Написано Ф. Энгельсом в августе 1851 — сентябре 1852 г.
Напечатано в газете «New-York Daily Tribune» 25 и 28 октября, 6, 7, 12 и 28 ноября 1851 г.; 27 февраля, 5, 15, 18 и 19 марта, 9, 17 и 24 апреля, 27 июля, 19 августа, 18 сентября, 2 и 23 октября 1852 г.
Подпись: Карл Маркс
Печатается по тексту газеты
Перевод с английского
Первый акт революционной драмы на европейском континенте закончился. «Бывшие власти», существовавшие до бури 1848 г., снова стали «ныне существующими властями», а более или менее популярные властители на час, временные правители, триумвиры, диктаторы, вместе с целым хвостом тянувшихся за ними депутатов, гражданских комиссаров, военных комиссаров, префектов, судей, генералов, офицеров и солдат, оказались выброшенными на чужой берег, «изгнанными за море», в Англию или Америку. Здесь они стали организовывать новые правительства «in partibus infidelium»{1}, европейские комитеты, центральные комитеты, национальные комитеты и возвещать о своем пришествии в прокламациях, которые по торжественности не уступают прокламациям менее призрачных носителей власти.
Трудно представить себе более крупное поражение, чем то, которое потерпела революционная партия или, вернее, потерпели революционные партии континента на всех пунктах боевой линии. Но что же из этого? Не потребовала ли борьба английской буржуазии за свое общественное и политическое господство сорока восьми лет, а борьба французской буржуазии сорока лет беспримерных битв? И не приблизилась ли буржуазия к своему торжеству больше всего как раз в тот момент, когда реставрированная монархия считала свое положение более прочным, чем когда бы то ни было? Уже давно прошли времена, когда господствовал суеверный взгляд, приписывающий возникновение революции злонамеренности кучки агитаторов. В настоящее время всякий знает, что где бы ни происходило революционное потрясение, за ним всегда кроется известная общественная потребность, удовлетворению которой мешают отжившие учреждения. Ощущение этой потребности может быть еще не настолько сильным, не настолько всеобщим, чтобы обеспечить непосредственный успех; но всякая попытка насильственно подавить эту потребность лишь заставляет ее выступать с возрастающей силой до тех пор, пока, наконец, она не разобьет своих оков. Поэтому, если мы и разбиты, нам не остается ничего другого, как начинать сначала. А та, вероятно, очень короткая передышка между концом первого и началом второго акта движения, которая нам предоставлена, дает нам, к счастью, время для крайне необходимого дела: для исследования причин, сделавших неизбежным как недавний революционный взрыв, так и поражение революции; причин, которые следует искать не в случайных побуждениях, достоинствах, недостатках, ошибках или предательских действиях некоторых вождей, а в общем социальном строе и в условиях жизни каждой из наций, испытавших потрясение. Что внезапно вспыхнувшие в феврале и марте 1848 г. движения были не делом отдельных личностей, а стихийным, непреодолимым выражением нужд и потребностей народов — потребностей, доходивших до сознания с большей или меньшей ясностью, но ощущавшихся весьма отчетливо различными классами каждой страны, — это теперь признается всеми. Но когда приступаешь к выяснению причин успеха контрреволюции, то повсюду наталкиваешься на готовый ответ, будто дело в господине А или в гражданине Б, которые «предали» народ. Этот ответ, смотря по обстоятельствам, может быть правильным или нет, но ни при каких обстоятельствах он ничего не объясняет, не показывает даже, как могло случиться, что «народ» позволил себя предать. И печальна же будущность политической партии, если весь ее капитал заключается в знании только того факта, что гражданин имярек не заслуживает доверия.
Кроме того, и с исторической точки зрения исследование и изложение причин как революционного потрясения, так и подавления революции представляет исключительную важность. Все эти мелкие личные распри и взаимные обвинения, все эти противоречащие друг другу утверждения, будто именно Марраст, или Ледрю-Роллен, или Луи Блан, или какой-либо другой член временного правительства, или все они вместе взятые были тем кормчим, который направил революцию на подводные скалы, где она и потерпела крушение, — какой интерес может представлять все это, что может объяснить это американцу или англичанину, наблюдавшим за всеми этими движениями с чересчур большого расстояния, чтобы различить детали событий? Никто из здравомыслящих людей никогда не поверит, чтобы одиннадцать человек{2}, большинство которых были к тому же личностями весьма посредственными, одинаково неспособными как к добру, так и к злу, могли в течение трех месяцев погубить тридцатишестимиллионную нацию, если бы эти тридцать шесть миллионов не разбирались так же мало в том, куда им идти, как и эти одиннадцать. Вопрос и заключается именно в том, как могло произойти, что эти тридцать шесть миллионов, блуждавшие в известной мере как в потемках, вдруг были призваны самостоятельно определить свой путь; и как случилось, что они затем совершенно сбились с пути и их старые правители могли снова вернуть себе на некоторое время свое руководящее положение.
Итак, если мы предпринимаем попытку разъяснить читателям «Tribune»[2] причины, которые не только сделали необходимой германскую революцию 1848 г., но с такой же неизбежностью обусловили и ее временное подавление в 1849 и 1850 гг., то от нас не следует ожидать полного исторического описания событий, происходивших в Германии. Последующие события и приговор грядущих поколений позволят решить, что именно из этой хаотической массы фактов, кажущихся случайными, не связанными друг с другом и противоречивыми, должно войти как составная часть во всемирную историю. Время для решения этой задачи еще не настало. Мы должны держаться в пределах возможного и будем считать себя удовлетворенными, если нам удастся раскрыть рациональные, вытекающие из бесспорных фактов причины, которые объясняют важнейшие события, главные поворотные моменты движения и дают ключ для того, чтобы определить направление, какое сообщит германскому народу ближайший, может быть, не особенно отдаленный взрыв.
Итак, прежде всего, каково было положение Германии к моменту революционного взрыва?
Сочетание различных классов народа, образующих основу всякой политической организации, было в Германии более сложным, чем в какой-либо другой стране. В то время как в Англии и Франции могущественная и богатая буржуазия, сконцентрированная в больших городах, и особенно в столице, совершенно уничтожила феодализм или, по меньшей мере, как в Англии, свела его к немногим ничтожным остаткам, в Германии феодальное дворянство сохранило значительную долю своих старинных привилегий. Система феодального землевладения почти повсюду оставалась господствующей. В руках землевладельцев сохранялось даже право суда над зависимыми крестьянами. Лишенные своих политических привилегий — права контролировать государей, — они сохранили почти в полной неприкосновенности свою средневековую власть над крестьянами в своих поместьях, равно как и свою свободу от налогов. В одних местностях феодализм был сильнее, чем в других, но нигде, за исключением левого берега Рейна, он не был полностью уничтожен. Это феодальное дворянство, в то время чрезвычайно многочисленное и отчасти очень богатое, официально считалось первым «сословием» в стране. Оно поставляло высших правительственных чиновников, оно почти одно снабжало офицерским составом армию.
Буржуазия в Германии далеко не была так богата и так сплочена, как во Франции или в Англии. Старинные германские отрасли промышленности были разрушены введением пара и быстро распространяющимся преобладанием английской промышленности. Созданные в других частях страны более современные отрасли промышленности, развитию которых было положено начало при континентальной системе Наполеона[3], не могли возместить утраты старинных отраслей и обеспечить промышленности достаточно прочное влияние, чтобы заставить правительства считаться с ее потребностями, тем более, что правительства ревниво относились ко всякому увеличению богатства и силы недворян. Если Франция победоносно провела свою шелковую промышленность через все испытания пятидесяти лет революций и войн, то Германия за этот же период почти совсем утратила свою старинную полотняную промышленность. Кроме того, промышленных районов было мало, и они находились далеко друг от друга. Расположенные в глубине страны, они пользовались для вывоза и ввоза преимущественно иностранными — голландскими или бельгийскими — гаванями, так что у них было мало или не было вовсе общих интересов с большими портовыми городами на Северном и Балтийском морях; но, самое главное, они были не способны создать такие крупные промышленные и торговые центры, как Париж и Лион, Лондон и Манчестер. Причин такой отсталости германской промышленности было много, но достаточно указать две из них, чтобы ее объяснить: неблагоприятное географическое положение страны, ее отдаленность от Атлантического океана, который превратился в большую дорогу для мировой торговли, и непрерывные войны, в которые вовлекалась Германия и которые с XVI века и до последнего времени велись на ее территории. Численная слабость и в особенности отсутствие какой бы то ни было концентрации — вот что помешало немецкой буржуазии достигнуть такого политического господства, каким английская буржуазия пользовалась уже с 1688 г. и какое французская буржуазия завоевала в 1789 году. Тем не менее, начиная с 1815 г., богатство, а вместе с богатством и политический вес буржуазии в Германии непрерывно возрастали. Правительства, хотя и вопреки своей воле, были вынуждены все же считаться, по крайней мере, с наиболее насущными материальными интересами буржуазии. Можно даже прямо утверждать, что за каждую крупицу политического влияния, которая, будучи дарована буржуазии в конституциях мелких государств, потом вновь отбиралась у нее в периоды политической реакции 1815–1830 и 1832–1840 гг., что за каждую такую потерянную крупицу политического влияния буржуазия вознаграждалась предоставлением ей какой-либо более существенной практической выгоды. Каждое политическое поражение буржуазии влекло за собой победу в области торгового законодательства. И, разумеется, прусский покровительственный тариф 1818 г. и образование Таможенного союза[4] представляли собой для купцов и промышленников Германии значительно большую ценность, чем сомнительное право выражать в палате какого-нибудь крохотного герцогства недоверие министрам, которые только посмеивались над их вотумами. Таким образом, с ростом богатства и с расширением торговли буржуазия быстро достигла такого уровня, когда она стала убеждаться в том, что удовлетворение ее насущнейших, все возрастающих потребностей тормозится политическим строем страны — нелепым раздроблением ее между тридцатью шестью государями с их взаимно противоречащими стремлениями и причудами; феодальным гнетом, сковывающим сельское хозяйство и связанную с ним торговлю; назойливым надзором, которому невежественная и высокомерная бюрократия подвергала каждую сделку буржуазии. В то же время расширение и упрочение Таможенного союза, повсеместное введение парового транспорта, рост конкуренции на внутреннем рынке — все это вело к взаимному сближению торгово-промышленных классов различных государств и провинций, создавало однородность их интересов, централизовало их силы. Естественным последствием этого был переход всей массы их в лагерь либеральной оппозиции и выигрыш немецкой буржуазией первой серьезной битвы за политическую власть. Началом такого поворота можно считать 1840 год, тот момент, когда прусская буржуазия стала во главе движения германской буржуазии. Впоследствии мы еще возвратимся к этому либерально-оппозиционному движению 1840–1847 годов.
Основная масса нации, не принадлежавшая ни к дворянству, ни к буржуазии, состояла в городах из класса мелких ремесленников и торговцев и из рабочего люда, в деревне же — из крестьянства.
Класс мелких ремесленников и торговцев чрезвычайно многочислен в Германии вследствие слабого развития класса крупных капиталистов и промышленников в этой стране. В более крупных городах он составляет почти большинство населения, в мелких же он полностью преобладает ввиду отсутствия более богатых конкурентов, оспаривающих у него влияние. Этот класс, играющий весьма важную роль во всех современных государствах и во всех современных революциях, особенно важен в Германии, где во время недавней борьбы он обычно играл решающую роль. Его характер определяется промежуточностью его положения между классом более крупных капиталистов — торговцев и промышленников, буржуазией в собственном смысле слова, — и классом пролетариата, или классом промышленных рабочих. Он стремится к положению первого, но малейший неблагоприятный поворот судьбы низвергает представителей этого класса в ряды последнего. В монархических и феодальных странах класс мелких ремесленников и торговцев нуждается для своего существования в заказах двора и аристократии; утрата этих заказчиков может разорить большую часть этого класса. В более мелких городах основу его благосостояния очень часто составляют военный гарнизон, местное управление, судебная палата и ее присные; удалите все это — и мелким лавочникам, портным, сапожникам, столярам конец. Таким образом, он вечно одержим колебаниями между надеждой подняться в ряды более богатого класса и страхом опуститься до положения пролетариев или даже нищих, между надеждой обеспечить свои интересы, завоевав для себя долю участия в руководстве общественными делами, и опасением возбудить неуместной оппозицией гнев правительства, от которого зависит само его существование, ибо во власти правительства отнять у него его лучших заказчиков. Он владеет весьма малыми средствами, непрочность обладания которыми обратно пропорциональна их величине. Вследствие всего этого взгляды этого класса отличаются чрезвычайной шаткостью. Смиренный и лакейски покорный перед сильным феодальным или монархическим правительством, он переходит на сторону либерализма, когда буржуазия находится на подъеме; его охватывают приступы неистового демократизма, как только буржуазия обеспечивает себе господство, но он впадает в самую жалкую трусость, как только класс, стоящий ниже него, пролетариат, делает попытку предпринять какое-нибудь самостоятельное движение. В ходе нашего изложения мы увидим, как в Германии этот класс попеременно переходил от одного из этих состояний к другому.
Рабочий класс Германии в своем социальном и политическом развитии в такой же мере отстал от рабочего класса Англии и Франции, в какой немецкая буржуазия отстала от буржуазии этих стран. Каков господин, таков и слуга. Развитие условий, необходимых для существования многочисленного, сильного, сплоченного и сознательного пролетариата, идет рука об руку с развитием условий существования многочисленной, богатой, сплоченной и могущественной буржуазии. Само движение рабочего класса никогда не становится самостоятельным и не приобретает исключительно пролетарского характера, пока все различные фракции буржуазии, и особенно ее наиболее прогрессивная часть — крупные промышленники, не завоевали политической власти и не преобразовали государство сообразно своим потребностям. Но едва лишь дело доходит до этого, как в порядок дня ставится неизбежное столкновение между предпринимателем и наемным рабочим и отсрочить его больше уже невозможно; тогда нельзя больше продолжать кормить рабочих обманчивыми надеждами и обещаниями, которые никогда не приводятся в исполнение; тогда выступает, наконец, во всей своей полноте и со всей ясностью великая проблема XIX века — проблема упразднения пролетариата. В Германии большинство наемных рабочих получало работу не от промышленных магнатов современного типа, представленных в Великобритании такими великолепными образцами, а от мелких ремесленников, вся система производства которых является простым пережитком средневековья. И подобно тому как существует огромное различие между крупным хлопчатобумажным лордом, с одной стороны, и мелким хозяйчиком-сапожником или портным — с другой, так и смышленый, бойкий фабричный рабочий современных промышленных Вавилонов в корне отличается от смиренного портновского подмастерья или ученика столяра-краснодеревщика в мелком провинциальном городке, в котором условия жизни и характер труда лишь немного изменились по сравнению с тем, какими они были пять веков тому назад для людей этой же категории. Это общее отсутствие современных условий жизни, современных видов промышленного производства сопровождалось, разумеется, почти таким же повсеместным отсутствием современных идей; поэтому нет ничего удивительного в том, что в начале революции значительная часть рабочих выставила требование немедленного восстановления цехов и средневековых привилегированных ремесленных корпораций. И все же благодаря влиянию промышленных округов, где преобладал современный способ производства, благодаря легкости общения и умственному развитию, которым способствовал бродячий образ жизни многих рабочих, среди них образовалось сильное ядро, у которого идеи об освобождении своего класса отличались несравненно большей ясностью и более согласовывались с наличными фактами и историческими потребностями. Но эти рабочие составляли только меньшинство. Если активное движение буржуазии можно датировать 1840 годом, то движение рабочего класса берет начало с восстания рабочих в Силезии и Богемии {Чехии. Ред.} в 1844 году[5]. Нам скоро представится случай дать обзор различных стадий, которые прошло это движение.
Наконец, имелся огромный класс мелких сельских хозяев, крестьян, составляющих вместе со своим придатком — сельскохозяйственными рабочими — значительное большинство всей нации. Но этот класс опять-таки сам подразделяется на различные группы. Мы видим здесь, во-первых, зажиточных крестьян — Gross и Mittelbauern {крупных и средних крестьян. Ред.}, как их называют в Германии, — из которых каждый владеет более или менее обширным участком земли и пользуется трудом нескольких сельскохозяйственных рабочих. Для этого класса, который стоял между крупными, свободными от налогов феодальными землевладельцами и мелким крестьянством и сельскохозяйственными рабочими, самой естественной политикой был, по вполне понятным причинам, союз с антифеодальной городской буржуазией. Во-вторых, мы видим мелких свободных крестьян, которые преобладали в Рейнской области, где феодализм пал под мощными ударами великой французской революции. Такие же независимые мелкие крестьяне встречались кое-где и в других областях, где им удалось выкупить феодальные повинности, лежавшие прежде на их земельных участках. Но этот класс был классом свободных собственников только номинально, его собственность обыкновенно была в такой мере заложена и притом на таких тяжелых условиях, что подлинным собственником земли являлся не крестьянин, а ростовщик, ссужавший деньги. В-третьих, мы встречаем феодально-зависимых крестьян, которых нелегко было согнать с их участков, но которые обязаны были уплачивать помещику постоянную ренту или постоянно выполнять известную работу на него. Наконец, существовали сельскохозяйственные рабочие, положение которых во многих крупных хозяйствах было совершенно таким же, как положение этого класса в Англии, и которые всегда жили и умирали бедняками, влача полуголодное существование и оставаясь рабами своих хозяев. Эти три последних класса сельского населения — мелкие свободные крестьяне, феодально-зависимые крестьяне и сельскохозяйственные рабочие — до революции никогда особенно не ломали себе голову над политикой; но совершенно очевидно, что революция должна была открыть им новое поприще, богатое самыми блестящими перспективами. Каждому из них революция сулила выгоды и потому можно было ожидать, что все они один за другим примкнут к ней, как только движение полностью развернется. Но в то же время не менее очевидно и не в меньшей степени подтверждено историей всех современных стран, что сельское население никогда не может предпринять успешное самостоятельное движение, в силу своей распыленности на большом пространстве и вследствие трудности добиться согласия среди сколько-нибудь значительной своей части. Крестьянство нуждается в инициативном воздействии со стороны более сплоченного, более просвещенного и более подвижного населения городов.
Приведенной здесь краткой характеристики важнейших классов, которые к моменту вспышки недавнего движения составляли в своей совокупности немецкую нацию, уже достаточно для того, чтобы объяснить большую часть всех непоследовательностей, несообразностей и явных противоречий, преобладавших в этом движении. Если столь различные, столь противоречивые и причудливо перекрещивающиеся друг с другом интересы пришли в ожесточенное столкновение; если эти взаимно борющиеся интересы в разных округах, в разных провинциях перемешаны в различных пропорциях; если, что особенно важно, в стране нет ни одного крупного центра, ни Лондона, ни Парижа, который своими авторитетными решениями мог бы избавить народ от необходимости в каждой отдельной местности, каждый раз заново решать борьбой все тот же спор, — чего же другого при всем этом следовало ожидать, как не распадения борьбы на бесчисленное множество не связанных друг с другом столкновений, в которых тратится огромная масса крови, сил и капитала и которые, несмотря на все это, не приводят ни к какому решительному результату?
Политическое расчленение Германии на три дюжины более или менее значительных государств точно так же объясняется именно этой хаотической многосложностью элементов, которые составляют немецкую нацию и которые в каждой отдельной части страны имеют, в свою очередь, особый характер. Где нет общности интересов, там не может быть единства целей, не говоря уже о единстве действий. Правда, Германский союз объявили нерушимым на вечные времена, но, несмотря на это, Союз и его орган — Союзный сейм никогда не были представителями единства Германии[6]. Наивысшей ступенью, до которой была когда-либо доведена централизация Германии, было образование Таможенного союза. Это вынудило и государства, расположенные по Северному морю, объединиться в свою особую таможенную организацию[7], между тем как Австрия продолжала отгораживаться своим особым запретительным таможенным тарифом. Таким образом, Германия удовлетворилась тем, что теперь для всех своих практических задач она была разделена всего лишь между тремя самостоятельными державами вместо тридцати шести. Главенство русского царя, установившееся в 1814 г., разумеется, не претерпело от этого никаких изменений.
Сделав эти предварительные выводы из наших посылок, мы увидим в нашей следующей статье, как различные классы немецкого народа, о которых было сказано выше, один за другим приводились в движение и какой характер приняло это движение после того, как вспыхнула французская революция 1848 года.
Лондон, сентябрь 1851 г.
Начало политического движения среднего класса, или буржуазии, в Германии может быть отнесено к 1840 году. Ему предшествовали симптомы, показывавшие, что в этой стране класс, владеющий капиталом и промышленностью, созрел настолько, что он не может больше оставаться равнодушным и покорным под гнетом полуфеодальных, полубюрократических монархий. Более мелкие государи Германии один за другим даровали своим подданным конституции более или менее либерального характера — отчасти для того, чтобы обеспечить себе большую независимость, в противовес гегемонии Австрии и Пруссии или в противовес влиянию дворянства своих собственных государств, отчасти же с той целью, чтобы сплотить в одно целое те разобщенные области, которые Венский конгресс[8] соединил под их скипетром. Они могли это сделать без всякой опасности для себя: если бы Союзный сейм, эта марионетка Австрии и Пруссии, сделал попытку посягнуть на их независимость как суверенных государей, то они знали, что общественное мнение и палаты поддержали бы их сопротивление его приказам, а если бы, напротив, палаты оказались слишком сильными, то легко можно было бы воспользоваться властью Союзного сейма, чтобы сломить всякую оппозицию. Конституционные учреждения Баварии, Вюртемберга, Бадена или Ганновера не могли при таких обстоятельствах дать толчок к серьезной борьбе за политическую власть. Поэтому основная масса немецкой буржуазии в общем держалась в стороне от мелочных ссор, которые возникали в законодательных собраниях мелких государств, прекрасно сознавая, что без коренной перемены в политике и государственном строе двух крупных держав Германии все второстепенные усилия и победы не приведут ни к чему. Но в то же время в этих мелких собраниях выросло целое племя либеральных юристов, профессиональных представителей оппозиции — все эти Роттеки, Велькеры, Рёмеры, Йорданы, Штюве, Эйзенманы, — великие «народные деятели» (Volksmanner), которые после более или менее шумной, но неизменно бесплодной двадцатилетней оппозиции были вознесены на вершину власти революционным потоком 1848 г. и потом, обнаружив свою полную неспособность и ничтожество, в одно мгновение были низвергнуты. Это были первые на германской почве образцы профессиональных политиков и оппозиционеров; своими речами и писаниями они приучали немецкое ухо к языку конституционализма и уже самым фактом своего существования возвещали приближение того времени, когда буржуазия усвоит и придаст истинное значение политическим фразам, которые эти болтливые адвокаты и профессора привыкли употреблять, не особенно-то понимая их действительный смысл.
Немецкая литература тоже испытала на себе влияние того политического возбуждения, которое благодаря событиям 1830 г. охватило всю Европу[9]. Почти все писатели того времени проповедовали незрелый конституционализм или еще более незрелый республиканизм. Среди них, особенно у литераторов более мелкого калибра, все больше и больше входило в привычку восполнять в своих произведениях недостаток дарования политическими намеками, способными привлечь внимание публики. Стихи, романы, рецензии, драмы — словом, все виды литературного творчества были полны тем, что называлось «тенденцией», т. е. более или менее робкими выражениями антиправительственного духа. Чтобы довершить путаницу идей, царившую в Германии после 1830 г., эти элементы политической оппозиции перемешивались с плохо переваренными университетскими воспоминаниями о немецкой философии и с превратно понятыми обрывками французского социализма, в особенности сен-симонизма. Клика писателей, распространявшая эту разнородную смесь идей, сама претенциозно окрестила себя «Молодой Германией» или «Современной школой»[10]. Впоследствии они раскаялись в грехах своей молодости, но нисколько не усовершенствовали своего литературного стиля.
Наконец, и немецкая философия, этот наиболее сложный, но в то же время и надежнейший показатель развития немецкой мысли, встала на сторону буржуазии, когда Гегель в своей «Философии права»[11] объявил конституционную монархию высшей и совершеннейшей формой правления. Иными словами, он возвестил о близком пришествии отечественной буржуазии к власти. После его смерти его школа не остановилась на этом. Более радикальное крыло его последователей, с одной стороны, подвергло всякое религиозное верование испытанию огнем строгой критики, которая до самого основания потрясла древнее здание христианства, а с другой стороны, оно выдвинуло более смелые политические принципы по сравнению с теми, какие до того времени доводилось слышать немецкому уху, и попыталось воздать должное славной памяти героев первой французской революции. Правда, темный философский язык, в который облекались эти идеи, затуманивал ум как автора, так и читателя, зато он застилал и цензорские очи, и потому писатели-«младогегельянцы» пользовались такой свободой печати, какой не знала ни одна из прочих отраслей литературы.
Таким образом, было очевидно, что в общественном мнении Германии совершалась большая перемена. Громадное большинство тех классов, которым их образование или жизненное положение позволяло даже при абсолютной монархии приобрести кое-какие политические знания и выработать некоторое подобие самостоятельных политических убеждений, постепенно объединилось в одну мощную фалангу оппозиции против существующего режима. Высказывая свое суждение по поводу медленности политического развития в Германии, никто не должен упускать из виду, как трудно было составить себе правильные представления по любому вопросу в такой стране, где все источники знания подчинены были правительству, где ни в одной сфере — от школ для бедных и воскресных школ вплоть до газет и университетов — ничто не могло быть сказано, преподано, напечатано и опубликовано без предварительного официального соизволения. Возьмем, например, Вену. Жители Вены, которые в отношении способности к труду и промышленному производству не уступают, пожалуй, никому в Германии, а по живости ума, мужеству и революционной энергии показали себя значительно выше всех, все же оказались более невежественными в отношении понимания своих истинных интересов и наделали во время революции больше ошибок, чем кто-либо другой. Это в очень значительной мере происходило вследствие того почти полного невежества в самых простых политических вопросах, в котором правительству Меттерниха удавалось держать население.
Не требуется дальнейших объяснений, почему при таком режиме политические знания были почти исключительной монополией тех классов общества, которые были в состоянии оплачивать контрабандную доставку их в страну, в особенности тех, интересы которых больше всего затрагивались существующим порядком вещей, а именно промышленных и торговых классов. Поэтому они первые выступили объединенными силами против дальнейшего сохранения более или менее замаскированного абсолютизма, и время их вступления в ряды оппозиции следует считать началом действительно революционного движения в Германии.
Оппозиционное пронунциаменто немецкой буржуазии можно датировать 1840 годом — годом смерти прежнего прусского короля {Фридриха-Вильгельма III. Ред.}, последнего из остававшихся в живых основателей Священного союза 1815 года. О новом короле знали, что он но является сторонником монархической системы своего отца, преимущественно бюрократической и милитаристской по своему характеру. То, чего французская буржуазия в свое время рассчитывала достичь со вступлением на престол Людовика XVI, немецкая буржуазия надеялась в известной мере получить из рук Фридриха-Вильгельма IV прусского. Все соглашались, что старая система прогнила, обанкротилась и с ней следует покончить; все то, что молча терпели при старом короле, теперь громко объявляли невыносимым.
Но если Людовик XVI, «Людовик Желанный», был обыкновенным, непритязательным простаком, сознававшим отчасти свое собственное ничтожество, человеком без каких-либо определенных идей, руководившимся преимущественно привычками, приобретенными во время своего воспитания, то «Фридрих-Вильгельм Желанный» был человеком совсем другого склада. Слабохарактерностью он несомненно превосходил свой французский оригинал, но у него были и свои собственные претензии и свои собственные убеждения. Он по-дилетантски познакомился с начатками большинства наук и потому возомнил себя достаточно знающим для того, чтобы по всякому вопросу считать свое суждение окончательным. Он был убежден, что является первоклассным оратором, и несомненно в Берлине не было ни одного коммивояжера, который мог бы превзойти его в обилии мнимых острот и неистощимом потоке красноречия. Но, что важнее всего, у него были свои собственные убеждения. Он ненавидел и презирал бюрократический элемент прусской монархии, но лишь потому, что все его симпатии принадлежали феодальному элементу. Один из основателей и главных деятелей «Berliner politisches Wochenblatt», так называемой исторической школы (школы, которая питалась идеями Бональда, Де Местра и других писателей из первого поколения французских легитимистов)[12], он стремился к возможно более полному восстановлению господствующего положения дворянства в обществе. Король — это первый дворянин в своем королевстве; его окружает, прежде всего, блестящий двор — могущественные вассалы, князья, герцоги и графы, а затем многочисленное и богатое низшее дворянство. Он по своему собственному благоусмотрению царствует над своими верными горожанами и крестьянами как глава законченной иерархии общественных рангов или каст, из которых каждая обладает своими особыми привилегиями и должна быть отделена от остальных почти непреодолимым барьером происхождения или прочно и неизменно установленного общественного положения; при этом все эти касты или «сословия королевства» должны своей силой и влиянием до такой степени точно уравновешивать друг друга, чтобы за королем сохранялась полная свобода действий. Таков был тот beau ideal {прекрасный идеал. Ред.}, который взялся осуществить Фридрих-Вильгельм IV и который он в настоящее время вновь. пытается осуществить.
Потребовалось известное время для того, чтобы прусская буржуазия, не особенно искушенная в теоретических вопросах, раскрыла истинный характер намерений короля. Но она очень быстро заметила его расположение к вещам, которые представляли собой прямую противоположность тому, что было желательно ей. Как только смерть отца «развязала язык» новому королю, он стал заявлять о своих намерениях в бесчисленных речах. И каждая его речь, каждый его поступок все более лишали его симпатий буржуазии. Это не обеспокоило бы его, не будь нескольких неумолимых и тревожных фактов, которые нарушали его поэтические грезы. Романтика, увы, довольно слаба в арифметике, и феодализм еще со времен Дон-Кихота всегда просчитывался! Фридрих-Вильгельм IV чересчур хорошо усвоил то презрение к звонкой монете, которое искони было благороднейшей наследственной чертой потомков крестоносцев. При вступлении на престол он нашел дорогостоящую, хотя и по-скаредному организованную правительственную систему и умеренно наполненную государственную казну. Через два года исчезли бесследно все излишки, потраченные на придворные балы, высочайшие путешествия, дарения, пособия впавшим в нужду, обносившимся и жадным дворянам и т. д. Обычных налогов уже не хватало на покрытие потребностей как двора, так и правительства. И вот его величество скоро попал в тиски между явным дефицитом и законом 1820 г., который объявлял неправомерным выпуск всякого нового займа и всякое увеличение существующих налогов без согласия «будущего народного представительства». Этого народного представительства не существовало; новый король был еще менее склонен создавать его, чем даже его отец, а если бы он и был склонен к этому, то он не мог не знать, что со времени его вступления на престол общественное мнение поразительным образом изменилось.
Действительно, буржуазия, которая отчасти надеялась, что новый король немедленно дарует конституцию, провозгласит свободу печати, введет суды присяжных и т. д. и т. д. — словом, сам возглавит ту мирную революцию, которая нужна была буржуазии, чтобы достигнуть политической власти, — эта буржуазия поняла свое заблуждение и яростно обрушилась на короля. В Рейнской провинции, а также в большей или меньшей мере и во всей Пруссии негодование ее было так велико, что она, испытывая в своей собственной среде недостаток в людях, способных представлять ее в печати, пошла даже на союз с крайним философским направлением, о котором мы уже говорили выше. Плодом этого союза была «Rheinische Zeitung»[13], издававшаяся в Кёльне. Хотя ее закрыли через пятнадцать месяцев после ее основания, тем не менее можно считать, что она положила начало современной периодической печати в Германии. Это было в 1842 году.
Бедный король, денежные затруднения которого были самой злой сатирой на его средневековые склонности, очень скоро увидел, что продолжать царствовать дальше невозможно, если не сделать кое-какие мелкие уступки всеобщему требованию о «народном представительстве», которое в качестве последнего остатка давно забытых обещаний 1813 и 1815 гг. фигурировало в законе 1820 года. Наименее неприятным способом осуществить предписание этого неудобного закона король считал созыв постоянных комиссий провинциальных ландтагов. Провинциальные ландтаги были учреждены в 1823 году. В каждой из восьми провинций королевства они составлялись: 1) из высшего дворянства, некогда суверенных фамилий Германской империи, главы которых были членами сословного собрания по праву рождения; 2) из представителей рыцарства, или низшего дворянства; 3) из представителей городов; 4) из депутатов крестьянства, или класса мелких сельских хозяев. Все было устроено так, что в каждой провинции обеим категориям дворянства всегда принадлежало большинство в ландтаге. Каждый из этих восьми провинциальных ландтагов избирал комиссию, и вот эти-то восемь комиссий созывались теперь в Берлин, чтобы образовать представительное собрание, которое должно было вотировать столь желанный заем. Было заявлено, что государственная казна полна и заем требуется не для покрытия текущих потребностей, а для постройки государственной железной дороги. Но Соединенные комиссии ответили королю категорическим отказом, объявив себя неправомочными действовать в качестве народного представительства, и потребовали от его величества исполнить обещание о введении представительного строя, данное его отцом, когда он нуждался в помощи народа против Наполеона.
Сессия Соединенных комиссий показала, что дух оппозиции охватил уже не одну только буржуазию. К буржуазии примкнула часть крестьянства; многие дворяне, которые сама вели крупное хозяйство в своих поместьях, торговали зерном, шерстью, спиртом и льном и потому не в меньшей степени нуждались в гарантиях против абсолютизма, бюрократии и реставрации феодализма, тоже высказались против правительства и присоединились к требованию представительного строя. План короля потерпел полное крушение. Король не получил ни гроша и увеличил силу оппозиции. Состоявшиеся вслед за тем сессии самих провинциальных ландтагов прошли еще менее благоприятно для короля. Все ландтаги потребовали реформ, исполнения обещаний 1813 и 1815 гг., введения конституции и свободы печати; соответствующие резолюции некоторых из них были составлены в довольно-таки непочтительных выражениях; раздраженные ответы вышедшего из себя короля еще больше ухудшили дело.
Между тем финансовые затруднения правительства все возрастали. Сокращением ассигнований, предназначенных для различных государственных ведомств, и мошенническими операциями с «Seehandlung»[14] — коммерческим предприятием, которое спекулировало и торговало за счет государства и на его страх и риск и уже давно функционировало в качестве его маклера по финансовой части, — на время удалось соблюсти видимость платежеспособности. Некоторым подспорьем послужил усиленный выпуск государственных кредитных билетов, и, вообще говоря, тайна финансового положения хранилась довольно успешно. Однако возможности для всех этих ухищрений очень скоро были исчерпаны. Тогда попытались испробовать другой путь — основать банк, капитал которого должен был состоять частью из государственных средств, частью из взносов частных акционеров; главное управление должно было принадлежать государству, т. е. было бы организовано так, чтобы правительство могло брать из фондов этого банка крупные суммы и таким образом повторять те мошеннические операции, которых оно не могло уже больше проделывать с «Seehandlung». Но, разумеется, не нашлось ни одного капиталиста, который захотел бы отдать свои деньги на подобных условиях. Пришлось переделать устав банка и гарантировать собственность акционеров от посягательств казны, прежде чем состоялась подписка хотя бы на одну акцию. Когда, таким образом, провалился и этот план, не оставалось ничего другого, как попытаться получить заем, — конечно, если бы нашлись капиталисты, которые ссудили бы свои деньги, не требуя согласия и гарантии этого таинственного «будущего народного представительства». Обратились к Ротшильду, но тот заявил, что он вмиг устроит заем, если последний будет гарантирован этим «народным представительством»; если же нет, тогда он не станет вообще связываться с этим делом.
Так исчезла всякая надежда достать деньги, и уже не было никакой возможности обойтись без рокового «народного представительства». Отказ Ротшильда стал известен осенью 1846 г., а в феврале следующего года король созывал в Берлин все восемь провинциальных ландтагов, чтобы составить из них единый «Соединенный ландтаг». Задачей этого ландтага было выполнить то, что предписывал, в случае нужды, закон 1820 г., а именно: вотировать займы и новые налоги, но помимо этого он не должен был иметь никаких прав. Его голос по вопросам общего законодательства должен был быть чисто совещательным; он должен был созываться не в определенные сроки, а по благоусмотрению короля; он мог обсуждать лишь дела, которые правительству заблагорассудилось бы вынести на его обсуждение. Депутатов ландтага, разумеется, весьма мало удовлетворила отведенная им роль. Они вторично заявили о тех пожеланиях, которые были высказаны ими на сессиях в провинциях; отношения между ними и правительством вскоре чрезвычайно обострились, и когда от них стали требовать согласия на заем — снова якобы на постройку железных дорог, — то они опять отказались его дать.
Это голосование очень скоро привело к закрытию сессии ландтага. Король, раздражение которого все возрастало, распустил его, выразив депутатам свое неудовольствие, но тем не менее он оставался без денег. И действительно, у него были все основания испытывать тревогу за свое положение, так как он видел, что либеральная партия, во главе которой стояла буржуазия и которая охватывала значительную часть низшего дворянства и всевозможные недовольные элементы, накопившиеся в различных слоях низших сословий, — что эта либеральная партия исполнилась решимостью достигнуть того, к чему она стремилась. Тщетно в речи при открытии Соединенного ландтага король уверял, что никогда в жизни он не дарует конституции в современном значении этого слова. Либеральная партия настаивала именно на современном антифеодальном представительном конституционном строе со всеми его следствиями — свободой печати, судами присяжных и т. д., дав понять, что до тех пор, пока она этого не получит, она не согласится ссудить ни гроша. Одно было ясно: долго так не могло продолжаться, и либо одна из сторон должна была уступить, либо же дело должно было дойти до разрыва, до кровопролитной борьбы. И буржуазия знала, что она стоит на пороге революции, и готовилась к ней. Всеми доступными средствами старалась она обеспечить себе поддержку рабочего класса в городах и крестьянства в сельских округах. Хорошо известно, что в конце 1847 г. среди буржуазии едва ли можно было отыскать хотя бы одну видную политическую фигуру, которая, чтобы приобрести симпатии пролетариата, не выдавала бы себя за «социалиста». Мы увидим вскоре этих «социалистов» за работой.
Это рьяное стремление передовой буржуазии придать своему движению хотя бы внешнее обличие социализма было вызвано огромной переменой, совершившейся в рабочем классе Германии. Начиная с 1840 г., часть немецких рабочих, побывавших во Франции и Швейцарии, более или менее проникается незрелыми социалистическими или коммунистическими воззрениями, которые тогда были распространены среди французских рабочих. Возрастающий интерес, с каким во Франции, начиная с 1840 г., относились к подобным идеям, сделал социализм и коммунизм модными также и в Германии и уже с 1843 г. на страницах всех газет стали без конца обсуждаться социальные вопросы. Вскоре в Германии возникла социалистическая школа, идеи которой отличались скорее туманностью чем новизной. Ее главная деятельность состояла в переводе фурьеристских, сен-симонистских и других теорий с французского языка на темный язык немецкой философии[15]. Приблизительно в это же время образовалась и немецкая коммунистическая школа, коренным образом отличающаяся от этой секты.
В 1844 г. произошли восстания силезских ткачей, за которыми последовало восстание рабочих ситценабивных фабрик Праги. Эти восстания, которые были жестоко подавлены, — восстания рабочих, направленные не против правительства, а против предпринимателей, — произвели глубокое впечатление и дали новый толчок социалистической и коммунистической пропаганде среди рабочих. Так же подействовали хлебные бунты в голодном 1847 году. Короче говоря, подобно тому как основная масса имущих классов (за исключением крупных феодальных землевладельцев) объединилась вокруг знамени конституционной оппозиции, рабочий класс больших городов видел средство к своему освобождению в социалистических и коммунистических учениях, хотя при существовавших законах о печати его можно было познакомить с ними лишь в очень незначительной степени. Конечно, нельзя было ожидать, чтобы у рабочих были очень ясные представления об их собственных потребностях: они знали только, что программа конституционной буржуазии не содержит всего, что им нужно, и что их стремления отнюдь не укладываются в рамки идей конституционализма.
В Германии не было в то время особой республиканской партии. Немцы были либо конституционными монархистами, либо более или менее ясно определившимися социалистами и коммунистами.
При наличии таких элементов малейшее столкновение должно было привести к серьезной революции. В то время как единственной надежной опорой существующей системы оставались высшее дворянство и высшие чиновники и офицеры; в то время как низшее дворянство, торгово-промышленная буржуазия, университеты, школьные учителя всех рангов и даже часть низших разрядов бюрократии и офицерства — все объединились против правительства; в то время как за ними стояли недовольные массы крестьянства и пролетариата крупных городов, массы, которые пока еще поддерживали либеральную оппозицию, но уже необычным образом поговаривали о своем намерении взять дела в собственные руки; в то время как буржуазия была готова свергнуть правительство, а пролетариат готов был свергнуть вслед за тем буржуазию, — правительство упрямо следовало по пути, который неизбежно должен был привести к столкновению. В начале 1848 г. Германия стояла на пороге революции, и эта революция несомненно вспыхнула бы даже и в том случае, если бы ее наступление не ускорила февральская революция во Франции.
Какое действие оказала эта парижская революция на Германию, мы увидим в следующей статье.
Лондон, сентябрь 1851 г.
В нашей последней статье мы ограничились почти исключительно государством, которое с 1840 по 1848 г. играло безусловно важнейшую роль в германском движении, а именно Пруссией. Однако нам следует бросить беглый взгляд и на другие германские государства за тот же период.
Что касается мелких государств, то со времени революционных движений 1830 г. они оказались полностью подчиненными диктатуре Союзного сейма, т. е. Австрии и Пруссии. Различные конституции, введенные как средство защиты от произвола более крупных государств, а также с той целью, чтобы доставить популярность их коронованным авторам и объединить разнородные конгломераты провинций, созданные Венским конгрессом без всякого руководящего принципа, — эти конституции, как ни были они иллюзорны, все же в бурный период 1830–1831 гг. оказались опасными для власти мелких монархов. Они были почти полностью упразднены. То, что соблаговолили от них оставить, трудно было назвать даже тенью, и нужно было обладать болтливым самодовольством всех этих Велькеров, Роттеков и Дальманов, чтобы вообразить, будто какие-нибудь результаты могут получиться от той всеподданнейшей оппозиции, смешанной с недостойным пресмыкательством, которую им разрешалось демонстрировать в бессильных палатах этих мелких государств.
Более энергичная часть буржуазии в этих мелких государствах вскоре после 1840 г. совершенно отказалась от всех своих прежних надежд на то, что в этих придатках Австрии и Пруссии разовьется парламентарная форма правления. А как только прусская буржуазия с примыкающими к ней классами обнаружила серьезную решимость бороться за парламентарный режим в Пруссии, ей была предоставлена роль вождя конституционного движения во всей Германии, кроме Австрии. В настоящее время уже не подлежит никакому сомнению тот факт, что ядро тех конституционалистов центральной Германии, которые впоследствии вышли из франкфуртского Национального собрания и по месту своих сепаратных собраний получили название Готской партии, еще задолго до 1848 г. обсуждало план, который в 1849 г. с незначительными изменениями эти конституционалисты предложили представителям всей Германии. Они стремились к полному исключению Австрии из Германского союза, к основанию нового союза под протекторатом Пруссии, с новой конституцией и союзным парламентом и к включению мелких государств в более крупные. Все это должно было осуществиться с того момента, когда Пруссия вступит в ряды конституционных монархий, введет свободу печати, начнет проводить независимую от России и Австрии политику и таким образом откроет для конституционалистов мелких государств возможность осуществить действительный контроль над своими правительствами. Этот план был изобретен профессором Гервинусом из Гейдельберга (Баден). Таким образом, эмансипация прусской буржуазии должна была послужить сигналом для эмансипации буржуазии в Германии вообще и для создания наступательного и оборонительного союза как против России, так и против Австрии, ибо, как мы сейчас увидим, Австрию считали совершенно варварской страной, о которой, притом, знали очень мало, да и то немногое, что знали, было не особенно лестным для ее населения. Поэтому Австрия не рассматривалась как существенная составная часть Германии.
Что касается других классов общества в мелких государствах, то они более или менее быстро последовали по стопам своих собратьев в Пруссии. Мелких буржуа охватывало все большее недовольство их правительствами, увеличением налогов, урезыванием их призрачных политических прав, которыми они так кичились, сравнивая себя с «рабами деспотизма» в Австрии и Пруссии. Но в их оппозиции еще не обнаруживалось ничего достаточно определенного, что могло бы выделить их как самостоятельную партию, отличную от конституционной партии крупной буржуазии. Среди крестьянства тоже росло недовольство, но хорошо известно, что в спокойные и мирные времена эта часть народа никогда не выдвигает своих интересов и не претендует на роль самостоятельного класса, за исключением стран, в которых введено всеобщее избирательное право. Рабочие городских промышленных предприятий начали заражаться «ядом» социализма и коммунизма. Но так как за пределами Пруссии было мало городов крупного значения и еще меньше промышленных округов, то за отсутствием центров деятельности и пропаганды движение этого класса в мелких государствах развивалось чрезвычайно медленно.
Препятствия, которые стояли на пути всякого проявления политической оппозиции, породили как в Пруссии, так и в мелких государствах своеобразную религиозную оппозицию, выражавшуюся в параллельных движениях немецкого католицизма и Свободных общин[16]. История дает нам многочисленные примеры того, как в странах, которые наслаждаются благодатью под сенью государственной церкви и в которых обсуждение политических вопросов крайне затруднено, рискованная мирская оппозиция против светской власти укрывается за более благочестивой и с виду более далекой от земных интересов борьбой против духовного деспотизма. Многие правительства, которые не потерпят обсуждения какого бы то ни было их действия, поостерегутся создавать мучеников и разжигать религиозный фанатизм масс. В Германии 1845 г. в каждом государстве неотъемлемой составной частью государственного строя считалась либо римско-католическая, либо протестантская религия, либо обе одновременно. И в каждом из государств духовенство одного из этих исповеданий или обоих вместе являлось существенным элементом бюрократической правительственной системы. Поэтому нападение на католическую или протестантскую ортодоксию, нападение на духовенство было равносильно замаскированному нападению на само правительство. Что касается немецких католиков, то уже самый факт их существования означал нападение на католические правительства Германии, в особенности Австрии и Баварии. Именно так это и было воспринято соответствующими правительствами. Члены Свободных общин, протестанты-диссиденты, представлявшие собой некоторое подобие английских и американских унитариев[17], открыто заявляли о своей оппозиции клерикальному и строго ортодоксальному направлению прусского короля и его любимца — министра по делам культа и просвещения г-на Эйххорна. Обе новые секты, которые одно время быстро распространялись — первая в католических, вторая в протестантских государствах, — отличались друг от друга только различием происхождения. Что касается их учений, то они полностью сходились в том крайне важном пункте, что все установленные догмы являются несостоятельными. Это отсутствие всякой определенности составляло их подлинную сущность. По их словам, они строили великий храм, под кровом которого могли бы объединиться все немцы. Они, следовательно, в религиозной форме выражали вторую злободневную политическую идею — идею единства Германии. А между тем они никак не могли прийти к соглашению в своей собственной среде.
Идея германского единства, которую вышеупомянутые секты старались осуществить, по крайней мере на религиозной почве, изобретая общую религию, пригодную для всех немцев и специально сфабрикованную применительно к их потребностям, привычкам и склонностям, — эта идея действительно получила очень широкое распространение, особенно в мелких государствах. После уничтожения Германской империи Наполеоном[18] призыв к воссоединению всех disjecta membra {разбросанных членов. Ред.} Германии в единое целое превратился в самое общее выражение недовольства существующим порядком вещей, и прежде всего в мелких государствах, в которых огромные расходы на содержание двора, на управление, армию — словом, весь мертвый груз налогового обложения — возрастали прямо пропорционально ничтожности размеров и бессилию государства. Но что должно собой представлять это единство Германии, когда дело дойдет до его осуществления, на этот счет мнения партий расходились. Буржуазия, не желавшая серьезных революционных потрясений, довольствовалась тем, что она считала «практически осуществимым» и с чем мы уже познакомились выше, а именно — требованием союза, охватывающего всю Германию за исключением Австрии, под верховенством конституционного правительства Пруссии. И несомненно, в то время нельзя было сделать большего, не вызывая опасных бурь. Мелким буржуа и крестьянам, поскольку последние вообще занимались такими вопросами, никогда не удавалось прийти к какому-либо определению того германского единства, которого они впоследствии требовали с таким шумом; некоторые фантазеры, главным образом феодальные реакционеры, надеялись на восстановление Германской империи; кучка невежественных soi-disant {так называемых. Ред.} радикалов, преклонявшихся перед учреждениями Швейцарии, с которыми они еще не успели тогда познакомиться на практике, а познакомившись впоследствии, столь смешным образом в них разочаровались, — эта кучка высказывалась за федеративную республику. Только самая крайняя партия решалась тогда выступить за единую и неделимую Германскую республику[19]. Таким образом, вопрос о германском единстве уже сам по себе был чреват разногласиями, раздорами и, при известных обстоятельствах, даже гражданской войной.
Подведем итоги. Положение в Пруссии и в мелких государствах Германии к концу 1847 г. было следующее. Буржуазия чувствовала свою силу и решила не терпеть больше оков, которыми феодальный и бюрократический деспотизм сковывал ее торговые дела, ее промышленную деятельность, ее совместные действия как класса; часть сельского дворянства до такой степени превратилась в производителей продуктов, предназначенных исключительно для рынка, что в силу тождества ее интересов с интересами буржуазии примкнула к буржуазии; класс мелких ремесленников и торговцев был недоволен, роптал на налоги, на ставившиеся ему помехи, которые затрудняли ведение его дел, но у него не было определенной программы тех реформ, которые могли бы обеспечить его положение в обществе и государстве; крестьянство в одних местах было задавлено феодальными поборами, в других же — угнетено заимодавцами, ростовщиками и юристами; городские рабочие были охвачены общим недовольством, в равной мере ненавидели правительство и крупных промышленных капиталистов и проникались заразительными социалистическими и коммунистическими идеями. Словом, существовала разнородная масса оппозиционных элементов, движимых различными интересами, но руководимых, в общем и целом, буржуазией, в первых рядах которой шла в свою очередь буржуазия Пруссии и, в особенности, Рейнской провинции. На другой стороне мы видим правительства, между которыми по многим вопросам царило несогласие и которые были преисполнены недоверия друг к другу и, прежде всего, к прусскому правительству, хотя им и приходилось уповать на его защиту. В Пруссии — правительство, отвергнутое общественным мнением, покинутое даже частью дворянства, опирающееся на армию и бюрократию, которые изо дня в день все более заражались идеями оппозиционной буржуазии и все более подчинялись ее влиянию, — правительство, помимо всего этого, в буквальном смысле слова без гроша в кармане, правительство, которое не могло достать ни единой монеты на покрытие растущего дефицита, не сдавшись при этом на милость буржуазной оппозиции. Занимала ли когда-либо буржуазия других стран, борясь за власть против существующего правительства, более блестящую позицию?
Лондон, сентябрь 1851 г.
Теперь мы должны познакомиться с Австрией, со страной, которая до марта 1848 г. была почти так же недоступна взорам иностранцев, как Китай до последней войны с Англией[20].
Разумеется, мы можем рассмотреть здесь лишь немецкую часть Австрии. Дела, касающиеся польского, венгерского и итальянского населения Австрии, не входят в нашу тему, а в той мере, в какой они с 1848 г. оказывали влияние на судьбы австрийских немцев, о них придется говорить позднее.
Правительство князя Меттерниха руководилось двумя принципами: во-первых, каждую из различных наций, подчиненных австрийскому господству, держать в узде при помощи всех остальных наций, которые находились в таком же положении; во-вторых, — и таков вообще главный принцип всех абсолютных монархий — опираться на два класса: на феодальных землевладельцев и на крупных денежных воротил, уравновешивая в то же время влияние и силу каждого из этих классов влиянием и силой другого, чтобы у правительства, таким образом, оставалась полная свобода действий. Дворяне-землевладельцы, весь доход которых состоял из всевозможных феодальных поборов, не могли не поддерживать правительство, являвшееся для них единственной защитой против угнетенного класса крепостных крестьян, за счет ограбления которого они жили. А если менее состоятельная часть этих дворян решалась на оппозицию против правительства, как это было в 1846 г. в Галиции, то Меттерних немедленно напускал на них именно этих крепостных, которые всеми силами старались использовать случай, чтобы жестоко отомстить своим непосредственным угнетателям[21]. С другой стороны, крупные капиталисты-биржевики были прикованы к правительству Меттерниха теми огромными суммами, которые они вложили в государственные бумаги. Австрия, восстановленная в 1815 г. во всей своей силе, возродившая и поддерживавшая с 1820 г. абсолютную монархию в Италии, избавленная в результате банкротства 1810 г. от части своих долгов, после заключения мира очень скоро восстановила свой кредит на крупных денежных рынках Европы, и чем больше этот кредит возрастал, тем шире она им пользовалась. Поэтому все финансовые магнаты Европы вложили значительную долю своего капитала в австрийские государственные бумаги. Все они были заинтересованы в поддержании кредита этой страны, а так как поддержание австрийского государственного кредита постоянно требовало новых займов, то им время от времени приходилось ссужать новые капиталы, чтобы сохранить доверие к долговым обязательствам, под которые они уже выдали деньги. Продолжительный мир, наступивший после 1815 г., и кажущаяся невозможность падения такой тысячелетней монархии, как Австрия, необычайно увеличили кредит правительства Меттерниха и даже доставили ему независимость от венских банкиров и биржевых спекулянтов: ибо до тех пор, пока Меттерних мог получить достаточно денег во Франкфурте и Амстердаме, он, разумеется, имел возможность с удовлетворением лицезреть австрийских капиталистов у своих ног. Впрочем, и во всех других отношениях они были вполне в его власти. Огромные барыши, которые банкиры, биржевые спекулянты и государственные поставщики постоянно умеют извлекать из абсолютной монархии, возмещались почти безграничной властью правительства над их личностью и имуществом. Поэтому с их стороны нельзя было ожидать и тени оппозиции. Таким образом, Меттерних мог быть уверен в поддержке двух самых могущественных и влиятельных классов империи, а кроме того он располагал армией и бюрократией, которые были организованы как нельзя лучше для целей абсолютизма. Гражданские чиновники и офицеры австрийской службы образуют особую породу людей; их Отцы служили императору и их сыновья тоже будут служить ему. Они не принадлежат ни к одной из многочисленных национальностей, которые соединены под крылами двуглавого орла. Их постоянно перемещали и перемещают из одного конца империи в другой — из Польши в Италию, из немецких областей в Трансильванию; они с одинаковым презрением относятся к венгру, поляку, немцу, румыну, итальянцу, хорвату и т. д. — ко всякому лицу, не носящему на себе печати «императорско-королевской» должности и обнаруживающему особый национальный характер. У них нет своей национальности, или, вернее, они одни только и составляют подлинную австрийскую нацию. Ясно, каким послушным и в то же время могущественным орудием должна была являться такая гражданская и военная иерархия в руках умного и энергичного правителя.
Что касается других классов населения, то Меттерних, совершенно в духе государственного деятеля ancien regime {старого порядка. Ред.}, мало интересовался поддержкой с их стороны. По отношению к ним он знал только одну политику: выжимать из них возможно больше средств в виде налогов и в то же время поддерживать среди них спокойствие. Промышленная и торговая буржуазия развивалась в Австрии очень медленно. Торговля по Дунаю была сравнительно незначительной; страна располагала только одним портом — Триестом, и торговый оборот этого порта был весьма ограничен. Что касается промышленников, то они пользовались проводимой в широких масштабах покровительственной системой, которая в большинстве случаев доходила даже до полного устранения всякой иностранной конкуренции. Но это преимущество предоставлялось им главным образом с той целью, чтобы повысить их платежеспособность как налогоплательщиков, и в значительной мере сводилось к нулю вследствие внутренних ограничений промышленности, привилегий цехов и других феодальных корпораций, которые тщательно охранялись, до тех пор пока они не становились помехой к осуществлению целей и намерений правительства. Мелкие ремесленники были втиснуты в узкие рамки этих средневековых цехов, которые поддерживали между отдельными промыслами нескончаемую войну из-за привилегий и в то же время придавали составу этих принудительных объединений своего рода наследственно-постоянный характер, отнимая у представителей рабочего класса почти всякую возможность подняться на ступеньку выше в социальном отношении. Наконец, на крестьянина и рабочего смотрели просто как на объект взимания податей; единственная забота, которой они удостаивались, состояла лишь в том, чтобы по возможности удерживать их в тех условиях существования, в которых они тогда жили и в которых до них жили их отцы. С этой целью всякая старинная, прочно установленная, наследственная власть охранялась в такой же мере, как и власть государства. Правительство повсюду строго охраняло власть помещика над мелкими феодально-зависимыми крестьянами, фабриканта — над фабричными рабочими, ремесленного мастера — над подмастерьями и учениками, отца — над сыном, и любое проявление непослушания каралось так же, как нарушение закона, посредством универсального орудия австрийского правосудия — палки.
Наконец, чтобы объединить в одну всеобщую систему все эти попытки создать искусственную устойчивость, духовная пища, которая разрешалась народу, отбиралась с самой тщательной предосторожностью и отпускалась до крайности скупо. Повсюду воспитание находилось в руках католического духовенства, верхушка которого наравне с крупными феодальными землевладельцами была глубоко заинтересована в сохранений существующей системы. Университеты были организованы так, что они могли выпускать только специалистов, способных, в лучшем случае, достигнуть больших или меньших успехов во всевозможных специальных отраслях знания, но они совершенно не давали того универсального, свободного образования, которое, как предполагается, можно получить в других университетах. Периодической печати совершенно не существовало, за исключением Венгрии, но венгерские газеты были запрещены во всех остальных частях монархии. Что касается литературы общего содержания, то ее сфера за сто лет нисколько не расширилась; после смерти Иосифа II она даже снова сузилась. И на всех границах, где только австрийские области соприкасались с какой-либо цивилизованной страной, в дополнение к кордону таможенных чиновников был выставлен кордон литературных цензоров, которые не пропускали из-за границы в Австрию ни одной книги, ни одного номера газеты, не подвергнув их содержания двух-и трехкратному детальному исследованию и не убедившись, что оно свободно от малейшего влияния тлетворного духа времени.
Почти тридцать лет, начиная с 1815 г., эта система действовала с изумительным успехом. Австрию почти совсем не знали в Европе, точно так же как и Европу почти не знали в Австрии. Ни общественное положение отдельных классов населения, ни положение всего народа в целом, казалось, не претерпели ни малейших изменений. Как ни сильна была вражда между отдельными классами — а наличие этой вражды являлось главным условием правления Меттерниха, он даже разжигал ее, превращая высшие классы в орудие всех правительственных вымогательств и обращая таким образом ненависть народа против них, — и как ни ненавидел народ низших государственных чиновников, недовольства центральным правительством, вообще говоря, почти или вовсе не наблюдалось. Императора обожали, и факты, казалось, подтверждали справедливость слов старика Франца I, который, усомнившись однажды в прочности этой системы, благодушно добавил: «Во всяком случае на меня и Меттерниха ее еще хватит».
И тем не менее в стране совершалось медленное, невидимое на поверхности движение, которое сводило на нет все усилия Меттерниха. Богатство и влияние промышленной и торговой буржуазии возрастали. Введение машин и применение пара в промышленности произвело в Австрии, как и повсюду, переворот во всех прежних отношениях и условиях жизни целых классов общества; крепостных оно превратило в свободных людей, мелких земледельцев — в промышленных рабочих; оно подорвало старинные феодальные ремесленные корпорации и уничтожило средства существования многих из них. Новое торговое и промышленное население повсюду приходило в столкновение со старыми феодальными учреждениями. Буржуа, которых их дела все чаще заставляли выезжать за границу, привозили оттуда некоторые, звучавшие как сказка, сведения о цивилизованных странах по ту сторону таможенных застав империи; наконец, введение железных дорог ускорило как промышленное, так и духовное развитие страны. К тому же, в австрийском государственном здании была одна опасная составная часть, а именно венгерская феодальная конституция с ее парламентскими дебатами и борьбой обедневшей и оппозиционной массы дворянства против правительства и его союзников — магнатов. Пресбург {Словацкое название: Братислава. Ред.}, резиденция сейма, был у самых ворот Вены. Все эти элементы содействовали возникновению среди городской буржуазии если не духа оппозиции в прямом смысле этого слова, потому что оппозиция все еще была невозможна, то, по крайней мере, духа недовольства, всеобщего стремления к реформам, при этом больше административного, чем конституционного характера. Так же как и в Пруссии, и здесь часть бюрократии примкнула к буржуазии. Среди этой наследственной касты чиновников традиции Иосифа II не были забыты. Более просвещенные правительственные чиновники, которые иногда и сами предавались мечтам о возможных реформах, решительно предпочитали прогрессивный и просвещенный деспотизм этого императора «отеческому» деспотизму Меттерниха. Часть более бедного дворянства тоже стала на сторону буржуазии, а низшие классы населения, у которых всегда было достаточно оснований для недовольства высшими классами, если не непосредственно правительством, в большинстве случаев не могли не присоединиться к реформаторским устремлениям буржуазии.
Приблизительно в это самое время, в 1843 или 1844 г., в Германии было положено начало особому виду литературы, явившемуся отголоском этих перемен. Несколько австрийских писателей — беллетристов, литературных критиков, плохих поэтов, — обладавших, без исключения, весьма посредственным талантом, но одаренных той особой предприимчивостью, которая характерна для еврейской расы, обосновались в Лейпциге и других немецких городах за пределами Австрии, и здесь, вне досягаемости Меттерниха, они выпустили ряд книг и брошюр об австрийских делах. Как сами они, так и их издатели повели «бойкую торговлю» этим товаром. Вся Германия жаждала проникнуть в тайны политики европейского Китая. Еще большее любопытство испытывали сами австрийцы, которые получали эти издания посредством массовой контрабанды на богемской {чешской. Ред.} границе. Конечно, тайны, разоблачаемые в этих изданиях, не имели большого значения, а планы реформ, высиженные их благомыслящими авторами, носили отпечаток невинности, граничившей с политической девственностью. Конституция и свобода печати рассматривались здесь как вещи, недосягаемые для Австрии. Административные реформы, расширение прав провинциальных сословных собраний, разрешение ввоза иностранных книг и газет и смягчение цензуры — дальше этого не шли в своих верноподданнических и скромных пожеланиях эти добрые австрийцы.
Как бы то ни было, воспрепятствовать литературному общению Австрии с остальной Германией, а через Германию — и со всем миром, становилось все более невозможным, и это обстоятельство немало содействовало развитию враждебного правительству общественного мнения; благодаря этому часть австрийского населения приобрела хотя бы некоторую политическую осведомленность. Поэтому к концу 1847 г. и Австрия— правда, в сравнительно слабой степени — оказалась охваченной той политической и политико-религиозной агитацией, которая распространилась тогда по всей Германии. И хотя в Австрии ее успехи были более скромны, она все же нашла достаточно революционных элементов, поддававшихся ее воздействию. То были: крестьянин, крепостной или феодально-зависимый, задавленный помещичьими и правительственными поборами; далее, фабричный рабочий, принуждаемый палкой полицейского работать на любых условиях, какие фабриканту заблагорассудится ему поставить; затем ремесленный подмастерье, у которого цеховые законы отнимали всякую надежду приобрести самостоятельное положение в своей отрасли; торговец, который при ведении своих дел на каждом шагу натыкался на нелепые регламенты; фабрикант, находившийся в постоянном конфликте с ремесленными цехами, ревниво оберегавшими свои привилегии, и с жадными, назойливыми чиновниками; наконец, школьный учитель, ученый, более образованный чиновник, тщетно боровшиеся против невежественного и наглого духовенства или против тупого начальника-самодура. Словом, ни один класс не был доволен, потому что мелкие уступки, которые правительству иногда приходилось делать, делались им не за свой собственный счет — государственная казна не могла бы выдержать этого, — а за счет высшего дворянства и духовенства. Что же касается, наконец, крупных банкиров и держателей государственных бумаг, то последние события в Италии, усиливающаяся оппозиция венгерского сейма, необычный дух недовольства и требование реформ, раздававшееся по всей империи, меньше всего могли укрепить их веру в прочность и платежеспособность австрийской монархии.
Таким образом, и Австрия медленно, но верно приближалась к крупным переменам, как вдруг во Франции разыгрались события, которые сразу заставили разразиться надвигавшуюся бурю и опровергли утверждение старого Франца, будто здание еще продержится до конца как его, так и Меттерниха дней.
Лондон, сентябрь 1851 г.
24 февраля 1848 г. Луи-Филипп был изгнан из Парижа и была провозглашена Французская республика. Вслед за тем 13 марта венцы сокрушили власть князя Меттерниха и заставили его позорно бежать из страны. 18 марта берлинцы восстали с оружием в руках и после 18-часовой упорной борьбы могли с удовлетворением наблюдать капитуляцию короля, сдавшегося на милость народа. В то же время и в столицах более мелких государств Германии произошли взрывы большей или меньшей силы, которые все завершились столь же успешно. Если германский народ и не довел до конца свою первую революцию, то во всяком случае он открыто вступил на революционный путь.
Мы не можем здесь подробно рассматривать, как происходили различные восстания; мы намерены выяснить лишь их характер и ту позицию, которую заняли по отношению к ним различные классы населения.
Революция в Вене была совершена населением, можно сказать, почти единодушно. Буржуазия, за исключением банкиров и биржевых спекулянтов, мелкие ремесленники и торговцы, рабочие — все сразу, как один человек, восстали против всеми презираемого правительства, которое вызывало против себя такую всеобщую ненависть, что небольшая кучка поддерживавших его дворян и денежных воротил постаралась стушеваться при первом же нападении на него. Меттерних держал буржуазию в таком политическом невежестве, что для нее были совершенно непонятны все приходившие из Парижа известия о господстве анархии, социализма и террора и о предстоящей борьбе между классом капиталистов и классом рабочих. В своей политической невинности она или не придавала никакого значения этим известиям, или же они представлялись ей дьявольским измышлением Меттерниха, для того чтобы запугать ее и вернуть к повиновению. Кроме того, она никогда еще не видала, чтобы рабочие действовали как класс или выступали за свои собственные, особые классовые интересы. По своему прошлому опыту она не могла представить себе возможности внезапного проявления каких-либо противоречий между теми самыми классами, которые только что в таком трогательном единении свергли всем им ненавистное правительство. Она видела, что рабочие согласны с ней по всем пунктам: относительно конституции, суда присяжных, свободы печати и т. д. Поэтому — по крайней мере в марте 1848 г. — буржуазия душой и телом отдалась движению; с другой стороны, движение с самого начала сделало буржуазию (по крайней мере в теории) господствующим классом в государстве.
Но такова уж судьба всех революций, что то единение разных классов, которое до известной степени всегда является необходимой предпосылкой всякой революции, не может долго продолжаться. Едва лишь одержана победа над общим врагом, как победители уже расходятся между собой, образуя разные лагери, и обращают оружие друг против друга. Именно это быстрое и бурное развитие классового антагонизма в старых и сложных социальных организмах делает революцию таким могучим двигателем общественного и политического прогресса; именно это непрерывное возникновение и быстрый рост новых партий, одна за другой сменяющих друг друга у власти, заставляют нацию в период подобных насильственных потрясений за какой-нибудь пятилетний срок проделать путь, который в обычных условиях она не совершила бы и в течение столетия.
Революция в Вене сделала буржуазию теоретически господствующим классом. Это значит, что уступки, которые были вырваны у правительства, неизбежно обеспечили бы господство буржуазии, если бы они были проведены на практике и оставались в силе в течение известного времени. Но фактически господство этого класса далеко еще не было установлено. Правда, благодаря учреждению национальной гвардии, что дало оружие в руки буржуазии и мелких буржуа, буржуазия приобрела силу и влияние; правда, в результате создания «Комитета безопасности», своего рода революционного правительства, которое ни перед кем не несло ответственности и в котором преобладала буржуазия, она поднялась к вершинам власти. Но в то же время часть рабочих также получила оружие; они и студенты выносили на своих плечах всю тяжесть борьбы всякий раз, когда дело доходило до этой борьбы; ядро революционной армии, ее действительную силу составляли студенты, числом около 4000 человек, хорошо вооруженные и гораздо более дисциплинированные, чем национальная гвардия; и они отнюдь не желали служить простым орудием в руках Комитета безопасности. Хотя студенты и признавали его и даже были его самыми горячими защитниками, они составляли тем не менее своего рода независимую и довольно-таки беспокойную организацию, устраивали собственные сходки в Актовом зале, занимали промежуточную позицию между буржуазией и рабочими, своим постоянным возбуждением препятствовали тому. чтобы все опять вошло в старую, будничную колею, и часто навязывали свои решения Комитету безопасности. С другой стороны, рабочим, которые почти все лишились заработка, пришлось дать занятия на общественных работах за государственный счет, а необходимые для этого деньги приходилось, разумеется, брать из карманов налогоплательщиков или из городской кассы Вены. Все это не могло не оказаться весьма неприятным для венских торговцев и ремесленников. Венские промышленные предприятия, обслуживавшие потребности богатых и аристократических домов обширной страны, из-за революции, вследствие бегства аристократии и двора, разумеется, совершенно прекратили работу; торговля замерла, а непрерывные волнения и возбуждение, исходившие от студентов и рабочих, конечно, не могли способствовать «восстановлению доверия», как тогда было принято говорить. Поэтому очень скоро в отношениях между буржуазией, с одной стороны, и беспокойными студентами и рабочими — с другой, возникло некоторое охлаждение, и если оно долгое время не перерастало в открытую вражду, то объясняется это тем, что министерство и, в особенности, двор в своем нетерпении восстановить старый порядок вещей постоянно давали законный повод для опасений и шумной деятельности более революционных партий и все снова и снова вызывали — даже перед взором буржуазии — призрак старого меттерниховского деспотизма. И вот ввиду того, что правительство попыталось ограничить или же совершенно уничтожить некоторые из только что завоеванных свобод, 15 мая, а потом еще раз, 26 мая, произошли новые восстания всех классов Вены. В обоих случаях союз между национальной гвардией, или вооруженной буржуазией, студентами и рабочими снова был на время скреплен.
Что касается других классов населения, то аристократия и денежные магнаты исчезли из поля зрения, а крестьянство повсюду энергично уничтожало феодализм до последних остатков. Вследствие войны в Италии[22], а также забот, которые причиняли двору Вена и Венгрия, крестьянам была предоставлена полная свобода действий, и в Австрии они успели в деле освобождения больше, чем в какой-либо другой части Германии.
Австрийскому рейхстагу вскоре после этого пришлось лишь санкционировать меры, которые крестьянство фактически уже провело в жизнь, и что бы там ни удалось теперь реставрировать правительству князя Шварценберга, ему никогда не удастся восстановить феодальное порабощение крестьян. Если Австрия в настоящий момент снова сравнительно спокойна и даже сильна, то это главным образом объясняется тем, что громадное большинство народа — крестьяне — извлекло действительную выгоду из революции, а также тем, что на какие бы другие области ни посягало реставрированное правительство, эти ощутимые материальные выгоды, завоеванные крестьянством, и поныне остаются неприкосновенными. Лондон, октябрь 1851 г.
Вторым центром революционного движения был Берлин. После всего сказанного в предыдущих статьях нетрудно понять, почему революционные действия в Берлине далеко не нашли такой единодушной поддержки со стороны почти всех классов населения, какую они встретили в Вене. В Пруссии буржуазия была уже по-настоящему вовлечена в борьбу с правительством. В результате сессии «Соединенного ландтага» между ними произошел разрыв. Надвигалась буржуазная революция, и революция эта при своем первом взрыве могла бы оказаться столь же единодушной, как и венская, не случись перед тем февральской революции в Париже. Это событие все чрезвычайно ускорило; в то же время оно совершилось под знаменем, абсолютно отличным от того, под которым прусская буржуазия готовилась идти в поход на свое правительство. Февральская революция опрокинула во Франции как раз ту самую форму правления, которую прусская буржуазия намеревалась учредить в своей стране. Февральская революция возвестила о себе как о революции рабочего класса против буржуазии; она провозгласила низвержение буржуазного правительства и освобождение рабочих. Между тем волнения рабочего класса незадолго до этого доставили прусской буржуазии немало хлопот в ее собственной стране. Когда прошел первый испуг, вызванный восстанием в Силезии, она даже сделала попытку использовать эти волнения к своей собственной выгоде. Но у нее навсегда сохранился спасительный страх перед революционным социализмом и коммунизмом. Поэтому, когда она увидала во главе парижского правительства людей, которые представлялись ей опаснейшими врагами собственности, порядка, религии, семьи и прочих святынь современного буржуа, она тотчас же почувствовала, что ее собственный революционный пыл порядочно поостыл. Она знала, что необходимо использовать момент и что без помощи рабочих масс она будет побеждена, и все же мужество оставило ее. Поэтому при первых же отдельных выступлениях в провинциях она стала на сторону правительства и пыталась удержать в спокойствии народ в Берлине, который в течение пяти дней собирался толпами перед королевским дворцом, обсуждая новости и требуя смены правительства. Наконец, когда стало известно о падении Меттерниха и король сделал некоторые незначительные уступки, буржуазия признала революцию завершенной и поспешила принести благодарность его величеству за исполнение всех желаний его народа. Но вслед за этим последовали нападение войск на толпу, сооружение баррикад, борьба и поражение монархии. Тогда все переменилось. Тот самый рабочий класс, который буржуазия стремилась удержать на заднем плане, выдвинулся на передний план. Рабочие сражались, одержали победу и внезапно осознали свою силу. Ограничения избирательного права, свободы печати, права быть присяжным заседателем, права собраний, — ограничения, которые были бы очень приятны для буржуазии, так как они коснулись бы лишь классов, стоящих ниже нее, теперь сделались уже невозможными. Грозила опасность повторения парижских сцен «анархии». Перед лицом этой опасности прекратились все прежние распри. Против победоносного рабочего, хотя он еще не выдвинул никаких особых требований в своих собственных интересах, объединились старые друзья и враги, и уже на баррикадах Берлина был заключен этот союз между буржуазией и приверженцами низвергнутой системы. Приходилось делать необходимые уступки, но только такие, которых нельзя было избежать; пришлось образовать министерство из вождей оппозиции в Соединенном ландтаге, а в награду за его услуги в деле спасения короны ему обеспечивалась поддержка всех столпов старого режима: феодальной аристократии, бюрократии, армии. Таковы были условия, на которых гг. Кампгаузен и Ганземан взялись составить кабинет.
Страх новых министров перед поднявшимися массами был настолько велик, что всякое средство казалось им хорошим, если только оно вело к тому, чтобы укрепить расшатанные устои власти. Эти достойные презрения люди в своем заблуждении считали, что уже миновала всякая опасность восстановления старой системы, и потому стали пользоваться всей старой государственной машиной, чтобы вновь водворить «порядок». Не был уволен ни один чиновник, ни один офицер. В старой бюрократической системе государственного управления не было произведено ни малейшей перемены. Эти образцовые конституционные и ответственные министры даже вернули на прежние места тех чиновников, которых народ в пылу первого революционного возбуждения прогнал за их прежние подвиги на поприще бюрократического произвола. В Пруссии ничего не изменилось, кроме лиц, занимающих министерские посты. Не был затронут даже служебный персонал различных ведомств, и всем конституционным карьеристам, окружавшим новоиспеченных правителей и рассчитывавшим получить свою долю власти и приобрести чины, дали понять, что им следует повременить, пока восстановление устойчивого положения не позволит произвести перемены в личном составе чиновников, что в настоящее время было бы небезопасно.
Король, который после восстания 18 марта совершенно пал духом, очень скоро заметил, что он в такой же мере необходим этим «либеральным» министрам, как и они ему. Восстание пощадило трон; троп был последней из сохранившихся преград распространению «анархии»; у либеральной буржуазии и ее вождей, ныне оказавшихся в министерстве, были поэтому все основания поддерживать с короной самые лучшие отношения. Король и окружавшая его реакционная камарилья очень скоро поняли это и воспользовались этим обстоятельством, чтобы помешать министерству провести даже те ничтожные реформы, которые оно время от времени намеревалось осуществить.
Первой заботой министерства было придать некоторый вид законности недавним насильственным переменам. Несмотря на все сопротивление народных масс, был созван Соединенный ландтаг с тем, чтобы он — как якобы законный и конституционный орган народа — утвердил новый избирательный закон для выборов в собрание, которое должно было достигнуть соглашения с короной относительно новой конституции. Выборы должны были быть косвенные, а именно — масса избирателей должна была избрать известное количество выборщиков, которым потом уже предстояло избрать депутатов. Несмотря на всю оппозицию; эта система двухстепенных выборов прошла. После этого у Соединенного ландтага было испрошено разрешение на заем в сумме, равной двадцати пяти миллионам долларов; народная партия выступила против займа, но ландтаг вотировал и его.
Эти действия министерства способствовали чрезвычайно быстрому развитию народной, или, как она сама себя теперь называла, демократической партии. Эта партия, возглавляемая классом мелких ремесленников и торговцев и объединявшая под своим знаменем в начале революции значительное большинство рабочих, требовала такого же прямого и всеобщего избирательного права, какое было введено во Франции, однопалатного законодательного собрания и полного и открытого признания революции 18 марта как основы новой системы управления. Более умеренное крыло этой партии готово было довольствоваться «демократизированной» таким образом монархией; более прогрессивное крыло требовало установления в конечном счете республики. Оба сходились в том, что признавали германское Национальное собрание во Франкфурте высшей властью в стране, между тем как конституционалисты и реакционеры испытывали величайший ужас перед суверенитетом этого Собрания, которое они, судя по их заявлениям, считали крайне революционным.
Самостоятельное движение рабочего класса было временно прервано революцией. Непосредственные потребности и условия движения были таковы, что не позволяли выдвинуть на первый план особых требований пролетарской партии. Действительно, пока не была расчищена почва для самостоятельных действий рабочих, пока еще не было установлено прямое и всеобщее избирательное право, пока тридцать шесть крупных и мелких государств по-прежнему разрывали Германию на множество клочков, что иное могла делать пролетарская партия, как не следить за парижским движением, имевшим для нее наиважнейшее значение, и бороться сообща с мелкими буржуа за приобретение тех прав, которые должны были открыть перед ней возможность повести впоследствии борьбу за свое собственное дело?
В своей политической деятельности пролетарская партия существенно отличалась тогда от партии класса мелких ремесленников и торговцев, или от так называемой демократической партии в собственном смысле слова, лишь в трех пунктах. Во-первых, она иначе оценивала французское движение: демократы нападали на крайнюю партию в Париже, между тем как пролетарские революционеры защищали ее. Во-вторых, она провозгласила необходимость установления единой и неделимой германской республики, между тем как самые крайние из крайних демократов осмеливались делать предметом своих воздыханий лишь федеративную республику. В-третьих, пролетарская партия в каждом отдельном случае проявляла ту революционную отвагу и готовность действовать, отсутствием которых всегда будет страдать партия, возглавляемая мелкими буржуа и состоящая преимущественно из них.
Пролетарской, или подлинно революционной, партии лишь постепенно удавалось освобождать массу рабочих от влияния демократов, в хвосте которых они плелись в начале революции. Но в надлежащий момент нерешительность, дряблость и трусость демократических вождей довершили дело, и теперь можно сказать, что один из главных результатов потрясений последних лет состоит в том, что повсюду, где рабочий класс сосредоточен в сколько-нибудь значительных массах, он совершенно освободился от упомянутого демократического влияния, которое в 1848 и 1849 гг. привело его к бесконечному ряду ошибок и неудач. Но не станем забегать вперед: события этих двух лет еще дадут нам полную возможность увидеть господ демократов за работой.
Крестьянство в Пруссии, так же как и в Австрии, использовало революцию, чтобы сразу избавиться от всех феодальных оков, хотя оно и действовало здесь менее энергично, потому что феодализм, вообще говоря, в Пруссии не так сурово на него давил. Но прусская буржуазия — по изложенным выше причинам — тотчас же обратилась против крестьянства, своего самого старого, самого необходимого союзника. Демократы, напуганные не менее чем буржуа так называемыми посягательствами на частную собственность, также не оказали ему поддержки, и вот по истечении трех месяцев свободы, после кровавых столкновений и военных экзекуций, в особенности в Силезии, феодализм был восстановлен руками той самой буржуазии, которая до вчерашнего дня была еще антифеодальной. Нельзя привести в осуждение ее более позорного факта, чем этот. Еще никогда в истории ни одна партия не совершала подобного предательства по отношению к своим лучшим союзникам, по отношению к самой себе; и какие бы унижения и кары ни ждали эту буржуазную партию в дальнейшем, она, уже в силу одного этого, вполне их заслужила.
Лондон, октябрь 1851 г.
Читатель, вероятно, помнит, что в шести предыдущих статьях мы проследили революционное движение в Германии до момента двух великих побед народа: 13 марта в Вене и 18 марта в Берлине. Мы видели, что как в Австрии, так и в Пруссии были учреждены конституционные правительства и принципы либерализма, или принципы буржуазии, были объявлены руководящим началом всей будущей политики; единственным заметным различием между обоими крупными центрами движения было то, что в Пруссии бразды правления захватила непосредственно в свои руки либеральная буржуазия в лице двух богатых купцов, гг. Кампгаузена и Ганземана, а в Австрии, где буржуазия была гораздо менее развита в политическом отношении, к власти пришла либеральная бюрократия, открыто заявлявшая, что правит по доверенности буржуазии. Мы видели дальше, как партии и общественные классы, которые до того времени были объединены в общей оппозиции против старого правительства, после победы или даже во время борьбы разошлись в разные стороны и как та самая либеральная буржуазия, которая одна только и извлекла выгоду из победы, тотчас же обратилась против своих вчерашних союзников, заняла враждебную позицию по отношению ко всем более передовым классам и партиям и заключила союз с побежденными феодальными и бюрократическими элементами. В сущности, уже в самом начале революционной драмы было очевидно, что, только опираясь на помощь более радикальных народных партий, либеральная буржуазия может устоять против побежденных, но не уничтоженных феодальной и бюрократической партий и что, с другой стороны, против натиска этих более радикальных масс она нуждается в помощи феодального дворянства и бюрократии. Было, таким образом, ясно, что в Австрии и Пруссии буржуазия не обладала достаточной силой для того, чтобы удержать власть в своих руках и приспособить государственные учреждения к своим потребностям и идеалам. Либеральное буржуазное министерство было лишь переходной ступенью, от которой страна — в зависимости от того, какой оборот приняли бы события, — должна была или подняться на более высокую ступень, достигнув единой республики, или же снова скатиться к старому клерикально-феодальному и бюрократическому режиму. Во всяком случае, настоящая, решительная борьба была еще впереди; мартовские события были только еще завязкой битвы.
Так как Австрия и Пруссия были в Германии двумя руководящими государствами, то всякая решительная победа революции в Вене или Берлине имела бы решающее значение для всей Германии. И действительно, развитие событий в марте 1848 г. в обоих этих городах определило и ход дел в Германии. Поэтому было бы излишне останавливаться на движениях, происходивших в мелких государствах, и мы действительно могли бы ограничиться рассмотрением одних только австрийских и прусских дел, если бы наличие этих мелких государств не вызвало к жизни учреждения, которое одним только фактом своего существования служило самым неотразимым доказательством ненормального состояния Германии и половинчатости недавней революции, — учреждения столь уродливого, столь нелепого уже по самому своему положению и, однако, до такой степени преисполненного сознанием своей важности, что, вероятно, история никогда больше не создаст ничего подобного. Этим учреждением было так называемое германское Национальное собрание во Франкфурте-на-Майне.
После победы народа в Вене и Берлине, естественно, встал вопрос о созыве представительного собрания для всей Германии. И вот это Собрание было избрано и открылось во Франкфурте рядом со старым Союзным сеймом. Народ ждал от германского Национального собрания, что оно разрешит все спорные вопросы и будет действовать в качестве верховного органа законодательной власти для всего Германского союза. Но в то же самое время Союзный сейм, который созвал Собрание, ни в какой море не определил его полномочий. Никто не знал, имеют ли его постановления силу закона или же они подлежат санкции Союзного сейма или санкции отдельных правительств. При таком запутанном положении Собрание, если бы оно обладало хоть каплей энергии, должно было бы немедленно объявить распущенным Союзный сейм — самое непопулярное корпоративное учреждение в Германии — и заменить его союзным правительством, избранным из своих собственных членов. Оно должно было провозгласить себя единственным законным выразителем суверенной воли германского народа и тем самым придать силу закона всем своим постановлениям. Но прежде всего оно должно было бы обеспечить для себя в стране организованную и вооруженную силу, достаточную для того, чтобы сломить всякое сопротивление правительств. И все это было легко, очень легко сделать в начальной стадии революции. Но предполагать, что Франкфуртское собрание окажется способным на это, значило бы слишком многого ждать от Собрания, в большинстве своем состоявшего из либеральных адвокатов и профессоров-доктринеров, — Собрания, которое, хотя и претендовало на роль средоточия лучших представителей немецкой мысли и немецкой науки, в действительности представляло собой лишь подмостки, на которых старые, отжившие свой век политические персонажи выставляли напоказ перед взорами всей Германии весь свой непреднамеренный комизм и всю свою неспособность к мышлению и действию. Это собрание старых баб с первого же дня своего существования испытывало больший страх перед самым слабым народным движением, чем перед всеми реакционными заговорами всех немецких правительств, вместе взятых. Оно заседало под надзором Союзного сейма, мало того, оно почти выпрашивало санкции Союзного сейма для своих постановлений на том основании, что первые решения Собрания должны были быть обнародованы этим ненавистным учреждением. Вместо того чтобы утвердить свой собственный суверенитет, оно тщательно уклонялось от обсуждения этого столь опасного вопроса. Вместо того чтобы окружить себя народной вооруженной силой, оно переходило к очередным делам, закрывая глаза на все акты насилия, учиняемые правительствами. На его глазах в Майнце ввели осадное положение, разоружили жителей города, а Национальное собрание не ударило палец о палец. Позже оно избрало австрийского эрцгерцога Иоганна регентом Германии и объявило все свои постановления имеющими силу закона. Но эрцгерцог Иоганн был возведен в свой новый сап лишь поело согласия всех правительств и получил его не из рук Собрания, а из рук Союзного сейма. Что же касается законной силы постановлений Собрания, то правительства крупных государств так и не признали этого пункта, а Национальное собрание не настаивало на своем, так что этот вопрос остался открытым. Словом, перед нами было странное зрелище Собрания, заявлявшего претензию быть единственным законным представителем великой и суверенной нации, но никогда не обладавшего ни волей, ни силами для того, чтобы заставить признать свои требования. Дебаты этого Собрания, не принесшие никакого практического результата, не имели даже никакой теоретической ценности, так как в них просто-напросто пережевывались самые избитые общие места устаревших философских и юридических школ. Всякое положение, которое было высказано или, вернее, промямлено в этом Собрании, давным-давно бесконечное число раз, и притом несравненно лучше, уже излагалось в печати.
Итак, это учреждение, претендовавшее быть новой центральной властью в Германии, оставило все в том же самом виде, в каком застало. Далекое от того, чтобы осуществить давно ожидаемое единство Германии, оно не устранило ни одного, хотя бы ничтожнейшего, из властвовавших в Германии монархов; оно не укрепило связей между ее разрозненными провинциями; оно ровным счетом ничего не сделало для того, чтобы разрушить таможенные заставы, которые отделяли Ганновер от Пруссии и Пруссию от Австрии; оно не сделало даже слабой попытки уничтожить ненавистные пошлины, которые в Пруссии повсюду препятствовали речному судоходству. Но чем меньше Национальное собрание делало, тем больше производило оно шума. Оно создало германский флот, но на бумаге; оно присоединило Польшу и Шлезвиг; оно разрешило немецкой Австрии вести войну против Италии, но воспретило итальянцам преследовать австрийцев на германской территории — в этом надежном убежище для австрийских войск; оно то и дело разражалось приветственными возгласами по адресу Французской республики и принимало венгерские посольства, которые возвращались домой, несомненно, с еще более смутными представлениями о Германии, чем те, какие у них были до поездки.
Это Собрание в начале революции было пугалом для всех германских правительств. Правительства ожидали от него весьма диктаторских и революционных действий в силу полной неопределенности, в которой было признано необходимым оставить вопрос о его компетенции. Чтобы ослабить влияние этого внушавшего страх учреждения, они раскинули чрезвычайно обширную сеть интриг. Но они оказались более удачливыми, чем проницательными, так как в действительности это Собрание выполняло дело правительств лучше, чем они могли бы выполнить его сами. Главным козырем в интригах правительств был созыв местных законодательных собраний; в соответствии с этим не только мелкие государства созвали свои палаты, но и Пруссия и Австрия созвали у себя учредительные собрания. В этих собраниях, как и во Франкфуртском парламенте, большинство принадлежало либеральной буржуазии или ее союзникам — либеральным адвокатам и чиновникам; и в каждом из них дела приняли почти один и тот же оборот. Единственным отличием было лишь то, что германское Национальное собрание было парламентом какой-то воображаемой страны, так как оно отказалось от создания объединенной Германии, т. е. как раз от того, что было первым условием его собственного существования; что оно обсуждало воображаемые, не имевшие никаких шансов на осуществление, мероприятия им же самим созданного воображаемого правительства и принимало воображаемые постановления, до которых никому не было дела. Напротив, учредительные собрания в Австрии и Пруссии были как-никак действительными парламентами; они свергали и назначали действительных министров и навязывали, хотя бы только на время, свои постановления монархам, с которыми им приходилось бороться. Они тоже отличались трусостью, им тоже недоставало широкого понимания революционных мероприятий; они тоже предали народ и возвратили власть в руки феодального, бюрократического и военного деспотизма. Но положение вынуждало их, по крайней мере, обсуждать практические вопросы, представляющие непосредственный интерес, и жить на земле среди прочих смертных, между тем как франкфуртские болтуны испытывали наивысшее счастье, когда им удавалось парить в «воздушном царстве грез», «im Luftreich des Traums»[23]. Поэтому дебаты берлинского и венского учредительных собраний составляют важную часть истории германской революции, между тем как ораторские потуги шутовской франкфуртской коллегии могут заинтересовать лишь коллекционера литературных и антикварных диковин.
Немецкий народ, глубоко чувствуя необходимость покончить с ненавистной территориальной раздробленностью, которая распыляла и сводила к нулю совокупную силу нации, некоторое время ожидал, что франкфуртское Национальное собрание хотя бы положит начало новой эре. Но ребяческое поведение этой компании премудрых мужей быстро охладило национальный энтузиазм. Их позорный образ действий в связи с заключением перемирия в Мальмё (сентябрь 1848 г.)[24] вызвал взрыв народного возмущения против этого Собрания, от которого ожидали, что оно обеспечит нации свободную арену для деятельности, но которое вместо этого, охваченное неслыханной трусостью, только вернуло прежнюю прочность устоям, лежащим в основе нынешней контрреволюционной системы.
Лондон, январь 1852 г.
Из того, что было изложено в предыдущих статьях, уже ясно, что, коль скоро за мартовской революцией 1848 г. не последовало новой революции, Германия неизбежно должна была вернуться к тому положению вещей, которое имело место перед этим событием. Однако историческая проблема, на которую мы хотим пролить некоторый свет, настолько сложна по своему характеру, что нельзя вполне понять последующие события, не учитывая того, что можно назвать международными отношениями германской революции. А эти международные отношения отличались таким же запутанным характером, как и внутренние дела.
Вся восточная половина Германии до Эльбы, Заале и Богемского Леса {Чешского Леса. Ред.} за последнее тысячелетие, как хорошо известно, была отвоевана у завоевателей славянского происхождения. Большая часть этих территорий подверглась германизации, в результате которой славянская национальность и язык там совершенно исчезли уже несколько столетий тому назад. И если оставить в стороне немногие совершенно изолированные остатки, насчитывающие в совокупности менее ста тысяч душ (кашубы в Померании, венды или сорбы в Лужице), то жители здесь — во всех отношениях немцы. Иначе обстоит дело на протяжении всей границы с прежней Польшей и в странах чешского языка, в Богемии и Моравии. Здесь в каждом округе перемешаны две национальности: города в общем являются более или менее немецкими, между тем как в деревнях преобладает славянский элемент, хотя и здесь он постепенно распыляется и оттесняется непрерывным ростом немецкого влияния.
Причина такого положения вещей заключается в следующем. Со времен Карла Великого немцы прилагали самые неуклонные, самые настойчивые усилия к тому, чтобы завоевать, колонизовать или, по меньшей мере, цивилизовать Восток Европы. Завоевания, сделанные феодальным дворянством между Эльбой и Одером, и феодальные колонии военных рыцарских орденов в Пруссии и Ливонии лишь пролагали пути для несравненно более широкой и действенной систематической германизации при посредстве торговой и промышленной буржуазии, социальное и политическое значение которой, начиная с XV века, в Германии возрастало так же, как и в остальных странах Западной Европы. Славяне, в частности западные славяне — поляки и чехи, — по преимуществу земледельцы; торговля и промышленность никогда не были у них в большом почете. Вследствие этого с ростом населения и возникновением городов производство всех промышленных товаров попало в этих странах в руки немецких иммигрантов, а обмен этих товаров на сельскохозяйственные сделался исключительной монополией евреев, которые, если они вообще принадлежат к какой-либо национальности, в этих странах являются, несомненно, скорее немцами, чем славянами. То же самое было, хотя и в меньшей степени, и на всем Востоке Европы. В Петербурге, Пеште, Яссах и даже Константинополе ремесленником, мелким торговцем, мелким фабрикантом до сего дня является немец; напротив, ростовщик, трактирщик, разносчик — весьма важная персона в этих странах с редким населением — почти всегда еврей, родным языком которого является исковерканный до неузнаваемости немецкий. Значение немецкого элемента в пограничных славянских областях, неизменно возраставшее с ростом городов, торговли и промышленности, еще больше усилилось, когда выяснилась необходимость ввозить из Германии почти все элементы духовной культуры. Вслед за немецким купцом и ремесленником на славянской земле осели немецкий пастор, немецкий школьный учитель, немецкий ученый. И, наконец, железная поступь завоевательных армий или осторожные, тщательно обдуманные захватнические акты дипломатии не только следовали за медленным, но верным процессом денационализации, происходившим под влиянием социального развития, но зачастую опережали этот процесс. Так, значительные части Западной Пруссии и Познани были онемечены после первого раздела Польши посредством продажи и пожалования государственных земель немецким колонистам, поощрения немецких капиталистов к основанию в этих смежных областях промышленных предприятий и т. д., а также очень часто посредством самых деспотических мер против польского населения страны.
Таким образом, за последние 70 лет пограничная линия между немецкой и польской национальностями совершенно переместилась. Революция 1848 г. сразу вызвала со стороны всех угнетенных наций требование независимого существования и права самостоятельно вершить свои собственные дела; совершенно естественно поэтому, что поляки немедленно потребовали восстановления своей страны в границах старой Польской республики до 1772 года. Правда, эта граница уже и в то время устарела, если брать ее как демаркационную линию между немецкой и польской национальностями, и с каждым годом становилась все более устарелой по мере того, как шел вперед процесс германизации. Однако, поскольку немцы с таким воодушевлением высказывались за восстановление Польши, они должны были ожидать, что их попросят в качестве первого доказательства искренности их симпатий отказаться от своей части награбленной добычи. Но, с другой стороны, неужели нужно было уступить целые области, населенные преимущественно немцами, и большие города, целиком немецкие, — уступить народу, который до сих пор не дал ни одного доказательства своей способности выйти из состояния феодализма, основанного на закрепощении сельского населения? Вопрос был достаточно сложен. Единственным возможным его разрешением была война против России. Тогда вопрос о размежевании между различными охваченными революцией нациями стал бы второстепенным по сравнению с главным вопросом — об установлении надежной границы против общего врага. Поляки, получив обширные территории на востоке, сделались бы более сговорчивыми и более умеренными в своих требованиях на западе; в конце концов Рига и Митава {Латышское название: Елгава. Ред.} оказались бы для них не менее важными, чем Данциг и Эльбинг {Польские названия: Гданьск и Эльблонг. Ред.}. Поэтому передовая партия в Германии, считая войну против России необходимой для того, чтобы оказать поддержку движению на континенте, и будучи убеждена, что восстановление национальной независимости хотя бы только части Польши неминуемо привело бы к этой войне, поддерживала поляков. Напротив, для правящей либеральной буржуазной партии было ясно, что национальная война против России приведет к ее собственному ниспровержению, так как такая война выдвинет и поставит у власти более активных и энергичных людей; поэтому она, прикидываясь энтузиасткой распространения немецкой национальности, объявила прусскую Польшу, главный очаг польского революционного брожения, неотделимой составной частью будущей германской империи. Обещания, данные полякам в первые дни возбуждения, были постыдно нарушены; польские вооруженные отряды, организованные с согласия правительства, были рассеяны и перебиты прусской артиллерией, и уже в апреле 1848 г., всего шесть недель спустя после берлинской революции, польское движение было подавлено и между немцами и поляками снова возродилась старая национальная вражда. Эту огромную и неоценимую услугу российскому самодержцу оказали либеральные министры-коммерсанты Кампгаузен и Ганземан. Следует добавить, что польская кампания была первым средством, чтобы реорганизовать и вновь придать мужество той самой прусской армии, которая потом свергла либеральную партию и подавила движение, вызвать к жизни которое стоило гг. Кампгаузену и Ганземану таких трудов. «Чем согрешишь, тем и будешь наказан». Такова была вообще судьба всех выскочек 1848 и 1849 гг., от Ледрю-Роллена до Шангарнье и от Кампгаузена до Гайнау.
Национальный вопрос послужил поводом к борьбе и в Богемии. У этой страны, населенной двумя миллионами немцев и тремя миллионами славян, говорящих по-чешски, были великие исторические воспоминания, почти сплошь связанные с прежним главенствующим положением чехов. Но мощь этой ветви семьи славянских народов была сломлена со времени гуситских войн в XV веке[26]; страны чешского языка были разделены: одна часть составила королевство Богемию, другая — княжество Моравию, третья, карпатская горная страна словаков, вошла в состав Венгрии. С тех пор мораване и словаки давно утратили всякие следы национального сознания и национальной жизнеспособности, хотя в значительной степени и сохранили свой язык. Богемия с трех сторон была окружена совершенно немецкими областями. Немецкий элемент сделал большие успехи на ее собственной территории; даже в столице, в Праге, обе национальности были почти равны по численности, а капитал, торговля, промышленность и духовная культура повсюду были в руках немцев. Профессор Палацкий, главный борец за чешскую национальность, — это всего лишь свихнувшийся ученый немец; он даже до сих пор не умеет правильно и без иностранного акцента говорить по-чешски. Но, как это часто бывает, умирающая чешская национальность — умирающая, судя по всем известным из истории последних четырех столетий фактам, — в 1848 г. сделала последнее усилие вернуть себе свою былую жизнеспособность, и крушение этой попытки должно, независимо от всех революционных соображений, доказать, что Богемия может впредь существовать лишь в качестве составной части Германии, даже если бы часть ее жителей в течение нескольких веков все еще продолжала говорить не на немецком языке. Лондон, февраль 1852 г.
Богемия и Хорватия (еще один из разбросанных членов славянской семьи, который подвергался со стороны венгров подобному же воздействию, какому Богемия подвергалась со стороны немцев) были родиной того, что на европейском континенте называется «панславизмом». Ни Богемия, ни Хорватия не были достаточно сильны, чтобы существовать как самостоятельные нации. Обе эти национальности, постепенно подтачиваемые действием исторических причин, неизбежно ведущих к поглощению их более энергичными народами, могли надеяться на восстановление известной самостоятельности лишь при условии союза с другими славянскими нациями. Существует 22 миллиона поляков, 45 миллионов русских, 8 миллионов сербов и болгар; почему бы не составить мощную конфедерацию из всех 80 миллионов славян, чтобы оттеснить или уничтожить непрошенных гостей, вторгшихся на святую славянскую землю, — турок, венгров и прежде всего ненавистных и тем не менее необходимых Niemetz, немцев! Таким-то образом в кабинетах нескольких славянских историков-дилетантов возникло это нелепое, антиисторическое движение, поставившее себе целью ни много, ни мало, как подчинить цивилизованный Запад варварскому Востоку, город — деревне, торговлю, промышленность, духовную культуру — примитивному земледелию славян-крепостных. Но за этой нелепой теорией стояла грозная действительность в лице Российской империи— той империи, в каждом шаге которой обнаруживается претензия рассматривать всю Европу как достояние славянского племени и, в особенности, единственно энергичной его части — русских; той империи, которая, обладая двумя столицами — Петербургом и Москвой, — все еще не может обрести своего центра тяжести, пока «город царя» (Константинополь, по-русски — Царьград, царский город), который всякий русский крестьянин считает истинным центром своей религии и своей нации, не станет фактической резиденцией русского императора; той империи, которая за последние 150 лет ни разу не теряла своей территории, но всегда расширяла ее с каждой предпринятой ею войной. И Центральная Европа хорошо знает интриги, при помощи которых русская политика поддерживала новоиспеченную теорию панславизма, теорию, изобретение которой как нельзя лучше соответствовало целям этой политики. Так, чешские и хорватские панслависты, одни преднамеренно, другие не сознавая этого, действовали прямо в интересах России; они предавали дело революции ради призрака национальности, которую в лучшем случае ожидала бы судьба польской национальности под русским господством. Следует, однако, отметить к чести поляков, что они никогда серьезно не попадались на эту панславистскую удочку, и если некоторые из польских аристократов сделались ярыми панславистами, то они знали, что под русским игом они потеряют меньше, чем от восстания своих собственных крепостных.
Чехи и хорваты созвали в Праге общеславянский съезд для подготовки всеобщего славянского союза[27]. Даже если бы не вмешались австрийские войска, этот съезд все равно потерпел бы провал. Отдельные славянские языки в такой же степени отличаются один от другого, как английский, немецкий и шведский; поэтому при открытии прений выяснилось отсутствие общего славянского языка, который был бы понятен всем участникам дебатов. Попробовали говорить по-французски, но большинство не понимало и этого языка, и вот бедные славянские энтузиасты, у которых единственным общим чувством только и была общая их ненависть к немцам, в конце концов были вынуждены объясняться на ненавистном немецком языке — единственном понятном для всех собравшихся! Но как раз в это же время в Праге сосредоточивался другого рода славянский съезд — в лице галицийских улан, хорватских и словацких гренадеров и чешских артиллеристов и кирасиров, и этот подлинный, вооруженный славянский съезд под командой Виндишгреца менее чем в двадцать четыре часа выгнал из города основателей воображаемой славянской гегемонии и рассеял их во все стороны.
Чешские, моравские, далматинские депутаты и часть польских депутатов (аристократия) австрийского Учредительного рейхстага вели в нем систематическую войну против немецкого элемента. Немцы и часть поляков (разорившееся дворянство) были в этом рейхстаге главной опорой революционного прогресса. Находившееся в оппозиции к ним большинство славянских депутатов не довольствовалось этим открытым проявлением реакционных тенденций всего их движения в целом; эти депутаты опустились до того, что стали интриговать и прибегать к тайному сговору с тем самым австрийским правительством, которое разогнало их собрание в Праге. И они получили по заслугам за свое позорное поведение. После того как славянские депутаты оказали правительству поддержку во время октябрьского восстания 1848 г., которое, в конечном счете, им же обеспечило большинство в Учредительном рейхстаге, этот— теперь уже почти исключительно славянский — рейхстаг был, подобно пражскому съезду, разогнан австрийскими солдатами, и панславистам пригрозили тюрьмой, если они опять вздумают пошевелиться. И они добились лишь того, что славянская национальность теперь повсюду подтачивается австрийской централизацией — результат, которым они обязаны своему собственному фанатизму и ослеплению.
Если бы границы Венгрии и Германии оставляли место каким-либо сомнениям, то и здесь непременно разгорелась бы ссора. Но, к счастью, к этому не было поводов, и обе нации, интересы которых были тесно связаны, боролись против одних и тех же врагов — против австрийского правительства и панславистского фанатизма. Доброе согласие не было нарушено здесь ни на один момент. Но в результате итальянской революции, по крайней мере, часть Германии оказалась вовлеченной в междоусобную войну, и здесь необходимо констатировать — в доказательство того, до какой степени меттерниховской системе удалось затормозить развитие общественного сознания, — что те самые люди, которые в течение первых шести месяцев 1848 г. бились на баррикадах в Вене, шли с воодушевлением в армию, сражавшуюся против итальянских патриотов. Однако это прискорбное заблуждение продолжалось недолго.
Наконец, велась еще война с Данией из-за Шлезвига и Гольштейна. Эти области, несомненно немецкие по национальности, языку и симпатиям населения, необходимы Германии также и по военным, морским и торговым соображениям. Жители этих областей в течение последних трех лет вели упорную борьбу против датского вторжения. На их стороне было, кроме того, и право, основанное на договорах. Мартовская революция привела их к открытому конфликту с датчанами, и Германия оказала им поддержку. Но в то время как в Польше, в Италии, в Богемии, а позже в Венгрии, военные операции велись в высшей степени энергично, в этой войне, единственно популярной, единственно хотя бы отчасти революционной, была принята система бесполезных маршей и контрмаршей и было допущено даже вмешательство иностранной дипломатии, что и привело все дело, после многих героических сражений, к самому жалкому концу. Во время этой войны немецкие правительства при каждом удобном случае предавали революционную армию Шлезвиг-Гольштейна и умышленно позволяли датчанам уничтожать ее, когда она оказывалась рассеянной или разделенной на части. Подобным же образом обращались с отрядами немецких волонтеров.
Но в то время как немецкое имя при таких обстоятельствах ничего не стяжало кроме всеобщей ненависти, немецкие конституционные и либеральные правительства только потирали руки от радости. Им удалось подавить польское и чешское движения. Повсюду они пробудили старую национальную вражду, которая до сих пор препятствовала какому бы то ни было соглашению и совместному действию немцев, поляков и итальянцев. Они приучили население к сценам гражданской войны и к репрессиям, чинимым войсками. Прусская армия в Польше и австрийская в Праге вновь обрели уверенность в себе. И в то время как обуреваемую чрезмерным патриотическим пылом («die patriotische Uberkraft» — по выражению Гейне[28]) революционную, но близорукую молодежь спровадили в Шлезвиг и Ломбардию, чтобы обречь ее там на гибель под картечью врага, — в это самое время регулярным армиям, действительному орудию как Австрии, так и Пруссии, дали возможность победами над чужеземцами вернуть себе благосклонность публики. Но повторяем: едва лишь эти армии, которые либералы усилили, дабы использовать их как орудие против более радикальной партии, восстановили до некоторой степени веру в свои силы и дисциплину, как они повернули оружие против самих либералов и вернули власть представителям старой системы. Когда Радецкий в своем лагере у реки Адидже получил первые приказы «ответственных министров» из Вены, он воскликнул: «Кто эти министры? Это не австрийское правительство! Австрия теперь существует только в моем лагере; я и моя армия — вот Австрия; когда мы разобьем итальянцев, мы отвоюем империю императору!». И старик Радецкий был прав. Но безмозглые «ответственные» министры в Вене не обратили на него внимания.
Лондон, февраль 1852 г.
Уже в начале апреля 1848 г. революционный поток на всем континенте Европы был остановлен посредством союза с побежденными, немедленно же заключенного теми классами общества, которые извлекли выгоду из первых побед. Во Франции мелкая буржуазия и республиканская фракция буржуазии объединились с монархической буржуазией против пролетариата. В Германии и Италии победившая буржуазия ревностно домогалась поддержки феодального дворянства, государственной бюрократии и армии против народных масс и мелких буржуа. Очень скоро объединенные консервативные и контрреволюционные партии снова получили перевес. В Англии несвоевременная и плохо подготовленная народная демонстрация (10 апреля) окончилась полным и решительным поражением партии движения[29]. Во Франции два подобных выступления (16 апреля и 15 мая) тоже окончились неудачей[30]. В Италии король-бомба {Фердинанд II. Ред.} 15 мая одним ударом восстановил свою власть[31]. В Германии различные новые буржуазные правительства и их учредительные собрания упрочили свое положение, и хотя богатый событиями день 15 мая в Вене закончился победой народа, все же это событие имело лишь второстепенное значение и может считаться последней успешной вспышкой народной энергии. В Венгрии движение, казалось, входило в спокойное русло безупречно соблюдаемой законности, а польское движение, как мы уже упоминали в одной из предыдущих статей, еще в зародыше было подавлено прусскими штыками. Однако все это далеко не предрешало, какой оборот примут в конце концов дела, и каждая пядь земли, которую теряли революционные партии в разных странах, лишь побуждала их теснее сплачивать свои ряды для решительных действий. Эти решительные действия приближались. Они могли разыграться в одной только Франции: действительно, пока Англия не принимала участия в революционной борьбе, а Германия оставалась раздробленной, Франция благодаря своей национальной самостоятельности, цивилизации и централизации была единственной страной, которая могла дать окружающим странам толчок к мощным потрясениям. Поэтому, когда 23 июня 1848 г. в Париже началась кровавая борьба и каждое новое сообщение, переданное телеграфом или почтой, все яснее раскрывало перед глазами Европы тот факт, что эту борьбу ведут между собой масса рабочих, с одной стороны, и все остальные классы парижского населения, поддерживаемые армией, — с другой; когда бои затянулись на несколько дней — с ожесточением, неслыханным в истории современных гражданских войн, но без заметных успехов для того или другого лагеря, — тогда всякому сделалось ясно, что это и есть великая, решающая битва, которая в случае победы восстания захлестнет весь континент новой волной революций, в случае же поражения приведет, по меньшей мере, к временному восстановлению контрреволюционного режима.
Парижские пролетарии были разбиты, обескровлены, раздавлены настолько, что они и теперь еще не оправились от удара. И немедленно во всей Европе новые и старые консерваторы и контрреволюционеры подняли голову с такой наглостью, которая свидетельствовала, насколько хорошо они уразумели значение того, что произошло. Печать повсюду стала подвергаться преследованиям, право собраний и союзов было ограничено; каждым ничтожным происшествием в каком-либо маленьком провинциальном городке начали пользоваться как поводом для того, чтобы разоружить народ, объявить осадное положение и обучить войска тем новым маневрам и приемам, которые преподал им Кавеньяк. И, кроме того, впервые со времен Февраля было доказано, что непобедимость народного восстания в большом городе является иллюзорной; честь армии была восстановлена; войска, которые до сих пор всегда терпели поражение в сколько-нибудь значительных уличных боях, вновь приобрели уверенность в том, что им по плечу и такого рода борьба.
Со времени этого поражения парижских рабочих ведут свое начало и первые реальные шаги и определенные планы старой феодально-бюрократической партии Германии, направленные к тому, чтобы отделаться даже от своей временной союзницы — буржуазии, и восстановить положение, существовавшее в Германии до мартовских событий. Армия снова стала решающей силой в государстве и армия принадлежала не буржуазии, а именно этой партии. Даже в Пруссии, где перед 1848 г. среди части низших офицеров наблюдались сильные симпатии к конституционному режиму, беспорядок, внесенный в армию революцией, снова сделал этих склонных к рассуждениям молодых людей верными своему служебному долгу. Стоило лишь простым солдатам допустить некоторую вольность по отношению к офицерам, как для последних сразу стала более чем очевидной необходимость дисциплины и беспрекословного повиновения. Побежденные дворяне и бюрократы начали теперь понимать, что надо делать. Следовало только постоянно вовлекать в мелкие конфликты с народом армию, более сплоченную, чем когда бы то ни было, упоенную победами, которые она одержала, подавляя мелкие восстания, а также во время военных действий за границей, и жаждавшую тех же крупных лавров, какие только что стяжала себе французская солдатня, — и эта самая армия в решительную минуту одним сильным ударом могла бы уничтожить революционеров и положить конец заносчивости буржуазных парламентариев. Подходящий момент для такого решительного удара наступил очень скоро.
Мы оставляем в стороне порой любопытные, но в большинстве случаев скучные парламентские дебаты и местные конфликты, которыми были поглощены в течение лета различные партии в Германии. Достаточно сказать, что большинство защитников буржуазных интересов, несмотря на многочисленные парламентские победы, из которых ни одна не привела к какому-либо практическому результату, в общем чувствовали, что их положение между крайними партиями становится с каждым днем все более неустойчивым; поэтому они оказались вынужденными сегодня добиваться союза с реакционерами, а завтра заискивать перед более демократическими партиями в погоне за их благосклонностью. Эти постоянные колебания окончательно уронили их в глазах общественного мнения, и, в соответствии с дальнейшим оборотом дел, то презрение, которое они навлекли на себя, оказалось в данный момент на руку главным образом бюрократам и феодалам.
К началу осени отношения между различными партиями до крайности обострились и стали настолько критическими, что решительное сражение стало неизбежным. Первая схватка в этой войне демократических и революционных масс против армии произошла во Франкфурте. Хотя столкновение это и было второстепенным, но войска впервые получили здесь сколько-нибудь заметный перевес над восстанием, и это произвело огромное моральное действие. Пруссия по вполне понятным причинам позволила иллюзорному правительству, учрежденному франкфуртским Национальным собранием, заключить такое перемирие с Данией, которое не только выдало шлезвигских немцев на расправу датчанам, но и явилось полным отрицанием более или менее революционных принципов, лежавших, согласно общему убеждению, в основе датской войны. Франкфуртское собрание отклонило это перемирие большинством в два или три голоса. За этим голосованием последовала комедия министерского кризиса, однако через три дня после этого Собрание пересмотрело свое решение и вынуждено было фактически отменить его и признать перемирие. Этот позорный поступок вызвал негодование в народе. Были воздвигнуты баррикады, но во Франкфурт уже было стянуто достаточно войск, и после шестичасового боя восстание было подавлено. Такие же, хотя и менее значительные волнения в связи с этим событием произошли и в других частях Германии (в Бадене, Кёльне), по все они точно так же были подавлены.
Эта предварительная стычка принесла контрреволюционной партии одну огромную выгоду, заключающуюся в том, что единственное правительство, которое — по крайней мере по видимости — вышло всецело из народных выборов, а именно имперское правительство во Франкфурте, равно как и франкфуртское Национальное собрание потеряли в глазах народа всякий авторитет. Это правительство и это Собрание вынуждены были прибегнуть к солдатским штыкам против народа, выражавшего свою волю. Они были скомпрометированы, и как ни мало прав на уважение заслужили они до сих пор, это отречение от своего происхождения, эта зависимость от враждебных народу правительств и их войск превратили отныне имперского регента и его министров и депутатов в полные нули. Мы скоро увидим, с каким презрением встречали потом — сначала Австрия, за ней Пруссия, а затем также и мелкие государства— всякое распоряжение, всякую просьбу и всякую депутацию, которые исходили от этого сборища бессильных фантазеров.
Мы подходим теперь к тому мощному отклику, который вызвала в Германии французская июньская битва, к событию, которое для Германии имело столь же решающее значение, как для Франции пролетарская борьба в Париже. Мы имеем в виду восстание и последовавший затем штурм Вены в октябре 1848 года. Но значение этой борьбы настолько велико, а с другой стороны, объяснение различных обстоятельств, оказавших более непосредственное влияние на ее исход, потребует столько места в «Tribune», что мы вынуждены посвятить изложению этой темы особую статью.
Лондон, февраль 1852 г.
Мы подходим теперь к тому решающему событию, которое в Германии явилось революционной параллелью июньскому восстанию в Париже и которое одним ударом склонило весы на сторону контрреволюционной партии: к венскому восстанию в октябре 1848 года.
Мы видели, какова была позиция различных классов Вены после победы 13 марта. Мы видели также, как движение в немецкой Австрии переплелось с событиями в ненемецких провинциях Австрии и тормозилось ими. Следовательно, теперь нам остается только дать краткий обзор причин, которые привели к последнему и самому грозному восстанию в немецкой Австрии.
Высшее дворянство и финансовая буржуазия, бывшие главной неофициальной опорой меттерниховского режима, смогли даже и после мартовских событий сохранить решающее влияние на правительство, используя при этом не только двор, армию и бюрократию, но в еще большей степени страх перед «анархией», который быстро распространялся среди буржуазии. Они очень скоро осмелились пустить несколько пробных шаров в виде закона о печати, расплывчатой аристократической конституции и избирательного закона, в основе которого лежало старинное разделение на «сословия»[32]. Так называемое конституционное министерство, состоящее из трусливых и неспособных полулиберальных бюрократов, 14 мая отважилось даже на прямое нападение на революционные организации масс, распустив Центральный комитет, образованный из делегатов от национальной гвардии и Академического легиона, — организацию, которая была специально создана для того, чтобы контролировать правительство и в случае необходимости поднимать против него народные силы. Но этот акт лишь вызвал восстание 15 мая, которое заставило правительство признать Комитет, отменить конституцию и избирательный закон и передать полномочия на выработку нового основного закона Учредительному рейхстагу, который должен был быть избран на основе всеобщего избирательного права. Все это было подтверждено императорской прокламацией, изданной на следующий день. Но реакционной партии, у которой были свои представители в министерстве, скоро удалось побудить своих «либеральных» коллег к новому посягательству на завоевания народа. Академический легион был оплотом партии движения, центром постоянной агитации и именно поэтому он стал ненавистным для более умеренных венских бюргеров. 26 мая министерским приказом он был распущен. Удар, пожалуй, увенчался бы успехом, если бы исполнение приказа было поручено только части национальной гвардии, но правительство, которое не доверяло и этой гвардии, пустило в дело войска, и национальная гвардия тотчас же круто повернула, соединилась с Академическим легионом и таким образом расстроила план министерства.
Между тем император {Фердинанд I. Ред.} еще 16 мая вместе со своим двором покинул Вену и бежал в Инсбрук. Здесь в окружении фанатичных тирольцев, верноподданнические чувства которых пробудились с новой силой под влиянием опасности вторжения в их страну сардинско-ломбардской армии, опираясь на находившуюся поблизости — на расстоянии пушечного выстрела от Инсбрука — армию Радецкого, контрреволюционная партия нашла себе прибежище, откуда она, избавленная от всякого контроля и наблюдения, от всякой опасности, могла собирать свои рассеянные силы, плести и раскидывать по всей стране сеть интриг. Были восстановлены сношения с Радецким, Елачичем и Виндишгрецем, а также с надежными людьми из административной иерархии различных провинций, были пущены в ход интриги с вождями славян; таким образом в распоряжении контрреволюционной камарильи оказались реальные силы, между тем как беспомощным министрам в Вене было предоставлено растрачивать свою кратковременную и незначительную популярность в постоянных столкновениях с революционными массами и в предстоящих дебатах Учредительного рейхстага. Итак, политика, состоявшая в том, чтобы на время предоставить движение в столице его собственному ходу, политика, которая в централизованной и однородной стране вроде Франции сделала бы партию движения всемогущей, — здесь, в Австрии, в разношерстном политическом конгломерате, явилась одним из вернейших средств для реорганизации реакционных сил.
В Вене буржуазия, убежденная в том, что после трех последовавших друг за другом поражений двора и при наличии Учредительного рейхстага, существующего на основе всеобщего избирательного права, ей уже нечего опасаться такого противника как придворная партия, все более и более поддавалась той усталости и апатии и тому вечному стремлению к порядку и спокойствию, которые всегда охватывают этот класс после сильных потрясений и вызванной ими дезорганизации деловой жизни. Промышленность австрийской столицы ограничивается почти исключительно производством предметов роскоши, спрос на которые с момента революции и после бегства двора, разумеется, резко сократился. Призывы к восстановлению упорядоченной системы правления и к возвращению двора — и то и другое, как надеялись, должно было вновь принести торговое процветание — стали теперь среди буржуазии всеобщими. Открытие Учредительного рейхстага в июле восторженно приветствовали как конец революционной эры. Так же приветствовали и возвращение двора, который после побед Радецкого в Италии и прихода к власти реакционного министерства Добльхоффа почувствовал себя достаточно сильным, чтобы не бояться натиска народа, и вместе с тем считал свое присутствие в Вене необходимым для того, чтобы довести до конца интриги, начатые со славянским большинством рейхстага. В то время как Учредительный рейхстаг обсуждал законы об освобождении крестьянства от феодальных оков и от принудительного труда на дворян, двор успешно предпринял ловкий маневр. Императору предложили произвести 19 августа смотр национальной гвардии: члены императорской фамилии, придворные, генералы соперничали друг с другом в лести по адресу вооруженных бюргеров, которые и так уже были упоены гордым сознанием, что их публично признают одной из решающих сил в государстве. Немедленно после этого появился подписанный г-ном Шварцером, единственным популярным министром в кабинете, приказ, который лишал безработных выдававшегося им до тех пор государственного пособия. Уловка удалась. Рабочие устроили демонстрацию; буржуазная национальная гвардия высказалась за приказ своего министра; национальные гвардейцы напали на «анархистов»; как тигры, набросились они 23 августа на безоружных, не оказавших сопротивления рабочих и многих из них перебили. Так были сломлены единство и мощь революционных боевых сил. Классовая борьба между буржуазией и пролетариатом в Вене тоже дошла, таким образом, до кровавой схватки, и контрреволюционная камарилья уже видела приближение того дня, когда она сможет нанести решительный удар.
Венгерские дела очень скоро дали повод открыто провозгласить те принципы, которыми контрреволюционная камарилья собиралась руководствоваться в своих действиях. Опубликованный 5 октября в официальной «Wiener Zeitung» императорский указ, под которым не было подписи ни одного венгерского ответственного министра, объявлял о роспуске венгерского сейма и назначении гражданским и военным губернатором Венгрии хорватского бана Елачича, вождя южнославянской реакции, человека, который вел открытую войну с законными властями Венгрии. В то же время войска, стоявшие в Вене, получили приказ выступить в поход и присоединиться к армии, которая должна была стать опорой власти Елачича. Но это значило сделать слишком явным весь черный замысел; каждый житель Вены почувствовал, что война против Венгрии равносильна войне против принципа конституционного правления. Принцип этот был в данном указе попран уже тем, что император попытался придать своим распоряжениям, не скрепленным подписью ответственного министра, силу закона. 6 октября народ, Академический легион и национальная гвардия Вены подняли массовое восстание и воспротивились отправке войск. Некоторые гренадеры перешли на сторону народа; произошла короткая схватка между боевыми силами народа и войсками; военный министр Латур был убит народом, и к вечеру народ оказался победителем. Тем временем бан Елачич, разбитый Перцелем под Штульвейсенбургом {Венгерское название: Секешфехервар. Ред.}, бежал на немецко-австрийскую территорию близ Вены. Венский гарнизон, который должен был выйти к нему на помощь, вместо этого обнаружил по отношению к нему явную враждебность и приготовился к обороне; император и двор снова бежали, на этот раз в Ольмюц {Чешское название: Оломоуц. Ред.}, на полуславянскую территорию.
Но в Ольмюце двор находился в совершенно иных условиях, чем это было в Инсбруке. Теперь он был в состоянии уже непосредственно начать поход против революции. Он был окружен славянскими депутатами Учредительного рейхстага, которые толпами стекались в Ольмюц, и славянскими энтузиастами из всех частей монархии. Военный поход, как им представлялось, должен был превратиться в войну за восстановление славянства и в истребительную войну против обоих пришельцев, вторгшихся в страну, которую они считали славянской, — против немцев и мадьяр. Виндишгрец, завоеватель Праги, а теперь командующий армией, сосредоточенной вокруг Вены, сразу сделался славянским национальным героем. Его армия с большой быстротой концентрировала свои силы, прибывавшие отовсюду. Из Богемии, Моравии, Штирии, Верхней Австрии и Италии полки за полками шли по направлению к Вене, чтобы соединиться с войсками Елачича и с прежним гарнизоном Вены. Таким образом, к концу октября скопилось свыше 60 тысяч человек, которые вскоре начали со всех сторон окружать столицу империи, пока, наконец, к 30 октября они не продвинулись настолько, что можно было отважиться на решительный штурм.
Между тем в Вене царили растерянность и замешательство. Буржуазию, как только победа была одержана, опять охватило старое недоверие к «анархическому» рабочему классу. Рабочие, отлично помня, как за шесть недель перед тем обошлись с ними вооруженные буржуа, помня о непостоянной, полной колебаний политике буржуазии в целом, не хотели доверить ей оборону города и потребовали себе оружия и создания своей собственной военной организации. Академический легион, обуреваемый жаждой борьбы против императорского деспотизма, был совершенно неспособен понять истинную причину взаимного отчуждения обоих классов, да и вообще не мог понять тех требований, которые диктовались создавшимся положением. Путаница царила и в головах народа и в руководящих кругах. Остатки рейхстага: немецкие депутаты и несколько славян, — которые, за исключением немногих революционных польских депутатов, занимались шпионажем в пользу своих ольмюцских друзей, — стали заседать непрерывно. Но вместо энергичных действий они тратили все свое время на праздные дебаты по вопросу о том, можно ли дать отпор императорской армии, не выходя за рамки конституционной законности. Правда, Комитет безопасности, составленный из представителей почти всех демократических организаций Вены, готов был оказать сопротивление, по руководящую роль в нем играло большинство, состоявшее из бюргеров и мелких ремесленников и торговцев, которые никогда не допустили бы его до решительных, энергичных действий. Комитет Академического легиона принимал героические резолюции, но отнюдь не был способен к роли руководителя. Рабочие, окруженные недоверием, безоружные, неорганизованные, едва выбивавшиеся из того духовного рабства, в котором их держал старый режим, едва пробудившиеся для того, чтобы еще не осознать, а только инстинктом почувствовать свое общественное положение и целесообразную для них политику, могли проявлять себя лишь в шумных демонстрациях; нельзя было ожидать, чтобы они могли справиться со всеми трудностями момента. Но, как и повсюду в Германии во время революции, они были готовы драться до конца, как только получили оружие.
Таково было положение в Вене. Вне Вены — реорганизованная австрийская армия, ободренная победами Радецкого в Италии, 60–70 тысяч человек, хорошо вооруженных и хорошо организованных и, какими бы недостатками ни отличалось их командование, все же имевших командиров. Внутри Вены — хаос, классовые противоречия, дезорганизация: национальная гвардия, часть которой решила вообще не сражаться, другая часть обнаруживала нерешительность, и лишь небольшая горсточка готова была действовать; пролетарская масса, сильная своей численностью, но лишенная вождей, не имевшая никакой политической подготовки, одинаково подверженная как панике, так и почти беспричинным взрывам ярости, жертва всякого ложного слуха, рвущаяся в бой, но безоружная, по крайней мере вначале, и лишь плохо вооруженная и кое-как организованная, когда ее, наконец, повели сражаться; беспомощный рейхстаг, который все еще вел диспуты о теоретических тонкостях, когда крыша над его головой была уже почти охвачена пламенем; руководящий Комитет — без воодушевления, без энергии. Все изменилось со времени мартовских и майских дней, когда в лагере контрреволюции царил полный хаос, а единственной существовавшей тогда организованной силой была та, которую создала революция. Едва ли еще оставалось место для сомнений, каков будет исход борьбы, а если и были сомнения, то их устранили события 30 и 31 октября и 1 ноября.
Лондон, март 1852 г.
Когда, наконец, армия Виндишгреца, сконцентрировавшись, начала наступление на Вену, силы, которые могли быть выставлены для обороны, оказались совершенно недостаточными для этой цели. Только некоторую часть национальной гвардии можно было послать в окопы. Правда, в конце концов была спешно организована пролетарская гвардия, но так как попытка использовать таким образом эту наиболее многочисленную, храбрую и энергичную часть населения была предпринята чересчур поздно, то она не могла в достаточной мере освоиться с употреблением оружия и с первыми начатками дисциплины, чтобы оказать успешное сопротивление. Таким образом, Академический легион численностью в 3–4 тысячи человек, хорошо обученный и до известной степени дисциплинированный, храбрый и полный энтузиазма, был с военной точки зрения единственной войсковой частью, способной успешно выполнять свою роль. Но что значил он вместе с небольшой надежной частью национальной гвардии и беспорядочной массой вооруженных пролетариев, что значил он по сравнению с гораздо более многочисленными регулярными войсками Виндишгреца, не говоря уже о разбойничьих ордах Елачича, которые в силу самих своих жизненных навыков были весьма полезны для такого рода военных действий, при которых приходилось брать дом за домом, переулок за переулком? И что другое, кроме нескольких старых, пришедших в негодность пушек, не имевших исправных лафетов и хорошей прислуги, могли противопоставить повстанцы многочисленной и прекрасно снабженной всем необходимым артиллерии, которой Виндишгрец дал такое бесцеремонное применение?
Чем ближе надвигалась опасность, тем более возрастало замешательство в Вене. Рейхстаг до последнего момента не решался призвать на помощь венгерскую армию Перцеля, стоявшую в нескольких милях от столицы. Комитет безопасности принимал противоречивые решения, в соответствии с приливом или, наоборот, спадом энергии, которые он, так же как и вооруженные народные массы, испытывал по мере того, как усиливался или ослабевал поток противоречивых слухов. Все соглашались лишь в одном пункте — уважении к собственности, доходившем до таких размеров, что приданных обстоятельствах это выглядело почти комически. Для окончательной выработки плана обороны сделано было очень мало. Бем, единственный человек, который мог бы спасти Вену, если ее в то время кто-нибудь вообще мог спасти, почти никому не известный иностранец, славянин-по происхождению, под бременем всеобщего недоверия отказался от этой задачи. Если бы он настаивал на своем, его могли бы линчевать как изменника. Командовавший силами повстанцев Мессенхаузер, обладавший большими данными как писатель-романист, чем как офицер даже низшего ранга, совершенно не годился для своей роли. И тем не менее народная партия по истечении восьми месяцев революционной борьбы не выдвинула из своей среды и не привлекла со стороны более способного военачальника, чем он. При таких обстоятельствах начался бой. Венцы, если принять во внимание их совершенно недостаточные средства обороны и полное отсутствие военной подготовки и организации, оказали в высшей степени геройское сопротивление. Во многих местах приказ, данный Бемом, когда он был командующим: «защищать позицию до последнего человека», был выполнен буквально. Но сила одолела. Императорская артиллерия сметала одну за другой баррикады на длинных и широких улицах, главных артериях пригородов, и уже к вечеру второго дня битвы хорваты овладели рядом домов, расположенных против вала Старого города. Слабая и беспорядочная атака венгерской армии окончилась полной неудачей. Еще не истек срок перемирия, во время которого некоторые части, находившиеся в Старом городе, сдались, другие колебались и распространяли смятение, а остатки Академического легиона готовили новые укрепления, как императорские войска произвели вторжение и, пользуясь всеобщим замешательством, взяли приступом Старый город.
Ближайшие последствия этой победы: зверства и казни на основании законов военного времени, неслыханные жестокости и гнусности, совершенные славянскими ордами, натравленными на Вену, — все это слишком известно и потому не нуждается здесь в подробном описании. Дальнейшие последствия — совершенно новый оборот, который получили германские дела в результате поражения, венской революции, — будут освещены ниже. Остается рассмотреть еще два пункта, связанные со штурмом Вены. У населения этого города было два союзника — венгры и немецкий народ. Где были они в этот час испытаний?
Мы видели, что венцы со всем великодушием только что освободившегося народа восстали за дело, которое, хотя, в конечном счете, и было их собственным делом, но в первую очередь и главным образом являлось делом венгров. Они предпочли принять на себя первый и самый сильный натиск австрийских войск, чем позволить им двинуться против Венгрии. И в то время как они с таким благородством выступили, чтобы поддержать своих союзников, венгры, успешно действуя против Елачича, отогнали его к Вене и своей победой усилили войска, предназначенные для нападения на этот город. При таких обстоятельствах несомненным долгом Венгрии было без промедления и со всеми наличными силами оказать помощь не заседавшему в Вене рейхстагу, не Комитету безопасности и не какому-либо другому венскому официальному органу, а венской революции. И если бы даже Венгрия забыла, что Вена дала первое сражение за Венгрию, то в интересах своей собственной безопасности она не должна была забывать, что Вена была единственным форпостом венгерской независимости и что после падения Вены ничто уже не могло бы задержать наступления императорских войск на Венгрию. Мы теперь очень хорошо знаем все, что венгры могли привести и приводили в оправдание своей бездеятельности во время блокады и штурма Вены: неудовлетворительное состояние их собственных боевых сил, отказ рейхстага и всех остальных официальных органов, находившихся в Вене, призвать их на помощь, необходимость оставаться на почве конституции и избегать осложнений с германской центральной властью. Что касается неудовлетворительного состояния венгерской армии, то дело обстоит так: в первые дни после революции в Вене и прибытия Елачича можно было вполне обойтись и без регулярных войск, так как австрийская регулярная армия далеко еще не была сконцентрирована; решительного и неуклонного развития успеха после первой победы над Елачичем, даже силами одного лишь народного ополчения, которое сражалось под Штульвейсенбургом, было бы вполне достаточно, чтобы установить связь с венцами и отсрочить на шесть месяцев всякую концентрацию австрийских войск. В войне, и особенно в революционной войне, быстрота действий, пока не достигнут какой-нибудь решительный успех, является основным- правилом; мы не колеблясь утверждаем, на основании чисто военных соображений, что Перцель не должен был останавливаться вплоть до соединения с венцами. Конечно, это было сопряжено с известным риском, но кто и когда выигрывал какое-либо сражение, ничем не рискуя при этом? И разве венское население — четыреста тысяч человек — ничем не рисковало, навлекая на себя боевые силы, предназначенные для покорения двенадцати миллионов венгров? Военная ошибка, заключавшаяся в том, что венгры занимали выжидательную позицию, пока не произошло соединение австрийских сил, а потом предприняли под Швехатом нерешительную демонстрацию, окончившуюся, как и следовало ожидать, бесславным поражением, — эта военная ошибка несомненно заключала в себе больше риска, чем смелое наступление на Вену против потрепанных банд Елачича.
Но, говорят, такое наступление венгров, пока оно не получило одобрения со стороны какого-нибудь официального органа, было бы посягательством на германскую территорию и повлекло бы за собой осложнения с центральной властью во Франкфурте и, прежде всего, ознаменовало бы отречение венгров от легальной и конституционной политики, составлявшей якобы силу их движения. Но ведь официальные органы в Вене были не более чем нули! И разве рейхстаг или какие-нибудь демократические комитеты поднялись в защиту Венгрии? Не один ли только народ Вены взялся за оружие, чтобы дать первое сражение за независимость Венгрии? Речь шла не о необходимости оказать поддержку тому или иному официальному органу в Вене: все эти органы могли быть и очень скоро были бы опрокинуты в ходе развития революции — нет, речь шла исключительно о подъеме самой революции, о непрерывном развитии народного движения, которое только и способно было предохранить Венгрию от вторжения. Вопрос о том, какие формы могло бы принять это революционное движение в будущем, касался самих венцев, а не венгров, пока Вена и вообще немецкая Австрия оставались союзниками венгров против общего врага. Но спрашивается: в этом упорном желании венгерского правительства добиться какой-то квазилегальной санкции не следует ли видеть первый ясный симптом того притязания на довольно сомнительную законность, которое, правда, не спасло Венгрию, но зато в более поздние времена, по крайней мере, производило столь благоприятное впечатление на английскую буржуазную публику?
Совершенно несостоятельна, далее, ссылка на возможный конфликт с немецкой центральной властью во Франкфурте. Франкфуртские властители были фактически свергнуты победой контрреволюции в Вене, но точно так же они были бы свергнуты и в том случае, если бы революция нашла там необходимую поддержку для того, чтобы нанести поражение своим врагам.
Наконец, тот бесподобный аргумент, что Венгрия не должна была покидать законной и конституционной почвы, конечно, может очень импонировать британским фритредерам, но история никогда не признает его удовлетворительным. Представим себе, что 13 марта и 6 октября венцы стали бы придерживаться «законных и конституционных» средств. Какова была бы судьба того «законного и конституционного» движения, каков был бы исход всех тех славных битв, которые впервые обратили внимание цивилизованного мира на Венгрию? Та самая законная и конституционная почва, на которой венгры, по их утверждению, неизменно стояли в 1848 и 1849 гг., была завоевана для них как раз в высшей степени незаконным и неконституционным восстанием венского населения 13 марта. В нашу задачу не входит рассматривать здесь историю венгерской революции, но нам представляется уместным отметить, что совершенно нецелесообразно применять лишь законные средства сопротивления против такого врага, который насмехается над подобной щепетильностью, и что не будь этого вечного притязания на законность, которым воспользовался Гёргей, обратив его против венгерского же правительства, была бы невозможна покорность армии Гёргея своему генералу и позорная катастрофа при Вилагоше[33]. И когда в последних числах октября 1848 г. венгры во имя спасения своей чести перешли, наконец, через Лейту, разве это не было в такой же мере незаконно, как и немедленное и энергичное нападение?
Известно, что мы не питаем никаких неприязненных чувств к Венгрии. Мы выступали в ее защиту во время борьбы; мы с полным правом можем сказать, что наша газета, «Neue Rheinische Zeitung»[34], более, чем всякая другая, содействовала тому, чтобы дело венгров стало популярным в Германии; она разъясняла характер борьбы между мадьярами и славянами и откликнулась на венгерскую войну серией статей, на долю которых выпала та честь, что их плагиировали почти во всякой позднейшей книге, написанной на эту тему, не исключая и работ самих венгров и «очевидцев». Мы и теперь видим в Венгрии естественную и необходимую союзницу Германии при любом будущем потрясении на континенте Европы. Но мы были достаточно строги по отношению к нашим собственным соотечественникам и потому имеем право свободно высказать свое мнение и о наших соседях. Кроме того, регистрируя здесь факты с беспристрастием историка, мы должны сказать, что в этом частном случае великодушная отвага венского населения была не только несравненно благороднее, но и намного дальновиднее, чем робкая осмотрительность венгерского правительства. И, далее, нам, как немцам, да позволено будет заявить, что мы не променяли бы на все эффектные победы и славные битвы венгерской кампании стихийно возникшего, изолированного восстания и героического сопротивления наших соотечественников — венцев, давших Венгрии время для того, чтобы организовать армию, которая могла совершить такие великие дела.
Вторым союзником Вены был немецкий народ. Но он повсюду был вовлечен в ту же борьбу, что и венцы. Франкфурт, Баден, Кёльн только что потерпели поражение и были обезоружены. В Берлине и Бреславле {Польское название: Вроцлав. Ред.} народ и войска были друг с другом на ножах, и со дня на день приходилось ожидать открытого столкновения. Таково же было положение и в каждом местном центре движения. Повсюду оставались открытыми вопросы, которые могли быть разрешены только силой оружия. И здесь-то впервые со всей остротой дали себя знать пагубные последствия сохранения старой раздробленности и децентрализации Германии. Разнообразные вопросы в каждом государстве, в каждой провинции, в каждом городе по существу были одни и те же; но везде они выступали в различных формах, при различных обстоятельствах и в разных местах достигали различных ступеней зрелости. Поэтому, хотя повсюду чувствовали решающее значение событий в Вене, однако нигде не было возможности нанести серьезный удар с какой-либо надеждой на то, что это поможет венцам, или предпринять диверсию в их пользу. Итак, никто не мог помочь, кроме парламента и центральной власти во Франкфурте. К ним взывали со всех сторон. И что же те сделали?
Франкфуртский парламент и ублюдок, появившийся на свет от преступной связи его со старым Союзным сеймом, так называемая центральная власть, воспользовались венским движением для того, чтобы обнаружить свое полное ничтожество. Это презренное Собрание, как мы видели, уже давно пожертвовало своей девственностью и, несмотря на свой юный возраст, успело уже поседеть, приобретая опыт во всех уловках болтливой и псевдодипломатической проституции. От всех грез и иллюзий о могуществе, о возрождении и единстве Германии, охвативших Собрание в первые дни его существования, не осталось ничего, кроме набора трескучих тевтонских фраз, повторявшихся при каждом удобном случае, да твердого убеждения каждого отдельного депутата в важности своей собственной персоны и в легковерии публики. Первоначальная наивность улетучилась; представители германского народа стали людьми практичными, иными словами, пришли к убеждению, что их положение вершителей судеб Германии будет тем надежнее, чем меньше они будут делать и чем больше будут болтать. Это не значит, что они считали свои заседания излишними — совсем наоборот. Но они открыли, что все действительно крупные вопросы — запретная область для них и что лучше подальше держаться от этой области. И вот, подобно сборищу византийских ученых Империи времен упадка, они с важным видом и усердием, достойным той участи, которая в конце концов их постигла, обсуждали теоретические догмы, давным-давно уже установленные во всех частях цивилизованного мира, или же практические вопросы столь микроскопических размеров, что они никогда не приводили к каким-либо практическим результатам. Так как Собрание было, таким образом, своего рода ланкастерской школой[35], в которой депутаты занимались взаимным обучением, и имело поэтому для них весьма важное значение, то они были убеждены, что оно делает больше, чем был вправе ожидать от него немецкий народ, и считали изменником родины всякого, кто имел бесстыдство требовать от Собрания, чтобы оно достигло какого-либо результата.
Когда вспыхнуло венское восстание, оно дало повод для массы запросов, прений, предложений и поправок, которые, разумеется, ни к чему не привели. Центральная власть должна была вмешаться. Она отправила в Вену двух комиссаров — г-на Велькера, бывшего либерала, и г-на Мосле. Похождения Дон-Кихота и Санчо Пансы представляют собой настоящую одиссею по сравнению с героическими подвигами и удивительными приключениями этих двух странствующих рыцарей германского единства. В Вену они отправиться не решились. От Виндишгреца они получили головомойку, слабоумным императором они были встречены с недоумением, а министр Стадион одурачил их самым наглым образом. Их депеши и донесения представляют собой, может быть, единственную часть франкфуртских протоколов, за которой будет сохранено известное место в немецкой литературе: это превосходный, по всем правилам написанный сатирический роман и вечный памятник позора франкфуртского Национального собрания и его правительства.
Левое крыло Национального собрания тоже отправило в Вену двух комиссаров, гг. Фрёбеля и Роберта Блюма, чтобы поддержать там свой авторитет. При приближении опасности Блюм совершенно правильно- рассудил, что здесь произойдет генеральное сражение германской революции и, не колеблясь, решил поставить на карту свою голову. Напротив, Фрёбель был того мнения, что его долгом является сберечь свою персону для исполнения важных обязанностей на посту во Франкфурте. Блюм считался одним из красноречивейших ораторов Франкфуртского собрания; он несомненно пользовался наибольшей популярностью. Его красноречие не удовлетворило бы требованиям какого-нибудь искушенного парламента, он слишком любил пустые декламации в духе немецкого проповедника-сектанта и его доводам не хватало ни философской остроты, ни знакомства с практической стороной дела. Как политик он принадлежал к «умеренной демократии» — довольно неопределенному направлению, которое пользовалось успехом именно в силу недостатка определенности в принципах. Однако при всем том Роберт Блюм был подлинно плебейской натурой, хотя он и приобрел известный лоск, и в решительный момент его плебейский инстинкт и плебейская энергия брали верх над его неопределенными и вследствие этого колеблющимися политическими убеждениями и взглядами. В такие моменты он поднимался значительно выше своего обычного уровня.
Так, в Вене он сразу понял, что судьба его страны решится здесь, а не в псевдоизысканных дебатах во Франкфурте. Он тотчас же сделал выбор, оставил всякую мысль об отступлении, взял на себя командный пост в революционной армии и держался с исключительным хладнокровием и твердостью. Именно он на значительное время отсрочил падение города и прикрыл от атаки одну из его сторон тем, что сжег Таборский мост через Дунай. Всем известно, что после взятия штурмом Вены его арестовали, предали военному суду и расстреляли. Он умер, как герой. А Франкфуртское собрание, хотя и было поражено ужасом, все же приняло это кровавое оскорбление с показным спокойствием. Оно вынесло резолюцию, которая по своей мягкости и дипломатической сдержанности была скорее поруганием могилы убитого мученика, чем проклятием по адресу Австрии. Но разве можно было ожидать, что это презренное Собрание преисполнится гневом по поводу убийства одного из его членов, в особенности одного из вождей левой?
Лондон, март 1852 г.
1 ноября пала Вена, а 9-го числа того же месяца роспуск Учредительного собрания в Берлине показал, насколько это событие подняло во всей Германии дух контрреволюционной партии и привело к ее усилению.
О событиях лета 1848 г. в Пруссии рассказать недолго. Учредительное собрание, или, вернее, «Собрание, избранное с целью достигнуть соглашения с короной относительно конституции», и его большинство, состоявшее из представителей буржуазии, давным-давно лишились всякого уважения в глазах общества, так как из страха перед более энергичными элементами населения это Собрание потворствовало всем интригам двора. Оно подтвердило или, вернее, восстановило ненавистные феодальные привилегии и таким образом предало свободу и интересы крестьянства. Оно оказалось неспособным ни выработать конституцию, ни хотя бы несколько улучшить общее законодательство. Оно занималось почти исключительно тонкими теоретическими определениями, пустыми формальностями и вопросами конституционного этикета. Собрание по существу было скорее школой парламентской savoir vivre {житейской мудрости. Ред.} для его членов, чем учреждением, которое могло бы хоть сколько-нибудь отвечать интересам народа. Кроме того, в Собрании не было сколько-нибудь устойчивого большинства и перевес почти всегда зависел от нерешительного «центра», который своими колебаниями то влево, то вправо сверг сначала министерство Кампгаузена, а потом министерство Ауэрсвальда — Ганземана. Но в то время как либералы здесь, как и повсюду, упускали из рук представлявшиеся им возможности, двор реорганизовал свои силы, состоявшие из дворянства и наиболее отсталой части сельского населения, а также из армии и бюрократии. После падения Ганземана было образовано министерство из бюрократов и военных, сплошь заядлых реакционеров, которое, однако, делало вид, что готово считаться с требованиями парламента. А Собрание, которое держалось удобного принципа, гласившего, что «важны мероприятия, а не люди», позволило настолько себя одурачить, что аплодировало этому министерству; при этом оно, разумеется, не обращало никакого внимания на то, как это самое министерство почти открыто сосредоточивало и организовывало контрреволюционные силы. Наконец, когда падение Вены послужило сигналом, король сместил этих министров и заменил их «людьми дела» во главе с теперешним министром-президентом Мантёйфелем. Тогда сонное Собрание вдруг пробудилось перед лицом опасности. Оно вынесло кабинету вотум недоверия, в ответ на который немедленно был издан указ, переносивший заседания палаты из Берлина, где она в случае конфликта могла бы рассчитывать на поддержку масс, в Бранденбург, маленький провинциальный городок, находившийся целиком во власти правительства. Собрание заявило, однако, что без его собственного согласия нельзя ни отсрочить его заседаний, ни перевести его в другое место, ни распустить. Тем временем в Берлин вступил генерал Врангель во главе почти сорокатысячного войска. Собрание городских властей и офицеров национальной гвардии постановило не оказывать сопротивления. И вот теперь, после того как Учредительное собрание и стоявшая за ним либеральная буржуазия позволили объединенной реакционной партии овладеть всеми важными позициями и дали вырвать из своих рук почти все средства обороны, началась великая комедия «пассивного и легального сопротивления», которое по мысли ее инициаторов должно было превратиться в славное подражание примеру Гемпдена и первым действиям американцев во времена войны за независимость[36]. Берлин был объявлен на осадном положении, и все-таки Берлин остался спокойным; правительство распустило национальную гвардию, и она с величайшей пунктуальностью сдала свое оружие. Собрание в течение двух недель гоняли с одного места заседаний на другое и всюду разгоняли при помощи войск, а депутаты Собрания умоляли граждан сохранять спокойствие. Наконец, когда правительство объявило Собрание распущенным. Собрание постановило объявить взимание налогов незаконным, и члены его рассеялись по стране, чтобы организовать отказ от уплаты налогов. Но оказалось, что они жестоко ошиблись в выборе средств. После нескольких тревожных недель, за которыми последовали суровые меры правительства против оппозиции, все оставили мысль об отказе от уплаты налогов в угоду этому приказавшему долго жить Собранию, у которого не хватило мужества даже для самообороны.
Было ли в начале ноября 1848 г. слишком поздно прибегать к вооруженному сопротивлению или же, напротив, часть армии, встретив серьезное противодействие, перешла бы на сторону Собрания и таким образом решила бы дело в его пользу, — это вопрос, который, вероятно, никогда не будет разрешен. Но в революции, как и на войне, всегда необходимо смело встречать врага лицом к лицу и нападающий всегда оказывается в более выгодном положении; в революции, как и на войне, в высшей степени необходимо в решающий момент все поставить на карту, каковы бы ни были шансы. История не знает ни одной успешной революции, которая не подтверждала бы правильности этих аксиом. В ноябре 1848 г. для прусской революции как раз наступил решающий момент; прусское Учредительное собрание, которое официально стояло во главе всего революционного движения, не только не дало энергичного отпора врагу, но, наоборот, отступало при каждом его продвижении; еще меньше способно было оно к нападению, ибо оно предпочитало даже не обороняться. И вот когда настал решающий момент, когда Врангель во главе сорока тысяч солдат постучал в ворота Берлина, он совершенно неожиданно для себя и своих офицеров увидел не перегороженные баррикадами улицы и не превращенные в бойницы окна, а открытые ворота, и на улицах, в качестве единственной помехи движению, мирных берлинских бюргеров, радующихся шутке, которую они с ним сыграли, выдав себя связанными по рукам и ногам изумленным солдатам. Правда, если бы Собрание и народ оказали сопротивление, они могли бы быть разбиты; Берлин могли бы подвергнуть бомбардировке, не одна сотня людей поплатилась бы жизнью, не предотвратив этим конечного торжества королевской партии. Но это еще не было основанием для того, чтобы немедленно сложить оружие. Поражение после упорного боя — факт не меньшего революционного значения, чем легко выигранная победа. Поражения — парижское в июне и венское в октябре 1848 г. — во всяком случае сделали несравненно больше для революционизирования умов народа в этих двух городах, чем февральская и мартовская победы. Возможно, что Учредительное собрание и население Берлина разделили бы судьбу двух упомянутых городов, но они пали бы со славой и оставили бы после себя в сознании оставшихся в живых жажду мести, которая в революционные времена является одним из самых могучих стимулов к энергичной и страстной деятельности. Бесспорно, во всякой борьбе тот, кто поднимает перчатку, рискует быть побежденным, но разве это основание для того, чтобы с самого начала объявить себя разбитым и покориться ярму, не обнажив меча?
В революции всякий, кто, занимая решающую позицию, сдает ее, вместо того чтобы заставить врага отважиться на приступ, всегда заслуживает того, чтобы к нему относились как к изменнику.
Тот самый указ прусского короля, которым распускалось Учредительное собрание, возвестил и новую конституцию, в основе которой лежал проект, составленный комиссией Собрания. Но конституция эта в одних пунктах расширяла полномочия короны, а в других делала сомнительными полномочия парламента. Согласно этой конституции учреждались две палаты, которые должны были быть созваны в непродолжительном времени для того, чтобы рассмотреть ее и утвердить.
Едва ли стоит поднимать вопрос о том, где же было германское Национальное собрание во время «легальной и мирной» борьбы прусских конституционалистов. Оно, как это было заведено во Франкфурте, занималось тем, что принимало весьма кроткие резолюции, осуждающие действия прусского правительства, и выражало свое восхищение «величественным зрелищем пассивного, легального и единодушного сопротивления грубой силе, оказываемого целым народом». Центральное правительство отправило в Берлин комиссаров, которые должны были выступить в роли посредников между министерством и Собранием. Но их постигла та же судьба, что и их предшественников в Ольмюце: их вежливо выпроводили. Левая Национального собрания, т. е. так называемая радикальная партия, тоже послала своих комиссаров, но последние, достаточно убедившись в полной беспомощности Берлинского собрания и расписавшись в своей собственной не меньшей беспомощности, возвратились во Франкфурт, чтобы доложить о своих успехах и засвидетельствовать достойное восхищения мирное поведение берлинцев. Мало того, когда г-н Бассерман, один из комиссаров центрального правительства, сообщил, что недавние суровые меры прусских министров были приняты не без основания, так как в последнее время на улицах Берлина бродили разные личности свирепого вида, какие всегда появляются накануне анархических движений (с того времени они так и называются «бассермановскими личностями»), тогда эти достойные депутаты левой и энергичные защитники революции тотчас же поднялись со своих мест, чтобы клятвенно засвидетельствовать, что ничего подобного не было! Таким образом, за два месяца было воочию доказано полное бессилие Франкфуртского собрания. Нельзя было бы придумать более яркого доказательства, что этому учреждению совершенно не по плечу возложенная на него задача, что оно даже не имеет ни малейшего представления о том, в чем на самом деле эта задача состоит. Одного факта, что судьба революции была решена в Вене и Берлине, что наиболее важные и наиболее жизненные вопросы разрешились в этих двух столицах так, как будто бы Собрания во Франкфурте вовсе и не существовало, — одного этого факта достаточно для подтверждения того, что Собрание это было просто дискуссионным клубом, состоявшим из сборища легковерных простофиль. Они позволили правительствам использовать себя в качестве парламентских марионеток, выставляемых напоказ с целью позабавить лавочников и мелких ремесленников в мелких государствах и мелких городах, пока правительства находили нужным отвлекать внимание этой публики. До какой поры последние считали нужным это делать, мы скоро увидим. Но заслуживает внимания тот факт, что из всех «выдающихся» людей этого Собрания не нашлось ни одного, у кого было хотя бы малейшее представление о роли, которую их заставили играть, и что даже до настоящего дня бывшие члены франкфуртского клуба сохранили в неизменном виде свойственные лишь им органы исторического восприятия. Лондон, март 1852 г.
Правительства Пруссии и Австрии использовали первые месяцы 1849 г., чтобы пожать плоды успехов, достигнутых в октябре и ноябре 1848 года. Со времени взятия Вены австрийский рейхстаг вел чисто номинальное существование в маленьком провинциальном моравском городке Кремзире {Чешское название: Кромержиж. Ред.}. Там славянские депутаты, являвшиеся вместе с теми, кто их делегировал, главным орудием австрийского правительства, с помощью которого оно смогло выбраться из состояния полной беспомощности, были своеобразно наказаны за свою измену европейской революции. Как только правительство восстановило свою силу, оно стало проявлять величайшее презрение к рейхстагу и его славянскому большинству, а когда первые успехи императорского оружия возвестили о скором окончании венгерской войны, правительство 4 марта распустило рейхстаг и разогнало депутатов с помощью военной силы. Тут только славяне, увидев, наконец, что их одурачили, провозгласили: «Двинемся во Франкфурт и будем продолжать там дело оппозиции, которая здесь стала для нас невозможной!». Но было слишком поздно, и уже тот факт, что у них не нашлось иного выбора, как либо сохранять спокойствие, либо же присоединиться к бессильному Франкфуртскому собранию, — уже один этот факт достаточно показывает их крайнюю беспомощность.
Так закончились в настоящее время и, весьма вероятно, навсегда попытки славян Германии восстановить самостоятельное национальное существование. Разбросанные обломки многочисленных наций, национальность и политическая жизнеспособность которых давным-давно угасли и которые поэтому в течение почти тысячи лет были вынуждены следовать за более сильной, покорившей их нацией, как это было с валлийцами в Англии, басками в Испании, нижнебретонцами во Франции, а в новейшее время — с испанскими и французскими креолами в тех частях Северной Америки, которые недавно захвачены англо-американской расой, — эти умирающие национальности: чехи, каринтийцы, далматинцы и т. д., попытались использовать общее замешательство 1848 г. для восстановления своего политического status quo, существовавшего в 800 г. нашей эры. История истекшего тысячелетия должна была показать им, что такое возвращение вспять невозможно; что если вся территория к востоку от Эльбы и Заале действительно была некогда занята группой родственных славянских народов, то этот факт свидетельствует лишь об исторической тенденции и в то же время о физической и интеллектуальной способности немецкой нации к покорению, поглощению и ассимиляции своих старинных восточных соседей; он свидетельствует также о том, что эта тенденция к поглощению со стороны немцев всегда составляла и все еще составляет одно из самых могучих средств, при помощи которых цивилизация Западной Европы распространялась на востоке нашего континента, что эта тенденция перестанет действовать лишь тогда, когда процесс германизации достигнет границы крупных, сплоченных, не раздробленных на части наций, способных вести самостоятельное национальное существование, как венгры и в известной степени поляки, и что, следовательно, естественная и неизбежная участь этих умирающих наций состоит в том, чтобы дать завершиться этому процессу разложения и поглощения более сильными соседями. Конечно, это не очень-то лестная перспектива для национального честолюбия панславистских мечтателей, которым удалось привести в движение часть чехов и южных славян. Но как могут они ожидать, что история возвратится на тысячу лет назад в угоду нескольким хилым человеческим группам, которые повсюду, в какой бы части занимаемой ими территории они ни жили, перемешаны с немцами и окружены ими, у которых почти с незапамятных времен для всех надобностей цивилизации нет иного языка, кроме немецкого, и у которых отсутствуют первые условия национального существования: значительная численность и сплошная территория? Неудивительно, что волна панславизма, за которым во всех славянских областях Германии и Венгрии скрывалось стремление к восстановлению независимости всех этих бесчисленных мелких наций, повсюду столкнулась с европейскими революционными движениями и что славяне, хотя они и претендовали на роль борцов за свободу, неизменно (за исключением демократической части поляков) оказывались на стороне деспотизма и реакции. Так было в Германии, в Венгрии и даже кое-где в Турции. Изменники народному делу, защитники и главная опора интриг австрийского правительства, они в глазах всех революционных наций поставили себя в положение отверженных. И хотя масса славянского населения нигде не принимала участия в мелких национальных распрях, затеянных вождями панславизма — уже в силу того, что она была слишком невежественна, — тем не менее никогда не забудется тот факт, что в Праге, наполовину немецком городе, толпы славянских фанатиков восторженно подхватили и повторяли клич: «Лучше русский кнут, чем немецкая свобода!». После их первой неудачной попытки в 1848 г. и после урока, данного им австрийским правительством, мало вероятно, чтобы они и в дальнейшем сделали при случае другую подобную попытку. Но если бы они еще раз вознамерились под аналогичными предлогами вступить в союз с контрреволюционными силами, тогда обязанность Германии совершенно ясна. Ни одна страна, находящаяся в состоянии революции и вовлеченная в войну с внешним врагом, не может терпеть Вандеи в своем собственном сердце.
Нам незачем возвращаться к конституции, о которой император {Франц-Иосиф I. Ред.} возвестил одновременно с роспуском рейхстага, поскольку она фактически никогда не вступала в действие и теперь совершенно отменена. С 4 марта 1849 г. абсолютизм в Австрии был во всех отношениях полностью восстановлен.
В Пруссии палаты собрались в феврале, чтобы рассмотреть и утвердить новую конституционную хартию, провозглашенную королем. Они заседали почти шесть недель, вели себя по отношению к правительству достаточно кротко и покорно, но не оказались еще вполне подготовленными к тому, чтобы идти так далеко, как этого хотелось бы королю и его министрам. Поэтому при первом же удобном случае они были распущены.
Таким образом, и Австрия и Пруссия на время отделались от пут парламентского контроля. Правительства сосредоточили теперь в своих руках всю власть и могли применить ее именно там, где им было нужно: Австрия — против Венгрии и Италии, Пруссия — против Германии. Ибо Пруссия тоже готовилась к походу, чтобы восстановить «порядок» в мелких государствах.
Теперь, когда в двух крупных центрах движения в Германии, в Вене и Берлине, контрреволюция одержала верх, оставались только более мелкие государства, где исход борьбы еще не вполне определился, хотя и там чаша весов все более склонялась не в пользу революции. Эти мелкие государства, как мы уже сказали, нашли общий центр во франкфуртском Национальном собрании. Хотя уже давным-давно реакционный характер этого так называемого Национального собрания стал настолько очевидным, что народ во Франкфурте даже поднял против него оружие, все же происхождение его было более или менее революционным. В январе это Собрание заняло необычную для него революционную позицию; его компетенция никогда не была определена, и в конце концов оно пришло к решению, — которое, впрочем, никогда не было признано более крупными государствами, — что его постановления имеют силу закона. При таких обстоятельствах неудивительно, что когда конституционно-монархическая партия увидела себя выбитой из своих позиций оправившимися сторонниками абсолютизма, то либерально-монархическая буржуазия почти всей Германии возложила свои последние надежды на большинство этого Собрания, а представители мелкой буржуазии, ядро демократической партии, под давлением растущих невзгод объединились вокруг его меньшинства — меньшинства, которое действительно составляло последнюю сомкнутую парламентскую фалангу демократии. 6 другой стороны, правительства более крупных государств, и особенно прусское министерство, все яснее понимали несовместимость подобного необычного выборного учреждения с реставрированным в Германии монархическим режимом, и если они не требовали немедленного роспуска этого Собрания, то только потому, что для этого не настало еще время, и потому, что Пруссия рассчитывала предварительно использовать Собрание в своих собственных честолюбивых целях.
Между тем само это жалкое Собрание приходило все в большее замешательство. С его депутациями и комиссарами обходились крайне презрительно как в Вене, так и в Берлине; один из его членов {Роберт Блюм. Ред.}, несмотря на свою парламентскую неприкосновенность, был казнен в Вене как простой бунтовщик. С постановлениями Собрания нигде не считались. Если более крупные державы вообще о них упоминали, то только в нотах протеста, в которых оспаривалось право Собрания принимать законы и постановления, обязательные для их правительств. Представительница Собрания, центральная исполнительная власть, была вовлечена в дипломатическую грызню почти со всеми кабинетами Германии, и ни Собрание, ни центральное правительство, несмотря на все их усилия, не могли заставить Австрию и Пруссию заявить, каковы в конце концов их намерения, планы и требования. Собрание начало, наконец, сознавать, по крайней мере, то, что оно упустило из своих рук всякую власть, что само оно целиком зависит от милости Австрии и Пруссии и что, если оно вообще намерено дать Германии общесоюзную конституцию, ему следует немедленно и со всей серьезностью взяться за дело. Многие из колеблющихся депутатов ясно увидели также, что правительства как нельзя лучше их одурачили. По что могли они поделать теперь в своем беспомощном положении? Единственным шагом, который еще мог бы их спасти, был решительный и быстрый переход на сторону народа; однако успех даже и этого шага представлялся более чем сомнительным. Да и нашлись ли бы настоящие люди в этой беспомощной толпе нерешительных, близоруких, самодовольных существ, которые среди совсем оглушившего их вечного шуму противоречивых слухов и дипломатических нот находили себе единственное утешение и поддержку в неустанно повторяемых уверениях, что они лучшие, величайшие, мудрейшие люди страны и что только они и могли бы спасти Германию? Можно ли было среди этих несчастных созданий, которых один только год парламентской жизни превратил в совершенных идиотов, найти людей, способных принимать быстрые и определенные решения, не говоря уже об энергичных и последовательных действиях?
Австрийское правительство в конце концов сбросило маску. В своей конституции 4 марта оно объявило Австрию нераздельной монархией с общими финансами, единой таможенной системой и единой военной организацией, стирая этим всякие границы и отличия между немецкими и ненемецкими провинциями. Это — было провозглашено наперекор резолюциям Франкфуртского собрания и тем статьям проектируемой общесоюзной конституции, которые были им уже приняты. Это был вызов, брошенный Австрией, и несчастному Собранию не оставалось иного выбора, как только принять его. Оно сделало это с большой дозой бахвальства, на что Австрия, отлично сознавая свою силу и полное ничтожество Собрания, спокойно могла не обращать никакого внимания. И вот, чтобы отомстить Австрии за это оскорбление, достопочтенное представительство немецкого народа, как оно само себя величало, не нашло ничего лучшего, как, связав себя по рукам и ногам, припасть к стопам прусского правительства. Как ни невероятно может это показаться, оно все же преклонило колени перед теми самыми министрами, которых оно же клеймило как антиконституционных и враждебных народу и на отставке которых оно тщетно настаивало. Подробности этой позорной сделки и трагикомических событий, которые последовали за нею, послужат темой нашей следующей статьи. Лондон, апрель 1852 г.
Часть страницы «New-York Daily Tribune» со статьей из серии «Революция и контрреволюция в Германии».
Мы подходим теперь к последней главе в истории германской революции: к столкновению Национального собрания с правительствами различных государств, особенно с прусским правительством, к восстанию в Южной и Западной Германии и его окончательному подавлению Пруссией.
Мы уже видели франкфуртское Национальное собрание за работой. Мы видели, как награждала его пинками Австрия, как оскорбляла его Пруссия, как отказывались повиноваться ему мелкие государства и как его дурачило его же собственное бессильное центральное «правительство», которое, в свою очередь, было одурачено всеми и каждым из властителей страны. Под конец дело приняло совсем угрожающий оборот для этого слабого, колеблющегося, ничтожного законодательного учреждения. Оно вынуждено было прийти к тому заключению, что «осуществлению высокой идеи германского единства грозит опасность»; это означало не больше не меньше как то, что Франкфуртскому собранию со всем, что оно совершило и собиралось совершить, по всей вероятности, предстоит вскоре исчезнуть без следа. Поэтому оно со всей серьезностью принялось за работу, чтобы возможно скорее завершить свое великое творение — «имперскую конституцию».
Но тут возникло одно затруднение. Какова должна была быть исполнительная власть? Должен ли был быть ею исполнительный совет? Нет, это значило бы, рассуждало мудрое Собрание, сделать из Германии республику. «Президент?» Но ведь и это сводится к тому же. Значит, необходимо возродить старый императорский сан. Но так как императором, разумеется, должен стать кто-нибудь из монархов, то кто же именно будет императором? Очевидно, ни один из dii minorum gentium{3}, начиная от князя Рейс-Грейц-Шлейц-Лобенштейн-Эберсдорфа и кончая королем Баварии, — ни Австрия, ни Пруссия не допустили бы этого. Итак, речь могла идти только об Австрии или Пруссии. Но кто же из этих двух? Несомненно, что при иных, более благоприятных обстоятельствах это высокое Собрание заседало бы до настоящего времени и все еще обсуждало бы эту важную дилемму, будучи не в силах прийти к тому или другому решению, если бы австрийское правительство не разрубило гордиев узел и таким образом не избавило Собрание от хлопот.
Австрия превосходно понимала, что с того момента, когда, покорив все свои провинции, она снова сможет выступить перед Европой как могущественная европейская держава, закон политического тяготения сам по себе вовлечет в орбиту ее влияния остальную Германию и она обойдется без помощи того авторитета, который могла бы придать ей императорская корона, полученная из рук Франкфуртского собрания. Австрия стала гораздо сильнее, почувствовала себя гораздо свободнее в своих действиях с той поры, как она сбросила лишенную реального значения корону германских императоров, — корону, которая, ни на йоту не увеличивая ее силу внутри и вне Германии, являлась только помехой для ее самостоятельной политики. В случае же, если бы Австрия оказалась неспособной сохранить свои позиции в Италии и в Венгрии, тогда она и в Германии лишилась бы всякого веса, ее влияние было бы сведено на нет и она уже никогда не могла бы возобновить свои притязания на корону, которая выскользнула из ее рук в то время, когда она была еще в полном расцвете своих сил. Поэтому Австрия сразу же высказалась против какого бы то ни было воскрешения императорской власти и прямо потребовала восстановления Союзного сейма — единственного центрального правительства Германии, фигурировавшего в трактатах 1815 г. и признанного ими. А 4 марта 1849 г. она обнародовала конституцию, означавшую не что иное, как объявление Австрии нераздельной, централизованной и самостоятельной монархией, совершенно отделенной даже от той Германии, которую Франкфуртское собрание еще должно было реорганизовать.
Это открытое объявление войны действительно не оставляло перед франкфуртскими мудрецами иного выбора как исключить Австрию из Германии, а из оставшихся частей страны создать своего рода Восточную Римскую империю — «малую Германию»; ее довольно убогая императорская мантия должна была пасть на плечи его величества прусского короля. Напомним, что это было возрождением одного старого проекта, выношенного шесть-восемь лет назад партией южногерманских и средне германских либеральных доктринеров, которые считали ниспосланными свыше унизительные обстоятельства, снова выдвинувшие их старую причуду на первый план в качестве «новейшего шахматного хода» для спасения отечества.
В соответствии с этим в феврале и марте 1849 г. Собрание закончило обсуждение имперской конституции, а также декларации прав и имперского избирательного закона; при этом не обошлось и без вынужденных уступок по очень многим пунктам — уступок самого противоречивого характера, так как они делались то консервативной или, вернее, реакционной партии, то более передовым фракциям Собрания. Было очевидно, что руководящая роль, принадлежавшая раньше правой и правому центру (консерваторам и реакционерам), постепенно, хотя и медленно, переходила к левой, или к демократической части Собрания. Довольно двусмысленная позиция австрийских депутатов в Собрании, которое исключило их страну из Германии, но в котором им все же и после этого было предложено оставаться и голосовать, тоже содействовала нарушению равновесия в Собрании. И таким образом уже к концу февраля левый центр и левая с помощью австрийских голосов очень часто оказывались в большинстве, хотя по временам консервативная фракция австрийцев совершенно неожиданно, потехи ради, голосовала вместе с правой и опять склоняла чашу весов в противоположную сторону. Заставляя Собрание проделывать столь внезапные скачки, она хотела навлечь на него презрение, в чем, однако, не было никакой нужды, ибо народные массы уже давным-давно убедились в совершенной пустоте и бесполезности всего, что исходило из Франкфурта, Легко представить себе, что за конституция была тем временем составлена при таком шатании из стороны в сторону.
Левая Собрания, считавшая себя красой и гордостью революционной Германии, была совершенно опьянена несколькими жалкими успехами, достигнутыми благодаря доброй или, вернее, злой воле нескольких австрийских политиков, действовавших по наущению австрийского деспотизма и в его интересах. Эти демократы, как только хотя бы малейшее подобие их собственных, отнюдь не отличавшихся определенностью принципов получало — в гомеопатически разбавленном виде — нечто вроде санкции Франкфуртского собрания, уже возвещали, что они спасли отечество и народ. Эти несчастные, слабоумные люди в течение своей в общем совершенно бесцветной жизни так мало привыкли к чему-либо похожему на успех, что действительно вообразили, будто их жалкие поправки, принимавшиеся большинством в два или три голоса, изменят весь облик Европы. С самого начала своей законодательной карьеры они более чем какая-либо другая часть Собрания были заражены неизлечимой болезнью — парламентским кретинизмом, недугом, несчастные жертвы которого проникаются торжественным убеждением, будто весь мир, его история и его будущее направляются и определяются большинством голосов именно того представительного учреждения, которое удостоилось чести иметь их в качестве своих членов. Они уверены, будто все и вся, что совершается вне стен этого здания: войны, революции, постройка железных дорог, колонизация целых новых континентов, открытие золота в Калифорнии, каналы Центральной Америки, русские войска — словом все, что может хоть в какой-то мере претендовать на некоторое влияние на судьбы человечества, — все это якобы ничто по сравнению с ни с чем не соизмеримыми событиями, зависящими от решения важного вопроса, который как раз в данный момент занимает внимание их почтенной палаты. Таким образом, демократическая партия Собрания только потому, что ей удалось контрабандным путем протащить в «имперскую конституцию» некоторые из своих рецептов, сочла себя в первую очередь обязанной выступить за нее, хотя эта конституция в каждом существенном пункте решительно противоречила ее собственным, так часто провозглашавшимся принципам. А когда, наконец, главные авторы этого ублюдочного произведения бросили его на произвол судьбы, завещав его демократической партии, последняя приняла это наследство и отстаивала эту монархическую конституцию, выступая даже против тех, кто провозглашал тогда ее же собственные республиканские принципы.
Но надо признать, что в этом отношении противоречие было лишь кажущимся. Неопределенный, внутренне противоречивый, незрелый характер имперской конституции был лишь точным отражением незрелых, путаных, противоречащих друг другу политических идей этих господ демократов. И даже если бы это не доказывалось достаточно их же собственными речами и писаниями — поскольку они вообще были способны писать, — то их дела вполне послужили бы таким доказательством. Ведь среди здравомыслящих людей считается чем-то само собой разумеющимся, что о человеке следует судить не по его заявлениям, а по его поступкам; не по тому, за что он себя выдает, а по тому, что он делает и что представляет собой в действительности. Дела же этих героев немецкой демократии, как мы увидим дальше, достаточно громко говорят сами за себя. Как бы то ни было имперская конституция со всеми ее придатками и привесками была окончательно принята, и 28 марта прусский король — 290 голосами при 248 воздержавшихся и при отсутствии 200 депутатов — был избран императором Германии без Австрии. Ирония истории достигла наивысшего пункта: императорский фарс, разыгранный Фридрихом-Вильгельмом IV на улицах изумленного Берлина через три дня после революции 18 марта 1848 г.[37], —причем король был в состоянии, за которое кое-где в другом месте он подпал бы под действие закона штата Мэн против спиртных напитков, — этот отвратительный фарс ровно через год был санкционирован мнимым представительным собранием всей Германии. Таков был итог немецкой революции! Лондон, июль 1852 г.
Избрав прусского короля императором Германии (без Австрии), франкфуртское Национальное собрание отправило депутацию в Берлин, чтобы предложить Фридриху-Вильгельму корону, а затем отсрочило свои заседания. 3 апреля Фридрих-Вильгельм принял депутатов. Он заявил им, что хотя он и принимает предоставленное ему в силу голосования народных представителей право старшинства над всеми другими монархами Германии, но тем не менее он не может принять императорскую корону, пока у него нет уверенности, признают ли другие монархи его верховенство и имперскую конституцию, предоставляющую ему такие права. Дело германских правительств, добавил он, рассмотреть, такова ли эта конституция, чтобы они могли утвердить ее. Во всяком случае, закончил он, будет ли он императором или нет, он всегда готов обнажить свой меч против внешнего или внутреннего врага. Мы увидим, что он сдержал свое обещание довольно неожиданным для Национального собрания образом.
После основательного дипломатического расследования франкфуртские мудрецы пришли, наконец, к заключению, что этот ответ равносилен отклонению короны, Поэтому они постановили (12 апреля), что имперская конституция является законом страны и что ее следует отстаивать, а так как они совершенно не знали, каким образом им действовать дальше, то избрали комиссию из тридцати членов, которая и должна была выработать предложения относительно того, каким способом можно было бы осуществить эту конституцию.
Это постановление послужило сигналом к вспыхнувшему теперь конфликту между Франкфуртским собранием и немецкими правительствами.
Буржуазия и, в особенности, мелкая буржуазия сразу высказались за новую франкфуртскую конституцию. Они не могли дольше ждать момента, который должен был стать «завершением революции». В Австрии и Пруссии с революцией в данный момент было покончено посредством вмешательства вооруженной силы. Упомянутые классы предпочли бы менее насильственный способ выполнения этой операции, но у них не было выбора. Дело было сделано, и с этим приходилось примириться — вот решение, которое они сразу приняли и выполняли самым доблестным образом. В мелких государствах, где все шло сравнительно гладко, буржуазия давным-давно. ограничивалась столь соответствовавшей ее духу парламентской агитацией, эффектной с виду, но совершенно бесплодной, ибо за ней не стояло никакой силы. Таким образом, каждое из немецких государств, взятое в отдельности, как будто приобрело новую и окончательную форму, которая, как полагали, позволит им всем с этого времени вступить на путь мирного конституционного развития. Оставался открытым лишь один вопрос: о новой политической организации Германского союза. И этот единственный вопрос, который еще казался чреватым опасностью, считали необходимым разрешить немедленно. Отсюда давление, которое буржуазия оказывала на Франкфуртское собрание, чтобы заставить его как можно быстрее выработать конституцию; отсюда решение крупной и мелкой буржуазии принять и поддерживать эту конституцию, какова бы она ни была, чтобы безотлагательно создать устойчивый порядок вещей. Словом, движение в пользу имперской конституции с самого начала вытекало из реакционного чувства и исходило от тех классов, которые уже давно устали от революции.
Но была и еще одна сторона дела. Первые и основные принципы будущей германской конституции были приняты в первые месяцы революции, весной и летом 1848 г., в период, когда народное движение переживало еще подъем. Принятые тогда постановления хотя и были для того времени совершенно реакционны, теперь, после актов произвола австрийского и прусского правительств, казались необычайно либеральными и даже демократичными. Изменилась мерка, которой их мерили. Не совершая морального самоубийства, Франкфуртское собрание не могло вычеркнуть эти однажды уже принятые им постановления и перекроить имперскую конституцию по образцу тех конституций, которые Австрия и Пруссия продиктовали с мечом в руке. Кроме того, как мы видели, большинство в этом Собрании переместилось, и влияние либеральной и демократической партии все возрастало. Таким образом, имперская конституция выделялась пе только своим с виду исключительно демократическим происхождением: она в то же самое время, несмотря на все свои многочисленные противоречия, была все-таки наиболее либеральной конституцией во всей Германии. Величайший ее недостаток заключался в том, что она была всего лишь клочком бумаги, не имея за собой никакой силы для проведения в жизнь ее положений.
При таких обстоятельствах было естественно, что так называемая демократическая партия, т. е. масса мелкой буржуазии, цеплялась за имперскую конституцию. Этот класс в своих требованиях всегда шел дальше, чем либеральная конституционно-монархическая буржуазия; он выступал с большой дерзостью, очень часто грозил вооруженным сопротивлением и не скупился на обещания пожертвовать своей кровью и жизнью в борьбе за свободу; однако он дал уже множество доказательств того, что в момент опасности он всегда отсутствует и что никогда он не чувствует себя так хорошо, как на другой день после решительного поражения, когда все потеряно, по он может, по крайней мере, утешать себя сознанием, что дело так или иначе уже сделано. Поэтому в то время как у крупных банкиров, фабрикантов и купцов приверженность к франкфуртской конституции носила более сдержанный характер и скорее походила на простую демонстрацию в ее пользу, — стоящий непосредственно под ними общественный класс, наши доблестные демократические мелкие буржуа выступили вперед с большой помпой, заявив по обыкновению, что скорее прольют последнюю каплю своей крови, чем допустят крушение имперской конституции.
Поддержанное этими двумя партиями — буржуазными сторонниками конституционной монархии и более или менее демократическими мелкими буржуа — движение в пользу немедленного введения имперской конституции быстро распространилось; наиболее энергичное выражение оно нашло в парламентах отдельных государств. Палаты Пруссии, Ганновера, Саксонии, Бадена, Вюртемберга высказались за эту конституцию. Борьба между правительствами и Франкфуртским собранием приобретала угрожающий характер.
Однако правительства действовали быстро. Прусские палаты были распущены противо-конституционным образом, ибо им еще предстояло рассмотреть и утвердить прусскую конституцию; в Берлине произошли волнения, умышленно спровоцированные правительством, а днем позже, 28 апреля, прусское министерство издало циркулярную ноту, объявлявшую имперскую конституцию в высшей степени анархическим и революционным документом, который немецкие правительства должны подвергнуть пересмотру и очищению от скверны. Таким образом, Пруссия бесцеремонно отвергла ту суверенную учредительную власть, которой всегда хвастались франкфуртские мудрецы, но которую им так и не довелось установить. Был созван конгресс монархов[38] — обновленный старый Союзный сейм — для обсуждения конституции, которая уже была объявлена законом. Одновременно Пруссия сосредоточила войска в Крёйцнахе, на расстоянии трехдневного перехода от Франкфурта, и предложила мелким государствам последовать ее примеру и тоже распустить свои палаты, как только те вздумают примкнуть к Франкфуртскому собранию. Этому примеру немедленно последовали Ганновер и Саксония.
Было ясно, что исход борьбы может быть решен только силой оружия. Враждебность правительств и возбуждение в народе изо дня в день обнаруживались все ярче. Демократически настроенные граждане повсюду старались обработать войска — в Южной Германии с большим успехом. Везде устраивались широкие массовые собрания, на которых принимались резолюции о поддержке имперской конституции и Национального собрания, если это потребуется, силой оружия. В Кёльне с этой целью было созвано собрание депутатов от всех общинных советов Рейнской Пруссии. В Пфальце, в Бергском округе, в Фульде, в Нюрнберге, в Оденвальде крестьяне собирались огромными толпами и находились в состоянии величайшего воодушевления. В то же самое время во Франции Учредительное собрание было распущено и к новым выборам везде готовились в атмосфере огромного возбуждения, а на восточной границе Германии венгры в результате ряда блестящих побед менее чем за один месяц отбросили от Тиссы к Лейте поток австрийского нашествия; со дня на день ожидалось, что они возьмут приступом Вену. Словом, так как воображение народа повсюду было в высшей степени возбуждено, а вызывающая политика правительств с каждым днем проявлялась все яснее, то вооруженное столкновение стало неизбежным, и только трусливое слабоумие могло уверить себя в том, что борьба закончится мирным путем. Но именно это-то трусливое слабоумие и было наиболее широко представлено во Франкфуртском собрании.
Лондон, июль 1852 г.
Неизбежный конфликт между франкфуртским Национальным собранием и правительствами немецких государств разразился, наконец, в форме открытых враждебных действий в первых числах мая 1849 года. Австрийские депутаты, отозванные своим правительством, уже покинули Собрание и возвратились домой, за исключением немногих членов левой, или демократической партии. Подавляющая масса консервативных депутатов, видя, какой оборот принимает дело, ушла из Собрания даже раньше, чем этого потребовали их правительства. Таким образом, независимо от указанных уже в предыдущих статьях причин, усиливавших влияние левой, одного дезертирства правых депутатов было достаточно для того, чтобы превратить прежнее меньшинство в большинство Собрания. Представители нового большинства, которому никогда до сих пор такое счастье и во сне не снилось, пользовались раньше своим положением на скамьях оппозиции, чтобы разглагольствовать о слабости, нерешительности, инертности старого большинства и его имперского правительства. Теперь же им самим вдруг пришлось занять место этого старого большинства. Теперь они должны были показать, на что они сами способны. Их деятельность, разумеется, должна быть воплощением энергии, решительности, активности. Они, цвет Германии, быстро сумеют подтолкнуть дряхлого имперского регента и его нерешительных министров, а если это окажется невозможным, тогда — кто смеет сомневаться в этом! — используя силу народного суверенитета, они низложат это неспособное правительство и заменят его деятельной, неутомимой исполнительной властью, которая обеспечит спасение Германии. Бедняги! Их правление — если вообще можно говорить о правлении, когда никто не подчиняется ему, — оказалось даже еще более смехотворным, чем правление их предшественников.
Новое большинство объявило, что, несмотря на все препятствия, имперскую конституцию следует провести в жизнь и притом немедленно, что 15 июля народ должен избрать депутатов в новую палату представителей и что эта палата должна будет собраться 22 августа во Франкфурте. Это было уже прямым объявлением войны тем правительствам, которые не признали имперской конституции, и прежде всего Пруссии, Австрии, Баварии, включавшим больше чем три четверти всего населения Германии, — объявлением войны, немедленно принятым правительствами. Пруссия и Бавария тоже отозвали депутатов, посланных во Франкфурт от их территорий, и ускорили свои военные приготовления против Национального собрания. С другой стороны, демонстрации демократической партии (вне парламента) в пользу имперской конституции и Национального собрания приобретали все более бурный и энергичный характер, и масса рабочих, руководимая сторонниками крайней партии, обнаруживала готовность взяться за оружие в защиту дела, которое, правда, не было собственным делом рабочих, но, по крайней мере, освобождая Германию от ее старых монархических оков, открывало перед ними возможность несколько приблизиться к осуществлению своих целей. Таким образом, повсюду на этой почве народ и правительства оказались в острейшем конфликте друг с другом; взрыв был неминуем; мина была заряжена, и одной искры было достаточно, чтобы она взорвалась. Роспуск палат в Саксонии, призыв ландвера (военного резерва) в Пруссии, прямое противодействие правительств имперской конституции явились этой искрой; она упала, и вся страна тотчас же была охвачена пламенем. В Дрездене народ 4 мая победоносно овладел городом и изгнал короля {Фридриха-Августа II. Ред.}; все соседние округа послали подкрепления восставшим. В Рейнской Пруссии и Вестфалии ландвер отказался выступить, захватил арсеналы и вооружился на защиту имперской конституции. В Пфальце народ арестовал баварских правительственных чиновников, захватил казначейство и учредил Комитет обороны, который объявил провинцию под защитой Национального собрания. В Вюртемберге народ заставил короля {Вильгельма I. Ред.} признать имперскую конституцию, а в Бадене армия в союзе с народом принудила великого герцога {Леопольда. Ред.} к бегству и создала временное правительство. В других частях Германии народ дожидался только решающего сигнала от Национального собрания, чтобы восстать с оружием в руках и предоставить себя в его распоряжение.
Положение Национального собрания было гораздо благоприятнее, чем можно было бы ожидать после его бесславного прошлого. Западная половина Германии взялась за оружие для защиты Собрания; войска повсюду колебались; в мелких государствах они явно склонялись на сторону движения. Австрия была доведена до крайности победоносным наступлением венгров, а Россия, этот резервный оплот немецких правительств, напрягала все свои силы, чтобы поддержать Австрию против мадьярских войск. Оставалось только справиться с Пруссией, а при наличии в этой стране революционных симпатий достижение такой цели было несомненно возможным. Словом, все зависело от поведения Собрания.
Восстание есть искусство, точно так же как и война, как и другие виды искусства. Оно подчинено известным правилам, забвение которых ведет к гибели партии, оказавшейся виновной в их несоблюдении. Эти правила, будучи логическим следствием из сущности партий, из сущности тех условий, с которыми в подобном случае приходится иметь дело, так ясны и просты, что короткий опыт 1848 г. достаточно ознакомил с ними немцев. Во-первых, никогда не следует играть с восстанием, если нет решимости идти до конца. Восстание есть уравнение с величинами в высшей степени неопределенными, ценность которых может изменяться каждый день. Боевые силы, против которых приходится действовать, имеют всецело на своей стороне преимущество организации, дисциплины и традиционного авторитета; если восставшие не могут собрать больших сил против своего противника, то их разобьют и уничтожат. Во-вторых, раз восстание начато, тогда надо действовать с величайшей решительностью и переходить в наступление. Оборона есть смерть всякого вооруженного восстания; при обороне оно гибнет, раньше еще чем померилось силами с неприятелем. Надо захватить противника врасплох, пока его войска еще разрознены; надо ежедневно добиваться новых, хотя бы и небольших, успехов; надо удерживать моральный перевес, который дало тебе первое успешное движение восстающих; надо привлекать к себе те колеблющиеся элементы, которые всегда идут за более сильным и всегда становятся на более надежную сторону; надо принудить неприятеля к отступлению, раньше чем он мог собрать свои войска против тебя; одним словом, действуй по словам величайшего из известных до сих пор мастера революционной тактики, Дантона: de l'audace, do l'audace, encore de l'audace! {смелость, смелость и еще раз смелость! Ред.}
Итак, что же следовало делать франкфуртскому Национальному собранию, чтобы избежать неминуемо угрожавшей ему гибели? Оно должно было, прежде всего, отчетливо уяснить себе положение и убедиться в том, что теперь перед ним нет иного выбора, как или безоговорочно подчиниться правительствам или же, решительно отбросив всякие колебания, примкнуть к вооруженному восстанию. Во-вторых, оно должно было открыто признать все уже вспыхнувшие восстания, призвать народ повсеместно взяться за оружие для защиты национального представительства и объявить вне закона всех монархов, министров и других лиц, которые посмели бы противиться суверенному народу, представленному своими уполномоченными. В-третьих, оно должно было немедленно сместить германского имперского регента, создать сильную, деятельную, ни перед чем не отступающую исполнительную власть, призвать во Франкфурт для своей непосредственной защиты вооруженные силы восставших, создавая тем самым одновременно законный повод для распространения восстания, организовать в одно сплоченное целое все имеющиеся в его распоряжении боевые силы — словом, быстро и без колебания использовать все возможные средства, чтобы укрепить свою позицию и ослабить позицию своих врагов.
Добродетельные демократы Франкфуртского собрания поступили во всем как раз наоборот. Не довольствуясь тем, что они предоставили дело его собственному течению, эти достойные господа дошли до того, что своим противодействием прямо-таки душили все подготовлявшиеся повстанческие движения. Так поступил, например, г-н Карл Фогт в Нюрнберге. Они допустили подавление восстаний в Саксонии, Рейнской Пруссии, Вестфалии, не оказав им никакой другой помощи, кроме сентиментального протеста, после их гибели, против бесчувственной жестокости прусского правительства. Тайно они поддерживали дипломатические сношения с южногерманскими восстаниями, по ни разу не поддержали их посредством открытого признания. Они знали, что имперский регент стоит на стороне правительств, и тем не менее они призывали его — на что тот не обращал никакого внимания — противодействовать интригам этих правительств. Имперские министры, старые консерваторы, на каждом заседании осыпали насмешками это беспомощное Собрание, и оно мирилось с этим. А когда Вильгельм Вольф, силезский депутат и один из редакторов «Neue Rheinische Zeitung», потребовал, чтобы Собрание объявило вне закона имперского регента, который, как справедливо указывал Вольф, был первым и величайшим предателем империи, его заглушил единодушный крик добродетельного негодования этих демократических революционеров! Короче говоря, они продолжали болтать, протестовать, возвещать, провозглашать, но им никогда не хватало ни мужества, ни ума, чтобы действовать, между тем как враждебные войска правительств подходили все ближе, а их собственная исполнительная власть — имперский регент — усердно строила им козни, подготовляя совместно с немецкими государями их быстрое уничтожение. Таким образом, это презренное Собрание растеряло последние остатки своего престижа; участников восстания, которые поднялись на его защиту, перестала заботить его судьба, а когда, как мы увидим в дальнейшем, дело, наконец, пришло к позорному концу и Собрание это испустило дух, никто и внимания не обратил на его бесславное исчезновение. Лондон, август 1852 г.
В нашей последней статье мы показали, как борьба между немецкими правительствами, с одной стороны, и Франкфуртским парламентом — с другой, в конце концов достигла такой степени ожесточения, что в первые дни мая в значительной части Германии вспыхнули открытые восстания: сначала в Дрездене, потом в баварском Пфальце, в части Рейнской Пруссии и, наконец, в Бадене.
Во всех случаях подлинные боевые силы повстанцев состояли из городских рабочих, которые первыми брались за оружие и вступали в сражение с войсками. Часть беднейших слоев сельского населения — батраки и мелкие крестьяне — присоединялась к рабочим, как правило, уже после того, как вспыхивал конфликт. Большинство молодых людей из всех классов, стоящих ниже класса капиталистов, по крайней мере временно находилось в рядах повстанческих армий, но эта довольно пестрая толпа молодежи быстро поредела, как только дело приняло более серьезный оборот. В частности, студенты, эти «представители интеллекта», как они любили себя называть, первыми покидали свои знамена, если только их не удавалось удержать производством в офицеры, для чего они, разумеется, лишь в самых редких случаях обладали необходимыми данными.
Рабочий класс принял участие в этом восстании, как принял бы его во всяком другом, от которого можно было бы ждать, что оно либо устранит некоторые препятствия на его пути к политическому господству и социальной революции, либо, по крайней мере, заставит более влиятельные, но менее смелые общественные классы придерживаться более решительного и революционного курса, чем тот, которого они придерживались до сих пор. Рабочий класс взялся за оружие с полным сознанием того, что по своим непосредственным целям это не его собственная борьба. Но он следовал единственно правильной для него тактике: ни одному классу, поднявшемуся на его плечах (как это сделала буржуазия в 1848 г.), он не хотел позволить укрепить свое классовое господство, если тот не предоставлял рабочему классу, по крайней мере, свободного поля для борьбы за его собственные интересы. Во всяком случае, рабочий класс стремился довести дело до кризиса, который или решительно и бесповоротно увлек бы нацию на революционный путь, или же привел бы к возможно более полному восстановлению дореволюционного status quo и таким образом сделал бы неизбежной новую революцию. И в том и в другом случае рабочий класс представлял действительные и правильно понятые интересы всей нации в целом: он по мере сил ускорял ход революции, которая стала теперь исторической необходимостью для старых обществ цивилизованной Европы и без которой ни одно из них не может помышлять о дальнейшем более спокойном и регулярном развитии своих сил.
Что касается присоединившегося к восстанию сельского населения, то оно, в основном, бросилось в объятия революционной партии частью из-за непомерного бремени налогов, частью же из-за тяготевших над ним феодальных повинностей. Лишенное какой бы то ни было собственной инициативы, оно шло в хвосте других классов, вовлеченных в восстание, колеблясь между рабочими и классом мелких ремесленников и торговцев. Почти всегда личное социальное положение каждого в отдельности решало, к какой стороне он примыкал. Сельский батрак обычно присоединялся к городским рабочим; мелкий крестьянин-собственник обнаруживал склонность идти рука об руку с мелким буржуа.
Этот класс мелких буржуа, на большое значение и влияние которого мы уже неоднократно указывали, можно считать руководящим классом майского восстания 1849 года. Так как на этот раз среди центров движения не было ни одного из крупных городов Германии, то мелкой буржуазии, которая всегда преобладает в средних и мелких городах, удалось захватить в свои руки руководство движением. Мы видели, кроме того, что в борьбе за имперскую конституцию и за права германского парламента интересы именно этого класса были поставлены на карту. Во всех временных правительствах, которые организовались в восставших областях, большинство составляли представители именно этой части народа, поэтому по масштабам их деятельности можно как раз судить, на что вообще способна немецкая мелкая буржуазия. Как мы увидим, она способна лишь на то, чтобы погубить всякое движение, которое вверяется ее руководству.
Мелкая буржуазия, великая в хвастовстве, совершенно не способна к действию и трусливо избегает рисковать чем бы то ни было. Мелочная природа ее торговых сделок и кредитных операций как нельзя более способна наложить отпечаток на весь ее характер, лишая его энергии и предприимчивости; поэтому следовало ожидать, что такими же свойствами будет отличаться и ее политическая деятельность. И действительно, мелкая буржуазия поощряла восстание высокопарными фразами и неумеренным прославлением подвигов, которые она собиралась совершить; она жадно спешила захватить власть, как только восстание — совершенно вопреки ее желанию — вспыхнуло; но этой властью она пользовалась только для того, чтобы свести к нулю успехи восстания. Повсюду, где вооруженное столкновение приводило к серьезному кризису, мелких буржуа охватывал величайший ужас перед создавшимся для них опасным положением: ужас перед народом, который всерьез принял их хвастливый призыв к оружию, ужас перед властью, которая теперь попала им в руки, и прежде всего ужас перед последствиями той политики, в которую им пришлось ввязаться, — последствиями как лично для них самих, так и для их общественного положения и для их собственности. Не ожидали ли от них, что они действительно будут рисковать «жизнью и имуществом», как они обычно говорили, ради дела восстания? Не вынуждены ли они были занять официальное положение в восстании и, следовательно, в случае поражения не рисковали ли они потерять свои капиталы? И какая иная перспектива была у них в случае победы, как не уверенность, что победоносные пролетарии, составлявшие главную массу их боевых сил, прогонят их с постов и коренным образом изменят их политику? Поставленная таким образом между противоположными опасностями, окружавшими ее со всех сторон, мелкая буржуазия сумела воспользоваться своей властью лишь для того, чтобы бросить все на произвол судьбы, в силу чего были, разумеется, утрачены те небольшие шансы на успех, на которые еще можно было рассчитывать, и восстание окончательно обрекалось на крушение. Тактика мелкой буржуазии, или, вернее, полное отсутствие всякой тактики, повсюду была одна и та же, и потому восстания в мае 1849 г. во всех частях Германии оказались как бы выкроенными по одному образцу.
В Дрездене уличная борьба продолжалась четыре дня. Мелкие буржуа Дрездена, «городская гвардия», не только не принимали участия в борьбе, но во многих случаях поддерживали действия войск против восставших. Последние опять-таки состояли почти исключительно из рабочих окрестных промышленных округов. Они нашли способного и хладнокровного командира в лице русского эмигранта Михаила Бакунина, который впоследствии был взят в плен и в настоящее время находится в заточении в крепости Мункач {Украинское название: Мукачево. Ред.} в Венгрии. В результате вмешательства многочисленных прусских войск это восстание было подавлено.
В Рейнской Пруссии дело дошло лишь до незначительных схваток. Так как все крупные города были крепостями, над которыми господствовали цитадели, то действия восставших должны были ограничиться лишь отдельными стычками. Как только было сосредоточено достаточное количество войск, вооруженному сопротивлению был положен конец.
В Пфальце и Бадене, наоборот, восставшие овладели богатой, плодородной областью, а также целым государством. Здесь было все под рукой: деньги, оружие, солдаты, военные запасы. Солдаты регулярной армии сами присоединились к восставшим; более того, в Бадене они были даже в первых рядах. Восстания в Саксонии и Рейнской Пруссии принесли себя в жертву, чтобы дать время для организации южногерманского движения. Никогда еще не было таких благоприятных обстоятельств для местного, в масштабах провинции, восстания, как в данном случае. В Париже ожидалась революция; венгры стояли у ворот Вены; во всех государствах центральной Германии не только народ, но и войска решительно склонялись на сторону восстания и ждали только удобного случая, чтобы открыто присоединиться к нему. И все же движение, попав в руки мелкой буржуазии, с самого начала было обречено на гибель. Мелкобуржуазные правители, в особенности в Бадене — и во главе их г-н Брентано, — никак не могли забыть, что узурпацией поста и прерогатив «законного» суверена, великого герцога, они совершают государственную измену. Они сидели в своих министерских креслах, в душе считая себя преступниками. Чего же было ждать от таких трусов? Они не только предоставили восстание его собственному стихийному ходу, оставив его децентрализованным, а потому и безрезультатным, но делали все, что было в их силах, чтобы отнять у движения всякую энергию, обессилить и погубить его. И им это удалось благодаря ревностной поддержке того разряда глубокомысленных политиков, тех «демократических» героев мелкой буржуазии, которые были всерьез убеждены, что «спасают отечество», предоставляя водить себя за нос нескольким более ловким субъектам, вроде Брентано.
Что касается военной стороны дела, то никогда еще боевые операции не велись столь небрежно и столь бестолково, как под руководством баденского главнокомандующего Зигеля, бывшего лейтенанта регулярной армии. Все пришло в беспорядок, упущены были все благоприятные случаи, все драгоценные моменты были потрачены на измышление грандиозных, но невыполнимых планов, и когда, наконец, командование взял на себя даровитый поляк Мерославский, армия была дезорганизована, разбита, плохо снабжена, пала духом и стояла перед вчетверо превосходившим ее численностью противником. Мерославскому не оставалось ничего иного, как только дать при Вагхёйзеле славное, но окончившееся неудачей сражение, совершить искусное отступление, вступить в последний безнадежный бой под стенами Раштатта и сложить с себя командование. В этой, как и во всякой повстанческой войне, в которой войска представляют собой смесь опытных солдат и необученных новобранцев, революционная армия проявила много героизма, но, вместе с тем, и много раз поддавалась несвойственной солдатам и часто прямо-таки непостижимой панике. Но при всем своем неизбежном несовершенстве эта армия вправе считать себя удовлетворенной хотя бы уже тем, что четырехкратный численный перевес показался противнику недостаточным, чтобы разбить ее наголову, и что во время кампании сто тысяч регулярных войск обнаруживали в военном отношении такую почтительность перед двадцатью тысячами повстанцев, словно перед ними была старая гвардия Наполеона.
В мае восстание вспыхнуло, в середине июля 1849 г. оно было полностью подавлено. Первая германская революция закончилась.
В то время как юг и запад Германии были охвачены открытым восстанием и правительствам потребовалось более десяти педель от начала военных действий в Дрездене до капитуляции Раштатта, чтобы задушить эту последнюю вспышку первой германской революции, Национальное собрание исчезло с политической сцены, причем никто не заметил его исчезновения.
Мы оставили это высокое учреждение во Франкфурте в состоянии растерянности, в которое оно пришло в результате дерзких посягательств правительств на его достоинство, бессилия и предательского бездействия созданной им же самим центральной власти, восстаний мелкой буржуазии, выступившей на его защиту, и восстаний рабочего класса, преследовавшего более революционную конечную цель. Среди членов Собрания царили крайняя подавленность и отчаяние; события сразу приняли столь определенный и решительный оборот, что за несколько дней совершенно рухнули все иллюзии этих ученых законодателей относительно их действительной силы и влияния. Консерваторы по сигналу своих правительств уже покинули Собрание, всякое дальнейшее существование которого отныне могло быть только вызовом законным властям. Либералы, приведенные в крайнее замешательство, сочли дело безнадежно проигранным; они также сложили с себя свои депутатские полномочия. Достопочтенные господа дезертировали сотнями. Их было сначала от 800 до 900, но число это теперь уменьшалось с такой стремительностью, что скоро для кворума было признано достаточным присутствие ста пятидесяти, а через несколько дней — ста депутатов. Но трудно было собирать даже этот кворум, хотя вся демократическая партия еще оставалась в Собрании.
Было достаточно ясно, что надлежало делать остатку парламента. Ему следовало только открыто и решительно. примкнуть к восстанию, придав тем самым восстанию всю силу, какую только могла сообщить ему законность; в то же время он сразу приобрел бы таким способом армию для своей защиты. Он должен был бы потребовать от центральной власти, чтобы та добилась немедленного прекращения всех военных действий, а если бы, как это можно было предвидеть, эта власть не сумела и не захотела так поступить, он должен был бы тотчас же устранить ее и заменить более энергичным правительством. Если нельзя было ввести войска повстанцев во Франкфурт (что нетрудно было бы осуществить вначале, пока правительства германских государств были еще недостаточно подготовлены к борьбе и обнаруживали нерешительность), Собрание могло бы, не теряя времени, перенести свое местопребывание в самый центр восставшей области. Если бы все это было сделано сразу и без колебаний не позже середины или конца мая, то как у восстания, так и у Национального собрания могли бы еще появиться шансы на успех.
Но от представителей немецкого мещанства никак нельзя было ожидать таких решительных действий. Эти честолюбивые государственные мужи ничуть не расстались со своими иллюзиями. Те члены парламента, которые утратили свою роковую веру в его силу и неприкосновенность, уже удрали; оставшихся же демократов нелегко было убедить отказаться от тех грез о власти и величии, которым они предавались в течение целого года. Оставаясь верными принятому ими раньше курсу, они всячески избегали решительных действий до тех пор, пока, наконец, не исчезли какие бы то ни было шансы на успех и даже какая бы то ни было возможность хотя бы пасть с честью. Развивая чисто показную, суетливую деятельность, полнейшая бесплодность которой в сочетании с высокопарными претензиями могла возбудить лишь сострадание и насмешку, они продолжали направлять резолюции, адреса и запросы имперскому регенту, который не обращал на них никакого внимания, и министрам, которые были в открытом союзе с врагом. А когда, наконец, Вильгельм Вольф, депутат от Штригау {Польское название: Стшегом. Ред.} и один из редакторов «Neue Rheinische Zeitung», единственный действительный революционер во всем Собрании, заявил, что если они серьезно относятся к своим словам, то должны положить конец болтовне и немедленно объявить вне закона имперского регента, главного предателя страны, тогда все долго сдерживаемое добродетельное негодование этих господ парламентариев разразилось вдруг с такой силой, которой и в помине не было, когда имперское правительство наносило им одно оскорбление за другим. Так оно и должно было быть, ибо предложение Вольфа было первым разумным словом, сказанным в стенах собора св. Павла[39]; ведь он требовал именно того, что необходимо было сделать, а такая откровенная речь, где все было названо своим именем, могла лишь оскорбить чувствительные души, которые были решительны только в своей нерешительности и которые, будучи слишком трусливыми для того, чтобы действовать, раз навсегда вбили себе в голову, что ничего не делать — это именно и есть то, что следует делать. Каждое слово, которое, как вспышка молнии, озаряло застилавший их мозги туман, преднамеренно ими самими же поддерживаемый, каждое предложение, способное вывести их из лабиринта, в котором они во что бы то ни стало хотели как можно дольше оставаться, каждый ясный взгляд на действительное положение вещей — все это было, разумеется, оскорблением величества этого суверенного Собрания.
Вскоре после того как, несмотря на все резолюции, воззвания, интерпелляции и прокламации, дальнейшая защита позиций почтенных господ депутатов во Франкфурте стала невозможной, они удалились, но не в восставшие области, ибо это было бы слишком смелым шагом. Они отправились в Штутгарт, где вюртембергское правительство сохраняло своего рода выжидательный нейтралитет. Здесь они, наконец, объявили имперского регента низложенным и из своей собственной среды избрали регентство из пяти членов. Это регентство с места в карьер приняло закон о военном ополчении, который с соблюдением всех надлежащих формальностей был разослан всем правительствам Германии. Им, этим завзятым врагам Собрания, было приказано собирать силы для его защиты! Так создавалась — разумеется, на бумаге — армия для защиты Национального собрания. Дивизии, бригады, полки, батареи — все было предусмотрено и предписано. Ни в чем не было недостатка, кроме реальности, потому что эта армия, конечно, никогда не появилась на свет.
Еще один, последний план сам собой напрашивался Национальному собранию. Демократическое население из всех частей страны присылало депутации, чтобы предоставить себя в распоряжение парламента и побудить его к решительным действиям. Народ, знавший истинные намерения вюртембергского правительства, заклинал Национальное собрание принудить это правительство к открытому и активному участию в восстании, поднятом его соседями. Но тщетно. Перейдя в Штутгарт, Национальное собрание отдалось на милость вюртембергского правительства. Депутаты сознавали это и потому противодействовали агитации среди народа. В силу этого они утратили последний остаток влияния, которое еще могли бы сохранить за собой. Они навлекли на себя заслуженное презрение, и вюртембергское правительство, побуждаемое Пруссией и имперским регентом, положило конец демократическому фарсу: 18 июня 1849 г. оно заперло зал заседаний парламента и приказало членам регентства покинуть страну.
Тогда они отправились в Баден, в лагерь восставших, но там они были теперь уже бесполезны. Никто не обращал на них внимания. Тем не менее регентство, от имени суверенного германского народа, продолжало своими собственными усилиями спасать отечество. Оно сделало попытку добиться своего признания со стороны иностранных держав, выдавая паспорта всякому, кто хотел их брать. Оно издавало прокламации и отправляло комиссаров, чтобы вызвать восстание в тех самых областях Вюртемберга, активной поддержкой которых оно пренебрегло, когда время еще не было упущено, но все это, разумеется, было безуспешно. Перед нами лежит сейчас подлинное донесение, посланное регентству одним из его комиссаров, г-ном Рёслером (депутатом от Эльса {Польское название: Олесница. Ред.}); его содержание весьма характерно. Оно носит пометку; Штутгарт, 30 июня 1849 года. Описав приключения полдюжины подобных комиссаров, предпринимавших безуспешные поиски денег, г-н Рёслер приводит ряд оправданий, почему он все еще не прибыл на место своего назначения, а затем пускается в область самых глубокомысленных соображений о возможных трениях между Пруссией, Австрией, Баварией и Вюртембергом и об их возможных последствиях. Подробно рассмотрев все это, он тем не менее приходит к выводу, что надеяться все-таки не на что. Далее он предлагает организовать из надежных людей службу для передачи информации и создать систему шпионажа для раскрытия намерений вюртембергского министерства и получения сведений о передвижениях войск. Это письмо не дошло по адресу, потому что, когда оно писалось, «регентство» целиком уже переправилось в «ведомство иностранных дел», т. е. в Швейцарию. И в то время как бедный г-н Рёслер все еще ломал голову над тем, каковы планы страшного министерства захудалого королевства, сто тысяч прусских, баварских и гессенских солдат в последнем бою под стенами Раштатта уже решили все дело.
Так исчез германский парламент, а вместе с ним — первое и последнее создание германской революции. Его созыв был первым юридическим подтверждением того факта, что в Германии действительно была, революция; и он просуществовал до тех пор, пока ей, этой первой современной германской революции, не был положен конец. Избранный под влиянием класса капиталистов разобщенным, распыленным сельским населением, большая часть которого только что очнулась от феодального оцепенения, этот парламент послужил тому, чтобы собрать воедино на политической арене все крупные популярные имена периода 1820–1848 гг., а затем совершенно их уничтожить. Здесь собрались все знаменитости буржуазного либерализма. Буржуазия ждала чудес, а стяжала позор для себя и для своих представителей. Класс промышленных и торговых капиталистов понес в Германии более тяжкое поражение, чем в какой-либо другой стране. Сначала он был побежден, сокрушен, прогнан с государственных постов во всех отдельных государствах Германии, а потом был разбит наголову, обесчещен и осыпан насмешками в центральном германском парламенте. Политический либерализм — правление буржуазии, будь то в монархической или в республиканской форме государственной власти, — стал навсегда невозможен в Германии.
В последний период своего существования германский парламент послужил тому, чтобы навсегда опозорить партию, которая с марта 1848 г. стояла во главе официальной оппозиции, — партию демократов, этих представителей интересов класса мелких ремесленников и торговцев и отчасти крестьянства. В мае и июне 1849 г. этот класс получил возможность показать свою способность к организации устойчивого правительства в Германии. Мы уже видели, какую он потерпел неудачу — не столько из-за неблагоприятных обстоятельств, сколько из-за своей явной трусости, неизменно проявлявшейся во всех решающих движениях, какие только имели место с начала революции; он потерпел эту неудачу из-за того, что в политике обнаружил ту же самую близорукость, малодушие и нерешительность, которые характерны для его коммерческих операций. В мае 1849 г. вследствие такого поведения он уже утратил доверие рабочего класса — подлинной боевой силы всех европейских восстаний. Но все же у него были благоприятные виды на успех. С того времени как реакционеры и либералы ретировались, германский парламент был исключительно в его руках. Сельское население было на его стороне. Две трети армий в мелких государствах, треть прусской армии, большая часть прусского ландвера (резерв или ополчение) готовы были присоединиться к нему, если бы он стал действовать с той решительностью и отвагой, которые вытекают из ясного понимания положения вещей. Но политики, стоявшие во главе этого класса, были не дальновиднее, чем масса мелких буржуа, следовавшая за ними. Они обнаружили еще большее ослепление, еще упорнее цеплялись за иллюзии, которые они сами же добровольно в себе поддерживали, были еще более легковерны, еще более неспособны твердо считаться с фактами, чем либералы. Их политическое значение тоже упало ниже нуля. Но так как на деле они еще не осуществили своих банальных принципов, то при очень благоприятных обстоятельствах они могли бы вновь ожить на короткое время, если бы у них, как и у их коллег, «чистых демократов» во Франции, государственный переворот Луи Бонапарта не отнял и этой последней надежды.
Подавлением восстания в Юго-Западной Германии и разгоном германского парламента заканчивается история первой германской революции. Нам остается еще бросить прощальный взор на победоносных членов контрреволюционного союза. Это мы сделаем в нашей следующей статье[40].
Лондон, 24 сентября 1852 г.