С МАЯ ПО ОКТЯБРЬ
Политические движения последних шести месяцев существенно отличаются от непосредственно предшествовавших. Революционная партия везде вытеснена со сцены, победители оспаривают друг у друга плоды победы: во Франции — это различные фракции буржуазии, в Германии — различные государи. Спор ведется с большим шумом, открытый разрыв, решение спора вооруженной силой, казалось бы, неизбежны. Между тем так же неизбежно, что оружие не будет пущено в ход, что нерешительность все вновь будет находить себе укрытие в мирных соглашениях, чтобы затем снова начать готовиться к показной войне.
Но рассмотрим сначала реальную основу, на которой разыгрываются эти поверхностные волнения.
1843–1845 годы были годами процветания промышленности и торговли, которое явилось необходимым следствием почти непрерывной депрессии промышленности в период 1837–1842 годов. Как всегда, процветание очень скоро породило спекуляцию. Спекуляция всегда имеет место в те периоды, когда перепроизводство находится уже в полном разгаре. Она служит перепроизводству временной отдушиной, но именно этим она ускоряет наступление кризиса и увеличивает его силу. Самый кризис разражается сперва в области спекуляции и лишь позже захватывает производство. Поэтому при поверхностном наблюдении кажется, что не перепроизводство является причиной кризиса, а безудержная спекуляция, которая сама есть лишь симптом перепроизводства. Последующее расстройство промышленности представляется не как необходимый результат его предшествовавшего буйного развития, а лишь как простое отражение краха, происходящего в области спекуляции. Но так как мы в настоящий момент не можем дать полной истории кризиса, наступившего после 1843–1845 гг., то мы указываем только на самые значительные из этих симптомов перепроизводства.
Спекуляция, начавшаяся в годы процветания, 1843–1845, распространилась главным образом на железнодорожное предпринимательство, где она опиралась на действительную потребность: на торговлю хлебом, вследствие повышения цен в 1845 г. и болезни картофеля, на торговлю хлопком после плохого сбора его в 1846 г. и на ост-индскую и китайскую торговлю, где спекуляция следовала по пятам проникновения Англии на китайский рынок.
Расширение английской железнодорожной системы началось еще в 1844 г., но полного размаха достигло лишь в 1845 году. В одном этом году число зарегистрированных заявок на основание железнодорожных обществ достигло 1035. В феврале 1846 г., после того как от многих из этих зарегистрированных проектов отказались, деньги, которые должны были быть внесены правительству за оставшиеся в силе проекты, все еще составляли огромную сумму в 14 млн. ф. ст., а в 1847 г. общая сумма этих платежей уже составляла в Англии свыше 42 млн. ф. ст., из которых более 36 млн. приходились на английские, а затем 51/2 млн. — на заграничные железные дороги. Период расцвета этой спекуляции приходится на лето и осень 1845 года. Цены акций поднимались беспрерывно, а барыши спекулянтов скоро втянули все классы населения в этот водоворот. Герцоги и графы соперничали с купцами и фабрикантами из-за прибыльной чести заседать в правлениях различных железнодорожных линий. Члены палаты общин, члены суда, духовенство были широко представлены в этих правлениях. Кто имел хоть ничтожные сбережения, кто пользовался хоть малейшим кредитом, спекулировал на железнодорожных акциях. Железнодорожных газет, которых было три, стало больше двадцати. Некоторые крупные ежедневные газеты нередко зарабатывали на железнодорожных объявлениях и проспектах до 14 тыс. ф. ст. за одну неделю. Инженеров не хватало, и они получали чрезвычайно высокую плату. Типографы, литографы, переплетчики, торговцы бумагой и др., занятые изготовлением проспектов, планов, карт и т. п., мебельные фабриканты, которые поставляли мебель для выраставших, как грибы, контор многочисленных новых правлений, временных комитетов и т. д., зарабатывали огромные деньги. На основе действительного расширения английской и континентальной железнодорожной системы и связанной с этим спекуляции постепенно образовалась в этот период целая надстройка мошенничеств, напоминающая времена Ло и Компании южных морей[265]. Сотни линий проектировались без малейших шансов на успех, причем сами авторы проектов вовсе не думали об их действительном осуществлении, и вообще речь шла лишь о растрате депозитов директорами и о мошеннических прибылях от продажи акций.
В октябре 1845 г. наступила реакция, которая вскоре превратилась в настоящую панику. Уже до февраля 1846 г. (когда депозитные суммы должны были быть внесены правительству) наиболее несостоятельные проекты потерпели крах. В апреле 1846 г. это уже отразилось на континентальных фондовых биржах. В Париже, Гамбурге, Франкфурте, Амстердаме происходила вынужденная распродажа по чрезвычайно низко упавшим ценам, что повлекло за собой банкротство ряда банкиров и маклеров. Железнодорожный кризис продолжался вплоть до осени 1848 г., причем он затянулся вследствие непрерывных банкротств также и более солидных проектов, по мере того как сказывалось общее угнетенное состояние и предъявлялись требования внесения платежей; он обострился еще из-за наступления кризиса и в других областях спекуляции — в торговле и промышленности, что постепенно понизило цены более старых и более солидных акций, пока они в октябре 1848 г. не упали до самого низкого своего уровня.
В августе 1845 г. общественное внимание было привлечено сначала картофельной болезнью, обнаружившейся не только в Англии и Ирландии, но также и на континенте; это был первый симптом того, что подгнили самые корни существующего общества. Одновременно стали поступать сообщения, которые уже не оставляли сомнения относительно плохих видов и на урожай хлебов. Вследствие этих двух обстоятельств хлебные цены значительно поднялись на всех европейских рынках. В Ирландии наступил настоящий голод, принудивший английское правительство дать ссуду в 8 млн. ф. ст. для этой страны, ровно по 1 ф. ст. на каждого ирландца. Во Франции, где бедствие усилилось еще наводнением, причинившим убыток в 4 млн. ф. ст., неурожай был необычайно велик. Не менее значителен был он в Голландии и в Бельгии. За неурожаем 1845 г. последовал еще больший в 1846 г., и повторилась картофельная болезнь, хотя и не в такой сильной степени. Это создало вполне реальную почву для спекуляции зерном; которая приняла тем более бурные формы, что хорошие урожаи 1842–1844 гг. длительное время почти не давали ей развернуться. В 1845–1847 гг. в Англию было ввезено хлеба больше, чем когда бы то ни было до тех пор. Хлебные цены продолжали расти до весны 1847 г., когда вследствие разноречивых сведений из разных стран о новом урожае и предпринятых различными правительствами мер (открытие гаваней для свободного ввоза хлеба и т. д.) наступил период колебаний; наконец, в мае 1847 г. цены достигли наиболее высокого уровня. В этом месяце средняя цена квартера пшеницы в Англии поднялась до 1021/2 шилл., а в некоторые дни она доходила до 115 и 124 шиллингов. Но вскоре стали получаться определенно благоприятные сведения о погоде и хорошем урожае, цены упали, и в середине июля средняя цена составляла уже только 74 шиллинга. Вследствие неблагоприятной погоды в некоторых местах цены опять несколько поднялись, пока, наконец, в середине августа не было установлено, что урожай 1847 г. выше среднего. Теперь уже ничем нельзя было удержать падения цен. Подвоз в Англию превзошел все ожидания, и уже 18 сентября средняя цена пала до 491/2 шиллингов. За шестнадцать недель колебание средних цен происходило, таким образом, в пределах 53 шиллингов.
На протяжении всего этого времени не только продолжался железнодорожный кризис, но именно в тот момент, когда хлебные цены стояли наиболее высоко, в апреле и мае 1847 г., наступило полнейшее нарушение кредитной системы и полнейшая дезорганизация денежного рынка. Хлебные спекулянты, тем не менее, выдерживали падение цен до 2 августа. В этот день банк повысил минимальную учетную ставку до 5 %, а на все векселя сроком больше двух месяцев — до 6 %. Немедленно последовал ряд крупных банкротств на хлебной бирже, среди которых выделялось банкротство г-на Робинсона, управляющего Английским банком. В одном Лондоне обанкротилось восемь крупных хлебных фирм, пассив которых составил в сумме больше 11/2 млн. фунтов стерлингов. Провинциальные хлебные рынки были совершенно парализованы; там тоже одно банкротство следовало за другим с такой же быстротой, особенно в Ливерпуле. Такие же банкротства происходили на континенте, раньше или позже, в зависимости от расстояния от Лондона. Однако с 18 сентября, когда хлебные цены стояли на самом низком уровне, можно считать хлебный кризис в Англии законченным.
Мы переходим теперь к собственно торговому, к денежному кризису. В первые четыре месяца 1847 г. общее состояние торговли и промышленности казалось еще удовлетворительным, за исключением, однако, железоделательной и хлопчатобумажной промышленности. Производство железа, доведенное до колоссальных размеров железнодорожной горячкой 1845 г., страдало, разумеется, в той мере, в какой сокращался сбыт для чрезмерного количества произведенного железа. В хлопчатобумажной промышленности, главной отрасли промышленности для ост-индского и китайского рынка, уже в 1845 г. имело место перепроизводство товаров, произведенных для этого рынка, и здесь очень скоро наступил известный спад. Плохой урожай хлопка в 1846 г., рост цен как на сырье, так и на готовые товары, и вызванное этим сокращение потребления усугубили угнетенное состояние этой отрасли промышленности. В первые месяцы 1847 г. во всем Ланкашире производство значительно сократилось, и рабочие хлопчатобумажной промышленности оказались уже под ударом кризиса.
15 апреля 1847 г. Английский банк повысил минимальную учетную ставку для наиболее краткосрочных векселей до 5 %; он ограничил общую сумму подлежащих учету векселей, даже не считаясь с характером тех фирм, на чье имя были выписаны векселя; он, наконец, категорически заявил коммерсантам, получившим ссуды, что по истечении срока он не возобновит этих ссуд, как это обычно делалось до сих пор, а потребует возврата ссуд. Через два дня, когда был опубликован его недельный баланс, оказалось, что резервный фонд банкового департамента упал до 272 млн. фунтов стерлингов. Банк таким образом принял эти меры, чтобы задержать отлив золота из своих подвалов и снова увеличить свой наличный фонд.
Отлив золота и серебра из банка обусловливался различными причинами. Во-первых, потребление и значительно более высокие цены почти на все товары требовали большего денежного обращения, в особенности золота и серебра, для розничной торговли. Во-вторых, непрерывные выплаты на железнодорожное строительство, которые в одном апреле составляли 4314000 ф. ст., вызвали необходимость изъятия массы депозитов из банка. Часть вытребованных денег, предназначенных для заграничных дорог, уплыла непосредственно за границу. Чрезмерный, значительно превышающий потребности ввоз сахара, кофе и других колониальных товаров, размеры потребления и цены которых еще больше повысились, вследствие спекуляции, чрезмерный ввоз хлопка, вследствие спекулятивных закупок, вызванных сведениями о скудном урожае, и особенно — хлеба, вследствие повторного недорода, потребовал платежей преимущественно наличными деньгами или благородными металлами в слитках, что тоже вызвало значительный отлив золота и серебра за границу. Впрочем, отлив благородных металлов из Англии продолжался, вопреки указанным выше банковским мерам, до конца августа.
Постановления банка и сведения о низком уровне его резервного фонда тотчас же вызвали угнетенное состояние на денежном рынке и панику, которая охватила всю торговлю Англии и по своей интенсивности могла сравниться только с паникой в 1845 году. В последние недели апреля и первые четыре дня мая почти все кредитные сделки прекратились. Однако за это время не произошло никаких экстраординарных банкротств. Торговые фирмы могли продержаться лишь путем уплаты высоких процентов и вынужденной распродажи своих запасов, государственных бумаг и т. д. по разорительным ценам. Спасение ряда даже самых солидных фирм во время этого первого акта кризиса лишь подготовило почву для их последующего краха. Тот факт, что первая, непосредственно угрожавшая опасность была преодолена, сильно содействовал укреплению доверия; начиная с 5 мая угнетенное состояние на денежном рынке стало заметно уменьшаться, и к концу мая тревога почти улеглась.
Однако несколько месяцев спустя, в начале августа, начались уже упомянутые выше банкротства в хлебной торговле, продолжавшиеся до сентября, и не успели они закончиться, как с удвоенной силой разразился кризис во всех областях торговли, в особенности в сношениях с Вест- и Ост-Индией и с островом Маврикий, причем это произошло одновременно на рынках Лондона, Ливерпуля, Манчестера и Глазго. За сентябрь месяц в одном Лондоне обанкротилось 20 фирм, общий пассив которых составлял от 9 до 10 млн. фунтов стерлингов.
«Мы переживали тогда крушения коммерческих династий в Англии, не уступавшие крушениям тех политических фирм на континенте, о которых нам пришлось так много слышать в последнее время».
Так сказал Дизраэли 30 августа 1848 г. в палате общин. Банкротства фирм по торговле с Ост-Индией продолжались беспрерывно до конца года и возобновились в первые месяцы 1848 г., когда стали прибывать известия о банкротстве соответствующих фирм в Калькутте, Бомбее, Мадрасе и на острове Маврикий.
Этот неслыханный в истории торговли ряд банкротств был обусловлен всеобщей чрезмерной спекуляцией и вызванным ею чрезмерным ввозом колониальных товаров. Долгое время искусственно поддерживавшиеся на высоком уровне цены этих товаров стали падать отчасти еще перед апрельской паникой 1847 года; однако общее падение их произошло лишь после этой паники, когда потерпела крушение вся кредитная система, и одна фирма за другой вынуждены были производить массовые ускоренные распродажи. Особенно значительное падение цен произошло с июня и июля до ноября и привело к разорению даже самых старых и солидных фирм.
В сентябре банкротства ограничивались еще чистоторговыми фирмами. 1 октября банк повысил минимальную учетную ставку на краткосрочные векселя до 51/2 % и одновременно объявил, что впредь он не будет давать ссуд ни под какие государственные бумаги. Этого давления не могли уже выдержать ни акционерные банки, ни частные банкиры. «Королевский банк Ливерпуля», «Ливерпульская банковская компания», «Банк Северного и Южного Уэльса», «Объединенный акционерный банк Ньюкасла» и т. д. и т. д. один за другим лопнули в течение нескольких дней. Одновременно с этим объявили себя несостоятельными многие более мелкие частные банки во всех частях Англии.
С этой общей приостановкой платежей банками, особенно характерной для октября месяца, связано значительное число банкротств биржевых маклеров, оперирующих с ценными бумагами, векселями и акциями, маклеров в области судоходства, торговли чаем и хлопчатобумажными товарами, владельцев железоделательных предприятий и торговцев железом, владельцев хлопчатопрядильных, шерстопрядильных и ситценабивных предприятий и т. д. в Ливерпуле, Манчестере, Олдеме, Галифаксе, Глазго и т. д. По словам г-на Тука[266], эти банкротства как по своему числу, так и по общей сумме капитала не имели прецедента в истории английской торговли и значительно превзошли банкротства в период кризиса 1825 года. 23–25 октября кризис достиг наивысшей точки, и все торговые сделки окончательно прекратились. Тогда депутация из Сити добилась приостановления действия банкового закона 1844 г., этого плода изобретательности покойного сэра Роберта Пиля[267]. Это сразу положило конец разделению банка на два совершенно независимых департамента с двумя отдельными фондами наличных денег. Еще два-три дня существования старого порядка и один из департаментов — банковый департамент — непременно обанкротился бы в то время, как в эмиссионном департаменте скопилось шесть миллионов золота.
Уже в октябре начало сказываться влияние кризиса на континент. Крупные банкротства произошли в одно и то же время в Брюсселе, Гамбурге, Бремене, Эльберфельде, Генуе, Ливорно, Куртре, С.-Петербурге, Лиссабоне и Венеции. По мере того как ослабевала сила кризиса в Англии, она увеличивалась на континенте и распространялась на такие пункты, которые до тех пор оставались незатронутыми. В худший период вексельный курс был благоприятен для Англии, и, таким образом, с ноября она привлекала к себе постоянно растущий подвоз золота и серебра не только из России и с континента, но и из Америки. Непосредственным результатом этого было то, что, по мере оживления денежного рынка в Англии, происходило сжатие его в остальном торговом мире и что в такой же мере там распространялся кризис. Таким образом, в ноябре число банкротств вне Англии стало расти; теперь произошли крупные банкротства в Нью-Йорке, Роттердаме, Амстердаме, Гавре, Байонне, Антверпене, Монсе, Триесте, Мадриде и Стокгольме. В декабре кризис разразился также в Марселе и Алжире, а в Германии стал свирепствовать с новой силой.
Мы теперь дошли до того момента, когда вспыхнула французская февральская революция. Если мы просмотрим список банкротств, который приводит Д. М. Эванс в своей книге «Торговый кризис 1847–1848» (Лондон 1848)[268], то мы увидим, что в Англии в результате этой революции не обанкротилась ни одна крупная фирма. Единственные банкротства, связанные с ней, произошли среди биржевых маклеров вследствие внезапного обесценения всех континентальных государственных бумаг. Подобные же банкротства биржевых маклеров произошли также, конечно, и в Амстердаме, Гамбурге и т. д. Английские консоли упали на 6 %, тогда как после июльской революции они упали на 3 %. Для биржевых маклеров Февральская республика, таким образом, была только в два раза опаснее Июльской монархии.
Паника, охватившая Париж после февральских событий и распространившаяся на весь континент одновременно с революциями, имела в своем развитии много сходного с лондонской паникой в апреле 1847 года; Кредит внезапно исчерпался, и сделки почти совершенно прекратились; в Париже, Брюсселе и Амстердаме все бросились в банки, чтобы обменять бумажные деньги на золото. В общем вне области торговли ценными бумагами произошло все же очень мало банкротств, и эти немногие случаи едва ли можно счесть необходимым результатом февральской революции. Прекращение платежей парижскими банкирами, носившее в большинстве случаев лишь временный характер, было отчасти связано с торговлей ценными бумагами, отчасти же являлось простой мерой предосторожности, ничуть не обусловленной действительной несостоятельностью; либо, наконец, осуществлялось исключительно с целью досадить временному правительству, создать для него затруднения и вырвать у него уступки. Что касается банкротств банкиров и купцов в других частях континента, то невозможно установить, в какой мере они являлись результатом продолжавшегося и постепенно распространявшегося торгового кризиса, в какой мере фирмы, дела которых давно уже пошатнулись, воспользовались обстоятельствами, чтобы найти благополучный выход, а в какой мере эти банкротства действительно были результатом убытков, происшедших вследствие вызванной революцией паники. Во всяком случае несомненно, что торговый кризис бесконечно больше содействовал революциям 1848 г., нежели революция — торговому кризису. Между мартом и маем Англия уже получила прямую выгоду от революции, которая содействовала притоку к ней массы капиталов с континента. С этого момента кризис в Англии можно считать исчерпанным; во всех отраслях торговли наступило улучшение, и новый промышленный цикл начинается решительной тенденцией к процветанию. Как мало континентальная революция мешала подъему промышленности и торговли в Англии, показывает тот факт, что масса обработанного здесь хлопка поднялась с 475 млн. ф. ст. (1847) до 713 млн. ф. ст. (1848).
Этот новый период процветания заметно обнаружил себя в Англии в течение трех лет, в 1848, 1849 и 1850 годах. За восемь месяцев, от января по август, общий вывоз Англии составлял в 1848 г. 31633214 ф. ст., в 1849 г. — 39263322 ф. ст., в 1850 г. — 43851568 фунтов стерлингов. К этому значительному подъему, который проявился во всех отраслях деловой жизни, за исключением производства железа, надо прибавить еще повсеместные обильные урожаи за эти три года. Средняя цена пшеницы за 1848–1850 гг. упала в Англии до 36 шилл., во Франции — до 32 шилл. за квартер. Весьма характерно для этой эпохи процветания то, что три главных канала, по которым шла спекуляция, оказались для нее закрытыми. Темпы железнодорожного строительства снизились до обычного уровня остальных отраслей промышленности; торговля хлебом вследствие ряда обильных урожаев не давала почвы для спекуляции; государственные облигации вследствие революций потеряли свою устойчивость, без которой невозможны никакие крупные спекулятивные сделки с ценными бумагами. Во время периодов процветания всегда увеличивается капитал. С одной стороны, расширенное производство создает новый капитал, с другой стороны, наличный капитал, во время кризиса лежавший без движения, извлекается из состояния бездействия и выбрасывается на рынок. Этот добавочный капитал в 1848–1850 гг., при отсутствии каналов для спекуляции, должен был устремиться непосредственно в промышленность и таким образом еще быстрее увеличить производство. Насколько в Англии это явление бросается в глаза, хотя для него никто еще не нашел объяснения, доказывает наивное заявление «Economist» от 19 октября 1850 года:
«Замечательно, что современный период процветания существенно отличается от всех предыдущих периодов. Во все предшествовавшие периоды бывало так, что какая-нибудь беспочвенная спекуляция возбуждала неосуществимые надежды. То это были иностранные копи, то большее количество железных дорог, чем можно построить в полстолетие. Даже когда подобные спекуляции имели прочную основу, они обыкновенно были рассчитаны на доход, который мог быть реализован только по истечении довольно значительного периода времени, будь то от производства металлов или от создания новых путей сообщения и рынков. Такие спекуляции не давали немедленной прибыли. Но в настоящее время наше процветание основано на производстве непосредственно полезных предметов, который вступают в сферу потребления почти немедленно после того, как попадают на рынок, дают производителю приличную прибыль и поощряют его к увеличению производства».
Самый яркий пример того, насколько увеличилось промышленное производство в 1848 и 1849 гг., дает главная отрасль промышленности — переработка хлопка. Сбор хлопка в 1849 г. в Соединенных Штатах был обильнее всех предыдущих. Он составлял 23/4 млн. кип или примерно 1200 млн. фунтов. Расширение хлопчатобумажной промышленности настолько соответствовало этому увеличению ввоза, что в конце 1849 г. запасы оказались меньше, чем бывало прежде даже после неурожайных годов. В 1849 г. было переработано в пряжу свыше 775 млн. фунтов хлопка, в то время как в 1845 г., который до сих пор был годом наивысшего процветания, был переработан только 721 млн. фунтов. Расширение хлопчатобумажной промышленности доказывается далее сильным повышением цен на хлопок (55 %) вследствие сравнительно незначительного недорода 1850 года. Не меньший прогресс наблюдается во всех остальных отраслях прядильной и ткацкой промышленности, — в производстве шелковых, шерстяных, смешанных и льняных тканей. Вывоз продукции этих отраслей промышленности настолько повысился, особенно в 1850 г., что привел к сильному увеличению общего вывоза этого года (на 12 млн., в сравнении с 1848 г., и на 4 млн., в сравнении с 1849 г., за первые восемь месяцев) несмотря на то, что в 1850 г. вывоз хлопчатобумажных фабрикатов значительно сократился вследствие неурожая хлопка. Несмотря на значительное повышение цен на шерсть, которое было повидимому вызвано спекуляцией уже в 1849 г. и все же продержалось до настоящего времени, шерстяная промышленность постоянно расширяется и ежедневно пускаются в ход новые ткацкие станки. Вывоз льняных тканей составлял в 1844 г., в год наивысшего до сих пор вывоза льняных тканей, 91 млн. ярдов стоимостью в 2800000 ф. ст., а в 1849 г. он достиг 107 млн. ярдов стоимостью свыше 3000000 фунтов стерлингов.
Другим доказательством роста английской промышленности является постоянно усиливающееся потребление главных колониальных товаров, особенно кофе, сахара и чая, несмотря на постоянный рост цен, по крайней мере, на первые два товара. Прямая зависимость роста потребления от расширения промышленности в данном случае тем очевиднее, что созданный благодаря огромному железнодорожному строительству исключительный по емкости рынок с 1845 г. давно уже сократился до обыкновенных размеров и что низкие хлебные цены последних лет не допускают роста потребления в сельскохозяйственных округах.
Огромное расширение хлопчатобумажной промышленности в 1849 г. повело в последние месяцы этого года к новой попытке направить поток товаров на ост-индский и китайский рынки. Но масса старых, еще не проданных запасов на этих рынках очень скоро парализовала эту попытку. В то же самое время, ввиду роста потребления сырья и колониальных товаров, сделана была попытка спекулировать и на этих товарах, но и от нее пришлось очень скоро отказаться в связи с внезапным усилением подвоза и напоминанием о слишком еще свежих ранах 1847 года.
Процветание промышленности усилится еще вследствие того, что недавно стали доступны голландские колонии, благодаря предстоящему открытию новых коммуникационных линий на Тихом океане, к чему мы еще вернемся, а также благодаря большой промышленной выставке 1851 года. Об этой выставке английская буржуазия с удивительнейшим хладнокровием объявила в 1849 г., когда весь континент еще бредил революцией. Устраивая выставку, она тем самым созывает всех своих вассалов, от Франции до Китая, на серьезный экзамен, на котором они должны показать, как они использовали свое время; и даже сам всемогущий царь всея Руси вынужден приказать своим подданным явиться в большом числе на это великое испытание. Этот всемирный конгресс продуктов и производителей имеет несравненно большее значение, чем абсолютистские конгрессы в Брегенце и в Варшаве, доставляющие столько хлопот нашим континентальным демократическим филистерам, или чем европейские демократические конгрессы, постоянно вновь и вновь проектируемые для спасения человечества различными временными правительствами in partibus[269]. Эта выставка является убедительным доказательством концентрированной силы, с которой современная крупная промышленность всюду разрушает национальные барьеры и все более стирает местные особенности в производстве, общественных отношениях и характере отдельных народов. Устраивая на небольшом пространстве смотр всей накопленной массе производительных сил современной промышленности именно в такое время, когда современные буржуазные отношения подрываются уже со всех сторон, она выставляет вместе с тем на обозрение весь уже созданный и изо дня в день создаваемый в недрах поколебленного общества материал для построения нового общества. Мировая буржуазия этой выставкой воздвигает в современном Риме свой пантеон, где она с гордым самодовольством выставит своих богов, созданных ею самой. Она этим доказывает на практике, что «бессилие и недовольство гражданина», о котором из года в год твердят немецкие идеологи, есть только собственное бессилие этих господ понять современное движение и их собственное недовольство этим бессилием. Буржуазия празднует этот свой величайший праздник в такой момент, когда предстоит крушение всего ее величия, крушение, которое наиболее убедительно докажет ей, как созданные ею силы вышли из ее подчинения. Быть может на одной из будущих выставок буржуа уже будут фигурировать не как владельцы этих производительных сил, а разве только как их чичероне.
Подобно тому как в 1845 и 1846 гг. картофельная болезнь, так с начала нынешнего года плохой сбор хлопка вызвал общую тревогу у буржуазии. Эта тревога еще значительно усилилась с тех пор, как стало известно, что урожай хлопка в 1851 г. ни в коем случае не будет обильнее урожая 1850 года. Плохой сбор хлопка, который в предыдущие периоды не имел бы значения, при теперешнем расширении хлопчатобумажной промышленности имеет огромное значение и уже стал существенно тормозить ее деятельность. Буржуазия, которая только что оправилась от удручающего открытия, что одной из основ всего ее общественного порядка, картофелю, угрожает опасность, теперь видит такую же опасность и для второй своей основы, для хлопка. Если уже незначительное уменьшение урожая хлопка в одном году и ожидание такого же уменьшения в следующем могли вызвать серьезную тревогу в самый разгар процветания, то несколько следующих один за другим годов действительного неурожая хлопка неизбежно отбросят на время цивилизованное общество в состояние варварства. Золотой и железный века давно уже прошли: XIX столетию с его наукой, с его мировым рынком и колоссальными производительными силами суждено было создать хлопчатобумажный век. Английская буржуазия вместе с тем чувствовала сильнее, чем когда-либо, какую власть имеют над нею Соединенные Штаты благодаря их до сих пор еще не подорванной монополии производства хлопка. И она тотчас же приложила усилия, чтобы уничтожить эту монополию. Не только в Ост-Индии, но и в Натале и в северных частях Австралии, и вообще во всех частях света, где климат и условия делают возможной культуру хлопка, она должна всеми способами поощряться. В то же самое время английская негрофильская буржуазия делает открытие, что «процветание Манчестера зависит от того, как будут обращаться с рабами в Техасе, Алабаме и Луизиане, и что это столь же странный, сколь и тревожный факт» («Economist», 21 сентября 1850 г.), что самая важная отрасль английской промышленности покоится на существовании рабства в южных штатах американского союза, что восстание негров в этих местностях может разрушить всю современную систему производства, это, разумеется, весьма печальный факт для тех, кто не так давно отпустил 20 млн. ф. ст. на освобождение негров в своих собственных колониях[270]. Но этот факт вместе с тем приводит к, единственно возможному реальному решению вопроса о рабстве, вопроса, который недавно опять послужил темой длинных и бурных дебатов в американском конгрессе. Американское производство хлопка основано на рабстве. Как только промышленность разовьется до такой степени, что для нее станет нестерпимой хлопковая монополия Соединенных Штатов, в других странах с успехом развернется массовое производство хлопка, причем оно теперь почти всюду может быть обеспечено только трудом свободных рабочих. Но раз свободный труд в других странах станет доставлять промышленности достаточное количество хлопка и притом по более дешевой цене, чем труд рабов в Соединенных Штатах, то вместе с американской хлопковой монополией будет подорвано и американское рабство, и рабы будут освобождены, потому что в качестве рабов они станут бесполезны. Точно так же будет уничтожен и наемный труд в Европе, раз он не только перестанет быть необходимой формой для производства, но даже превратится в его оковы.
Если начавшийся в 1848 г. новый цикл промышленного развития будет протекать так же, как и цикл 1843–1847 гг., то кризис должен наступить в 1852 году. Как симптом того, что вытекающая из перепроизводства безудержная спекуляция, предшествующая каждому кризису, уже не заставит себя долго ждать, мы приводим здесь тот факт, что учетная ставка Английского банка в течение двух лет не поднимается выше 2 %. Но если Английский банк в годы процветания придерживается низкой процентной, ставки, то остальные торговцы деньгами вынуждены ее еще больше понижать, подобно тому как в годы кризиса, когда Английский банк значительно повышает процентную ставку, они повышают ее еще больше. Добавочный капитал, который, как мы видели выше, в годы процветания регулярно выбрасывается на рынок ссудного капитала, согласно законам конкуренции, уже сам. по себе значительно понижает уровень процентной ставки, но в еще гораздо большей степени ее снижает рост кредита, который сильно расширяется вследствие всеобщего процветания и тем самым уменьшает спрос на капитал. Правительство в такие периоды получает возможность понизить ставку процента по своим консолидированным долгам, а землевладелец — возобновить свои ипотеки на более благоприятных условиях. Таким образом, доход капиталистов, выступающих на рынке ссудного капитала, уменьшается на одну треть или даже больше, в то время как доход всех других категорий увеличивается. Чем дольше продолжается это состояние, тем интенсивнее приходится им искать более выгодного приложения своих капиталов. Перепроизводство вызывает к жизни многочисленные новые проекты, и успеха некоторых из них достаточно для того, чтобы множество капиталов устремилось в этом направлении, до тех пор пока спекуляция не приобретет постепенно всеобщий характер. Но спекуляция, как мы видели, в данный момент может пойти только по двум главным каналам: культура хлопка и новые связи мирового рынка, созданные развитием Калифорнии и Австралии. Мы видим, что поле деятельности для спекуляции на этот раз будет гораздо обширнее, чем в какой бы то ни было из прежних периодов процветания.
Бросим еще взгляд на положение английских сельскохозяйственных округов. Здесь общее угнетенное состояние вследствие отмены хлебных пошлин и совпавших с этим обильных урожаев стало хроническим, хотя оно до известной степени облегчается благодаря значительному увеличению потребления, вызванного периодом процветания. К этому надо прибавить, что при низких хлебных ценах сельскохозяйственные рабочие во всяком случае всегда находятся в относительно более благоприятном положении, хотя в Англии это имеет место в меньшей степени, чем в тех странах, где преобладает парцелляция земельной собственности. При этих условиях в сельскохозяйственных округах продолжает вестись агитация протекционистов за восстановление хлебных пошлин, хотя в более глухой и скрытой форме, чем раньше. Очевидно, что она и дальше не будет иметь никакого значения, пока продолжается процветание промышленности и сравнительно сносное положение сельскохозяйственных рабочих. Но лишь только наступит кризис и распространит свое действие на сельскохозяйственные округа, как угнетенное состояние сельского хозяйства вызовет в деревне необыкновенное возбуждение. На этот раз впервые промышленный и торговый кризис совпадет с сельскохозяйственным, и во всех вопросах, по которым борются друг с другом город и деревня, фабриканты и землевладельцы, обе партии будут поддержаны двумя большими армиями: фабриканты — массой промышленных рабочих, землевладельцы — массой сельскохозяйственных рабочих.
Мы переходим теперь к Соединенным Штатам Северной Америки. Кризис 1836 г., который здесь был первым кризисом и здесь больше всего свирепствовал, продолжался почти без перерыва до 1842 г., и результатом его был полный переворот в американской кредитной системе. На этой более солидной основе торговля Соединенных Штатов оправилась: сперва, разумеется, очень медленно, пока начиная с 1844–1845 гг. процветание и здесь не стало существенно сказываться. И дороговизна и революции в Европе были для Америки только источником прибыли. С 1845 по 1847 г. она получила большую прибыль благодаря огромному вывозу хлеба и установившимся в 1846 г. высоким ценам на хлопок. Кризис 1847 г. ее лишь слабо затронул. В 1849 г. она собрала хлопка больше, чем когда-либо до тех пор, а в 1850 г. заработала около 20 млн. долларов вследствие неурожая хлопка, совпавшего с новым подъемом европейской хлопчатобумажной промышленности. Революции 1848 г. повлекли за собой вывоз в Соединенные Штаты большого количества европейского капитала, который отчасти был привезен прибывшими эмигрантами, отчасти же в Европе был вложен в американские государственные бумаги. Это увеличение спроса на американские ценные бумаги настолько подняло их| цены, что с недавнего времени в Нью-Йорке они стали предметом бурной спекуляции. Мы остаемся, таким образом, несмотря на все возражения реакционной буржуазной прессы, при том мнении, что единственной государственной формой, которой наши европейские капиталисты оказывают доверие, является буржуазная республика. Вообще есть только одна форма выражения буржуазного доверия к какой бы то ни было государственной форме: ее котировка на бирже.
Процветание Соединенных Штатов увеличилось, однако, еще больше вследствие других причин. Населенная территория, — рынок североамериканского союза, — с поразительной быстротой расширялась по двум направлениям. Увеличение населения, как благодаря естественному приросту, так благодаря и постоянному росту иммиграции, повело к заселению целых штатов и областей. Висконсин и Айова в течение нескольких лет оказались сравнительно густо заселены, и все штаты в верховьях Миссисипи получили значительный прирост иммигрантов. Разработка рудников на озере Верхнем и рост производства зерна во всем озерном районе содействовали новому подъему торговли и судоходства по этой крупной системе внутренних вод. Этот подъем еще больше усилится благодаря акту последней сессии конгресса, по которому предоставляются большие льготы в торговле с Канадой и Новой Шотландией. В то время как северозападные штаты приобрели, таким образом, совершенно новое значение, Орегон был в несколько лет колонизирован, Техас и Новая Мексика аннексированы, Калифорния завоевана. Открытие калифорнийских золотых приисков довело до Апогея американское процветание. Мы уже указывали в № 2 этого журнала, — раньше, чем это было сделано в каком-либо другом из европейских периодических изданий, — на особое значение этого открытия и на вытекающие из него необходимые последствия для всей мировой торговли. Значение это заключается не в увеличении количества золота вследствие открытия новых приисков, хотя и это увеличение средств обмена, конечно, не может не иметь благоприятного влияния на торговлю в целом. Оно заключается в том толчке, который минеральные богатства Калифорнии дали капиталам на всем мировом рынке, в оживлении, охватившем все западное побережье Америки и восточное побережье Азии, в новом рынке сбыта, возникшем в Калифорнии и во всех странах, где сказалось влияние Калифорнии. Калифорнийский рынок сам по себе уже является довольно значительным: год тому назад там было 100000 жителей, теперь уже по меньшей мере — 300000, которые почти ничем иным не занимаются, кроме как добычей золота; это золото они обменивают на все потребные им предметы, которые им доставляются с других рынков. Но калифорнийский рынок незначителен по сравнению с постоянно расширяющимся объемом всех рынков на Тихом океане, по сравнению с поразительным ростом торговли в Чили и Перу, в Западной Мексике, на Сандвичевых островах и по сравнению с внезапно возникшими сношениями Азии и Австралии с Калифорнией. Благодаря Калифорнии создалась необходимость в совершенно новых мировых путях, которые в скором времени по своему значению превзойдут все остальные. Главный торговый путь к Тихому океану — океану, который, в сущности, лишь теперь открыт и становится самым важным океаном в мире, — отныне проходит через Панамский перешеек. Открытие сообщений через этот перешеек путем прокладки шоссе, постройки железных дорог и каналов стало теперь настоятельнейшей потребностью для мировой торговли, и работы эти местами уже производятся. Железная дорога из Чагреса в Панаму уже строится. Американская компания производит измерения в бассейне реки Сан-Хуан в Никарагуа, чтобы соединить оба океана сперва посредством трансконтинентальной дороги и затем посредством канала. Другие пути — через Дариенский перешеек, дорога через Атрато в Новой Гранаде, через перешеек Теуантепек — обсуждаются в американских и английских газетах. При неожиданно обнаружившемся теперь незнакомстве всего цивилизованного мира с условиями местности Центральной Америки трудно с определенностью сказать, какой путь наиболее удобен для прорытия большого канала. Судя по немногим известным данным, путь по реке Атрато и путь через Панаму представляют наибольшие преимущества. В связи с устройством путей сообщения через перешеек столь же настоятельной оказалась надобность в быстром расширении океанского пароходства. Уже установлено пароходное сообщение между Саутгемптоном и Чагресом, Нью-Йорком и Чагресом, Вальпараисо, Лимой, Панамой, Акапулько и Сан-Франциско; но этих немногих линий с их незначительным числом пароходов далеко не достаточно. Расширение пароходных сообщений между Европой и Чагресом с каждым днем становится все более необходимым, а рост сношений между Азией, Австралией и Америкой требует новых пароходных линий огромных масштабов от Панамы и Сан-Франциско до Кантона, Сингапура, Сиднея, Новой Зеландии и важнейшей станции Тихого океана, Сандвичевых островов. Австралия и Новая Зеландия, развившиеся больше всех остальных районов Тихого океана как вследствие быстрой колонизации, так и благодаря влиянию Калифорнии, уже не соглашаются быть отделенными от цивилизованного мира 4–6 месяцами, которые требуются для рейса парусных судов. Общая численность населения австралийских колоний (кроме Новой Зеландии) возросла с 170676 (1839 г.) до 333764 в 1848 г., следовательно, увеличилась за девять лет на 951/2 процентов. Англия сама не может оставить эти колонии без пароходного сообщения; правительство в настоящее время ведет переговоры насчет установления линии, рейсы которой были бы согласованы с рейсами ост-индской почтовой линии, и независимо от того, удастся ли это правительству, или нет, потребность в пароходном сообщении с Америкой и в особенности с Калифорнией, куда в прошлом году направилось 3500 эмигрантов из Австралии, скоро сама позаботится о своем удовлетворении. Можно поистине сказать, что земля начала становиться круглой лишь с того момента, когда обнаружилась необходимость в таком всемирном океанском пароходстве.
Это предстоящее расширение пароходных сообщений примет еще более широкие размеры вследствие упомянутого уже открытия доступа к голландским колониям и вследствие увеличения числа винтовых пароходов, на которых, как это все больше обнаруживается, можно быстрее, сравнительно дешевле и выгоднее перевозить эмигрантов, чем на парусных кораблях. Кроме винтовых пароходов, уже совершающих рейсы из Глазго и Ливерпуля в Нью-Йорк, по этой линии пойдут новые корабли и будет открыта новая линия между Роттердамом и Нью-Йорком. Насколько в настоящее время капитал вообще стремится найти приложение в океанском пароходстве, показывает постоянное увеличение числа конкурирующих пароходов, курсирующих между Ливерпулем и Нью-Йорком, открытие совершенно новых линий из Англии в Капскую колонию и из Нью-Йорка в Гавр, а также целый ряд аналогичных проектов, о которых только и говорят теперь в Нью-Йорке.
В этом устремлении капитала в трансокеанское пароходство и в строительство канала через американский перешеек уже заложена основа для чрезмерной спекуляции в этой области. Центром такой спекуляции по необходимости является Нью-Йорк, который получает наибольшее количество калифорнийского золота и уже захватил в свои руки главную часть торговли с Калифорнией, да и вообще играет для Америки ту же роль, какую Лондон играет для Европы. Нью-Йорк уже представляет собой центр всего трансатлантического пароходства; все пароходы Тихого океана также принадлежат нью-йоркским компаниям, и почти все новые проекты в этом деле возникают в Нью-Йорке. Спекуляция вокруг трансокеанских пароходных линий в Нью-Йорке уже началась. Компания Никарагуа, основанная в Нью-Йорке, также кладет начало спекуляции вокруг прорытия каналов через Панамский перешеек. Очень скоро здесь разовьется чрезмерная спекуляция, и, если даже английский капитал массами устремится в подобные предприятия, если даже лондонская биржа будет переполнена всякими проектами аналогичного характера, тем не менее Нью-Йорк на этот раз останется центром всей этой спекуляции и первым, как и в 1836 г., испытает крах. Многочисленные проекты лопнут, но, подобно тому как в 1845 г. из безудержной спекуляции вышла английская сеть железных дорог, так на этот раз из безудержной спекуляции выйдет, хотя бы в общих своих контурах, всемирное пароходство. Пусть многие общества обанкротятся, но пароходы, которые удвоят движение по Атлантическому океану, откроют для сообщения Тихий океан, свяжут Австралию, Новую Зеландию, Сингапур, Китай с Америкой и сократят продолжительность кругосветного путешествия до четырех месяцев, — эти пароходы останутся.
Процветание Англии и Америки вскоре оказало обратное влияние на европейский материк. Уже летом 1849 г. в Германии, в особенности в Рейнской провинции, фабрики работали неплохо, а с конца 1849 г. началось общее деловое оживление. Это возобновившееся процветание, которое наши немецкие бюргеры наивно приписывают восстановлению порядка и спокойствия, на самом деле основано исключительно на возобновлении процветания в Англии и увеличении спроса на продукты промышленности на американских и тропических рынках. В 1850 г. в промышленности и торговле происходит еще больший подъем; совершенно так же, как и в Англии, внезапно обнаружился излишек капитала и началось необычайное оживление на денежном рынке; отчеты о франкфуртской и лейпцигской осенних ярмарках в высшей степени утешительны для заинтересованных буржуа. Шлезвиг-гольштейнские и кургессенские события[271], борьба вокруг вопроса о создании Германского союза и угрожающие ноты Австрии и Пруссии ни на минуту не могли задержать развитие этих признаков процветания, как иронически замечает «Economist», преисполненный чисто лондонского сознания своего превосходства.
Такие же симптомы стали обнаруживаться во Франции с 1849 г., а в особенности с начала 1850 года. Парижская промышленность полностью загружена работой, хлопчатобумажные фабрики в Руане и Мюльхаузене также работают довольно хорошо, хотя, так же как и в Англии, тут помехой явились высокие цены на сырье. При этом развитию процветания во Франции особенно содействовали широкая таможенная реформа в Испании и понижение пошлин на различные предметы роскоши в Мексике. Вывоз французских товаров на оба эти рынка сильно увеличился. Рост капиталов повел во Франции к целому ряду спекулятивных предприятий, поводом для которых послужила эксплуатация в крупном масштабе калифорнийских золотых приисков. Возникла масса обществ, которые своими мелкими акциями и подкрашенными социализмом проспектами апеллируют непосредственно к кошельку мелких буржуа и рабочих, но в общем сводятся к тому чистейшему надувательству, которое свойственно только французам и китайцам. Одно из этих обществ пользуется даже прямым покровительством правительства. Ввозные пошлины составили во Франции за первые девять месяцев 1848 г. 63 миллиона франков, за девять месяцев 1849 г. — 95 миллионов франков, а за девять месяцев 1850 г. — 93 миллиона франков. Впрочем, в сентябре 1850 г. они опять выросли больше чем на один миллион по сравнению с тем же месяцем 1849 года. Вывоз также повысился в 1849 г. и еще больше в 1850 году.
Самым убедительным доказательством вновь наступившего процветания служит возобновление Французским банком, по закону 6 августа 1850 г., платежей наличными. 15 марта 1848 г. банк получил право приостановить платежи наличными. Количество находившихся в обращении банкнот, включая и провинциальные банки, составляло тогда 373 миллиона франков (14920000 фунтов стерлингов). 2 ноября 1849 г. в обращении находилось 482 миллиона франков, или 19280000 ф. ст., что означало увеличение на 4360000 ф. ст., а 2 сентября 1850 г. — 496 миллионов франков, или 19840000 ф. ст., т. е. увеличение приблизительно на 5 миллионов фунтов стерлингов. При этом обесценения банкнот не наблюдалось; наоборот, увеличение обращения банкнот сопровождалось все растущим накоплением золота и серебра в подвалах банка, так что летом 1850 г. металлический запас достиг приблизительно 14 миллионов ф. ст., неслыханной во Франции суммы. То обстоятельство, что банк таким образом оказался в состоянии увеличить обращение своих билетов и вместе с тем свой активный капитал на 123 миллиона франков, или 5 миллионов фунтов стерлингов, блестяще доказывает, как правильно было наше утверждение в одном из предыдущих номеров журнала, что финансовая аристократия не только не была сломлена в результате революции, но, наоборот, еще окрепла. Еще очевиднее становится этот результат из следующего обзора французского законодательства о банках за последние годы. 10 июня 1847 г. банк получил право выпускать билеты в 200 франков. До тех пор банкноты минимального достоинства были в 500 франков. Декретом от 15 марта 1848 г. билеты Французского банка были объявлены законным средством платежа, и банк был освобожден от обязательства обменивать их на звонкую монету. Его право на выпуск билетов было ограничено 350 миллионами франков. Одновременно с этим он получил право выпустить билеты достоинством в 100 франков.
Декретом от 27 апреля предписывалось слияние департаментских банков с Французским банком; другим декретом, от 2 мая 1848 г., ему разрешалось увеличить выпуск билетов до 442 миллионов франков. Декретом от 22 декабря 1849 г. максимум выпуска банкнот был доведен до 525 миллионов франков. Наконец, закон 6 августа 1850 г. опять установил право обмена банкнот на деньги. Эти факты — непрерывное увеличение обращения банкнот, концентрация всего французского кредита в руках банка и накопление всего французского золота и серебра в его подвалах — привели г-на Прудона к заключению, что банк теперь должен сбросить свою старую змеиную шкуру и превратиться в прудоновский народный банк. На самом же деле Прудону не нужно было даже быть знакомым с историей банковой рестрикции в Англии с 1797 по 1819 г., ему надо было только бросить взгляд по ту сторону канала, чтобы увидеть, что этот неслыханный для него в истории буржуазного общества факт был не чем иным, как весьма нормальным буржуазным явлением, которое только во Франции наступило теперь впервые. Мы видим, что мнимо-революционные теоретики, которые вслед за временным правительством задавали тон в Париже, были так же невежественны в вопросе о характере и результатах принятых мероприятий, как и сами господа из временного правительства.
Несмотря на процветание промышленности и торговли, наступившее теперь во Франции, масса населения, 25 миллионов крестьян, страдает от сильной депрессии. Хорошие урожаи последних лет понизили хлебные цены во Франции еще более, чем в Англии, и положение крестьян, задолжавших, истощенных ростовщиками и обремененных налогами, далеко не может считаться блестящим. Но, как достаточно ясно показала история последних трех лет, этот класс населения решительно неспособен к революционной инициативе.
Как период кризиса, так и период процветания наступает на континенте позже, чем в Англии. Первоначальный процесс всегда происходит в Англии; она является демиургом буржуазного космоса. На континенте различные фазы цикла, постоянно вновь проходимого буржуазным обществом, выступают во вторичной и третичной форме. Во-первых, континент вывозит в Англию несравненно больше, чем в какую бы то ни было другую страну. Но этот вывоз в Англию, в свою очередь, зависит от положения Англии, в особенности на заокеанских рынках. Затем Англия вывозит в заокеанские страны несравненно больше, чем весь континент, так что размеры континентального экспорта в эти страны всегда зависят от заокеанского вывоза Англии. Если поэтому кризисы порождают революции прежде всего на континенте, то причина их все же всегда находится в Англии. В конечностях буржуазного организма насильственные потрясения естественно должны происходить раньше, чем в его сердце, где возможностей компенсирования больше. С другой стороны, степень воздействия континентальных революций на Англию вместе с тем является барометром, показывающим, в какой мере эти революции действительно ставят под вопрос условия существования буржуазного строя и в какой мере они касаются только его политических образований.
При таком всеобщем процветании, когда производительные силы буржуазного общества развиваются настолько пышно, насколько это вообще возможно в рамках буржуазных отношений, о действительной революции не может быть и речи. Подобная революция возможна только в те периоды, когда оба эти фактора, современные производительные силы и буржуазные формы производства, вступают между собой в противоречие. Бесконечные распри, которыми занимаются сейчас представители отдельных фракций континентальной партии порядка, взаимно компрометируя друг друга, отнюдь не ведут к новым революциям; наоборот, эти распри только потому и возможны, что основа общественных отношений в данный момент так прочна и — чего реакция не знает — так буржуазна. Все реакционные попытки затормозить буржуазное развитие столь же несомненно разобьются об эту основу, как и все нравственное негодование и все пламенные прокламации демократов. Новая революция возможна только вслед за новым кризисом. Но наступление ее так же неизбежно, как и наступление этого последнего.
Перейдем теперь к политическим событиям за последние шесть месяцев.
В Англии время процветания промышленности каждый раз является временем преуспевания вигов, которые находят свое достойное воплощение в самом маленьком человеке королевства, лорде Джоне Расселе. Министерство вносит в парламент проекты мелких второстепенных реформ, зная заведомо, что они провалятся в палате лордов или же что оно в конце сессии само возьмет их обратно под предлогом недостатка времени. А недостаток времени обычно. объясняется предшествовавшим избытком скучной и пустой болтовни, которую спикер обычно по возможности позже прекращает замечанием, что этот вопрос не подлежит обсуждению палаты. Борьба между фритредерами и протекционистами в такое время вырождается в чистейшее краснобайство. Масса фритредеров слишком занята фактическим использованием свободы торговли и не имеет ни времени, ни охоты более разумно добиваться ее политических результатов; протекционисты же ограничиваются смешными иеремиадами и угрозами, направленными против подъема промышленности в городах. Партии только приличия ради продолжают вести борьбу, чтобы постоянно напоминать о себе друг другу. Перед последней сессией промышленные буржуа подняли страшный шум в пользу финансовой реформы; в самом парламенте они ограничились лишь теоретическим резонерством. Накануне сессии г-н Кобден в связи с русским займом повторил свое объявление войны царю и с большим сарказмом говорил о великом петербургском паупере; шестью месяцами позже он уже опустился до участия в скандальном фарсе конгресса мира[272], единственным результатом которого было то, что индеец из племени оджибуэйев, к великому негодованию находившегося на трибуне г-на Гайнау, вручил г-ну Яупу трубку мира и что янки Элихью Бёррит, этот апостол трезвости, отправился в Шлезвиг-Гольштейн и Копенгаген, чтобы уверить соответствующие правительства в своих добрых намерениях. Как будто вся война из-за Шлезвиг-Гольштейна могла когда-либо принять серьезный оборот, пока в этом деле принимает участие г-н фон Гагерн, а Венедей — нет!
Действительным крупным политическим вопросом закрывшейся сессии были дебаты по поводу Греции[273]. Вся абсолютистская реакция континента вошла в коалицию с английскими тори, чтобы опрокинуть Пальмерстона. Луи-Наполеон даже отозвал из Лондона французского посла как для того, чтобы доставить удовольствие царю Николаю, так и для того, чтобы польстить французскому национальному тщеславию. Все Национальное собрание бешено аплодировало этому смелому разрыву с традиционным союзом с Англией. Эта история дала повод Пальмерстону выступить в палате общин в роли борца за гражданские свободы во всей Европе. Он получил большинство в 46 голосов, и результатом этой столь же бессильной, сколь и бессмысленной коалиции явилось то, что билль об иностранцах не был возобновлен.
Если Пальмерстон в своей демонстрации против Греции и в своей парламентской речи против европейской реакции высказался в буржуазно-либеральном духе, то английский народ воспользовался присутствием в Лондоне г-на Гайнау, чтобы блестяще продемонстрировать свою внешнюю политику[274].
Если народ преследовал на улицах Лондона военного представителя Австрии, то Пруссию в лице ее дипломатического представителя постигло соответствующее ее положению злоключение. Всем памятно, как болтливый писака Брум, самая комическая фигура в Англии, при общем смехе дам, удалил с галереи палаты лордов писаку Бунзена за бестактное и нахальное поведение. Г-н Бунзен спокойно отнесся к этому унижению, как и подобает представляемой им великой державе. Он вообще не уедет из Англии, что бы с ним ни случилось. Всеми своими частными интересами он привязан к Англии. Он будет и впредь использовать свой дипломатический пост, наживая капитал на рассуждениях об англиканской религии и подыскивая своим сыновьям местечки в лоне англиканской церкви, а своим дочерям — женихов из числа английских джентри любого ранга.
Смерть сэра Роберта Пиля сильно содействовала ускорению разложения старых партий. Партия, составлявшая с 1845 г. его главную опору, так называемая партия пилитов, после его смерти совершенно распалась. Самого Пиля почти все партии посмертно превозносили сверх меры как величайшего государственного мужа Англии. Он во всяком случае имел то преимущество пред «государственными мужами» континента, что не был простым карьеристом. В остальном государственный ум этого выходца из буржуазии, ставшего вождем земельной аристократии, заключался в понимании того, что в наши дни существует только лишь одна настоящая аристократия, а именно буржуазия. И в этом смысле он пользовался своей руководящей ролью среди земельной аристократии, чтобы постоянно вынуждать ее к уступкам в пользу буржуазии. Так было с эмансипацией католиков[275] и с реформой полиции[276], благодаря чему он усилил политическую власть буржуазии; законами о банках 1818[277] и 1844 гг., которые усилили финансовую аристократию; тарифной реформой 1842 г.[278] и законами о свободе торговли 1846 г.[279], которыми земельная аристократия была прямо принесена в жертву Промышленной буржуазии. Второй столп аристократии, «железный герцог» {Веллингтон. Ред.}, герой Ватерлоо, неизменно, как разочарованный Дон-Кихот, поддерживал хлопчатобумажного рыцаря Пиля. С 1845 г. партия тори относилась к Пилю как к предателю. Власть Пиля над палатой общин объяснялась необыкновенной доходчивостью его красноречия. Стоит прочитать самые знаменитые его речи, чтобы увидеть, что они состоят из нагромождения общих мест, между которыми умело сгруппировано большое количество статистических данных. Почти все города Англии хотят ставить памятники тому, кто отменил хлебные пошлины. Одна чартистская газета, намекая на организованную Пилем в 1829 г. полицию, спрашивала: к чему нам все эти памятники Пилю? Каждый полицейский в Англии и в Ирландии есть живой памятник Пилю[280].
Последним событием, вызвавшим сенсацию в Англии, было назначение папой г-на Уайзмена вестминстерским архиепископом с титулом кардинала и разделение Англии на тринадцать католических епископств. Этот крайне неожиданный для англиканской церкви шаг наместника Христа является новым доказательством той иллюзии, которой предается вся реакция на континенте, что вместе с недавно одержанными ею на службе у буржуазии победами теперь должно само собой последовать также восстановление всего феодально-абсолютистского общественного порядка со всеми его религиозными атрибутами. Единственной опорой католицизма в Англии являются две крайние группы общества: аристократия и люмпен-пролетариат. Люмпен-пролетариат — чернь, состоящая из ирландцев или потомков ирландцев, которые по происхождению своему — католики. Аристократия же предавалась фешенебельному увлечению пьюзиизмом[281], пока, наконец, не начал становиться модой и самый переход в лоно католической церкви. В такое время, когда английская аристократия в своей борьбе против прогрессивной буржуазии вынуждена была все больше обнаруживать свой феодальный характер, разумеется, неизбежно было, что и религиозные идеологи аристократии, ортодоксальные богословы высокой церкви, в борьбе с богословами буржуазной диссентерской религии[282], все больше должны были признавать выводы, вытекающие из их полукатолических догматов и обрядов, и даже что переход отдельных реакционных приверженцев англиканской церкви к первоначальной единоспасающей церкви должен был совершаться все чаще. Эти незначительные явления вызвали в головах английского католического духовенства самые радужные надежды на скорое обращение всей Англии в католицизм. Новая папская булла[283], которая уже снова рассматривает Англию как римскую провинцию и которая должна была еще больше усилить тенденцию к переходу в католицизм, возымела, однако, обратное действие. Пьюзииты, неожиданно столкнувшись лицом к лицу с серьезными последствиями своей игры в средневековье, отступили с негодованием, и пьюзиитский лондонский епископ тотчас же выпустил заявление, в котором он отказывается от всех своих заблуждений и объявляет непримиримую войну папской власти. — Для буржуазии вся эта комедия представляет лишь тот интерес, что она дает ей повод к новым нападкам на высокую церковь и на ее университеты. Следственная комиссия, которая должна дать отчет о положении университетов, вызовет горячие дебаты на следующей сессии. Масса народа, конечно, мало интересуется кардиналом Уайзменом. Газетам же он, наоборот, при теперешней скудости новостей, дает желанный материал для длинных статей и гневных диатриб против Пия IX. «Times» требовал даже, чтобы правительство в наказание за его посягательства вызвало восстание в Папской области и напустило на папу г-на Мадзини и итальянских эмигрантов. «Globe», орган Пальмерстона, проводит чрезвычайно остроумную параллель между папской буллой и последним манифестом Мадзини. Папа, говорит он, требует духовного главенства над Англией и назначает епископов in partibus infidelium[284]. Здесь в Лондоне заседает итальянское правительство in partibus infidelium, во главе которого стоит анти-папа[285], г-н Мадзини. Главенство, которого г-н Мадзини не только требует в папских владениях, но которым он действительно пользуется, точно так же носит в настоящий момент чисто духовный характер. Папские буллы имеют чисто религиозное содержание, манифесты Мадзини тоже, они проповедуют религию, апеллируют к вере, их девиз — Dio ed il popolo, бог и народ. Мы спрашиваем, есть ли какая-нибудь разница между претензиями обоих, кроме того, что г-н Мадзини является, по крайней мере, представителем религии большинства народа, к которому он обращается, — потому что в Италии почти нет иной религии, кроме религии Dio ed il popolo, — в то время как папа таким представителем не является? Мадзини, впрочем, воспользовался этим случаем, чтобы пойти еще дальше. А именно, он, совместно с остальными членами итальянского Национального комитета, выпустил теперь из Лондона тот заем в 10 млн. фр., который был одобрен в свое время римским Учредительным собранием[286], в акциях достоинством в 100 фр., и именно для приобретения оружия и военного снаряжения. Нельзя отрицать, что этот заем имеет больше шансов, чем неудавшийся добровольный заем австрийского правительства в Ломбардии[287].
Действительно серьезный удар, который Англия в последнее время нанесла Риму и Австрии, это ее торговый договор с Сардинией. Этот договор подрывает австрийский проект итальянского таможенного союза, обеспечивает для английской торговли и для английской буржуазной политики значительные позиции в Северной Италии.
Существовавшая до сих пор организация чартистской партии также распадается. Мелкие буржуа, находящиеся еще в партии, связаны с рабочей аристократией и составляют чисто демократическую фракцию, программа которой ограничивается Народной хартией и еще кое-какими мелкобуржуазными реформами. Масса рабочих, живущих в действительно пролетарских условиях, принадлежит к революционной фракции чартистов. Во главе первой стоит Фергюс О'Коннор, во главе второй — Джулиан Гарни и Эрнест Джонс. Старый О'Коннор, ирландский сквайр, претендующий на звание потомка древних королей Манстера, несмотря на свое происхождение и политическое направление, является истинным представителем старой Англии. По всей своей природе он консервативен и питает весьма определенную ненависть как к промышленному прогрессу, так и к революции. Все его идеалы насквозь проникнуты патриархально-мелкобуржуазным духом. Он соединяет в себе невыразимую массу противоречий, находящих свое разрешение и гармонию в некотором плоском common sense {здравом смысле. Ред.} и дающих ему возможность из года в год писать свои еженедельные длиннейшие письма в «Northern Star», причем обыкновенно каждое новое письмо находится в явном противоречии с предыдущим. Именно поэтому О'Коннор считает себя самым последовательным человеком во всех трех королевствах, человеком, который в течение двадцати лет предсказывал все события. Его широкие плечи, зычный голос, замечательное искусство в боксе, благодаря которому, как рассказывают, он однажды отстоял ноттингемский рынок от толпы более чем в двадцать тысяч человек, — все это характерно для представителя старой Англии. — Ясно, что такой человек, как О'Коннор, должен быть большим препятствием в революционном движении. Но такие люди именно и полезны тем, что вместе с ними и в борьбе с ними изживается масса давно укоренившихся предрассудков и что движение, преодолев, в конце концов, этих людей, раз навсегда избавляется и от предрассудков, представителями которых они являлись. О'Коннор погибнет в ходе движения, но он поэтому будет иметь такую же возможность претендовать на звание «мученика правого дела», как гг. Ламартин и Марраст.
Главным спорным пунктом между обеими фракциями чартистов является земельный вопрос. О'Коннор и его партия хотят использовать хартию для того, чтобы посадить часть рабочих на мелкие участки земли и, в конце концов, сделать парцелляцию земельной собственности всеобщим явлением в Англии. Известно, как провалилась его попытка осуществить эту парцелляцию в небольших масштабах при помощи акционерного общества. Тенденция каждой буржуазной революции — раздробить крупную земельную собственность, несмотря на то, что эта тенденция постоянно дополняется безусловной тенденцией мелкой собственности к концентрации, к гибели при столкновении с крупным сельскохозяйственным производством, могла некоторое время порождать у английских рабочих представление о предложенной О'Коннором парцелляции, как о чем-то революционном. Этому требованию парцелляции земельной собственности революционная фракция чартистов противопоставляет требование конфискации всей земельной собственности и требует, чтобы она не была разделена, а оставалась бы национальной собственностью.
Несмотря на этот раскол и на провозглашение крайних требований, чартисты, сохранившие воспоминание о тех обстоятельствах, при которых прошла отмена хлебных законов, все еще сознают, что при ближайшем кризисе им опять придется идти вместе с промышленными буржуа, сторонниками финансовых реформ, чтобы помочь им разбить их врагов, добившись от них за это известных уступок. Такова будет, во всяком случае, позиция чартистов в предстоящем кризисе. Настоящее революционное движение может начаться в Англии лишь тогда, когда будет проведена хартия, подобно тому как во Франции июньская битва стала возможна лишь после того, как была завоевана республика.
Обратимся теперь к Франции.
Заставив произвести новые выборы 28 апреля, народ сам свел к нулю победу, которую он одержал в союзе с мелкой буржуазией на выборах 10 марта. Видаль был избран не только в Париже, но и на Нижнем Рейне. Парижский комитет, в котором были сильно представлены Гора и мелкая буржуазия, побудил его принять нижнерейнский мандат. Победа 10 марта потеряла свое решающее значение; окончательное решение было снова отложено, напряжение народа ослабевало, он привыкал к легальным триумфам вместо революционных. Наконец, кандидатура Эжена Сю, сентиментально-мещанского социал-фантазера, совершенно уничтожила революционный смысл 10 марта — реабилитацию июньского восстания; пролетариат в лучшем случае мог принять ее как шутку в угоду гризеткам. Против этой благонамеренной кандидатуры партия порядка, ставшая смелее ввиду нерешительного поведения противников, выставила кандидата, который должен был олицетворять собой июньскую победу. Этим комическим кандидатом был спартанский отец семейства Леклер, героические доспехи которого пресса, однако, сорвала по кусочкам и который потерпел на выборах блестящее поражение. Новая победа на выборах 28 апреля окрылила Гору и мелкую буржуазию. Гора в душе уже ликовала, что сможет достигнуть своей цели чисто легальным путем, не вызывая новой революции, которая опять выдвинула бы пролетариат на авансцену; она была уверена, что при новых выборах 1852 г. посадит с помощью всеобщего избирательного права г-на Ледрю-Роллена на президентское кресло и обеспечит Горе большинство в Собрании. Партия порядка, которую новые выборы, кандидатура Сю и настроение Горы и мелкой буржуазии полностью убедили в том, что последние решили при всех обстоятельствах оставаться спокойными, ответила на обе избирательные победы избирательным законом, который отменял всеобщее избирательное право.
Правительство было настолько осторожно, что не взяло этот законопроект на свою собственную ответственность. Оно сделало мнимую уступку большинству, предоставив разработку этого проекта главарям большинства, семнадцати бургграфам[288]. Таким образом, не правительство предложило Национальному собранию, а большинство Собрания предложило самому себе отмену всеобщего избирательного права.
8 мая проект был внесен в палату. Вся социально-демократическая печать в один голос стала убеждать народ держать себя с достоинством» соблюдать calme majestueux {величественное спокойствие. Ред.}, оставаться пассивным и доверять своим представителям. Каждая статья в этих газетах была признанием, что революция прежде всего уничтожит так называемую революционную печать и что, стало быть, дело идет теперь о ее самосохранении. Мнимо-революционная печать выдала свою тайну. Она подписала свой собственный смертный приговор.
21 мая Гора поставила вопрос на предварительное обсуждение и потребовала отклонения всего законопроекта на том основании, что он нарушает конституцию. Партия порядка, ответила на это, что конституция будет нарушена, когда это потребуется, теперь же это. излишне, так как конституция может быть истолкована любым образом и лишь большинство компетентно решать, какое толкование правильно. Разнузданные, дикие нападки Тьера и Монталамбера Гора встретила с благовоспитанной и просвещенной гуманностью. Она ссылалась на почву права; партия порядка указала ей на почву, на которой вырастает право, на буржуазную собственность. Гора взмолилась: неужели действительно хотят во что бы то ни стало вызвать революцию? Партия порядка ответила: она не застигнет нас врасплох.
22 мая было покончено с предварительным обсуждением вопроса большинством в 462 голоса против 227. Те самые люди, которые так торжественно и так основательно доказывали, что Национальное собрание и каждый депутат в отдельности лишаются своих полномочий, лишь только они лишают прав народ, давший им эти полномочия, продолжали спокойно сидеть на своих местах и, вместо того, чтобы действовать самим, неожиданно предоставили действовать стране, а именно путем петиций; они не пошевелились и тогда, когда 31 мая самый закон прошел блестящим образом. Они пытались отомстить за себя протестом, в котором они запротоколировали свою непричастность к изнасилованию конституции, но и этот протест они не заявили открыто, а тайком сунули в карман председателю.
Стопятидесятитысячная армия в Париже, бесконечное откладывание окончательного решения, призывы печати к спокойствию, малодушие Горы и новоизбранных депутатов, величественное спокойствие, мелкой буржуазии, а главным образом процветание торговли и промышленности препятствовали всякой революционной попытке со стороны пролетариата.
Всеобщее избирательное право выполнило свою миссию. Большинство народа прошло ту образовательную школу, роль которой оно только и может играть в революционную эпоху. Оно должно было быть устранено либо революцией, либо реакцией.
Еще больше энергии проявила Гора при последовавшем вскоре инциденте. Военный министр Опуль назвал с трибуны Собрания февральскую революцию злополучной катастрофой. Ораторам Горы, проявившей, как всегда, сильным шумом свое нравственное негодование, председатель Дюпен не предоставил слова. Жирарден предложил Горе тотчас же в полном составе выйти из залы. Результат: Гора осталась на месте, а Жирарден, как недостойный, был выброшен из ее лона.
Избирательный закон нуждался еще в одном дополнении, в новом законе о печати. Последний не заставил себя долго ждать. Законопроект правительства, оказавшийся ещё более суровым в результате многочисленных поправок, внесенных партией порядка, увеличивал залоги, предусматривал особый штемпельный сбор с романов, печатающихся в газетах (ответ на избрание Эжена Сю), облагал налогом все выходящие в еженедельных и ежемесячных выпусках произведения до известного количества листов и, наконец, устанавливал, что каждая газетная статья должна быть снабжена подписью автора. Постановления о залогах убили так называемую революционную печать; народ смотрел на ее гибель как на возмездие за отмену всеобщего избирательного права. Но тенденция и действие нового закона не ограничивались только этой частью печати. Пока пресса была анонимной, она являлась органом широкого и безымянного общественного мнения; она была третьей властью в государстве. Подписывание каждой статьи превращало газету в простой сборник литературных произведений более или менее известных лиц. Каждая статья опустилась до уровня газетного объявления. До этого момента газеты имели хождение в качестве бумажных денег общественного мнения, теперь они превратились в более или менее сомнительные соло-векселя, доброкачественность и ходкость которых зависели не только от кредита векселедателя, но также от кредита индоссанта. Печать партии порядка подстрекала не только к отмене всеобщего избирательного права, но и к самым крайним мерам против «дурной» печати. Однако даже «хорошая» печать со своей зловещей анонимностью была не по вкусу партии порядка, в особенности отдельным ее представителям из провинции. Она желала иметь дело только с оплачиваемыми литераторами, хотела знать их имена, местожительство и приметы. Напрасно «хорошая» печать плакалась на черную неблагодарность, которой ей платят за ее услуги. Закон прошел, и требование подписей ударило прежде всего по ней самой. Имена республиканских публицистов были достаточно известны, но почтенные фирмы «Journal des Debats», «Assemblee Nationale», «Constitutionnel» и т. д. и т. д. с их широко рекламируемой государственной мудростью оказались в глупейшем положении, когда вся эта таинственная компания вдруг предстала в виде продажных набивших себе руку penny-a-liners {строчкогонов. Ред.}, которые за чистоган защищали на своем веку все что угодно, вроде Гранье де Кассаньяка, или в виде старых тряпок, называвших сами себя государственными людьми, вроде Капфига, или в виде кокетничающих щелкоперов вроде г-на Лемуана из «Debats».
При обсуждении закона о печати Гора успела уже дойти до такой степени морального падения, что должна была ограничиться только тем, что аплодировала блестящим тирадам старой луи-филипповской знаменитости, г-на Виктора Гюго.
С принятием избирательного закона и закона о печати революционная и демократическая партия сошла с официальной сцены. Немного спустя после конца сессии, перед разъездом по домам, обе фракции Горы — социалистические демократы и демократические социалисты — выпустили два манифеста, два testimonia paupertatis {свидетельства о бедности. Ред.}, в которых они доказывали, что если сила и успех никогда не были на их стороне, зато они-то всегда стояли на стороне вечного права и всех прочих вечных истин.
Обратимся теперь к партии порядка. Журнал «Neue Rheinische Zeitung» писал в № 3, стр. 16: «Против реставраторских вожделений объединенных орлеанистов и легитимистов Бонапарт защищает юридическое основание своей фактической власти — республику; против реставраторских вожделений Бонапарта партия порядка защищает юридическое основание своего совместного господства — республику; легитимисты против орлеанистов, орлеанисты против легитимистов защищают status quo — республику. Все эти фракции партии порядка, из которых каждая имеет in petto {в душе. Ред.} своего собственного короля и свою собственную реставрацию, противопоставляют каждая узурпаторским и мятежническим вожделениям своих соперников общее господство буржуазии, форму, в которой все их отдельные притязания взаимно нейтрализуются и сохраняются, — республику… Тьер и не подозревал, какая правда скрывалась в его словах: «Мы, роялисты, являемся истинным оплотом конституционной республики»».
Эта комедия republicains malgre eux {республиканцев поневоле. (Намек на комедию Мольера «Лекарь поневоле».) Ред.}, комедия противодействия status quo {существующему порядку. Ред.} и неизменное укрепление его; постоянные стычки Бонапарта с Национальным собранием; постоянно возобновлявшаяся для партии порядка опасность распасться на свои составные части и постоянное новое сплочение ее фракций; попытки каждой из них превратить всякую победу над общим врагом в поражение своих временных союзников; взаимная зависть, подвохи и травля, безустанно обнажаемые шпаги, а в результате всегда — baiser-Lamourette[289], — вся эта неказистая комедия ошибок никогда еще не развивалась столь классически, как в течение последних шести месяцев.
Партия порядка рассматривала избирательный закон вместе с тем как победу над Бонапартом. Передав Комиссии семнадцати редактирование своего законопроекта и ответственность за него, правительство Бонапарта разве не отреклось тем самым от власти? Разве главная опора Бонапарта против Собрания заключалась не в том, что он был избранником шести миллионов? — Бонапарт со своей стороны смотрел на избирательный закон как на уступку Собранию, уступку, с помощью которой он купил гармонию между законодательной и исполнительной властью. В награду за это низкий авантюрист потребовал увеличения своего цивильного листа на три миллиона. Могло ли Национальное собрание вступить в конфликт с исполнительной властью в момент, когда оно объявляло вне закона громадное большинство французского народа? Оно вознегодовало; казалось, оно решилось на самые крайние меры; его комиссия отклонила предложение; бонапартистская печать, в свою очередь, приняла грозную позу, указывая на ограбленный, лишенный своего избирательного права народ. Состоялось множество шумных попыток соглашения; в конце концов Собрание уступило на деле, но одновременно отомстило в принципе. Вместо постоянного принципиального увеличения цивильного листа на три миллиона в год оно вотировало Бонапарту лишь единовременное вспомоществование в размере 2160000 франков. Не удовлетворившись этим, оно и эту уступку сделало лишь тогда, когда за нее высказался Шангарнье, генерал партии порядка и непрошенный покровитель Бонапарта. Таким образом, эти 2 миллиона были вотированы собственно не Бонапарту, а Шангарнье.
Эта брошенная de mauvaise grace {неохотно. Ред.} подачка была принята Бонапартом совершенно в духе дарителя. Бонапартистская печать возобновила свои нападки на Национальное собрание, а когда при обсуждении закона о печати была внесена поправка насчет указания имен авторов, направленная прежде всего против второстепенных газет, представительниц частных интересов Бонапарта, главный бонапартистский орган «Pouvoir» с несдерживаемой яростью напал на Национальное собрание. Министрам пришлось перед лицом Собрания отречься от этой газеты; ответственный редактор «Pouvoir» был вызван к ответу перед Национальным собранием и приговорен к высшему денежному штрафу в 5000 франков. На следующий день «Pouvoir» напечатал еще более дерзкую статью против Собрания, а правительство в отместку возбудило судебное преследование против нескольких легитимистских газет за нарушение конституции.
Наконец, был поставлен вопрос об отсрочке заседаний палаты. Бонапарту нужна была эта отсрочка, чтобы орудовать без всякой помехи со стороны Собрания. Партии порядка она была нужна отчасти для ее фракционных интриг, отчасти из-за личных интересов отдельных депутатов. Обоим она нужна была для укрепления и расширения побед реакции в провинции. Собрание поэтому отложило свои заседания с 11 августа до 11 ноября. Но так как Бонапарт вовсе не скрывал, что стремится лишь к тому, чтобы избавиться от тягостного надзора Национального собрания, то Собрание самому своему вотуму доверия придало характер недоверия к президенту. Ни один бонапартист не вошел в постоянную комиссию из двадцати восьми человек, которая осталась стоять на страже добродетели республики во время каникул[290]. Вместо бонапартистов было выбрано даже несколько республиканцев из «Siecle» и «National», чтобы доказать президенту приверженность большинства к конституционной республике.
Незадолго перед отсрочкой заседаний палаты, и в особенности сейчас же после этой отсрочки, казалось, что обе большие фракции партии порядка, орлеанисты и легитимисты, готовы помириться, а именно, на почве слияния обеих королевских фамилий, под знаменами которых они боролись. Газеты были переполнены проектами примирения, которые обсуждались у постели больного Луи-Филиппа в Сент-Леонардсе; но смерть Луи-Филиппа внезапно упростила положение. Луи-Филипп был узурпатором, Генрих V был им ограблен, а граф Парижский, за бездетностью Генриха V, оказался его законным наследником. Теперь исчез всякий предлог для возражений против слияния интересов обеих династий. Но как раз теперь обе фракции буржуазии поняли, наконец, что их разделяет не сентиментальная привязанность к той или другой королевской фамилии, а, напротив, что их различные классовые интересы разъединяли обе династии. Легитимисты, отправившиеся на поклон к Генриху V в Висбаден, так же как их конкуренты — в Сент-Леонардс, получили там известие о смерти Луи-Филиппа. Они тотчас же образовали министерство in partibus infidelium[291], в которое вошли главным образом члены вышеупомянутой комиссии стражей добродетели республики и которое по случаю возникшего в партии конфликта не замедлило выступить с самым откровенным прокламированием права божьей милостью. Орлеанисты ликовали по поводу компрометирующего скандала, вызванного в печати этим манифестом[292], и нисколько не скрывали своей открытой вражды к легитимистам.
Во время перерыва заседаний Национального собрания открыли свои заседания представительные собрания департаментов. Большинство их высказалось за ограниченный большими или меньшими оговорками пересмотр конституции, т. е. высказалось за монархическую реставрацию, не давая ей более точного определения, за «решение вопроса», сознавая вместе с тем себя слишком некомпетентным и слишком трусливым, чтобы найти это решение. Бонапартистская фракция поспешила истолковать это желание пересмотра в смысле продления президентских полномочий Бонапарта.
Господствующий класс никак не мог допустить законного конституционного решения вопроса — отставки Бонапарта в мае 1852 г., одновременного избрания нового президента всеми избирателями страны и пересмотра конституции особой, избранной для этого палатой в течение первых месяцев нового президентства. День новых президентских выборов был бы днем встречи всех враждебных партий: легитимистов, орлеанистов, буржуазных республиканцев, революционеров. В результате неизбежно произошло бы насильственное столкновение между различными фракциями. Если бы даже партии порядка удалось объединиться на каком-либо нейтральном кандидате, стоящем вне династических фамилий, то против него выступил бы Бонапарт. В своей борьбе против народа партия порядка принуждена постоянно увеличивать силу исполнительной власти. Всякое усиление исполнительной власти усиливает ее носителя — Бонапарта. Поэтому всякий шаг, который предпринимает партия порядка для усиления своего общего могущества, усиливает боевые средства Бонапарта с его династическими претензиями, увеличивает его шансы в критический момент силой помешать конституционному решению. Тогда Бонапарт в своей борьбе с партией порядка не остановится перед нарушением одной из основ конституции, точно так же как партия порядка в своей борьбе с народом не остановилась перед нарушением другой основы конституции, отменив всеобщее избирательное право. По всей вероятности, он апеллировал бы даже против Собрания к всеобщему избирательному праву. Одним словом, конституционная развязка ставит на карту весь политический status quo, а за колебанием status quo буржуа мерещится хаос, анархия, гражданская война. Ему мерещится, что с первым воскресеньем мая 1852 г. будут поставлены на карту все его сделки по купле и продаже, его векселя, брачные контракты, нотариальные акты, ипотеки, земельная рента, квартирная плата, прибыль, все его контракты и источники доходов, — а такому риску он не может себя подвергнуть. За колебанием политического status quo таится опасность краха всего буржуазного общества. Единственная возможная для буржуазии развязка — это отсрочка развязки. Она может спасти конституционную республику только путем нарушения конституции, путем продления власти президента. Это и есть последнее слово печати партии порядка после всех продолжительных и глубокомысленных прений о «решениях вопроса», которым она предалась по окончании сессии генеральных советов. Таким образом, могущественная партия порядка, к стыду своему, видит себя вынужденной серьезно считаться со смешной, пошлой и ненавистной ей личностью псевдо-Бонапарта.
Эта грязная личность, в свою очередь, ошибалась насчет истинных причин того, почему ей все более и более выпадала роль необходимого человека. В то время как его партия была достаточно проницательна, чтобы приписывать растущее значение Бонапарта создавшейся обстановке, сам он верил, что обязан этим только магическому влиянию своего имени и своему неустанному пародированию Наполеона. Его предприимчивость росла с каждым днем. На паломничества в Висбаден и Сент-Леонардс он ответил своими поездками по Франции. Бонапартисты так мало возлагали надежд на магическое действие его персоны, что посылали за ним повсюду целые поезда и битком набитые дилижансы клакеров, членов Общества 10 декабря, этой организации парижского люмпен-пролетариата. Они вкладывали в уста своей марионетки слова, которые, смотря по приему, оказанному президенту в том или другом городе, означали бы — в качестве девиза политики президента — или республиканское смирение, или выдержку и настойчивость. Несмотря на все маневры, эти поездки меньше всего походили на триумфальные шествия.
В уверенности, что ему удалось таким путем воодушевить народ, Бонапарт принялся за агитацию среди армии. Он устроил на равнине Сатори, у Версаля, большие смотры войскам, на которых старался подкупить солдат чесночной колбасой, шампанским и сигарами. Если настоящий Наполеон умел ободрять истомленных солдат среди тягот своих завоевательных походов внезапными проявлениями патриархальной фамильярности, то псевдо-Наполеон воображал, что войска выражали ему благодарность, когда кричали «Vive Napoleon, vive le saucisson!» {«Да здравствует Наполеон, да здравствует колбаса!» Ред.}, т. е. «Да здравствует колбаса, да здравствует скоморох!» {Игра слов; «Wurst» — «колбаса», «Hanswurst» — wwmopox). Ред.}
Эти смотры привели к тому, что обнаружился долго скрывавшийся разлад между Бонапартом и военным министром Опулем, с одной стороны, и Шангарнье — с другой. В лице Шангарнье партия порядка нашла своего действительно нейтрального человека, у которого не могло быть и речи о собственных династических притязаниях. Она предназначала его в преемники Бонапарту. К тому же, благодаря своему поведению 29 января и 13 июня 1849 г. Шангарнье стал великим полководцем партии порядка, новым Александром, разрубившим, по мнению робкого буржуа, своим грубым вмешательством гордиев узел революции. Будучи по существу не менее жалким, чем Бонапарт, он таким весьма дешевым способом сделался силой и был выдвинут Национальным собранием для надзора за президентом. Он сам кокетничал — например, в дебатах об окладе президента — ролью покровителя Бонапарта и все высокомернее держал себя с ним и с министрами. Когда по случаю нового избирательного закона ожидали восстания, он запретил своим офицерам принимать какие бы то ни было приказания от военного министра или от президента. Печать, со своей стороны, способствовала возвеличению личности Шангарнье. За полным отсутствием сколько-нибудь выдающихся личностей партии порядка пришлось наделить одного человека силой, которой не было у всего ее класса, и таким путем раздуть его в какого-то великана; Так возник миф о Шангарнье — «оплоте общества». Наглое шарлатанство, таинственное важничанье, с которыми Шангарнье удостаивал носить на своих плечах весь мир, образуют в высшей степени смешной контраст с событиями на саторийском смотру и после него. Эти события неопровержимо доказали, что достаточно одного росчерка пера Бонапарта, этой бесконечно малой величины, чтобы низвести фантастическое порождение буржуазного страха, великана Шангарнье, к масштабам заурядной посредственности и превратить его, героя, спасающего общество, в отставного генерала на пенсии.
Бонапарт уже однажды отомстил Шангарнье, спровоцировав своего военного министра на дисциплинарные столкновения с неудобным покровителем. Последний смотр в Сатори довел, наконец, старую вражду до открытой вспышки. Конституционное негодование Шангарнье не знало больше никаких границ, когда кавалерийские полки продефилировали перед Бонапартом с антиконституционными криками «Vive l'Empereur!» {«Да здравствует император!» Ред.}. Во избежание неприятных прений по поводу этих возгласов на предстоящей сессии палаты Бонапарт удалил военного министра Опуля, назначив его губернатором Алжира. На его место он поставил вполне надежного старого генерала времен Империи, который своей грубостью нисколько не уступал Шангарнье. Но, чтобы отставка Опуля не показалась уступкой Шангарнье, Бонапарт одновременно перевел генерала Неймейера, правую руку великого спасителя общества, из Парижа в Нант. Неймейер был виновником того, что на последнем смотру пехота продефилировала мимо преемника Наполеона в ледяном молчании. Шангарнье, лично затронутый переводом
Неймейера, стал протестовать и грозить. Тщетно! После двухдневных переговоров декрет о переводе Неймейера появился в «Moniteur», и герою порядка не оставалось ничего другого, как подчиниться дисциплине или подать в отставку.
Борьба Бонапарта с Шангарнье является продолжением его борьбы с партией порядка. Новая сессия Национального собрания поэтому открывается 11 ноября при зловещих предзнаменованиях. Но это будет буря в стакане воды. В общем повторится старая игра. Большинство партии порядка, несмотря на вопли блюстителей принципов различных ее фракций, вынуждено будет продлить полномочия президента. В свою очередь, Бонапарт, смирившись уже из-за одного недостатка денег, примет, несмотря на все свои прежние протесты, это продление власти как простое полномочие из рук Национального собрания. Таким образом, решение вопроса откладывается, status quo сохраняется; каждая из фракций партии порядка компрометирует и ослабляет, делает невозможной другую; усиливаются и в конце концов исчерпывают себя репрессии против общего врага, против массы нации, пока, наконец, сами экономические отношения снова не достигнут такой ступени развития, когда от нового взрыва взлетят на воздух все эти ссорящиеся партии с их конституционной республикой.
К утешению буржуа нужно, впрочем, прибавить, что потасовка между Бонапартом и партией порядка повлекла за собой разорение на бирже множества мелких капиталистов и переход их капиталов в карманы крупных биржевых волков.
В Германии политические события последнего полугодия сводятся к комедии, в которой Пруссия надувает либералов, а Австрия — Пруссию.
В 1849 г. казалось, что речь идет о гегемонии Пруссии в Германии; в 1850 г. речь шла о разделении власти между Австрией и Пруссией; в 1851 г. речь пойдет уже лишь о том, в какой форме Пруссия подчинится Австрии и вернется — в роли кающегося грешника — в лоно полностью восстановленного Союзного сейма. Малая Германия[293], которую прусский король надеялся приобрести в вознаграждение за свое злосчастное императорское шествие по Берлину 21 марта 1848 г.[294], превратилась в малую Пруссию. Пруссия должна была смиренно снести любые унижения и выбыла из числа великих держав. Даже скромная мечта об унии потерпела крушение в результате обычной недальновидной хитрости ее политики. Она мошеннически приписывала унии либеральный характер и одурачила таким образом мудрецов Готской партии[295] конституционными фантасмагориями, которых она никогда не принимала всерьез; и все же Пруссия сама благодаря всему своему промышленному развитию, своему постоянному дефициту, своему государственному долгу стала настолько буржуазной, что, как она ни изворачивалась и ни сопротивлялась, все более и более впадала в конституционализм. Если готские мудрецы, наконец, обнаружили, как позорно Пруссия обошлась с их благоразумием и достоинством, если даже какой-нибудь Гагерн или Брюггеман с нравственным негодованием отвернулись, в конце концов, от правительства, которое так нагло играло единством и свободой отечества, то не большие радости принесли Пруссии и те птенцы, которых она собирала под свое крылышко, — мелкие государи. Эти князьки только в момент крайнего угнетения и беззащитности доверились когтям жаждущего медиатизации[296] прусского орла. За приведение своих подданных к прежнему послушанию при помощи прусской интервенции, угроз и демонстраций им пришлось дорого заплатить — кабальными военными договорами, разорительными постоями и близкой перспективой медиатизации путем введения союзной конституции. Но Пруссия сама позаботилась о том, чтобы они избегли этой новой напасти. Пруссия везде снова восстановила господство реакции, а по мере того как продвигалась реакция, мелкие государи отпадали от Пруссии, чтобы броситься в объятия Австрии. Коль скоро они опять могли властвовать по домартовскому способу, то абсолютистская Австрия была им ближе, чем Пруссия, которая в такой же мере не могла быть абсолютистской, как не хотела быть либеральной. К тому же австрийская политика направлена была не на медиатизацию мелких государств, а, наоборот, на их сохранение в качестве неотъемлемых частей возрождаемого к жизни Союзного сейма. Таким образом, Пруссии пришлось смириться с тем, что от нее отпала Саксония, которую за несколько месяцев до этого спасли прусские войска, что отпали Ганновер, Кургессен, а теперь и Баден последовал за остальными, несмотря на наличие в стране прусских гарнизонов. Поддерживая реакцию в Гамбурге, Мекленбурге, Дессау и других местах, Пруссия трудилась не в свою пользу, а в пользу Австрии, это она теперь ясно видит из событий в обоих Гессенах[297]. Итак, неудавшийся германский император убедился, по крайней мере, в том, что он живет в эпоху измен и что если теперь ему приходится мириться с утратой своей «правой руки, союза», то рука эта давно уже была парализована. Таким образом, Австрия теперь уже распространила свою гегемонию на всю Южную Германию, да и в Северной Германии важнейшие государства являются противниками Пруссии.
Австрия, наконец, зашла так далеко, что, опираясь на Россию, смогла открыто выступить против Пруссии. Она так поступила в двух вопросах: в шлезвиг-гольштейнском и в кургессенском.
В Шлезвиг-Гольштейне «меч Германии» {Имеется в виду прусский король Фридрих-Вильгельм IV. Ред.} заключил истинно-прусский сепаратный мир и предал своих союзников в руки врага, располагающего превосходящими силами. Англия, Россия и Франция решили положить конец независимости герцогств и выразили это намерение в протоколе, к которому присоединилась Австрия. В то время как Австрия и состоящие с ней в коалиции немецкие правительства, в соответствии с Лондонским протоколом, высказались в восстановленном Союзном сейме за вмешательство Германского союза в Гольштейне в пользу Дании, Пруссия пыталась продолжать свою двуличную политику, побуждая борющиеся стороны подчиниться еще не существующему и не поддающемуся определению «союзному третейскому суду», отвергнутому большинством правительств и притом наиболее значительными из них; всеми своими маневрами Пруссия не добилась ничего, кроме того, что была заподозрена великими державами в революционных интригах и получила целый ряд угрожающих нот, которые скоро отобьют у нее охоту к «самостоятельной» внешней политике. Шлезвиг-гольштейнцам скоро будет предоставлена возможность вернуться под отеческую опеку своего государя, и народ, который позволяет, чтобы им управляли гг. Безелер и Ревентлов, несмотря на то, что вся армия на его стороне, доказывает, что он нуждается еще для своего воспитания в датской плетке.
Движение в Кургессене[298] дает нам неподражаемый пример того, к чему может привести «восстание» в немецком мелком государстве. Добродетельное сопротивление бюргеров обманщику Хассенпфлугу осуществило все, что можно было требовать от подобного зрелища: палата была единодушна, население было единодушно, чиновники и армия были на стороне бюргеров; все противодействующие элементы были удалены, призыв: государи, вон из страны! — осуществился сам собою, обманщик Хассенпфлуг исчез со всем своим министерством; все шло как по заказу, — все партии строго держались в законных рамках, каких-либо эксцессов удалось избежать, и оппозиция, не ударив пальцем о палец, одержала самую блестящую из побед, известных в летописях конституционного сопротивления. И теперь, когда вся власть была в руках бюргеров, когда их сословный комитет нигде не наталкивался ни на малейшее сопротивление, именно теперь-то они и должны были себя показать. Теперь они увидели, что вместо кургессенских войск на границе стоят иностранные войска, готовые вступить в страну и в двадцать четыре часа положить конец всему великолепию бюргерского правления. Только теперь начались растерянность и позор. Если прежде они не могли пойти назад, то теперь они не могли двигаться вперед. Кургессенский отказ от уплаты налогов убедительнее, чем какое бы то ни было из предшествовавших событий, доказывает, насколько все коллизии в пределах мелких государств приводят к чистейшему фарсу, единственным результатом которого, в конце концов, является интервенция и устранение конфликта путем устранения как государя, так и конституции. Он показывает, как смешны все те достославные бои, в которых мелкие бюргеры мелких государств с патриотической непреклонностью защищают от неизбежного крушения любое из мелких мартовских завоеваний.
В Кургессене, союзном государстве, которое надо было вырвать из прусских объятий, Австрия прямо выступила против своей соперницы. Австрия как раз и подзадорила курфюрста напасть на конституцию, а затем тотчас же поставила его под защиту своего Союзного сейма. Чтобы придать силу этой защите, чтобы в этом кургессенском деле сломить сопротивление Пруссии господству Австрии и угрозами заставить Пруссию опять вступить в Союзный сейм, австрийские и южногерманские войска расположились теперь во Франконии и Богемии {Чехии. Ред.}. Пруссия также вооружается. Газеты пестрят сообщениями о маршах и контрмаршах армейских корпусов. Весь этот шум не приведет ни к чему, так же как и распри французской партии порядка с Бонапартом. Ни прусский король, ни австрийский император не суверенны, суверенен лишь русский царь. Мятежная Пруссия, в конце концов, подчинится его приказу и, не пролив ни одной капли крови, борющиеся стороны мирно усядутся в Союзном сейме, причем от этого ни в какой мере не уменьшится ни их взаимная мелочная зависть, ни раздоры со своими подданными, ни их недовольство русским верховным владычеством.
Мы переходим теперь к стране в самом абстрактном значении этого слова, к общеевропейскому народу, к народу эмиграции. Мы не будем говорить об отдельных секциях эмиграции — немецкой, французской, венгерской и т. д.; их haute politique {высокая политика. Ред.} ограничивается чистейшей chronique scandaleuse {скандальной хроникой. Ред.}. Но общеевропейский народ in partibus infidelium за последнее время получил временное правительство в лице Европейского центрального комитета, состоящего из Джузеппе Мадзини, Ледрю-Роллена, Альберта Дараша (поляка) и Арнольда Руге, который в оправдание своего присутствия скромно подписывается: член франкфуртского Национального собрания. Хотя трудно было бы указать, какой демократический собор призвал этих четырех евангелистов к вступлению в их должность, нельзя, однако, отрицать, что их манифест содержит в себе символ веры огромной массы эмигрантов и в соответствующей форме суммирует духовные завоевания, которыми эта масса обязана последним революциям.
Манифест начинается блестящим перечислением сил демократии.
«Чего недостает демократии для победы?.. Организации… У нас есть секты, но нет церкви, есть незрелые и противоречивые философские системы, но нет религии, нет коллективной веры, собирающей верующих под общим лозунгом и приводящей в гармонию их труды… День, когда мы все объединимся и двинемся вместе под предводительством лучших из нас… будет кануном боя. В этот день мы пересчитаем свои ряды, мы будем знать, кто мы такие, мы осознаем свою силу».
Почему же революция до сих пор не победила? Потому, что у революционной власти организация была более слабой, чем у правительств. Таков первый декрет временного правительства эмиграции.
Этому злу теперь-де надо помочь организацией армии верующих и основанием религии.
«Но для этого надо преодолеть два больших препятствия, устранить два серьезных заблуждения: преувеличение прав индивидуальности, черствую исключительность теории… Мы не должны говорить «я», мы должны научиться говорить «мы»… Те, кто подчиняется своему личному раздражению и отказывается от небольшой жертвы, требуемой дисциплиной и организацией, отрицают, в результате привычек прошлого, ту общую веру, которую сами проповедуют… Исключительность в теории есть отрицание нашего основного догмата. Тот, кто говорит: я нашел политическую истину, и кто ставит условием признания братского сотрудничества принятие ею системы, — тот отрицает народ, единственного прогрессивного толкователя мирового закона, для того лишь, чтобы утвердить свое собственное «я». Тот, кто утверждает, что изолированным трудом своего ума, какой бы мощью он ни обладал, он в настоящее время может дать окончательное решение проблем, волнующих массы, тот осуждает самого себя на ошибки вследствие неполноты своих знаний, отказываясь от одного из вечных источников истины, от коллективной интуиции вовлеченного в действие народа. Окончательное решение есть секрет победы… Наши системы в большинстве случаев не могут быть ничем иным, как анатомированием трупов, обнаружением недуга, анализом причин смерти, бессильным воспринять жизнь или осмыслить ее. Жизнь, это — народ в движении, это — массы, возвышаемые до необычайной силы взаимным соприкосновением, пророческим предчувствием великих дел, которые должны быть выполнены стихийным и внезапным как электрическая искра объединением на улицах; это — действие, доводящее до высшей степени напряжения все силы надежды, самопожертвования, любви и энтузиазма, ныне спящие, и выявляющее человека в единстве его натуры, в полноте его творческих. способностей. Рукопожатие рабочего в один из таких исторических моментов, которые кладут начало новой эпохе, больше чем холодный и бессердечный труд ума или премудрость великого мертвеца последних двух тысячелетий» — старого общества — «скажет нам об организации будущего»[299].
Вся эта напыщенная чепуха сводится таким образом, в конце концов, к самому посредственному филистерскому взгляду, будто революция потерпела крушение благодаря честолюбивому соперничеству отдельных вождей и столкновению мнений различных враждующих между собой учителей народа.
Борьба различных классов и фракций классов между собой, отдельные фазы развития которой именно и составляют революцию, представляются нашим евангелистам лишь печальным результатом существования противоречивых систем, между тем как на самом деле, наоборот, существование различных систем является результатом существования классовой борьбы. Уже из этого одного вытекает, что авторы манифеста отрицают существование классовой борьбы. Под предлогом борьбы против доктринеров они устраняют всякое определенное содержание, всякий определенный партийный взгляд, отрицают за отдельными классами право выражать свои интересы и формулировать свои требования в противовес другим классам. Они предлагают им забыть о противоположности интересов и помириться под знаменем весьма плоской и столь же откровенной неопределенности, которая за видимостью примирения интересов всех партий скрывает господство интересов одной лишь партии — буржуазной. Учитывая опыт, приобретенный этими господами во Франции, Германии и Италии в течение последних двух лет, нельзя даже утверждать, что то лицемерие, с которым здесь буржуазные интересы облечены в ламартиновские фразы о братстве, является бессознательным. Впрочем, насколько основательно знакомство этих господ с «системами», видно уже из того, что они воображают, будто каждая из этих систем является лишь частицей совокупной премудрости их манифеста, односторонне взявшей за основу какую-либо одну из собранных в нем фраз о свободе, равенстве и т. д. Их представления об общественных организациях переданы поразительным образом: сборище на улице, бунт, рукопожатие — и все готово. Революция для них вообще заключается лишь в ниспровержении существующего правительства; если эта цель достигнута, то окончательная «победа» одержана. Движение, развитие, борьба тогда прекращаются, и под эгидой Европейского центрального комитета, который будет тогда господствовать, начинается золотой век европейской республики и непрерывного благодушного ротозейства. Так же как они ненавидят развитие и борьбу, так эти господа ненавидят мышление, бессердечное мышление, — как будто какой-нибудь мыслитель, не исключая Гегеля и Рикардо, когда-нибудь мог дойти до того бессердечия, с каким они поливают публику этими разжиженными помоями! Народ не должен заботиться о завтрашнем дне и может выбросить из головы всякие мысли; когда настанет великий решающий день, народ от одного прикосновения будет наэлектризован, и загадка будущего чудесным образом раскроется ему. Этот призыв к отказу от мышления есть прямая попытка обмануть именно самые угнетенные классы народа.
«Разве мы тем самым говорим» (спрашивает один член Европейского центрального комитета у другого), «что мы должны выступать без знамени, разве мы говорим, что хотим на своем знамени написать простое отрицание? Нас не могут заподозрить в чем-либо подобном. Являясь представителями народа, давно принимающими участие в его боях, мы далеки от того, чтобы вести его к пустоте».
Чтобы доказать, наоборот, полноту своих мыслей, эти господа преподносят нам поистине достойный Лепорелло[300] список вечных истин и достижений всего предшествовавшего времени в качестве современной общей почвы для «демократии». Этот список резюмируется в следующем назидательном «отче наш»:
«Мы верим в прогрессивное развитие человеческих способностей и сил в направлении предначертанного нам нравственного закона. Мы верим в ассоциацию, как единственно правильное средство достигнуть этой цели. Мы верим, что толкование нравственного закона и норм прогресса не может быть доверено ни отдельной касте, ни индивидууму, а лишь народу, просвещенному национальным воспитанием, руководимому отмеченными печатью добродетели и духа лучшими его представителями. Мы верим в святость обоих, как индивидуальности, так и общества, которые не должны ни исключать друг друга, ни бороться между собой, а гармонически сочетаться ради всеобщего взаимного совершенствования. Мы верим в свободу, без которой исчезает всякая человеческая ответственность, в равенство, без которого свобода только обман, в братство, без которого свобода и равенство являются средствами без цели, в ассоциацию, без которой братство было бы неосуществимой программой, в семью, общину, в государство и отечество, являющиеся прогрессивными сферами, в каждой из которых человек должен последовательно вырастать до сознания и осуществления свободы, равенства, братства и ассоциации. Мы верим в святость труда, в собственность, создаваемую им, как его признак и его плод, в обязанность общества доставлять материал для физического труда посредством кредита, а для труда умственного и морального посредством воспитания… Говоря коротко, мы верим в такой социальный порядок, вершиной которого являются бог и его закон, а основой — народ…»
Итак, Прогресс — Ассоциация — Нравственный закон — Свобода — Равенство — Братство; Ассоциация — Семья, Община, Государство — Святость собственности — Кредит — Воспитание — Бог и Народ — Dio e popolo. Эти фразы фигурируют во всех манифестах революций 1848 г., от французской до валашской, и именно поэтому они фигурируют здесь как общие основы новой революции. Ни одна из этих революций не обошлась без провозглашения святости собственности, которая здесь канонизирована как результат труда. В какой мере всякая буржуазная собственность является «плодом и признаком труда», Адам Смит знал уже гораздо лучше, чем знают наши революционные инициаторы спустя восемьдесят лет после него. Что касается уступки социализму, согласно которой общество должно посредством кредита обеспечить каждого материалом для его труда, то каждый фабрикант обыкновенно оказывает своим рабочим кредит на такое количество материала, которое они могут переработать в течение недели, и кредитная система в настоящее время распространилась настолько, насколько это совместимо с неприкосновенностью собственности, да и самый кредит, в конце концов, есть лишь форма буржуазной собственности.
Суть этого евангелия сводится к такому состоянию общества, при котором бог составляет вершину, а народ, или, как говорится дальше, человечество — основание. Это значит, что эти люди верят в существующее общество, в котором, как известно, бог составляет вершину, а чернь — основание. Если лозунг Мадзини: бог и народ, Dio e popolo, может иметь какой-то смысл в Италии, где бога противопоставляют папе, а народ — монархам, то выставлять этот плагиат Иоганнеса Ронге, самого поверхностного из подонков немецкого лжепросвещения, в качестве лозунга, долженствующего разрешить загадку века, — это уже слишком! Как легко, впрочем, в этой школе привыкают к небольшим жертвам, которых требуют организация и дисциплина, как легко отказываются от черствой исключительности теорий, доказывает наш Арнольд Винкельрид Руге, который к великой радости Лео на этот раз сумел оценить различие между божеством и человечеством[301].
Манифест заканчивается словами:
«Речь идет о конституции европейской демократии, о создании бюджета, казначейства народов. Речь идет об организации армии инициаторов».
Руге, чтобы стать первым инициатором этого народного бюджета, обратился к демократическим филистерам Амстердама и разъяснил им их особое призвание к тому, чтобы платить. Голландия в опасности!
Лондон, 1 ноября 1850 г.
Написано К. Марксом и Ф. Энгельсом
Напечатано в журнале «Neue Rheinische Zeitung. Politisch-okonomische Revue» № 5–6, 1850 г.
Печатается по тексту журнала
Перевод с немецкого