Д ЕТСТВО И ОТРОЧЕСТВО Сочинение графа Л. Н. Толстого. СПБ. 1856


ВОЕННЫ ЕРАССКАЗЫ

Графа Л. Н. Т о л с т о г о . СПБ. 1856 Ч

«Чрезвычайная наблюдательность, тонкий анализ душевных движений, отчетливость и поэзия в картинах природы, изящная простота — отличительные черты таланта графа Тол стого». Такой отзыв вы услышите от каждого, кто только следит за литературою. Критика повторяла эту характеристику, внушенную общим голосом, и, повторяя ее, была совершенно верна правде дела.

Н о неужели ограничиться этим суждением, которое, правда, заметило в таланте графа Тол стого черты, действительно ему принадлежащие, но еще не показало тех особенных оттенков, какими отличаются эти качества в произведениях автора «Д етства», «Отрочества», «З аписок маркера», «Метели», «Д вух гусаров» и «Военных рассказов»? 2 Наблюдательность, тонкость психологического анализа, поэзия в картинах природы, простота и изящество, — все это вы найдете и у Пушкина и у Лермонтова, и у г. Тургенева, — определять талант каждого из этих писателей только этими эпитетами было бы справедливо, но вовсе недостаточно для того, чтобы отличить их друг от друга; и повторить то же самое о графе Толстом еще не значит уловить отличительную физиономию его таланта, не значит показать, что этот прекрасный талант отличается от многих других столь же прекрасных талантов. Надобно было охарактеризовать его точнее.

Нельзя сказать, чтобы попытки сделать это были очень удачны. Причина неудовлетворительности их отчасти заключается в том, что талант графа Тол стого быстро развивается, и почти каждое новое произведение обнаруживает в нем новые черты. Конечно, все, что сказал бы кто-нибудь о Гоголе после «Миргорода», оказалось бы недостаточным после «Ревизора», и суждения, высказавшиеся о г. Тургеневе, как авторе «Андрея Колосова» и «Хоря и Калиныча», «адобно было во многом изменять и дополнять, когда явились его «З аписки охотника», как и эти суждения оказались недостаточными, когда он написал новые повести, отличающиеся новыми достоинствами. Н о если прежняя оценка 421

развивающегося таланта непременно оказывается недостаточною при каждом новом шаге его вперед, то, по крайней мере, для той минуты, как является, она должна быть верна и основательна.

Мы уверены, что не дальше, как после появления «Ю ности», то, что мы скажем теперь, будет уже нуждаться в значительных пополнениях: талант графа Тол стого обнаружит перед нами новые качества, как обнаружил он севастопольскими рассказами стороны, которым не было случая обнаружиться в «Д етстве» и «О т-рочестве», как потом в «З аписках маркера» и «Д вух гусарах» он снова сделал шаг вперед. Н о талант этот, во всяком случае, уже довол ьно бл истателен для то го, чтобы каждый период его развития заслуживал быть отмечен с величайшею внимательностью. Посмотрим же, какие особенные черты он уже имел случай обнаружить в произведениях, которые известны читателям нашего журнала.

Наблюдательность у иных талантов имеет в себе нечто холодное, бесстрастное. У нас замечательнейшим представителем этой особенности был Пушкин. Трудно найти в русской литературе более точную и живую картину, как описание быта и привычек большого барина старых времен в начале его повести «Дубровский».

Н о трудно решить, как думает об изображаемых им чертах сам Пушкин. Кажется, он готов был бы отвечать на этот вопрос: «можно думать различно; мне какое дело, симпатию или антипатию возбудит в вас этот быт? я и сам не могу решить, удивления или негодования он заслуживает». Эта наблюдательность — просто зоркость глаза и памятливость. У новых наших писателей такого равнодушия вы не найдете; их чувства более возбуждены, их ум более точен в своих суждениях. Не с равною охотою наполняют они свою фантазию всеми образами, какие только встречаются на их пути; их глаз с особенным вниманием всматривается в черты, которые принадлежат сфере жизни, наиболее их занимающей. Так, например, г. Тургенева особенно привлекают явления, положительным или отрицательным образом относящиеся к тому, что называется поэзиею жизни, и к вопросу о гуманности. Внимание графа Тол стого более всего обращено на то, как одни чувства и мысли развиваются из других; ему интересно наблюдать, как чувство, непосредственно возникающее из данного по

ложения или впечатления, подчиняясь влиянию воспоминаний и

силе сочетаний, представляемых Соображением, переходит в другие чувства, снова возвращается к прежней исходной точке и опять и опять странствует, изменяясь по всей цепи воспоминаний; как мысль, рожденная первым ощущением, ведет к другим мыслям, увлекается дальше и дальше, сливает грезы с действительными ощущениями, мечты о будущем с рефлексиею о настоящем. Психологический анализ может принимать различные направления: одного поэта занимают всего более очертания характеров; другого — влияния общественных- отношений и житейских стол-422

кновений на характеры; третьего — связь чувств с действиями; четвертого — анализ страстей; графа Тол стого всего более — сам психический процесс, его формы, его законы, диалектика души, чтобы выразиться определительным термином.

Из других замечательнейших наших поэтов более развита эта сторона психологического анализа у Лермонтова; но и у него она все-таки играет слишком второстепенную роль, обнаруживается редко, да и то почти в совершенном подчинении анализу чувства.

И з тех страниц, где она выступает заметнее, едва ли не самая замечательная — памятные всем размышления Печорина о своих отношениях к княжне Мери, когда он замечает, что она совершенно увлеклась им, бросив кокетничанье с Грушницким для серьезной страсти.

Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обол ьстить я не хочу и на которой никогда не женюсь и т. д. — И з чего же я хл опочу? И з зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. И ли это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить:

— Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако, я

обедаю, ужинаю н сплю преспокойно, и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез... и т. д.

Тут яснее, нежели где-нибудь у Лермонтова, уловлен психический процесс возникновения мыслей, — и, однако ж, это все -таки не имеет ни малейшего сходства с теми изображениями хода чувств и мыслей в голове человека, которые так любимы графом Толстым. Это вовсе не то, что полумечтательные, полу рефлективные сцепления понятий и чувств, которые растут, движутся, изменяются перед нашими глазами, когда мы читаем повесть графа Толстого, — это не имеет ни малейшего сходства с его изображе-яиями картин и сцен, ожиданий и опасений, проносящихся в мысли его действующих лиц; размышления Печорина наблюдены вовсе не с той точки зрения, как различные минуты душевной жизни лиц, выводимых графом Толстым, — хотя бы, например, эго изображение того, что переживает человек в минуту, предшествующую ожидаемому смертельному удару, потом в минуту последнего сотрясения нерв от этого удара:

Тол ько что Праскухин, идя рядом с Михайловым, разошелся с Калугиным и, подходя к менее опасному месту, начинал уже оживать немного, как он увидел молнию, ярко блеснувшую сзади себя, услыхал крик часового: «маркела!» и слова одного из солдат, шедших сзади: «как раз на бастион прилетит!»

Михайлов оглянулся. Светлая точка бомбы, казалось, остановилась на своем зените — в том положении, когда решительно нельзя определить ее направление. Н о это продолжалось только мгновение: бомба быстрее и быстрее, ближе и ближе, так что уже видны были искры трубки и слышно роковое посвистывание, опускалась прямо в средину батальона.

— Л ож ись! — крикнул чей-то голос.

Михайлов и Праскухин прилегли к зеиЛе. Праскухин, зажмурясь, слышал только, как бомба где -то очень бл изко шлепнулась на твердую землю. Прошла секунда, показавшаяся часом — бомбу не рвало. Праскухин испугался: не напрасно ли он струсил ? мож ет быть, бомба упала далеко, и ему только казалось, что трубка шипит тут же. Он открыл глаза и с удовол ь-ствием увидел, что Михайлов, окол о самых ног его, недвижимо лежал на земле. Н о тут же глаза его на мгновение встретились с светящейся трубкой в аршине от него крутившейся бомбы.

У ж а с— холодный, исключающий все другие мысли и чувства уж а с,— объял все сущ ество его. Он закрыл лицо руками.

Прошла еще секунда, — секунда, в которую целый мир чувств, мыслей, надежд, воспоминаний промелькнул в его воображении.

«К ого убьет — меня или Михайлова? или обоих вместе? А коли меня, то куда? в голову, так все кончено; а если в ногу, то отреж ут, и я попрошу, чтобы непременно с хлороформом, — и я могу еще жив остаться. А , может быть, одного Михайлова убьет: тогда я буду рассказывать как мы рядом шли, его убил о и меня кровью забрызгало. Н ет, ко мне ближе... ме ня!»

Т ут он вспомнил про двенадцать рублей, которые был должен Михайлову, вспомнил еще про один долг в Петербурге, который давно надо было заплатить; цыганский мотив, который он пел вечером, пришел ему в голову. Женщина, которую он л юбил , явилась ему в воображении в чепце с лиловыми лентами, человек, которым он был оскорблен пять лет тому назад и которому не отплатил за оскорбление, вспомнился ему, хотя вместе, нераздельно с этими и тысячами других воспоминаний чувство настоящего — ожидание смерти — ни на мгновение не покидало его. «Впрочем, может быть, не лопнет», подумал он и с отчаянной решимостью хотел открыть глаза. Н о в это мгновение, еще сквозь закрытые веки, глаза его поразил красный огонь, с страшным треском что-то толкнуло его в средину груди; он побежал куда-то, спотыкнулся на подвернувшуюся под ноги саблю и упал на бок.

«Слава богу! я только контуж ен», было его первою мыслью, и он хотел руками дотронуться до груди, но руки его казались привязанными, и какие-то тиски сдавили голову. В глазах его мелькали солдаты, и он бессознательно считал их: «один, два, три сол дата; а вот, в подвернутой шинели, оф ицер», думал он. П отом молния блеснула в его глазах, и он думал, из чего это выстрелили: из мортиры или из пушки? Д ол ж но быть, из пушки. А вот еще выстрелили; а вот еще солдаты — пять, шесть, семь солдат, идут все мимо. Е му вдруг стало страш но, что они раздавят его. Он хотел крикнуть, что он контужен, но рот был так сух, что язык прилип к нёбу, и ужасная ж ажда мучила его. Он чувствовал, как мокро было у него около груди: это ощущение мокроты напоминало ему о воде, и ему хотелось бы даже выпить то, чем это было мокро. «Верно, я в кровь разбился, как упал», подумал он, и все более и более начиная поддаваться страху, что солдаты, которые продолжали мелькать мимо, раздавят его, он собрал все силы и хотел закричать; «возьмите меня1» но вместо этого застонал так ужасно, что ему страшно стало слушать себя. П отом какие -то красные огни запрыгали у него в глазах, — а ему показалось, что солдаты кладут на него камни; огни все прыгали реже и реже, камни, которые на него накладывали, давили его больше и больше. Он сделал усилие, чтобы раздвинуть камни, вытянулся и уж е больше не видел, не слышал, не думал и не чувствовал. Он был убит на месте оскол ком в середину груди 3.

Это изображение внутреннего монолога надобно, без преувеличения, назвать удивительным. Ни у кого другого из наших писателей не найдете вы психических сцен, подмеченных с этой точки зрения. И, по нашему мнению, та сторона таланта графа Тол стого, которая дает ему возможность уловлять эти психиче-424

ские монологи, составляет в его таланте особенную, только ему свойственную силу. Мы не то хотим сказать, что граф Тол стой непременно и всегда будет давать нам такие картины: это совершенно зависит от положений, им изображаемых, и, наконец, просто от воли его. Однажды написав «Метель», которая вся состоит из ряда подобных внутренних сцен, он в другой раз написал «З аписки маркера», в которых нет ни одной такой сцены, потому что их не требовалось по идее рассказа. Выражаясь фигуральным языком, он умеет играть не одной этой струной, может играть или не играть на ней, но самая способность играть на ней придает уже его таланту особенность, которая видна во всем постоянно. Так, певец, обладающий в своем диапазоне необыкновенно высокими нотами, может не брать их, если то не требуется его партией, — и все-таки, какую бы ноту он ни брал, хотя бы такую, которая равно доступна всем голосам, каждая его нота будет иметь совершенно особенную звучность, зависящую собственно от способности его брать высокую ноту, и в каждой ноте его будет обнаруживаться для знатока весь размер его диапазона.

Особенная черта в таланте графа Тол стого, о которой мы говорили, так оригинальна, что нужно с большим вниманием всматриваться в нее, и тогда только мы поймем всю ее важность для художественного достоинства его произведений. Психологический анализ есть едва ли не самое существенное из качеств, дающих силу творческому таланту. Н о обыкновенно он имеет, если так можно выразиться, описательный характер, — берет определенное, неподвижное чувство и разлагает его на составные части, — дает нам, если так можно выразиться, анатомическую таблицу. В произведениях великих поэтов мы, кроме этой стороны его, замечаем и другое направление, проявление которого действует на читателя или зрителя чрезвычайно поразительно: это — уловление драматических переходов одного чувства в другое, одной мысли в другую. Н о обыкновенно нам представляются только два крайние звена этой цепи, только начало и конец психического процесса, — это потому, что большинство поэтов, имеющих драматический элемент в своем таланте, заботятся преимущественно о результатах, проявлениях внутренней жизни, о столкновениях между людьми, о действиях, а не о таинственном процессе, посредством которого выработывается мысль или чувство; даже в монологах, которые повидимому чаще всего должны бы служить выражением этого процесса, почти всегда выражается борьба чувств, и шум этой борьбы отвлекает наше внимание от законов и переходов, по которым совершаются ассоциации представлений, — мы заняты их контрастом, а не формами их возникновения, — почти всегда монологи, если содержат не простое анатомирование неподвижного чувства, только внешностью отличаются от диалогов: в знаменитых своих 425

рефлексиях Гамлет как бы раздвояется и спорит сам с собою; его монологи в сущности принадлежат к тому же роду сцен, как и диалоги Фауста с Мефистофелем, или споры маркиза Позы с Дон-Карлосом. Особенность таланта графа Тол стого состоит в том, что он не ограничивается изображением результатов психического процесса: его интересует самый процесс, — и едва уловимые явления этой внутренней жизни, сменяющиеся одно другим с чрезвычайною быстротою и неистощимым разнообразием, мастерски изображаются графом Толстым. Есть живописцы, которые знамениты искусством уловлять мерцающее отражение луча на быстро катящихся волнах, трепетание света на шелестящих листьях, переливы его на изменчивых очертаниях облаков: о них по преимуществу говорят, что они умеют уловлять жизнь природы. Нечто подобное делает граф Толстой относительно таинственнейших движений психической жизни. В этом состоит,

как нам кажется, совершенно оригинальная черта его таланта.

И з всех замечательных русских писателей он один мастер на это дело.

Конечно, эта способность должна быть врождена от природы, как и всякая другая способность; но было бы недостаточно остановиться на этом слишком общем объяснении: только самостоятельною [нравственною] деятельностью развивается талант, и в той деятельности, о чрезвычайной энергии которой свидетельствует замеченная нами особенность произведений графа Тол -стого, надобно видеть основание силы, приобретенной его талантом. Мы говорим о самоуглублении, о стремлении к неутомимому наблюдению над самим собою. З аконы человеческого действия, игру страстей, сцепление событий, влияние обстоятельств и отношений мы можем изучать, внимательно наблюдая других людей; но все знание, приобретаемое этим путем, не будет иметь ни глубины, ни точности, если мы не изучим сокровеннейших законов психической жизни, игра которых открыта перед нами только в нашем [собственном] самосознании. Кто не изучил человека в самом себе, никогда не достигнет глубокого знания людей. Та особенность таланта графа Тол стого, о которой говорили мы выше, доказывает, что он чрезвычайно внимательно изучал тайны жизни человеческого духа в самом себе; это знание драгоценно не только потому, что доставило ему возможность написать картины внутренних движений человеческой мысли, на которые мы обратили внимание читателя, но еще, быть может, больше потому, что дало ему прочную основу для изучения человеческой жизни вообще, для разгадывания характеров и пружин действия, борьбы страстей и впечатлений. Мы не ошибемся, сказав, что самонаблюдение должно было чрезвычайно изострить вообще его наблюдательность, приучить его смотреть

Драгоценно в таланте это качество, едва ли не самое прочное 426

ив всех Прав на слабу истинно замечательного писателя. Знание человеческого сердца, способность раскрывать перед нами его тайны — ведь это первое слово в характеристике каждого из тех писателей, творения которых с удивлением перечитываются нами. И, чтобы говорить о графе Тол стом, глубокое изучение человеческого сердца будет неизменно придавать очень высокое достоинство всему, что бы ни написал он и в каком бы духе ни написал. Вероятно, он напишет много такого, что будет поражать каждого читателя другими, более эффектными качествами, — глубиною идеи, интересом концепций, сильными очертаниями характеров, яркими картинами быта — и в тех произведениях его, которые уже известны публике, этими достоинствами постоянно возвышался интерес, — но для истинного знатока всегда будет видно — как очевидно и теперь — что знание человеческого сердца — основная сила его таланта. Писатель может увлекать сторонами более блистательными; но истинно силен и прочен его талант только тогда, когда обладает этим качеством.

Есть в таланте г. Тол стого еще другая сила, сообщающая его произведениям совершенно особенное достоинство своею чрезвычайно замечательной свежестью — чистота нравственного чувства. Мы не проповедники пуританизма; напротив, мы опасаемся его: самый чистый пуританизм вреден уже тем, что делает сердце суровым, жестким; самый искренний и правдивый моралист вреден тем, что ведет за собою десятки лицемеров, прикрывающихся его именем. С другой стороны, мы не так слепы, чтобы не видеть чистого света высокой нравственной идеи во всех замечательных произведениях литературы нашего века. Никогда общественная

нравственность не достигала такого высокого уровня, как в наше благородное время, — благородное и прекрасное, несмотря на все остатки ветхой грязи, потому что все силы свои напрягает оно, чтобы омыться и очиститься от наследных грехов. И литература нашего времени, во всех замечательных своих произведениях, без исключения, есть благородное проявление чистейшего нравственного чувства. Н е то мы хотим сказать, что в произведениях графа Тол стого чувство это сильнее, нежели в произведениях другого какого из замечательных наших писателей: в этом отношении, все они равно высоки и благородны, но у него это чувство имеет особенный оттенок. У иных оно очищено страданием, отрицанием, п росветлено сознательным убежде нием, я вляется уже тол ько как плод долгих испытаний, мучительной борьбы, быть может, целого ряда падений. Н е то у графа Тол стого: у него нравственное чувство не восстановлено только рефлексиею и опытом жизни, оно никогда не колебалось, сохранилось во всей юношеской непосредственности и свежести. Мы не будем сравнивать того и другого оттенка в гуманическом отношении, не будем говорить, который из них выше по абсолютному значению — это дело философского или социального трактата, а не рецензии — мы здесь говорим 427

только об отношении нравственного чувства к достоинствам художественного произведения, и должны признаться, что в этом случае непосредственная, как бы сохранившаяся во всей непорочности от чистой поры юношества, свежесть нравственного чувства придает поэзии особенную — трогательную'и грациозную — очаровательность. Ог этого качества, по нашему мнению, во многом зависит прелесть рассказов графа Тол стого. Не будем доказывать, что только при этой непосредственной свежести сердца можно было рассказать «Д етство» и «Отрочество» с тем чрезвы-

дают истинную жизнь этим повестям. Относительно «Детства» и «Отрочества» очевидно каждому, что без непорочности нравственного чувства невозможно было бы не только исполнить эти повести, но и задумать их. Укажем другой пример — в «Записках маркера»: историю падения души, созданной с благородным направлением, мог так поразительно и верно задумать и исполнить только талант, сохранивший первобытную чистоту. Благотворное влияние этой черты таланта не ограничивается теми рассказами или эпизодами, в которых она выступает заметным образом на первый план: постоянно служит она оживитель -ницею, освежительницею таланта. Ч то в мире поэтичнее, прелестнее чистой юношеской души, с радостною любовью откликающейся на все, что представляется ей возвышенным и благородным, чистым и прекрасным, как сама она? Кто не испытывал, как освежается его дух, просветляется его мысль, облагораживается все существо при сутст вием девственного душою суще ства, подобного Корделии, Офелии или Дездемоне? Кто не чувство вал, что присутствие такого существа навевает поэзию на его душу, и не повторял вместе с героем г. Тургенева (в «Ф а усте»):

Своим крылом меня одень,

Волненье сердца утиши,

И благодатна будет сень Д ля очарованной души...4

Такова же сила нравственной чистоты и в поэзии. Произведение, в котором веет ее дыхание, действует на нас освежительно, миротворно, как природа, — ведь и тайна поэтического влияния природы едва ли не заключается -в ее непорочности. Много зависит от того же веяния нравственной чистоты и грациозная прелесть произведений графа Тол стого.

Эти две черты — глубокое знание тайных движений психической жизни и непосредственная чистота нравственного чувства, придающие теперь особенную физиономию произведениям графа Тол стого, [всегда] останутся существенными чертами его таланта, какие бы новые стороны ни выказались в нем при дальнейшем его развитии.

Само собою разумеется, что всегда останется при нем и его т

художественность. Объясняя отличительные качества произведений графа Толстого, мы до сих пор не упоминали об атом достоинстве, потому что оно составляет принадлежность или, лучше сказать, сущность поэтического таланта вообще, будучи собственно только собирательным именем для обозначения всей совокупности качеств, свойственных произведениям талантливых писателей. Н о стоит внимания то, что люди, особенно много толкующие о художественности, наименее понимают, в чем состоят ее условия. Мы где -то читали недоумение относительно того, почему в «Д етстве» и «Отрочестве» нет на первом плане какой-нибудь прекрасной девушки лет восемнадцати или двадцати, которая бы страстно влюблялась в какого-нибудь также прекрасного юношу... Удивительные понятия о художественности! Да ведь автор хотел изобразить детский и отроческий возраст, а не картину пылкой страсти, и разве вы не чувствуете, что если б он ввел в свой рассказ эти фигуры и этот патетизм, дети, на которых он хотел обратить ваше внимание, были бы заслонены, их милые чувства перестали бы занимать вас, когда в рассказе явилась бы страстная любовь, — словом, разве вы не чувствуете, что единство рассказа было бы разрушено, что идея автора погибла бы, что условия художественности были бы оскорблены? Именно для того, чтобы соблюсти эти условия,

такого, что заставило бы нас забыть о детях, отвернуться от них. Далее, там же мы нашли нечто в роде намека на то, что граф Толстой ошибся, не выставив картин общественной жизни в «Д етстве» и «Отрочестве»; да мало ли и другого чего он не выставил в этих повестях? в них нет ни военных сцен, ни картин итальянской природы, ни исторических воспоминаний, нет вообще многого такого, что можно было бы, но неуместно и не должно было бы рассказывать: ведь автор хочет перенесть нас в жизнь ребенка, — а разве ребенок понимает общественные вопросы, разве он имеет понятие о жизни общества? Весь этот элемент столь же чужд детской жизни, как лагерная жизнь, и условия художественности были бы точно так же нарушены, если бы в «Д етстве» была изображена общественная жизнь, как и тогда, если б изображена была в этой повести военная или историческая жизнь. Мы любим не меньше кого другого, чтобы в повестях изображалась общественная жизнь; но ведь надобно же понимать, что не всякая поэтическая идея допускает внесение общественных вопросов в произведение; не должно забывать, что первый, закон художественности — единство произведения, и что потому, изображая «Д етство», надобно изображать именно детство, а не что-либо другое, не общественные вопросы, не военные сцены, не Петра Великого и не Фауста, не Индиану и не Рудина, а дитя с его чувствами и понятиями. И люди, предъявляющие столь узкие требования, говорят о свободе творчества! 420

Удивительно, как не ищут они в «Илиаде» — Макбета, в Вальтере Скотте — Диккенса, в Пушкине — Гоголя! Надобно понять, что поэтическая идея нарушается, когда в произведение вносятся элементы, ей чуждые, и что если бы, например, Пушкин в «Ка-

менном госте» вздумал изображать русских помещиков или выражать свое сочувствие к Петру Великому, «Каменный гость» вышел бы произведением нелепым в художественном отношении.

Всему свое место: картинам южной любви — в «Каменном госте», — картинам русской жизни — в «Онегине», Петру Великом у— в «Медном всаднике». Так и в «Д етстве» или «Отрочестве » уместны тол ько те элеме нты, которые свойственны тому возрасту, — а патриотизму, геройству, военной жизни будет свое место в «Военных рассказах», страшной нравственной драме — в «З аписках маркера», изображению женщины — в «Д вух гусарах». Помните ли вы эту чудную фигуру девушки, сидящей у окна ночью, помните ли, как бьется ее сердце, как сладко томится ее грудь предчувствием любви?

П ростя сь с матерью, Л иза одна пошла в бывш ую дядину комнату.

Н адев белую кофточку и спрятав в платок свою густую длинную косу, она потушила свечу, подняла окно и с ногами села на стул, устремив задумчивые глаза на пруд, теперь уж е весь блестевший серебряным сияньем.

Все ее привычные занятия и интересы вдруг явились перед ней совершенно в новом свете: старая, капризная мать, несудящая л юбовь к которой сделалась частью ее души, дряхлый, но любезный дядя, дворовые мужики, обож ающ ие барышню, дойные коровы и телки, — вся эта все та же, столько раз умиравшая и обновлявшаяся природа, среди которой с л юбовью к другим и от других она выросла, все, что давало ей такой легкий, приятный душевный отдых, — все это вдруг показалось не то, все это показалось скучно, не нужно. Как будто кто-нибудь сказал ей: «дурочка, дурочка! двадцать лет делала вздор, служила кому -то, зачем-то и не знала, что такое ж изнь и сча стье!» Она это думала теперь, вглядываясь в глубину светлого, неподвижного сада, сильнее, гораздо сильнее, чем прежде ей случалось это думать. И что навело ее на эти мысли? Н исколько не внезапная любовь к графу, как бы это мож но был о предположить. Н апротив, он ей не нравился. Корнет мог бы скорее занимать ее; но он дурен, бедный, и молчалив как-то. Она невольно забывала его и с зл обой и с досадой вызывала в воображении образ графа. «Н ет, не то», говорила она сама себе. Идеал ее был так прелестен! Это был идеал, который среди этой ночи, этой природы, не нарушая ее красоты, мог бы ть любимым, — идеал, ни разу не обрезанный, для того, чтобы слить его с какой-нибудь грубой действительностью. Сначала уединение и отсутствие людей, которые бы могли обратить ее внимание, сделали то, что вся сила л юбви, которую в душу каждого из нас вложило провидение, была еще цела и невозмутима в ее сердце; теперь же уж е слишком долго она жила грустным счастием чувствовать в себе присутствие этого чего-то и, изредка открывая таинственный сердечный сосуд, наслаждаться созерцанием его бога тств, чтобы необдуманно излить на кого-нибудь все то, что там был о. Д ай бог, чтобы она до гроба наслаждалась Этим скупым счастием. К то знает, не лучше ли и не сильнее ли оно? и не одно ли оно истинно и возмож но?

«Господи бож е мой! — думала она, — неужели я даром потеряла счастие и мол одость, и уж не будет... никогда не будет? неужели это правда?»

И она вглядывалась в высокое светлое около месяца небо, покрытое белыми волнистыми тучами, которые, застилая звездочки, подвигались к месяцу.

430

«Е сли захватит месяц это верхнее белое облачко, значит, правда», подумала она. Туманная, дымчатая полоса пробежала по нижней половине светлого круга, и понемногу свет стал слабеть на траве, на верхушках лип, на пруде; черные тени дерев стали менее заметны. И , как будто вторя мрачной те ни, осенившей природу, легкий ветерок пронесся по листьям и донес до окна росистый запах листьев, влажной земли и цветущей сирени.

«Н ет, это неправда — утешала она себя — а вот если соловей запоет нынче ночью, то значит вздор все, что я думаю, и не надо отчаяваться» ] — подумала она. И долго еще сидела молча, дожидаясь кого-то, несмотря на то, что снова все осветилось и ожило, и снова несколько раз набегали на месяц тучки и все померкло. Она уж е засыпала так, сидя у окна, когда соловей разбудил ее частой трелью, раздававшейся звонко низом по пруду. Деревенская барышня открыла глаза. Опя ть с новым наслаждением вся душа ее обновилась этим таинственным соединением с природой, которая так спокойно и светло раскинулась перед ней. Она облокотилась на обе руки. Какое-то томительно сладкое чувство грусти сдавило ей грудь, и сл езы чистой, широкой любви, жаждущей удовлетворения, хорошие утешительные слезы, налились в глаза ее. Она сложила руки на подоконник и на них положила голову. Л юбимая ее молитва как-то сама пришла ей в душу, и она так и задремала с мокрыми глазами.

Прикосновение чьей-то руки разбудил о ее. Она проснулась. Н о прикосновение это было легко и приятно. Р ука сжимала крепче ее руку. Вдруг она вспомнила действительность, вскрикнула, вскочила и, сама себя уверяя, что не узнала графа, который стоял под окном, весь облитый лунным светом, выбежала из комнаты...

Граф Толстой обладает истинным талантом. Это значит, что его произведения художественны, то есть в каждом из них очень полно осуществляется именно та идея, которую он хотел осуществить в этом произведении. Никогда не говсрит он ничего лишнего, потому что это было бы противно условиям художественности, никогда не безобразит он свои произведения примесью сцен и фигур, чуждых идее произведения. Именно в этом и состоит одно из главных требований художественности. Нужно иметь много вкуса, чтобы оценить красоту произведений графа Толстого; но зато человек, умеющий понимать истинную красоту, истинную поэзию, видит в графе Тол стом настоящего художника, то есть поэта с замечательным талантом.

Этот талант принадлежит человеку молодому, с свежими ж из-ненными силами, имеющему перед собою еще долгий путь — многое новое встретится ему на этом пути, много новых чувств будет еще волновать его грудь, многими новыми вопросами займется его мысль, — какая прекрасная надежда для нашей литературы, какие богатые новые материалы жизнь дает его поэзии! Мы предсказываем, что все, данное доныне графом Толстым нашей литературе, только залоги того, что совершит он впоследствии; но как богаты и прекрасны эти залоги!

БИБЛИОГРАФИЯ < ИЗ № 1 «СОВРЕМЕННИКА» >

Основьяненко. Сочинение Григория Данилевского. С портретом Кви пки, снимком его почерка и домиком Основы. СПБ. 1856. Задумав написать биографию Основьяненка, г. Данилевский обратился к лицам, знавшим покойника, с просьбою сообщить ему, г. Данилевскому, какие-нибудь известия о харьковском писателе. Некоторые из этих почтенных людей были так добрьТ, что отвечали г. Данилевскому письменно; другие сообщили ему несколько писем, полученных или писанных Квиткою. Г. Данилевский напечатал в своей статье эти письма, которая таким образом украсилась несколькими хорошо написанными страничками, содержащими не лишенные интереса и достоверные известия. Другие из бывших знакомых Квитки рассказали г. Данилевскому (по словам г. Данилевского) несколько анекдотов, в том числе два-три любопытные. Г. Данилевский пересказывает эти анекдоты. До какой степени соблюдена в его пересказывании точность, мы не знаем. Мы помним только, что когда-то г. Данилевский поместил в «Московских ведомостях» подробное описание Яновщины, хутора Гоголя, и что потом в «Отечественных записках» было доказано, что в этом рассказе единственным достоверным известием должно считать уверение г. Данилевского, что какой-то чумак, встретившийся ему на дороге, пел песню:

Он, у кума пчолы булы...

а все остальное — сплетение недосмотров, обмолвок и анахронизмов После этого нам кажется, что и новым рассказам г. Данилевского может верить только желающий. Впрочем, если и отбросим их, биография Квитки не потеряет многого, потому что анекдоты эти неважны, да и во всей статье интересны только пять-шесть не длинных писем Квитки, его супруги, Загоскина,

С. Т. Аксакова, г. Плетнева и г. Костомарова. Затем остаются собственные изыскания г. Данилевского; они, повидимому, стоили ему некоторого труда. Если так, охотно похвалим давно уже пишущего юношу за трудолюбие; жаль только, что нельзя похвалить его за основательность. Каждая фраза его показывает,

432

что он не позаботился порядочно ознакомиться хотя с самыми главными фактами истории нашей литературы, о которой пишет.

Вот, например, как он излагает историю малороссийской литературы до XVIII века:

Древнейшими памятниками степного наречия (?) были, с XI века, отрывки в сказаниях Нестора, Кирилла Туровского, Слова о Полку Игоря, Ефрема Сирина (что за набор имен!), в грамотах князей владимирских и галицких и в поучении Владимира Мономаха ( что за хронология!). Организованным является оно в Литовском Статуте и в Словаре Памвы Берынды, в гетманских универсалах и в полных летописях, какова известная летопись Величко. Сюда же относятся: старинные акты Южной Руси, письма Мазепы к дочери Кочубея и два любопытные памятника: Кроника из летописцев стародавних, Феодосия Сафоновича, 1672—1681 года, и Изборник Святослава. (!)

Кому хотя сколько-нибудь знакомы эти имена, тот может подивиться безотчетности в их подборе у г. Данилевского и забавным анахронизмам, которыми наполнен его перечень. Укажем лишь один промах: «Изборник Святослава», памятник XI века,

отнесен к памятникам XV II века. Отысканием других промахов предоставляем заняться самому г. Данилевскому. Это занятие даст ему случай хотя сколько-нибудь ознакомиться с главными фактами и с хронологиею русской литературы. Предупреждаем его только, что на каждой строке своего отрывка он найдет, по крайней мере, пять промахов. Когда г. Данилевский приступит к изданию «Полного собрания своих сочинений», в чем мы не сомневаемся, то мы рекомендуем ему, перепечатывая статью об Основьяненке, исключить из нее и этот отрывок, и все остальное, кроме писем Квитки, его супруги, Загоскина и гг. С. Т. Аксакова, Плетнева и Костомарова, как советуем ему исключить из этого будущего «Полного собрания своих сочинений» и все остальное, что было им написано и напечатано до сих пор. Рекомендуем ему также, прежде, нежели он приступит к составлению обещаемой им биографии Каразина 2, год или два употребить на то, чтобы основательно изучить «Руководство к истории русской литературы», изданное Департаментом народного просвещения: для начинающих эта книга очень хороша.

Когда г. Данилевский познакомится с этим полезным руководством, он, без сомнения, оставит намерение писать обширную статью «о малороссийском философе» Сковороде, потому что он убедится в совершенной незначительности этого «философа».

А если бы г. Данилевский заглянул в «Историю русской литературы», нами ему рекомендуемую, прежде, нежели принялся за составление своей статьи об Основьяненке, то мы были бы лишены удовольствия читать письма об Основьяненке г. С. Т. Аксакова и других и забавы читать рассуждения самого г. Данилевского об этом предмете. Он узнал бы, заглянув в «Руководство», что Основьяненко вовсе не принадлежит к числу тех деятелей 28 н. Г. Чернышевский, т, ill 433 литературы, которые заслуживают подробных монографий. Объяснимся подробнее, для пользы г. Данилевского, потому что, по меткому выражению одного из наших критиков, посредственные и слабые писатели разделяются на нуждающихся в порицании и на нуждающихся в назидании; г. Данилевский принадлежит к числу последних, и мы не можем отказать в полезном поучении юноше, которого г. Сен Жюльен — от кого слышал он это? — некогда называл учеником и преемником ГоголяЗ. Основьяненко был человек добрый и почтенный по своей благонамеренности. Но, к сожалению, он был человек довольно ограниченный и вовсе не талантливый. Есть люди, которые, не имея ни особенного ума, ни таланта, пишут романы довольно сносные для своего времени, потому что имеют или образование, или наблюдательность. В пример укажем на автора «Семейства Холмских», автора романа «Дочь купца Жолобова» 4. Если г. Данилевскому известны эти произведения, он согласится, что и по своему внутреннему достоинству они выше, и произвели в свое время на публику гораздо более впечатления, нежели «Пан Халявский» и «Похождения Столбикова» 5, Следовательно, их авторы скорее Основьяненка имели бы право удостоиться подробных монографий. А между тем — не правда ли?—смешно и подумать, что может быть написано 128 страниц о Бегичеве или Калашникове. Следовательно, об Основьяненке писать статью во 128 страниц еще страннее. Для человека, знакомого с этими именами, тут не может быть сомнения. По всей вероятности, г. Данилевскому неизвестны имена Бегичева и Калашникова, и, если хотите, он очень мало теряет от того, как мало потерял бы и тот, кому было бы неизвестно имя Основьяненка.

Но дело в том, что наше назидание, вероятно, еще не совсем убедительно для него; по неизвестности ему Бегичева и Калашникова, он не может быть уверен, что эти безвестные писатели более заслуживали бы прославления, нежели Основьяненко. Нечего делать, надобно изложить сущность дела, без всяких ссылок на факты, неизвестные автору исследования, и убедить его разбором фактов, ему известных.

Читал ли, например, г. Данилевский «Пана Халявского», значительнейшее из произведений Основьяненка? — Читал. — Прекрасно! Что же поражает вас в этом романе с первых же строк самым неприятным образом? Натянутое и нимало не острое остроумие, такого рода: ныне просвещения стало больше — вот. например, мой сосед прорубил в зале своей два новых окна, чтобы просвещения было больше; обхождения ныне нет, потому что, например, наш заседатель, когда у него обедают гости, не обходит вокруг стола с просьбами кушать и пить, как обходили в старину. И заметьте, что каждый из этих каламбуров растянут на целую страницу журнального формата. Можете вообразить, каково впечатление этих семимильных острот на читателя. Растя-434

нутость у Основьяненка изумительная. Олисав, как распространилось просвещение и вывелось обхождение, он говорит, что и воспитание детям ныне дают не такое, как прежде — разумеется, это опять острота — то есть ныне детей не набивают с утра до ночи ватрушками и пампушками, как в старину. Эта острота тянется на четыре страницы журнального формата. Так написан весь роман, так написаны все произведения Основьяненка.

А какое правдоподобие! Начать хотя с того, что рассказчиком романа выведен старик, который, по пословице, в лесу вырос, а беспрестанно этот дикий степняк сбивается на тон, каким мог говорить только человек нынешнего века и порядочного образования; где на свете виданы глупцы, которые бы велели прививать детям натуральную оспу? Где на свете виданы фельдшеры, которые бы послушались такого приказания? Где на свете виданы дьячки-учители, которые доказывали бы зажиточным панычам пользу грамоты тем, что «вот как выучишься, паныч, грамоте, будешь писать поминальные записочки о покойниках и будешь получать за то хороший доход»? Ведь как бы ни был глуп учитель, все же он знает, что паныча этим не прельстишь. Какой малорусс — ведь они получше других народов знают толк в пении — станет хвалить певца «за скрыпучий голос, от которого морозом по коже подирает»? Одним словом, на каждой строке у Основьяненка — несообразности, и, кроме несообразностей, нет ничего: все вяло, приторно, пересолено, жеманно, натянуто и растянуто. Но, быть может, г. Данилевскому известно, что некоторые хвалят «Сердечную Оксану»? 6 Не советуем ему слушать этих людей: «Оксана» во сто раз приторнее и натянутее «Пана Халявского». И нигде нет у Основьяненка ни тени самостоятельности: большая часть страниц его пропитана самым неловким подражанием Гоголю; на других страницах он подражает то Карамзину (в «Бедной Лизе»), то г. Далю, то Загоскину, то какому-нибудь второстепенному, ныне забытому романисту.

В этой книжке мы высказали свое мнение о бароне Брамбеусе, как ценителе литературных произведений, и сказали, что, если он делал промахи, говоря о произведениях, имеющих художественное достоинство, то над произведениями решительно слабыми он умел подсмеиваться. И слова его об Основьяненке, которыми так возмущается г. Данилевский, совершенно справедливы:

Есть разного рода остроумия более или менее несносные: но самое несносное из всех — это провинциальное остроумие. Эти глубокомысленные наблюдения над человеческим сердцем, делаемые из-за плетня; эти черты нравов, подмеченные между маслобойнею и скотным двором; эти взгляды

на жизнь, обнимающие на земном шаре великое пространство, пять верст в радиусе; этот свет, составленный из шести соседей; эти колкие сарказмы над борьбою изящества и моды с дегтем и салом; эти насмешки над новым и новейшим, которых даже и не видно оттуда, где позволяют себе подшучивать над ними, — весь этот дрянный, выдохлый губернский яд, которого не боятся даже и мухи; и эти остроты, точенные на приходском оселке; и эти 28* 435

стрелы, пущенные со свистом и валящиеся наземь, в пяти шагах от носа стрелка; и эти смелые удары, с треском падающие, вместо общества, на лужу грязи, которая от них только распрыскивается на читателей; раны и язвы, наносимые пороку с той стороны, которой порок никогда не видит у себя, если стоит прямо перед зеркалом. Все вто может казаться очень замысловатым какой-нибудь ярмарке, какому-нибудь уезду, даже целой губернии, но не должно переходить за границы эгого горизонта, под опасением быть принятым за пошлость и безвкусие...7 Напрасно г. Данилевский не принял в уважение этой верной характеристики: с рецензиями барона Брамбеуса о посредственных или плохих книгах не худо справляться; о дурных книгах он говорил почти всегда хорошо, — по крайней мере, лучше и нельзя говорить о них.

Но ведь Основьяненко пользовался уважением в своем кружке? Ну, да, и вполне заслуживал этого уважения, как человек добрый, приятный собеседник, радушный хозяин, как человек, занимавший, и не без пользы для общества занимавший, довольно почетное место в губернском кругу, наконец, как человек, искренно любивший свою родину и желавший успехов ее литературе.

Но ведь он считался одним из лучших писателей на малороссийском языке? Ведь его малорусские повести до сих пор имеют в Малороссии почитателей? Да можно ли полагаться на сужде-

ния их? Ведь это или такие люди, которые ничего лучше «Халяв -ского» и «Оксаны» не читывали, или люди, готовые прощать все возможные недостатки книге, написанной на милом для них наречии. А что касается до значения Основьяненка в ряду авторов, писавших на малороссийском наречии, мы сказали бы, что не заслуживает внимания малорусская литература, если Основья-ненко может в ней считаться, сравнительно с другими, хорошим писателем. Но, к счастию, это вовсе не так: малорусская литература имела писателей действительно замечательных, людей, которые занимают высокое место в русской литературе, и занимали б его и тогда, если бы писали и на обыкновенном литературном языке8; и когда кто-нибудь — только уже не г. Данилевский, надеемся — расскажет нам об этой малорусской отрасли русской литературы, — отрасли, достойной всякого сочувствия, то упомянет кстати, что в числе хороших знакомых того или другого замечательного малорусского писателя был Г. Ф . Квитка, добрый и почтенный человек, любивший литературу и писавший посредственные произведения под именем Основьяненка э.

Лейтенант и поручик, быль времен Петра Великого.

Сочинение Константина Масальского. Две части. СПБ. 1855.

Если вы старик, читатель, вы не обратите внимания на «быль из времен Петра Великого», сочиненную г. К. Масальским: имя этого писателя не соединено с вашими воспоминаниями; если вы 436

молоды, читатель, вы также не захотите читать «Лейтенанта и поручика», зная, по беглым упоминаниям в журналах о г. Масальском, только то, что он когда-то считался одним из самых посредственных наших романистов; но если вы ни стары, ни молоды, вы — хотя тоже не будете читать «Лейтенанта и поручика» — посмотрите на обертку этой «были» не без некоторого умиления: вы

очень бегло, но и выучив четыре правила арифметики, две -три главы грамматики до глаголов или наречий, басни «Лисица и ворона», «Стрекоза и муравей», начали чувствовать, что в маленьком вашем сердце, в резвой вашей головке поселилась, после прежних потребностей в пряниках и конфектах, в детских играх, после неугомонной шаловливости, неутомимой беготни, новая страсть — читать, читать... не грамматику и не басни Крылова, не «Русскую историю» г-жи Ишимовой — все это скучно, потому что писано для детей — нет, читать книги, писанные «для больших». С какою жадностью бросались вы, десятилетний мальчик, на романы, и какое наслаждение доставляли вам эти увлекательные маленькие томики! это высокое наслаждение доставляли вам не те романы, которыми восхищались ваши тетушки и старшие, «большие» братья: Марлинский, Пушкин, Лажечников, Зенеида Р-ва, Гоголь, Павлов, князь Одоевский, Вельтман, — все это было скучно для вас; но как занимательны были для вас «Леонид, или некоторые черты из жизни Наполеона» 1, «Юрий Мило -славский», «Рославлев, или русские в 1812 году», «Таинственный монах, или некоторые черты из жизни Петра I», «Паята, дочь Ледзейки, или литовцы в X IV столетии», и проч., и проч! Ах, как интересны были эти книжечки! Ныне уже не пишут таких книг, скажете вы с истинною грустью о нынешних десятилетних, двенадцатилетних мальчиках и девочках. Нет уже этой немудрой, но грамотной литературы; люди, не имеющие особенного таланта, но довольно начитанные и не лишенные некоторого уменья сочинять складно, не пишут ныне в простоте души, как писалось в старину: нет1 они пишут свысока, гонятся за художественностью, за психологическими тонкостями, за анализом, за юмором, как будто все это их дело, как будто все это им по плечу, — и пишут

вещи бестолковые и скучные для взрослых, непонятные и скучные для детей.

Не так писали в старину: тогда, без всяких хитростей, половину страниц романа выписывали из какой-нибудь хорошей исторической книги — особенно богатый материал доставляла «История» Карамзина — а другая половина наполнялась незамысловатыми, но очень трогательными или до уморительности смешными приключениями каких-нибудь Владимиров, Анастасий и Киршей. «История» Карамзина написана прекрасно, стало быть, нет и спора о том, что одна половина романа была хороша; а другая половина была еще лучше! Припомните только удиви -437

тельио забавную сцену, как, обиженный Копычинским, Юрий Милославский, чуть ли не с револьвером Кольта в руках и с папироской в зубах, в наказание, заставляет хвастливого пана Копычинского съесть, не переводя духа, огромного жареного гуся до последней косточки; пан Копычинский давится, задыхается от объядения, но ест, ест, ест, а Юрий торопит его, наведя свой кольтовский револьвер прямо на лоб наглого труса... ах, как это смешно! А как трогательна судьба Леонида, который борется с своим личным противником Наполеоном и побеждает его! Ведь Леонид и Наполеон были влюблены в одну и ту же девушку, и Наполеон шел в Москву не с другою целью, как только отбить у Леонида невесту и жениться — злодей! от живой жены, Марии-Луизы, — на Полине или Надине, — не помним ее имени, но помним, что дело в 1812 году шло собственно о том, кому «обладать Надиною» или Полиною — Леониду или Наполеону! Помните ли, каким жалким человеком казался этот волокита Наполеон в сравнении с своим соперником, великодушным и храбрым Леонидом? Зато ведь Леонид и победил Наполеона,

потому что, если вы помните, Наполеон был побежден никем другим, как именно Леонидом! Какие замечательные приключения! Прибавьте к этому чистый язык, чистую нравственность, и вы со вздохом скажете: «да, для нынешней малолетней публики уже нет таких прекрасных книжек, какими услаждали нас в детстве добрый Загоскин — гений этой литературы — и другие столь же добродушные и радушные деятели ее: г. Воскресенский, г. Р. Зотов, г. Масальский.

Да, вы не забудете г. Масальского, потому что и он доставил вашему детству столько же сладких часов, как г. Р. Зотов, Как занимательны были его «Стрельцы», «Регентство Бирона». Мы не можем теперь в точности припомнить содержания этих романов, знаем только, что они были хороши; но лучшим его произведением был, по нашим воспоминаниям, «Черный ящик» 2. Уж одно начало чего стоит! Какой-то молодой провинциал, Карп Силыч, целый век ходивший в чуйке, приехал в Петербург и начинает одеваться по моде, установленной Петром Великим (роман взят из эпохи Петра Великого). Ему принесли кафтан, брюки, жилет, галстух. Он не знает, как приладить эти немецкие штуки на свое туловище; особенно затрудняет его жилет. Уж подлинно, будет жалеть, кто станет надевать эту жалет! восклицает он, наконец решает, что жилет должен застегиваться на спине. После этого надобно, чтобы сюртук и брюки также застегивались на спине, и он надевает все принадлежности костюма задом наперед... Ах, как это смешно! Мы все — и братцы, и сестрицы, и десяток наших маленьких приятелей — целую неделю не могли без хохота вспомнить о том, как Карп Силыч шел по улице в платье, надетом задом наперед, как высокий воротник сюртука подпирал ему бороду, как мальчишки бежали за ним с хохотом

и насмешками, как он пришел к своему нареченному тестю потому что Карп Силыч приехал в Петербург жениться — и как на вопрос хозяина: отчего все платье на нем надето задом наперед? отвечал: «ветром перевернуло на улице!»... Ах, как это смешно! А как страшно, когда — не помним уже кто, Карп Силыч или прекрасный юноша-офицер, влюбленный в красавицу, на которой хочет жениться Карп Силыч — ночью, при блеске молнии, отправляется на пустынный остров или в дремучий лес, — ] одним словом, в какое-то место очень страшное, выкопать из-под земли таинственный «черный ящик», в котором х ра нятся груды золота, с участью которого соединена судьба красавицы-невесты! Превосходно! Никогда не бывало и не будет лучшего, занимательнейшего романа для таких читателей, какими в то время были мы, нынешние люди средних лет.

И заметьте, что этот роман написан правильным, грамотным языком. Какая разница с «Совестдралом большим носом», с «Георгом, милордом аглицким», с «Францыском Венецианом», которыми в детстве воспитывался вкус наших дядей и дедов! 3 О, мы были детьми в счастливое для детей время! Вечную признательность должны мы хранить к гг. Р. Зотову, М. Воскресенскому, К. Масальскому!

Теперь уже не те времена! Что пишут и как пишут люди, наследовавшие талант этих почтенных авторов? Они хотят раскрывать нам сокровеннейшие изгибы человеческой души, пишут психологические рассуждения в лицах, толкуют о развитии, о борьбе страстей; они хотят блестеть остроумною ирониею, хотят прославиться знанием жизни и людей, хотят даже — о, ужас1 — удивлять нас художественными совершенствами своих творений; они хотят быть Гоголями, Гончаровыми, Тургеневыми, Жорж-Сан-дами, Теккереями, Диккенсами! Господа, будьте тем, чем создала вас природа; будьте преемниками г. Р. Зотова, г. К. Масальского, и вы принесете свою долю пользы, и вы будете иметь множество читателей, которые будут хвалить вас. А теперь кто читает и кто хвалит ваши психологические и художественные произведения? Подумайте об этом совете: его исполнение принесет столько пользы вам, столько удовольствия тем читателям, которые еще не доросли до повестей с различными ухищрениями в психологическом и художественном роде. А как легко исполнить этот совет: подражать г. Р. Зотову и г. К. Масальскому гораздо легче, нежели подражать Гоголю, Теккерею или Жорж-Санду! И, если хотите, мы еще более облегчим для вас это дело, рассказав содержание и объяснив манеру романов, приносивших такую пользу в старину. Кстати же, перед нами лежит один из этих романов.

В 1710 году, в Петербурге, в бревенчатой избе сидели Александр (по фамилии Ветрин, по чи-ну лейтенант) и Клавдий (по фамилии Ланов, по чину поручик). «Тому и другому собеседнику было около двадцати семи лет; оба считались редкими красавца-439

ми. Все девушки влюблялись в них с первого раза». Они пьют венгерское и поверяют друг другу свои тайны. Клавдий говорит, что назначен поход к Выборгу; Александр, восхищенный этим, объясняет, что там найдет он свою невесту, шведку, которую узнал, когда она с отцом жила в плену в Петербурге, — теперь пленные отпущены на родину и живут в окрестностях Выборга. Друзья клянутся в вечной дружбе, сливают назад в бутылку остатки венгерского, которое уже было разлито в серебряные чаши, запечатывают бутылку и обещаются не разрывать дружбы, пока не будет ими выпита эта бутылка. Потом описывается очень подробно осада Выборга. Клавдий, фуражируя в окрестностях города, влюбляется в Элеонору, у отца которой покупает хлеб.

Она влюбляется в Клавдия. Он везет к ней своего друга: оказывается, что Элеонора та самая пленная шведка, о которой говорил Александр. Таким образом оба друга влюблены в одну девушку, которая также равно любит их обоих, не зная, кому отдать преимущество. Друзья часто готовы поссориться, но вспоминают о запечатанной бутылке и мирятся, наконец, оба вместе, делают предложение отцу Элеоноры: «пусть она избирает из нас того, кого более любит». Элеонора говорит, что равно любит обоих. Друзья уезжают домой и решаются бросить жребий: по жребию достается Александру уехать, Клавдию — жениться на Элеоноре. Александр уезжает и, возвратясь через два года, встречает милого малютку — это сын Клавдия; сердечные раны Александра раскрываются. Но вот бежит навстречу другу Клавдий, ведет его насильно в свой дом, представляет его своей жене. Александр поднимает глаза— о, диво! о, восторг! это не Элеонора, а Лиза, о которой не было и помину во все продолжение романа. Элеонора плакала, когда Александр уехал, и Клавдий женился на Лизе, а Элеонору сберег для друга. Вот уж подлинно друг! Да, кстати, где же запечатанная бутылка? Она брошена в Иматру, и, следовательно, дружба Александра и Клавдия уже ненарушима.

Какая трогательная наивность в изобретении романа! Столько же милой наивности и в изложении; идея и форма совершенно гармонируют между собою. Вот, например, сцена между друзьями, когда они, в приятном вечернем разговоре и в халатах, объяснились на сон грядущий относительно страсти, наводящей грусть на обоих. (Начинает речь Клавдий.)

— Саша, слушай, что я тебе скажу: я люблю тебя, это ты знаешь!

Люблю и Элеонору! Я перемогу себя, чего бы мне это ни стоило, помня нашу давнюю, священную для меня дружбу! Я испытаю себя! Я уверен,

— Нет, Клавдий, мой благородный Клавдий! Я не хочу, чтоб ты из-за

меня страдал! Ты первый полюбил Элеонору, ты на нее более меня имеешь права. Пусть буду я страдать, а ты будь счастлив. Ты достоин этого!

— А если я сам хочу страдать, если мне это нравится? Не обижайся,^

440

Саша, если я тебе скажу, что я тверже тебя, что мне легче будет перенести страдание. Да что тут долго толковать? Я тебе уступаю Элеоно ру.

Ветрии засвистал какой-то марш и с мужественным спокойным лицом начал ходить взад и вперед по комнате.

— Ты мне уступаешь Элеонору... — мрачно проговорил Ланов. — НеТ, а*о невозможно! Этого я не хочу! Разве я не такой же друг тебе, как ты мне?

Я не должен уступать тебе в благородстве, Клавдий! Иначе ты перестанешь уважать меня, а тогда не можешь остаться мне другом! Пусть страдает, пусть разрывается мое сердце. Я забуду Элеонору! Будь счастлив с нею, мой великодушный, благородный друг!

Друзья заплакали и сжали друг друга в объятиях. От сильных чувств, которые их волновали, ни тот, ни другой не мог вымолвить более ни слова. Ветрин снял халат и сапоги и лег в постель. Ланов сделал то же.

Какая умилительная борьба великодушия! Истинно, этот отрывок напоминает заключение басни, которую у казака Луганского немец-гувернер написал для своих воспитанников: «Сия басня научивает, что другой был великодушнее одного, а последний великодушнее первого». И как восхитительно заключается эта патетическая сцена дивным замечанием: «Ветрин снял халат и сапоги и лег в постель. Ланов сделал то же». О, несравненное, гениальное простодушие!

Что лучше этой повести может быть придумано для читателей того интересного возраста, когда от арифметики переходят

к романам, от романов к игре в лапту или в мяч? Она показалась бы чрезвычайно занимательна этим читателям; но — увы! — она не дойдет до рук их, потому что дети не приобретают книг по своему выбору: они только берут книги, какие находят в библиотеках своих взрослых родных и знакомых; а кто из этих родных и знакомых почтет ныне нужным украсить свою библиотеку «Лейтенантом и поручиком»?— И что ныне бедные читатели, равно любящие мяч и романы, найдут в этих библиотеках, за исключением повестей гг. Гончарова, Григоровича, Л. Н. Т., Тургенева и немногих других? что найдут они, кроме этих повестей, которые слишком не под силу детскому уму и детскому вкусу? Бедные дети нынешнего времени! Пожалейте их, господа подражатели Григоровича и Тургенева! Перестаньте тянуться вслед за этими писателями: это слишком трудно. Оставьте, подражайте лучше г. Р. Зотову и К. Масальскому: они были равны вам по таланту, но писали занимательно, хотя для некоторого класса публики, потому что не имели ваших претензий; подражайте же им, и если люди, перешедшие эпоху простодушия, попрежнему не будут читать вас, то никто не будет и осуждать вас; напротив, многие будут читать вас с удовольствием.

Но нет, это невозможно! В мире не осталось уже ныне романистов и нувеллистов наивных, которые, по выражению реторики Кошанского, «писали, как умели, наудачу»: каждый ныне имеет претензии на глубокомыслие, на наблюдательность, на художественность, не думая о том, что лучше написать «Лейтенанта и по-441

ручика», нежели... однако, к чему приводить примеры) Каждый читатель припомнит десятки их, а писатели, в пример которым ставим мы г. Р. Зотова и г. К. Масальского, вероятно, сами

твердо помнят названия своих произведений.

Меся go слов на 1856, високосный год. С портретом его величества государя императора. СПБ.

0>став Академического календаря на 1856 год почти тот же самый, какой имели календари предыдущих лет. Изменения, сравнительно с «Месяцословом» предыдущего года, незначительны. Они состоят в том, что, вместо статьи прошлогоднего календаря о летосчислении и таблиц народонаселения Российской империи, великого княжества Финляндского и царства Польского по уездам, помещены два новые списка: 1) дни, в которые совершаются крестные ходы в С.-Петербурге, Москве и окрестностях С.-Петербурга; 2) алфавитная роспись святых, находящихся в полном месяцослове, с показанием времени, когда память их празднуется православною церковию. Последняя роспись особенно полезна для справок: «Полный месяцослов» ныне стал довольно редкою книгою, и, действительно, было необходимо перепечатать в «Академическом месяцослове» эту статью, придававшую главное достоинство «Полному месяцослову».

Около восьмисот мужских и двухсот женских имен внесены в этот алфавитный список. Из них многие, особенно мужские имена, встречаются в календаре по нескольку, многие даже по десяти и более раз в течение года. Так, по 11 раз встречаются Антоний, Афанасий, Зинон, Марк, Симеон, Феофил; по 12 раз: Андрей, Кирилл и Михаил; 13 раз — Дионисий; 14 — Георгий; 15 — Василий, Иулиан и Максим; по 17 раз: Григорий, Иаков и Стефан;

19— Павел; наконец, Александр — 21 раз, Феодор — 27,

Петр — 30, а Иоанн даже 61 раз. Из женских имен только Феодора встречается 8 раз, Анна — 9 и Мария — 10 раз.

Крестных ходов совершается в Петербурге ежегодно 8, в окрестностях Петербурга— 11, в Москве— 13.

Из двух лунных затмений 1856 года в Европейской России

будет видимо только частное лунное затмение 1—2 октября (по петербургскому среднему времени, начало его будет в 11 часов 22 мин. вечера, а конец в 2 ч. 28 м. утра). Из двух солнечных затмений (полное, 24 марта, и кольцеобразное, 17 сентября) ни то, ни другое в Европейской России не будут видимы.

Список малых планет, обращающихся между Марсом и Юпитером, в течение 1855 года увеличился четырьмя новооткрытыми астероидами, именно: Шакорнак (в Париже) 6 апреля открыл Цирцею, Лутер (в Билке) Левкотею, и, в один и тот же день,

5 октября, Лутер открыл Фидесу, а Гольсмит (в Париже) Ата-

442

443

Сравним также ведомости о количестве металлов, добытых в 1853 и 1854 г.

Думы современной России. Александры Ступииой. СПБ. 1855.

Из двенадцати стихотворений, изданных ныне г-жею А. Сту-пиною, едва ли не лучше других следующее:

Счастлив, кто без урагана Океан переплывал,

Чей на высях гор Ливана Взор усталый отдыхал!

Да, кто зрел вас, исполины,

Чей приветствовал вас стих,

Тот божественной картины Обрученный был ;кених.

(выражение довольно темное.)

Кто ж с молитвой головою К вашим кланялся пятам,

Кто потом гулял пятою

По заоблачным главам (эти четыре стиха содержат замысловатую игру словами.)

Тот любимый друг природы,

Тот земли и неба друг

(почему же это? Разве друзья, которые ходят по Ливану и кланяются, друзья неба и земли? Напротив, это самый буйный народ... Виноваты: мы также начали довольно замысловато играть словами.)

Он под песни непогоды С ней венчался, как супруг...

(каким же это образом? и с кем «с нею?» с непогодою, или с землею, или с небом?)

Остальные одиннадцать пьес только немногим уступают этому, свидетельствующему об уменьи г-жи А. Ступиной писать 444

1853 г. 1В54 г.

Золога..... 1 398 п. 21 ф. 93 зол. 1581 п. 24 ф. 74 зол.

Серебра.................983 » И » 19 » 1036 » 25 » 73 »

Платины.................61» 11» 14 » 27» 3»

М еди.....................394 549 п. 390 818 п

Свинца.................40 003 * 110916 »

Чугуна.................14 517 524 » 14148 651 »

Стали.....................53 974 » 67 522 *

Ж елеза.................12 0920SS ” 11598 805 »

Разных металлических изделий . . 2 268 723 » 2 177 038 »

звучные стихи. Но дело ме в достоинстве стихов, а в том, что воспоминания г-жи А. Ступиной о том, как она жила в Бейруте, ходила по заоблачным главам Ливана и проч., едва ли могут назваться, в строгом смысле слова, «Думами современной России»:

скорее, это думы одной из русских дам о случаях и предметах,

Правила составления употребительнейших в строительном искусстве мастик и проч., сочинение И. Лейхса. Перевод с немецкого. СПБ. 1856.

Книжка Лейхса написана, сколько можем судить, с знанием дела. Переведена она грамотным языком. Жал ь тол ько, что е й дано широковещательное заглавие, занимающее в полном своем составе не менее шести строк; жаль также, что выставленная на обертке цена — 75 коп, сер. — своею несоразмерностью с объемом книжки слишком ясно разоблачает цель многознаменательного заглавия.

Гражданские законы Псковской судной грамоты. Сочинение И. Энгельмана. СПБ. 1855.

Несколько месяцев тому назад, мы говорили об исследовании Псковской судной грамоты, изданном г. Ф. Устряловым, сыном известного историка '; это сочинение было написано на тему, предложенную студентам С.-Петербургского университета от юридического факультета этого университета. Теперь является другое сочинение, удостоенное медали на этом конкурсе. То и другое рассуждения неоспоримо показывают авторов своих людьми, которые уже привыкли трудиться усердно и добросовестно.

Г. Энгельман, ограничивая свое исследование теми пределами, которые определены темою, предложенною от факультета, говорит исключительно о тех статьях Псковской судной грамоты, которые имеют предметом гражданские законы; других ее статей он касается только в случае неразрывной их связи с постановлениями относительно гражданских законов. Объяснения его большею частью основательны и многие из догадок удачны.

Указатель для обозрения Московской патриаршей (ныне Синодальной) ризницы и библиотеки. Составлен синодальным

ризничим, магистром, архимандритом Саввою. Москва. 1855. Патриаршая, или Московская синодальная библиотека есть одна из важнейших в России по количеству и древности своих 445

рукописей; соединенная с нею Патриаршая Ризница также богата утварями и вещами, в высшей степени замечательными. Потому архимандрит Савва, издав краткое описание важнейших вещей и духовных рукописей, хранящихся в этом драгоценном собрании, оказал довольно значительную услугу русским археологам и людям, занимающимся историею литературы. Рукописей, по каталогу библиотеки 1824 года, значится: греческих 467, русских 956; в числе последних находится 96 пергаментных и 20 бомбициновых, писанных на хлопчатой бумаге. Кроме того, жалованных грамот и проч. 208. После 1824 года в библиотеку передано еще несколько рукописей и, между прочим, знаменитый «Изборник Святослава» (1073 г.), один из древнейших памятников кирилловской письменности. Мы будем еще иметь случай подробнее говорить о рукописях Московской синодальной библиотеки, потому что на-днях уже получена в Петербурге первая часть описания славянских ее рукописей, составляемого профессорами А. В. Горским и К. И. Новоструевым.

О пленных по древнему русскому праву. А. Лохвицкого.

Москва. 1855.

Г. Лохвицкий основательно обработал специальный вопрос, им выбранный, внимательно воспользовавшись всеми данными, какие представляются «Полным собранием законов» и различными изданиями Археографической комиссии. Свод известий о состоянии пленников по законам допетровской Руси точен и полон; автор удерживается от всяких общих выводов и не имеет,

повидимому, никаких других претензий, кроме скромного желания

ясно и в систематическом порядке изложить факты. Подобные труды всегда бывают полезны и заслуживают уважения.

Исторические сведения о примечательнейших местах в Белоруссии, с присовокуплением и других сведений, к ней же относящихся. Составлены генерал-майором М. О. Без-Корниловичем.

СПБ. 1855.

Просмотрев довольно толстую книгу, изданную г. Без-Корни-ловичем, мы убедились в верности предположения, которое будет внушено каждому читателю самым заглавием «исторических сведений» и т. д. Г. Без-Корнилович не имел в виду исследовать еще недостаточно объясненные вопросы в истории Белой Руси, писал не для ученых: нет, он просто собрал из истории Карамзина, истории «Отечественной войны 1812 года» Михайловского -ДаниЛёвского и некоторых других сочинений известия, касающиеся того или другого города, того или другого села в Бело -446

руссии, расположил эти известия по порядку времени и, таким образом, у него составились исторические статейки о Витебске, Динабурге, Могилеве и проч., — статейки, из соединения которых вышла, как мы сказали, довольно толстая книга, по всей вероятности, не бесполезная для тех, у кого под руками нет хорошего собрания книг по русской истории.

Мельница близ села Ворошилова, простонародный рассказ дяди Афанасия. СПБ. 1856.J

О том, до какой степени удалось автору выдержать простонародный и простодушный тон рассказа, читатель может судить из следующего отрывка:

Недалеко от большого села, перейдя на широкое поле, в березовой роще над узкой, но глубокой речкой стояла водяная мельница. Тут же рядом построена была просторная, светлая изба с узорчатыми окнами;

а сверху, между двумя резными столбиками, помещалась хорошенькая светелка. Изба и мельница стояли на краю большого леса, который тянулся вправо и влево на несколько десятков верст, почитай до самой губернии. Мимо этой мельницы пролегала проезжая дорога из села, перебегала через плотину и в лесу уже расходилась в разные стороны.

На мельнице жил старик, не старик, а уже и не молодой человек, крестьянин Иван Терентьев Вырезубов, с хозяйкой Матвеевной и красавицей дочкой Малашей. Опричь семьи, держал Терентьич двух работников и работницу. Надо вам сказать, что Вырезубов был оченно богат, к тому отличный мельник, так что всегда у него было человек пять приезжих из далеких деревень для помолу; но главное — он в рот не брал хмельного и не любил, чтобы и в деле была эта поведенция.

Содержание рассказа довольно просто. Красавица Малаша полюбила ямщика Андрея Голыша; но отец просватал ее за богатого мещанина, который с отцом своим льстился на приданое, а не на девушку. Перед свадьбою случился пожар на мельнице, и Терентьич, вздумав испытать будущих родственников, сказал, что все деньги его сгорели, и попросил взаймы на постройку новой мельницы. Богатые мещане отказали в помощи и отказались от невесты-бесприданницы; но скрипач Яков безродный, отец Андрея, бывший тут, предложил Терентьичу свои последние двенадцать целковых. Раздосадованный мещанами, тронутый добротою бедняка, Терентьич согласился отдать дочь за Андрея и, ударив по рукам с нареченным свояком и зятем, объявил, что пожар вовсе не разорил его, деньги остались целы, мельницу он построит лучше прежнего и принимает к себе полными участниками своего довольства и Андрея и Якова, которые на деле доказали- ему свое расположение.

Рассказ этот написан для народа, с бытом которого дядя Афанасий хорошо знаком.

Православные и другие христианские церкви в Турции.

И. Березина. СПБ. 1855.

Дельно составленная и довольно интересная брошюра. Автор рассматривает причины прискорбного положения христиан в Турции, излагает историю законов, которыми определялись в различные времена их обязанности к турецкому правительству, и обнаруживает отношения, существующие между последователями различных христианских исповеданий. Мнения свои о первоначальной причине настоящего бедственного положения гяуров он излагает так:

Застав Византийскую империю во времена почти общего упадка нравственности, кочевая орда завоевателей, по преданию от первых воителей ислама, не могла возыметь особенного почтения к истинной религии, представители которой перед глазами мусульман были так слабодушны и развращены: очень естественно, что свежее, здоровое племя воителей поверило своему мусульманскому превосходству и только в исламе видело спасение (стр. 2). Без всякого сомнения, в настоящем положении восточных христиан виновата более всех сама Порта, потом римские католики, а наконец сами греки (своею взаимною враждою); менее всех виновны туземные христиане (то есть славяне, румыны и прочие), и, между тем, на них -то тяжелее всего обрушиваются печальные следствия раздора. Пламеннее других пылают друг к другу ненавистью римские католики и греки, армяне также враждуют преимущественно с греками (стр. 24). Понятно, что каждое исповедание считает себя и хочет быть первым всюду, что каждая одноверная с ним нация поддерживает его всеми силами; но не можем не оплакивать и не осуждать той безумной вражды, в которую столь часто, к великому соблазну целого мира, впадают соперники, и тех неблагородных и пагубных средств, к которым иногда прибегают они (стр. 38).

Довольно подробная история турецких законов относительно

подданных Оттоманской империи и борьбы между христианами различных вероисповеданий подтверждает эти справедливые мысли.

Описание хронологической машины А. Головацкого, составленное академиком Вишневским. СПБ. 1855.

Каждому занимавшемуся хронологическими изысканиями известно, как много времени отнимает поверка летописных показаний, основанных на пасхалии. Машина г. Головацкого, удостоенная Демидовской премии, имеет целью облегчить приискива -ние всех данных, зависящих от времени празднования пасхи, для каждого данного года. По отзыву академика Вишневского, «практическое употребление машины очень просто»: стоит только навести стрелки циферблата на цифру данного года, и на таблицах машины отмечены будут дни празднования святой пасхи, вознесения, начало великого поста, цифра, определяющая воскресные дни года, и проч. Охотно верим, что машина действует быстро и верно, — и если так, г. Головацкий разрешил довольно трудную 448

задачу практической механики, построив свою «хронологическую машину». Но цена и массивность этого числительного снаряда всегда будут значительным препятствием его распространению между учеными, занимающимися хронологиею. Потому, несмотря на свои достоинства, хронологическая машина г. Головацкого не уничтожает настоятельной потребности в пасхальных таблицах, приспособленных к практическому употреблению для поверки хронологических показаний. Громадные и сбивчивые таблицы г. Хавского — труд почтенный, но не достигающий своей цели. Между тем, составление пасхальных таблиц, какие нужны для наших историков, не представляет ни малейших затруднений. Праздник пасхи, от которого зависят все данные года, переходит по 35 дням года; в каждом из этих случаев год может быть простой или високосный. Таким образом, нужно только составить для каждого из этих 70 случаев полный список всех 365—366 дней года, с обозначением воскресных дней и праздников, как это делается в стенных календарях; каждая из 70 таблиц, напечатанная компактным шрифтом, поместится на одной странице. К этим 70 страницам таблиц нужно прибавить список годов от р. х. до 1800 или 1900 года, с обозначением, под какую из 70 таблиц подходит год в пасхальном отношении, и все справки о каждом данном годе становятся столь же удобными и легкими, как справки о 1856 годе в «Месяцослове» на 1856 год: стоит взглянуть в списке годов, какая таблица представляет пасхальные цифры данного года, потом раскрыть эту таблицу — и перед нами будет готовый полный месяцослов этого года. Проще и легче ничего не может быть, и чтобы составить эти таблицы, довольно двух -трех дней времени. Хорошо было бы, если б кто-нибудь составил и издал такую тетрадку, которая, имея не более 80 страничек, с пользою заменит все пасхальные машины и все фолианты, массивность которых ведет только к затруднениям и ошибкам.

Ложь и правда о войне на Востоке. Сочинение Виктора Жоли, редактора журнала Санхо. Перевел с французского Е. Серчевский. СПБ. 1855.

В прошедшем месяце мы говорили о переводе сочинения, изданного по случаю восточной войны Виктором Жоли, и вот, через месяц, является другой перевод той же брошюрки *. Не явится ли к следующему месяцу третий?

Оба перевода сделаны грамотно; мы заметили только, что правописание иностранных имен более пострадало под пером г. Серчевского: он пишет «Санхо, Кантю, Хатти-Шерив»2, вместо Санчо, Канту, Хатти-шериф. Из этого, однако, мы не выводим никаких заключений в ущерб его переводу, вообще, кажется, довольно правильному.

29 Н. Г. Чернышевский, т. Ill 449

Правила tcoHtomeHHOrO хозяйства или обязанности кучера. Сочинение магистра О. С. Пашкевича. СПБ. 1855.

Вот говорите, что русская литература есть оранжерейное растение, что она не пустила еще глубоких корней в народную жизнь, что наши книги пишутся для горсти читателей, «е имеющих почти ничего общего с массою народа, и проч., и проч. Все эти метафоры, заимствованные из царства растений и относя* щиеся, в прямом смысле, только к миру прозябаемому, оказываются пустыми фразами, рожденными ипохондриею. На-днях вышла книжка «Наставление дворникам» *. Мы, признаемся в проступке, не сочли нужным давать отчет о ней в нашей летописи. Ныне является наставление конюхам, через неделю надобно ждать наставления швейцарам, еще через неделю — наставления трактирным служителям, и т. д. Я вас спрашиваю, г. скептик: для кого же написаны и будут написаны эти книжки, если не для народа? Я вас спрашиваю: не служат ли они несомненным доказательством того, что литература у нас есть дело народной жизни, глубоко пустила свои корни в народную жизнь? Отвечайте же, г. скептик!

Я, кажется, вошел в пафос! Не знаю, до чего бы я увлекся этим одушевлением в защиту нашей литературы от скептиков; но, к счастию, моя горячность охлаждается тем, что «Правила конюшенного хозяйства» — набор общих мест и пустых фраз, давно известных не только людям, имеющим «конюшенное хозяйство», но и людям, от роду не умевшим отличить рысака от иноходца. Веселый карандаш, или свет и тени современности в рисунках.

СПБ. 1856.

Более жалкой спекуляции на пятаки полуграмотных людей мы уже давно не видывали. Не говорим уже о необыкновенно грубом исполнении рисунков, которые, поеидимому, нацарапаны тупым долотом на лубке, самое содержание их — верх коварства. Полуграмотному продадут их за карикатуры, относящиеся к современной войне; а прочитав по складам подписи рисунков, он поймет, что они представляют мальчика, промотавшего деньги на парижской всемирной выставке. Как это случилось, отгадывайте Сами.

Очерк истории православной церкви на Волыни. Сочинение Платона Карашевича. СПБ. 1855.

Автор, без всякого сомнения, употребил довольно времени и труда на составление этого очерка; он, как по всему видно, обра-ботывал его прилежно и добросовестно, и не его вина, если «История православной церкви на Волыни» не представляет множества интереснейших фактов: чего не может дать предмет, 450

того не вложит в книгу трудолюбие aBTqpa. История православной церкви на Волыни — не более, как часть истории православия в Малороссии: что происходило в Киеве, то повторялось на Волыни, и только; особенного ничего мы не в состояййи сказать б волынских епархиях, как не можем сказать ничего особенного об истории православных епархий калужской или тульской, тамбовской или орловской. Очень важна и интересна история православной церкви в Великоруссии; но если б мы вздумали писать историю православной церкви в рязанской епархии, нам поневоле пришлось бы делать общие и, по своей общеизвестности, нимало не интересные для науки извлечения из сочинений по истории русской церкви вообще, и потом прибавлять: «то же самое было, конечно, и в тульской епархии»; или: «это изменение, без сомне-

ния, коснулось и тульской епархии»; или, в самом счастливом случае, прибавлять: «мы знаем, что так было и в тульской епар -.хии; это видно из следующей грамоты», и приводить грамоту Никона к тульскому епископу о введении исправленных книг, или грамоту тульского епископа, свидетельствующую, что в Туле были около X V века каменные церкви. Точно таково все содержание книги г. Карашевича. Заимствуя общие обзоры о состоянии малорусской ц ер к ви из сочинений преосвященного Филарета, преосвященного Макария, из Бантыша-Каменского и т. д., он прибавляет на каждой странице: «Это должно относиться и к Волыни», а в некоторых случаях приводит какую-нибудь выписку из «Актов Археографической комиссии», и т. п., — выписку, не говорящую нам ровно ничего нового и не содержащую ничего важного. Если б г. Карашевич избрал предметом своего рассуждения какой-нибудь вопрос, могущий быть предметом отдельного исследования, труд его, конечно, не остался бы бесплоден для истории, как в настоящем случае.

Обзор главнейших путешествий и географических открытий в пятилетие с 1848 по 1853 год. составлен К. Ф . Свенске.

Том первый. СПБ. 1855.

Ряд статей, которые под этим заглавием помещал г. Свенске в «Вестнике географического общества», давно уже оценен по достоинству и читателями и журналистами. Ни по одной из наук мы еще не имели такого полного и дельного обзора новейших открытий, какой был составляем ученым автором по географии. Статьи эти теперь собраны в одну книгу, и нам нет надобности рекомендовать ее публике, которая уже отдала ей справедливость. Мы только пользуемся правлением прекрасного труда г. Свенске в виде отдельного сборника, чтобы лредставить читателям беглый очерк успехов географии в последнее время.

Обзор г. Свенске начинается ближайшими к нам странами. Чрезвычайно важных предприятий по составлению и исправлению карт европейских земель в последние годы было множество. Из них назовем, в России: приведение к к о н ц у русско-шведского измерения громадной дуги меридиана между Фугленесом в Норвегии и Измаилом, на пространстве 25°20'; определение долготы главной Пулковской обсерватории от Гринвича; издание «Межевого атласа Российской империи», начатое с Тверской губернии; «Этнографическая карта Европейской России», г. Кеппена; «Хозяйственно-статистический атлас Европейской России», г. Веселовского; «Гидрографическое описание северного берега России», г. Рейнеке; в других европейских странах: большие топографические карты Германии на 359 и Северной Геомании, Реймана и Эсфельда на 200 листах; военная карта Франции на 258 листах; большой атлас Вгликобритании и Ирландии, в масштабе 1 английской мили на 1 дюйм; подробнейшие топографические атласы главных городов Англии (атлас Лондона будет состоять из 900 листов); большая топографическая карта Швеции на 260 листах; подобные же карты Голландии, Бельгии, Испании, Швейцарии.

Из ученых путешествий по Европе особенно важны — в России: уральская экспедиция; путешествие по северной России г. Шренка и покойного Кастрена; по земле донских казаков, г. Кеппена; по прибалтийским провинциям, г. Бера; по берегам Черного моря, графа А. Уварова. Из описаний других малоизвестных европейских стран назовем: путешествия по Далмации и Черногории, Гарднера, Вилькинсона, Коля, Патона; по Сербии, также Патона; по Норвегии, Виттиха, Фооестера; по Исландии, Шлейснера: по Венгрии, Квицмана; по Трансильвании, де-Же-

рандо; по Испании, Уркарта, Дондас-Морри, Госкинса, Мину-толи, Флейшера, Вилькома; 1 по Сардинии. Тняделя; по Греции и Т у о ц и и , Росса, Курциуса, Обри-де-Вера, Риглера, Мэкферлена. Пеоеходя к Азии, заметим путешествия по Сибири покойного Кастрена, г. Миддендорфа, Эрмана; по Аомении — Морица Вагнера; по Малой Азии — г. Чихачева, Росса; по Сирии и Палестине — Линча, Робинсона; по Аравии — Лоттена де-Лаваля; по Мессопотамии — Лейаода, Флетчера, Чесни; по Персии— Вагнера, Фландена; по Бухаре — Лемачна; по Тибету и вообще по китайской половине материка — Гюцлафа, Гюка и Габе; по странам между Ост-Индиею и Китаем — Стрэчи, Томпсона, Гукера; по Синду—Викерн, по Загангскому полуострову— Гюцлафа; список путешествий по Ост-Индии и в Китай был бы слишком длинен.

Точно так же не лдем перечислять путешествий по Алжиру, а из путешествий по Египту и Нубии упомянем только о сочинениях русских ученых: г. Ковалевского и г. РаФаловича. Абиссинию исследовали братья Аббади, Шимпер, Беке; центральную 452

Африку — Ребман, Крапф, Ливингстон, Гальтон, Кольб, Ком-минг, Ричардсон, Овервег, Барт, Пракс, Кноблсхер, шейх Мухаммед эль-Тунзи; португальские владения в Африке — Тамс, Бо-карде; прибрежья Гвинеи и проч. — Галлёр, Буэ-Вильоме,

Форбз, Геккар, Смит, Ир-Пуль.

Автор делает подробные и часто чрезвычайно интересные извлечения из сочинений этих и многих других путешественников, трудами которых столь значительно распространены наши географические и этнографические сведения.

<И З № 3 « СОВРЕМЕННИК А»>

Стихотворения графини Ростопчиной. Том первый. СПБ. 1856 х.

Самое неприятное и самое бесполезное дело на свете — восставать против общепринятых, укоренившихся мнений. Неприятно оно потому, что человек, отваживающийся противоречить всем, приобретает себе множество противников. «Как? ты хочешь быть проницательнее всех? Так, по-твоему, мы все ошибались?

Да ты говоришь парадоксы, да ты говоришь явные нелепости!»

И, если прежде считали этого человека неглупым, он компрометирует репутацию своего ума, даже своего здравого смысла.

Легко бы ему перенести эту неприятность, если бы его отважное противоречие общему убеждению принесло хотя малейшую пользу тому делу, которое он решился защищать, если б он убедил хотя немногих в истине того оригинального мнения, которое он считает справедливым. Но нет, никого не убедит он: все до одного читатели согласно решат, что он странно, непростительно ошибается, и если произведет его смелое восстание против общепринятых суждений какое-нибудь действие, то разве только утвердит публику еще более прежнего в старых мнениях.

Эти слова достаточно убедят каждого читателя, что мы очень хорошо чувствуем трудность и опасность борьбы с закоснелыми предрассудками. Но иногда эти предрассудки бывают столь очевидно неосновательны, столь несообразны с несомненными фактами, что самый осторожный и робкий человек увлекается мыслью: «эти призраки мнений держатся только потому, что ничья рука до них не дотрогивалась; самое легкое прикосновение здравого смысла низвергнет, рассыплет в пыль и прах эти лживые фантомы!» Бывают, говорим мы, случаи, когда нелепость прежнего мнения, правота нового столь очевидны, <Пё борьба против самообольщения публики 'представляется очей» легкою и обещает быть успешною. К небольшому числу таких случаев, бесспорно, принадлежит вопрос о существенном характер*, внутреннем смысле, задушевной идее, — одним словом, о пафосе 453 стихотворений нашей известной писательницы графини Ростопчиной, которая всегда справедливо почиталась одним из украшении русского Геликона. Обыкновенно думали и доныне продолжают думать, что эта замечательная поэтесса изливала в своих стихотворениях чувства и мысли, которые казались ей высокими, правдивыми, глубокими; что ее пафос — пафос увлечения идеями и ощущениями, которые составляют содержание ее стихотворении; все единодушно признавали, что ее поэзия — положительное отражение той жизни, которая казалась и кажется для самого поэта идеалом жизни.

Это мнение положительно ложно. Надобно только перечитать со вниманием прекрасные стихотворения графини Ростопчиной, и очевидна будет его ошибочность.

Критик, с суждениями которого мы не любим расходиться, на, авторитет которого мы любим ссылаться, потому что лучше го авторитета нет у нас, более справедливых суждений мы не найдем ни у 'кого 2 — этот критик заметил, что существеннейшее содержание стихотворений графини Ростопчиной — бал.

Отличительные черты музы графини Ростопчиной — наклонность к рассуждениям и светскость. Исключительное служение «богу салонов» не совсем выгодно. Наши салоны — слишком сухая и бесплодная почва для поэзии. Правда, они даже и зимою дышат ароматом, или, как говорит муза графини Ростопчиной, сыплют аромат; но этот аромат искусственный, возросший на почве оранжерейной, а не на раздолье плодотворной земли, улыбающейся ясному небу. Бал, составляющий источник вдохновения нашего автора, конечно, образует собою обаятельный мир даже и у нас, — не только там, где царит образец, с которого он довольно точно скопирован; но бал у нас — заморское растение, много пострадавшее при перевозке, помятое,

* вялое, бледное. Поэзия— женщина: она не любят показываться каждый |день в одном уборе; напротив, ей нравится каждый час являться новою, всегда быть разнообразною — это жизнь ее. А все балы наши так похожи один на другой, что поэзия не пошлет туда и своей ассистентки, не только сама не пойдет. Между тем, поэзия графини Ростопчиной, прикована к балу: даже встреча и знакомство с Пушкиным, как совершившиеся на бале, суть собственно описание бала*. Талант графини Ростопчиной мог бы найти

* Приводим здесь это поэтическое воспоминание:

На бале блестящем, в кипящем собранье,

Гордясь кавалером и об руку с ним **,

Вмешалась я в танцы, и счастьем моим

В тот вечер прекрасный весь мир озлащался.

Он с нежным приветом ко мне обращался;

Он дружбой без лести меня ободрял;

Он дум моих тайну разведать желал...

Он выманить скоро доверье умел...

Под говор музыки, украдкой, дрожа,

Стихи без искусства ему я шептала...

Он пылкостью прежней тогда оживлялся,

Он к юности знойной своей возвращался.

Со мной молодея, он снова мечтал...

(Изд. 1856 г., етр. 256).

* Алекслнлром Сергеевичем Пушкиным. Примеч. автора.

454

более обширную и более достойную себя сферу, и сТиХи, подобные следующим, выражают только мнение, кажется, несправедливое в отношении к высокому назначению женщины вообще:

А я, я женщина во всем эначеньи слова,

Всем женским склонностям покорна я вполне;

Я только женщина... гордиться тем готова...

Я бал люблю... отдайте балы мие1

(«Отечественные записки», 1841, т. XVIII, «Библиографическая хроника», стр, 6).

В словах об отношении балов к поэзии есть сзоя справедливость; но — как ни прискорбно нам опровергать суждения критика, который был истинным учителем всего нынешнего молодого поколения, — мы должны откровенно сказать, что он совершенно ошибался, применяя эти общие соображения к стихотворениям графини Ростопчиной. Он, по нашему непоколебимому убеждению, слишком поверхностно взглянул на их «салонное содержание», заметил только общую черту — присутствие бальных мыслей в каждом стихотворении, и ограничился этим. Но этого мало. Надобно было глубже вникнуть в это «салонное содержание», и тогда характеристика вышла бы точнее, основательнее, тОгда и заключения его о таланте графини Ростопчиной были бы совершенно другие. Мы постараемся это сделать и доставить посильный материал для истории нашей литературы, в которой г-жа Ростопчина, по общему мнению и по заключениям критика, должна занимать довольно или даже очень значительное место *.

С этим полезным стремлением мы приступаем к анализу стихотворений графини Ростопчиной. Чтобы изобличить неверность мнений, приведенных нами, надобно только собрать черты для составления полной характеристики того женского лица, которое, в большей части стихотворений нашей поэтессы, является описывающим свои ощущения и мечты. Но гфежде всего напомним читателю, что вообще не следует предполагать, будто каждое * Заключения критика, которого мы цитировали, выражены в следующих словах:

«С 1835 года почти во всех периодических изданиях начали появляться

стихотворения, отмечаемые таинственною подписью Г р-ня Е. Р-на. Но поэтическое инкогнито недолго оставалось тайною. Истинный талант как-то не уживается с инкогнито. К тому же люди — странные создания. Иногда они потому именно и не знают вашего имени, что вы поторопились сказать его, и добиваются знать и узнают потому только, что вы его скрываете или делаете вид, что скрываете. Повторяем, главная причина того, что литературное инкогнито графини Ростопчиной скоро было разгадано, заключалось в поэтической прелести и высоком таланте, которым запечатлены ее прекрасные стихотворения».

455

«я», излагающее в лирической пьесе свои ощущения, по необхо -димостн есть «я» самого автора, которым написана пьеса. Taft, у г. Фета есть прелестное стихотворение:

Еще ребенком я была,

Все любовались мной:

Мне шли и кудри по плечам И фартучек цветной...

Есть у него другая прекрасная пьеса:

Зеркало в зеркало, с трепетный лепетом,

Я при свечах навела...

У Кольцова также есть много подобных пьес, например:

Я любила его Жарче дня и огня...

И л и :

Без ума, без разума Меня замуж выдали.

Золотой век девичий Силой укоротали...

Есть такие пьесы и у Пушкина;

Подруга милая, я знаю, отчего

Ты с нынешней весной от наших игр отстала.

Я тайну сердца твоего Давно, поверь мне, угадала...

Конечно, никто не скажет, чтобы г. Фет, Кольцов, Пушкин о себе говорили здесь: «Я навела», «я была», «я любила», «меня замуж выдали», «я угадала». Есть подобные «я», несомненно различные от личности самого лирика, в лирических пьесах Гете и Шиллера, Беранже и Гейне, — одним словом, почти каждого великого поэта.

Мы нарочно выбирали примеры самые неоспоримые, где уже самая грамматика различием родов в глаголе, относящемся к «я», с исторически несомненным полом автора, показывает справедливость нашего положения. Но и там, где грамматика оставляет нас в сомнении, по одинаковости пола автора пьесы и пола выводимого им «я», здравый смысл и несомненные биографические факты часто убеждают, что «я» пьесы не есть «я» автора, и поступки, положения или ощущения, усвояемые первому, нимало не могут быть приписываемы последнему, то есть автору. Так, например, в одном стихотворении у Лермонтова читаем:

Молча сижу под окошком темницы...

Помню я только старинные битвы,

Меч мой тяжелый да панцырь железный.

456

Но положительно известно, что в 1841 году, когда написана эта пьеса, Лермонтов не сидел в темнице или в тюрьме, а сражался за отечество на Кавказе, и никогда не было у него ни меча, ни железного панцыря, а носил он всегда форменную саблю или шашку и мундир, как следует по положению. В известном романсе Пушкина «Черная шаль» читаем, что «я убил какого -то

армянина и какую-то девушку-гречанку» и потом

Мой раб, как настала вечерняя мгла,

В дунайские волны их бросил тела.

Но положительно известно, что Пушкин во всю свою жизнь никого не убивал, что рабов у него не было, а были дворовые люди, и что на Дунае Пушкин никогда не жил, следовательно, не мог с лакеем своим бросать тел в дунайские волны. Мы готовы при-весть миллион подобных примеров из всех без исключения лирических поэтов.

Из этого неоспоримо следует: 1) что «я» лирического стихотворения не всегда есть «я» автора, написавшего это стихотворе ние; 2) что в приписывании самому поэту поступков, положений и ощущений являющегося в лирическом стихотворении «я» надобно поступать с крайнею осмотрительностью и не иначе, как сообразив ощущения и поступки лирического «я» с положительными историко-литературными фактами.

Да не упрекнет нас читатель в педантизме за длинное доказательство столь очевидных положений: мы хотели поставить их вне всякого спора, вне всякого сомнения, придать им достоверность математической истины, потому что ка этих положениях основано наше мнение о пафосе графини Ростопчиной.

Соберем же теперь черты для характеристики того лирического «я», которое является в стихотворениях графини Ростопчиной; докажем, что подобное «я» не может быть идеалом... не говорим: графини Ростопчиной, — но вообще какого бы то ни было поэта; укажем источник заблуждения, господствующего в критике и публике; наконец обнаружим истинные — прекрасные — отношения графини Ростопчиной к этому «я»; и тогда читатели согласятся, что поэтическое значение произведений графини Ростопчиной доселе не было еще оценено по достоинству; что они должны считаться... не говорим: прекрасным, в этом никто не сомневался до сих пор, — но в высшей степени замечательным явлением в истории нашей литературы, — явлением не менее замечательным, нежели стихотворения Лермонтова.

«Я», говорящее о себе в пьесах нашей поэтессы, до страсти любит балы. Эта черта, как мы видели, замечена критикою как черта непривлекательная, но замечена без глубокого анализа, только вообще. Если молодая девушка, только что начавшая выезжать в свет, увлекается два-три года балами, это еще ничего не значит: увлечение молодости, прелесть новизны оправдывают 457

•е. Нет беды, если она две -три зимы потанцует с удовольствием; нет особенного преступления, если она в первые выезды заслушается комплиментов: какая светская девушка не мечтала о первом бале, не мечтала после первого бала? Не бойтесь за нее: ведь это все очень скоро проходит: как только балы .перестанут быть для нее новизною, она будет очень часто скучать на бале, будет находить большую часть кавалеров скучными, и верить никакому комплименту решительно не будет. Из десяти светских девушек так бывает с девятью. Ведь, если смотреть на вещи беспристрастно. надобно сказать, что далеко не все светские девушки и молодые дамы кокетки в строгом смысле слова: ведь и женщины такие же люди, как мужчины, ведь и светские женщины тоже люди. Согласитесь же, если вы не мизантроп, что между людьми редки решительно дурные характеры и совершенно пустые головы; а кокеткою, говоря вообще, может быть только женщина с сухим, дурным сердцем и с пустою головою. И .уж если могла стать женщина кокеткою, останется она кокеткою до конца жизни: такова ее натура. Теперь судите, к обыкновенным ли светским женщинам принадлежит лицо, которому графиня Ростоп

чина дает первое место, уступает первое лицо глагола и местои-

мение «я» в своих стихотворениях. Но ведь нам приходится говорить об этом «я», пока еще загадочном, в третьем лице, и пока будем называть это лицо неопределенным местоимением «она». «Она» все счастье свое находит только на бале не в продолжение каких-нибудь двух или трех, а в продолжение целых двенадцати лет; с самого начала стихотворений, расположенных по хронологическому порядку, до самого конца первого тома, с 1829 до 1841 , — то же будет и в течение всех остальных лет до настоящей минуты: в рассеянных по журналам стихотворениях всех следующих лет, где только является «она», «она» проникнута мечтами о бале. Вот, например, «она» в деревне, как видно, замужем; у «нее» уже двое детей, — бьет двенадцатый час; «она» восклицает:

Бывало, только ты пробьешь,

Я в полном упоенье,

И ты мне радостно несешь Все света оболыценья.

Теперь находишь ты меня За книгой, аа работой...

Двух люлек шорох слышу я С улыбкой и заботой.

И мне представилось: теперь танцуют там,

На дальней родине, навек избранной мною...

Рисуются в толпе наряды наших дам,

Их ткани легкие, с отделкой щегольскою:

Ярчей наследственных алмазов там блестят Глаза бессчетные, весельем разгоревшись...

Опередив весну, до время разогревшись,

Там свежие цветы свой сыплют аромат.,,

Красавицы летят, красавицы порхают.

Их вальсы Лацкера и Штрауса увлекают Неодолимою игривостью своей...

И все шумнее бал, и танцы все живей!

И мне все чудится! Но, ах! в одном мечтанье!

Меня там нет! Меня там нет!

И, может быть, мое существованье Давно забыл беспамятный сей свет!

И что же привлекательного для «нее» на бале? Не поэтическая сторона его, если он имеет в себе хотя каплю поэзии, не пылкая страсть, не таинственная интрига, — нет, не бойтесь за «нее», — просто наряды, комплименты и вальс; для натур пламенных, которым прощается многое, даже любовь к балам в зрелые лета, бал — место страстных, таинственных разговоров с одним, бал — рай или ад; для «нее» бал — просто развлеченье, очень приятное потому, что там много кавалеров, говорящих очень лестные комплименты:

Когда ровесницам моим в удел даны Все общества и света развлеченья,

И царствуют они, всегда окружены Толпой друзей, к ним полных снисхожденья,

Когда их женский слух ласкает шум похвал,

Их занят ум, их сердце бьется шибко, ] —

Меня враждебный дух к деревне приковал,

И жизнь моя лишь горькая ошибка!

Так вот почему «она» восклицает: «Я бал люблю! Отдайте балы мне!» — «Она» с самого начала до самого конца любуется собою, своею красотою, — этим чувством проникнуто каждое излияние «ее» сердца; «она» описывает свою наружность и на

ряды; «она» даже говорит при случае:

Что мне до прелести румянца молодого?

красота не в румянце; очаровательна та женщина, которая имеет В движеньях, в поступи небрежную сноровку (Стр. 192).

Наконец, «она» просто признается, что любила балы не по страстному увлечению, а просто по тщеславию, что «она жила тщеславием»:

Потом была пора, и света блеск лукавый Своею мишурой мой взор околдовал:

Бал, искуситель наш, чарующей отравой Прельстил меня, завлек, весь ум мой обаял...

Пиры и праздники, алмазы и наряды,

Головокружный вальс вполне владели мной,

Я упивала ся роскошной суетой,

Я вдохновенья луч тушила без пощады Для света бальных свеч... я женщиной была!

Тщеславьем женским я шила! (Стр. 158.)

459

А теперь — говорит «она» — настала пора другая, мечты прошли, «существенность» стала интереснее, нежели «игра воображения»: прежде, говорит «она»:

Я с детским жаром увлекалась Воображения игрой...

Но теперь уж не то:

Я в горний мир не увлекаюсь,

Я песней сердца не пою.

Но к хладу жизни приучаюсь И уж существенность люблю! (Стр. 82—83.)

Но о «существенности» после: нам нужно еще послушать, что «она» говорит на бале. Надобно кстати заметить, что «она» постоянно жалуется на то, что светские мужчины не умеют оценить

сердца, жаждущего любви: они боятся «молвы», и «она» убеждает их не бояться пустых, лживых толков света. Зато, как сострадательно она готова утешать мужчину, который грустит о подобной же неудаче! Вот один пример:

Зачем, страдалец молодой,

Зачем со мною лицемерить?

Нет! хитростью своей пустой Тебе меня не разуверить!

Ты любишь! Это говорят Твоя задумчивость немая,

Безжизненный, унылый взгляд,

Болезнь и бледность гробовая!

Так, твоя любовь несчастна, и ты никому не хочешь говорить этого, ты не хочешь нарушать тайну своей любви!

Ты прав! молчи! но знай, что мною Твоя оплакана судьба! (Стр. 29.)

Вот другой пример:

Скажите, отчего ваш взор Всегда горит тоской сердечной?

Зачем напитан грустью вечной Ваш непритворный разговор?

Зачем таинственные думы Легли на томное чело.

И скорбь оттенок свой угрюмый На вас вперила, как клеймо?

В вас чтогто тайное, родное Красноречиво говорит,

И сострадание святое Меня невольно к вам стремит!

О, если б этим состраданьем

Могла купить я вам покой!

Но я богата лишь желаньем,

4в0

А ке ходатай пред судьбой.

Примите ж все, что в приношеяье Вам дать в порыве умиленья Я, бесталанная, могу:

Души свободной уваженье И сострадания слезу! (Стр. 103—104.)

Будь тверд, не унывай, возьми пример с меня:

Смотри, тверда, сильна, невозмутима я!

Пред бедной женщиной, созданием ничтожным,

Легко волнуемым, и страстным и тревожным,

Себя мужчиною обязан ты явить,

Великодушней ты, смелее должен быть!

Не слушай толк людской и вражьи пересуды!

Пусть люди против нас — сам бог эа нас покуда! (Стр. 366.)

Но что делать, если мужчина разрывает союз сердец? Обыкновенной светской женщине остается одно — страдать и тосковать; «она» делает не так: она, если ей вздумается взгрустнуть о та ком обстоятел ьстве, тотчас же умеет пе реломить себя, п ре возмочь горе; «она» говорит себе:

Опомнись1 призови на помощь силу воли,

Оковы тяжкие героем с плеч стряхни I Сердечных тайных язв скрой ноющие боли И свету прежнюю себя припомяни!

Где ленты и цветы, где легкие наряды?

Блестящей бабочкой оденься, уберись,

И поезжай на бал, спеши на маскарады,

Рассмейся, торжествуй, понравься, веселись!

Придут к твоим ногам поклонники другие, —

Меж них забудешь ты цепей своих позор,

И он, он будет знать1 Затеи молодые Встревожат и его внимательный надзор!

Он в очередь свою узнает страх и муку,

Он будет ревновать, он будет тосковать,

Ты вымктишь на нем страданья, горе, скуку,

Потом простишь его и призовешь опять! (Стр. 393.)

А если и это не удастся— что тогда? Тогда «она» говорит ему следующее:

Свободен ты! и я свободна тоже!

Без ссоры мы с тобою разошлись.

Найдется ли другой, душой моложе И сердцем понежнее, — не сердись 1 Ты так хотел! (Стр. 400 и последняя.)

А когда найдется'другой, душой моложе, как сделать его соучастником своим в отмщении неверному? «Она» будет говорить с ним о поэзии, о своем одиночестве, о том, что мир не понимает высоких стремлений и чувств. Но как вы думаете, что такое для «нее» поэзия, «чистые думы» и т. д.? — Отдых после утомитель-461

ного бала и средство приподняться после различных житейских невзгод:

Когда в шуме света, в его треволнение,

Гонясь за весельем, прося наслаждений,

Умается сердце, душа упадет,—

Тогда в думе чистой приюта ищу я,

Тогда я мечтаю и, душу врачуя,

Поэзия крылья и мощь ей дает. (Стр. 164.)

Вообще, по «ее» мнению, поэзия и мечты — только промежуток меж выездов и балов:

Для женщины...

Есть час спокойствия, мечтанья, дум святых, —

То промежуток ей меж выездов, веселий.

Не бойтесь же, «она» не увлечется поэзиею.или другими высокими стремлениями: она только будет толковать о них с кавалерами, которые «молоды душой» и одарены «нежным сердцем». Иной из этих неопытных юношей расчувствуется и изъявит ей в приличных выражениях свое сочувствие, свою любовь. «Она» будет отвечать ему так:

Но я не такова! Но с ними вместе в ряд вы Не ставьте и меня! Я не шучу собой.

Я сердцем дорожу; восторженной душой Я слишком высоко ценю любовь прямую,

Любовь безмолвную, безгрешную, святую,

Какой вам не найти здесь в обществе своем!

Иной я не хочу! Друг друга не поймем

Мы с вами никогда! Так лучше нам расстаться,

Лишь редко, издали, без лишних слов встречаться!

Хоть я и говорю: Никто и никогда!

Я так неопытна, пылка и молода,

Что, право, за себя едва ли поручусь я!

Мне страшно слышать вас; смотреть на вас боюсь я!

(Стр. 199.)

Теперь нам остается только выписать, без всяких замечаний, два стихотворения, очень замечательные.

НАДЕВАЯ АЛБАНСКИЙ КОСТЮМ Наряд чужой, наряд восточный,

Хоть ты бы счастье мне принес,

Меня от стужи полуночной

Под солнце юга перенес 1 Под красной фескою албанки.

Когда б могла забыть я вдруг Бал, светский шум, плен горожанки,

Молву и тесный жизни круг!

Когда б хоть на день птичкой вольной,

Свободной дочерью лесов,

462

Могла бы я дышать раздольно У ионийских берегов!

Разбивши цепь приличий скучных.

Поправ у ног устав людей,

Итти, часов благополучных Искать у гордых дикарел!

Как знать? Далеко за горами Нашла б я в хижине простой Друзей с горячими сердцами,

Привет радушный и родной!

Нашла бы счастия прямого Удел, незнаемый в дворцах;

И Паликара молодого

Со страстью пламенной в очах! (Стр. 137—138.) ЦЫГАНСКИИ ТАБОР

Когда веселием, восторгом вдохновенный,

Вдруг удалую песнь весь табор запоет,

И громкий плеск похвал, повсюду пробужденный, Беспечные умы цьтганов увлечет,

На смуглых лицах их вдруг радость заиграет,

В глазах полуденных веселье загорит И все в них пламенно и ясно выражает,

Что чувство сильное их души шевелит;

Нельзя, нельзя тогда внимать без восхищенья Напеву чудному взволнованных страстей!

Нельзя не чувствовать музыки упоенья,

Не откликаться ей всей силою своей!

Поют... и им душа внушает эти звуки.

То страшно бешены, то жалобны они;

В них все: и резвый смех, и голос томной муки,

И ревность грозная, и ворожба любви,

И брани смелый вопль, и буйное раздолье.

Но вот гремящий хор внезапно умолкает,

И Таня томная одна теперь слышна:

Ее песнь грустная до сердца проникает,

И страстную тоску в нем шевелит она.

О, как она мила! Как чудным выраженьем Волнует, трогает и нравится она!

Душа внимает ей с тревожным наслажденьем,

Как бы предчувствием мучительным полна!

Но если ж песнь ее, с восторгом южной страсти,

Поет вам о любви, о незнакомом счастьи,

О, сердцу женскому напевы те беда!

Не избежит оно заразы их и власти,

Не смоет слезами их жгучего следа! (Стр. 65—66.)

Мы никак не верили, чтобы апотеоз хора московских цыган и цыганок принадлежал «ей»; но сомневаться невозможно: стихотворение написано от имени женщины. «Она» не только сама увлекается песнями цыган, но думает, что каждая женщина увлекается ими. Удивительная женщина!

463

Мы не думаем, чтобы личность, какою изображает нам себя

«она», могла быть привлекательною. Тем менее мы допускаем, чтобы в ней было что-нибудь поэтическое. Расчет и поэзия, холодное стремление к целям существенности и поэзия — вещи несовместимые. Мы решительно отвергаем, чтобы какой бы то ни было поэт мог сочувствовать подобной женщине. Кто же может сочувствовать ей, в том нет ни капли поэзии. Но графиня Ростопчина сама указывает нам истинную точку зрения на дух своих стихотворений в превосходном «Предисловии», которым украшено новое издание их:

Я не горжуся тем, что светлым вдохновеньем С рожденья бог меня благословил;

Что душу выражать он дал мне песнопеньем И мир фантазии мечтам моим открыл.

Я не горжусь, что с лестью и хвалою Мне свет внимал, рукоплескал порой,

Что жены русские с улыбкой и слезою Твердят, сочувствуя, стих задушевный мой!

Я не горжусь, что зависть и жеманство Нещадной клеветой преследуют меня,

Что бабью суетность, тщеславий мелких чванство Презреньем искренним своим задела я.

Горжусь я тем, что в чистых сих страницах Нет слова грешного, виновной думы нет;

Что в песнях ли своих, в рассказах, в небылицах Я тихой скромности не презрела завет!

Горжусь я тем, что в этой книге новой Намека вредного никто не подчеркнет,

Что даже злейший враг, всегда винить готовый,

Двусмысленной в ней точки не найдет!

Горжусь я тем, что дочери невинной

Ее бея страха даст заботливая мать,

Что девушке с душою голубиной Над ней позволится и плакать и мечтать.

10 сентября 1850 года.

Теперь, надеемся, каждый читатель отгадал нашу задушевную мысль, в доказательство которой написан весь этот разбор, и согласился с нею. Так, вы правы, читатель: графиня Ростопчина — писательница байроновского, лермонтовского, гоголевского направления: она выставляет на позор те уклонения от идеала, которые глубоко возмущают ее благородную, поэтическую, чистую мысль; она клеймит горькою, холодною сатирою без усмешки, без улыбки,—клеймит сатирою, для поверхностного читателя чуждою всякой сатиры, пустоту головы и сухость сердца.

Предмет ее беспощадной иронии — те дамы, которые, к сожалению, существуют в так называемом светском обществе, хотя, к 464

счастию, составляют в нем малочисленное меньшинство, являются только как редкие исключения, — к счастию, говорим мы, потому что, если бы их было много, не могло бы существовать общество. Этих кокеток, которые не похожи на кокеток других стран, которые хвалятся соблюдением жеманных приличий, графиня Ростопчина превосходно заставила излагать свои понятия и ощущения, свои поступки и стремления, олицетворив их, по неизменным законам поэтического творчества, в этой вымышленной женщине, говорящей нам о своем «я». И как справедливы становятся слова графини Ростопчиной о своих стихотворениях, как скоро мы поймем это! Да, действительно, она горькой, несмеющейся иро -ниею глубоко, смертельно оскорбила «жеманство, суету, тщеславий мелких чванство» в этих женщинах, выставив их свету без всяких вуалей, в истинном их виде; да, она глубоко поразила их

своим презрением! И если так, — а иначе быть не может, — то, действительно, чисты ее страницы, потому что проникнуты спасительною мыслью, благородным презрением к фразе и ничтожеству. Нет в них слова грешного, нет виновной думы, — о, нет, и не нарушила она, а защитила она скромность, показав ей в этих небылицах, то есть созданных творческим воображением поэта поступках вымышленного лица, до чего доводят сухость сердца и пустота! Нет в этих страницах намека, который бы мог ввести в сомнение, сделаться вредным своею двусмысленностью: все выражено с такою ясностью, что нет места сомнению, хороши ли или презренны эти вымышленные ощущения, стремления, поступки воображаемого лица; и если девушка с невинною, неопытною, голубиною душою с л и ш к о м живо увлечется вихрем наслаждений и развлечений, столь невинных, повидимому, в начале, но приводящих к столь жалкой «существенности», как посещение цыганских оргий, — если, говорим, неопытная девушка увлечется этими опасными развлечениями, заботливая мать без страха даст ей книгу графини Ростопчиной, — без страха, потому что сильно, но спасительно противоядие и несомненно его действие: ужаснется, содрогнется, голубиная душа девушки, и заплачет она, с голубиною любовью зарыдает о погибших своих сестрах, с ужасом о той страшной опасности, которой сама подвергалась, — и очистится эта голубиная душа пламенным очищением ужаса от всех зародышей порока, какие успели зарониться в нее среди соблазнов неизведанной ею, обольстительной, повидимому, жизни, и навеки будет она чиста от суеты, тщеславия, ведущих к соблазну, и недоступна навеки будет она льстивым искушениям соблазна!

Высок подвиг поэта, решающегося избрать пафосом своих стихотворений изобличение ничтожества и порока, на благое предо-

Этим, без сомнения, надобно объяснять то уважение, которым

30 Н. Г. Чернышевский, т. [III

465

почтили талант и произведения графини Ростопчиной три величайшие поэта трех поколений: Жуковский, Пушкин и Лермонтов. Мы уже видели, с какою благосклонностью Пушкин слушал ее стихи. Жуковский послал ей книгу, которую Пушкин приготовил для записывания своих стихотворений, и которая найдена была еще белою, девственною после его смерти. Видно, патриарх наших поэтов думал, что графиня Ростопчина достойна быть преемницею Пушкина в нашей поэзии. Любопытное письмо Жуковского об этом напечатано на 231—232 страницах нового издания стихотворений нашей поэтессы. Наконец, кому из нас не памятно дивное стихотворение Лермонтова: «Графине Ростопчиной»:

Я верю: под одной звездою Мы с вами были рождены:

Мы шли дорогою одною,

Нас обманули те же сны...

Во всем мы можем обманываться, но не обманет нас одно: имя графини Ростопчиной будет увековечено этим прекрасным стихотворением.

Как же объяснить, что журнальная критика и масса публики до сих пор не понимали истинного смысла стихотворений графини Ростопчиной? — Очень просто, и вовсе не к выгоде критики и публики, мы должны прибавить, несмотря на все уважение наше к этим органам редко погрешающего здравого смысла и общественного мнения.

Сатиры графини Ростопчиной написаны для предостережения

светских женщин и по необходимости написаны салонным языком: ведь другого языка они не захотели бы слушать, даже не поняли бы; ведь с каждым классом общества надобно говорить на его собственном языке. А известно, как тонка, почти неосязаема ирония салонов. Подумайте сами, могла ли понять журнальная критика, привыкшая к грубому, топорному, смеем выразиться, тону нашей мещанской литературы, наших Гоголей и Кольцовых и им подобных людей, — ведь и сам Пушкин, сам Лермонтов принуждены были говорить очень неделикатно, чтобы сделать свою иронию понятной для нашей публики, — могла ли эта критика* сама говорившая столь резко и привыкшая рубить с плеча, —; могла ли она понять, уловить тонкую, уловимую только для светских людей иронию графини Ростопчиной? Да и кто были критики? Мы очень уважаем их ум и нравственные качества, но должны сознаться, что они воспитывались не в салонах; один был сын купца, другой — семинарист или сын уездного лекаря, третий — мелкопоместный, чуть ли не однодушный уездный дворянин 3. Чего хотите вы требовать от этих людей, когда дело касается светского языка? Теперь, конечно, и вам, и мне, и каждому легко понять смысл стихотворений графини Ростопчиной, когда она сама прекрасно объяснила его в предисловии к новому иэда-466

нию, когда мы имеем свидетельства Жуковского, Пушкина и Лермонтова.

А прежде? признайтесь и вы, читатель, ведь вы не понимали его? Да и где Же вам понять! Мы знаем, кто вы такой, какого тона вы человек! Ведь вы любите Диккенса и Теккерея, этих грубых, хотя и даровитых людей, которые с такою мужицкою прямотою называют каждую вещь прямо по имени, не имея понятия о приличиях в образе выражения.

Но не будем слишком много обвинять себя за прежнее свое заблуждение: мы все искупали его тем, что признавали, — чисто на веру, без ясных для нас проявлений этого таланта, — высокий талант графини Ростопчиной. Мы загладим прежнее наше заблуждение тем, что будем теперь очень ясно понимать все значение этоготаланта.

Кто хочет составить себе точное понятие о степени таланта графини Ростопчиной, должен, конечно, обратить внимание не столько на содержание, сгСолько на художественную форму ее произведений, анализировать, в какой мере форма соответствует идее, и совершенно ли полно и ясно выражается идея в форме. Понимая эту идею, как она разъяснена самою поэтессою в предисловии, и как эта идея является в нашем анализе, непогре -шительная точность которого едва ли оставляет место сомнению, каждый должен будет сказать, что форма вполне соответствует идее, и потому безукоризненно художественна, в самом строгом смысле слова. Вымышленная личность, излагающая нам свои ощущения в стихотворениях, холодна и искусственна в своем выражении, как в своей жизни. Она старается показать, что любит и понимает поэзию и природу, — но на самом деле не может любить их; однако же, как личность, хотя искусственно и фальши-; во, но довольно развитая и образованная, она умеет иногда употребить красивое или громкое выражение. Само собою разумеется, что, несмотря ни на какую искусственность, природа всегда берет верх над расчетом и преднамеренностью; потому стихи, имеющие поэтическую внешность, перемешаны с гораздо большим количеством стихов сухих, нимало не поэтических. Прежде находили это недостатком; теперь мы, с своей точки зрения, должны признать достоинством, как соответственнейшее выражение природы излагаемых ощущений и мыслей. Да и те стихи, которые на

первый взгляд кажутся поэтическими по блестящей фразеологии, для внимательного читателя оказываются фальшиво-украшенными, а не прекрасными. Наконец, хотя вымышленная личность очень много говорит о пылкости своей натуры, о зное страстей, о кипении чувств, о пламенной любви, но так как она, какова бы ни была ее натура, пресыщена развлечениями и наслаждениями,- то вместо пылкости везде видна вялость, неразлучная спут--ница пресыщения; зноя страстей мы в ней не видим, а только видим женщину, утомленную удовольствиями, но все еще мечтаю -30* 467

щую об удовольствиях, — чувства и сердце ее уже утомлены, работает одно экзальтированное воображение. Потому -то общий колорит стихотворений чрезвычайно удовлетворяет художественным условиям соответствия формы идее: он сух, эгоистичен, экзальтирован и холоден.

Даже самый язык соответствует требованию идеи: он не всегда правилен, изобилует ошибками в употреблении и сочетании слов и в ударениях. Действительно, по свидетельству Пушкина, в его время в салонах не умели правильно говорить и не могли правильно писать по-русски. Ныне, быть может, не то; но ведь лицо, с которым знакомит нас графиня Ростопчина, принадлежит еще, по своему воспитанию, тридцатым годам, и истинный художник не мог вложить в уста этой женщины иного языка, как тот, о котором много раз упоминает Пушкин, говоря о дамах и девицах своего времени.

По художественному достоинству, состоящему в этом полном соответствии формы с идеею, в графинЛ Ростопчиной должен быть признан талант необыкновенный.

Само собою разумеется, что такое заключение основано на выводах наших об истинном смысле ее произведений: кто не при-

ства формы должны представляться в другом свете.

Вестник естественных наук. Москва. 1856. М 1 '.

Мы с удовольствием прочитали первый нумер «Вестника естественных наук» и еще более убедились, что это издание, уже два года выходящее в Москве, — положительно полезно и прекрасно. Рекомендуем его всем любителям, которые хотят вынесть что -нибудь из чтения, обогатить себя сведениями. Да и как оно дешево стоит — всего шесть рублей!

Первый нумер на 1856 год заключает в себе, кроме других статей, в высшей степени поэтическую и интересную статью знаменитого Александра Гумбольдта: «Жизненная сила, или родосский гений». Какая простота, благородство и возвышенность стиля и, притом, как все ясно, тепло, прямо льется в душу! Глубокое и симпатическое сердце набросало эти коротенькие строки... Мы также любовались приложенным к 1-му № портретом Гумбольдта, этого восьмидесяти-шестилетнего служителя науки, более полувека служащего корифеем и представителем всех изумительных движений естествоведения. Счастливое лицо, редкое лицо, которое заставляет перед собой склониться всякого мыслящего человека! Всмотритесь в эту улыбку, в этот возвышенный лоб, который, кажется, так и говорит: «здесь жизненная сила входит во все свои права». Гумбольдт, по справедливости, нравственное мерило всего мышления X IX столетия, высшая грань, до которой до -468

Стигнул нынешний человек. Г. Рулъе, редактор «Вестника», очень может гордиться тем, что такой человек прислал ему свой портрет с собственноручной надписью, и тем одобрением, которое Гумбольдт высказал об его издании. После одобрения Гумбольдта нам остается только напомнить о «Вестнике» тем русским чита-

Журнал садоводства, издаваемый Российским обществом любителей садоводства. Книжка 1 (январь). Москва 18561.

Красота цветка, сада всегда действовала и будет действовать на человека, потому что живопись неотразимо действует на душу человека. Это одно из эстетических удовольствий, так же, как литература и музыка. Мы, жители страны берез, можжевельника и елок, не слышавшие никогда, как шумят лавры, пальмы и густолиственные дубы, целым шатром раскинувшиеся в воздухе, не слышавшие даже запахов роскошнейшего растительного царства, — мы, у которых тянутся утомительные кустарники, плетни да метелки вместо дерев, более всего должны стараться пополнить скудость и не приветл ивость се верной природы. Балок, стропил да плетней у нас много; но какое невыносимое повторение, какое невеселое однообразие окраски, подернувшей все одинаковым колером! Поэтому акклиматизирование деревьев и цветов для нас необходимо, необходимы люди, которые бы, силою науки и опыта, обогащали нашу национальную флору, хотя бы с помощью оранжерей, теплиц и искусственных садов. Путешествия ботаников и ученых в отдаленные страны уже обогатили Старый Свет растениями тропических стран. Сколько мы уже видели чуждых нашему климату растений, которые заслуживают внимания по своей красоте и изяществу, живут вне отечественной почвы... Стебель тропического растения, тонкий, благовонный, яркоцветный, карабкается себе по стенкам наших оранжерей и теплиц, ласкает взгляд и радует за успехи науки.

Вот причина того хорошего впечатления, которое произвел на нас первый нумер возобновленного «Журнала садоводства». Это у нас единственный в России садовый журнал, который издается

русскими любителями, в Москве, при просвещенном содействии уже прославившихся на этом поприще гг. ван-Гутта, Вершаф-фельта, Линдена, Тапфа м Вагнера. За журнал этот многие скажут спасибо, потому что цель его — знакомить русскую публику с растениями воздушными и тепличными, с растениями, вновь открываемыми, излагать способы устройства оранжерей, теплиц, парников, разбивки садов, обращать внимание на плодоводство и огородничество, как на отрасли, весьма важные в нашем отечестве. Кроме того, в состав программы журнала, вообще богатой 400

и обещающей много, вхоДят также путешествия ботаников в разные страны света. В кратком предисловии, написанном редактором этого журнала, г. Пикулиным, высказана вся цель этого прекрасного издания, и мы отсылаем читателя к этому предисловию. «Журнал садоводства», судя по первой книжке, несмотря на всю свою специальность, может быть доступен всем и каждому; даже дамы узнают так много о цветах, получат нечувствительно столько знаний об их классе, отечестве, о том, отчего известный цветок называется тем или другим именем, и т. д. Ведь немножко стыдно любить цветы и не иметь хотя маленького научного о них понятия, обо всем спрашивать своего садового немца и его безграмотного помощника, который только посредством русской сметки понял то, о чем толкует хитрый немец... Кроме удовольствия вынести пользу из чтения этого журнала, читатели найдут при нумерах журнала удивительные рисунки растений, которые выписывает редакция от известных иностранных садоводов. При № 1 приложены два иллюминованные рисунка, а именно: изящнейший цветок рододендрон, с темно-розовыми и пурпуровыми крапинами и карминными полосками по краям лепестка, и другой

великолепнейший рисунок растения, интересующего в настоящее

время всех ботаников Европы — Саррацения Друммонда. Красивый и оригинальный вид этого заморского растения, ныне распространенного по Европе, невольно поражает глаз своей мраморной окраской листьев, верхняя оконечность которых покрыта белыми и пурпуровыми пятнами, края обведены красно-лиловым ободком; стебель этого растения поддерживает одинокий пяти-лепестный темнокрасный цветок. Преоригинальное, прекрасивое растение, с такой удивительной окраской листьев! Честь и слава редакции, которая не поскупилась на приложение таких богатых иллюминованных рисунков, да еще присовокупила к ним интересные статьи... Мы не видывали еще таких отчетливых и изящных рисунков при русских изданиях.

Но кроме рисунков и политипажей, первая книжка «Журнала садоводства» представила две интересные статьи: «Картины растительного царства» г. Мина и «Московские сады в XVI11 столетии» г. Забелина. Нам в особенности понравилась статья г. Мина, и мы порадовались за редакцию, которая поняла, что подобные статьи, хотя не заключают в себе ничего нового, необходимы для русской публики, которую можно приучить к интересам специальным только посредством общих, популярных статей. Советуем г. Пикулину не упускать этого из виду, не забывать, что для массы читателей, не посвященных в специальность естествоведения, необходимы общие очерки, предварительные взгляды и описания, изложенные языком живым и общедоступным для каждого.

Г-я Мин с успехом достигнул этой цели и популярным языком, слегка, но мастерски характеризовал всю красоту, богатство и важность растительного царства.

470

Статья «Московские сады в XVI11 столетии» также читается с большим интересом.

В заключение скажем, что первый нумер «Журнала садоводства» составлен прекрасно. Желаем от души успеха этому изданию, на который оно, бесспорно, имеет право рассчитывать. Видно, что люди с любовью и с знанием дела принялись за издание, с тактом критической оценки при разборе новых растений, которые со дня на день наводняют Европу и — бывает это! — часто под пышным именем растения, привезенного из отдаленной точки земного шара, встречаем старый и давно известный вид растения...

Очерки сибиряка. /, Девичий сон на Новый год. Быль из времен давно-прошедших. СПБ. 1856.

Прочитав на заглавном листке: «Очерки сибиряка» и зная давнишнюю скромность русских сочинителей, которые нередко целые трактаты называют: очерками, абрисами, этюдами и т. д., мы, признаемся, заранее ожидали извлечь из «Очерков» множество любопытных заметок о Сибири. Что -то нам расскажет почтенный сибиряк об этой стране, где все так ново, оригинально, где (не говоря уж об этнографических особенностях) и толстый золотопромышленник, и поручик сибирской гарнизонной стражи, и станционный смотритель, — все имеет свою особенную физиономию, говорит другим языком и с увлечением толкует о звериных шкурах, — что-то нам расскажет наш почтенный сибиряк?

Так думали мы, прочитав заманчивое заглавие: «Очерки сибиряка». Каково же было наше изумление, когда, перебросив заглавный лист, на другом листе мы прочитали другое заглавие: «Девичий сон на Новый год, в стихах». Не может быть! Вероятно, девические сны сибирских барышень представляют что-нибудь особенное, вероятно, им снится не то, что другим барышням, и уж недаром автор прибавил: быль из времен давно-прошедших. Видно, он выкопал какую-нибудь сибирскую легенду!

Прочитав всю книжку, писанную дешевенькими стихами, в роде тех, какими обыкновенно пишут благовоспитанные дети, в день именин своих .мамаш и крестных батюшек, с наивной откровенностью пролепетав: для вас — взошел я на Парнас, — мы не нашли подобной откровенности в неизвестном сибиряке. Г. сибиряк описывает вместо Сибири княжну, описывает львицу модного света (вот тебе и быль из давно-прошедших времен!), раскладывающую накануне Нового года мостик из прутиков. Эти прутики — эмблема мирных женских добродетелей; мостик — лестница, ведущая княжну в объятия милого человека в блестящей каске и в больших замшевых перчатках. А княжна:то, если б вы знали, красавица какая! Господи, как она хороша! настоящий рафинад, как говорит гоголевская сваха. Посудите сами:

471

Груди лебедя, белей Белой пены океана1 Гордо в зеркало глядясь,

Красоте своей дивясь,

Ждет княжна любимца-друга;

Скоро ль он за ней придет.

Ручку белую возьмет,

Скажет: «ты моя супруга /»

Таков портрет княжны. Сердце у ней необыкновенно мягкое.

Как она перетрусилась, когда ей приснилось, что какое -то чудовище с гусарской саблей кинулось на ее любимца-друга, как пронзительно вскрикнула бедная княжна:

«Няньки, мамки, защищайте.

Жениха скорей спасайте...

Он изрубит!» (Стр. 12.)

Как? изрубитГ любимца-друга, ротмистра Юлия изрубит!

Какой вздор, княжна! разве можно изрубить, изгнать ротмистра Юлия из вашего сердца и из русской литературы? Успокойтесь! еще придется вам не раз слышать и читать подобные разговоры: «Ротмистр Юлий!..»— Ах, вы живы! —

И огнем красноречивым Мигом вспыхнула княжна.

«Как! вы знаете? так скоро!

Кто сказал вам?..» — Я!., мне!., нет!..

Робкий был ее ответ.

Охватив горящим взором,

Юлий сел поближе к ней.

«Что же значат восклицанья?..»

— Так, оставьте без вниманья...

Расскажите поскорей,

Что случилось? — И мгновенно,

Точно жемчуг драгоценный,

Слезы пали из очей.

«Боже! слезы!..» — Говорите!..—

«Вы бледны так!!..»— Не томите!..

Каков ротмистр Юлий? Ну, не злодей ли он, посудите сами!

И за что этак морочить бедных русских барышень, которые, в простоте своей, ничего возвышеннее не знают их возвышенного русского слога. О, милый марлинизм, давно отживший, но еще не окончательно похороненный в нашей литературе задних рядов! о, великолепная шумиха слов, фонтаном бьющая из красноречивых уст ротмистра Юлия! Один только он, ротмистр Юлий, решится произнести подобные гремучие, хвастливые фразы, объясняясь в любви этой добренькой княжне, от восторга даже развесившей уши:

Не заботясь о здоровье (это говорит Юлий)

О могиле (?), но, храня Света модною условье.

Поскакал с визитом я_.

472

Я счастливец! вы балъзаы Мне на раны сердца льете.

Вы блаженство мне даете,

Вы несете к небесам 1 Вашим я дышу дыханьем,

Жизнь мила мне только в вас,

С вами жилнь и вечность — час(!

Но скааать, но вас уверить,

Как любовь моя сильна,

И огонь ее измерить —

Нет и меры, нет и слов!

А княжна-то?

Долго вслед она глядела,

Грудь плескалась, грудь горела,

Чей-то голос говорил:

«Как хорош он, как он мил1 Любишь друга?»

|— Обожаю!

Голос молвил из груди.

Да и как, в самом деле, не обожать ротмистра, который, покрутив ус, так выразился насчет ее взгляда:

Не сжигая — жжете им!

И даже что еще выдумал:

Звукам речи задушевной,

То отрадной, то смятенной.

Потрясаете в груди

Струны лучшие мои!

Очень интересно знать, какие там лучшие струны в груди этого ротмистра Юлия, и точно ли есть там подобные струны... Сомнительно! не верьте, княжна! Хотите знать, что за человек ваш ротмистр Юлий? Пустой малый, благонамеренный труп старых романов, лицо, ныне не существующее, ротмистр с медным лбом, ни одной дельной книжки не прочитавший на своем веку, не имевший даже времени рассмотреть хорошенько хоть один план знаменитого сражения, считающий военную науку вздором, ничего не слышавший о маршале Конде, о Тюрене, о принце Евгении, понаслышке знающий великого Суворова, и т. д., и т. д., прямой наследник героев повестей Марлинского, перепрыгивающий, от салонных огорчений, кавказские горы и машущий, от нечего делать, шашкой под самым небом...

Итак, читатель, если вам случится прочитать в газетных объявлениях: «Очерки сибиряка», то знайте наперед, что это деликатная выходка неизвестного автора, написавшего под этим заглавием сказочку о чувствительной барышне и гремучем ротмистре. Вместо того, чтоб ознакомиться с Сибирью, вас схватит в объятия милашка-ротмистр и, приняв вас за поджидаемую княжну, станет тискать вас к своей воинственной груди...

473

Силуэты, сцены в стихах В. П. Попова. СПБ. 1856.

Стихи г. Попова совершенно другого рода, чем стихи автора «Очерков сибиряка». Г. Попов, по крайней мере, не уверяет, что он описывает быль из давно-прошедших времен, напротив, он описывает сцены из современного быта и, притом, в новейшем вкусе. Сатира, злая сатира разлита в поэзии г. Попова! Боже, как он хлещет наше современное ничтожество, как озлобленный герой его, Калитин, глубокомысленно рассуждает о том, что ему стукнуло тридцать лет! Тридцать лет — и человек ничего не сделал, тридцать лет—и все сердится, тридцать лет—и все повторяет одно и то же, тридцать лет — и все говорит с чужого голоса! Положение истинно драматическое, и, признаться, Калитин так искренно жалеет о себе, с таким презрением отзывается о мишурном свете, об окружающей его пустоте, что мы даже порадовались за него. «Ну, в добрый час,— подумали мы,— вероятно, он тотчас сядет к письменному столу, попросит, чтоб отыскали чернильницу, займет у приятеля-чиновника перо « напишет прошение о ревностном своем желании поступить на службу, или же, что тоже хорошо, займется другим каким-нибудь серьезным делом». Немудрено: человек огорчен, человек в раздражении, что проболтался тридцать лет на своем веку; о-н хочет, вероятно, чем-нибудь заняться, загладить прошлое, и уж недаром он с такой энергией и желчью заговорил, в первом своем монологе, о нашем воспитании, — ведь как заговорил-то! ни дать., ни взять — грибоедовский Чацкий:

Кого я видел пред собою?

Французских кукол длинный ряд.

Они — не с русскою душою И не по-русски говорят.

Потом — все там же, в первом монологе — Калитин так расходился, что стал посреди комнаты и обратился с речью к целой России:

............................Боже мой1

Проснись, России дивный гений, —

Проснись, и мощною рукой Направь ты наше воспитанье,

1 ай чистой правды свет познать И, бросив иго подражанья,

Заставь себе нас подражать.

Эге-ге! человек недюжинный: каких материй касается... видно, Чацкий на александринской сцене очень ему понравился. Что ж! это еще не беда; у Калитина впечатлительная натура, у него хорошая память, он сидел в первых рядах кресел и глотал каждое слово благородного Чацкого... Так, Калитин бранит общество, говорит о нашем жалком воспитании... Очень интересно знать, что будет он делать еще.

474

Ну, что, если, сохрани бог, вн станет все отпускать ядовитые остроты да изливать желчь на очень ограниченного человека, своего приятеля Клиновского, которого он, потому что последнему вздумалось искренно влюбиться, считает круглым дурачком? Так и есть: опять эта скверная желчь, беззубые остроты, старые нападки на суетнрсть женщин, громкие фразы... Досадно: Калитин повторяется, Калитин надувается нестерпимо, Калитин распустил хвост, Калитин во что бы то ни стало хочет удивить знанием света своего ограниченного приятеля. Он смотрит на него свысока, он считает себя Александровской колонной в сравнении с бедным Клиновским; он в душе даже презирает Клиновского, который с таким добродушием прибегает (на третьей странице) на выручку зарапортовавшегося философа и с кротостью говорит: honour, шоп cher!* (Стр. 3.)

Клиновский признается своему желчному другу, что он влюбился в хорошенькую вдову, т. е. Кринецкую, и хочет на ней жениться. С каким презрением отозвался Калитин о женщинах, как отхлестал Кринецкую, эту французскую куколку, которая хоть и блистает,

Зато и курит, и стреляет,

И ездит целый день верхом.

По уходе Клиновского, философ, покачав головой, с презрением произнес:

Смешок Клиновский мне! Чудак, в кого влюбился!

В кокетку страшную!.. А что виной тому?

Все воспитание!

Далось ему это словечко: с языка не сходит! Что станете делать с бедным Калитиным: если человек, например, шляпу себе на голову надел, он, наверное, с усмешкой скажет: все воспитание! увидит у кого-нибудь красивый кисет— все воспитание! сапог, положим, у вас жмет — виноват будет, конечно, не сапожник, а воспитание; влюбились вы — виновато не сердце, а воспитание. Нам почему-то кажется, что, если б, например, кто-нибудь от горячки умер, то Калягин, посмотрев на него мрачно, с негодованием произнес бы:

А чт<5 виной тому?

Все воспитание! Как жалок свет! везде -мученья.

Везде я всем грозит беда!..

Да чтб он за господин такой? Не разумеет ли он — как это ни странно кажется с первого взгляда — под словом воспитание другого слова: женадыма; и уж не ненавидит ли он этих женщин? Он не может не бранить их .очень шибко, и все этак свысока.

* Здравствуй, мой милый! — Ред.

475

Образованы блеск снаружи,

И пустота, меж тем, в сердцах!

А в пансионах часто хуже:

Левиц там учат танцевать,

Болтать немного по-французски,

Неправильно писать по-русски.

Кой-что из бисера вязать!..

К чему такое воспитанье Несчастных девушек ведет?

Ну, так и есть: Калитину, по всей вероятности, насолила какая-нибудь пансионерка, которая кой-что из бисера вязала: он и напустился на воспитание. Милосердный боже1 как легко можно огорчить человека! Погиб Калитин, достойный лучшей доли, погиб ни за копейку, потерян навсегда для дамского общества! Как бы не так! Послушайте, чем разрешились все его ядовитые монологи, чем кончил карьеру этот глупейший из фразеров, пышный на слова, убогий на дело.

Приятель его Клиновский, который смотрит на Калитина чуть ли как не на гениального человека, знакомит его с г-жою Кринецкою, в которую он, Клиновский, влюблен. Вдовушка оказывается премилой особой: очень недурно стреляет из пистолета, верхом ездит порядочно, курит отлично и, с болтливостью светского ребенка, сама признается Калитину:

А если б знали вы. как я Из пистолета в цель стреляю,

Иль на коньках катаюся, я знаю.

Вы ужаснулись бы меня!

Что ж, вы думаете, Калитин осыпал упреками эту, по его выражению, французскую куклу? Нет, он оробел совершенно и едва слышно произнес:

Напротив, должен я признаться.

Что сожалею об одном:

Что не могу быть ездоком.

Чтоб с вами смело состязаться;

Что не могу, как вы, стрелять,

Коньков боюся больше смерти;

Хотя и грустно мне, поверьте.

Но должен я от вас отстать.

Хотя он и скривил рот на манер сатирической улыбки, но, вместо желчи, упреков и негодования на воспитание, он запел тихо, слабо, как малиновка. Вдруг, точно кто-нибудь толкнул его под бок, Калитин опомнился, взъерошил волосы- и, чтоб не ударить в грязь лицом, начал... о чем бы вы думали? о том, какие идеи русские матери развивают у своих взрослых дочерей,— словом, напал на свой конек, на воспитание... и как грозно — послушайте:

Какие в ней,

Гордясь любовию своей.

Она идеи развивает?

4Т6

Она старается убить У ней возвышенные чувства,

Она хлопочет в ней развить Необходимое искусство —

Богатых женихов ловить!

И дочь, понявши наставленья,

Для них готова расточать Свои улыбки, взоры, пенье,

Готова целый день бренчать,

Для полноты обвороженъя!

Вот воспитание в домах!

Вероятно, приятель Клиновский, который сидел тут же (перед ним-то более всего и хотел щегольнуть Калитин), подумал: «фу, ты! голова-то, голова у моего друга Калитина! золотая головка... вот отх ватал, та к отх ватал!»

И когда при прощании г-жа Кринецкая, как вежливая хозяйка, сказала 'неугомонному фразеру:

Надеюсь, не в последний раз Вы у меня, хоть в наказанье За ваши колкости...

то наш Калитин, довольный собою, сухо отвечал:

О, я готов у вас

Всегда наказан быть... Прощайте.

Во втором действии «Силуэтов» г-жа Кринецкая сидит одна, в неглиже, и жалуется на то, что она очень устала. Еще бы не устать: танцует до упаду, папироски курит самым свирепым образом, да еще, подобно знаменитой тетушке несравненного Ивана Федоровича Шпоньки, в стрельбе упражняется. Вдруг входит Калитин. Кринецкая в восторге, забыла о своем неглиже и говорит ему нараспев, подкатив глазки:

Скажите,

Что вас давно так не видать?

Калитин.

Деревню в том вините,

Что я не мог у вас бывать.

Кри н е ц к а я .

Ну, как же вы там поживали?

Я думаю, что не скучали?

Калитин.

Я полагал, зеленый луг,

Картины мирные природы Мой усмирят мятежный (?) дух И возвратят былые годы.

Но что ж? Журчание ручья.

Игра пастушеской свирели,

Шум листьев, пенье соловья Мне через месяц надоели.

Кринецкая замечает* ему, отчего же он, философ, не полюбил деревенской поэзии, которая стоит того, чтоб ее полюбить? От* чего он живет трутнем, болтается между небом и землей? От* чего он, наконец, не исполнит хоть долга гражданина, как выражается Чичиков, т. е. хоть, бы женился он, по крайней мере? Боже, как рассердился наш Калитин, как заревел он зверски на вдову! Он просто пришел в бешенство и крикнул на беззащитную женщину:

Вы деревенскою женою Меня хотите наделить?

Нет! Лучше заживо зарыть Себя, чем жертвовать собою,

Чем век безвыходно страдать И, не делясь ни с кем душою,

Средь огородов прозябать!

Позвольте, г-н Калитин, позвольте, ну перестаньте же махать руками и раздувать ноздри, перестаньте: ведь вам тридцать первая весна пошла. Вы изволите говорить, что не желаете прозябать среди огородов; да дело в том, что в столице вы браните мишурный свет, в деревне — шум листьев и пенье соловья: чего же вы хотите, скажите на милость? Поверьте, с вашим дрянным фразерством, школьным озлоблением вы везде будете прозябать — и в деревне, и в столицах. В деревне вы на волос ничего не сделаете доброго., а в столице и подавно: десять лет проживете в Петербурге и ни разу не заглянете в императорскую, публичную библиотеку, не выслушаете ни одного публичного курса хоть одной науки, не заглянете даже из любопытства в университет, а все будете толковать о просвещении да о воспитании и, попрежнему, на диво черни простодушной! (напр., Клинов-

ского), станете обращаться к России со слезами на глазах: Проснись, и мощною рукою Направь ты наше воспитанье!

Эх, почтеннейший! что вы кривляетесь, надуваете се бя и других! Лучше проснитесь прежде сами и поплачьте о себе, а потом уж о России. Ведь вы, сами того не знаете — гнилушка обще* ства, — гнилушка, которая хочет стать на ходули. А вместо этого, как было б почтенно и благородно с вашей стороны (ведь вы же пылаете духом усовершенствования!), если б вы скромно, без шуму занялись чем-нибудь да приохотили б к занятиям и к серьезным разговорам Клиновских, да не фразерствовали, не подымали нос кверху.: тогда б на деле вы доказали ваши слова:

Я твердо верю, что любовь На этом свете существует.

Вот из вашей школы и вышли б тогда хоть два-три порядочных человека, да вы' четвертый. Общес+во, разумеется, вас не .478

Заметило 6; а все -таки стало 6 меньше четырьмя фразерами: й to слава богу. Конечно, автор ваш, г. Попов, считает вас как будто порядочным человеком; да от этого вам не легче: при таком фальшивом взгляде, при необдуманном желании повторять избитые фразы везде, вы будете прозябать, везде останетесь трутнем и лишним человеком в божьем мире.

Как вы думаете, читатель, чего собственно хочет Калитин?

Вы не верьте его фразам о сем, о другом, о третьем: он желает только одного — отыскать себе супругу:

Которая бы поняла Свое высокое значенье

И исключением была

И з нынешнего поколенья1 (Стр. 20.)

Ведь малого желает добрый Калитин! женщина, которая по сердцу, по душе была бы исключением из нынешнего поколения! И вообразите себе, он отыскал такую женщину: вдовушка Кри-нецкая, лихо разъезжающая на коньках, осчастливила философа и вышла за него замуж. И тот человек, который бранил модных львиц, презирал балы, театры, маскарад, с желчью отзывался о барышнях, кой-что вяжущих из бисера, нападал на распущенность нравов, женился на Кринецкой, стреляющей из пистолета! Вот уж подлинно: по Сеньке шапка.

Мы представляем себе следующую семейную картину: слуга за завтраком опоздал, положим, во-время подать следующее блюдо, и Калитин бросается на него с яростью:

А что виной тому!

Все воспитание! Как жалок свет! везде мученья,

Везде и всем грозит беда!

А вдовушка, прикинувшаяся под конец пьесы исключением из женщин нынешнего поколения, от скуки зарядит себе пистолет, да и бац,'бац, бац! ну! хоть в дагерротип своего муженька, который, вероятно, висит в ее будуаре. Веселенький брак, нечего сказать...

Напрасно г. Попов не придал своей пьесе комического оттенка и вообразил, что Калитин достоин серьезного изображения. Напрасно; сюжет очень недурен, и если б все это представить в юмористическом виде, то вышло б больше оживления и правды.

Теперь вопрос: отчего г. Попов назвал свои сцены «Силуэтами»? Заглавие совершенно нейдет к делу. Не лучше ли было б, если бы г. Попов назвал свою пьесу: Все воспитание! и вдова с пистолетом!! По крайней мере это отвечало б основной идее и было бы под стать изящным заглавиям, которые мы привыкли встречать на афишах Александринского театра.

479

Разведение свекловицы и добывание свекловичного сахаре по совершенно новым методам. Сочинение М. Веллера.

Москва. 1856.

Фабрикация стеариновых, маргариновых, прозрачных, солнечных, сальных и вообще всякого рода свечей. Мельнейера.

Москва. 1855.

Практика золочения и серебрения всех вообще металлов по новейшим открытиям. Составлено Шрейбером. Москва. 1855. По поводу всех этих и множества подобных переводных книжек приходит нам непреодолимое желание повторить еще раз давнишнее замечание: что за охота издателям их компрометировать свои издания широковещательными заглавиями, когда издаваемые книжки сами по себе не дурны, как те, заглавия которых мы выписали? Соглашаемся, что к пустой и нелепой книжонке шарлатанское заглавие очень идет, даже необходимо ей, потому что она и издается только для заглавия, которое имеет целью обманывать неопытных покупателей. Но зачем шарлатанством портить вещь, быть может, недурную, быть может, даже хорошую? Ведь кажется, что это может только повредить ей. Укажем в пример хоть на первое из названных нами руководств. Написано оно с толком; переведено, положим, очень неизящно, но кому дело до изящества языка, когда речь идет о разведении свеклы и добывании сахара? Лишь бы только можно было понять смысл, — и довольно; а смысл в переводе соблюден. Кажется, в сущности дела дурного ничего -нет: зачем же придавать ему подозрительную наружность, безобразя книжку таким

заглавием:

«Разведение свекловицы и добывание свекловичного сахара по совершенно новым методам, помощию которых свекловичносахарное производство доставляет большую выгоду и каждому землеводу-домохозяину дает возможность, с простыми снарядами, приготовлять для себя потребное количество сахара».

Не явная ли нелепость это обещание дать каждому помещику возможность делать в год 15—20 пудов сахару для домашнего обихода? и какие могут быть указаны в книжке совершенно новые методы? — в книжке таких нелепостей не содержится. Ужели составители подобных заглавий не думают, что нелепое хвастовство отобьет у каждого мало-мальски неглупого человека охоту заглянуть в брошюру с таким шарлатанским заглавием?

Кто поверит, что она может быть недурна? Берем другую, опять-таки недурную книжку:

«Фабрикация стеариновых, маргариновых, прозрачных, солнечных, сальных и вообще всякого рода свечей. Практическое, на новейших опытах основанное руководство приготовлять свечи, сообщать им необыкновенную белизну и яркость света по-480

средством вновь изобретенных светилен, очищать сало до наи -возможной степени чистоты и устраивать свечные заводы по выгоднейшим планам».

У какого рассудительного хозяина будет охота заглянуть в книжку с таким подозрительным заглавием?

По нашему мнению, эти шарлатанства должны вредить успеху. Или издатели думают, что издавать книги у нас можно только для простаков, которых надобно и можно обманывать? Они ошибаются, и напрасно, вредя самим себе, вредят и вообще развитию у нас книжной торговли. Советуем им серьезнее подумать о том, что добросовестность есть не только хорошее каче-

Первое чтение и первые уроки для маленьких детей. Сочинение А. Ишимовой. Часть I. СПБ. 1856.

Имя г-жи Ишимовой, как составительницы детских книг, давно уже приобрело у нас такую известность, что педагогический курс, ею теперь издаваемый, не нуждается в наших похвалах. Мы ограничимся только извещением о содержании первой части «Уроков для маленьких детей».

«Многие матери семейств, — так объясняет в предисловии г-жа Ишимова цель своего нового сочинения, — занимающиеся сами воспитанием детей своих, давно говорят с величайшею rto -хвалою о сочинении французской писательницы, г-жи Тастю «L'education raaternelle* и, сожалея, что у нас нет подобной книги, изъявляли не раз желание иметь, по крайней мере, перевод ее». Достоинство курса г-жи Тастю несомненно (продолжает г-жа Ишимова); но перевод его принес бы мало пользы нашим детям, потому что составительница обращает главное внимание на то, что нужно и интересно для французских детей, а не для русских. Потому г-жа Ишимова решилась из своей книги «Чтение для детей первого возраста» составить такое руководство, которое, будучи применено к потребностям русского воспитания, с выгодою заменило бы для наших матерей-воспитательниц книгу г-жи Тастю.

В первой части, ныне изданной, заключаются уроки чтения, каллиграфии, нумерации и краткая священная история. Все это изложено в виде разговоров между матерью и детьми или в форме маленьких повестей, чтение которых, по мнению г-жи Ишимовой, будет завлекательно для детей. Разговоры и повести дают случай сообщить маленьким читателям первоначальные

* Материнское воспитание. — Ред.

31 Н. Г. Чернышевский, т. III. 481

понятия из естественных наук и пр. Все они проникнуты чистейшею нравственностью.

Издание книги, украшенной большим числом прекрасных i виньеток, очень изящно.

Новороссийский календарь на 1856 год, издаваемый от Ришсльееского лицея. Одесса. 1856.

Состав «Новороссийского календаря на 1856 год» в главных чертах тот же, какой имело это издание за предыдущие годы.

В первом отделении помещены месяцословы: православный, армянский, католический и реформатский, календари еврейский и мухаммеданский и некоторые другие календарные и астрономические таблицы; во втором «Российский императорский дом», хронологический список событий Новороссийского края и указатель замечательных предметов в городах этого края, статистические таблицы, новороссийский дорожник, расписание почт и проч.; в третьем новороссийский адрес-календарь.

По еврейскому счислению, наступивший (с 6 января) год есть 5616-й от сотворения мира; по мухаммеданскому — до 20 августа продолжается 1272, а с 20 августа начинается 1273 год гиджры.

В числе замечательных событий Новороссийского края за последние два года (кроме военных действий, хорошо известных каждому) показаны:

1854 год. Права одесского порто-франко продолжены на три года (т. е. по 15 августа 1857 г.). — Учрежден в Одессе комитет для призрения неимущих жителей города.

1855. .Построены на счет пожертвований города Одессы теле -графические башни от Одессы до Очакова. Учреждена линия электрического телеграфа из Одессы до Москвы и Петербурга. — Закрыт при Ришелье век ом лицее институт восточных языков, по случаю учреждения восточного факультета при С.-Петербургском университете.

Из «Новороссийского дорожника» заимствуем некоторые цифры, интересные для соображения пространств, по которым совершались в течение войны движения наших войск:

От Одессы до Балаклавы 514 верст; до Бахчисарая — 460; Евпатории — 492; Еникале—641; Керчи—630; Кишинева—165; Николаева— 121; Очакова— 120; Перекопа — 327; Севастополя— 502; Симферополя—430; Таганрога—745; Херсона—183; Феодосии — 535 верст.

От Херсона до Николаева 62 версты; Очакова— 115; Перекопа— 103; Севастополя—319; Симферополя—246 верст.

От Симферополя до Балаклавы — 83 версты; Бахчйсарая—30; Евпатории — 62; Еникале—211; Керчи—201; Кишинева—595;

482

Николаева—308; Перекопа— 133; Севастополя—72; Таганрога— 625; Феодосии — 104 версты.

Одесса отстоит от Каменец-Подольска на 455 верст; Киева—.

557; Полтавы—463; Тифлиса— 1 694; Харькова—660 верст.

Симфе рополь отстоит от Каме не ц- Подольска на 884 ве рстьп Киева — 789; Полтавы — 626; Тифлиса— 1500; Харькова —•

649 верст.

Из таблиц, показывающих цену иностранных монет, приводим следующие монеты, не показываемые в «Академическом месяцо-слове»:

Английские монеты: гинея — 6 р. 47'/г коп., соверен—6 р.

2бУг к., крона—1 р. 50Ч 2 к., шиллинг — 30l/i2 коп. сер. Неаполитанский скуди — 1 р. 24 коп., Папской области ску-ди— 1 р. 31 к. сер., сардинский скуди — 1р. 22 к., сардинская лира. 24'/з коп., тосканская лираЛ-20 к. сер., североамериканский дол* лар — 1 р. 31 Уг коп. сер.

Записки Кавказского отдела императорского Русского географического общества. Книжка III, изданная под редакцией)

Е. Вердеревского. Тифлис. /555.'

Из трех статей, напечатанных в III книжке «Записок Кавказского отдела географического общества», именно: «О талышин -цах» г. Росса, о «Тушино-пшаво-хевсурском округе» кн. Эристова и «Поездка в Вольную Сванетию» г. Бартоломея, каждая имеет капитальное достоинство, представляя много новых и важных материалов для этнографии Кавказского края. «Поездка в Вольную Сванетию» г. Бартоломея дошла до нас также в виде брошюры, отдельно перепечатанной из «Записок», и составляет предмет особой рецензии в этом же нумере «Современника». Исследование о талышинцах г. Росса представляет, кроме краткого введения, краткую грамматику и сборник слов талышинского наречия — данные, интересные для науки, но не для большинства читателей; потому скажем о ней лишь несколько слов, обращая главное наше внимание на статью кн. Эристова, содержащую общеинтересное описание быта двух из числа племен, населяющих Тушино-пшаво-хевсурский округ, именно о пшавцах и хевсурах.

Округ, занимаемый этими малоизвестными народами, граничит на север с землями чеченцев, на восток с Дагестаном, на юг с Тифлисским уездом. Пшавцы и хевсуры говорят почти одним и тем же наречием грузинского языка, сохранив его старинные формы и слова, которые уцелели в книгах, но давно исчезли из разговорного языка нынешних грузин, которые потому едва мо. гут или вовсе не могут понимать своих соотечественников. Язук пшавцев и хевсуров неоспоримо доказывает, что они вышли в

горы, которые теперь занимают, с юга, из Грузии, по всей веро' ятности, для того, чтобы уйти от турецких и персидских наше* ствий. Небольшой округ, ныне ими занимаемый (около 80 кв. миль), представляет все степени перехода от мертвого царства снегов на хребтах до знойного климата в лощинах, где растут миндальные и миртовые деревья.

Сохраняя смутные воспоминания о вере, которую вынесли из Грузии, хевсуры и гапавцы считают себя христианами и принимают как смертельную обиду, если кто назовет их нехристями; но догматы христианства уже совершенно затемнены у них грубым суеверием и многобожием. Они почитают крест, апостолов Петра и Павла, Михаила архангела, но поклоняются своим языческим богам: богу востока, богу запада, богу душ, с тем вместе признают и Христа бога. Кроме того, есть у них дух земли, духи дубов, духи гор и т. д.; есть и богиня или покровительница людей Тамара (знаменитая грузинская царица). Многие молитвы их — христианские, только искаженные невежеством. Подобно армянам, они не едят заячьего мяса и, подобно мусульманам, свинины; как евреи, празднуют субботу, кроме того, уважают пятницу, как мусульмане, воскресенье, как христиане. В некоторых капищах есть кресты; но еще более народ уважает оправленную в серебро палку, обмотанную платком и украшенную серебряным шаром и железною пикою: это «дроша», род знамени. Дроша есть в каждом капище. Кроме того, каждое капище имеет медные котлы, в которых на праздники варят пиво; часто бывают и серебряные сосуды, иногда очень большой цены. Есть капища, имеющие серебра тысяч на двадцать рублей. Капище недоступно для народа: туда могут входить только жрецы. Кроме жрецов, есть у них колдуны, колдуньи и т. д. Одичавшие потомки грузин сохраняют воспоми-

нания о времени великого поста, о празднике пасхи, но забыли смысл этих установлений. Они верят, что грозу посылает Элиа (пророк Илия), который ездит по небу на огненной колеснице, и просят его о ниспослании дождя; но есть у них для прекращения засухи и другое средство: «пахать дождь»— обряд, состоящий в том, что девушки запрягаются в плуг, стаскивают его в реку и волокут вдоль берега, идучи сами по пояс в воде. На масленицу они переряжаются и ходят по улицам в вывороченных шубах, прикрыв лицо войлоком, в виде маски. Кроме заговоров и колдовства, есть доступные каждому средства предохранить себя от той или другой болезни на целый год. Дело состоит только в том, чтобы победить ту или другую из перелетных птиц, то есть увидеть их в первый раз после весеннего прилета в требуемом положении,— например, если в первый раз увидишь удода, имея голову причесанную, то будешь целый год безопасен от головной боли. Когда услышишь первый весенний гром, надобно поскорее схватить ка. -мень и бить им себя по спине, приговаривая: «крепись, спина!» После того целый год не будешь чувствовать боли в пояснице.

484

Если увидишь первую весеннюю молнию, держа в зубах кусочек железа: не будут болеть зубы.

Праздники начинаются жертвоприношениями и молитвами; потом народ и жрецы принимаются пировать. Скот для мясных блюд пригоняется мирянами, другие съестные припасы доставляются на пир ими же; пиво отчасти также приносится ими, отчасти варится в самом капище назначенным к тому человеком — да-стури. Обязанность дастури отправляется поочередно мирянами. Дастури целый год живет в капище, не может в течение этого времени «и разу навестить своего дома или видеться с женой, не смеет даже говорить ни с кем, кроме жрецов, чтобы не оскверниться. Пища его — только черствый хлеб с водою. Раз в «еделю он должен, несмотря ни на какое время года, купаться в речке, к которой ходит особою тропою; по этой тропе никто, кроме него, не смеет ходить.

У хевсур невеста обручается жениху еще в детстве, иногда в младенчестве. Брак совершается, когда ей исполнится двадцать лет: тогда посылаются от жениха сваты, которые пробираются к дому невесты тайком. Родители ее сначала отказывают сватам, потом делают пир, и невеста отправляется в дом жениха, который остается пока спрятан где-нибудь у соседа. За невестой приходят, поодиночке, ее родные. Потом приводят жениха, сажают его с невестой у огня, разведенного посредине комнаты, наблюдая, чтобы дым веял прямо в лицо обрученной чете. Жрец читает молитвы, ставит перед женихом и невестой кушанья и пиво, дает им по восковой свече. Они встают. Жрец иголкою прокалывает им концы одежды, потом опять читает молитвы. По окончании обряда молодые в течение двух недель чуждаются друг друга, даже не говорят между собою. Потом молодая отправляется на две недели в дом родителей. Только по возвращении ее оттуда к мужу, молодые начинают жить, как муж и жена. За стыд считается, если молодая родит до истечения трех лет со времени брака. Стыдом также считается мужу спать вместе с женою, кроме первых трех дней брачной жизни. У пшавцев брачные обряды менее многосложны.

У того и другого племени муж может прогнать от себя жену, когда ему вздумается. Ни ему, ки ей это не приносит бесчестья.

Он тотчас же приискивает себе другую жену, а она — нового мужа. При чрезвычайной грубости нравов, жена — не более, как рабыня, хотя браки часто заключаются по любви. Обходиться с женою ласково или кротко — стыд для мужа. Но детей роди-

тели любят и балуют.

Беременная женщина старается, пока только может, скрывать беременность. Не только ей, но и мужу ее не позволяется бывать на праздниках: оба они осквернены. Когда приближаются роды, она уходит, или, лучше сказать, ее выгоняют из дому, в шалаш, построенный на версту от деревни, и покидают совершенно 48S

одну, без всякого пособия. Если роды трудны, что узнается только по слишком сильным и продолжительным крикам родильницы, мужчины подкрадываются к шалашу и дают залп из ружей, чтоб испугать родильницу: испугом, но их мнению, роды облегчаются. На другой день после родов, приносят хлеб к ее шалашу, но в шалаш не входят. В этом одиночестве она проводит сорок дней, потом возвращается в деревню, но не домой: она и ребенок еще считаются нечистыми; они должны, для очищения, прожить две недели в особенном здании.

Когда замечают, что больной умирает, его немедленно вытаскивают из сакли на двор, чтобы мертвое тело не осквернило сакли. Для завывания и причитывания над мертвыми существуют особенные плакальщицы, которые неутомимо трудятся вместе с родственницами, производя в доме невыносимый гвалт и крик.

На похоронах совершается тризна, с воинственными играми, скачкою и стрельбою в цель. После всех обрядов, присутствующие выкуривают по трубке махорки, за упокой души похороненного. Через пять недель и через год совершаются поминки, тем же порядком.

Хевсуры чрезвычайно грубы, надменны и считают себя храбрейшим народом в мире. Действительно, соседние непокорные чеченцы их боятся, и часто они совершают дела изумительной храбрости. Однажды, жители двух деревень, в числе 50 человек,

отбились от нападения десятитысячного полчища. В другой раз,

60 человек хевсуров три дня защищались от 5000 нападающих — и отбились. Верить ли этому? Но хотя бы то были только преувеличенные слухи, они выражают общее понятие о хевсурах. Пшавцы также славятся храбростью.

Дома горных хевсур и пшавцев построены из плитняка, без цемента, в два и три этажа. У других, живущих в долинах, хижины выстроены из бревен. Те и другие одинаково закопчены, загрязнены, наполнены чадом и насквозь пропитаны зловониями всевозможного рода, от людей и домашнего скота, живущего с людьми, так что поражают своею отзратительностью даже человека, привыкшего видеть образ жизни других закавказских туземцев.

Пища их столь же непривлекательна. Довольно сказать, что вонючее мясо предпочитают они свежему; что, зарезав скотину, они собирают кровь, дают ей свернуться и прокиснуть, потом варят и кушают.

Земледелие этих племен в самом жалком состоянии, отчасти потому, что во многих местах только небольшие клочки земли, между голых утесов и ущелий, удобны для хлебопашества; отчасти потому, что эти дикари очень ленивы. Мужчины только пашут. Все остальные работы должны исполнять женщины. Сенокосы вообще очень хороши; скотоводство довольно велико, особенно у пшавцев, между которыми встречаются зажиточные 486

люди. Деньги они зарывают в землю и ни в какие обороты rfe пускают.

Как бы ни был беден хевсур или пшавец, никогда он не попросит милостыни. Гостеприимство у них в полнейшем развитии. Гостю не только подают все, что есть в доме лучшего, — хозяин стоит перед ним на «оленях, потчуя его, играя ему на пандуре, распевая песни для его развлечения. Гость, напившись и наевшись досыта, встает, сажает хозяина и сам начинает угощать его, прислуживать ему в свою очередь.

У того и другого племени существует обычай побратимства. Братающиеся скоблят в вино серебряную монету, оба три раза отпивают по одному глотку и после того готовы с радостию умереть друг за друга. Кроме побратимстза, есть обычай меняться пулями с человеком вражеского племени, — и хевсур или пшавец скорее умрет, нежели согласится выстрелить в того, с кем поменялся пулями.

Кровомщение господствует между ними во всей силе.

Судьи — выборные общиною люди, по большей части старики. При судопроизводстве всегда бывают посторонние люди. Тяжущиеся излагают дело, становясь на колени. Решение судей ненарушимо. Затруднительные тяжбы решаются тем, что одному из тяжущихся велят присягнуть в истине своего показания. Наказания состоят в штрафах, величина которых точно определена обычаем.

Христианство начинает проникать к этим дикарям; правительством нашим построено уже несколько церквей в их стране. Основано даже в одном из их сел училище для 50 мальчиков.

Это краткое извлечение из статьи кн. Эристова может показать читателям, что она п редста вляет довол ьно полный очерк быта и нравов хевсуро-пшавского племени.

Статья г. Росса о талышинцах имеет, как мы сказали, характер совершенной специальности. Грамматика и словарь их наречия, которое до сих пор было совершенно неизвестно ученым, будут очень интересны для людей, изучающих диалекты персидского языка, и даже дают несколько любопытных фактов для филологов, занимающихся сравнительною грамматикою индоевропейских языков. Талышинцы, живущие отчасти в южной части Аенкоранского уезда, отчасти в прилежащем краю Персии, говорят диалектом персидского языка, сохранившим, сколько можно судить по представленным ныне образцам, довольно много старых форм и слов, уже исчезнувших из собственно так называемого персидского языка.

Из протоколов заседаний Кавказского отдела узнаем, между прочим, что Отделом приняты деятельные меры к составлению по одному общему плану кратких грамматических очерков и сборников слов по всем доступным для русских исследователей наречиям Кавказского края (редакция этих трудов возложена на 487

г. Берже) — дело, которое, без всякого сомнения, будет иметь большую цену для науки, если исполнение его хотя отчасти будет удовлетворительно. Кавказские наречия имеют очень большую важность не только для этнографии того края, но и вообще для науки языкознания.

К 1 июля 1855 года Кавказский отдел географического общества имел в своем составе 143 действительных члена и 11 членов-сотрудников, а всего, с почетными членами и находящимися на Кавказе членами Географического (Петербургского) общества,

167 членов.

По отчету, от 1 января по первое июля 1855 года, поступило в распоряжение Отдела 8312 руб. 20 коп. сер., из того числа израсходовано 7365 руб. 75 коп.; затем, к 1 июля 1855 года в кассе, с остаточными от прежних лет суммами, находилось 2074 руб.

8 коп.

В Приложении напечатаны ведомости о движении заграничной торговли Кавказского края за 1852, 1853 и 1854 годы. К ста-

Поездка в Вольную Сванетию полковника Бартоломея в 1853 году. Тифлис. 1855.

Вольная Сванетия — небольшой участок земли, лежащий на склоне Эльбруса,—страна, до последнего времени совершенно быв. шая неизвестною не только ученым, но и жителям окружающих областей. Первый из русских был в ней кутаисский вице-губернатор г. Колюбякин, в 1847 году. Он склонил некоторые общины вольных сванетов принять русское подданство, и после того был назначен туда пристав от русского правительства. Когда князь Микеладзе отправлялся на эту должность в июле 1853 г., Бартоломей, давно интересовавшийся неведомою страною, получил разрешение ехать вместе с ним, чтобы осмотреть Вольную Снане -тию. Благодаря времени года они счастливо переехали через Лат -парский перевал, служащий границею Вольной Сванетии, по безопасному летнему пути. Но этот путь доступен бывает только в продолжение двух летних месяцев: в остальное время года, трещины, его перерезывающие, наполняются хрупким, сыпучим снегом, сравнивающим пропасти с дорогою, и тогда проезд становится невозможным: на каждом шагу путник может погибнуть в пропасти. Когда устанавливается зима, открывается возможность переходить через хребет по другому пути; но этот зимний путь ведет через самый гребень горы, где почти постоянно свирепствует ветер, столь порывистый, что опрокидывает самых сильных людей и бросает их назад по крутому спуску обнаженной скалы. Этот путь так страшен, что только самые отважные туземцы, да и то изредка, решаются проходить здесь. Таким обра-488

зом, в течение десяти месяцев года Вольная Сванетия отрезана от

остального мира. Этого уже достаточно, чтобы понять, как мало сообщения имеет она с прилежащими землями.

Г. Бартоломей, при обзоре Вольной Сванетии, имел в виду преимущественно археологические разыскания: повсюду он осматривал старинные здания, бывшие некогда православными церквами, снимал рисунки с каждой замечательной утвари, сохранившейся от времен христианства, и проч.; «о с тем вместе он подробно описывает местности, им виденные, снимает профили горных очертаний, обращает большое внимание и на нравы туземцев, еще столь мало известные.

Вольные сванеты, подобно хевсурам и пшавцам — одичалые переселенцы из Грузии; они также были некогда христианами и сохранили о прежней вере гораздо более точные воспоминания, нежели хевсуры. У сванетов еще не только уцелели здания церквей, но образа, церковная утварь и богослужебные книги, как сокровища, хранятся в этих обветшавших, но чрезвычайно уважаемых зданиях. Но у них уж давно нет духовенства. Конечно, первою причиною этого надобно считать трудность сообщения, а второю — постепенно возрастающую грубость нравов. Без назиданий духовенства, без советов людей грамотных, они забыли и догматы и обряды церкви, даже впали в бесчеловечные заблуждения: например, они убивали всех новорожденных своих дочерей; жены у них все украдены, куплены или взяты в плен у соседних племен. Теперь русские растолковали несчастным дикарям, что обычай убивать дочерей богопротивен, и сванеты оставили его. Вообще, эти дикари, столь грубые, должны иметь от природы расположение к чему-то лучшему, как скоро представляется им возможность к тому: некоторые из них сами приходили в соседние города креститься; две общины, самые значительные в Вольной Сванетии, из боязни не допускавшие к себе русских, согласились принять г. Бартоломея, когда им было объяснено, что он не имеет против них злого умысла, встретили его очень радушно, сблизились с ним, очень рассудительно выслушали его совет принять, по примеру других общин, русское подданство — и, таким образом, мирный ученый приобрел своему отечеству 2500 новых подданных.

К описанию путешествия г. Бартоломея приложено много рисунков: видов церквей и сел, снимков с замечательных вещей и надписей, найденных им в церквах, и т. д.; кроме того, несколько чертежей горных хребтов и наконец подробная карта Сванетии. Ученый путешественник сообщает также сборник слов, примеры склонений и спряжений и молитву «Отче наш» на сванетском наречии, которое до сих пор было почти совершенно неизвестно. Нет надобности объяснять, что подробное описание ученого обозрения столь малоизвестной страны, как Сванетия, должно иметь большой интерес для науки.

480

Некоторые замечания, почерпнутые преимущественно из иностранных источников, о действительных причинах гибели наполеоновых полчищ в 1812 году. И. П. Липранди. СПБ. 1855.

Мы выписали не то заглавие, которое выставлено на обертке брошюры и повторяется на втором из заглавных листов ее, а только то, которое помещено на первом заглавном листе и не выставлено на обертке; действительное же заглавие, напечатанное на обертке и втором лясте, так многосложно, что займет еще вдвое больше строк. Вот оно:

«I. Не голод и не мороз были причиною гибели наполеоновых полчищ. II. Русские или французы зажгли Москву? III. З а-мечание на некоторые выражения, встречающиеся в «Описании Отечественной Войны 1812 года», с присовокуплением списка

сочинений, вошедших в состав излагаемого предмета».

Из этого читатель может заключить, что г. Липранди не хочет следовать обыкновенным техническим приемам, употребляющимся в книжном деле: оглавление своей книги он печатает на обертке, заглавие прячет под обертку. И, действительно, слог его «замечаний», которые должны, собственно, быть обширным критическим разбором некоторых сторон истории 1812 года Михайловского-Данилевского, соответствует этому ожиданию; они носят более следов заботы о содержании, нежели о литературной форме. Но какое нам дело до слога ученого сочинения, если содержание по большей части дельно? а таково оно в книге г. Липранди.

Большая половина ее занята первою статьею, посвященною доказательствам той справедливой мысли, что холод и недостаток в съестных припасах были только второстепенными причинами погибели великой армии наполеоновой; главнейшими же причинами нашего торжества в 1812 году должны быть признаваемы твердая решимость императора Александра Благословенного, патриотизм народа, мужество наших армий и искусство полководцев. Никто из русских не сомневается в том; и если Михайловский-Данилевский, в своем «Описании Отечественной Войны 1812 года», иногда, по неосмотрительности, выражается об этом предмете без достаточной точности, то, сколько мы знаем, никто из читателей его истории не был введен в заблуждение этими неточными выражениями. Потому не делаем извлечений из первой статьи г. Липранди, тем более, что убедительность ей придается многочисленными, удачно выбранными и сличенными, свидетельствами из всех важнейших иностранных историков 1812 года, и, при обширности статьи, обзор ее на двух -трех страницах был бы сух и недостаточен.

Гораздо запутаннейшим и темнейшим представляется для русской публики вопрос о том, русские или французы зажгли Москву. На русском языке не являлось еще исследования о нем столь 490

полного, проницательного и беспристрастного, как исследование г» Липранди, и мы, везде строго придерживаясь выражений г. Липранди, представляем полное изложение этой его статьи, более интересной для наших читателей, без сомнения, не нуждающихся в доказательствах того, что русский царь, русский народ и русские войска, а не исключительно только мороз и голод, победили французов в 1812 году, но, быть может, не имевших случая познакомиться с данными, служащими к решению вопроса о причинах московского пожара. Г. Липранди справедливо находит, что в этом случае изложение Михайловского-Данилевского очень неудовлетворительно, выводы его шатки и неосновательны. Этот историк «попеременно приписывает сожжение Москвы то французам, то патриотизму москвичей, стараясь при всяком случае внушить то главное, что тут не было никакого участия со стороны нашего правительства, и как бы оправдаться перед иностранцами, приписавшими истребление Москвы распоряжениям графа Ростопчина. Доводы автора в этом случае не только слабы, но и противоречат одни другим».

«Сжечь столичный город империи (говорит Михайловский-Данилевский) надлежало иметь главнокомандующему Москвы высочайшее повеление. Такового повеления дано не было». Н о,— замечает г. Липранди, — не было дано высочайшего повеления и отдать Москву французам, а ее отдали. Подобных повелений не дают. Граф Ростопчин пользовался полным доверием императора; иначе он не дерзнул бы написать государю в одном донесении: «Я в отчаянии, что Кутузов скрывал от меня свое намерение (отдать Москву без боя), потому что я, не быв в состоянии удерживать город, зажег бы его»; а в другом: «До 30 августа князь Кутузов писал мне, что он будет сражаться. 1-го октября, когда я с ним виделся, он то же самое мне говорил, повторяя: и на улицах буду драться. Я оставил его в час пополудни. В восемь часов он прислал мне письмо, требуя полицейских офицеров для препровождения армии из города, оставляемого им, как он говорил, с крайним прискорбием. Есл и бы он сказал мне это за два дня прежде, то я зажег бы город, отправив из него жителей». — Ростопчин не решился бы говорить в донесениях государю: я зажег бы (продолжает г. Липранди), если бы не был удостоверен, что изъявляемая им патриотическая решимость не будет неприятною и неожиданною для государя. И высочайший манифест, изданный по случаю занятия французами Москвы, заключает многие выражения, дающие понимать, что сожжение Москвы вовсе не казалось чем-то особенным или чрезвычайным. При исчислении бедствий, постигших Россию от нашествия французов и занятия ими Москвы, их грабежей и буйств, в манифесте ни слова не упоминается о том, что они сожгли Москву, чего, конечно, не было бы упущено, если бы это было так действительно, а, напротив, делаются намеки, что событие это было предусмотрено и

491

подготовлено. Вот подлинные слова манифеста: «Москва вмещает в себе врагов Отечества своего, но неприятель не найдет в столице не только способов господствовать, ниже способов существовать». Эти доказательства очень убедительны. И слова Ростопчина и выражения манифеста доказывают решимость правительства. Ясно, что Ростопчин жалеет только о том, что скрытность Кутузова отняла у него время для систематических, всеоб'ьем-

лющих приготовлений к зажжению города вдруг на всем пространстве и в тот же миг, как войска наши его покинули. Кутузов знал об этом намерении, потому что, по словам самого Михайловского-Данилевского, одною из причин, удержавших его от битвы на Поклонной горе, перед Москвою, было опасение, что, «в случае неудачи, зажженная в тылу нашем Москва будет гибельна для отступающих войск»; итак, он знал, что в случае, если Москву надобно будет уступить неприятелю, она будет зажжена. Итак, твердое намерение сжечь Москву существовало, и Ростопчин оправдывается перед государем только в том, что ему оставлено было слишком мало времени для приготовлений к этому. Какие же распоряжения успел он сделать? Сам Михайловский* Данилевский говорит: «Иэвестясь, в восемь часов вечера, от князя Кутузова о намерении отступить от Москвы без сражения, граф Ростопчин велел разбивать бочки с вином, что делаемо было во всю ночь и на следующее утро. Снимались караулы, уходили воинские, городские команды и полиция, а над Москвою носилось варево бивачных огней». Спрашиваю (говорит г. Ли-пранди), что должно заключать из этого рассказа? Снимаются караулы, уходит полиция (еще до выступления армии), и Ростопчин приказывает разбивать бочки с вином. Для чего это последнее? Конечно, для того, чтобы разгорячить простой народ и подготовить к тому наставлению и примеру, который подал Ростопчин, «приказав (по словам самого Михайловского-Данилевского),

2 сентября, в пять часов утра, одному следственному приставу отправиться на винный и мытный дворы, в комиссариат и на успевшие к выходу казенные и партикулярные барки и, в случае вступления неприятеля, истреблять все огнем». Что разбитие бочек произвело ожидаемое действие на чернь, г. Липранди сам видел и слышал, проезжая, в колонне Дохтурова, мимо нескольких кабаков. «Таковы были причины первых пожаров», заключает сам Михайловский-Данилевский. Какое же после этого остается сомнение в том, кто был первоначальным виновником сожжения Москвы? Но через несколько страниц, забывая о собственных словах, Михайловский-Данилевский ставит сожжение Москвы в вину французам и самому Наполеону, говоря: «Стараясь отклонить от себя нарекание в пожаре, Наполеон учредил комиссию для суждения двадцати шести русских, коих французы называли зажигателями». Учреждение комиссии для прекращения поджогов г. Липранди находит очень естественным, «потому 492

что французы пришли искать в Москве приюта и продовольствия, а не дыму и пепла», о действиях же ее, признаваемых Михайловским-Данилевским несправедливыми, .Говорит: «В определении этой комиссии (о наказании найденных поджигателей), основанном на законах, с соблюдением всех форм, исчислены улики, представлено поличное, заключавшееся во множестве найденных горючих предметов, наконец собственное сознание пойманных на поджогах и показание, что им велено зажигать. Автор неизвестно на чем основывает уверение свое, что это сознание подсудимых выдумано французами. Из двадцати шести человек подсудимых было десять полицейских солдат. Эта .последняя цифра едва ли не должна иметь особенное значение при исследовании о причинах сожжения Москвы».

Бутурлин, издавший свою «Историю 1812 г.» при императоре Александре I (перевод этой книги был даже посвящен императору Николаю Павловичу), прямо говорит, что Москва была сожжена по распоряжению правительства: «Во многих домах приготовлены были сгораемые вещества, и по городу была рас

сеяна толпа наемных поджигателей, под управлением нескольких

офицеров бывшей полиции московской, оставшихся там переодетыми. Толь великое, толь неслыханное пожертвование, каково было сожжение столицы, довольно показывало твердость российского правительства. А как Москва загорелась уже по входе в нее французов, то и не трудно было уверить народ, что неприятель зажег ее». Бутурлин был очевидец.

Если же Ростопчин, в изданной им французской брошюре, отказывался от участия в московском пожаре, то «он мог говорить это по требованию обстоятельств».

Ростопчин, совершив свой подвиг (говорит г. Липранди), как человек умный и истинный патриот, мог по окончании войны, по многий отношениям, а быть может и весьма уважительным причинам, стараться скрыть свое участие в зажжении Москвы. Жители ее, возвратись на пепелища домов своих, в первое время по миновании опасности могли питать негодование к виновнику их разорения и бедствий, хотя бедствия эти потом с избытком вознаградились щедротами государя и последовавшими успехами нашего оружия. Эту последнюю причину отрекательства Ростопчина от своего подвига подтверждают его письма, напечатанные в собрании его сочинений. Почему же Михайловский-Данилевский старался доказать, что правительство не имело участия в сожжении Москвы? — трудно найти удовлетворительную причину этому, говорит, г. Липранди:

Не думал ли он этим возвысить еще более народный русский патриотизм? Но тут-то он и ошибся. Мысль зажечь свой дом при оставлении его могут внушить страсти, вовсе чуждые патриотизму; но сжечь его, повинуясь общему распоряжению властей, есть подвиг истинного патриотизма. Послушное, самоотверженное исполнение распоряжений народом несравненно выше действий, к которым народ увлекается сам собою.

493

Третья статья г. Липранди заключает замечаний относительно

того, что Михайловский-Данилевский напрасно употребляет В столь серьезном труде, как «История 1812 года», неумеренные .выражения, Говоря, например, о Наполеоне, что он «обременен проклятием веков», «присутствием своим осквернил Москву, 'за* пятнал имя свое посрамлением», говоря: «мошенничество Напо* Леона» и пр., называя его маршалов его клевретами, корсиканскими выходцами и пр., называя его войска свирепствующими злодеями, извергами, осатанелыми и т. д. По справедливому мнению г. Липранди, надобно быть умеренным даже говоря и о Враге.

Образцы и формы деловых актов и бумаг, или практическое наставление к составлению и написанию без помощи стряпчего векселей, и т. д. Две части. Москва. 1855.

Не отваживаемся выписывать вполне заглавие книги, которое Заняло бы чуть не целую страницу. Читатели, которым есть надобность до подобных «наставлений», без сомнения, встретятся Не раз с этим многоглаголивым заглавием в книгопродавческих объявлениях. Уведомим их только о том, чего, без сомнения, не будет досказано в объявлениях: две части составляют одну разгонисто напечатанную книгу, которая кажется довольно пухлою только благодаря толстоте бумаги, и вместо цены, означенной на обертке — 2 р. сер., могла бы, без убытка для издателя, продаваться и по 50 коп. сер.

Карманаая почтовая книжка, или сборник почтовых постановлен кий, до всеобщего сведения относящихся. Издание почтового департамента. СПБ. 1855.

Новое издание «Карманной почтовой книжки», напечатанной 8 1849 году, исправленное и дополненное сообразно изменениям, происшедшим с того времени в почтовых постановлениях. Здесь помещены правила о приеме и выдаче корреспонденции

Простой, денежной, страховой и посылочной, об эстафетах, о городской почте, об иностранной корреспонденции, а в приложениях — таксы весового и страхового сбора, расписание городов, между которыми ходят почтовые экипажи, с местами для пассажиров, и правила, сюда относящиеся, также правила для проезжающих на почтовых лошадях, различные списки почтовых контор и почтовых отделений и проч.

К книжке приложены две почтовые карты: 1) Европейской и 2) Азиатской России.

494

Последние следы сэра Джона Франклина, с картою новейших открытий на севере. СПБ. /855.

О судьбе Франклина и об открытиях, сделанных экспедициями, отправленными на помощь ему, так много было писано в наших журналах, что мы должны ограничиться указанием на заглавие этой брошюры, составленной, как видно, человеком, знающим дело.

Элементарный способ решения вопросов относительно сопротивления материалов и устойчивости сооружений, с практическими примерами, чертежами и таблицами. Инженер-подполковника Беспалова. СПБ. 1855.

Книжка г. Беспалова предназначена быть пособием не для архитекторов или подрядчиков, не привыкших к употреблению довольно сложных аналитических формул, а для инженеров, которые хорошо знакомы с математикою. В предисловии автор объясняет пользу своей памятной книжки так:

«Сущность предлагаемого мною способа состоит в том, что силы можно выразить пропорциональными им объемами геометрических тел. и тогда, в смысле статическом, моменты сил заменятся моментами объемов, а в смысле динамическом, — произведениями из объемов на пути, проходимые центрами

При употреблении этого способа, большая часть вопросов, встречающихся в строительной практике, решается посредством элементарных математических действий, без помощи высшего анализа; и, действительно, г. Беспалов употребляет такие формулы. для понимания которых нужно только знание элементарной геометрии и тригонометрии.

Похождения Чичикова, или Мертвые души, поэма Н. Гоголя.

Том первый. Издание третье. Москва. 1855.

Новое издание первого тома «Мертвых душ» ни в чем не разнится с изданиями, сделанными при жизни Гоголя.

Загрузка...