– Кто имеет право писать свои воспоминания?
– Всякий.
Потому, что никто их не обязан читать.
Для того, чтоб писать свои воспоминания, вовсе не надобно быть ни великим мужем, ни знаменитым злодеем, ни известным артистом, ни государственным человеком, – для этого достаточно быть просто человеком, иметь что-нибудь для рассказа и не только хотеть, но и сколько-нибудь уметь рассказать.
Всякая жизнь интересна: не личность – так среда, страна занимают, жизнь занимает. Человек любит заступать в другое существование, любит касаться тончайших волокон чужого сердца и прислушиваться к его биению… Он сравнивает, он сверяет, он ищет себе подтверждений, сочувствия, оправдания…
– Но могут же записки быть скучны, описанная жизнь бесцветна, пошла?
– Так не будем их читать – хуже наказания для книги нет.
Сверх того, этому горю не пособит никакое право на писание мемуаров. Записки Бенвенуто Челлини совсем не потому занимательны, что он был отличный золотых дел мастер, а потому, что они сами по себе занимательны любой повестью.
Дело в том, что слово «иметь право» на такую или другую речь принадлежит не нашему времени, а времени умственного несовершеннолетия, поэтов-лауреатов, докторских шапок, цеховых ученых, патентованных философов, метафизиков по диплому и других фарисеев христианского мира. Тогда акт писания считался каким-то священнодействием, писавший для публики говорил свысока, неестественно, отборными словами, он «проповедовал» или «пел».
А мы просто говорим. Для нас писать – такое же светское занятие, такая же работа или рассеяние, как и все остальные. В этом отношении трудно оспоривать «право на работу». Найдет ли труд признание, одобрение – это совсем иное дело. Год тому назад я напечатал по-русски одну часть моих записок под заглавием «Тюрьма и ссылка», напечатал я ее в Лондоне, во время начавшейся войны; я не считал ни на читателей, ни на внимание вне России. Успех этой книги превзошел все ожидания: «Revue des Deux Mondes», этот целомудреннейший и чопорнейший журнал, поместил полкниги в французском переводе. Умный, ученый «The Athenaeum» дал отрывки по-английски; на немецком вышла вся книга, на английском она издается.
Вот почему я решился печатать отрывки из других частей.
В другом месте скажу я, какое огромное значение для меня лично имеют мои записки и с какою целью я их начал писать. Я ограничусь теперь одним общим замечанием, что у нас особенно полезно печатание современных записок. Благодаря ценсуре мы не привыкли к публичности, всякая гласность нас пугает, останавливает, удивляет. В Англии каждый человек, появляющийся на какой-нибудь общественной сцене – разносчиком писем или хранителем печати, подлежит тому же разбору, тем же свисткам и рукоплесканиям, как актер последнего театра где-нибудь в Ислингтоне или Падингтоне. Ни королева, ни ее муж не исключены. Это – великая узда!
Пусть же и наши императорские актеры тайной и явной полиции, так хорошо защищенные от гласности ценсурой и отеческими наказаниями, знают, что рано или поздно дела их выйдут на белый свет.
Два первые тома «Былого и дум» составляют такой «отрезанный ломоть», что мне пришло в голову между ними и следующими частями поставить небольшую кладовую для старого добра, с которым по ту сторону берега нечего делать; она может служить вроде pièces justificatives[185] или обвинительных актов.
Общих статей, вроде «Писем об изучении природы», «Дилетантизма в науке» и пр., разумеется, в этой книге нет[186], нет также и повестей. Я выбрал только те статьи, которые имеют какое-нибудь отношение к двум вышедшим томам «Былого и дум». Тут на первом плане «Записки одного молодого человека»; как чертежи сравнительной анатомии или лафатеровские профили, они показывают наглядно изменения, вносимые в физиогномию мысли и слова двадцатью такими годами, которые я прожил между записками молодого человека, набросанными в 1838 в Владимире-на-Клязьме, и думами пожилого человека, помеченными в Лондоне на Темзе.
Досадно, что у меня нет ценсурных пропусков[187], и всего досаднее, что нет целой тетради между первым напечатанным в «Отечественных записках» отрывком и вторым. Я помню, что в ней был наш университетский курс и что тетрадь оканчивалась соборной поездкой нашей в Архангельское князя Юсупова, описанием обеда и пира возле оранжереи, который продолжался потом еще дни два возле Пресненских прудов. Затем я поместил несколько полемических статей, во всей их правде и кривде, в костюме сороковых годов и во всей тогдашней односторонности.
Много воды утекло с тех пор, как мы боролись с православной покорой славянофильской, и быстро текла вода с 1848 – все сдвинула она, все подмыла… многое совсем снесла. Наша религия независимости не так исключительна и ревнива, как была, и недавно еще нам казалось издали, что великороссийская любовь к отечеству перестала быть ненавистью к другим…
25 января 1862 г.
Orsett House, Westßourne Terrace. И-р.