Из «Современника» < И З № 4 «СОВРЕМЕННИКА» >


Стихотворения Ивана Никитина. Издал граф Д. Н . Толстой. Воронеж. — СПБ. 1856 — 7364 К

Когда-то у нас литературные репутации создавались и уничтожались журналами; когда-то были очень многочисленны люди, того типа, который двумя-тремя словами очерчен в «Театральном разъезде»:

405

— Ну, что ты скажешь о комедии, которую мы сейчас видели ? — спрашивает один.

— Погоди; теперь еще нельзя говорить: посмотрим, что журналы скажут: тогда и узнаем, хороша ли комедия 2.

Ныне уж не та стала наша публика. Она судит и рядит, не дожидаясь мнения журналов, и часто подсмеивается над ними. Такая перемена невыгодна для критика, который из учителя

публики сделался ныне только ее отголоском и часто может вы--играть, если сделается ее учеником. А мы все -таки очень рады этой перемене. Слава богу, что публика наша научилась быть самостоятельна в литературных вопросах. Положим, если хотите, дела эти не имеют колоссальной важности, но все -таки хорошо быть самостоятельным и в этих делах. Да и для критика нынешнее скромное положение если не блистательно, зато безопасно: публика редко ошибается, и если будешь прислушиваться к ее мнению, не останешься в накладе.

Эта мысль пришла нам в голову вовсе не по поводу «Стихотворений» г. Никитина: по поводу их ничего особенно хорошего не может притти в голову (хотя издатель, граф Д. Н. Толстой, и написал к ним прекрасное предисловие). Но можно приложить и к «Стихотворениям» г. Никитина слова, которыми начинается наша статейка. И не только можно, даже должно: ведь надобно же сказать что-нибудь об этой книжке, о которой без того ровно нечего будет сказать.

Да, редко ошибается (если когда-нибудь ошибается) публика, и хорошо, когда она судит самостоятельно. Многие журналы рекомендовали ее особенному вниманию стихи г. Никитина, вообразив, что открыли в нем поэта-простолюдина с самобытным и необыкновенным талантом. Публика прочла пьесы, о достоинстве которых с таким восторгом ей возвещали, и очень равнодушно сказала: «У г. Никитина есть искусство подбирать прекрасные рифмы и составлять звучные стихи; но поэтического таланта в нем не заметно. Не заметно также, по его стихотворениям, простолюдин он или дворянин, купец или помещик, но видно, что он начитался наших поэтов, стихи которых и переделывает в своих пьесах». Это общее мнение публики разделяли мы и когда-то его выразили, и — признаться ли?— пожалели потом, что, не смягчив наших слов какими-нибудь общими, ничего не говорящими похвалами, не оставили возможности понимать наше суждение так или иначе, как кому угодно. «Почему знать, что может случиться? — думали мы. — Ведь по десяти, пятнадцати слабым пьесам довольно трудно решить, что у человека, их написавшего, нет таланта, и что он вдруг, — не ныне, завтра, — не удивит нас какими-нибудь превосходными созданиями. А тогда и придется нам сознаваться, что мы ошиблись». Но вот прошел год или два.

Г. Никитин издал, или вернее сказать, граф Д. Н. Толстой издал целую книгу, его стихотворений. Значит, г. Никитин считает 496

свои пьесы не какими-нибудь неудачными опытами, а произведениями хорошими, достойными своего таланта, — думает, что, написав их, уже совершил нечто такое, на чем может основать свою известность, или точнее сказать, так думает граф Д. Н. Толстой, издавший его стихотворения, а г. Никитин соглашается с мнением гр. Д. Н. Толстого, потому что иначе бы не дал ему разрешения издавать эту книгу. Прочли мы эту книгу — и улыбнулись над своими сомнениями в основательности и полной точности нашего прежнего суждения, и еще одним новым фактом увеличился длинный ряд случаев, убеждающих, что публика — очень тонкая и верная ценительница всяких, поэтических и не поэтических, дел. Действительно, в целой книге г. Никитина нет ни одной пьесы, которая обнаруживала бы в авторе талант или, по крайней мере, поэтическое чувство. У него есть только уменье писать стихи. Граф Д. Н. Толстой сознается, что г, Никитин — подражатель. Это еще не заставило бы нас отказать ему в таланте: человек с поэтическим дарованием может находиться под влиянием другого поэта, с более значительным или более развитым талантом. Но мало сказать, что г. Никитин подражает тому или дру-

личных авторов, — и как переделывает? так, что в его стихах не заметно ни малейшего поэтического инстинкта: нет «и мысли, ни чувства, ни даже соотношения между различными строфами одной и той же пьесы. И какие пьесы выбирает он для переделки? Не те, смысл которых был бы ему близок, затрогивал бы если не талант его (которого мы не имеем оснований предполагать), то, по крайней мере, его чувство или мысль. Нет, ему мало нужды до того, каково содержание пьесы: были бы в ней только звучные стихи, — он тотчас же напишет- несколько куплетов, своею формою и словами похожих на эту пьесу, и думает, что эти куплеты, без всякого чувства, без всякой мысли или связи, составляют лирическое стихотворение. Понравится ему звучность стихов в пьесе Лермонтова «Три пальмы», он тотчас пишет:

В глубоком ущельи, меж каменных плит Серебряный ключ одиноко звучит 3,

И Т. Д.

Понравится .звучность стихов в другой пьесе Лермонтова: «Когда волнуется желтеющая нива», он опять пишет:

Когда закат прощальными лучами Спокойных вод позолотит стекло4, и т . Д.

То же делает он с различными пьесами Пушкина и г. Тютчева, г. Щербины н Кольцова, г. Некрасова и г. Фета, г. Полонского и г. Огарева и вообще всякого поэта, лишь бы только звучность 3J Н. Г. Чернышевский, т. Til. 497

стихов какой-нибудь пьесы какого-нибудь поэта показалась ему завидна. Вот, например, стихи, переделанные из г. Майкова:

Буря утихла. Грядой облака потянулись к востоку:

Грома глухие раскаты вдали замирать начинают...6

Тихо ночь ложится На вершины гор,

И луна глядится В зеркала озер 6, и проч.

Вот опять г. Майков:

Оделось мраком поле. На темной лазури сверкает Г ряда облаков разноцветных. Бледнея, заря потухает И Т. Д.

А эти стихи взяты из г. Щербины:

Вот здесь узнаю человека В лице победителя волн,

И как-то отрадно мне думать,

Что я человеком рожден 8.

Опыт подражания Пушкину («Я помню чудное мгновенье»): Бывают светлые мгновенья 9, и т. д.

О переделках из Кольцова мы и не говорим: их целые десятки. Пьеса, которая не была бы заимствована, в которой было бы хотя что-нибудь похожее на самостоятельность, нет ни одной во всех стихотворениях г. Никитина. Сам он не замечает в природе или жизни ничего, не чувствует ничего; но кто-нибудь напишет пьесу из русской жизни, и г. Никитин повторит ее; другой нарисует картину степи или гор — г. Никитин составит описание степи или гор; третий вдохновится произведениями греческой скульптуры — и г . Никитин напишет о художнике, как Взглянул он на мрамор — и ярким огнем Блеснули его вдохновенные очи.

И взял он его, и бессонные ночи

Над ним проводил он в своей мастерской.

И камень под творческой ожил рукой.

С тех пор в изумленьи, с восторгом немым Толпа (воронежских жителей?) преклоняет колена пред ним10. Иной напишет картину бури на море — и г. Никитин, живучи в Воронеже, тотчас же вдохновится тем, что На западе солнце пылает,

Багряное море горит,

Корабль одинокий, как птица.

По влаге холодной скользит.

4ОД

Сверкает струй за кормою.

Как крылья, шумят паруса,

Кругом неоглядное море,

И с морем слились небеса.

Беспечно веселую песню,

Задумавшись, кормчий поет,

А черная туча на юге,

Как дым от пожара, встает, и т. д.

Вот еще стихотворение, столь гке глубоко прочувствованное: ХУДОЖНИКУ

Я знаю час невыразимой муки,

Когда один, в сомнении немом,

Сложив крестом ослабнувшие руки,

Ты думаешь над мертвым полотном;

Когда ты кисть упрямую бросаешь И, голову свою склонив на грудь.

Твоих ид ей невыразимый труд И жалкое искусство проклинаешь.

Проходит гнев — и творческою силой Твоя душа опять оживлена,

И, все забыв, с любовью терпеливой Ты день и ночь сидишь близ полотна.

Окончен труд. Толпа тебя венчает,

И похвала вокруг его шумит,

И клевета, в смущении, молчит,

И все вокруг колени преклоняет.

А ты — бедняк!— поникнувши челом,

Стоишь один с тоскою подавленной.

Не находя в создании своем Ни красоты, ни мыслк воплощенной.

Это взято, конечно, прямо из южно-русской жизни, потому что, как нас уверяет граф Д. Н. Т-олстой в предисловии, очень хорошо написанном, «учителем Никитина была та широкая, степная природа, которая окружала колыбель его, и те общественные условия, которыми сопровождалось его детство». Признаемся, мы не знали до сих пор, что для воронежских жителей «условиями, сопровождающими детство», бывают корабли, колеблющиеся в гавами, морские бури:, дружба с великими живописцами и созерцание дивных созданий ваяния. Итак, Воронеж есть Рим и вместе Неаполь.

Автор предисловия уверяет нас также, что «немного книг случалось читать» г. Никитину. Это, конечно, надобно понимать только сравнительно с числом книг, прочтенных, например, Шиллером иЛи Гете; а говоря без сравнений, мы видим из стихотворений г. Никитина, что он человек довольно начитанный: не только Пушкин и Лермонтов очень хорошо знакомы ему, но и все другие наши поэты изучены им. А так как есть у него заимствования из пьес, которые были напечатаны только в журналах и не собраны еще авторами в отдельные книги, то нет

32 * 499

сомнения, что г. Никитин читает журналы и следит за нашею литературою вообще. Это прекрасно, и скрывать от публики такую похвальную черту не для чего. Жаль только, что начитанность не заменяет природного поэтического дарования, которого до сих пор не обнаружил г. Никитин, показав только, что умеет составлять из чужих стихотворений звучные стихи. Правда1, из* датель уверен, что г. Никитин имеет «описательное дарование»; но это потому, что издатель, быть может, не так твердо, как г. Никитин, изучил гг. Тютчева, Фета, Щербину, Майкова, Огарева и других наших поэтов, а> также и Кольцова, потому и не мог принять в соображение, что не только каждая картина, во и каждая черта картины у г. Никитина в точности заимствована у того или другого из этих поэтов. Это уже дар образованности, а не природы. Издатель хвалит г. Никитина за то, что у него картины русской натуры и жизни «списаны с натуры с удивительною верностью»; в той же самой степени отличаются верностью итальянской природе и жизни его пьесы итальянского содержания, выписанные нами выше. Это мозаики, составленные по книгам, а не с натуры.

Если у г. Никитина есть зародыш таланта — чему мы были бы очень рады, но чего не решаемся предполагать, видя, что он пишет стихи уже лет семь или восемь (под некоторыми его пьесами выставлен 1849 год) и все еще не выказал его ни одним стихотворением, вылившимся из души, а не пропетым без всякой мысли или чувства, в подражание различным чужим стихам — если б у «его, действительно, был зародыш таланта, мы советовали бы г. Никитину, оставив на время сочинение стихов, ждать, пока жизнь разбудит в нем мысль и чувство, не вычитанное из книг и не заученное, а свое собственное, живое, от которого бьется сердце, а не только скрипит гусиное или стальное перо. Тогда и он, по мере своего таланта, будет поэтом, чего, впрочем, не отваживаемся надеяться: на всем, что написал он, лежит такая резкая печать совершенного отсутствия впечатлительности к чему-нибудь, кроме печатных рифмованных строк, что мы опасаемся, не принадлежит ли он по своей натуре к числу людей совершенно холодных и неспособных к поэзии.

Если опасение наше справедливо, то он не повредит таланту, которого не имеет, продолжая переделывать чужие стихотворения. Но это будет, как до сих пор было, делом совершенно бесплодным. Кому охота из пьес г. Никитина знакомиться с отрывками стихотворений Кольцова или г. Фета и других поэтов, давно знакомых каждому? Напротив, никому не может быть приятно читать, например, следующую «песню»:

Зашумела, разгулялась В поле непогода;

Принакрылась белым снегом Гладкая дорога.

500

Белым снегом принакрылась —

Не осталось следу;

Подняласа пыль и вьюга —

Не видать и свету.

Да удалому детине Буря не забота:

Он проложит путь-дорогу,

Лишь была б охота.

Не страшна глухая полночь,

Дальний путь и вьюга.

Если молодца в свой терем Ждет краса-подруга.

Уж как встретит она гостя Утренней зарею,

Обоймет его стыдливо Белою рукою,

Опустивши ясны очи,

Друга приголубит...

Вспыхнет он, и холод ночи И весь свет забудет.

Или следующую пьесу:

В зеркало влаги холодной Месяц спокойно глядит И над землею безмолвной Тихо плывет и горит.

Легкою дымкой тумана Ясный одет небосклон;

Светлая грудь океана Дышит, как будто сквозь сон.

Медленно, ровно качаясь,

В гавани спят корабли;

Берег, в воде отражаясь,

Смутно мелькает вдали.

Смолкла дневная тревога...

Полный торжественных дум,

Видит присутствие бога В этом молчании ум11.

Ведь эта пьеса пародия на г. Тютчева, а предыдущая — на Кольцова. Какая же надобность в подобных пародиях? А пьес иного рода г. Никитин доселе не печатал еще ни одной.

ГР. д. н. Толстой полагает, что, кто пишет так, как г. Никитин, должен быть признан замечательным поэтом: для нас очень прискорбно, что едва ли кто будет разделять его мнение, тем более Жалеем об этом, что мы сами желали бы разделять его: так оно прекрасно и умеренно высказано и такими благородными чувствами внушено 1г.

501

Графиня Полина. Повесть Авдотьи Глинки. СПБ. 1856.

Г-жа А. Глинка была известна в нашей литературе, как пе* реводчица довольно многих пьес Шиллера, в том числе «Песни о колоколе». Долго нам не случалось слышать о ее новых литературных трудах. Мы думали, что почтенная писательница по* кинула перо — и вдруг... мы видим прекрасную «Графиню Полину», очаровательницу аристократических салонов, обязанную своим грациозным существованием г-же А. Глинке. Встреча столь же приятная, как и неожиданная. Сколько психологической мудрости, сколько прелестных светских выражений, или, по выражению почтенной повествовательницы, перл слога, рассыпано в этом простом и наставительном рассказе! Мы не помним, чтобы с тех отдаленных времен, когда мы наслаждались повестями почтенного С. Н. Глинки, нам удавалось читать что-нибудь столь отрадное и успокоительное для души. Но и в повестях самого Сергея Николаевича не находили мы такого тонкого знания обычаев и языка высшего общества! Истинно, мы, люди старого доброго времени, над которыми подсмеиваетесь вы, господа молодые люди, имели превосходных писателей, и благодарность, глубокая благодарность наша почтенной г-же А. Глинке, которая осталась верна литературным преданиям нашего века, сохранила палитру своего почтенного однофамильца и родственника и решилась показать нам, людям испорченного вкуса, как писали в златой век нашей литературы, — читайте и учитесь, молодые писатели! Как все просто и невинно, как все живо и верно в ее повести! Тут нет ухищренностей, которыми увлекаетесь вы, но зато и какая прелесть, какая примирительная грация!

«Легко и свободно впорхнула в Английский магазин молодая, блестящая графиня Полина» — так начинается повесть г-жи А. Глинки. 6 «аряде этой графини «обнаруживалась артистическая утонченность: на ней было платье самого нежного цвета гри-де-лен, сверху донизу украшенное пуговицами из перл». Избалованная всеми родными и прикащиками английского магазина, блестящая графиня Полина была нетерпелива и капризна. Недовольная тем, что еще не готов ее браслет, она «закричала с визгливым порывом гнева: Mon Dieu! quelle deception!» * При этом визге, приподнял на графиню глаза «высокого роста молодой человек, серьезное лицо которого выражало ум и какую -то суровость. Он вдруг выпрямился и очень зорко и сурово окинул пЫшную красавицу с ног до головы иронически-холодньгм взглядом», и ушел из магазина. Вы понимаете, что Полина влюбилась в незнакомца, что он сначала будет пренебрегать ею, как девушкою пуотою и капризною, что неразделенная любовь доведет Полину до дверей гроба, смирит и исправит ее, что незнакомец * Боже мой1 Какой обман! — Ред.

502

окажется князем, что, узнав о критическом положении Полины, лежащей одною ногою в гробу, о глубокой страсти ее, об исправлении ее от всех возможных недостатков, он вознаградит ее за раскаяние и любовь предложением своей руки с огромными поместьями: все это вы уже вперед знаете, даже знаете, что у князя есть соперник, комический злодей, камергер в парике, интригующий, чтобы отстранить возможность объяснения между Полиною и князем, а у Полины есть наперсница, Лиза, которая объясняет князю достоинства и страдания Полины, а Полине дает наста-

предчувствуете, как будут описаны чувства Полины, ожидающей жениха... нет! вы не угадали немного: отправляющейся с отцом в деревню к жениху, потому что не жених приезжает сватать ее, а пишет ее отцу: «приезжайте ко мне в деревню; я готов жениться на вашей дочери». Этого обстоятельства никто не мог бы предусмотреть; но все равно: ошибка читателя касается только второстепенного пункта, а главное он отгадал, — именно то, что чувства графини Полины, отправляющейся в деревню к жениху, описываются следующим образом:

Мы не последуем за графиней. Все возможные описания счастья не могут подойти под настоящее. Для того, что душа перечувствует в эти счастливые минуты, нет у человека слов. И одно ожидание встречи было для Полины, конечно, выше всех мелочных удовольствий света: это — развитие полной жизни. И мы оставляем нашим читателям дополнить воображением недосказанное нами.

Таким образом, содержание повести наперед известно читателю, едва он успел выслушать от нас, о чем рассказывается в ней на первых двух -трех страницах. Но что ж из того? Разве повесть теряет свой интерес? Нимало; ведь вся важность состоит в том, как развивается автором это содержание, каким прекрасным слогом написана повесть, какими красками рисуются лица, как ведутся разговоры, какие хитрости придумывают Лиза и старый камергер, — одна, чтоб устроить, другой — расстроить свадьбу. Вот что интересно для читателя. Мы удовлетворим его любопытству.

После встречи с незнакомцем, «Полине, без особенной причины, худо спалось. На другой день, черты лица ее повытяну -лись, около глаз были синеватые круги», ей скучно, она едет в «Изделья»— что это такое? — «Изделья»? — так называют

Полина и камергер на своем элегантном языке магазин русских изделий — коварный камергер, чтоб заглушить в зародыше страсть Полины, сказал ей, что незнакомец, ее пленивший — «сиделец в Издельях» — Полина делает смотр сидельцам: незнакомца иет меж ними. Она с облегченною душою едет в английский магазин. Незнакомец уж там; он покупает табакерку. Ему предлагают на выбор две табакерки. Он пристально посмотрел на них и —

503

После нескольких минут молчания обратился к купцу и самым чистым французским яаыком спросил у него:

— Как вы находите, которая из двух табакерок лучше?

— Милостивый государь, это дело вкуса и моды; цена им равная.

— Дело не в цене теперь, — прибавил незнакомец:— а я желал бы,

чтоб в подарках руководствовало чувство. Приятно было бы соединить и то и другое.

— Без сомнения, м. г. — Если табакерка для пожилой особы, мне кажется, эта казистее.

Незнакоме ц бе рет п редпочитаемую куп цом табакерку и уходит; а вы узнаете, во-первых, что надобно предоставлять выбор купцу, если хочешь руководствоваться чувством, а во-вторых, что на французском языке вместо «красивее» говорится «казистее».

Полина не узнала ничего о незнакомце и отправилась к Лизе, своей подруге, богатой и одинокой сироте, жившей «с англичанкой, для которой английский матрос был гораздо интересней русской княгини». Из этого вы опять узнаете неожиданную новость, что если девушка хорошего общества остается сиротою, то она живет одна, а не в семействе родственника, опекуна или одного из друзей ее покойного отца; узнаете также из слов об англичанке, что неуменье правильно выражаться может вести

к странной двусмысленности... Это, впрочем, вы уже знали из выражения, что на другое утро после встречи с незнакомцем «черты лица Полины повытянулись, а около глаз были синеватые круги». Вообще, в выборе выражений писателю надобно быть так же осмотрительным, как был осмотрителен незнакомец в выборе табакерки: иначе, пожалуй, скажешь, вовсе того не желая, что-нибудь очень казистое. Однако оставим замечания и посмотрим, что делается с графинею. Она сидит у Лизы; подруги курят, «дают простор языкам» (опять обмолвка: это не значит, конечно, «сплетничают»). Полина везет Лизу к себе. Камергер уж сидит у графа. За обедом «Полину подмывало отмстить Мирскому» (так зовут камергера) за то, что он оклеветал незнакомца, и она отмстила, сказав «с напряжением»: «Вообразите, папа, Мирский выдумал, что я влюбилась в сидельца из «Русского чзделья», — на что Мирский отвечал: «Когда ж я вам говорил такие глупости, графиня! Вы меня слишком обижаете!» Тут опять надобно заметить, что сидельцы не только «Русского изделья», но и мелочных лавочек не говорят так неправильно, как Полина, и так неучтиво, как Мирский. Впрочем, в большом свете все делается не так, как водится в обыкновенном обществе: например, девицы, входя в зал, делают хозяйке дома книксены, кажется, даже цалуют после чаю ручку у хозяйки, прибавляя: «покорно благодарю-с», и вообще любят частичку «с»: «да-с», «вы так сказали-с», «вы, княгиня, авантажны-с»; да, надобно еще заметить, что девицы на языке высшего общества называются «барышнями», а дамы — «барынями». Молодые люди на балах высшего общества занимают барышень раэго -504

ворами о политических событиях во Франции и нравственной философией (см. стр. 58—65). Один из них, окруженный толпою барышень, спрашивающих, как он думает о маскарадах, даже говорит: «в маскарадах вкрадывается многое, о чем неприлично мне здесь говорить», и прибавляет, осматриваясь кругом: «здесь очень многие подурнели оттого, что оказался избыток в нарядах».

Это говорит князь. Полине очень понравились его слова. Она также окинула взором лица окружающих (стр. 64). Утешительно слышать, что свобода обращения е высшем обществе простирается до такого наивного простодушия. Однако, если мы будем так продолжать, то никогда не кончим. Оставим же всякие замечания и пропустим все превосходные рассуждения князя о том, что девицам не следует читать романов, а надобно как можно более читать стихов, не следует носить на голове гау и употреблять слово шик, и о том, что барышни (дочери князей и графов) существа пустые, и т. д., и т. п. Эти рассуждения наполняют половину книжки. Пропустим даже описание удивительного литературного вечера у Лизы — все барышни и дамы приезжают на этот вечер с пяльцами и сидят, вышивая по канве, а автор стоит вдалеке от них — пропуская все это, посмотрим на Полину, которая примеряет турецкий костюм, по совету Лизы. Она хочет ехать в маскарад, чтобы пленить князя.

С помощью Лизы и горничной, Полина стала одеваться. Лиза мигнула Полине, которая велела подать горничной все свои драгоценности. Они вынули богатый изумрудный убор с брильянтами, серьги, брошь. На голову надели род маленького тюрбана из пунцового бархата, перевитого нитками крупных брильянтов; с одной стороны укрепили белое перо с солитером. Руки, шея унизались ожерельями и браслетами.

И вот через несколько минут очутилась перед Лизой уже не графиня Полина, а драгоценная перла, во всей пышности красоты восточной.

Любуясь ею, сказала она: «Вечером ты будешь еще лучше». Едва выговорила она эти слова и только что Полина, чтобы лучше себя увидеть и показаться,

прошлась по комнате, послышался за дверью какой-то свистящий шопот:

— Можно ли видеть графиню?.. Батюшка прислал меня за нею.

— Да кто тут и что надобно? спросила Лиза.

— Как ate вы меня, княжна, не узнали? Я Мирский. Допустите, если можно.

— Впустить! — отвечала Полина небрежно. — Мирский вошел на цыпочках и остановился в дверях, с разинутым ртом и распростертыми руками. Он не опомнился, почти задохся, увидев это блестящее существо, гурию из магометова рая. Разглядев ближе, он стал на колени и восторженно закричал, сложив руки на груди и кланяясь по-турецки:

— Звезда Востока!.. Забылся!.. Пощадите, графиня!.. Непозволительно быть до такой степени прекрасной, очаровательной if На что вам столько жертв?

Полина улыбнулась, а Лиза подумала: «того -то нам и надо!»

— Батюшка прислал меня к вам. Ему нужно об чем-то поговорить с вами.

— Как же я пойду, Лиза, в костюме? Это смешно!

— Почему же и не так, графиня? — сказал, вздыхая, Мирский, — И батюшка полюбуется вами, и мы воспользуемся: подоле поглядим на вас. Осчастливьте меня хоть теперь, ваше сиятельство!

505

Мирский надел перчатки. Полина молча подала ему руку, и они отправились- через длинную анфиладу комнат к графу. Лиза смотрела ей вслёд с восторгом. Полина в этом костюме казалась выше; голова ее грациозно наклонялась то на одну, то на другую сторону, когда они проходили мимо зеркал.

Какой удивительный тон! какой прелестный слог! Можно вообразить, каково описан самый маскарад, если приготовления к нему рассказаны так хорошо. Но повесть принимает патетический оборот: турецкий наряд и грациозно наклоняющаяся то

в ту, то в другую сторону голова не подействовали на князя: он был холоден, и у Полины, тут же, в маскараде, начался припадок горячки... Наши нервы, расстроенные необычайным ароматом аристократических салонов с блестящими барышнями, не могут выносить этих трагических впечатлений, и мы закрываем повесть г-жи А. Глинки. Пусть любознательный читатель сам приобретет очаровательную «Графиню Полину»: она принесет много милых минут его душе, [быть может разделяющей суровые понятия князя о танцах и барышнях, —] мы можем только воскликнуть вместе с почтенною повествовательницею:

Вот это мирит] Как облагораживает, возвышает женщину истинный талант! Вот ее действительное призвание — действовать на душу и тем примирять нас со всем пошлым, со всем оскорбляющим, к несчастию, встречаемым так часто в обществе. Пойте мне чаще! Благодарю вас от души за последнее впечатление! (Стр. 94),

Вспомогательная книга для помещиков и сельских хозяев.

Соч. Крейсига. Перевел и дополнил примечаниями С. М. Усов.

Издание третье, вновь пересмотренное и дополненное. СПБ. 1856. Сочинение Крейсига написано преимущественно для северо -восточной Германии, которая по своему климату более, нежели какая-нибудь другая страна Западной Европы, похожа на среднюю и обширнейшую полосу Европейской России. Потому г. Усов считал его более полезным для наших хозяев, чем подобные сочинения, писанные для стран, климатические условия которых очень различны от наших. Успех перевода оправдал его ожидания: вскоре после первого издания, вышедшего в 1836 году, понадобилось второе. Теперь г. Усов полагает нужным сделать третье.

Главное достоинство крейсиговой книги то, что написана она очень просто и практично. Многие советы и наблюдения Крей-

сига вполне прилагаются к нашему быту. Но очень много есть у него и таких вещей, которые невозможны или излишни в нашем хозяйстве. Примечания г. Усова касаются некоторых — впрочем, немногих — из числа последних случаев и не могут быть названы достаточными для того, чтобы сделать «Вспомогательную 506

книгу» верною советницею нашим сельским хозяевам. Кроме того, нам кажется, что, издавая книгу, составленную слишком за двадцать лет (1832), надобно было бы прибавить к прежнему тексту замечания о тех успехах, какие сделаны в течение этого времени практическим сельским хозяйством.

Беседы о сельском хозяйстве, профессора императорского Московского университета Ярослава Линовского. Скотоводство и шелководство. Москва. 1855.

Книга эта служит продолжением прекрасных «Бесед» Линовского о сельском хозяйстве, которые были изданы в 1845 году и, в двух частях, соде ржал и учение о земледелии.

Линовский, умерший так рано, был замечательным ученым, и едва ли кто заменил его до сих пор. Он превосходно изучил на месте все отрасли сельского хозяйства в тех странах Западной Европы, где оно достигло наибольшего развития. Так же хорошо изучил он и наше русское [сельское] хозяйство; будучи одарен умом обширным и практическим, он превосходно понимал, какие улучшения у нас возможны и нужны, по условиям нашего быта, наших почв и климатов. «Беседы» его, изданные прежде, оценены всеми, как превосходная книга по богатству сведений, верности понятий и прекрасному изложению. Такова же напечатанная теперь новая часть их- Мы желали бы, для пользы нашего сельского хозяйства, чтобы скорее изданы были и другие сочинения Линовского, если после него осталось еще что-нибудь, кроме

торый смело рекомендуем вниманию всех занимающихся этими отраслями сельского хозяйства.

О производительных силах России, сочинение тайного советника, члена государственного совета Л. В. Тенгоборского. Части 2-й выпуск 1-й. Перевод И. В. Вернадского. Москва. 1855.

Когда вышла первая часть известной книги г. Тенгоборского в русском переводе, «Современник» говорил о ней подробно, и мы теперь не имеем нужды повторять того, что уже сказано было в нашем журнале. Заметим только, что по своему содержанию вторая часть представляет еще более интереса, нежели первая, излагавшая материальные средства, которыми располагает деятельность русского народа: во второй части дело идет о том, каковы условия быта, при которых население нашего отечества пользуется этими данными ему природою страны средствами, и на какой степени развития стоят различные отрасли народной промышленности.

507

Российская родословная книга, издаваемая князем Петром Долгоруковым. Часть третья. СПБ. 1856.

Говоря о первых двух частях прекрасного труда кн. Долгорукова, мы подробно излагали его цель, план и пользу, какую получит от него наша история '. Третья часть, вышедшая теперь в свет, содержит «четвертую главу третьей книги» — одну из самых обширных в целом сборнике, заключающую родословные «фамилий, имеющих иностранные почетные титла», — именно родословные грузинских, татарских, польских и проч. князей и польских, остзейских и западноевропейских маркизов, графов и баронов. Всех иностранных княжеских родов кн. Долгоруков исчисляет 49, маркизский род— 1 (де-Траверсе), графских—86,

баронских—84, кроме того, 82 отрасли различных титулованных родов, имеющих только дворянское достоинство, но не получивших или утративших титул, которым пользуются их однофамильцы.

Кабинет магпка, или шестьдесят опытов натуральной мапга, и пр., составила М. Ж. СПБ. 1855.

Составительница книжки «посвятила ее удовольствию юношества», то есть дете й 7—10 лет. Посмотрим же, чему научатся дети из миниатюрной книжки г-жи М. Ж. Вот, для примера,

60-й и последний фокус:

Приносите в общество стеклянную трубочку, дополна налитую красноватою жидкостью, состав коей мы объясним далее. Затем просите девицу взять трубочку за нижнюю часть ее левой рукой, которая гораздо ближе к сердцу, чем правая. А сами держите ее за верх. Потом просите всех мужчин по очереди подходить и касаться до трубочки, говоря, что прикосновение человека, к которому девица равнодушна, не произведет ничего; но лишь только дотронется до трубочки человек, не совсем лишний для нее, жидкость, заключающаяся в трубочке, начнет шипеть и пеною выходить наружу.

Вот состав жидкости: в новый глиняный горшок положи и перемешай:

2 лота фернамбуковых опилок, 2 лота квасцов. На них налей четверть бутылки винного уксуса, потом вскипяти это на малом огне.

Способ, чтоб жидкость зашипела, есть следующий: в руке вашей вы держите щепотку поташу; как скоро дотронется до трубки человек, которого хотите вы компрометировать вместе с девицей, вы опускаете щепотку в верхнее отверстие трубочки, отчего жидкость запенится.

Доброму делу, как видите, учит детей г-жа М. Ж. ]— «компрометировать мужчин вместе с девицами». Очень хорошо.

Очерки сибиряка. СПБ. 1856.

О первом выпуске «Очерков сибиряка» мы довольно подробно говорили в прошлой книжке «Современника». На этот

раз распространяться не будем. Скажем только одно: второй выпуск написан уже не стихами, а прозою. Неизвестный сочинитель .508

рассказывает теперь какие -то богатырские поэмы, которые так же мало характеризуют Сибирь, как и его Девичий сон под Новый год. Но для того, чтобы что-нибудь напоминало более о Сибири, автор нарядил своего богатыря Белого Уклада в теплую шубу. Врачебно-комнатная гимнастика. Соч. доктора Шребера. С сорока пятью ксилографическими изображениями. Москва. 1856. Если следовать совету почтенного доктора, издавшего свою книжечку в Лейпциге и ныне переведенную на русский язык, то придется с раннего утра до поздней ночи поднимать руки в сторону, кружить ногами, поворачивать туловище, приседать, махать руками и, кроме этого, ничего больше не делать. Если у вас будет другое какое-нибудь занятие, кроме приседания, то вы должны немедленно его бросить, чтоб хватило времени в точности исполнить все предписанное. Этого мало: вам даже недостанет времени, когда пообедать, и вы должны то спину гнуть кругообразно, то бедерные мускулы напрягать, то приседать, как советует автор, 24 раза вверх и назад, то махать, стоя на одной ноге, не менее 300 раз руками туда и сюда. Трудновато! и все это для того, чтоб пополнить некоторую сумму общего движения и вступить в круг деятельности.

Относительно женского пола автор снисходительнее и строго воспрещает им двигать пилою 30 раз, также «е дозволяет им поднимать колени вперед и переступать через палку; но переминаться на одном месте они могут 100, 150 и 200 раз. Автор большой любезник с дамами, и советует им, в виде поправления здоровья, поднимать плечики, толкать руками вперед, но тут же делает «NB: поднимать ноги в сторону 6, 10 и 16 раз — жен-

Вообще довольно забавно видеть, до какой степени иногда человек может увлечься какой-нибудь idee fixe *. Так, например, почтенный доктор Шребер говорит, что нужно с четырехлетнего возраста заниматься гимнастикой и мальчикам и девочкам, и что оте ц, мать, учител ь и гувернер (желая удостове риться, что дети правильна исполняют эти движения) должны сами делать движения для примера: «иначе, — говорит автор, — дети этим делом пренебрегают, и оно скоро запускается или теряется в бесполезных старых обыкновениях» (стр. 104). Наконец, ученый автор до того увлекается своей наукой, что даже не щадит и седовласой старости. «И старость, ]— говорит он, — имеет нужду в движениях. Только тот сохраняет свои двигательные силы (следовательно, важнейшего деятеля всего жизненного процесса), кто прилично ими пользуется». Затем автор нападает и на бедных старух свыше шестидесятилетнего возраста (кажется, их * Навязчивая идея, — Ред.

509

можно было бы пощадить) и советует им переминаться на одном месте 150 раз, вертеть ногами 20, наклонять туловище впереди назад 15, а приседать всего 16 раз. Слава богу, что он хоть де предписывает им ударять топором и поднимать колени впереди как это советует другим особам до шестидесятилетнего возраста включительно.

Автор до того возводит свою науку в перл создания, чт$ о других телесных движениях отзывается с горечью: о верховой езде, фехтовании, о работах в саду и других сильных упражне* ниях. С его стороны очень большая уступка, что он позволяв* ходить людям, хотя он тут же ядовито замечает, что «это сред

ство слишком односторонно и недостаточно».

Судоходство по Шельде. Историко-юридическое исследований А. Наумова. Москва. 1856.

Об основных началах, которые должны руководить законами, относящимися к судоходству по рекам, протекающим через владения нескольких держав, г. Наумов имеет понятия справедливые: это видим иа прочитанного нами введения. Изложение его хорошо, сколько можем судить по этим и немногим другим прочитанным нами страницам. — Этим и должно ограничиться наше суждение о его книге. Мы знаем, что такое суждение недостаточно: оно не касается главного пункта — каково ученое достоинство исследования г. Наумова; но зачем и касаться нам этого пункта, если содержание книги нимало нас не касается? Пусть судят о нем бельгийцы и голландцы; а нам какое дело до истории трактатов о том, имеют ли право голландцы блокировать устья бельгийской реки Шельды? Если исследование об этом написано г. Наумовым хорошо, русская ученая литература ничего не выигрывает от его книги. Во всей области народного права трудно было бы найти предмет, исследование которого представляло бы так мало интереса для русского ученого, как вопрос о том, свободны ли или заперты были, суть и будут устья Шельды. Не знаем, от автора ли зависел выбор предмета; но выбор этот очень странен.

< И З № 5 «СОВРЕМЕННИКАМ

Стихотворения Кольцова. С портретом автора, его факсимиле и статьею о его жизни и сочинениях, писанною В. Белинским. Москва. 1856 г.

К числу утешительных литературных событий, которыми богато последнее время, принадлежит и н®вое издание «Стихотворений Кольцова с портретом автора... и проч.» '.

Оно перепечатано с прежнего без всяких прибавлений или опущений 2.

Что нового можем сказать мы о Кольцове? Жизнь его превосходно рассказана в предисловии, которое написано его другом; она дивно рассказана и самим Кольцовым в пьесе «Расчет с жизнью», посвященной этому другу, В. Г. Белинскому:

Жизнь, зачем ты собой Обольщаешь меня?

Почти век я прожил,

Никого не любя.

В душе страсти огонь Разгорался не раз;

Но в бесплодной тоске Он сгорел и погас.

Моя юность цвела Под туманом густым, —

И что ждало меня,

Я не видел за ним.

Только тешилась мной Злая ведьма-судьба;

Только силу мою Сокрушила борьба;

Только зимней порой Меня холод знобил;

Только волос седой Мои кудри развил;

Да румянецлица Печаль рано сожгла,

Да морщины на нем Ядом слез провела.

Жизнь! Зачем же собой

Обольщаешь меня?

Если б силу бог дал,

Я разбил бы тебя!

В биографии недостает подробностей о последних месяцах жизни Кольцова, проведенных в Воронеже. Обязанность пополнить этот пробел в биографии и вообще сообщить нам подробнейшие воспоминания о жизни Кольцова лежит на его воронежских друзьях. Из них назовем бывшего воспитанника Московского университета А. И. Малышева, сына того доктора, который лечил Кольцова во время его болезни, ухаживал за ним, как за своим сыном.

Или мы должны представить характеристику произведений Кольцова, оценку его произведений? Это опять уже сделано Белинским, и напрасно было бы желание сказать что-нибудь более 511

полное и верное. Мы не можем сделать ничего лучшего, как представить несколько отрывков из его превосходной статьи.

Кольцов родился для поэзии, которую он создал. Он был сыном народа в полном значении этого слова. Быт, среди которого он воспитался и вырос, был тот же крестьянский быт, хотя несколько и выше его. Кольцов вырос среди степей и мужиков. Он не для фразы, не для красного словца, не вообра* жением, не мечтою, а душою, сердцем, кровью любил русскую природу и все хорошее и прекрасное, что, как зародыш, как возможность, живет в натуре русского селянина. Не на словах, а на деле сочувствовал он простому народу в его горестях, радостях и наслаждениях. Он знал его быт, его нужды, горе и радость, прозу и поэзию его жизни, — знал их не понаслышке, не из книг, не через изучение, а потому, что сам, и по своей натуре, и по своему пол»: жению, был вполне русский человек. Он носил в себе все элементы русского духа, в особенности — страшную силу в страдании и в наслаждении, способность бешено предаваться и печали, и веселию, и, вместо того, чтобы падать под бременем самого отчаяния, способность находить в нем какое -то буйное, удалое, размашистое упоение, а если уже пасть, то спокойно, с полным сознанием своего падения, не прибегая к ложным утешениям, не ища спасения в том, чего не нужно было ему в его лучшие дни. В одной из своих песен он жалуется, что у него нет воли,

Чтоб в чужой стороне На людей поглядеть;

Чтоб порой предбедой За себя постоять;

Под грозой роковой Назад шагу не дать,

И чтоб с горем в пиру Быть с веселым лицом;

На погибель итти *—

Песни петь соловьем.

Нет, в том не могло не быть такой воли, кто в столь мощных образах мог выразить тоску по такой воле...

Нельзя было теснее слить своей жизни с жизнью народа, как это само собою сделалось у Кольцова. Его радовала и умиляла рожь, шумящая спелым колосом, и на чужую ниву смотрел он с любовью крестьянина, который смотрит на свое поле, орошенное его собственным потом. Кольцов не был земледельцем; но урожай был для него светлым праздником: прочтите его «Песню пахаря» и «Урожай». Сколько сочувствия к крестьянскому быту в его «Крестьянской пирушке» и в песне:

Что ты спишь, мужичок!

Ведь уж лето прошло,

Ведь уж осень на двор Через прясло глядит;

Вслед за нею зима

В теплой шубе идет,

Путь снежком порошит,

Под санями хрустит.

Все соседи на них Хлеб везут, продают,

Собирают казну.

Бражку ковшиком пьют!

Кольцов знал и любил крестьянский быт так, как он есть на самом деле, не украшая и не поэтизируя его. Поэзию этого быта нашел он в самом этом быте, а не в реторике, не в пиитике, не в мечте, даже не в фантазии своей,

512

которая давала ему только образы для выражения уже данного ему действительностью содержания. И потому в его песни смело вошли и лапти, я рваные кафтаны, и всклокоченные бороды, и старые онучи, — и вся эта грязь превратилась у него в чистое аолото поэзии. Любовь играет в его песнях большую, но далеко не исключительную роль: нет, в них вошли и другие, может быть, еще более общие элементы, из которых слагается русский простонародный быт. Мотив многих его песен составляет то нужда и бедность, то борьба из-за копейки, то прожитое счастье, то жалобы на судьбу-мачеху.

В одной песне крестьянин садится за стол, чтобы подумать, как ему жить одинокому; в другой выражено раздумье крестьянина, на что ему решиться — жить ли в чужих людях, или дома браниться с стариком-отцом, рассказывать ребятишкам сказки, богатеть, стереться. Так, говорит он, хоть оно и не тово, но уж так бы и быть, да кто пойдет за нищего? «Где избыток мой зарыт лежит?» И это раздумье разрешается в саркастическую русскую иронию:

Куда глянешь — всюду наша степь;

На горах — леса, сады, дома;

На дне моря — груды золота;

Облака идут — наряд несут!..

Но если где идет дело о горе и отчаянии русского человека, там поэзия Кольцова доходит до высокого, там обнаруживает она страшную силу выражения, поразительное могущество образов.

Пала грусть-тоска тяжелая На кручинную головушку;

Мучит душу мука смертная,

Вон из тела душа просится.

И какая же вместе с тем сила духа и воли в самом отчаянии:

В ночь, под бурей, я коня седлал,

Без дороги в путь отправился —

Горе мыкать, жизнью тешиться,

С алою долей переведаться...

И после этой песни, «Измена суженой», прочтите песню: «Ах, зачем меня» — какая разница! Там буря отчаяния сильной мужской души, мощно опирающейся на самое себя; здесь грустное воркование горлицы, глубокая, раздирающая душу жалоба нежной женской души, осужденной на безвыходное страдание...

Когда форма есть выражение содержания, она связана с ним так тесно, что отделить ее от содержания значит уничтожить самое содержание; и наоборот: отделить содержание от формы значит уничтожить форму. Эта живая связь, или, лучше сказать, это органическое единство и тождество идеи с формою и формы с идеею бывает достоянием только одной гениальности. Простой талант всегда опирается или преимущественно на содержание, и тогда его произведения недолговечны со стороны формы, или преимущественно блистает формою, и тогда его произведения эфемерны со стороны содержания; но главное, и в том и в другом случае, богатые мыслию или щеголяющие внешнею красотою, они лишены оригинальности формы, свидетельствующей о самобытности мысли. Здесь-то всего яснее и открывается, что обыкновенный талант основан на способности подражания, на способности увлечения образцами, — и в этом заключается причина недолговечности, а чаще всего

и эфемерности таланта. И потому оригинальность есть не случайное, но необходимое свойство гениальности, есть черта, которая отделяет гениальность от простой талантливости или даровитости. Но эта оригинальность, прежде всего поражающая читателя в языке поэта, не должна быть искусственною или изысканною; тогда она увлекает только на минуту и потом тем более делается предметом осмеяния и презрения, чем больше сперва имела успеха. 33 н. Г. Чернышевский, т. III 513

Поэт должен быть оридпнален, сам не вная, как, и если доджей о чем-нибудь заботиться, так это не об оригинальности, а об истине выражения: оригинальность придет сама собой, если в таланте его есть гениальность. Истинная оригинальность в изобретении, а следовательно и в форме, возможна только при верности действительности и истине.

Кольцов никогда не проговаривается против народности, ни в чувстве, ни в выражении. Чувство его всегда глубоко, сильно, мощно и никогда не впадает в сантиментальность, даже и там, где оно становится нежным и трогательным. В выражении он также верен русскому духу. Даже в слабых его песнях никогда не найдется фальшивого русского выражения; но лучшие его песни представляют собою изумительное богатство самых роскошных, самых оригинальных образов в высшей степени русской поэзии. С этой стороны, язык его столько же удивителен, сколько и неподражаем. Где, у кого, кроме Кольцова, найдете вы такие обороты, выражения и образы, какими, например, усыпаны, так сказать, две песни Лихача-Кудрявича? У кого, кроме Кольцова, можно встретить такие стихи:

Грудь белая волнуется,

Что реченька глубокая —

Песку со дна не выкинет.

В лице огонь, в глазах туман...

Сверкает степь, горит заря...

На гумне — ни снопа,

В закромах — ни зерна,

На дворе, по траве,

Хоть шаром покати.

Из клетей домовой Сор метлою посмел И лошадок, за долг,

По соседям развел.

Ильу сокола Крылья связаны,

Иль пути ему Все заказаны)

Не держи ж, пусти, дай волюшку Там опять мне жить, где хочется,

Без таланта — где таланигся,

Молодым кудрям счастливится?

Отчего ж на свет Глядеть хочется,

Облететь его Душа просится?

Мы не выбирали этих отрывков, но брали, что прежде попадалось на глаза. Выписывать все хорошее значило бы большую часть пьес Кольцова в одной и той же книге напечатать вдвойне.

Мы не говорим уже о неподражаемом превосходстве собственно лирических песен — талант Кольцова был по преимуществу лирический; но не можем не указать на повествовательный характер пьес; «Измена суженой», «Деревенская беда», «Бегство», обе песни Лихача-Кудрявича и на страстнодраматический характер пьес: «Хуторок» и «Ночь».

Из написанного о Кольцове заметим еще статью покойного В. Майкова (брат поэта), помещенную в двух последних книжках 514

«Отечественных записок» за 1846 год. Она направлена, повиди-

мому, против статьи Белинского, но в сущности представляет развитие мыслей, высказанных Белинским, и некоторые места в ней прекрасны.

Вообще, скажем мы, по энергии лиризма с Кольцовым из наших поэтов равняется только Лермонтов; по совершенной самобытности Кольцов может быть сравнен только с Гоголем.

Искусство продлить человеческую нсизнь (Макробиотика). Сочинение X. В. Гуфеланда. Перевел и дополнил П. Заблоцкий. Издание третье. СПБ. 1856.

Классическое творение Гуфеланда имеет у нас успех, которого достойно, В четыре года три издания! Едва ли это не единственный пример в новейшей нашей литературе. Дай бог только, чтобы пример г. П. Заблоцкого внушил и другим нашим ученым желание испытать, может ли у нас вознаграждаться труд, употребленный на перевод классических произведений европейской науки и по другим отраслям, кроме медицины и естественных наук. Медицинская наша литература, сравнительно с литературою всеобщей истории, нравственных и государственных наук, довольно богата. Если публика, имея книгу доктора Чару -ковского и многие другие хорошие популярные сочинения о медицине и гигиене,требуеттретьего и, конечно,потребует четвертого издания книги Гуфеланда, то ужели она оставила бы в подвалах книжных магазинов творения великих европейских историковл юристов, политико-экономов, и проч., и проч., эти знаменитые сочинения, которых содержание имеет еще гораздо более интереса, нежели могут иметь медицинские книги? Ужели наша публика оставила бы без внимания, например, классические сочинения по всеобщей истории, написанные увлекательно и говорящие о предметах, о которых на русском языке теперь решительно нечего про-

читать?

Г. П. Заблоцкий, делая третье издание «Макробиотики», вновь пересмотрел перевод и к прежним своим дополнительным замечаниям прибавил еще статью о кумысе.

Жизнь адмирала Ф . Ф . Ушакова Р. Скало веко го.

Часть I. СПБ. 1856.

Адмирал Ушаков прославил свое имя при императрице Екатерине II победами над турецким флотом в Черном море, при императоре Павле Петровиче успешными действиями против •французов на Средиземном море и в Аохнттелаге. Жизнь и подвиги этого замечательного человека г, Скаловский рассказывает 33* 515

очень подробно, главным образом на основании официальных документов, хранящихся в Главном морском архиве, и многочисленных бумаг, сохранившихся у наследников адмирала. В первом томе биография доведена до завоевания острова Корфу, в 1799 году.

Ф . Ф . Ушаков родился в 1745 году. Отец его, небогатый тамбовский помещик, отдал сына в Морской кадетский шляхетный корпус. По окончании курса Ф . Ушаков два года прослужил в Балтийском флоте, а в 1768 году переведен в Черноморский, тогда еще только возникавший. По окончании первой турецкой войны, в 1775 году, возвратился он на службу опять в Балтийский флот; в 1783, уже в чине капитана, был послан в Херсон и назначен командиром корабля. Потемкин, заметив его храбрость и распорядительность, поручил ему, во вторую турецкую войну, начальство над флотом. Ушаков оправдал доверие князя победами у Керченского пролива (18 июля), у Хаджибея (28 и 29 августа 1790) и у мыса Калиакрии (31 июля 1791). Это были первые победы, одержанные недавно созданным Черноморским флотом. Совершенное разбитие турецкого флота в последней битве и близкая опасность, угрожавшая Константинополю, так устрашили султана, что немедленно послано было приказание верховному визирю возобновить переговоры о мире, которые за несколько дней велено было ему прервать. Долго памятен был туркам паша Ушак. Когда Турция, оскорбленная экспедициею генерала Бонапарте в Египте, объявила, в союзе с Россиею и Англиею, войну Французской республике, Ушакову было приказано итти через Дарданеллы в Архипелаг и Ионийское море для изгнания оттуда французов. Острова Чериго, Занте, Кефалония и другие были быстро очищены от неприятельских гарнизонов; но сильнейшим пунктом, в котором, под защитою грозной крепости, сосредоточивались главные силы французов, был остров Корфу. Порт Корфу тогда был укреплен пятью фортами, и главная цитадель считалась столь же неприступной, как Мальта и Гибралтар. До 650 орудий защищали стены, построенные на высоких скалах. Французский гарнизон состоял из 3000 человек, имел полугодовой запас провианта и в изобилии снабжен был боевыми снарядами. Ушаков ггочел удобнейшим начать нападение с острова Видо, прикрывающего мыс, на котором выстроена крепость. 18 февраля 1798 года сделана была атака на этот сильный форт. Корабли наши подошли к его стенам рано поутру. К 9 часам утра канонада достигла разрушительной силы, к 11 часам неприятельские батареи были большею частью сбиты. Тогда высадили на берег до 1500 человек русского десанта. Французы защищались храбро, но были .побеждены быстрым натиском наших солдат и матросов- форт был взят. Более 400 пленных достались в руки победителей; не многие успели спастись на лодках в крепость Корфу.

То же самое утро назначено было и для нападения на форты,

516

соединенные на острове Корфу с главною крепостью. Оно увен-

чалось также полным успехом. Укрепления св. Сальвадора и св. Авраама были взяты штурмом. Французский генерал, командовавший крепостью, увидел невозможность дальнейшего со> противления и немедленно объявил русскому адмиралу, что сдается на капитуляцию. Таким образом, крепость, считавшаяся непобедимою, была покорена русским оружием. 2931 человек военнопленных, в том числе 4 генерала, 510 пушек, 105 мортир, 21 гаубица, 5495 ружей, несколько военных судов, сотни тысяч ядер и патронов были нашими трофеями. Победитель был награжден за славный подвиг чином адмирала, и сам Нельсон поздравлял его с победой.

Блокада крепости Костромы, или Русские в 1608 году. Исторические сцены в трех отделениях и трех картинах. Сочинение А. П. С — на. СПБ. 1856.

Счастлив тот, кого природа создала плохим ученым, несчастлив, кого создала она плохим романистом или драматургом! Например, чье остроумие не будет изостряться над новым произведением г. А. П. С—на? Ч И сколько уже раз жестоко смеялись над ним! А чем лучше его «Исторических сцен» многие книги и книжки с учеными заглавиями? Ровно ничем. То же пустословие, та же гладкость языка, та же витиеватость слога, та же ре -торика в мыслях, которые навязаны одна за другую без всякой надобности. А, между тем, кто решается без подобающего уважения к «познаниям» и т. д. ученых авторов говорить об этих книжках? Да откуда вы узнали, что у автора ученых книжек бывает всегда больше знаний, нежели у г. А. П. С—на? Одному известно, что Дант написал суровую эпопею, которую можно назвать апофеозою средних веков; другому известно, что в 1608 году поляки осаждали Кострому; один с восторгом открывает вам, будто важную новость, что статуи Фидиаса были идеально

прекрасны; другому известно, что Григорий Отрепьев, иазвав себя Лжедимитрием и Самозванцем, женился на Марине; одному знакомы имена Кантемира и Ломоносова, другому — Пожарского и Минина. Спрашиваем, «а чьей стороне перевес по обширности знаний? Вы говорите: однако же, заметно, что одному равно доступны все века и народы, а другой ограничивается тесным кругом отечественных воспоминаний. Нимало. Г. А. П. С—н не упоминает .в «Блокаде Костромы» о Данте и Фидиасе только потому, что понимает, как опытный автор, неуместность подобных рассуждений в его «Исторических сценах», а если бы захотел, мог бы говорить о них не хуже, нежели кто другой: разве он не доказал этого своею книгою «Жизнь Вильяма Шекспира, английского поэта и актера; с мыслями и суждениями об этом человеке 517

русских писателей: Н. А. Полевого, П. А. Плетнева, А. А. Якубовича, и иностранных: Гете, Шлегеля, Гизо и Вильмена»?

Знаете ли вы эту книгу? В ней о Шекспире говорится с таким же красноречием, какое встречаем мы в иных книжках при рассуждении о Кантемире: «Поэт в душе, человек, в котором от начала рождения закован был Везувий; вековой представитель прекрасного и наслаждений, проявление целой высокой мысли, брошенной на землю на удивление векам, мир всеобъемлемости, — Шекспир утопал в океане пылкого воображения». Как вам нравится эта возвышенность слога, чреватого глубокими мыслями?

И, однако же, г. А. П. С—на. несмотря на его несомненные познания, несмотря на возвышенность его слога, без церемонии каждый называет плохим писателем, — потому, видите ли, что ведь он не считается ученым человеком,—и этот же самый судья, столь строгий в отношении г. А. П. С—«а, делается снисходителен, осторожен, почти подобострастен, когда приходится ему оценивать какое-нибудь рассуждение о Хераскове или Сумарокове, о Кантемире или Пушкине, которое в ученом отношении ничем не отличается от книги г. А. П. С—на «Жизнь Вильяма Шекспира». О, верх несправедливости! «Но то писал человек ученый1».

Да кто бы ни писал книгу, не все ли равно, если книга не имеет никакого достоинства? И чем доказана его ученость? Быть может, она и есть у него, да мы какое основание имеем предполагать в авторе то, чего не заблагорассудил он обнаружить в своих сочинениях? Быть может, и г. А. П. С —н обладает гигантскою ученостью, только не находит нужным обнаруживать ее, полагая, что красноречие заменяет собою все — и труд, и знание, и мысль?

Нет, мы не способны — по крайней мере в настоящее воемя — смеяться над г. А. П. С—ным и его «Блокадою крепости Костромы». мы уклоняемся от всяких суждений о нем; пусть читатель судит сам о неученых и ученых авторах, одаренных красноречием А. П. С—на. Мы только выпишем заглавия трех отделений и картин, на которые разделил он свои «исторические сцены».

Отделение 1. Картина 1. Все за веру и родину!

Отделение 2. Картина 2. Геройство русской боярыни.

Отделение 3. Картина 3. Огненная могила.

Содержание и художественные достоинства пьесы видны из последней сцены. Поляки пляшут краковяк в доме боярыни Образцовой-Хабаровой. В подвальном этаже дома устроен пороховой погреб.

В половине краковяка боярыня Образцова-Хабарова тихо входит слева, бледная, с распущенными волосами; в руках у ней горящий факел. Ляхи'ие вамечают ее, краковяк продолжается.

О б р а з ц о в а - Х а б а р о в а . Пируйте, пируйте, друзья! Дапев imp иашли вы по вину, да по снадобьям, — дорог он по душам христианским! Весело вам теперь бесноваться! как-то запляшете вы под мою музыку 1 (Яр.№*

ваегся в средину поляков. Краковяк останавливаеУся. все в изумлении.) Злодеи! слушайте! Не опозорить вам нашей родины! Не насмеяться вам нал 518

честью русской боярыни! Все готово! Дело сделано! Пора! (Бросает факел в окно; спустя минуту следует страшный верыв, — стоны, вопль, молчание.) Красноречиво, как видите, и даже грамотно; чего же больше требовать от бедной пьески без всяких претензий, когда и в сочинениях, предъявляющих огромные притязания на ученое значение, не бывает иногда других достоинств?

Значение Пушкина в истории русской литературы (введение в изучение его сочинений).

Речь, произнесенная в торжественном собрании императорского Казанского университета экстраординарным профессором русской словесности Николаем Буличем 9 октября 1855 года. Казань.

Мы никогда не могли победить в себе некоторого предубеждения против молодых ученых, занявшихся в последние годы разработкою истории русской литературы. Не то чтоб мы не ценили пользы, какую приносят их труды: напротив, только тот, кому судьба дала жребий писать рецензии, вполне понимает, как эти труды полезны, потому что они ему -то именно и должны служить пособием; и не то чтобы мы не умели уважать прекрасных дарований и обширных знаний, которыми обладают эти люди: напротив, никто не уважает их так глубоко, как рецензент, которому обыкновенно приходится скорбеть о том, что далеко не все писатели обладают этими качествами: после десятка пустых книжек и статей, одиннадцатая, если она хороша, кажется ему превосходною, и он готов бывает за эту отраду благодарить ее автора с восторгом, непонятным и смешным для человека, который читает книги по собственному выбору, стало быть, читает постоянно книги, которые не наводят на него скуки и тоски. Не потому чувствовали мы всегда какое-то предубеждение к специалистам, занимающимся историею нашей литературы, что не уважали их, а потому, что знание делает этих людей слишком требовательными: от каждого, кто хочет писать об истории литературы, требуют они, чтоб он изучал свой предмет серьезно, не отделывался пустыми фразами, общими местами. К чему такая суровость? она вовсе не гуманна; уступчивость, по нашему мнению, важная добро» детель. Пусть каждый пишет как и что ему угодно, хотя бы даже пустые фразы: значит, лучшего он не умеет написать, и осуждать бедняка не за что Есть и другая причина недоверия нашего к этим специалистам: они увлекаются любовью к своему предмету до того, что приходят в восторг от каждого, кто говорит с ними о библиографии, верят ему на-слово, что он занимается историею литературы, готовы хвалить самую пустую книгу, если только автор наговорит им, что он библиограф. Это тоже недостаток: библиография прекрасное дело, но только тогда, когда ею занимаются серьезно, и ученые замашки не должны служить 519

защитою, если книга с такими замашками пуста. Справедливость должна быть выше самой любви к библиографии.

Это все мы говорим к тому, что теперь представился случай, вполне оправдывающий наши отчасти мрачные чувства к молодым специалистам. Вперед знаем, что новое сочинение г. Булича не понравится им, пожалуй, вызовет даже улыбку на их суровых устах. Не найдя в нем ни малейших следов разработки фактов, столь упорно ими требуемой от каждого будто бы во имя науки (да разве наука нуждается в каждом встречном?), они решительно осудят эту маленькую книжку, забудут даже — о, как люди злы! — что сами хвалили первое сочинение г. Булича «Сумароков и современная ему критика», в котором видели библиографические стремления; объявят это несчастное новое произведение того же самого ученого, конечно, в два года не успевшего утратить своих знаний, — объявят, говорим, это новое сочинение не выдерживающим самой снисходительной критики, набором общих мест, никому не нужных, и громких фраз, ничего не говорящих, — и мало ли чего могут они насказать в своем негодовании за то, что новое произведение г. Булича покажется им не похоже на первое.

Но мы им скажем: милостивые государи, библиографы молодого поколения! вы беретесь решительно не за свое дело. Послушайте нас, которые, быть может, не занимались разработкою истории русской литературы, но зато твердо помним изученные когда-то нами правила реторики. Судить о новой книге г. Булича наше дело.

Речь, произносимая в торжественных собраниях, где находятся люди всякого возраста и образования, должна быть приспособлена к разумению каждого. Вы знаете, что Карамзин был хороший русский писатель, а иной не знает: ему надобно рассказать об этом. Вы знаете, что Пушкин написал «Евгения Онегина», а для иного будет великою новостью, если сказать ему это. Вы знаете, что русские — народ храбрый, а иной и этого не зна... виноваты, мы заговорились: конечно, каждый знает, что русские — народ храбрый, но и об этом поговорить не мешает; хорошо также припомнить и Данта, и Гомера, и Александра Македонского, и Фидиаса, и всех прочих, кого знаешь: иному слушателю их имена Тоже могут быть новостью. Таким образом составив речь, вы принесете почти каждому слушателю какую-нибудь пользу, а кому не принесете пользу, тому доставите удовольствие. Но не забудьте, что вы пишете торжественную речь: торжественная речь пишется высоким слогом, — иначе не бывало от плиниева пане-

гирика Траяну до наших дней. Так и поступил г. Булич. Начинает он следующим образом:

В наше время, в годину великой борьбы, когда отечество наше на кровавых полях битв, перед целым светом, отстаивает независимость начал своих и вековую честь исторического существования, когда возвышенным порывом 520

звучит грудь каждого русского человека, отрадно русскому сердцу обратиться к одному из тех великих людей своей родины, которые в области мысли, в области прекрасной художественной деятельности составляют честь русского народа, гордость и славу его, и т. Д 1 Потом он поговорил о Пушкине, все тем же высоким слогом, потом об искусстве вообще, потом изложил всю историю русской литературы от Ломоносова до Пушкина, потом опять поговорил о Пушкине и заключил все таким образом:

Лавры поэзии сплетались у нас всегда с лаврами брани *. Ломоносов, Державин, Жуковский и Пушкин пели военные громы и славу русского оружия. И мы вызываем теперь всеми силами души из плодотворного лона нашей России будущего певца, мы громко зовем его, участника будущей славы, поэта грядущих надежд и стремлений народных, поэта грядущего величия, за которое говорит нам само сердце наше.

От начала и конца перейдем к средине. Автор излагает теорию искусства, а потом историю русской литературы. Теорию искусства мы пропустим: даже при изложении обыкновенным нынешним слогом, этот предмет у многих писателей дает повод к превосходным тирадам, а когда писатель придерживается высокого слога, то и подавно. Мы лучше прямо возьмемся за историю русской литературы и 'послушаем, что такое говорится о Кантемире. Говорится о нем не много, но и не мало, почти на трех страницах:

В диких, но благородных звуках Кантемира слышится великое время,

вызвавшее его сатиру. Эта пестрая смесь слов и понятий, занесенных из разных мест, порожденных новыми потребностями общественными, этот неустановившийся склад речи и чуждый русскому уху размер стиха вполне выражают то время работы, когда из разобранных кирпичей старого здания складывалось новое, которому исполинская мысль и воля зодчего прочили такую великую и прекрасную будущность. Тотчас же вслед за этою первою работою раздались звуки русской поэзии. Естественно, что в этих первых слабых порывах ее трудно искать и невозможно найти художественного выражения мысли — прекрасной формы. Вполне изящная форма выработывается трудною работою, до нее достигают целой историей развития искусства, и она является только тогда, когда найдется для нее достаточное содержание в жизни, окружающей художника. Только тогда содержание празднует свой гармонический союз с формою, и создание является перед очами человека стройное и блестящее, полное жизни и красоты. Не готовыми и сразу изящными явились в скульптуре прекрасные типы древних богов и богинь Греции. Содержание, которое дало им такую роскошную форму, мифология должна была сама выдержать целый процесс в сознании древнего язычника, пока вылилась в свойственную ей и вполне совершенную форму. Эгинские мраморы, выражая соЬою колебанье идей мифологических, очень далеки еще от идеальных созданий Фидиаса... и т. д.

* Брань в высоком слоге всегда значит война, и потому двусмыслия тут нет. Фраза означает, очевидно: «все наши поэты писали оды на победы», а вовсе не то, чтобы поэты у нас всегда подвергались разным неприятностям, как то: выговорам и проч. Этот смысл имела бы фраза тол ько в низком тлоге.

521

И т. д., еще около двух страниц. Посмотрим, что говорят: автор о Жуковском:

Трудно мужу, искусившемуся жиэииго, начать снова мечтательную жизнь юноши, увлекаться вновь давно разлетевшимися идеалами, плакать полрежнему горячими слезами молодости. Его положение будет и ложно в смешно. Как человек не возвращается на обратный путь жизни, так и народ, не в состоянии воротить своего минувшего, отживших и вымерших начал, Средние века были юношескою порою европейского человечества; они необходимы были для его воспитания. Здесь, как в юности человека, все было не* стройно, все было неопределенно. Благородный порыв рыцарского уваже -ния к женщине, забытой и презренной древним миром, сменялся грубыми увлечениями феодальной силы; поэзия трубадуров и миннезингеров, вся прф* никнутая стремлениями сердца, раздавалась в замках баронов, перед кото* рыми дрожали толпы жалких вассалов. Самое чувство в средних веках на имело определенных и точных границ: оно было порыванием к чему-то незнаемому и неясно сознанному. Личности человека открывался широкий произвол, и вот почему почва средних веков была плодородна для поэзии. Средние века имели свою собственную могучую поэзию в гигантской эпопее Данта, которая может быть названа апофеозою средних веков. Суровый флорентинец заключил в широких рамах своей поэмы все, что составляло сущность этой исторической эпохи. В ней и борьба светской и духовной власти, составлявшая большею частию всю историю средних веков; в ней и энергические личности Гвельфов и Гибеллинов, уносивших даже в могилу свои земные страсти и политические убеждения; в ней и нежная, мечтательная, без всякого вожделения и раздела, любовь к Беатриче; в ней и наука средних веков, в которой... и т. д.

И т. д., пока будет написано 74 страницы, если хотите, действительно наполненные одними общими местами и реторическими фразами, но написанные очень красноречиво и возвышенным слогом. Вы удивляетесь, откуда берется столько громких слов при таком скудном запасе мыслей и фактов? Как откуда? «Источники изобретения» указываются ппавилами науки красноречия. Что такое источники изобретения? Вот что: мне нужно поговорить о Пушкине. Я ничего особенного не помню, а трудиться, собрать

факты и обдумать предмет мне нет времени или охоты. Я поступаю следующим образом: Пушкин имел предшественников,— поговорим о них, изложим все, что помнится нам об истории русской литературы; поговорим и о литературе вообще, поговорим и о греках — ведь у них тоже была литература, поговорим и о средних веках — ведь у них тоже была своя поэзия, и т. д., и т. д., поговорим обо всем, что приходит на ум — и будет хорошо.

Я ныне пишу речь о значении Грибоедова в русской литературе и непременно вставлю в нее следующее прекрасное описание, когда буду говорить о современном русском красноречии. Оратора я сравню с павлином.

О п а в л и н е

Расширив хвост свой разностию цветов, гордится, когда онтг беспрестанно переменяются и приобретают тем новую приятность. Сие особливо бывает в прекрасных и радуге подобных кружках,

522

которые он На конце каждого пера Показывает. Ибо где прежде сверкали рубины, уже тут по малом наклонении золото блистает; с одной стороны лазорью, с другой багряностью; на солнце жемчугом, в тени изумрудами взор увеселяют.

Мысли очень хороши. Язык несколько устарел, это правда, но его можно будет подновить *.

Статистическое обозрение промышленности Московской губернии, составленное Ст. Тарасовым. Москва. 1856.

Книга г. Тарасова составлена по официальным данным; потому цифры, ею представляемые, должны служить основанием всех статистических соображений о настоящем состоянии промышленности Московской губернии. Конечно, для читателей будет интересно познакомиться с этими важными данными: Москва с своею губерниею — центр всей русской мануфактурной деятельности.

Общему статистическому обозрению у г. Тарасова предшествует исторический очерк развития московских мануфактур, и точно такое же правило соблюдается автором при обозрении каждой отдельной отрасли промышленности.

Москва сделалась средоточием нашей индустрии после падения Новгорода. В XV I—XVII столетиях она, ведя торговлю с Западною Европою через Архангельск, имела уже обширные сношения с Азиею через Казань, Макарьев и Нижний-Новгород. Мануфактуры наши, как известно, основаны Петром Великим.

В 1773 году Московская губерния имела 90 фабрик. Но особенно развилась в Москве промышленность после издания охранительного тарифа 1822 года.

В 1853 году, к которому относятся сведения, собранные г. Тарасовым, в Московской губернии считалось 1485 фабрик; ткацких и набивных станов — 63 673; фабричных рабочих— 117 677 человек; товаров произведено на сумму 55 975 694 р. 28 коп. Цифры эти распределялись между столицею с ее уездом и 12 другими уездами ее губернии таким образом:

523

Фа бр и к и за-ВО .00

Ста- юв Ра бот ни ков Сумма

производства

M'iCKia и ее у е з д 939 29 651 58 324 36 813 818 р. с*

Уе з д ы :

Д м и п о ч с к ч й . . 40 1016 5955 23Ю915 »

431677 » »

Волок «дамский • . 21 572 711 36 366 » г)

Можайский . . . 17 139 96Э 2Я1210 » »

Рузсш й................13

352 2105 543065 »

%

Верейский . . . . 12 9Э 1827 842 737 » i>

3 'енигооодский . 48 1069 3883 1 332 095 »

Подольский.• . 13 393 1539 59Э HIS »

»

Се р пу хов с к ой • • 66 119'.9 12 059 3 243 Я52 »

Коломенский . . . 48 5918 6344 1 299 Ш »

»

Бронницкий . . . 59 2285 4887 1 297 370 »

»

Богородский | - . 154 9810 17 522 6 886 009 »

Из этого видим, что в юго-западных уездах промышленность развита несравненно сильнее, нежели в северо-восточных. Видим

также, что Москва с своим уездом производит, по ценности, почти две трети всех товаров; Богородскому уезду принадлежит почти одна восьмая, Серпуховскому — одна пятнадцатая, Дмитровскому — одна двадцать пятая часть всех производимых фабричных ценностей.

По различным отраслям промышленности общая сумма производимых ценностей распределяется так:

Фабрики и заведения

Ваточные, бумагокрасильные, бумаготкацкие

и набивные......................................................

Ш ерстяные...........................................................

Бумагопрядильные.....................................

Шелковые и полушелковые..............................

Шерсто-бумажные..............................................

Металлические, как-то: золотопрядильные, медные, бронзовые, колокольные, железные, проволочные, игольные, чугунно-литейные и проч....................................................

Кожевенные...........................................................

Табачные...............................................................

Химические..........................................................

Из других отраслей промышленности более, нежели в 500 000 р., оценивается производство стеариновых заводов и экипажных заведений; от 250 000 до 500 000 — фабрик писчей бумаги, механических и оптических заведений, мыловаренных, салотопенных, пивоваренных и водочных заводов, воскобойных и парфюмерских заведений, фарфоровых и кирпичных заводов. Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем. С портретом Н. В. Гоголя. СПБ. 1856.

Два года тому назад в нашем журнале был напечатан «Опыт биографии Н. В. Гоголя», заключавший в себе множество драгоценных материалов для изучения жизни и характера нашего великого писателя С того времени автор, посвятивший себя этому прекрасному делу, неутомимо и, как видим, счастливо работал, собирая новые материалы.

Он ездил в Малороссию, был в родовой деревне Гоголя, виделся с почтенною матерью автора «Мертвых душ», Марьею Ивановною Гоголь, услышал от нее много воспоминаний о сыне, получил позволение пользоваться письмами Гоголя к ней и сестрам. Племянник Гоголя и издатель его сочинений, Н. П. Трушков-ский, также познакомил его с своею огромною коллекциею писем 524

Фабрики и заведения

Ценность

производства

Ваточные, бумагокрасильные, бумаготкацкие

13247 997 р и набивные......................................................

10424 940 »

Бумагопрядильные.....................................7 568 953 »

Шелковые и полушелковые..............................5 865 192 »

Шерсто-бумажные..............................................4237 468 *

Металлические, как-то: золотопрядильные, медные, бронзовые, колокольные, железные, проволочные, игольные, чугунно-ли-

3 383 313 » тейные и проч...............................

1754958 »

1578409 »

Гоголя. С. Т. Аксаков, который лучше всех других друзей Гоголя знал его, не только сообщил автору «Опыта биографии» письма Гоголя, но и составил для него извлечение из «Истории своего знакомства с Гоголем», которая пока еще должна оставаться в рукописи 2. А. С. Данилевский, князь В. Ф. Одоевский,

М. П. Погодин, г-жа А. С. См(ирно']ва, М. С. Щепкин и многие другие из близких знакомых Гоголя предоставили в его распоряжение корреспонденцию свою с Гоголем и воспоминания о нем.

Ф. В. Чижов написал записку о своих встречах с Гоголем. Благодаря этим богатым материалам, биография в новой редакции приобрела объем втрое больший того, какой имела прежде, и теперь явилась в двух довольно толстых томах. Дополнения к прежней редакции далеко превосходят ее своею массою. Конечно, не ®се из них имеют одинаковую цену; но нет ни одного, которое не было бы интересно в том или другом отношении, а многие решительно неоценимы по своей важности, особенно материалы, полученные от г-жи М. И. Гоголь, от С. Т. Аксакова, А. С. Данилевского, А. С. См[ирно]вой и М. С. Щепкина. Почти все хронологические пробелы, оставленные в биографии Гоголя письмами Гоголя к М. А. Максимовичу и П. А. Плетневу, служившими главным пособием при составлении «Опыта биографии», восполнены теперь обильными извлечениями из новых материалов, и автор имел полное право считать новую редакцию своего труда совершенно новым трудом. Он выразил этот взгляд тем, что в настоящем издании дал своему сочинению новое заглавие. В первом томе «Записок о жизни Н. В. Гоголя» новых материалов не менее, нежели сколько перешло в него прежних, из «Опыта биографии», а второй том, обнимающий время с 1842— 1844 годов до кончины Гоголя, почти весь составился из новых материалов: в «Опыте биографии» этот период занимал не более 50 страниц. Конечно, материалы, столь богатые, еще далеко «е полны.

Сам автор чувствует это живее, нежели кто-нибудь; потому-то и выпустил он из заглавия своей книги слово «биография», говоря тем, что время для полной биографии Гоголя еще не пришло. Но если и в прежней редакции труд его представлял довольно данных для пояснения некоторых важных вопросов о судьбе и характере человека, после «Мертвых душ» напечатавшего «Выбранные места из переписки с друзьями», то в настоящем своем виде «Записки о жизни Н. В. Гоголя» еще положительнее объясняют и эти вопросы и многие другие факты, которых не касался «Опыт биографии». Полноты и совершенной удовлетворительности в нашем энании Гоголя, как человека, нет еще и теперь; но многое в его жизни мы знаем теперь несравненно точнее, яежели прежде. Новое издание — или новая книга — тем вернее достигает своей цели, что от своего лица автор не прибавил ничего. Он понял, что дело собирателя фактов важнее и выше всяких размышлений на готовые темы, и, перепечатав «Опыт биографии», обогатил его 525

единственно фактами, а те фразами. Он понял свою .роль. Желаем,, чтобы через два года потребовалось новое издание его книги, и чтобы в вти два года счастие благоприятствовало ему, как собирателю материалов, не менее, нежели благоприятствовало в предыдущие два года.

Пока не будет издана вполне вся обширная корреспонденция Гоголя, «Записки о его жизни» останутся богатейшим источником для изучения судьбы и личности автора «Мертвых душ» и «Ревизора». Да и тогда, когда полное издание корреспонденции отнимет ученую цену у «Записок», как сборника писем, достоинство многочисленных эпизодов, записанных автором со слов матери и друзей Гоголя, останется неприкосновенным.

Нужно посвятить довольно долгое время изучению такой книги, чтобы дать полный разбор ее; теперь мы ограничимся немногими замечаниями относительно некоторых отдельных фактов, из числа объясняемых новыми прибавлениями, и нескольким» извлечениями из этих прибавлений.

У С. Т. Аксакова хранятся шесть черновых тетрадей, в которых заключаются подлинники многих произведений Гоголя, писанных до 1836 или 1837 года. Они показывают, по словам автора «Записок», что в то время «Гоголь долго обдумывал то, что желал написать, обдумывал до тех пор, пока его вымысел обращался как бы в сложившуюся песню. Он вписывал свое сочинение в книгу почти без помарок, и редко можно найти в его печатных повестях какие-нибудь дополнения или поправки против черновой рукописи. Часто его сочинения прерываются, чтобы дать место другой повести или журнальной статье; потом, без всякого обозначения или пробела, продолжается прерванный рассказ и перемешивается с посторонними заметками или выписками из книг». Тогда, как видим, Гоголь творил легко и беззаботно, не мучась ни сомнениями о достоинстве написанного, ни желанием довести обработку произведения до того, чтобы на каждом слове лежала печать гениальности, чтобы произведение вышло непременно «колоссальное», и чтобы каждая черта в нем была достойна колоссальности целого. Тоскливая дума об обязанностях, налагаемых на него саном «гения», не томила его — он и не думал о том, гений он или нет. «Вы, говоря о моих сочинениях (пишет он матери в 1835 году), называете меня гением. Как бы то «и было, но это очень странно для меня: доброго, простого Человека, может быть не совсем глупого, имеющего здравый смысл — и называть гением! Нет, маменька, этих качеств мало, чтобы составить его: иначе, у нас столько гениев, что и не про-толпиться». Тогда он еще не поклонялся самому себе. Не то было впоследствии. От этого последующего самообожания и происходят главным образом то, что он так долго не издавал второго тома «Мертвых душ»: он боялся, как бы не уронить себя, ему все казалось нужным переделывать и поправлять, чтобы произведе-526

ние вышло как можно «колоссальнее». Это не болезнь: вто просто вгоистическая слабость, которой подвергаются иногда гениальные люди, когда увидят, что стали в общественном мнении на неизмеримую высоту. Этому чувству подвергся и Гете, который поступал с «Фаустом» совершенно так же, как Гоголь с «Мертвыми душами». Слабость эта, конечно, вредна для самого человека и нимало не похвальна, но вовсе еще не доказательство болезни или упадка в его таланте: Гете до конца жизни умственно и физически был здоров как нельзя лучше. В малых размерах она заметна на всех людях, считающих себя оракулами своего муравейника: куда ни обернемся, везде увидим таких людей. Даже между нашими нынешними писателями найдутся такие олимпийцы, и они, однако же, очень здоровы телом и не утратили нимало своего таланта, насколько имели его,

В этих черновых тетрадях есть несколько отрывков из неоконченных произведений и, между прочим, довольно значительный по объему отрывок (первое действие вполне, за исключением небольшого пробела, и начало второго действия) трагедии из английской истории. Автор «Записок» напечатал его в числе приложений к своей книге, поместив другие отрывки, меньшего объема, в текст книги. Заглавие драмы остается неизвестным, потому что в черновых тетрадях Гоголь не надписывал заглавий. Действие происходит в эпоху нападений датских морских удальцов на Англию, во времена Альфреда, который и есть главное лицо пьесы. Идея драмы была, как видно, изображение борьбы между невежеством и своеволием вельмож, угнетающих народ, среди своих мелких интриг и раздоров забывающих о защите отечества, и Альфредом, распространителем просвещения и устроителем государственного порядка, смиряющим внешних и внутренних врагов. Все содержание отрывка наводит на мысль, что выбор сюжета был внушен Гоголю возможностью найти аналогию между Петром Великим и Альфредом, который у него невольно напоминает читателю о просветителе земли русской, положившем основание перевесу ее над соседями, прежде безнаказанно ее терзавшими. Его Альфред несомненно был бы символическим апотеозом Петра. Если Гоголь сам не захотел докончить или напечатать эту драму, то, конечно, придавал ей менее значения, нежели своим другим произведениям. Но ошибся бы тот, кто, основываясь на нелепых повериях о невежестве и т. д. Гоголя, вздумал бы предположить, что он не сладил с предметом, ему мало известным, и что написанный им отрывок есть что-нибудь уродливое в историческом или художественном отношении. Напротив, в нем видно положительное достоинство, и, сколько можно судить по началу, в этой драме мы имели бы нечто подобное прекрасным «Сценам из рыцарских времен» Пушкина. Простота языка и мастерство в безыскусственном ведении сцен, уменье живо выставлять характеры и черты быта не изменили Гоголю и в этом слу-527

чае. Историческая верность строго выдержана. В той же тетради находятся рецензии, из которых составилось библиографическое отделение в первой книжке пушкинского «Современника» (1836). Некоторые из этих рецензий доселе приписывались Пуш-

кину. В основании журнала Гоголь принимал очень деятельное участие, как видим из письма его к г. Плетневу в 1846 г. Вот начало:

«Современник» даже и при Пушкине не был тем, чем должен быть журнал... Впрочем, сильного желания издавать этот журнал в нем не было, и он сам не ожидал от него большой пользы. Получив разрешение на издание его, он уже хотел было отказаться. Грех лежит на моей душе: я умолил его. Я обещал быть верным сотрудником.,. Моя настойчивая речь и обещание действовать его убедили.

Напечатав «Ревизора», Гоголь уехал из России, и только в последние годы своей жизни решился снова поселиться в отечестве. Кроме мысли поправить здоровье, за границею удерживал его расчет, что это лучше для его литературной деятельности. Из «прекрасного далека», по его выражению, он лучше понимал и живее представлял себе русскую жизнь. Туманность фраз, в которых он выражал это побуждение, заставляла многих обманываться относительно истинного их смысла. Из сравнения фактов, обнародованных ныне биографом Гоголя, смысл этот становится очевиден. Вот. например, что писал он М. С. Щепкину весною 1836 года, когда г. Щепкин хлопотало постановке на московскую сцену «Ревизора», который только что явился на петербургской:

Мочи нет. Делайте что хотите с моею пьесою, но я не стану хлопотать о ней. Мне она сама так же надоела, как хлопоты о ней. Действие, произведенное ею, было большое и шумное. Все против меня. Чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я так дерзнул говорить о служащих людях; полицейские против меня; купцы против меня; литераторы против меня. Если бы не высокое заступничество государя, пьеса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении ее. Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший призрак истины — и против тебя восстают, и не один чело-

(Письмо от 29 апреля 1836 г.)

...Еще раз повторяю: тоска! тоска! Я устал душою и телом. Клянусь, никто не знает и не слышит моих страданий! Бог с ними со всеми! мне опротивела моя пьеса. Я хотел бы бежать теперь бог знает куда, и предстоящее мне путешествие, пароход, море и другие далекие небеса могут одни только освежить меня. Я жажду их, как бог знает чего.

(Письмо от 25 мая).

Надобно прибавить к этому отчасти уже данные прежнею редакциею, отчасти новые письма Гоголя о неприятностях, которые предшествовали изданию «Мертвых душ», надобно прибавить многие другие факты того же рода, — например, то, что 528

в 1839 году ехал он в Петербург совершенно здоровый и веселый, а по приезде туда, вследствие различных столкновений и неприятностей, тотчас же лишился хорошего расположения духа, — и тогда мы согласимся с очень простым замечанием автора «Записок», что «Гоголь жил за границею для собственного спокойствия»: этим словом объясняется все, даже и смешная для многих фраза его, что покинул он Россию затем, чтобы вернее и лучше описывать ее. Художнику нужна некоторая степень душевного спокойствия: иначе, ему очень трудно писать, и еще труднее писать беспристрастно.

Те стороны гоголева характера и образа мыслей, следствием которых были «Выбранные места из переписки с друзьями», сделались разительно заметны для его близких знакомых еще с 1840— 1841 годов; развитию их содействовал какой-то особенный случай, до сих пор остающийся необъясненным, вероятно находившийся в связи с жестокою болезнью, которую он вынес в это

время, как писал (если только под «болезнью» надобно понимать не одни душевные страдания). Первое письмо, полученное от него после этого загадочного перелома С. Т. Аксаковым, странно отличалось от прежних тоном и содержанием, в духе «Выбранных мест». После того это настроение духа постоянно господствовало в Гоголе, — и, однако же, оно не помешало ему докончить и напечатать I том «Мертвых душ». Автор «Выбранных мест», как видим, вовсе не убивал в Гоголе прежнего великого писателя, не заставлял его в художнической деятельности изменять прежнему автору «Ревизора». Каждый помнит, что публика и литераторы обвиняли Гоголя в двуличности, притворстве, ханжестве, когда в 1847 году явились «Выбранные места». В том же самом винили его в 1841 году (перед изданием «Мертвых душ») ближайшие и лучшие его друзья, семейство гг. Аксаковых, когда он начал присылать им странные письма в духе этой книги. Они откровенно высказывали ему свое грустное подозрение и упрекали его, как видно, за все то, что позднее осуждала публика.

Вот как оправдывается перед ними Гоголь:

Скажу вам вообще, что моя природа совсем не мистическая. Внутренне я не изменялся никогда в главных моих положениях. С 12-летнего, может быть, возраста я иду тою же дорогою, как и ныне, не шатаясь и не колеблясь в мнениях главных. И теперь могу я сказать, что в существе своем все тот же.

(Письмо к С. Т. Аксакову, от 16 мая 1844 г.)

В письме к другой особе, упомянув с прискорбием, что лучшие друзья стали его чуждаться, он продолжает:

Это до сих пор неразрешимая загадка, как для них, так и для меня. Но настоящего сведения об этих делах не дала мне до сих пор ни одна живая душа. Вот уже два года я получаю такие странные и неудовлетворительные намеки, и так противоречащие друг другу, что у меня просто голова идет

подлое дело, и в чем состоит именно его поАлость. А между тем мне все, что нн есть худшего, было бы легче понести этой страшной неизвестности. (Письмо к А. О. См[ирнов]ой , ог 24 октября 1844 г.)

И однако же, понимая, что его осуждают, он не покидал своей новой роли и, несмотря ни на что, напечатал «Выбранные места», хотя друзья умоляли его не делать этого. Справедливы ли были его оправдания? Действительно ли образ понятий, выразившийся «Выбранными местами», был искренним его убеждением, а не маскою, надетою по расчету? И действительно ли этот образ мыслей не был в нем новостью, а с детства постоянно жил в нем, и только сильнее прежнего овладел его душою вследствие различных душевных страданий? Надобно думать, что это было действительно так. Все в том убеждает: многочисленные проблески подобного настроения в прежних сочинениях и прежних письмах, и природная наклонность, которая очень обыкновенна между малороссами, и твердость, с какою он его держался, самая смерть его и многие другие факты.

Путешествие в Иерусалим было решено в его уме еще в 1842 году, если не раньше.

Ханжество возможно только для людей с сухим сердцем, которые рассчитывают каждый шаг свой для достижения пользы, и не пренебрегают никакими выгодами, особенно денежными. Хладнокровие к деньгам может служить лучшим доказательством, что человек не ханжа. В Гоголе было это качество. При всей своей нищете, он очень легко прощал своим знакомым ошибки, имевшие следствием потерю денег, проходивших через их рукч.

Он, не имевший никакого обеспечения для жизни, беспрестанно больной и при болезни нуждающийся в деньгах, уступил сестрам

свою часть наследства; нищему и больному отказаться от порядочного имения, в обеспечение участи сестер — это черта не дурная. Ханжа не мог бы тут поступить иначе, как выбрать на свою долю все лучшие участки, обсчитать и обобрать девушек, не знающих толку в денежных делах. Часть своих доходов, почти постоянно скудных, он употреблял на то, чтобы помогать нуждающимся. Что же касается его понятий о необходимости или из* лишестве просвещения, они хорошо доказываются фактом, который до сих пор был очень мало известен. В конце 1844 года он вздумал, что часть суммы, выручаемой от продажи его сочинений, надобно обратить на помощь «молодым талантливым людям, воспитывающимся в Петербургском университете». Сумма эта должна была проходить через руки посредника, одного из друзей Гоголя, и этот посредник должен был, конечно, хранить в глубокой тайне имя жертвователя. Тот, который избран был служить посредником в раздаче денег, почел такую мысль безрассудстзом со стороны человека, во всем нуждающегося, и просил совета у одной из уважаемых Гоголем особ, А. О. См[ирнов]ой; вместе 530

они старались отклонить Гоголя от его намерения, говоря, что им кажется это не только безрассудным делом, но и внушением дурного, самолюбивого чувства. Дело осталось неисполненным, потому что посредник не соглашался принять деньги, передаваемые ему для раздачи. Относительно Московского университета результат был удовлетворительнее для жертвователя, хотя С. Т. Аксаков, которого Гоголь просил быть посредником, также сначала старался доказать ему, что лучше бросить эту мысль.

В Москве до сих пор хранятся у одного из друзей Гоголя банковые билеты на 2500 р. сер., положенных в приращение процентами «для помощи бедным талантливым студентам Московского университета». В то самое время, когда шло дело о печатании «Выбранных мест», он хотел издать в пользу бедных «'Ревизора» с прибавлением новой пьесы «Развязка ревизора». Друзья отклоняли его от этого намерения, потому что находили «Развязку» еще более неуместною в печати, нежели «Выбранные зе -ста». Дело затянулось, и падение «Выбранных мест» заставило Гоголя отказаться от «Развязки», а вместе и от нового издания «Ревизора». Друзья Гоголя были чрезвычайно огорчены намерением Гоголя издать «Выбранные места» из тех странных писем, которые присылал он им с 1841 года. Приводим относящийся к этому делу отрывок из мемуара, составленного С. Т. Аксаковым для «Записок о жизни Гоголя».

В конце 184 6 года, по время жестокой моей болезни, дошли до меня слухи, что в Петербурге печатается «Переписка с друзьями»: мне даже сообщили по нескольку строк из разных ее мест. Я пришел в ужас и немедленно написал к Гоголю большое письмо, в котором просил его отложить выход книги хоть на несколько времени. На это письмо я получил от Гоголя ответ уже в 1847 году. Вот он:

«Неаполь, 1847, января 20, нов. ст.

Я получил ваше письмо, добрый друг мой Сергей Тимофеевич. Благодарю вас за него. Все, что нужно взягь из него к соображению, взято. Сим бы следовало и ограничиться, но, так как в письме вашем заметно большое беспокойство обо мне, то я считаю нужным сказать вам несколько слов. Вновь повторяю вам еще раз. что вы в заблуждении, подозревая во мне какое-то новое направление. От ранней юности моей у меня была одна дорога, по которой иду. Я был только скрытен, потому что был неглуп — вот и все. Причиной нынешних ваших выводов и заключений обо мне (сделанных как вами, так и другими) было то, что я, понадеявшись на свои силы и на (будто бы) совершившуюся зрелость свою, отважился заговорить о том, о чем бы следовало до времени еще немножко помолчать, покуда слова мои

не придут в такую ясность, что и ребенку стали бы поняткы. Вот вам вся история моего мистицизма. Мне следовало еще несколько времени поработать в тишине, еще жечь то, что следует жечь, никому не говорить ни слова о внутреннем себе и не откликаться ни на что, особенно не давать никакого ответа моим друзьям насчет сочинений моих. Отчасти неблагоразумные подталкивания со стороны их, отчасти невозможность видеть самому,, на какой степени собственного своего воспитанья нахожусь, были причиной появления статей, так возмутивших дух ваш. С другой стороны, совершилось все это не без воли божией. Появление книги моей, содержащей переписку со многими замечательными людьми в России (с которыми 34* 531

я бы, может быть, никогда не встретился, если бы жил сам в России и оставался в Москве), нужно будет многим, несмотря на все непонятные места, во многих истинно существенных отношениях. А еще более будет нужно для меня самого. На книгу мою нападут со всех углов, со всех сторон и во всех возможных отношениях. Эти нападения мне теперь слишком нужны: они покажут мне более меня самого и покажут мне в то же время вас, то есть моих' питателей. Не увидевши яснее, что такое в настоящую минуту я сам и что такое мои читатели, я был бы в решительной невозможности сделать дельно свое дело. Но это вам покуда не будет понятно; возьмите лучше это просто на веру: вы чрез то останетесь в барышах. А чувств ваших от меня не скрывайте никаких. По прочтеиии книги, тот же час, покуда еще ничто не простыло, изливайте все наголо, как есть, на бумагу. Никак не смущайтесь тем, если у вас будут вырываться жесткие слова: это совершенно ничего: я даже их очень люблю. Чем вы будете со мной откровеннее и искреннее, тем в больших останетесь барышах. Руку для того употребляйте первую, какая вам подвернется. Кто почетче и побойчее пишет, тому и диктуйте. Секретов у меня в этом отношении нет никаких---

Друг мой, вы не взвесили как следует вещи, и слова ваши вздумали под-кре плять словами самого Христа. Это может безошибочно делать один тол ь-ко тот, кто уже весь живет во Христе, внес его во все дела свои, помышления и начинания, им осмыслил всю жизнь свою и весь исполнился духа христова. А иначе — во всяком слове Христа вы будете видеть свой смысл, а не тот, в котором оно сказано.

Но довольно с вас. Не позабудьте же: откровенность во всем, что ни относится в мыслях ваших до меня.

Из этого ответа видно (говорит С. Т. Аксаков), что если мое письмо и поколебало Гоголя, то он не хотел в этом сознаться: а что он поколебался, это доказывается отменением некоторых распоряжений его, связанных с изданием «Ревизора с развязкой». На них я нападал всего более, но об этом говорить еще рано. Между тем мне прочли кое-как два раза его книгу (я был еще болен и ужасно страдал). Я пришел в восторженное состояние от негодования и продиктовал к Гоголю другое, небольшое, но жесткое письмо. В это время N* N* в письме ко мне, сделал несколько очень справедливых замечаний. Я послал и его письмо вместе с своим к Г оголю. Вот его ответ на оба письма:

«1847 г., 6 марта. Неаполь.

Благодарю вас, мой Добрый и благородный друг, за ваши упреки; от них хоть и чихнулось, но чихнулось во здравие. Поблагодарите также доброго N* N* и скажите ему, что я всегда дорожу замечаньями умного человека, высказанными откровенно. Он прав, что обратился к вам, а не ко мне.

В письме его есть точно некоторая жестокость, которая была бы неприлична в объяснениях с человеком, не очень коротко знакомым. Но этим самым письмом к вам он открыл себе теперь дорогу высказывать с подобной откровенностью мне самому все то, ч т о высказывал вам. Поблагодарите также и милую супругу его за ее письмецо. Скажите им, что многое из их слов взято в соображение и заставило меня лишний раз построже взглянуть на самого себя. Мы уже так странно устроены, что до тех пор не увидим ничего в себе, покуда другие не наведут нас на это. Замечу только, что одно обстоятельство не принято ими в соображение, которое, может быть, иное показало бы им в другом виде; а именно: что человек, который с такой жадностью ищет слышать все о себе, так ловит все суждения и так умеет дорожить замечаниями умных людей даже тогда, когда они жестки и суровы, такой человек не может находиться в полном и совершенном самоослеплении. А вам, друг мой, сделаю я маленький упрек. Не сердитесь: уговор был принимать не сердясь взаимно друг от друга упреки. Не слишком ли вы уже положились на ваш ум и непогрешительность его выводов? Делать замечания — это другое дело; это имеет право делать всякий умный человек 532

и даже просто всякий человек. Но выводить из своих замечаний заключение обо всем человеке, — это есть уже некоторого рода самоуверенность. Через несколько времени после своего отца, послал Гоголю строгий разбор его книги К. С. Аксаков. Гоголь защищался следующим образом:

«Июля 3 (1848) Васильевка.

Откровенность прежде всего, Константин Сергеевич. Так как вы были откровенны и сказали в вашем письме все, что было на душе, то и я должен сказать о тех ощущениях, которые были во мне при чтении письма вашего. Во-первых, меня несколько удивило, что вы, наместо известий о себе, распространились о книге моей, о которой я уже не полагал услышать что-либо по возврате моем на родину. Я думал, что о ней уже все толки кончились и она предана забвению. Я, однако же, прочел со вниманием три большие ваши страницы.

Вот мысль, которая пришла мне в голову в то время, когда я прочел слова письма вашего: «Главный недостаток книги есть тот, что она — ложь». Вот что я подумал. Да кто же из нас может так решительно выразиться, кроме разве того, который уверен, что он стоит на верху истины? Как может кто-либо (кроме говорящего разве святым духом) отличить, что ложь и что истина? Как может человек, подобный другому, страстный, на всяком шагу заблуждающийся, изречь справедливый суд другому в таком смысле? Как может он, неопытный сердцезнатель, назвать ложью сплошь, с начала до конца, какую бы то ни было душевную исповедь, он, который и сам есть ложь, по слову апостола Павла? Неужели вы думаете, что в ваших суждениях о моей книге не может также закрасться ложь? В то время, когда я издавал мою книгу, мне казалось, что я ради одной истины издаю ее; а когда прошло несколько времени после издания, мне стало стыдно за многое, многое, и у меня не стало духа взглянуть на нее. Разве не может случиться того же и с вами? Разве и вы не человек? Как вы можете сказать, что ваш нынешний взгляд непогрешителен и верен, или что вы не измените его нйкогда?

Мы видим, Гоголь уже сознается, что многого в своей книге стыдится. Никакие оправдания и извинения не помогли: надобно было согласиться, что книга, с равным негодованием принятая всеми образованными людьми, действительно принесла своему автору позор. Тогда он писал к бедному уездному священнику отцу Матвею, бывшему ему посредником при вспоможениях бедным — отец Матвей также осудил «Выбранные места»—следую-щие слова:

Все слова ваши — святая истина... Скажу вам нелицемерно и откровенно, что виной множества недостатков моей книги не столько гордость н самоослепление, сколько незрелость моя. Я начал поздно свое воспитание,— в такие годы, когда другой человек уже думает, что он воспитан. Обрадовавшись тому, что удалось в себе победить многое, я вообразил, что могу учить н других, издал книгу, — и на ней увидел ясно, что я — ученик. Желание и жажда добра, а не гордость, подтолкнули меня издать мою книгу, а как вышла моя книга, я увидел на ней то же, что есть во мне и гордость и самоослепление, и много того, чего бы я не увидел, если бы не была издана моя книга... вы сами, верно, знаете, что от людей близких не услышишь осуждения.

Но когда раздадутся со всех сторон крики по поводу какого-нибудь публичного нашего действия и разберут по нитке всякую речь нашу и всякое

слово, и когда, руководимые и личными нерасположениями и недоразумения

ми, станут открывать в нас даже и то, чего нет, тогда и сам станешь искать 533

в себе того, чего прежде и не думал бы искать. Есть людя, которым нужна публичная, в виду все* данная оплеуха. Это я сказал где -то в письме, хотя к не знал еще тогда, что получу сам эту публичную оплеуху. Моя книга есть точная мне оплеуха. Я не имел духу заглянуть в нее, когда получил ее отпечатанную; я краснел от стыда и закрывал лицо себе руками, при одной мысли о том, как неприлично и как дерзко выразился я о многом...

Что же до влияния на других, то мне как-то не верится, чтобы от книги моей распространился вред на них. За что богу так ужасно меня наказывать? Нет, он отклонит от меня такую страшную участь, если не ради моих бессильных мйлитв, то ради молитв тех, которые ему молятся обо мне и умеют угождать ему, — ради молитв моей матери, которая из-за меня вся превратилась в молитву.

Фраза из «Выбранных мест», применяемая здесь к себе Гоголем, была публично брошена в глаза ему одним из наших критиков, более всех остальных содействовавшим утверждению колоссальной славы Гоголя, как автора «Ревизора» и «Мертвых душ». В его полной негодования статье о «Выбранных местах* было сказано, после всех жарких опровержений:

«Теперь вопрос: зачем написана эта книга?

Это так же трудно решить, как и то, зачем написаны автором эти строки: «О, как нам бывает нужна публичная, данная в виду всех оплеуха!»

( « Современник». 1847. № 2. Библиография, стр. 124.)

Эта критика чрезвычайно сильно подействовала на Гоголя, вероятно, сильнее всего, что когда-либо он слышал в осуждение себе. Она послужила причиною, что Гоголь написал в оправдание себе «Авторскую исповедь». Но «Авторская исповедь» есть

уже вторая, позднейшая редакция оправдания; прежде, Гог.„ль хотел дать ему форму обширного письма, — письмо это было им изорвано, но издатель «Записок» нашел разорванные лоскутки, сложил их, и таким образом восстановил очень важный факт для истории нашей литературы 3.

Публика давно решила спор, признав «Выбранные места» пятном на имени Гоголя, как писателя. Приговор так единодушен и положителен, опирается на таких бесспорных фактах и внушен такими справедливыми понятиями об обязанностях писателя, чю нет возможности противоречить ему. Но публика не знает еще — не знаем и мы — Гоголя, как человека, на столько, чтобы с достаточною точностью решить, должно ли это пятно клеймить его как человека, по внешним соображениям или обстоятельствам решившегося играть роль, жалкие стороны которой он понимал, но надеялся прикрыть блеском своей славы; и\и его книга свиде-тел ьствует тол ько о слабости характе ра, не выде ржавше го обол ь-щений славы, но искреннего в своем заблуждении, думавшего переучить всех, заставить всех силою своего таланта и славы признать справедливым то, что прежде казалось им несправедливым; или, наконец, он предвидел насмешки, которым подвергнется, но совершал высокий, как ему казалось, подвиг, подвергая себя на-534

падениям, лишь бы только исполнить долг, возлагаемый на него совестью. Поступал ли он в этом деле как Чичиков, или гордец, или энтузиаст? Кажется, и то, и другое, и третье вместе, но с решительным перевесом на стороне двух последних элементов — гордого самообольщения и особенно энтузиазма. Энтузиазм его несомненен. Как велико было участие расчета? И было ли оно?

Об этом пока ничего еще нельзя сказать решительного, кроме только того, что искренность его убеждений едва ли подлежит сомнению; и что если в нем, как во всяком человеке, к чистым побуждениям примешивались расчеты, то все -таки в основании лежало бескорыстное (хотя ошибочное и по своим следствиям вредное) убеждение, а не расчет; что, совершая поступок, повредивший его литературной славе и могший иметь вредное влияние на литературу, он в сущности действовал как честный (хотя и заблуждающийся) энтузиаст. Должно жалеть о нем, но едва ли возможно, несмотря на слабости, развитые в нем различными отношениями, не уважать его, потому что натура его была, как то по всему видно, чрезвычайно благородна и в самом падении сохраняла свою высоту. Кого из пылких людей жизнь не увлекала часто в поступки, недостойные их характера? И, каковы бы ни были некоторые поступки Гоголя и даже некоторые стороны его характера, все-таки нельзя не видеть в нем одного из благороднейших людей нашего века. Лейпциг и Ватерлоо не мешают нам признавать в Наполеоне величайшего полководца своего времени. С жизнью не всегда сладит самый сильный человек, — а Гоголь, при чрезвычайно пылкой натуре, был одарен, как по всему видно, довольно слабым характером. На столько мы уже знаем этого человека, чтобы извинять ему все, в чем еще не можем оправдать его; и все вероятности убеждают нас, что многого мы не можем еще оправдывать только потому, что многого еще не знаем. Гоголь принадлежит к числу людей, которые тем более выигрываютл чем ближе узнаешь их.

Возвращаясь к его обширному оправдательному письму, должны мы заметить, что в сущности защита его против критика, изобличавшего «Выбранные места», ограничивается тем же аргументом, который противопоставлял он г. К. Аксакову: «не ваше дело судить об этом; человеку не дано силы безошибочно различать истину от неправды; вы обижаете меня вашими подозрениями; вы не знаете моих побуждений; вы не поняли моей книги; вы не имеете столько знаний, чтобы судить о подобных вещах; я в вас не признаю авторитета» и т. п. — доводы, к сожалению, очень слабые. Более сильных Гоголь и не мог представить, пока дело шло о том, что напечатано в книге; книгу его нельзя оправдать: она лжива. Можно только понять из его жизни, каким образом дошел он, вовсе не по своей воле, до странных заблуждений, которые казались ему истиной — и теперь это уже довольно ясно.

5 %

Мы не воспользовались еще и десятою частью тех новых материалов, которые хотели указать читателю, как особенно важные в «Записках о жизни Гоголя». Но чрезвычайная важность их уже видна из немногих примеров, нами приведенных.

Повторяем: «Записки о жизни Н. В. Гоголя», по высокому интересу содержания, заслуживают самого внимательного изучения со стороны каждого, хотя сколько-нибудь интересующегося историею нашей литературы.

Для легкого чтения. Повести, рассказы, комедии, путешествия и стихотворения современных русских писателей. Том /.

СПБ. 1856 \

Книжный магазин Давыдова и Комп. предпринял опыт дешевого компактного издания современных русских беллетристов, и ныне представляет публике начало своего предприятия. Покуда мы успеем сказать только о наружности издания и перечислить его содержание. Наружность довольно красивая, объем значительный (362 стр. в 12 д.), цена 1 р. сер. Содержание 1-го тома: «Полинька Сакс», повесть А. Дружинина.

«Дурочка Дуня», А. Майкова.

«Необдуманный шаг», рассказ Н . Станицкого.

«Из Байрона» (два стихотворения), Л *.

«Прохожий», рассказ Д. Григороеича.

Три стихотворения Н. Некрасова.

«Дневник лишнего человека», повесть И. Тургенева.

«Переписка двух барышень», Н. Станкевича.

По заглавиям статей читатель видит, что «Легкое чтение» предлагает ему вещи, уже бывшие однажды в печати. Действительно, такова цель издателей: они желают соединить в своем издании повести и рассказы русских писателей, разбросанные в журналах и заслуживающие перепечатки. Вопрос, стало быть, в том: удовлетворителен ли выбор издателей, или, яснее, д о с т у п -н ы ли им произведения тех русских писателей, которыми интересуется публика? Ответ на это в вышеприведенном содержании первого тома и в нижеследующем оглавлении второго, который изготовляется к выходу. Содержание 2-го тома:

«Иван Савич Поджабрин», повесть И. А. Гончарова.

«Дант в Венеции», стихотворение Л.

«Не в свои сани не садись», комедия А. Н. Островского.

«На Черном море» (1855), стих. Я. П. Полонского.

«Капризная женщина», повесть Н. Н. Станицкого.

«Срубленный лес» (отрывок), стихотв. Н. А. Некрасова.

«Соседка», повесть Д. В. Г ригороеича.

«Вечерние визиты», рассказ А. В. С. ***.

«Записки маркера», рассказ гр. Л. Н. Толстого.

536

Мы убеждены, что издание Давыдова и Комп. приобретет себе огромную массу читателей, если состав его будет всегда так блистателен, как в двух первых томах. Обращаем внимание читателей на дешевизну издания, так как эта попытка у нас совер

шенно новая, принадлежащая магазину, недавно начавшему свою

деятельность, — попытка, которую весьма приятно было бы видеть поддержанною со стороны публики: за 400 компактных страниц текста, написанного известными писателями, издатели назначили 1 р. сер. Это, действительно, дешево.

С И З № 6 «СОВРЕМЕННИКА)»

Сочинения Н. В. Гоголя. Томы V и VI. Москва. 1856.

Перепечатывая вторым изданием прежние четыре тома «Сочинений Гоголя», г. Трушковский объявил, что надеется со временем присоединить к ним пятый том, в котором будут собраны не вошедшие в прежнее издание статьи Гоголя, помещенные в «Арабесках» и разных периодических изданиях. Вместо одного тома, г. Трушковский дает теперь два, присоединив к этим статьям «Выбранные места из переписки с друзьями» и несколько неизданных произведений и отрывков, найденных в бумагах Гоголя. «Таким образом, — говорит г. Трушковский, — эти шесть томов, вместе с «Мертвыми душами», составят почти полное собрание сочинений Гоголя». Действительно, только «почти», но еще не совершенно полное. Из напечатанных произведений Гоголя пропущены издателем две статьи, указанные г. Геннади («Список сочинений Гоголя», «Отечественные записки», 1853, № 9);

1) Разбор «Утренней зари» в «Москвитянине», 1843, и 2) «Письмо к М. С. Щепкину из Венеции, о постановке пьесы: «Дядька в затруднительном положении». Кроме того, г. Кулеш указал, что Гоголю принадлежат многие из рецензий, помещенных в пушкинском «Современнике»; без сомнения, некоторые другие статьи могли бы быть указаны друзьями Гоголя и библиографами, например, г. Тихонравовым, которому обязаны мы открытием Ганца Кюхельгартена». Из ненапечатанных отрывков в издание г. Трушковского не вошли отрывки, отысканные и напечатанные г. Кулешем в «Записках о жизни Н. В. Гоголя». Нет сомнения, что лри внимательном разборе бумаг, сохранившихся у родственников и друзей Гоголя, найдется еще многое. Содействие библиографов,— особенно г. Тихонравова, могло бы, как видим, быть полезно для г. Трушковского. Со временем, конечно, опущения, теперь сделанные, будут пополнены; но для публики и самой литературы было бы лучше, если бы за один раз дали нам все что отчасти уже найдено, отчасти могло бы быть найдено. Пересмотрим пока то, что вошло в изданные два тома. Пятый 537

том разделен на *ри отдела: 1) статьи из «Арабесков», 2) две статьи из «Современника» 1836— 1837 годов: «О движении жур* нальной литературы» и «Петербургские заметки», 3) неизданные сочинения: «Отрывок неизвестной повести», «Развязка Ревизора», «Отрывок из Мертвых душ». В шестом томе перепечатаны «Выбранные места из переписки с друзьями», и к этим письмам, под именем «Юношеских опытов», присоединены: поэма «Ганц Кюхельгартен», стихотворение «Италия», два отрывка из повести «Страшный кабан» и отрывок «Женщина».

Со временем о каждом из этих произведений и отрывков мы будем говорить подробно, когда будем рассматривать всю литературную деятельность Гоголя. Теперь же, ограничиваясь извещением о содержании вновь изданных томов, взглянем только на статьи, которые являются в печати в первый раз.

«Отрывок из неизвестной повести» принадлежит, по замечанию издателя, к самым ранним произведениям Гоголя и написан им, быть может, еще до «Вечеров на хуторе». Сюжет повести заимствован из малороссийской истории, из времен казацких войн с поляками. Главное действующее лицо знаменитый предводитель казаков Остраница. В художественном отношении отрывок слабее «Вечеров на хуторе», но тем не менее многие страницы его

таковы, что могли быть написаны только автором «Тараса Бульбы». Приводим две небольшие сцены из первой главы.

Все православные собрались к обедне на светлый праздник.

Между народом особенно заметен высокий казак с смелым, одушевленным, но покойным лицом. С церковной паперти слышится крик. Народ бросается узнать, в чем дело, — дело в том, что жиды, которым отданы на откуп русские церкви, обижают старика, принесшего к церкви пасху, для освящения.

Три жида отбирали у дряхлого, поседевшего, как лунь, козака пасху, яйца и барана, утверждая, что он не вносил за них денег. За старика вступилось двое стоявших около него; к ним пристали еще, и наконец целая толпа готовилась задавить жидов, если бы тот же самый широкоплечий, высокого росту, чья физиономия так поразила находившихся в церкви, не остановил одним своим мощным взглядом. «Чего вы, хлопцы, сдуру беснуетесь?

У вас, видно, нет ни на волос божьего страха. Люди стоят в церкви и молятся, а вы тут чорт знает что делаете. Гайда по местам!» Послушно все, как овцы, разбрелись по своим местам, рассуждая, что это за чудо такое, откудова оно взялось и с какой стати ввязывается он, когда его не просят, и отчего он хочет, чтобы слушались. Но это каждый только подумал, а не сказал вслух. Взгляд и голос незнакомца как будто имели волшебство: так были повелительны. Один жид стоял только не отходя, и как скоро оправился от первого страха, незванною помощью, начал было снова приступать, как тот же самый и схватил его могучею рукой за ворот так, что бедный потомок Израилев съежился и присел на колени. — «Ты чего хочешь, свиное ухо? Так тебе еще мало, что душа осталась в галанцях? Ступай же, тебе говорю, поганая жидо -вина, пока не оборвал тебе пейсики». После того толкнул он его, и жид рас -стлался на земле, как лягушка. Приподнявшись же немного, пустился бежать; спустя несколько времени, возвратился с начальником польских улан. Это был довольно рослый поляк, с глупо дерзкою фиэиономиею, которая всегда почти отличает полицейских служителей. «Что это? Как это?,. Гунство, теремтете?

Зачем драка, холопство проклятое? Лысый бес в кашу с смальцем! Разве? Что вы?.. Что тут драка? Порвала бы вас собака!..» Блюститель порядка не знал бы, куда обратиться и на кого излить поток своих наставлений, приправляе* мых бранью, если бы жид не подвел его к старому козаку,. которого волосы, вздуваемые ветром, как снежный иней серебрились. «Что ты, глупый холоп, вздумал? Что, ты драку начал, драку? Пасе мазепято, гунство! Знаешь ты, что жид? Гунство проклятое!.. Знаешь, что борода поповская не стоит подошвы?.. Чорт бы тебя схватил в бане за пуп!.. У него оломец краше, чем ваша холопска вяра...» Тут он схватил за волосы старца и выдернул клок серебряных волос его...

Глухое стенание испустил старый козак.

« — Бей еще! Сам я виноват, что дожил до таких лет, что и счет им потерял. Сто лет, а может и больше, тому назад меня драли за чуб, когда я был хлопцем у батька. Теперь опять бьют. Видно, снова воротились лета мои. Только нет, не то, не в силах теперь и руки поднять. Бей же меня!..*

При сих словах стодвадцатилетний старец наклонил свою белую голову на руки, сложенные крестом на палке, и, подперевшись ею, долго стоял в живописном положении. В словах старца было невероятно трогательное. Заметно было, что многие хватились рукою за сабли и пистолеты, но вид стольких усатых уланов на лошадях и несколько слов, сказанных незнакомцем, заставили всех принять положение молельщиков и коеститьгя.

«— Что ты врешь, глупый мужик, теоемтете! Чтобы я ня тебе руки поганил, гунство пооклятое! Лысый бес рогатый тебе в Kamv! Глошко! возьми от него пагху! Пусть его одним овсяным сухарем разговеется. Вишь, г у н с т в о проклятое!» говорил блюститель ппавосудия, подвигаясь к ряду девичьему и ушипнуп о д н у из них за руку. «Что аа доака? Ох, славная девка! Вишь драку!.. Ай да Парадка! Ай да Пидорка! Вит*!, глупый м у ж и к ... порвала бы его собака!.. Ай, ай. ай! Сколько тут жиру!..» Блюститель порядка верно себе позволил нескромность, потому что одна из девушек вскрикнула во в~е горло.

В это время пасхи были освящены и обедня кончилась, и многие уже стали расходиться. Несколько только народу обступило козака. так заинтересовавшего толпу, который между тем подходил к исправлявшему звание алгпиаяила.

« — Славный v тебя vc, пан!» проговпоил он, подступив к нему близко.

« — Хороший! У тебя, холопа, не будет такого», произнес он, расправляя его рукою. — «Славный! Только не туда ты, пан. крутишь его. Вот куда нужно крутить!» Мощный козак дернул сильною рукгчо так, что половина уса осталась у него. Старый волокита захрапел и заревел от боли. Лицо его сделалось цвета вареной свеклы. «Рубите его, рубите лайдака!» — кричал он, но почувствовал себя в руках высокого козака и, увидя насмешливые лица всех, стал искать глазами своих воинов. Малеванный шут струсил...

« — Как же тебе, пан, не совестно бить такого старика! А если бы твоего старого отца кто-нибудь стал бесчестить так попоено при всех, как ты обесчестил старейшего из всех нас? Что тогда? Весело тебе было бы терпеть это? Ступая, паи! Если бы ты не у короля в службе был, я бы тебя не выпустил живого». — Выпущенный пленник побежал, отряхиваясь. За ним следом повалил народ. Между тем козак, отвязавши коня, привязанного к церковной ограде, готовился сесть, как был остановлен среднего роста воином, поседевшим человеком, который долго не отводил от него внимания и заглядывал ему в глаза с таким любопытством, как иногда собака, когда видит идущего хлеб. «Добродию! ведь я вас знаю». «Может быть и правда.»

«Ей-богу знаю. Не скажу, таки точно знаю. Ен-богу знаю! Чи вы С)страница, чи вы Омельченко?» «Может, и он». «Ну так! Я стою в церкви и говорю: вот. тот, что стоит возле его, то Остраница. Ей, ей, Остраница. Да может быть и нет. может быть и не Остраница. Нет, Остраница. Ей, тебе так показалось. Ну как нет? Остраница да и Остраница. Как только послушал Голос; ну тогда и рукою махнул. Вот так точнехонько, покойный батюшка.

Пусть ему легко икнется на том свете! Так же разумно, бывало, каждое слово ответит».

Остраница узнает в старике удалого казака Пудька. Они вместе едут на хутор Остраницы. Проезжая мимо площади, Пудько замечает, что народ весь столпился в кучу. «Верно что-нибудь произошло меЖду народом», говорит он своему спутнику.

В самом деле, на открывшейся в это время из-за хат площади, народ сросся в одну кучу. Качели, стрельба и игры были оставлены. Остраница, взглянувши, тотчас увидел причину: на шесте был повешен, вверх ногами, жид, тот самый, которого он освободил из рук разгневанного народа. На ту же самую виселицу тащили храбреца с оборванным усом. Остраница ужаснулся, увидев это. «Нужно поспешить», — говорил он, пришпорив коня. «Народ не знает сам, что делает. Дурни! Это на их же головы рушится.— Стойте, козаки, рыцарство и посполитый народ! Разве этак по-козацки делается?» произнес он, воэвыся голос. — «Что смотреть его!» послышался говор между молодежью. «В другой раз хочет у нас вытащить из рук». — «Послушайте, у кого есть свой разум». — «Он правду говорит»,—говорило несколько умеренных. «Молоды вы еще, я вам расскажу, как делают по-козацки. Когда один да выйдет против трех, то бравый козак против десяти — еще лучше! Один против одного не штука. Когда ж три на одного нападут, то все не козаки. Бабы они тогда, то, что... плюнуть хочется, для святого праздника не скажу срамного слова. Как же хочете теперь, братцы, напасть гурьбою на беззащитного, как будто на какую крепость страшную? Спрашиваю вас, братцы», продолжал Остраница, заметив внимание, — «как назвать тех?..» — «А чем назвать его», заговорили многие вполголоса. «Что ж есть хуже бабы, или того, что он постыдился сказать, мы не знаем?» — «Э, не к тому речь, паноче, своротил», произнесло в голос несколько парубков. «Что ж? Разве мы должны позволить, чтоб всякая падаль топтала нас ногами?» — «Глупы вы еще, не велик ус у вас», продолжал Остраница. При этом многие ухватились за усы и стали подкручивать их, как бы в опровержение сказанного им. «Слушайте, я расскажу вам одну присказку. Один школяр учился у одного дьяка. Тому школяру не далось слово божье. Верно, он был придурковат, а может быть и лень тому мешала. Дьяк его поколотил дубинкою раз, а после в другой, а там и в третий. «Крепко бьется проклятая дубина», сказал школяр, принес секиру и изрубил ее в куски. «Постой же ты», сказал дьяк, да и вырубил дубину, толщиною в оглоблю, и так погладил ему бока, что и теперь еще болят. Кто ж тут виноват, дубина разве?» — «Нет, нет», — кричала толпа: «Тут виноват король!..»

Радуясь, что наконец удалось успокоить народ и спасти шляхтича,

Остраница выехал из местечка и пришпорил коня сильнее, и услышал, Что его нагоняет Пудько. Как-то тягостно ему было видеть возле себя Другого. Множество скопившихся чувств нудило его к раздумью. Свежий, тихий весенний воздух и притом нежно одевающиеся деревья как -то расположили в такое состояние, когда всякий товарищ бывает скучен в глазах вечно упоительной природы. И потому Остраница выдумал предлог отослать вперед Пудька в хутор и ожидать его там; а сам, сказав, что ему еще нужно заехать к одному пану, поворотил с дороги.

Этим распоряжением Пудько, кажется, не был недоволен, или, может, только принял на себя такой вид, потому что через это нимало не изменял любимой привычке своей говорить. Вся разница, что, вместо Остраницы, он все это пересказывал своему гнедко... «О, это разумная голова! Ты еще не знаешь его, гнедко! Он тогда еще, когда было поднялось все наше рыцарство на ляхов, он славную им дал перепойку. Дали б и они ему перцу» когда бы не улизнул на Запорожье. А правда, не важно жид бол? тается на виселице. А пана напрасно было затянули веревкою за шею.

Правда, у него недостает одной клепки в голове, ну да что ж делать? Он от короля поставлен. Может, ты еще спросишь, за что ж жида повесили, ведь и он от короля поставлен? Гм! ведь ты дурак, гнедко! Он за то 540

враг Христов, нашего бога святого». Тут он ударил хлыстом своего скромного слушателя, который, убаюкиваемый его россказнями, развесил уши и начал ступать уже шагом. «Оно не так далеко и хутор, а все лучше рань-

ше поспеть. Уже давно пора, хочется разговеться святою пасхою. Говори, мол, мне не пасхи, мне овса подавай. Потерпи немножко: у пана славный овес, и пшениц» дам вволю, и сивухою попотчивают. Я давно хотел у тебя спросить, гнедко, что лучше для тебя, пшеница или овес? Молчишь? Ну и будешь же век молчать, потому что бог повелел только человеку, да еще одной маленькой пташке...»

При этом он опять хлестнул гнедка, заметив, что он заслушался и стал выступать попрежнему...

Очевидно, повесть оставлена недоконченною потому, что Гоголь нашел в «Тарасе Бульбе» сюжет, более удобный для осуществления его идеи — представить Запорожье и казачество в полном разгаре борьбы за веру и народность. Некоторые эпизоды «Тараса Бульбы» сохранили следы близкого родства с найденным теперь отрывком.

«Развязка Ревизора», написанная в 1847, представляет мало новых мыслей, после «Театрального разъезда» и «Выбранных мест». Гоголь выводит на сцену артистов, игравших в пьесе, и трех любителей театра, отдавая главную роль — «главного комического актера» — г. Щепкину, которому актеры подносят венок за игру его в роли городничего. Любители театра высказывают о «Ревизоре» мнения, сходные с теми, какие уже были подмечены Гоголем в «Разъезде»; главный комический актер разрешает их недоумения размышлениями в духе «Переписки с друзьями». Гоголь заходит так далеко, что хочет даже выставить «Ревизора» не комедиею из общественных нравов, а аллегориею. Один из любителей театра говорит, что автор оскорбляет зрителей, изобличая своею комедиею их недостатки, заставляя зрителей видеть в самих себе нравственных уродов. «Нет, возражает ему главный комический актер, автор имел вовсе не ту цель:

Нет, Семен Семеныч, не о красоте нашей должна быть речь, но о том,

чтобы в самом деле наша жизнь, которую привыкли мы почитать за комедию, да не окончилась бы такой трагедией, какою кончилась эта комедия, которую только что сыграли мы. Что ни говори, но страшен тот ревизор, который ждет нас у дверей гроба. Будто не знаете, кто этот ревизор? Что прикидываться! Ревизор этот наша проснувшаяся совесть, которая застаЛ вит нас вдруг и разом взгдгн|й- во все глаза на самих себя. Перед этим ревизором ничто не укроется, потому что по именному высшему повеленью он послан и возвестится о нем тогда, когда уже и шагу нельзя будет сделать назад. Вдруг откроется перед тобою, в тебе же от«фоется такое страшилище, что от ужаса подымется волос. Лучше ж сделать ревизовку всему, что ни есть в нас, в начале жизни, а не в конце ее. На место пустых разглагольствований о себе и похвальбы собой да побывать теперь же в безобразном душевном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, в котором бесчинствуют наши страсти, как безобразные чи* новники, воруя казну собственной души нашей! В начале жизни взять ревизора, и с ним об руку переглядеть все, что ни есть в нас, настоящего ревизора, не подложного! не Хлестакова! Хлестаков — щелкопёр, Хлестаков ветреная светская совесть, продажная обманчивая совесть, Хлестакова подку-541

пят как раз наши же, обитающие в душе нашей, страсти. С Хлестаковым под руку ничего не увидишь в душевном городе нашем. Смотрите, как всякий чиновник с ним в разговоре вывернулся ловко и оправдался. Вышел чуть не святой. Думаете, не хитрей всякого плута-чиновника каждая страсть наша, и не только страсть, даже пустая пошлая какая-нибудь привычка?

Так ловко перед нами вывернется и оправдается, что еще пвчтешь ее за добродетель, и даже похвастаешься перед своим братом и скажешь ему: «Смотри, какой у меня чудесный город, как в нем всё прибрано и чисто!» Лицемеры наши страсти, говорю вам, лицемеры, потому, что сам имел с ними дело.

Нет, с ветреной светской совестью ничего не разглядишь в себе, и ее самую они надуют, и она надует их, как Хлестаков чиновников, и потом

пропадет сама, так что и следа ее не найдешь. Останешься, как дурак-городничий, который занесся уже было ни весть куда, и в генералы полез, и наверняка стал возвещать, что сделается первым в столице, и другим стал обещать места, и потом вдруг увидел, что был кругом обманут и одурачен мальчишкою верхоглядом, вертопрахом, в котором и подобья не ' было с настоящим ревизором. Нет, Петр Петрович, нет, Семен Семеныч, нет, господа, все, кто ни держитесь такого же мненья, бросьте вашу светскую совесть. Не с Хлестаковым, но с настоящим ревизором оглянем себя! Клянусь душевный город наш стоит того, чтобы подумать о нем.

Это натянутое объяснение, конечно, нимало нейдет к делу и замечательно только своею странностью. Вообще, «Развязка Ревизора» есть следствие того же настроения духа, которое побуждало Гоголя напечатать «Завещание» и «Выбранные места»; пьеса эта так же слаба, как худшие страницы в «Выбранных местах».

Отрывок из «Мертвых душ» был напечатан в 1-й книжке «Русского вестника». Произведения, собранные издателем под названием «Юношеских опытов», все напечатаны Гоголем до издания «Вечеров на хуторе», но могут считаться почти совершенно неизвестными публике, кроме стихотворения «Италия», которое недавно было приведено г. Тихонравовым в одной из его статей.

О том, что «Ганц Кюхельгартен» поэма очень слабая даже и для тогдашнего времени (1829 г.), не может быть ни малейшего спора; но она интересна в том отношении, что по сюжету не походит на тогдашние кровавые поэмы с небывалыми злодействами и трескучими катастрофами: Ганц, увлеченный идеальными стремлениями, начинает тосковать в скромной и тихой доле, которую дает ему судьба; он покидает любяшую его кроткую невесту, чтобы предаться науке, искусству, утолить жажду кипучей юношеской деятельности, но, утомленный бесплодною погонею за

мечтами, возвращается в свои мирный и прозаическим городок, к

своей милой Луизе, и поэма кончается веселою свадьбою; и насколько поэма Гоголя в художественном отношении ниже других тогдашних поэм, настолько же сильнее их она тем, что есть в ней некоторые проблески чего-то похожего на сочувствие к действительной жизни, а не к одним только вычитанным из непонятого Байрона мелодраматическим грезам.

Отрывки из рассказа «Страшный кабан», напечатанные в «Литературной газете», должны быть поставлены выше отрывка 942

из исторической повести, о которой говорили мы выше, — если бы «Страшный кабан» был докончен, он был бы разве немногим слабее «Сорочинской ярмарки» или «Ночи перед рождеством». История балтийских славян А. Гильфердинга.

Том /. Москва. 1855.

Людям, занимающимся славянскою филологиею, имя г. Гильфердинга известно по двум сочинениям, которые отличались более странностью тенденции, нежели основательностью изыскания. Не подлежит ни малейшему сомнению, что славянский язык имеет ближайшее сродство с другими европейскими языками индо-европейского семейства: литовским, немецким, латинским, греческим; все они вместе составляют западную ветвь индо-европейского семейства; другие языки того же племени — санскритский, зендский и персидский, принадлежат к восточной его ветви; с ними европейские языки находятся уже не в таком близком родстве, как между собою. Это истина, такая же очевидная для каждого филолога, как для каждого из нас то, что Москва есть европейский город, а Бенарес — азиатский. Но г. Гильфердингу вздумалось, что ближайшее родство с индийцами есть почетнейший титул, каким только может украшаться какой бы то ни было

народ, и он решился доставить нам эту честь, — намерение доброе, но противоречащее положительным выводам науки. Г. Гиль-фердинг отверг все правила, которые в деле филологических исследований необходимы, чтоб не сбиться с прямого пути, и написал две книги в доказательство того, что славянский язык нб европейский, а азиатский язык; чтобы Европа, лишаясь одного из лучших своих языков, не осталась в убытке, он доказывал в то же время, что она должна отнять у Азии персидский язык '. Не знаем, считает ли теперь он свою цель уже достигнутою, или убедился в бесполезности желания и в невозможности достигнуть ее, только за двумя книгами, сочиненными им в доказательство азиатства славян, не являются следующие пять или шесть книг, которые он хотел написать в дальнейшее подтверждение вышеобъяснещюго доброго намерения. Вместо того, он занялся, как теперь видим, «Историею балтийских славян».

Это дело гораздо полезнее для русской публики, да и для науки, нежели противные научной очевидности рассуждения о ближайшем родстве славян с браминами. Но и тут г. Гильфердинг имел отчасти умысел, которого нельзя похвалить: он хочет запугать нас немцами, хочет научить нас, что от немцев следует нам держать себя подальше, а то — долго ли до беды? — как раз они погубят нашу славянскую народность, онемечат нас. Он представляет тому поразительный пример в судьбе балтийских славян. Сколько их было! — лютичи, бодричи, стодоряне, поморяне, — и 543

все говорили по-славянски; и какой народ был! — воинственный и храбрый, сносливый и упорный, честный, в семейном союзе крепкий, добродушный, гостеприимный, человеколюбивый; и какие города у них были! — Рана, Колобрег, Гданск, Аркона, Щетин, Радигощ, — какие у них идолы были! — Триглав, Белбог,

Чернобог, Радигость, Яровит, Святовит, да еще не просто Святовит, а Сварожич; и какие пироги пекли они Святовиту!— из сладкого песта, круглые, вышиною почти в человеческий рост... и что же теперь? нет ни Триглава, ни Святовита Сварожича,— пироги из сладкого теста правда есть, но уже не в человеческий рост вышиною, — и Щетин называется Штеттином, а Гданск Данцигом, и не умеют потомки поморян и стодорян говорить по -славянски, и будто истые немцы пьют пиво вместо славянского меда.

А отчего погибли балтийские славяне? Не оттого только, что были побеждаемы немцами, но еще больше оттого, что полюбили немецкие нравы и сами исказили свою народность. «Предмет близок нам, — говорит г. Гильфердинг в предисловии, — есть много поучительного в судьбе балтийских славян, ибо не одна только внешняя сила погубила их: сильнее оружия германцев действовало внутреннее зло, искажение коренных начал славянской жизни». Предмет вовсе не близок нам, — думаем мы, — если близость его полагать в сходстве нашего положения с положением балтийских славян в IX —XII веках, и никакого поучения не можем мы извлечь из их судьбы, а могли бы извлекать его для себя разве немецкие колонисты в Саратовской губернии, Новороссийском крае и т. д.: не русским грозит опасность онемечиться — она от нас так же далека, как опасность отуречиться или омордвиниться; во всем русском царстве нет ни одного русского человека, дети или внуки которого могли бы сделаться немцами; напротив, люди немецкого происхождения мало-помалу принимают нашу народность; например, г. Гильфердинг, как по всему видно, чисто русский человек, никак не менее всех наших Ивановых, Андреяновых, Поповых или Калашниковых, а, между тем, фамилия г. Гильфердинга доказывает, что его предки были немецкого происхождения. Какое же тут сходство с балтийскими славянами? Те сами онемечивались; а живучи между нас, русеют иноплеменники, к обоюдному удовольствию коренных русских и самих русеющих иноплеменников.

Вот совершенно другое дело вторая причина «близости к нам предмета», также указываемая нам г. Гильфердингом: «балтийские славяне были братья русского народа», — это указание основательно. Мы рады выслушать подробный рассказ о судьбе своих братьев. Но не мешает при этом заметить, что онемечившиеся потомки балтийских славян, населяющие восточную часть Пруссии, Мекленбург и пр., совершенно довольны своею участью, забыли о всякой вражде с немцами и даже считают себя немцами с такою 544

же основательностью, как мы, согласно с самим г. Гильфердингом. считаем г. Гильфердинга вполне русским. А если сами потомки балтийских славян не имеют ныне охоты сердиться на немцев, то мы с г. Г ильфердингом уж и подавно не имеем основания сердиться на немцев, за то, что они онемечили поморян, череспенян, до -ленчан и глинян. Пора говорить хладнокровно о том, что было за тысячу или за восемьсот лет. Можно, кажется, не оскорбляя никого, сознаться, что если немцы, во время войны с балтийскими славянами, делали им много вреда, то и балтийские славяне не оставались у немцев в долгу. Мы советуем г. Гильфердингу оставить вражду к немцам: иначе — чего доброго — явится по его примеру какой-нибудь историк, который будет враждовать против русских и в том числе против г. Гильфердинга за то, что ныне муромцы говорят по-русски — ведь они потомки муромы, которая, в то самое время, когда балтийские славяне говорили по -славянски, говорили не по-славянски, а по-муромски.

Но хорошо, по крайней мере, то, что г. Гильфердинг от фантастических изыскании перешел к занятию предметом серьезным;

еще лучше то, что в новой его книге гораздо менее произвольных толкований, нежели в первых сочинениях, — ныне он соблюдает правила науки, которым не подчинялся прежде. Желаем, чтобы этот шаг вперед не был последним и чтоб г. Гильфердинг вполне убедился, что беспристрастная истина — лучшее поучение и русскому, и немецкому, и всякому другому народу.

Новое сочинение показывает в г. Гильфердинге человека трудолюбивого и умевшего приобресть довольно обширные знания по своей специальности. Важных ученых открытий в истории балтийских славян до IX века, которым кончается первый том, мы не заметили в его книге; но некоторые частные догадки его справедливы. Надобно надеяться, что мы будем иметь в нем хорошего и деятельного славяниста.

< И З № 7 «СОВРЕМ ЕННИКАМ

Понятия Гопкинса о народном хозяйстве. С английского. В ***. Москва. 1856.

«Сочинение, предлагаемое в настоящем переводе, принадлежит к наиболее удачным опытам изложения главных положений науки о народном богатстве, в самой простой и удобопонятной форме», говорит издатель перевода, г. И. Вернадский, в предисловии.— Оно до такой степени приспособлено к понятиям большинства современных читателей, прибавляет «библиографическая заметка», подписанная буквами И. В., что его «с равною пользою 35 Н. Г. Чернышевский т. Ш . 545

может читать и человек, получивший некоторое образование, и круглый невежда или дитя». — Сообразно тому, дополняет в предисловии г. И. Вернадский, «некоторые из издаваемых рассказов были .помещены в детском журнале «Звездочка». — Посмотрим же, чему Гопкинс может научить большинство современных чита-

телеи и детей.

Гопкинс думал, что если бы не было на свете излишней роскоши, то не было бы и крайней бедности. Волшебница, по его желанию, уничтожает всю роскошь в мире. Что же выходит? Бедняки, которые до сих пор снискивали пропитание тем, что работали в мастерских, где делаются великолепные экипажи, ткутся тончайшие батисты и кружева, и т. д., остаются без работы и умирают с голоду. Тогда Гопкинс бросается к ногам волшебницы и умоляет ее привести дела в прежний порядок, — волшебница взмахнула жезлом — опять появляются великолепные дома, богатые экипажи, кружева и т. д., и снова все «приняло вид довольства и счастия». — Нравоучение изложено, как видим, очень популярно: роскошь не источник нищеты, а, напротив, истинное благодея ние для бедня ков; тол ько благода ря ей бедня ки имеют средство существовать на свете. Еще осязательнее выражена эта мысль «Благотворителем» г. Н. Ф . Павлова («Русский вестник», № 9-й):

В увеселениях безвредных Спектаклей, балов, лотерей,

Весь год я тешил в пользу бедных Себя, жену и дочерей.

Для братьев сирых и убогих Я вовсе выбился из сил;

Я танцовал для хромоногих,

Я для голодных ел и пил.

Рядился я для обнаженных,

Для нищих сделался купцом.

Для погоревших, разоренных Отделал заново свой дом.

Моих малюток милых кучу

Я человечеству обрек:

Плясала Машенька качучу,

Дивила полькою Сашок.

К несчастным детям без приюта Питая жалость с ранних лет,

Занемогла моя Анюта С базарных фруктов и конфет.

Я для слепых пошел в картины И отличался как актер,

Я для глухих пел каватины,

Я для калек катался с гор.

546

Ведь мы не варвары, не турки:

Кто слезы отереть не рад?

Ну, как не проплясать мазурки,

Когда страдает меньший брат?

Во всем прогресс по воле неба;

Закон развития во всем:

Людей без крова и без хлеба

Все больше будет с каждым днем.—

И с большей жаждой дел прекрасных Пойду, храня священный жар,

Опять на все я за несчастных —

На бал, на раут, на базар!

Кто ж, кроме Гопкинса, поверит фокусам волшебницы? Книжка, изданная г. Вернадским, приспособлена «к понятиям большинства современных читателей»; стало быть, современные читатели считаются круглыми невеждами, которые верят в колдунов, которых можно забавлять волшебными сказками (очень лестное и деликатное предположение!); но и круглые невежды не лишены

хотя природного здравого смысла, а он говорит, что роскошь разорительна каждому: это известно из ежедневных примеров. Это знают и дети, для которых также предназначена книжка: древняя история объяснила им, что пока Цинциннаты и Регулы пахали землю, Рим был могуществен, а когда явились в Риме Лукуллы и Апиции, вся Италия обратилась в пустыню и Римская держава погибла. Неужели, в самом деле, политическая экономия противоречит здравому смыслу, житейскому опыту и истории? Вовсе нет. Волшебница обманула Гопкинса, явясь перед ним истолковательницею политической экономии; она запугала его галлюцинациею.

В самом деле, производство предметов роскоши дает пропитание только незначительному числу работников, а не большинству их, как уверяет волшебница; масса работников во всех странах занята производством предметов первой необходимости: хлеба, мяса, холста и хлопчатобумажных тканей, инструментов и машин и пр., и из их скромного заработка половина, если не больше, берется роскошью для прихотей незначительного по числу меньшинства-. При уменьшении роскоши, общественное благосостояние возвышается потому, что капитал и труд обращаются на усиление производства предметов первой необходимости. Тогда и работники, прежде занимавшиеся производством предметов роскоши, легко «находят себе занятие при усиленном производстве предметов первой необходимости. Напротив, при увеличении роскоши, от [сельского хозяйства и необходимых обществу работ отнимаются руки в капиталы на служение тщеславию, прихотям, бесплодным 6 экономическом Отношении. Эти истины науки, конечно, известны F. Вернадскому, пользующемуся у нае известностью одного из лучших экономистов, и тем более странно, что он одобряет книгу,

35* 547

в которой на первых же страницах защищаются односторонние

Посмотрим, не вознаградит ли за ошибочность первой сказки основательность второй. Гопкинс, разочаровавшись в своем желании заменить растрату экономических сил на роскошь обращением их на полезный для общества труд, думает, что, по крайней мере, хорошо было бы, если бы заработная плата повысилась, потому что в настоящее время она (в Англии) недогтаточна. Волшебница исполняет и это желание. Гопкинс и другие работники получают платы вдвое больше, — и что же? цены на все товары поднялись вдвое. Гопкинсу и его товарищам нет никакой выгоды, потому что, вдвое больше получая, они должны вдвое больше платить за все. — Волшебница опять обманула нерасчетливого Голкинса: от двойного повышения заработной платы цена товаров не поднимется вдвое, а только в гораздо меньшей пропорции. Это легко доказать. Нормальная цена товаров определяется издержками производства; они слагаются из двух элементов: 1) заработной платы, 2) процентов с капитала, употребляемого на производство. Из 10 000 р. сер., доставляемых продажею товаров известной фабрики, разве 5000 выплачивается рабочим; остальная часть ценности идет на проценты употребленного капитала. Положим теперь, что заработная плата повысилась вдвое. Тогда общие издержки производства повысятся в полтора раза (10 000 заработной платы, 5000 процентов с капитала,— всего 15 000). Цена товаров поднимется тоже только в полтора раза. Гопкинс, в качестве работника, прежде получал 100 р., теперь получает 200 р. сер. Предметы, которые он прежде покупал за 100 р. сер., теперь он купит за 150 р.; а 50 р. останутся у него в кармане, и он может приберечь их на черный день или приобресть за них житейские удобства, которых не имел прежде. Это давно объяснено наукою.

Волшебница обманывает бедного Гопкинса своими фокусами. Английская книжка, изданная теперь в русском переводе г. Вернадским, написана вовсе не за тем, чтобы изложить науку в истинном ее виде, а просто с тою целью, чтобы правдою и неправдою доказать английским фабричным, что напрасно мечтают они о средствах к улучшению своего положения: положение фабричных рабочих не может быть улучшено. В Англии распространять такое безотрадное и несправедливое убеждение нужно для политических видов некоторых партий, противящихся всем улучшениям, — тех самых партий, которые хотели бы восстановить законы против католиков, запретить ввоз иноземного хлеба, которые защищают продажность офицерских чинов в английской армии и подкупы на парламентских выборах. Книжка написана с односторонней и лживой целью/Она излагает понятия, неосновательность которых давно доказана. Мы жалеем о том, что выбор переводчика был так ошибочен: жалеем также, что ученый 548

издатель книжки, г. Вернадский, не заметил необходимости исправить, по возможности, эту ошибку прибавлением замечаний, которыми бы обнаружилась лживость фокусов, придуманных автором английской книжки для ослепления людей, не знакомых с полиЛ тическою экономиею.

Статистическое описание Киевской губернии, изданное тайным советником, кавалером Иваном Фундуклеем. Три тома. СПБ.

1852.

Хотя печатание трех первых томов громадного труда, изданного г. Фундуклеем и чрезвычайно драгоценного по богатству представляемых им данных, было окончено еще в 1852 году, как видим из заглавного листа, но поступили в продажу эти три тома только на-днях, почти четыре года пролежав в кладовых. Спешим известить читателей о выходе в свет этого важного сборника, оставляя за собой приятную обязанность в непродолжительном времени говорить подробно о капитальном труде, изданном г. Фундуклеем.

Г. Фундуклей уже заслужил признательность наших ученых двумя прекрасными изданиями: «Обозрение Киева в отношении к древностям» (Киев, 1847 г.) и «Обозрение могил, валов и городищ Киевской губернии» (Киев, 1848 г.). Изданное теперь сочинение доставляет ему новые права на общую благодарность. Занимая в продолжение тринадцати лет должность киевского гражданского губернатора, г. Фундуклей имел для этого дела средства, каких не может иметь частный человек, и воспользовался своим положением самым благородным и полезным для науки образом. По его поручению, многие лица трудились над доставлением или обработкою статистических материалов; главным распорядителем труда и редактором сочинения был известный наш экономист г. Журавский. Материалы не только извлекались из всех официальных документов, но также собирались из сведений, нарочно для этой цели доставляемых, по желанию г. Фундуклея, многими частными лицами (помещиками и управителями имений, заводчиками, фабрикантами и проч.), и, наконе ц, добывались посредством особо назначаемых исследований. Масса материалов, собранных таким образом, громадна.

Из вышедших ныне томов, первый содержит обозрение площади Киевской губернии, ее населения, населенных мест И путей сообщения; второй — обозрение сельского хозяйства и поземельной собственности; третий—обозрение промышленности и торговли. Четвертый том, еще не изданный в свет, будет заключать обозрение местного управления и правительственных учре

ждений.

De I'or et de Г argent etc., par Narcbs Tarassenko Otreschkoff.

Paris. 1856. (О золоте и серебре, их происхождении, количестве их, добытом во всех странах известного света, с отдаленнейших времен до 1855 года, нынешнем накоплении этих металлов в главнейших государствах и их взаимном отношении по весу и ценности. Сочинение Тарасенко-Отрешкова, камергера двора его величества императора всероссийского, статского советника, члена императорского Экономического общества, Московского общества сельского хозяйства и общества сельского хозяйства Южной России и проч. Том первый. Париж. 1856.)

Открытие богатых золотых приисков в Калифорнии и Австралии, значительно увеличив массу золота, находящегося в обращении, заставило многих ученых, занимающихся государственным хозяйством, опасаться, что если новооткрытые прииски не истощатся в скором времени, то золото упадет в цене и быстрое понижение его ценности произведет экономический кризис.

В последние пять или шесть лет являлось очень много сочинений об этом вопросе. Один из наших соотечественников, г. Тарасенко-Отрешков, пожелал принять деятельное участие в этих исследованиях. Первая часть его сочинения, теперь изданная на французском языке, заключает в себе сведения о добывании золота и серебра и о количестве этих металлов, ныне находящемся в обращении. Его известия о способах добывания благородных металлов в России представляют несколько подробностей, интересных для западных ученых, и потому книга его, во всяком случае, имеет положительные достоинства.

Во второй части своего труда г. Тарасенко-Отрешков намерен изложить соображения о влиянии, какое будет иметь настоящее увеличение массы золота на ценность этого металла и на

экономические отношения. С изданием этой части точнее определится ученое значение сочинения, и до того времени мы отлагаем суждение о нем.

Рассказы и воспоминания охотника. С. Аксакова. Издание второе, с несколькими новыми заметками. Москва. 1856.

В предисловии к первому изданию этой книги почтенный автор «Записок ружейного охотника» говорил:

« Есть что-то не выразимо уте ш ител ьное и обол ьстительное в мысли, что, передавая свои впечатления, возбуждаешь сочувствие к ним в читателях, преимущественно охотниках до каких -нибудь охот. Вот причина, заставляющая меня писать: я признаюсь в ней откровенно, а равно и в желании, чтобы книжка моя имела такой гае успех, &ак и прежние мои охотничьи заметки». Желание его исполнилось, и второе издание книги, встреченной общими похвалами, служит тому доказательством.

,550

Общий курс истории средних веков. Сочинение М. СтасюлевйЧ». СПБ. 1856.

Не отличаясь никакими положительными достоинствами,

«курс» г. Стасюлевича, однако ж, заслуживает одобрения потому, что лучше многих других руководств, которыми пользуются преподаватели всеобщей истории, не имеющие возможности ввести в употребление между своими учениками сочинение г. Лоренца. Факты изложены у г. Стасюлевича сухо, бесцветно, но все-таки он сделал некоторое различие между мелочными подробностями и существенно важным и не слишком обременил свое руководство излишними именами и цифрами. Важные события выставлены у него не так рельефно и ясно, как того было бы можно требовать, но все -таки не совершенно закрыты длинными перечнями ничтожных походов и стычек. И если вообще «курс»

г. Стасюлевича написан по той же неудовлетворительной системе, как прежние наши учебники всеобщей истории, то написан с несколько большим знанием и искусством. Многие из преподавателей, вероятно, будут и этим довольны.

Южно-русские летописи, открытые и изданные Н. Белозерским. Том /. Киев. 1856.

В маленькой книжке, изданной под этим заглавием г. Белозерским, напечатано шесть небольших сочинений, относящихся к истории Малороссии и отысканных издателем в рукописных сборниках XV 11—XV III столетий. Четыре первые статьи имеют летописный характер, именно: 1) «Черниговская летопись», 1587— 1700 годов (стр. 11—44); 2) «Краткое лето изобразительное знаменитых и памяти достойных действ и случаев описание, что в каком годе в Украйне Малороссийской деялось», 1506— 1783 годов (стр. 53— 106); 3) «Хронология высокославных ясневельмож-ных гетманов» (стр. 109— 124), и 4) «Именная перепись малороссийских гетманов», 1505—1782 годов (стр. "129— 140). К этим хронологическим перечням приложением служат: 5) «Слово во время бездождья и глада и всякоя пагубы», относящееся к концу XVII века, и 6) «Лямент людей побожных, що ся стало в Литовской земли», написанный несколько раньше «Слова». Эти материалы, остававшиеся доселе неизданными, представляют несколько фактов и указаний, которые не будут бесполезны для исследователя малорусской истооии. Из шести напечатанных в I томе статей важнее других JMs?№ 1 и 3: «Черниговская летопись» и «Хронология ясневельможных гетманов».

551

Руководство статистики европейских государств. Составлено ординарным профессором императорского С .-Петербургскою университета и проч. Игнатием Ивановским. СПБ. 1856,

Сочинение г. Ивановского, с высочайшего разрешения, посвящено августейшему имени благополучно царствующего государя императора. Это разрешение, а также и известность, какою пользуется ученый автор, ручаются за достоинство его «Руководства».

В Статистике г. Ивановского гораздо менее цифр и таблиц, нежели бывает обыкновенно в сочинениях подобного рода. Автор, конечно, имел при этом в виду сделать свое руководство удобным для классного преподавания и не желал обременять учащихся численными данными, которые с таким трудом удерживаются памятью. Зато он, повидимому, особенно заботился о передаче общих статистических и политико-экономических понятий в надлежащей полноте и ясности, и хорошо достиг этой цели.

< И З № 8 «СОВРЕМЕННИКА» >

О некоторых условиях, способствующих умножению народного капитала.

Речь, произнесенная в торжественном собрании императорского Казанского университета ординарным профессором политической экономии и статистики Иваном Бабстом 3 июня 1856 года. Казань. 1856.

Привычка заставляет нас, наученных горькими опытами, не ожидать от «торжественных речей» ничего другого, кроме пышных и пустых фраз, кроме велеречивого многословия, кроме безжизненных общих мест. К счастию, не такова «Речь» г. Баб -ста. Это произведение, можно сказать, образцовое по дельности и благородству мысли, по живости изложения, по обилию интересных и поучительных фактов. Рекомендуем эту прекрасную «Речь» вниманию каждого образованного читателя. Нам хотелось бы, чтоб вся публика познакомилась с нею, и так как брошюра г. Бабста напечатана, без сомнення, только в незначитель-

ном числе экземпляров, то мы считаем своею обязанностью сообщить читателям хотя некоторые отрывки из нее, как прекрасные примеры благородного применения науки к жизни. Примеры эти, к сожалению, еще редки у нас; но тем большего внимания заслуживают немногие опыты, представляемые в этом роде нашею ученою литературою.

Еще очень недавно (так начинает г. Бабст) мы отпраздновали, м. г., радостное известие о заключении мира. Мы знаем, как благодетельно по-552

действовал на наше сельское хозяйство, нашу торговлю и промышленность один только слух о близости этой радостной минуты великого народного примирения. Вздохнул свободнее и помещик, имея надежду на сбыт хлеба и на хорошие цены, потянулась к нам вереница купеческих прикащиков для закупа продуктов наших родимых нив и полей, встрепенулись и зашумели наши фабрики, прекратившие работы, и толпы коммерческих агентов появились уже в наших портах и промышленных центрах для закупа наших продуктов. Встречая с радостию мир, не возмутим нашего счастья сетованием о прошедших страданиях, а возблагодарим войну за те великие плоды, которыми мы отчасти уже начинаем пользоваться. Тяжкие народные борьбы и страдания заставляют народы осматриваться, проверять свою пройденную жизнь, проверять учреждения, изменять их и поправить свои ошибки. Воспользуемся же дружно, м. г., спасительными опытами войны и плодами ее. Она и в экономическом нашем быту раскрыла нам также во всей их наготе недостатки и упущения наши. Она указала нам на недостатки в путях сообщений, на монопольный характер многих сторон нашей промышленной деятельности, на отсутствие кредита, на исключительно еще почти естественный характер народного и государственного хозяйства, на медленное обращение капиталов, наконец, на недостаток в них. Возблагодарим ее за то, что она нам указала на все означенные темные стороны. Нам предстоит теперь только не дрогнуть перед ними, но с ними бороться и одолеть

их. Подобно нашим доблестным витязям, отстаивавшим грудью российские пределы, пускай отстаивает честь родины каждый из нас: и купец, и земледелец, и мужи закона и науки. Ополчимся все дружно и дружно станем действовать для распространения нравственного образования, для умножения нашего богатства...

Прежде всего науке приходится бороться с тупыми, устарелыми предрассудками, с недоверием большинства, привыкшего к рутине, — большинства, выражающего на каждом шагу свое недоверие, неуважение, а нередко и злобу к теории. Нет почти ни одного вопроса, ни одного явления в народном хозяйстве, где бы теория не встретила упорного сопротивления и где бы нам не пришлось вступать в бой с отживающими уже формами народного хозяйства, но за которые говорят вековая давность, привычка, рутина и неподвижность — эти постоянные признаки отживающих форм. Подобные препятствия встречала политическая экономия везде. Везде против нововведений и реформ, вызываемых • изменившимся содержанием народной жизни и условий народного хозяйства, выступали защитники старого быта, ветхих форм; но зато везде в Европе была эта борьба облегчена тем, что там существует полемика, что каждый заживо затронутый в своих интересах выступает на защиту своих мнений словом, что там экономическое образование составляет необходимую принадлежность образованного большинства; наконец, тем, что там вообще образование разлито шире, чем у нас. Предрассудки, недоверие к теории, рутину найдем мы везде. Везде, где только существует человеческое общество, везде встретим мы Две великие партии, на которые оно дробится: приверженцев старины и рутины, не доверяющих теории, и партию прогресса, сознающую необходимость реформы. Но дело в том, что нигде уже не найдем мы зато такого неуважения к теории и науке, как у нас; не услышим уже подобных слов, что не дворянское дело заниматься хозяйством, не услышим похвал нашей внутренней торговле, по душе, без всякого счетоводства, без книг, где редкий купец, редкий помещик в состоянии сделать баланс своим оборотам, не услышим уже подобных мнений,

которые питает у нас большинство даже образованного народонаселения, хранившего детское убеждение, что, запретив вывоз хлеба, Россия может голодом принудить Западную Европу к уступкам, не найдем уже людей, как у нас в захолустье, которые бы удивлялись, что случайно заехавший к нам образованный купец так живо интересуется иностранными газетамиЛ тогда как в Дворянском собрании лежат они почти нетронутыми, не найдем и представителей финансового управления, высказывающих мнение, что, умно-553

жив налог на соль, необходимо получишь больше дохода от увеличившегося потребления. В таких словах видны уже и не нападки на теорию, а совершенное непонимание первых начал народного хозяйства; здесь приходится учить, здесь только всеобщее образование, учение может вызвать общество на прямую дорогу.

Распространение здравых экономических понятий, м. г., составляет одну из самых необходимых потребностей нашего общества. Пора, наконец, перестать жить зря, как говорится, делать все зря. Наступает для нас пора проверить все, что мы сделали, что совершили, и достойно ли совершили.

Пора нам задать себе вопрос, так ли мы воспользовались и обширным пространством нашей родины и громадными богатствами, кроющимися в ее недрах и выпавшими по воле провидения на нашу долю. Русская история еде* лада громадные успехи в последнее время; предоставим даровитым ее деятелям следить за судьбами русского человека в течение его долгой исторической жизни. Пора и экономистам проверить историю экономического быта русского человека, проследить историю его пищи, одежды, жилья, проследить все, чего он желал, чего хотел, чего добивался и как добивался, чего, наконец, успел достигнуть, и каковы успехи нашего экономического быта.

Тогда, вероятно, реже встретим мы эту самоуверенность в нашем превосходстве, это китайское самодовольствие и эту возмутительную леность ко всем улучшениям экономического быта. Тогда не встретим мы странного убеждения, что без нас и нашего хлеба, без нашего леса или сала не может

обойтись Западная Европа, что она зависит от нас, и что в нашей воле морить ее голодом или дать наесться досыта; а, между тем, английский поденщик продолжает есть хлеб, какой у нас ест только высшее сословие, и ежедневно потребляет полтора фунта мяса, тогда как наш крестьянин ест его по праздникам редко и круглый год довольствуется хлебом, о котором уже с XVII ст. в Западной Европе и не знают. Не хвастовство, не самоуверенность приведут нас к добру, а истинный патриотизм и беспристрастное, благородное сознание в своих недостатках. Пора нам перестать быть Расплю -евыми, уверяющими, что сельское хозяйство оттого в Западной Европе хорошо, что ведь с голоду они все это делают. Мы, что ли, уж так богаты?

Ежели кто припомнит голодные наши годы и все, что ему приходилось видеть на дорогах и в деревнях, тот сознается, что подобного голода в Западной Европе и быть не может, при ее экономическом развитии, при ее богатстве, путях сообщений и других улучшениях экономического быта.

Не раз случалось нам слышать возгласы против промышленного материального направления нашего века, и преимущественно Западной Европы; нередко говорится о новом Вавилоне, о поклонении золотому тельцу, о том, что все нравственные интересы принесены в жертву интересам промышленным, и затем все нападки обрушиваются на науку о народном хозяйстве.

Но где же более видим мы корыстолюбия, бесчеловечия, как не в народах неразвитых и экономически необразованных? да и где мы найдем, не у нас ли, патриархальность нравов и золотой век, о котором мечтают поэты? Не в житье ли, старом житье Степана Михайловича Багрова видим мы патриархальность нашего экономического быта, не в наших ли купеческих сделках по душе, где чаще всего бывают банкротства, чаще, нежели где-нибудь на Западе, где книговодство и счетоводство обеспечивают всех и каждого?

Нам указывают на широту нашей жизни, на ее размашистость, на расчетливость западной жизни. Но последняя проистекает оттого, что каждый и должен и обязан жить сообразно с своими средствами, не может позволить себе излишества, не может захватить чужой порции, да средняя -то

порция каждого и больше и лучше.

Могущественнейшее средство к возвышению государственного благосостояния, — продолжает ученый профессор, — заключается в увеличении капитала, которым располагает нация; но капитал приносит действительную пользу только тогда, когда не 554

остается лежать мертвым и не растрачивается для суетных целей, а энергически употребляется на предприятия, истинно полезные для народного благосостояния:

Для ленивого, для беспечного народа капиталы — это мертвые силы, и накопление их, равно как и силы, направленные на последнее, считаются, пожалуй, бесплодною тратою* Нужно, чтобы в самом народе крылись и убеждения и сознание необходимости бережливости и труда, без которого невозможно накопление капиталов. Что пользы было Испании, когда все со* кровища Нового Света прилили к ней? Она не стала от них богаче, потому что с приливом сокровищ не усилилась народная деятельность. Дурные государственные учреждения, исторические условия, при которых развивалась Испания, подавили в народе смысл и желание к труду, и она осталась бедна. Много есть, значит, условий, при которых образуются и накопляются капиталы. Энергия и стремление к накоплению последних не одинаковы у разных народов, но зависят от самых разнообразных причин: от бережливости народной, от обеспеченности его собственности, от производительности его труда, от отношения между его производительным и непроизводительным народонаселением, от более или менее быстрого обращения ценностей, от степени нравственного и умственного образования народного. Капиталы — результат бережливости. Чем развитее народ, чем он трудолюбивей, тем он обыкновенно бережливее. По песчинкам накопляются капиталы, но каждая песчинка пропитана трудовым потом рабочего сословия, и все силы верховной власти, вся задача умного и благомыслящего правительства должны быть направлены на то, чтобы драгоценные сии песчинки не

развеяны были по ветру и не прилипли бы к нечистым рукам.

Первое и главное условие для поощрения бережливости и накопления народного капитала, это — полное обеспечение труда и собственности,

Когда мы уверены, что плоды наших трудов, будь они результаты труда вещественного или невещественного, не пропадут, тогда все мы готовы трудиться, тогда народная производительность делает чудеса, и капиталы вещественные, равно как и нравственные, быстро умножаются. Где мало безопасности, где мало уверенности в пользовании плодами своей бережливости, там ничтожно и стремление к последней. Солдат в военное время, моряки и в особенности китоловы всегда чрезвычайно расточительны и беспорядочны. Домовитость, мудрое скопидомство могут быть только в таких народах, где каждый уверен в своей безопасности и где вследствие такой уверенности деятельность каждого отдельного лица получает большие размеры, н где в целом народе заметно стремление копить, чтобы умножить свое богатство и улучшить свое материальное положение. Мы часто слышим нападки на врожденную лень и беспечность некоторых народов, на отсутствие всякого Ьмысла к улучшению своего быта. Это отчасти справедливо. Но нельзя согласиться, чтобы лень и беспечность были уделом целого народа, и нельзя предположить, чтобы в целом народе существовало полное отсутствие желания улучшить свой быт. Это невозможно, и мы должны скорее искать объяснения того грустного явления в условиях, среди которых живет известный народ. Когда избытки народа так малы, что и копить их нечего, когда он даже и в них не уверен, потому что каждую минуту его трудолюбие может быть потревожено произвольными наездами баши-бузуков самого разнообразного рода, где же тут может быть возможность бережливости?

Лучше пропить последнюю копейку, чтобы она только другому не досталась. Все же она как будто не пропала. Когда промышленник не может на -чать ни одного предприятия, не рискуя потерять своего капитала, когда заимодавец тщетно преследует своего должника, переезжающего преспокойно из одного города в другой, где же тут может быть бережливость, где же тут

возможность быстрого накопления капиталов? Практики, вероятно, улыбнутся, читая эти строки, и укажут на громадные капиталы, обращающиеся в нашей торговле, укажут на громкие имена наших аристократов торговли;

555

но нам не приходит а голову отрицать существования капиталов в России.

Они есть; но их все-таки мало. Высота процента служит лучшим тому доказательством; а он у нас очень высок. Причина же высоты роста двоякая: или у нас мало капиталов и, значит, мало еще стремления к накоплению, или же капиталы есть, и тогда высокий рост происходит от высоты страховой пре-,мии — от недостатка безопасности; а где нет безопасности, там не может быть к бережливости. При таком отсутствии безопасности не могут развиться и главные побудительные причины накопления — предусмотрительность и забота об общем благе. Народы на низкой степени нравственного развития почти не знают предусмотрительности.

Трудно себе представить, до какой степени дурная администрация, отсутствие безопасности, произвольные поборы, грабительство, дурные учреждения действуют гибельно на бережливость, накопление, а вместе с тем и на умножение народного капитала. Междоусобные войны, борьба политических партий, нашествия, мор, голод не могут иметь того гибельного влияния на народное богатство, как произвольное управление. Чего не перенесли благословенные страны Малой Азии, каких ни испытали они переворотов, — и постоянно вновь обращались в земной рай, покуда не скрутила их турецкая администрация! Что было с Францией в XVI11 столетии, когда над земледельческим народонаселением тяготела безобразная система налогов и когда вдобавок еще, под видом последних, каждый чиновник мог смело и безнаказанно грабить? Против воров и разбойников есть управа; но что же делать с органами и служителями верховной власти, считающими свое место доходным производством? Тут иссякает всякая энергия труда, всякая забота о будущем, об улучшении своего быта.

дительного употребления плодов бережливости. Было время, когда господствовало общее мнение, что правительство может потребить весь капитал народный, что такое потребление будет даже полезно, ежели только все истраченные капиталы разойдутся в народе. Это невольно напоминает нам правило самосского тирана Поликрата, уверявшего, что друзья его гораздо довольнее, когда он отдает им назад, что у них награбил, нежели когда он оставляет их в покое. Такие самосские понятия не исчезли и до сих пор.

Мы и теперь часто услышим, что расточительность не только не вредна, но даже и полезна, ежели только деньги остаются в государстве. Но что, если бы все капиталы, издержанные в продолжение всеобщего мира в Европе на громадные морские и военные силы, были употреблены на производительное и для народа полезное дело, разве результаты были бы те же? Употребить миллион на фабрику или на другое промышленное предприятие и истратить миллион на потешный огонь, хотя бы даже и в том и другом случае деньги остались в народе, не одно и то же. До пышного фейерверка народный капитал представляет две ценности: миллион в деньгах и миллион в ценностях, предназначенных для потешного огня; но после него 1 ООО ООО в деньгах остался, но другой миллион исчез навсегда, за исключением только той прибыли, ко -горая осталась в руках людей, занятых приготовлением торжества. Каждая ненужная трата, каждый лишний расход имеют точно такое же вредное действие. Употреблять двух работников, где достаточно одного, держать легионы чиновников, где в них вовсе нет такой нужды, не менее вредно.

Так, мы знаем, что в некоторых областях Австрии расходы на чиновников поглощают половину доходов областей, где они имеют свои места, а все расходы на чиновников, равно как и большая часть государственных расходов, это суммы, совершенно уже погибшие для капитализации, и все они потребляются по большей части непроизводительно. Всякая лишняя трата, всякая лишняя издержка вредны для капитализации, и вот почему все силы умного и заботливого правительства должны быть постоянно направлены на то, чтобы не издерживать ничего лишнего и, с другой стороны, чтобы дать

всю возможность частным лицам беспрепятственно и безопасно пользоваться копейкою, приобретенною трудом и потом. «Каждая копейка, говорит пословица, алтынным гвоздем прибита».

556

Мы указали уже, что одно из главных условий накопления капиталов и умножения народного богатства — это правильное и производительное его потребление; а для этого всего прежде нужно раскрыть все пути, дать самую широкую возможность к быстрому обращению капиталов. Чем быстрее обращаются капиталы, тем они приносят более дохода, тем они производительнее. Капитал, обращающийся три раза в год, более приносит выгоды и пользы, нежели капитал, обращающийся только раз.

Бросив взгляд на экономический быт разнородных обществ Европы, мы придем к одному заключению, что те общества беднее, где медленнее обращение ценностей, где менее развит кредит, где пути сообщений хуже. Громадные успехи, совершившиеся в Австрии и Венгрии с 1848 года, вызваны были благодетельными мерами правительства, проведением линий железных дорог и основанием обширных кредитных учреждений. Говоря здесь о материальных успехах в экономическом быту Австрии, нельзя не упомянуть здесь о ее великом финансовом муже Бруке, вышедшем, подобно Кольберу, из купеческой конторы, внесшем новые силы и новую жизнь в экономический быт империи. Он указал на великую истину, что удобство сообщений — главное условие для дружного содействия всех производительных сил народа, что умножение материального богатства Австрии не может итти в уровень с материальным развитием остальной Европы, ежели в одних областях ее много промышленных сил, в других много суровья, но когда ни то, ни другое не могут удобно сообщаться и размениваться, — и сеть железных дорог прорезывает уже по его указанию и настоянию Австрийскую империю, а обширные кредитные учреждения начинают уже живить народную промышленность.

Но как же помочь делу, когда нация имеет недостаток в соб-

ственных капиталах или эти капиталы скрываются или расточаются, не употребляясь на полезные предприятия? Капитал не прикован ни к какой стране: он не знает границ, разделяющих государства и народности. Нужно только одно: силою не отгонять капитала, не убивать кредита, и сам собою капитал прильет из стран, изобилующих им, в страны, которые в нем нуждаются:

Против иностранных капиталов и прилива их к нам случалось нам часто слышать грозные речи. Говорят о какой-то постыдной зависимости от иностранцев, о потерях в звонкой монете, которою мы должны будем уплачивать проценты, ущербе народному хозяйству, когда иностранец, наживший себе в России состояние, уезжает пользоваться плодами своего труда на родину и увозит наши капиталы. Но вглядимся поближе, попристальнее в это утешительное и многознаменательное явление переселения капиталов, взглянем прямо, а не сквозь плохие очки старых теорий и воззрений, и явление представится нам совершенно в ином виде.

Чем дешевле нам обходится удовлетворение какой-нибудь экономической потребности, тем для нас это выгоднее, потому что стоит нам меньше усилий. Ежели один из факторов производства дорог, то его стараются достать подешевле. В стране с высокой заработной платой очень рады дешевым работникам, при дороговизне капиталов, т. е. высоком росте, стараются приобрести их из-за границы. Правительство, производя заем за границей и получая там необходимые ему капиталы за 5%, поступает гораздо бережливее, нежели занимая у себя дома по 8 или 6. Мы богаты землею, богаты естественными продуктами, но бедны капиталами, необходимыми для усиления нашего производства, для обработки богатых и разнообразных произведений нашей родины: очевидно, значит, что нам гораздо выгоднее воспользоваться чужими дешевыми капиталами. Ежели Россия занимает на полезное предприятие капиталы за границей и платит ежегодно 3 и 4 процента,

« сама получит от производительного употребления 10%, то, конеЧйо, иы вее-такн будем в выигрыше, и в этом отношении иностранный ваеы на «Московскую железную дорогу был, во всякой случае, выгоднее займа внутреннего. Международное движение капиталов и помещение иностранных капиталов в больших промышленных предприятиях — одна из самых характеристических сторон, нашей эпохи. Английские капиталы давно уже начали свою космополитическую деятельность. Капиталы английские давно уже пополняют передержки в государственных расходах, питают и живят промышленность континентальной Европы. Многие из французских железных дорог построены при содействии их, и наконец, не далее, как в прошлом Году, австрийское правительство уступило и передало большую часть своих линий железных дорог, как отстроенных, так и проектированных, уступило несколько значительных рудников и горных заводов обществу английских, французских и немецких капиталистов. Уступить главные линии своих дорог, богатые рудники и часть государственных имуществ частной компании казалось и в Австрии делом безрассудным и возбудило в приверженцах старой финансовой рутины и казенных предприятий ропот и неудовольствие; но не так думал и думает Брук. Как купец и промышленник, он понимает очень хорошо, что каждое казенное промышленное предприятие плетется всегда медленно и вяло, и что только частные предприятия приносят все возможные выгоды. Не забудем также и еще одного важного обстоятельства, что продажей дорог и рудников австрийское правительство получило в свои руки значительный капитал, который дал ему возможность поправить и привести в порядок свою систему ассигнаций, от беспорядка которой страдает до сих пор еще австрийское народное хозяйство. Призвав иностранные капиталы, австрийское правительство получило, значит, двоякую пользу: дало тоЛчок дремлющим производительным силам богатой страны и спаслось само от банкротства. Призыв иностранных капиталов нисколько, одним словом, не вредит государству, но только приносит пользу, конечно, ежели их употребляют только производительно. Всякий же заем для цели непроизводительной вреден, потому что народное богатство не умножается, но уменьшается, и народ должен нести на себе всю тяжесть уплаты процентов, которые уплачиваются вдобавок из прежде существовавшего капитала. Такое выгодное перемещение капиталов возможно только при содействии кредита, и когда все разнообразные ветви народной промышленности чувствуют в нем необходимость, когда они без кредита не могут подняться и распустить крылья, тогда задача каждого правительства должна состоять в доставлении всех возможных средств для развития и расширения кредита. Не трудно найти причины, отчего кредита в народе мало, и у правительства всегда в руках средства, у него всегда и сила и возможность поднять кредит или, чего боже избави, задавить его скромные начатки. Чахнет же кредит, как и всякая сторона экономической жизни, тогда, когда частная деятельность и промышленность стеснены, когда народной промышленности навязывают устаревшие экономические законы и правила.

Но под капиталом разумеются не одни только деньги, не одни материальные богатства:

Есть еще одна отрасль народного капитала — это капитал нравственный, заключающийся в народной честности, в народной предприимчивости и степени трудолюбия, в живом и ревностном участии к общему благу, в привычке не полагаться на внешнюю помощь, не искать себе в силах, лежащих извне, опоры, но в самом себе, в привычке к самостоятельности. Не одинаково и не ровно распределены сии высокие качества нравственного достояния народного, этого неоцененного запаса нравственного капитала. Подобно вещественному богатству, проявляющемуся в разных степенях, встречаем мы и нравственный капитал не в одном и том же количестве. Мы найдем многочисленные здесь ступени, начиная от жидовского торгашества и барышничества, врожденного восточным народам, до непоколебимой честности ква -558

«еров, известной целому миру, от лени неаполитанского лазарони до трудолюбия английского работника и от совершенной апатии, от совершенного

отсутствия потребности к улучшению своего быта земледельческого населения на Востоке до неутомимого духа к спекуляции северо-амернканца. Вглядитесь в весь общественный организм восточных государств, и вы увидите, что там, где дети от своих родителей заимствуют с самых молодых лет презрение к честному труду, презрение к честности и образованию, где все управление основывается на продажности и на подкупе, где господствует полный произвол везде и всюду, где уголовное законодательство существует почти единственно для потачки преступлению, а не для того, чтобы карать его, — там, конечно, не может быть честности; а где нет честности, там не может развиваться и умножаться народное богатство. И, действительно, где более бедности и нищеты, как не в самых благословенных странах Азии и Европы, но страдающих от дурного управления? Развитие промышленности может быть только там, где господствует честность в народе и где развит кредит:

Но ежели честность, м. г., и народная нравственность так много содействуют умножению народного богатства, то не забудем, что вместе с цивилизацией усиливаются в народе и дух предприимчивости и трудолюбие. Никакие поощрения, никакие правительственные меры не в состоянии вызвать в народе двух этих необходимых для его благосостояния качеств, ежели только народная собственность не обеспечена, ежели у народа нет возможности дать полного развития всем своим промышленным силам, ежели его деятельность стеснена на каждом шагу вмешательством в его промышленные дела, и он не может без спросу с места двинуться, без платежа предпринять чего-нибудь. Но для того, чтобы в народе возбудить, вызвать благородный дух предприимчивости и уважения ко всякому полезному труду, возбудить честность и чувство правоты, для этого, м. г., необходимее всего широкое, всепроникающее образование.

Возблагодарим же нашего державного миротворца за мир, под сенью которого да развивается у нас истинное и благородное образование, да развивается народное богатство, да крепнет в народе чувство чести и правоты. Высочайшее разрешение приема неограниченного числа студентов в универ-

ствования за границу указывает нам путь, которым хочет державный вождь вести народ свой, и радостно отзывается на его призыв каждое сердце истинного патриота, истинно образованного русского гражданина. Без образования, без распространения полезных знаний нет возможности для материального благосостояния народов, нет возможности умножения народного богатства, а без последнего нет у народа и средств к образований' и к нравственному развитию.

Мы уверены, что читатели будут нам благодарны за сообщение этих прекрасных слов; не сомневаемся в том, что приведенных нами отрывков достаточно для того, чтобы оправдать живое сочувствие, с которым говорили мы о достоинствах «Речи» г. Баб -ста. Дай бог, чтобы подобные произведения чаще и чаще являлись в нашей литературе'.

Военно-исторические очерки Крымской экспедиции, составленные Генерального штаба капитаном Аничковым. Части I и И. СПБ.

1856.

Г. Аничков говорит в предисловии к своим «Очеркам», что не хочет писать полной истории достопамятной Крымской экспедиции. Цель его гораздо скромнее: он только сводит в один связ-W9

ный рассказ показания наших и иностранных газет, поверяя их обнародованными реляциями наших главнокомандующих и объясняя изображениями местностей. В первой книжке он описал таким образом битвы при Альме, Балаклаве, Инкермане и Черной, во второй— осаду и оборону Севастополя, доведя свои рассказ до штурма 6 июня. Надобно сказать, что г. Аничков вообще хорошо исполняет свою программу, и из его брошюрок можно составить себе более отчетливое понятие о ходе военных действий, нежели из отрывочных реляций и газетных известий. Но само

собою разумеется, что его рассказ не заменяет прагматической истории Крымской экспедиции и только заставляет с большим нетерпением ожидать появления в свет сочинения, которым занимается генерал Е. П. Ковалевский. Отрывок из этой истории, помещенный недавно в «Современнике» ,, показывает, что г. Ковалевский обогатит нашу военную литературу книгою, в высшей степени замечательною как по обилию и достоверности фактои, так и по высокому достоинству изложения.

Руководство к гальванопластике. Составил Ф. Даль. Перевел с шведского гвардии поручик К. Вельдт. СПБ. 1856.

Исследование стекловаренного производства и современного состояния его в России. Андрея Чугунова. Казань. 1856.

Обе эти книги составлены дельно. «Исследование стекловаренного производства» показывает в г. Чугунове человека, хорошо изучившего свой предмет и в теории и в практике. Его сочинение, без сомнения, принесет пользу хозяевам и управителям наших сте клянных за водо в.

Руководство к правильному воспитанию детей в первом возрасте. Составлено для образованных матерей доктором Ма тн еом С немецкою перевел А. Кашин. СПБ. 1856.

Доктор Маутнер, как по всему видно, опытный детский врач; его советы основаны на многочисленных наблюдениях, подкреплены и объяснены сотнями примеров, вообще здравы и удобоисполнимы. Перевод хорош, издание книжки недурно.

История православной христианской церкви, составленная священником, магистром А. Рудаковым. СПБ. 1856.

Написанная с тою целью, чтобы быть руководством при преподавании церковной истории в средних учебных заведениях, книжка г. Рудакова удовлетворяет своему назначению. Язык ее прост и понятен, а обозрение фактов довольно полно.

Для легкого чтения. Повести, рассказы, комедии, путешествия и стихотворения современных русских писателей. Том II.

СПБ. 1856.

Мы предполагали, что издание, предпринятое г. Давыдовым, будет иметь успех; и, действительно, первый том «Легкого чтения» был принят публикою с одобрением, которого и заслуживал по удачному своему составу и доступной всем цене. Второй том, по всей вероятности, будет пользоваться таким же успехом, потому что достоинством содержания не уступает первому. В нем помещены:

«Иван Савич Поджабрин». Очерки И. А. Гончарова.

«Дант в Венеции». Стихотв. Л *

«Капризная женщина». Рассказ И. Станицкого.

«Срубленный лес». (Отрывок.) Стихотворение Н. А. Некрасова. «Не в свои сани не садись». Комедия А. Н. Островского.

«На Черном море» (1855). Стихотворение Я. П. Полонского. «Соседка». Повесть Д. В. Григоровича.

«Вечерние визиты». Очерки уездной жизни. А. В. С — ча.

«Записки маркера». Рассказ графа Л. Н. Толстого.

В третьем томе, который выйдет в этом месяце, будут напечатаны, между прочим:

«Антон Горемыка». Повесть Д. В. Григоровича.

Пять стихотворений А. А. Фета.

«Жена часового мастера». Рассказ Н. Станицкого.

«К отцу». Стихотворение А •— ого.

«Красильников», Повесть А. Печерского.

«Один, опять один я». Стихотворение Т. А.

«Осенняя скука». Драматическая сцена Н. А. Некрасова.

Таким образом, первые три тома «Легкого чтения» дают шест-

надцать повестей, рассказов и драматических пьес гг, Гончарова, Григоровича, Дружинина, Некрасова, Островского, Печерского. С ***, Станицкого, С[танкеви]ча, Толстого, Тургенева, — и шестнадцать стихотворений: гг. Д ***5 Майкова, Некрасова,

А —ого, Полонского, Т. Л. и Фета.

Некоторые из этих произведений являются в «Легком чтении» в новом виде; особенно должно заметить это о повестях г. Тургенева «Записки лишнего человека» и гр. Толстого «Записки маркера». Перечитывая их, мы нашли в той и другой пьесе несколько новых прекрасных сцен, и оттого они теперь производят впечатление более полное и цельное.

< ИЗ № 9 «СОВРЕМЕННИКА» >

Стихотворения Н. Огарева *. Москва. 1856.

Господин Огарев никогда не пользовался шумною популярностью. Правда, критика всегда с почетом говорила о нем, когда ей приводилось перечислять «лучших наших поэтов в настоящее .30 Н. Г. Чернышевский, т. Ill 561

время»; правда, публика всегда уважала талант господина Огарева, и ей даже полюбились некоторые из стихотворений, подписанных его именем, — кто не помнит прекрасных пьес: «Старый дом», «Кабак», «Nocturno», «Младенец» (Сидела мать у колыбели), «Обыкновенная повесть» (Была чудесная весна), «Еще любви безумно сердце просит», «Старик, как прежде, в час привычный», «Проклясть бы мог свою судьбу», и многих других?

Так; но, тем не менее, публика наша, еще в такой свежести сохранившая наивную готовность увлекаться, не увлекалась поэзией г. Огарева, и наша критика, в последние годы творившая себе стольких кумиров, не рассыпалась перед г. Огаревым в тех непомерных панегириках, на которые бывала она так щедра в последние годы. Произведения г. Огарева не делали шуму. Ему

многочисленной части публики.

Нет вероятности, чтобы даже и теперь, когда стихотворения его, до сих пор остававшиеся рассеянными по журналам, собраны в одну книгу, положение его в современной литературе изменилось. Без сомнения, все журналы похвалят его, — но умеренно; публика будет читать его книгу — также умеренно. Все скажут: «хорошо»; никто не выразит восторга. Поэт не будет ни огорчен, ни удивлен. Он и не требует себе шумной славы: он писал не для нее, не рассчитывал на нее, быть может, и не думал, что имеет права на нее.

Поэт может быть доволен. Но мы, — мы не хотим быть довольны за него этою полуизвестностью, этим одобрением без горячего чувства, этим почетом без лаврового венка. Мы не восстаем ни против нынешней публики, ни даже против нынешней критики: быть может, та и другая правы с своей точки зрения.

Но мы должны сказать, что через тридцать, через двадцать лет,— быть может, и ближе, — это изменится. Холодно будут тогда вспоминать или вовсе не будут вспоминать о многих из поэтов, кажущихся нам теперь достойными панегириков, но с любовью будет произноситься и часто будет произноситься имя г. Огарева, и позабыто оно будет разве тогда, когда забудется наш язык.

Г. Огареву суждено занимать страницу в истории русской литературы, чего нельзя сказать о большей части из писателей, ныне делающих более шума, нежели он. И когда, быть может, забудутся все те стихотворения, которым пишем и читаем мы похвалы, будет повторяться его «Старый дом»:

Старый дом, старый друг, посетил я Наконец в запустеньи тебя,

И былое опять воскресил я,

И печально смотрел на тебя.

Двор лежал предо мной неметеный.

Да колодезь валился гнилой,

562

И в саду не гауиел лист зелбныи— Желтый тлел он на почве сырой.

Дом стоял обветшалый уныло, Штукатурка обилась кругом,

Туча серая сверху ходила И все плакала, глядя на дом.

Я вошел. Те же комнаты были —

Здесь ворчал недовольный старик;

Мы беседы его не любили —

Нас страшил его черствый язык.

Вот и комнатка: с другом, бывало,

Здесь мы жили умом и душой;

Много дум золотых возникало В этой комнатке прежней порой.

В нее авездочка тихо светила,

В ней остались слова на стенах:

Их в то время рука начертила,

Когда юность кипела в душах.

В этой комнатке счастье былое,

Дружба светлая выросла там...

А теперь запустенье глухое,

Паутины висят по углам.

И мне страшно вдруг стало. Дрожал я,— На кладбище я будто стоял, — ]

И родных мертвецов вызывал я,

Но из мертвых никто не восстал...

«Конечно, «Старый дом» прекрасен; но в наше время было написано довольно много других пьес, которые надобно поставить выше его, или по мысли, или по отделке. За что же ему суждено прожить дольше, нежели всем им?» Не знаем, есть ли в нынешней русской литературе произведения более прекрасные; но дело в том, что «Старый дом» принадлежит истории, как принадлежат ей вообще жизнь и произведения г. Огарева: счастье, или, вернее сказать, достоинство, которое достается на долю немногим избранникам. Да, г. Огарев имеет право занимать одну из самых блестящих и чистых страниц в истории нашей литературы. Мы отчасти излагаем эти права, говоря в «Очерках гоголевского периода» о развитии русской литературы в сороковых годах и о соединении в «Отечественных записках» (1840— 1846) замечательнейших людей тогдашнего молодого поколения. Но там, конечно, мы говорим не в частности о г. Огареве, а вообще о школе, к которой принадлежал он. Здесь мы пользуемся случаем, чтобы в поэзии его показать отпечаток школы, в которой воспитался его талант 2.

Знали ли вы когда-нибудь восторженную дружбу? Если не владело вами это чувство хотя в поре молодости, вы, быть может, 36* 563

улыбнетесь. Но нет, не спешите смеяться: смеяться и мы любим, но не над тем, что было необходимо и оказалось благотворно в историческом развитии. Патрокл не Дафнис 3, созданный праздностью: он необходимое лицо в «Илиаде». Сколько известно, никто не доказывал противного. Да и Троя, если не им взята, то без него не была бы взята 4. Быть может, теперь наше развитие имеет довольно твердые опоры и без восторженных чувств (а быть может, по недостатку их и замедлилось оно). Но то несомненно, что двадцать лет тому назад энтузиазм этот был очень сильным

деятелем в нравственном развитии нашего общества, или, чтобы выразиться точнее, лучших его представителей; и преимущественно его энергическому стремлению обязана своею силою деятельность людей, которым, в свою очередь, мы обязаны тем, что в настоящее время имеем хотя какую-нибудь литературу, хотя какие-нибудь убеждения, хотя какую-нибудь потребность мыслить. Но мы, кажется, отклонились от предмета: ведь мы хотели говорить об одной из сторон поэзии г. Огарева, Чтобы найти переход к ней от этого эпизода, скажем, что этим энтузиазмом проникнут был и г. Огарев. Честь ему за то, что он остался верен своему чувству: доказательство верности — стихотворение, которое поставлено первым в его книге, как бы заменяя посвящение:

ДРУЗЬЯМ

Мы в жизнь вошли с прекрасным упованьем,

Мы в жизнь вошли с неробкою душой,

С желаньем истины, добра желаньем,

С любовью, с поэтической мечтой;

И с жизнью рано мы в борьбу вступили,

И юных сил мы в битве не щадили.

Но мы вокруг не встретили участья,

И лучшие надежды и мечты,

Как листья средь осеннего ненастья,

Попадали и сухи и желты, —

И грустно мы остались, между нами Сплетяся дружно голыми ветвями...

В лирической поэзии личностью автора затмеваются обыкновенно все другие личности, о которых говорит он. У г. Огарева напротив: когда он говорит о себе, вы видите, что из-за его личности выступают личности тех, которых любил или любит он; вы чувствуете, что и собою дорожит он только ради чувств, которые

питал он к другим. Даже любовь, под которою чаще всего скрывается себялюбие, у него чиста от эгоистического оттенка. Тем более у него преданности в дружбе, которая и вообще часто отличается от других чувств человека сильнейшим участием этого качества. Когда г. Огарев говорит о своих друзьях, он говорит действительно о них, а не о себе; да когда говорит и о себе, то всегда чувствуется отсутствие всякого себялюбия, чувствуется, что наслаждение жизни для такой личности заключается в том, чтобы 564

жить для других, быть счастливым от счастья близких и скорбеть их горем, как своим личным горем.

Действительно, таковы были люди, тип которых отразился в поэзии г. Огарева, одного из них.

И вот, между прочим, одно из качеств, по которым она останется достоянием истории: в ней нашел себе выражение важный момент в развитии нашего общества. Лицо, чувства и мысли которого вы узнаете из поэзии г. Огарева, лицо типическое. Вот как оно обрисовано перед вами сполна в прекрасной пьесе «Монологи»:

I

И ночь и мрак! Как все томительно-пустынно!

Бессонный дождь стучит в мое окно,

Блуждает луч свечи, меняясь с тенью длинной,

И на сердце печально и темно.

Былые сны! душе расстаться с вами больно;

Еще ловлю я призраки вдали,

Еще желание кипит в груди невольно;

Но жизнь и мысль убила сны мои.

Мысль, мысль! как страшно мне теперь твое движенье,

Страшна твоя тяжелая борьба!

Грозней небесных бурь несешь ты разрушенье, Неумолима, как сама судьба.

Ты мир невинности давно во мне сломила, Меня навек в броженье вовлекла,

За верой веру тьг в душе моей сгубила, Вчерашний свет мне тьмою назвала.

От прежних истин я отрекся правды ради,

Для светлых снов на ключ я запер дверь,

Лист за листом я рвал заветные тетради,

И все, и все изорвано теперь.

Я должен над своим бессилием смеяться И видеть вкруг бессилие людей,

И трудно в правде мне внутри себя признаться, А правду высказать еще трудней.

Пред истиной покой исчез 6,

И гордость личная, и сны любви,

И впереди лежит пустынная дорога,

Да тщетный жар еще горит в крови II

Скорей, скорей топи средь диких волн разврата И мысль и сердце, ношу чувств и дум!

Насмейся надо всем, что так казалось свято,

И смело жизнь растрать на пир и шум!

Сюда, сюда бокал с играющею влагой!

Сюда, вакханка! слух мне очаруй Ты песней, полною разгульною отвагой!

На золото продай мне поцалуй,.

Вино кипит, и жжет меня лобзанье...

Ты хороша, о, слишком хороша!

Зачем опять в душе проснулося страданье

И будто вздрогнула душа?

Зачем ты хороша? забытое мной чувство.

565

Красавица, зачем волнуешь вновь?

Твоих томящих ласк постыдное искусство Ужель во мне встревожило любовь?

Любовь, любовь!., о, нет, я только сожаленье, Погибший ангел, чувствую к тебе...

Поди: ты мне гадка! я чувствую презренье К тебе продажной, купленной рабе!

Ты плачешь? Нет, не плачь. Как, я тебя обидел? Прости, прости мне — это пар вина;

Когда б я не любил, ведь я б не ненавидел. Постой, душа к тебе привлечена.

Ты боле с уст моих не будешь знать укора.

Забудь всю жизнь, прожитую тобой,

Забудь весь грязный путь порока и позора, Склонись ко мне прекрасной головой,

Страдалица любви, страдалица желанья!

Я на душу тебе навею сны,

Ее вновь оживит любви моей дыханье,

Как бабочку дыхание весны.

Что ж ты молчишь, дитя, и смотришь в удивленьи, А я не пью мой налитый бокал?

Проклятие! опять ненужное мученье Внутри души я где-то отыскал!

Но на плечо ко мне она склоняся, дремлет,

И что во мне — ей непонятно то.

Недвижно я гляжу, как сон ей грудь подъемлет,

И глупо трачу сердце за нйчго!

Чего хочу?.. Чего?.. О, так желаний много,

Так к выходу их силе нужен путь,

Что, кажется порой, их внутренней тревогой Сожжется мозг и разорвется грудь.

Чего хочу? — всего, со всею полнотою!

Я жажду знать, я подвигов хочу1 Еще хочу любить с безумною тоскою,

Весь трепет жизни чувствовать хочу!

А втайне чувствую, что все желанья тщетны,

И жизнь скупа, и внутренне я хил;

Мои стремления замолкнут безответны,

В попытках я запас растрачу сил.

Я сам себе кажусь, подавленный страданьем, Каким-то жалким, маленьким глупцом,

Среди безбрежности затерянным созданьем, Томящимся в брожении пустом...

Дух вечности обнять за раз не в нашей доле,

А чашу жизни пьем мы по глоткам;

О том, что выпито, мы все жалеем боле,

Пустое дно все больше видно нам;

И с каждым днем душе тяжеле устарелость. Больнее помнить, и страшней желать.

И кажется, что жизнь — отчаянная смелость,

Но биться пульс не может перестать.

И дальше я живу в стремленьи безотрадном,

И жизни крест беру я на себя И весь душевный жар несу в движеньи жадном, За мигом миг хватая и губя.

И все хочу!.. Чего?.. О, так желаний много.

Так к выходу их силе нужен путь,

Что, кажется порой, их внутренней тревогой Сожжется мозг и разорвется грудь.

IV

Как школьник на скамье, опять сижу я в школе И с жадостью вяимаю и молчу;

Пусть длинен знанья путь, но дух мой крепок волей. Не страшен труд — я верю и хочу.

Вокруг все юноши: учительское слово,

Как я, они все слушают в тиши;

Для них все истина, им все еще так ново,

В них судит пыл неопытной души.

Но я уже сюда явился с мыслью зрелой.

Сомнением испытанный боец,

Но не убитый им.., Я с призраками смело И искренно расчелся наконец;

Я отстоял себя от внутренней тревоги,

С терпением пустился в новый путь И не собьюсь теперь с рассчитанной дороги — Свободна мысль, и силой дышит грудь.

Что, Мефистофель мой, завистник закоснелый? Отныне власть твою разрушил я,

Болезненную власть насмешки устарелой;

Я скорбью многой выкупил себя.

Теперь товарищ мне иной дух отрицанья;

Не тот насмешник черствый и больной,

Но тот всесильный дух движенья и созданья,

Тот вечно юный, новый и живой.

В борьбе бесстрашен он, ему губить — отрада,

Из праха он все строит вновь и вновь,

И ненависть его к тому, что рушить надо.

Душе свята, так, как свята любовь.

Быть может, многие из нас приготовлены теперь к тому, чтобы слышать другие речи, в которых слабее отзывалось бы мученье внутренней борьбы, в которых раньше и всевластнее являлся бы новый дух, изгоняющий Мефистофеля, — речи человека, который становится во главе исторического движения с свежими силами; но когда-то мы услышим такие речи?— да и в самом ли деле многие из нас приготовлены к тому, чтобы слышать и понять их?

И те, которые действительно готовы, знают, что если они могут теперь сде лать шаг вперед, то благодаря тому только, что дорога проложена и очищена для них борьбою их предшественников, и больше, нежели кто-нибудь, почтут деятельность своих учителей. Онегин сменился Печориным, Печорин — Бельтовым и Рудиным.

Мы слышали от самого Рудина, что время его прошло; но он не указал нам еще никого, кто бы заменил его, и мы еще не знаем, скоро ли мы дождемся ему преемника. Мы ждем еще этого преемника, который, привыкнув к истине с детства, не с трепетным экстазом, а с радостною любовью смотрит на нее; мы ждем такого человека и его речи, бодрейшей, вместе спокойнейшей и решительнейшей речи, в которой слышалась бы не робость теории перед 567

жизнью, а доказательство, что разум может владычествовать над жизнью, и человек может свою жизнь согласить с своими убеждениями

И вот потому-то, между прочим, что он один из представителей свсей эпохи, г. Огареву принадлежит почетное место в истории русской литературы — слава, которая суждена очень немногим из нынешних деятелей. Есть у него и другие права — о них мы

Но мы все говорим об историческом значении деятельности г. Огарева, а еще не сказали своего мнения о чисто поэтическом достоинстве его стихотворений. Правда, кто знает, что такое истинная слава, тот право на доброе слово истории поставит выше всякого блеска. Но ведь историческое значение поэта должно же отчасти основываться на чисто поэтическом достоинстве его произведений. Мы не касались этой стороны произведений г. Огарева, потому что надеемся через несколько времени поместить статью, в которой будет разобран поэтический талант г. Огарева. Областные учреждения России в XVII пеке. Сочинение Б. Чичерина. Москва. 1856.

Г. Чичерин начинает свою ученую деятельность блистательным образом. Первый напечатанный им труд — о развитии сельской общины1 — возбудил общий интерес: все заговорили о г. Чичерине; многие не соглашались с его выводами, но все соглашались в том, что автор статьи должен быть человек замечательного таланта. Споры его с «Русскою беседою» о народном воззрении в науке и исследования о несвободных состояниях 2 соответствовали своими достоинствами тем ожиданиям, какие внушены были первою статьею. Обширный трактат, о котором теперь должны мы говорить, самые строгие ценители признают капитальным трудом. В несколько месяцев г. Чичерин составил себе известность, какую обыкновенно разве в несколько лет приобретают люди даже очень даровитые; с первого раза он стал в первом ряду между людьми, занимающимися разработкою русской истории. Успех редкий и, что еще лучше, успех совершенно заслуженный 3. Мы ничего не имеем возразить против общего мнения и публики и специальных ученых в пользу г. Чичерина: оно справедли-

во. Скажем более: как ни высоко уважается теперь талант г. Чичерина, но ему, как нам кажется, предстоит в будущем пользоваться еще более громкою известностью. Труды г. Чичерина доказывают, что он обладает всеми качествами, нужными для того, чтобы со временем,—и, по всей вероятности, в скором времени,— приобресть знаменитость, какая достается на долю только очень немногим избранникам. В его сочинениях обнаруживается свет-568

лый и сильный ум, обширное и основательное знание, верный взгляд на науку, редкая любовь к истине, благороднейший жар души; он имеет дар прекрасного изложения. Если, при таких силах, он не сделается в скором времени одним из корифеев наших, то разве в том случае, когда покинет ученую деятельность. Если же он будет продолжать трудиться для науки с тою ревностью, как начал, то, без сомнения, деятельность его составит эпоху в развитии науки, которую он избрал главным предметом своих занятий.

Значит ли это, что мы не находим никаких слабых сторон в исследованиях г. Чичерина? — нет; труды, которые до сих пор им изданы, отличаясь редкими и высокими достоинствами, имеют, конечно, и свои недостатки, но самые эти недостатки такого рода, что еще более ручаются за будущность его таланта, носят в себе залоги высших достоинств: они происходят, как по всему видно, главным образом оттого, что он еще не вполне пользуется своими силами, еще верит в сообразность с его собственными понятиями тех решений, какие были даны тою или другою из наших исторических школ, — словом, еще полагается во многом на авторитет того или другого из наших историков.

Это очень натурально: до сих пор г. Чичерин занимался исследованием только частных, хотя очень важных вопросов. Ему еще не представлялось случаев подробно рассматривать общих понятий о развитии русской исторической жизни, обыкновенно принимаемых ныне; он принимает эти общие понятия без ближайшей поверки. Так делают и многие другие исследователи, занимающиеся частными изысканиями. Но, между тем, как другие спокойно подчиняются в направлении своих исследований духу школы, авторитет которой принимают, г. Чичерин обнаруживает в своих частных изысканиях независимый взгляд. Из этого иногда возникает, быть может, еще незаметное для него, несогласие между его взглядом и духом школы, терминологию которой он употребляет, иногда терминология, которой он считает нужным держаться, получает в его сочинениях новый смысл. Таким образом, г. Чичерин иногда не избегает некоторой сбивчивости в изложении своих понятий, которые не находят себе соответствия в терминологии, принятой им без точного исследования. Конечно, это недостаток, но недостаток, возникающий не от слабости, а от избытка сил; и не трудно предвидеть, к чему приведут противоречия, которых теперь не избегает г. Чичерин, соединяя результаты своих исследований с понятиями, взятыми из прежних школ: мало-помалу он увидит необходимость подвергнуть критике те общие воззрения на русскую историю, которые сначала оставались вне круга его частных изысканий; увидит, что его исследованиями потрясаются те основания, на которые прежде он полагался, — и постепенно образуется у него самостоятельная точка зрения на ход событий русской истории. Это произойдет 569

само собою, если foAbieo г. Чичерин намерен специально посвятить свои дарования разработке русской истории.

И достоинства и нынешние недостатки его исследовании доказывают, как мы сказали, что он не из тех людей, которые живут

вые пути в науке.

К такому убеждению пришли мы, прочитав исследование г. Чичерина об областных учреждениях России в XVII веке. Только там, где автор, принимая без ближайшего разбора общие воззрения прежних исторических школ, берет на себя ответственность за идеи, не им самим выведенные из строгого разбора фактов, можно и, кажется нам, должно с ним спорить. Но когда он является самостоятельным исследователем фактов, трудно не соглашаться с ним вполне.

Начнем с тех понятий в книге г. Чичерина, которые кажутся нам или не совершенно справедливыми, или изложенными не совершенно удовлетворительною терминологиею.

Автор считает учрежде ние вое вод применением «госуда рствен-ных начал» к областному управлению. Нам казалось вернее бы заменить выражение «государственные начала» просто — ну хоть бы словом «централизация в областном управлении». Понятия «государство» и «централизация» совершенно различны. В Англии, в Северной Америке централизации нет; а государства эти и сильны и благоустроенны. Централизация является необходимою формою только там, где существует партикуляризм, Где части одного и того же народа готовы жертвовать областному интересу национальным единством. У нас этого никогда не было (за исключением разве Новгорода): сознание национального единства всегда имело решительный перевес над провинциальными стремле* ииями, если только были со времени Ярослава какие-нибудь провинциальные стремления, — которых, надобно сказать, вовсе не видно, и которых потому не должно предполагать: распадение Руси на уделы было чисто следствием дележа между князьями, делом потомков Ярослава или, пожалуй, и самого Ярослава, но не

следствием стремлений самого русского народа. Удельная разрозненность не оставила никаких следов в понятиях народа, потому что никогда не имела корней в его сердце: народ только подчинялся семейным распоряжениям князей. Как только присоединяется тот или другой удел к Москве, дело кончено: тверитянин, рязанец — такой же истый подданный московского царства, как и самый коренной москвич; он не только не стремится отторгнуться от Москвы, даже не помнит, был ли он когда в разрозненности от других московских областей: он знает только одно—что он русский. При такой силе национального чувства, государственное единство нимало не нуждалось в поддержке централиза-циею управления. [Она возникла по другим причинам, которые известны г. Чичерину не менее, нежели нам. Причины эти можно 570

подвести под одно общее выражение: стремление власти к расширению своих границ — стремление, замечаемое во всех странах и во всех веках.]

Мы предлагаем заменить выражение «государственные начала» понятием «централизация» не потому, чтобы последнее слово было совершенно удовлетворительно своею точностью; оно все еще слишком широко: централизация, государственная и областная, была и есть во многих странах, а нам нужно было бы найти выражение, которое применялось бы именно к русской истории, — и если господину Чичерину или кому другому удастся найти более точное определение централизующего принципа, от которого зависело развитие русской жизни, мы будем тому очень рады; но пока мы будем употреблять хотя слово централизация, за недостатком более точного выражения: «централизация» все -таки гораздо определительнее, нежели «государственные начала», потому все-таки оставляет менее простора для недоразумений, каким

Г. Чичерин, конечно, не нуждается в наших пояснениях, чтобы видеть, до какой степени m o t v t измениться понятия о смысле различных явлений русской истории, когда точнее определяются принципы, управлявшие развитием этих явлений.

Так, например, если воеводы признаются представителями государственного начала в областном управлении, то все областные учреждения, замененные воеводами, признаются противоречившими государственному началу, национальному интересу. Если же воевод считать только представителями централизации, учреждение воевод и падение других учреждений являются в ином свете. Нам кажется, что с характером воззрений, принадлежащих самому г. Чичерину, гораздо более гармонирует понятие о воеводах просто как о представителях централизации в областном управлении.

В числе воззрений, не столько принадлежащих самому г. Чичерину, сколько принимаемых им по авторитету различных исторических школ, есть еще одно довольно важное, с которым мы не хотели бы соглашаться. Это воззрение состоит в том, что, при падении учреждений, главная вина падения всегда заключается в несоответственности с потребностями прогресса, при возвышении учреждений всегда главною причиною возвышения бывают потребности прогресса. К сожалению, факты не всегда соответствуют такому понятию об историческом движении. Мы нимало не принадлежим к приверженцам какой бы то ни было старины; мы не сомневаемся и в том, что если нет слишком сильных причин, извращающих натуральное развитие народной жизни, то жизнь идет вперед, и позднейшие явления бывают Совершеннее предшествовавших им. Но часто бывает и иначе. Если историческое движение ные народы подвергаются часто влиянию неблагоприятных обстоятельств. В пример, довольно указать на историю Испании. Понятие о прогрессе имеет свои ограничения в жизни народов. Еще чаще такие несоответственные прогрессу явления замечаются, когда мы берем исключительно одну сторону народной жизни. Потому едва ли может соответствовать истине такое построение истории отдельной нации, в котором решительно каждое важное явление в каждой отрасли народной жизни представляется возникающим и упадающим сообразно правилу прогрессивного развития. А именно таково построение, принимаемое без ближайшей критики г. Чичериным. Нельзя сомневаться, что заменение воевод другими учреждениями было делом прогресса: факты подтверждают то; но действительно ли надобно видеть прогресс в учреждении воевод, мы не можем сказать утвердительно.

Пределы статьи не позволяют нам приводить выписок из актов и летописей, подтверждающих замечания, кратко нами высказанные; но читатель в книге самого г. Чичерина найдет множество фактов, которые доказывают, что учреждение воеводского управления было следствием не государственного начала вообще, которое не нуждалось в воеводах, а скорее делом административной централизации. Мы должны также, чтобы не увеличивать чрезмерно нашу рецензию, отказаться от нескольких более частных замечаний: почти все они, как мы уже сказали, относятся только к тем мнениям, которые приняты г. Чичериным на веру, без ближайшего рассмотрения, и которые, по всей .вероятности, будут опровергнуты проницательным анализом самого автора, как скоро представится ему случай подробнее исследовать их. Что же касается тех отделов книги, которые посвящены самостоятельному

исследованию частного вопроса, избранного автором, то есть форм и духа областных учреждений XVII века, мы можем только отдать полную справедливость добросовестности его труда и верности его взгляда, с которым невозможно не соглашаться. Постараемся в нескольких словах изложить результаты изысканий г. Чичерина, справедливость которых несомненна.

Первоначально князья, имея право суда и управления в подчиненных им областях, смотрели на это право единственно как на источник дохода для себя и для обогащения людей, которые служили им. Судебная и административная власть была средством «кормления» служилых людей. Определенных учреждений в этом деле не существовало: все зависело от частных распоряжений— и назначение судьи-правителя (кормленщика), и округ его ведомства, и степень власти. Сколько доходов получит судья-правитель, это было уже его собственным делом; он затем и назначался, чтобы «кормиться». Произвол его ограничивался, правда, некоторыми постановлениями. Но постановления эти вообще не имели силы: они отменялись по произволу в частных случаях, да и сами по себе были недостаточны. Должно было.

572

кроме того, ограничиваться отчасти ведомство, отчасти самоуправство назначаемых лравнтелей-судей властью, присвоенною в некоторых делах выборным людям; но власть эта была также слишком слаба, чтобы служить действительною преградою произволу, и, как бессильная и бесполезная, теряла действительное, а потом даже и формальное значение.

Таково было положение областного управления в начале XVII века, когда повсюду стали назначаться воеводы, до того времени посылавшиеся только в немногие города по особенным обстоятельствам, преимущественно на военное время. «В смутное время, в начале XV II века, когда войны и мятежи распространились по всей земле, и всюду было необходимо присутствие военной силы, воеводы являются почти во всех городах; со времен Михаила Федоровича они составляют общее учреждение всей России».

Таким образом, сам г. Чичерин дает нам удовлетворительное объяснение происхождения воеводского управления, Воеводы первоначально были временными правителями округов, находившихся на военном положении. В этом качестве, разумеется, они имели чрезвычайную (дискреционную) власть. Когда все области были на военном положении, такие полномочные правители явились повсюду; власть их была удержана и тогда, когда обстоятельства, подавшие повод к их установлению, миновались — явление, очень обыкновенное в истории почти каждого народа: власть стремится к всегдашнему удержанию объема, приобретенного по поводу скоропреходящих обстоятельств. Такое точное объяснение напрасно стали бы мы делать бесполезным, относя его к слишком отвлеченному понятию «государственного начала»: оно, очевидно, относится к более определительному понятию « п о л н о м о ч н о й централизации».

Быстро все другие учреждения исчезают или подчиняются власти воевод, или изменяют свой характер сообразно духу преобладающей воеводской власти.

В понятии государственного начала вообще лежит идея стремления к постоянному, прочному, легальному порядку; напротив того, диктатура, хотя и составляет одну из форм государственного быта, по самой сущности своей противоположна этой идее постоянства и определительности: потому -то мы находим совершенно соответствующими сущности того стремления, из которого возникло упрочение и распространение по всем обла-

стям России воеводского управления, ту неопределительность и беспорядочность, которая составляла отличительный характер воеводского учреждения; все усилия высшего правительства поставить власти вое вод какие -либо определенные п ределы оставались безуспешны, потому что несовместны были с е%мым принципом, из которого возникло и которым поддерживалось воеводское управление — принципом полномочия.

573

В учреждении воеводского управления все было делом произвола и случая, начиная от пределов округа, поручаемого воеводе, до пределов вручаемой ему власти. Иной воеводский округ обнимал целую обширную область, иной был очень невелик; иные воеводы имели сношения прямо с московскими приказами, иные были подчинены другим воеводам и, будучи подчинены им, иногда с тем вместе зависели прямо от приказов. В больших городах у воеводы были товарищи, один или двое, как случится, в одном и том же городе, а иногда в том же самом городе бывал воевода и без товарищей. Отношение воеводы к своим товарищам бывало различно: то он ничего не мог сделать без их совета, то поручались им отдельные части управления, то Е о е в о д а повелевал своими товарищами. Определенных правил на эти отношения не существовало. В малых городах бывал один воевода, без товарищей.

Так как мы не можем в равной подробности изложить содержание всех отделов книги г. Чичерина, то ограничимся только главнейшим отделом — «о воеводах больших городов». К воеводам приписных городов вообще можно приложить все, что известно о воеводах главных городов, только с тою разницею, что они были подчинены, в большей части случаев, не прямо московским приказам, а воеводам главных городов; но дух управления

и характер власти был один и тот же. Все другие областные учреждения далеко уступали своею важностью воеводам, которым обыкновенно и подчинялись. Потому о характере областных учреждений в XVII веке можно составить себе достаточное понятие, рассмотрев только воеводство главных городов.

Прежде всего повторим, что общих правил, которые бы постоянно действовали, не было ни в назначении, ни в границах власти воевод, ни в чем другом, относящемся до них: все определялось частными распоряжениями, так что были только случаи более частые и случаи менее частые. Мы будем, говоря о харак» тере воеводской власти, определять ее сообразно с более частыми случаями; но не должно забывать, при каждом определении, что оно применялось далеко не ко всем воеводам и не постоянно, а везде и во всем бывали частые случайные исключения, не подходившие под более обычный распорядок: все зависело от обстоятельств и от воли назначавших или от личного положения назначаемых.

Воеводы избирались из числа просителей, хлопотавших о получении воеводского места; в челобитных они писали: «прошу отпустить покормиться». Воеводство было обыкновенно жалованьем за военную службу и отдыхом от нее. [Так, однажды царь Алексей Михайлович, посылая воеводу в Кострому, имел целью дать ему средство бажить 500 рублей. Но человек возвратился из КострЬмы, нажив только 400 рублей, — удостоверившись в том, царь послал его на значительнейшую поживу в другой 574

Город. В приказах, от которых назначались воеводы, было приведено в систему, какую взятку должен дать проситель, чтобы получить воеводство в известном городе. Кто платил взятку, тот и получал место. Продавцы мест не давали в обиду определенных ими воевод, и потому воеводы не боялись никаких жалоб.] Воеводы посылались на срок, на два или на три года: этого срока было достаточно, чтобы «покормиться». Притом, сдача дел и казенного имущества преемнику была единственною несколько серьезною отчетностью, и бессрочность была бы совершенною безотчетностью. Обыкновенно и двух лет не удерживался воевода на месте (в Шуе в течение 76 лет сменилось 52 воеводы): челобитчиков, просившихся на эти места, было так много, что приказы не затруднялись сменять назначенных людей новыми. При назначении воеводе давался наказ для руководства в управлении. Общей системы для этих наказов не существовало: иногда они бывали очень подробны, иногда ограничивались немногими указаниями. Прежними наказами воеводе предоставлялось руководствоваться, когда нужно, по его собственному усмотрению; да и тот наказ, который давался ему самому, не был для него обязателен: «буде в сих вышеписанных статьях (говорилось в наказах) что явится к нынешнему делу и времени к исправлению несогласно, и чего будет делать не мочно и казне убыточно, и воеводам чинить в тех статьях по своему правому рассмотрению». Иногда — впрочем, редко — предписывалось о недоуме-* ниях спрашивать разрешения приказов, обыкновенно же разрешалось «делать как бог вразумит». Таким образом, давался полный простор произволу воеводы.

Приехав на место, воевода принимал дела и казенное имущество от своего предшественника; но ответственность обыкновенно лежала тут на дьяках, по частой безграмотности воевод и незнакомству их с делами и счетами. Приказы получали отчеты, но не могли уследить по ним действий воевод- потому сдача дел при смене была в сущности единственною отчетностью, да и за ходом

этих сдач приказы не модеш уследить, потому что новые воеводы или их дьяки не всегда сообщали о том приказам.

Если при сдаче финансовые дела оказывались в порядке, за упущения и злоупотребления по другим частям воевода не подвергался ответственности, разве в случае особенного челобитья на него царю.

Ведомству воеводы подлежали «всякие дела», так что вообще не было определенных границ воеводской власти: воевода заве -дывал делами духовными, иностранными, военными, разрядными, поместными, судебными, полицейскими и финансовыми. Но в подвластности воеводам дел каждого рода было множество изъятий или случаев столкновения с другими властями. Так, например:

По духовным делам — вое водам за п ре щалось вме ш и ваться в 575

«духовные дела и духовный чин»: церковь была независима от светской власти. Но часто воевода заведывал постройкою церквей, раздачею церковным причтам земли и жалованья, обыкновенно поверял отчетность монастырей при смене настоятелей; ему предписывалось вообще давать епископу своих стрельцов и пушкарей для помощи против ослушников, а иногда — без собственного розыска не делать того; иногда воеводе поручался даже надзор за поведением священников, иногда — за исполнением церковных обрядов со стороны прихожан; иногда воеводы управляли монастырскими вотчинами.

По иностранным делам — воеводам пограничных городов то разрешалось, то запрещалось сноситься с иноземными державами и их чиновниками.

По военным делам, которые были сосредоточены в руках воевод, их власти не подлежали монастырские крепости (а иногда и подлежали). Такое же то изъятие от власти, то предостав-

ных и поместных.

В судопроизводстве одни и те же гражданские дела то решались воеводами, то отсылались воеводами в приказы, то решались приказами мимо воевод, которыми должны были бы решаться: все зависело либо от усмотрения воеводы, либо оттого, воеводе или московскому приказу вздумает подать жалобу свою истец. Уголовные дела подлежали воеводе, где не было губных старост, или губным старостам, если не было для этих дел особенных сыщиков. Все зависело от случая: беспрестанно то отнимались у воевод уголовные дела и поручались губным старостам, то уничтожались губные старосты и дела их передавались воеводам. Иногда уголовные дела в округе одного воеводы поручались заведыванью воеводы другого округа. Воеводы иногда казнили, иногда не могли казнить смертью, иногда посылали, иногда не обязывались посылать в Москву ведомости о наказанных преступниках. Целые классы и отдельные лица были изъяты из общей подсудности; но и тут не было постоянных или ясных правил, так что вопрос о подсудности был очень запутан.

Дела, подлежащие ведомству воевод, были чрезвычайно разнородны. Вообще, когда и случалось, что воевода не всеми отраслями администрации и судопроизводства заведывал сам, то он должен был вмешиваться во все, при перевесе своей власти над другими учреждениями и при недостатке точных границ в распределении дел по разным родам. Но главною его заботою был сбор податей; а все остальные дела были уже второстепенными в сравнении с этим важнейшим для государства.

Система податей была чрезвычайно разнообразна и запутана. Подати и установлялись и изменялись по отдельным распоряжениям, без всяких общих соображений; точно так же опре-

делялся и порядок их сбора. И тут, как везде, существовало мно-576

жество изъятий и временных и местных правил или исключений. Тут была полнейшая свобода собственному усмотрению воеводы, потому что ответственность за сбор падала на него и была единственною важною его ответственностью: недобор в податях взыскивался с него, за недобор ему грозили опала и наказание.

В делах питейного и таможенного сбора бывали обыкновенно сначала, под надзором воеводы, особенные выборные головы и целовальники (впрочем, иногда их назначал сам воевода, иногда они присылались из Москвы), — и тут ответственность за недоборы и упущения падала на них, а не на воеводу, которому они, однако, были подчинены; но, мало-помалу, таможни и кабаки были — впрочем, не везде — изъяты от власти воеводы, хотя преследование корчемства и контрабанды осталось в его ведомстве.

Таким образом, к ведомству воевод принадлежали все дела областного управления; но были в областном управлении и другие власти, кроме воевод. Ясного разграничения в ведомствах не существовало, повсюду было множество изъятий и временных мер, так что областное управление в XVII веке представляется совершенным хаосом, — и над всем этим хаосом возвышалось в областях только обыкновенное разрешение воеводам поступать, когда покажется нужно, по собственному усмотрению, как лучше для выгод казны.

Такую же запутанность встречаем мы в подчиненности воевод московским приказам, в делопроизводстве и отчетности их, если только можно назвать отчетностью почти совершенное отсутствие контроля и всякой определительной ответственности. Подле воевод, почти всегда в подчинении власти их, суще-

ствовали некоторые учреждения, основанные обыкновенно на выборах: таможенные и кабацкие головы и целовальники, губные и земские старосты и целовальники; но не было ни определительности в порядке выборов, ни самостоятельности избирающих и избираемых; часто, вместо выборов, назначение делалось из Москвы или властью воеводы; все было подчинено власти или доступно вмешательству воеводы. Потому, на деле, выборные учреждения не имели силы и сохраняли (когда сохраняли) свое существование только тем, что проникались тем же самым духом, который господствовал в воеводском управлении.

Таковы были областные учреждения России в XVII веке, и только с Петра Великого начинает появляться определительный порядок в этом хаосе.

Мы изложили выводы, к которым приводит самостоятельное исследование г. Чичерина: против этих выводов невозможно сделать никакого сколько-нибудь значительного возражения, которое могло бы назваться основательным.

Нет надобности говорить, как важен вопрос, объясняемый прекрасным трудом молодого историка. От вопроса о состоянии 37 Н. Г. Чернышевский, т. III 577

России в XVII веке зависит решение вопроса о необходимости реформы Петра Великого и о том, много ли зародышей благоустроенного развития представляет историческая жизнь наша до Петра Великоф. Благодаря г. Чичерину, вопрос этот решен относительно одной из важнейших сторон народной жизни — от-носителвдо порядка дел, существовавшего в селах, городах и областях русских.

Надобно желать, чтобы столь же основательные и проницательные исследователи рассмотрели другие стороны народной жизни в XVII веке. Г. Забелин представил превосходные исследования о некоторых сторонах домашнего быта 4. Остается еще широкое поле для других подобных исследований о том же периоде. Хорошо было бы, если б у нас являлось больше таких людей, как г. Забелин и г. Чичерин, являлось побольше ученых, столь даровитых и живых.

Но наш отчет о труде г. Чичерина был бы слишком неполон, если бы мы, высказав, в чем, по нашему мнению, не должен был соглашаться г. Чичерин с понятиями, чуждыми его собственному направлению, и пересказав собственные его выводы, с которыми нельзя не соглашаться, не дали читателю возможности видеть, до какой степени простирается ныне самостоятельность понятий г. Чичерина и на сколько еще допускает он в свое изложение чуждую ему терминологию. Отчасти с этою целью, отчасти для того, чтобы читатели, еще не имевшие случая познакомиться с его трудами, убедились в высоких достоинствах, какими отличаются его произведения, мы представляем довольно обширную выписку из его книги. Мы берем страницы, в которых высказывает он сам «заключение», общий вывод из своего исследования:

Государство было исходною точкою всего общественного развития России с XV века. Возникшее на развалинах средневековых учреждений, оно нашло вокруг себя чистое поле; не было мелких союзов, крепких и замкнутых; отдельные личности, бродящие с места на место и занятые исключительно своими частными интересами, одни противостояли новому общественному союзу. Главною задачею сделалось устройство государства, которое организовалось сверху, а не снизу: нужно было ему устроить общий союз, а частные должны были служить ему орудием. Поэтому на всех учреждениях лежал государственный характер, и так как прежде всего нужны были государству материальные средства, то и задача управления была преимущественно финансовая. Этим XVII век отличается от XVIII, в котором целью управления сделались также промышленность и образова-

Средства нового государства были, однако же, ничтожны: ему недоставало людей и оно сделало государственную службу повинностью сословий. Ему недоставало денег, и оно учредило множество местных повинностей в пользу государства. Ему недоставало, наконец, и административных средств, и оно восполняло их ответственностью подданных. Таким образом, надзор за местными правителями был почти невозможен; поэтому ответственность за сборы возложена была как на местных жителей, которые обязаны были выбирать «верных» сборщиков, так и на самих сборщиков и правителей, которые отвечали на успех своим лицом и имуществом. Точно так же и 578

богатство отдельных лиц мало. подлежало олияяшо государства, которое не имело средств ни узнать количество имущества подданных, ни удержать их на местах, ни даже принудить их к уплате податей. Поэтому уплата была возложена на целые общины, которые отвечали за всех членов и сами уже взыскивали с них деньги. Эта система повинностей проникла, таким образом, во все отношения: земские люди несли службы, отправляли повинности, отвечали за сборы, отвечали даже за поведение всех живущих среди них подозрительных людей, хотя не имели iTa них никакого влияния.

Ничтожность государственных средств, незначительное влияние центральной власти на областное управление делали необходимым усиление власти воевод. Поэтому всякого рода дела сосредоточивались в их руках, к чему, с другой стороны, вели младенческое состояние правительственных учреждений и самая запутанность администрации.

Эти три черты областного управления: государственный характер учреждений, система повинностей и соединение всех дел в руках воевод, характеризуют всю эпоху, простирающуюся от возникновения государства в XV веке до времен Екатерины II; только начальство над постоянными войсками отнято было у воевод при Петре. Но Московское государство

имело свои особенности, которые резко отличают его от петровских времен.

В основании всех этих обязанностей лежит самый способ законодательной деятельности: в Московском государстве почти все совершалось не на основании общих соображений, а частными мерами; оно управлялось не законами, а распоряжениями. Главным руководством в областном уп равлении служили наказы, которые давались должностным лицам; но эти наказы вручались отдельно каждому лицу; содержание их было чрезвычайно разнообразно; изложенные в них правила далеко не обнимали собою всех случаев, и обыкновенно они не были даже обязательны для правителей. Общего же наказа не было до времен Петра Великого. Этот ход законодательства определил собою весь характер областного управления того времени.

Первым следствием было то, что административные учреждения не были повсеместными: одним округом управляли воеводы, другим городовые при-кащики, третьим губные старосты, в четвертом были одни земские власти. Губные дела заведывались где воеводами, где губными старостами, где сыщиками; в одних местах были земские судейки, в других их вовсе не было.

То же можно сказать и о множестве других учреждений.

Самые меры были отрывочны; законодательство не составляло системы, исходящей из общего начала и проникающей во все частности. По мере появления случайной практической потребности делалось в одном месте одно распоряжение, в другом иное; прежние учреждения оставались подле новых, которые часто им противоречили, и все это вместе составляло беспорядочную массу самых разнородных и отрывочных распоряжений. Таким образом, -в учреждениях XVII века можно видеть следы всех прежних систем управления: жалованные грамоты и привилегии, кормы, частное поручительство, родственные отношения в службе напоминали средневековую жизнь; от системы XVI века остались земские судейки, губные старосты и городовые прикащики, самостоятельно управлявшие отдельными округами. Все это перемешивалось без всякого порядка, без всякой системы.

Способов управления было много, и каждый избирался по местному удобству и случайным соображениям. Не было для каждого дела единого, общего, законного способа, определенного государственными потребностями; частные виды решали все, и если от этого выигрывало иногда местное удобство, то целое управление делалось от этого необыкновенно сложным и запутанным. Одно и то же дело поручалось иногда одному лицу, иногда другому; ведомство, права и взаимные отношения должностных лиц определялись самыми разнообразными постановлениями, без руководствующих норм; различные системы управления — коллегиальная, бюрократическая, приказная, верная, земская, заменялись одна другою бел всякого установленного правила. Спо -ЗГ ''70

собы действия были также различны и весьма часто определялись, иногда в очень важных случаях, не общим законом, а усмотрением местных властей. Наконец и самое подчинение было весьма разнообразно: одни и те же дела эаведывались то одним приказом, то другим.

Отсюда проистекало неравенство во всех сферах областного управления. Развитое государство, установляя общественный порядок, уравнивает все явления общественной жизни и подводит их под общие категории, определяемые государственными потребностями. Но таких общих категорий или разрядов не было в Московском государстве; все явления оставались в том случайном виде, какой они получили, возникая каждое отдельно от других.

Е с л и в каком-нибудь месте неравенство было слишком ощутительно и слишком затрудняло управление, происходило частное уравнение. Иногда же все неравные явления располагались по известной лествице, которая, сохраняя неравенство, придавала ему, однако же, некоторую правильность. Так про -и з о ш л и : лествица городов, лествица воеводской части, которая выражалась в некоторых преимуществах одних воевод перед другими, лествица подьячих в приказной избе. Но обыкновенно даже и этого не было; неравенство оставалось в случайном беспорядке, без всякого определяющего правила. Таким образом, областное деление осталось в том хаотическом виде, в каком оно было при постепенном образовании Московского государства; происходили только частные уравнения, которые еще более увеличивали пестроту. То же самое можно сказать и о степени власти правителей: она определялась не общими категориями, а случайными соображениями, различными не только по местности, но и по времени. Одному давалось более прав, другому менее; получивший больше прав в одном разряде дел получал их меньше в других; воевода значительного города в некоторых отношениях имел менее власти, нежели воевода ничтожного города. То же должно сказать и о подчинении воевод одних другим, равно как и о подчинении других местных правителей и сборщиков. Самые штаты были различны, как по местности, так и по времени, или, лучше сказать, правильных штатов вовсе не было: в один город посылалось то больше правителей, то меньше, на основании случайных соображений. Так же неравны были, наконец, и права отдельных союзов и лиц: права даровывались им жалованными грамотами, по особенной царской милости или за деньги, так что одни имели более прав, другие менее, некоторые же их вовсе не имели, и все это не на основании каких-либо государственных видов, но единственно потому, что одни сумели их выпросить, а другие нет. Это был остаток средневековой системы частных привилегий.

Такое неравенство установлялось самими указами, которые имели в виду только частные цели. Но во многих случаях закон вовсе не определял отношений, и тогда все решалось уже собственным усмотрением правителей и случайными местными обстоятельствами. В Московском государстве не было общих юридических начал, строго определяющих и разграничивающих права и обязанности лиц; отсюда происходила юридическая неопределенность, '.'оторая господствовала в администрации. Вообще точность юридических правил может происходить из двоякого источника: из частных прав и из государственного начала. Но в администрации Московского государства было весьма слабое развитие частного права; оно предполагает самостоятельную жизнь частных союзов, а в древнем России частные союзы, вследствие отсутствия союзного духа, были очень непрочны и получили некоторую крепость

Только там, где дело касалось до личных прав отдельных людей, например, в местничестве, были и строгие юридические правила и развитая юридическая казуистика. В мелких же союзах юридической жизни почти не было, И даже те права, которые они приобретали жалованными грамотами, безнаказанно нарушались воеводами, а нередко даже самим центральным правительством, которое, между тем, подтверждало прежние грамоты. С другой стороны, и государственное начало не могло еще установить точных юр иди -5«0

ческих правил. Оно было слишком мало развито; все решалось частным удобством, все делалось частными мерами, распорядительным образом. Лич* ное усмотрение имело гораздо более значения, нежели законное правило; общих соображений, общей системы вовсе не было. Поэтому весьма много отношений оставались совершенно неопределенными. Установлялась, например, коллегияльная форма управления, но отношения лиц и способ решения дел не определялись законом; производились выборы, но правила выборов, способ подачи голосов предоставлялось определить самим избирателям; не было даже законного большинства, и все несогласия решались не установленными правилами, а частными распоряжениями.

Так же неопределенно было и разграничение ведомств, прав и обязанностей правителей. Не было сознательного различия между центральною властью и местною; одни и те же дела, на совершенно одинаковом основании, производились то теми, то другими, и это решалось не только случайными соображениями, частными правами, но и просто прихотью просителя, который мог подавать просьбу и в московский приказ и местному правителю. Самое подчинение было часто очень неопределенно; в некоторых делах, особенно в финансовых, довольно часто определялась степень власти местных правителей, но во многих случаях их отношения к приказам оставались совершенно неопределенными, и они действовали по собственному

усмотрению. Им предписывалось отсылать в приказы те дела, «которых за чем вершить не мочно» и писать «по часту о всяких делах», а вследствие этого они делали донесения, как им вздумывалось. Даже и в тех случаях, когда им именно приказывалось доносить в Москву о каком-нибудь деле, они нередко пренебрегали этою обязанностью и в продолжение целых годов не посылали ни донесений, ни отчетов. Это отсутствие иерархического порядка выражалось и в отношении подчиненных правителей к своим местным качальствам, К первым посылались из Москвы грамоты иногда через начальников, иногда мимо их; сами подчиненные делали донесения иногда своим начальникам, иногда мимо их московским приказам, иногда тем и другим bMecte.

Не более порядка было и в разграничении отдельных систем управления и ведомств различных должностных лиц. Одни и те же дела находились в ведомстве различных правителей, которых взаимные отношения не были точно определены законом. В особенности это проявлялось в отношениях воевод к земским властям. Об отношениях их к верным сборщикам были еще некоторые постановления в наказах таможенным и кабацким головам, хотя и здесь многое оставалось неразрешенным, и самые постановления были разнообразны. Но отношения воевод к земским старостам и целовальникам и к земским судейкам до последней четверти XVII века оставались без всяких законных определений. Они заведывали одними и теми же делами; но права их н обязанности вовсе ие были разграничены. Иногда только отдельным общинам давались жалованные грамоты, определявшие некоторые их права; но и те часто нарушались воеводами.

С другой стороны, не было юридического определения самих должностей. Известная должность не установлялась для известного разряда дел, но одно и то же дело поручалось, по усмотрению, то одному, то другому, то чретъему лицу, и, наоборот, в одних руках соединялись дела самые разнородные, часто не имевшие никакой связи между собою. Не было юридического анализа, разделяющего дела на известные разряды, и каждая долж-ностг» носила более характер поручения, нежели постоянного государственного учреждения.

Наконец, и самые округи, на которые простиралось ведомство правителей, не были точно разграничены: один воевода посылал в округ другого своих подчиненных, которые сами делали нужные распоряжения. Земские округи, установляемые для платежа податей и для отправления повинностей, изменялись беспрерывно, без всякого твердого основания. Не было юридически определенных, прочных местных союзов, которые бы служили постоянными 581

единицами для сбора податей и отправления повинностей, но частное удобство определяло, с какого округа должны быть взимаемы сборы.

Понятно, что при такой юридической неопределенности личному произволу было обширное поприще. К этому присоединялись: отсутствие законных форм делопроизводства, запутанность управления и недостаток административных средств, которые не дозволяли правительству иметь точные сведения о состоянии местного управления; наконец, дальность расстояния и трудность сношений. Последствием всего этого было то, что злоупотреблениям не было конца: не только тайное лихоимство, но явное нарушение законов, открытый и явный грабеж и насилия были явлением очень обыкновенным. Для предупреждения этих зол правительство должно было прибегать к самым стеснительным мерам, к частым переменам правителей, что, с другой стороны, не было выгодно для управления и, собственно, даже приносило мало пользы. Поэтому подчиненные должны были иногда прибегать к самовольным поступкам, которые правительство дозволяло, потому что невозможно было вынести злоупотреблений.

Из всего этого можно вывести, что в областном управлении Московского государства видно отсутствие единообразного повсеместного, систематического законодательства, отсутствие общих разрядов и категорий, отсутствие юридических начал, — словом, отсутствие государственной системы. Все совершалось распоряжениями, частными мерами, на основании частных соображений. Но такой порядок возможен только в частном хозяйстве, где личный надзор хозяина служит лучшим руководством в управлении; в обширном же государстве такой надзор невозможен, и необходимы твердые, постоянные правила, вытекающие из государственных потребностей и стесняющие личный произвол.

Вообще, при развитии государственного организма, ход законодательства может быть двоякий: практический и теоретический. Практическое законодательство отправляется от частных потребностей и соображений и медленно, незаметно изменяет старый порядок вещей: теоретическое же, напротив того, отправляется от общей системы и прилагает ее к жизни, разрушая старый порядок и заменяя его новым. Практический ход имеет ту выгоду, что он не вдруг изменяет привычки, не нарушает обычных форм, в которые люди уже вжились веками, не сбивает с толку и правителей и управляемых. Но зато, с другой стороны, из чисто практического хода может выйти самая безобразная, беспорядочная и запутанная система законодательства. Все прежние постановления держатся, пока могут, потеряв смысл, противореча новым, без всякой связи с другими; то, что прежде было разумным, делается бессмысленным, прежнее благодеяние обращается в гнет, и внуки страдают от остатков отцовских учреждений. Новые постановления делаются без всяких общих соображений, без всякой системы; общий порядок приносится в жертву частному удобству, управление осложняется и запутывается до бесконечности, произвол является всюду, и злоупотреблениям нет конца... Поэтому, если при изменении старого порядка вещей сначала преобладает практический ход законодательства, то самая безвыходность положения ведет к необходимости теоретического преобразования. Последнее отправляется также от практической потребности установить порядок и стройность в государственном организме; оно временно нарушает привычки, производит смятение, иногда даже, при недостатке практического взгляда, вводит учреждения несвоевременные или противные народному духу; но эти частные неудобства выкупаются водворением общественного порядка, установлением единства и

Из всех исторических народов одни римляне умели удивительным образом сочетать теоретический ход с практическим; на основании теоретических воззрений, они медленно, незаметно изменяли одну законодательную систему в другую. Поэтому их законодательство служит образцом для всех народов.

Но римляне изменяли свои нзциояальные учреждения, составлявшие строй -582

пую систему, в учреждения общечеловеческие, составлявшие также стройную систему разумных юридических начал. Новые же народы должны были вывести систему государственного организма из хаотического беспорядка средневековой жизни. Это были две противоположные крайности: средневековая жизнь с своими частными правами, с мелкими союзами, с обособлением каждой частной сферы, с бесконечным раздроблением частей и неисчерпаемым разнообразием общественных явлений; новое государство с началом общественного блага и порядка, с подчинением всех частностей общему праву, с нераздельностью частей, с единообразным систематическим законодательством, с правильным устройством государственного организма. При таком изменении общественной жизни, новые народы шли различными путями: одни, находясь под влиянием средневековых учреждений, разно -образных и частных, пошли путем практическим; другие, основываясь на новом начале, дали законодательству направление теоретическое. Образцом первых служит Англия, где государство сложилось, как связь местных и частных союзов, как сделка различных элементов общественной жизни средних веков. Потому английское законодательство, основанное на частных правах и привилегиях, на местных постановлениях, на древ-них законах, которые изменяются только вследствие настоятельной практической необходимости, представляет такой беспорядок, такое отсутствие всякой стройности и системы, такое множество безобразных явлений, как никакое другое европейское законодательство. Но в Англии это искупается развитием личных прав

и основанного на них чувства законности. Каждый сознает право, как свое, и подчиняется ему с любовью. Этого развития личных прав нет в других западных европейских законодательствах, которые развивались теоретически. Там изменения совершались на основании общих государственных потребностей, которые сознавались теоретически и вводились в жизнь вследствие этого сознания: нередко это делалось систематическими преобразованиями и даже насильственными переворотами. Это в особенности можно сказать о Франции, где законодательство получило вследствие того необыкновенную стройность, так что ее административные учреждения послужили образцом для всей Европы.

Московское государство по существу своему принадлежало к тому разряду, где законодательство должно было развиваться путем теоретическим. Оно возникло не из условного соединения мелких союзов, не из сделки различных общественных элементов, но образовалось вследствие новых понятий об общественной жизни, об общественном порядке и о верховной власти. Менее, нежели где-нибудь, было в нем прочных мелких союзов; поэтому более, нежели где-нибудь, было в нем потребности в государственной системе. ОнЪ развилось не на основании частных прав, а на основании государственных нужд и польз; все совершалось правительством, все установлялось сверху; поэтому все должно было делаться на основании систематических воззрений. Общие юридические нормы должны были заменить недостаток юридического сознания в народе.

Однако ж, этого не было; в законодательстве Иоанна IV видна попытка установить государственную систему: в Судебниках, в Уложении, в Новоторговом уставе видна государственная мысль; но вообще все управление основано было на частных распоряжениях; общих соображений не было, и все делалось практическим, бессознательным образом. Это происходило оттого, что Московскому государству недоставало теоретического образования. Только сознательная теория, только разумные юридические положения

чисто практический ход может привести к этому разве в продолжение многих *веков. Объясним это примером: при бесконечном разнообразии предметов управления, нужно разделить их на известные отрасли, чтобы дать управлению правильное устройство. Но частные изменения никогда не приведут к такому разделению; разнородные явления, смешанные в жизни, будут смешаны и в управлении; общий порядок, о котором нет ясного сознания,

583

будет всегда приНесеи в жертву частному удобству. Систематическое разделение можно, следственно, сделать только теоретически, отправляясь не от того, что есть, а от того, что должно быть; потом уже следует приложить его к жизни, применяясь к практическим потребностям народа. То же должно сказать и об устройстве армии: нужно теоретическое знание военного искусства для того, чтобы привести ее в желанное состояние. При всяком систематическом устройстве государственных учреждений необходимо, следственно, теоретическое образование, и когда является потребность одного, является потребность и другого. Западные народы получили свое теоретическое образование из римского права, на почве которого они возникли; Россия должна была получить его от западных народов. Поэтому, когда Петр Великий дошел до сознания о необходимости государственной системы, к которому привела его современная ему жизнь, он прежде всего поехал на Запад, перенял западное образование и существенною целью поставил себе сближение России с западными государствами.

Петр Великий не ввел никаких новых начал в областное управление: он только привел в порядок существующее. Попытка его установить правильное разделение областного управления, которое прежде того все сосредоточивалось в руках воевод, была преждевременна и потому не удалась. После его смерти воеводы попрежнему соединили всю власть в своих руках; но управление получило уже правильную организацию. Результатом преобразования было, следственно, систематическое устройство управления. Этим определяется его значение, которое прямо вытекало из потребностей того времени

и из характера государственных учреждений XVII века. Преобразования Петра Великого составляют третью эпоху в развитии областных учреждений Московского государства: в XVI веке установлены были общественные повинности и устроено основанное на них земское начало; в XVII веке развито было правительственное начало; в XVIII веке весь государственный организм получил правильное, систематическое устройство.

Нам кажется, что не только достоинство этих прекрасных страниц зависит исключительно от .тех элементов, которые принадлежат здесь самому г. Чичерину, но кажется также, что эти самостоятельные элементы, если и не совершенно освобождены от чуждых примесей, то уже заметным образом преобладают над ними. Остальное совершится временем, и совершится, как видно по силам, какие обнаруживает автор, в непродолжительном времени.

Г. Чичерин посвятил свою книгу «памяти Тимофея Николаевича Грановского», которого, в превосходном, полном глубокого чувства предисловии, называет своим наставником и руководителем. Грановский, вероятно, гордился таким учеником, как г. Чичерин, и исследование, посвященное теперь памяти благого учителя, как «дань искренней любви и признательности» — достойная дань.

Дворяне-благотворители. Сказание В. Порошина. СПБ. 1856.

Вероятно, многим из читателей случалось слышать рассказы о замечательном поступке князей Ширинских-Шихматовых, отпустивших на волю своих крестьян. Имея в руках акты, относящиеся к этому прекрасному поступку, г. Порошин справедливо 584

поставил себе священною обязанностью обнародовать эти документы, заслуживающие полного внимания, и объяснить их сведениями, которые доставлены ему были, по его настоятельной

просьбе, одним из братьев, совершивших подвиг высокой справедливости. «История, — говорит г. Порошин, — не имеет целью что-либо доказывать; но она освещает природу мира и человека, свойство вещей и образ их действия. Показывая, что было на самом деле, она убедител ьно решит вопрос о том, что возможно или не возможно; а последствия событий, ею же развиваемые, свидетельствуют и о том, что должно быть. Когда последствия благоприятны, заключаем, что дело хорошо обдумано, что оно зародилось от здравых, благих начал, и тем оцениваем самые эти начала». (Предисловие.) «Общее благо требует (продолжает автор), чтобы развитие народных сил и дарований не встречало напрасных преград- чтобы не тщетно сеял небесный сеятель; чтобы семена его, взойдя, не увядали, а множились; чтобы черствая земля их не подавляла: sit illis terra levis! *. Все, что способствует преуспеянию жизни человеческой, восстановляя правду общежития, ведет гражданское общество к прямой его цели; а цель его — совершенствоваться и совершенствовать. Само собою разумеется, что общие, в этом деле, преобразования исходят, преимущественно, от власти, право-правящей обществом; но и частные усилия, к тому же клонящиеся, заслуживают внимания и уважения» (стр. 16—17).

В 1803 году, положено было начало новому, в государстве Российском, званию «свободных хлебопашцев». По всеподданнейшему ходатайству графа Сергия Петровича Румянцева, ему и всему дворянскому сословию предоставлено было право «увольнять людей своих в это звание, по добровольному с ними соглашению и с утверждением за ними участка земли или и целой дачи». Тридцать лет спустя, по 8-й ревизии, считалось 65 190 муж. пол. душ свободных хлебопашцев, число, надо сознаться, слишком малое, вовсе не соразмерное с многолюдством некоторых других состояний народа. Итак, последствия не соответствовали ни ожиданиям графа Румянцева, ни

тем «выгодам, для всех частей государственного хозяйства и политической силы», которые он, в высокой благонамеренности своей, учреждению сему приписывал. Знаем, что в жизни народа все совершается медленно, так медленно, что иногда лишь правнукам тех, которые начали преобразование, суждено покоиться под сенью чаемых от него великих наслаждений права, благоустройства или просвещения. Однако же, треть столетия не час, не день, и тридцать лет, в истории всякого учреждения, должны обозначить положительными фактами всю свойственную тому учреждению энергию.

К сожалению, о последствиях изданного в 1803 году закона есть только отрывочные, неполные сведения. Мы не можем показать здесь общее число всех отдельных случаев увольнения, ниже разнообразные условия, в силу которых оно последовало, ни обстоятельства, которыми сопровождалось, и чем в каждом месте кончалось. Можем только догадываться, что, во всех подобных случаях, до приведения дела в окончательный вид, довольно было толков, недоумений, разногласий между сторонами и соприкосновенными лицами. Были, конечно, и споры с прежним владельцем, еще более с его * Да будет нм земля легка!— Ред.

585

наследниками, при исполнении условий; наконец, вследствие их неисполнения со стороны крестьян, употреблена, вероятно, не раз крайняя строгость ва -кона — обращение неисправных в Прежнее положение, из которого они были уволены. Все это известно лишь немногим, в виде частных, преходящих случаев, обреченных забвению. Не менее темно, хотя крайне любопытно было бы знать, какое влияние имела на участвующие стороны эта перемена; какие произошли оттого, для них и для их сограждан, с течением времени, последствия в экономическом, нравственном и других отношениях. Важное для всех решение подобных вопросов очень трудно, если сообразить недостаток частных наблюдений, безгласность прямых в деле участников, недосуг тех, которые могли сделать про себя какие-либо заметы; наконец, разность взглядов и понятий о качестве, пользе и вреде общественных преобра-

зований, о самой цели общежития.

Слабое действие закона 1803 года объяснить нетрудно. Нельзя, конечно, приписать это неполноте его или неясности. Напротив того, цель указана очень ясно; главные нормы увольнения определены логически; все существенно важное высказано в законе. Последующие указания мало чем его пополнили. Но, хотя указ был обнародован, он не в равной мере сделался известен обеим сторонам, которые имел в виду законодатель. По всем уважениям, право предложения условий было непосредственно ближе к одной из тех сторон, а она ни в своем прошедшем, ни в настоящем законоположении не находила особого повода к перемене. Новизна же легко возбуждает опасения.

В древнем Египте были письмена двоякого рода: священные и народные. Если бы у нас, в начале столетия, при заветном, монументальном языке закона, могло иметь место простое слово о предметах общественной жизни, нет сомнения, что *оно, развивая с свойственною ему плодовитостью благие начала учреждения, доказало бы пользу его для всех и каждого, обсудило бы средства исполнения, в применении к каждой местности, победило бы равнодушие и нерешительность, от одного неведения проистекающие. Мы полагаем, что уже повсеместное оглашение состоявшихся в течение времени договоров, если б было сделано своевременно, могло бы быть сильным средством для возбуждения других к подобным действиям, служа им и напоминанием, и примером, и образцом. Таким образом, число воспользовавшихся законом ныне составляло бы уже не тысячи, а миллионы душ.

Один очень замечательный случай увольнения, сделавшись более других гласным, возбудил слегка любопытство многих, но, не быв достаточно обследован, мало принес доселе существенной пользы. В 1836 году, в Можайском уезде Московской губернии, два помещика, братья Павел и Алексей Александровичи, князья Ширинские-Шихматовы отпустили крестьян своей вотчины на волю, в звании свободных хлебопашцев.

В 1848 году г. Порошин обращался к кн. А. А. Ширинскому-

Шихматову с просьбою о сообщении ему копии с увольнительной записи и объяснении относительно некоторых подробностей этого дела. Теперь, по кончине князя А. А. Шихматова, г. Порошин напечатал эту запись, ответы и завещание его, с объяснительными замечаниями. Из всего этого и составилась интересная брошюра, о содержании которой мы отдаем отчет.

Из принадлежавших им 127 ревизских душ, князья Шихма-товы уволили 88 душ, передав им и всю землю, состоявшую при двух деревнях, населенных этими крестьянами. Поместья эти были совершенно чисты от долгов, и крестьянам не приходилось делать никаких взносов за свое увольнение, кроме того, что при освобождении обязались они платить своим освободителям по 586

300 руб. сер. в год (по 3 руб. 40 коп. с души) до кончины этих бывших помещиков.

Остальные 39 душ, оставшиеся неуволенными по беспорядоч -ности своей жизни или неустроенности хозяйства, были переселены из освобождаемых деревень в другое село.

Великой похвалы заслуживает также, что еще задолго до освобождения крестьян, с той самой поры (1817 г.), как братья-помещики поселились в своих деревнях, заведена была ими сельская школа для обучения мальчиков чтению, закону божию с христианским нравоучением, разным сведениям, полезным для общежития, четырем правилам арифметики и выкладке на счетах и письму. Учителем был один из помещиков, Алексей Александрович. По увольнении крестьян, князь А. А. Шихматов, постоянно живший в селе, продолжал заниматься обучением в школе, при помощи некоторых из бывших воспитанников.

Само собою разумеется, что благосостояние и нравственность поселян после их увольнения быстро и значительно улучшились.

Доказательствами тому могут служить следующие факты: 1) народонаселение быстро возрастает (1,60% по среднему выводу за 11 лет); 2) из новорожденных не было ни одного незаконнорожденного.

Прощание помещиков с отпускаемыми на волю крестьянами (говорит г. Порошин) было, по свидетельству очевидцев, умилительно: «князья смиренно просили у крестьян прощенйя, если в чем согрешили; многие тронуты были до слез» (стр. 46). Завещание князя Алексея Александровича, в котором он выражает «друзьям своим», как он называет бывших своих крестьян, последние свои желания и дает последние советы, написано с такою искреннею теплотою и таким понятным для простого человека языком, что одно уже могло бы служить достаточным свидетельством того, что завещатель и хотел и умел приносить пользу своим «друзьям»-поселянам.

Брошюра, изданная г. Порошиным, должна считаться довольно замечательным явлением в нашей литературе. Дай бог, чтобы она нашла себе отголосок в публике.

Сочинения Ульянова. В двух частях, с 16 картинками. СПБ.

1856.

По всему заметно, что г. Ульянов не получил литературного образования, не имеет понятия о слоге, не знает, как ныне принято писать; он «сын природы». Неудивительно, что он пишет стихи, очень странные в наше время, — например:

Что так жалобно воркуешь,

Сизокрылый голубок?

Ты о чем, скажи, тоскуешь,

Свой повесивши носбк? и т. д.

587

Правда, стихи эти не отличаются особенными достоинствами,

имеют, конечно, свои недостатки; быть может, следует их считать даже совершенно плохими. Но что ж из того? Справедливо ли было бы смеяться над г. Ульяновым, человеком без литературного образования, когда сплошь да рядом пишутся почти такие же забавные произведения записными нашими поэтами, — и не только пишутся, но еще и нравятся иным также записным литераторам? Правда, из записных поэтов никто не напишет «Что так жалобно воркуешь» и т. д., напротив, они даже посмеются над такою старомодностью; но мы уверены, что у иных, даже очень высоко превозносимых поэтов, если поискать хорошенько, найдутся такие стихотворения, как, например:

Я тайну твою, друг, подметил случайно И вздох твой летучий вполне разгадал.

Он в сердце моем, будто эхо, печально Откликнулся, И вот что я в нем прочитал... и т. д. или такие, как, например, «Песня воинам, взявшим Карс»: Здравствуйте, ребятушки,

Здравствуйте, друзья,

С песенкою воинской В стан пришел к вам я... и т. д.

За что же осуждать г. Ульянова? Правда, у него нет таланта; но один ли он виноват в этом грехе? Разве есть талант у иных стихотворцев, которыми многие восхищаются? Правда, у него нет и литературного навыка; но тем больше чести ему, что он без всякого образования пишет часто совершенно так же, как пишут иные поэты, которые и в университетах бывали, и в образованном кругу обращаются, и о свободном творчестве умеют поговорить или помолчать с многозначительною улыбкою.

Г. Ульянов, кроме лирических стихотворений, написал еще поэму в стихах и повесть в прозе.

«Сочинения» г. Ульянова надобно было бы причислить к серобумажной литературе; но у кого, после вышеизложенных соображений, достанет духу на такой строгий приговор?

Русская грамматика В. Классовского. СПБ. 1856.

Г. Классовский, известный в качестве ученого сочинителя несколькими брошюрками о теории страстей, о душевных болезнях и грамматическими исследованиями в филологическом вкусе, оставил, как видим, ученые претензии на построение различных глубокомысленных теорий, — не знаем, на время ли или навсегда, и издал обыкновенную грамматику, вроде тех, какие были «даны г. Ивановым, Половцевым и многими другими. Нельзя тому 588

не радоваться: новый труд г. Классойского, Не возбуждая изумления, не заслуживает и насмешки. Жаль только, что в нем все еще слишком много тонкостей и мудростей: таковы следы прежней Привычки! От души желая, чтобы г. Классовский остался на скромной, но безопасной дороге, на которую вступил, мы советуем ему при дальнейших педагогических трудах менее мучить детей излишними и до крайности тонкими подразделениями: детская грамматика чем проще, тем лучше. Недурно также было бы, если б он отбросил излишне оригинальные термины вроде: «вид бескратный начинательный», «вид бескратный окончательный», и т. д. Тогда его грамматические руководства будут столь же годны для преподавания, как грамматики г. Иванова или г. Половцева. Ученостью перед детьми щеголять не нужно, а хитрыми тонкостями мучить их не должно.

Словарь сельско-хозяйственных растений. Составлен И. Палимпсестовым. Одесса.

Хозяева южной России, конечно, будут благодарны известному нашему агроному г. Палимпсестову за толстый том, кото-

Новороссийского края известные сочинения «Le bon Jardinier» и «Neuestes Garten-Jahrbuch».

Плен у Шамиля. Правдивая повесть Е. Вердеревского.

СПБ. 1856.

Рассказ г. Вердеревского, печатавшийся первоначально в одном из петербургских журналов заключает в себе много интересных сведений и написан гораздо лучшим языком, нежели иной читатель может предположить, взглянув на длинное заглавие книги: «Плен у Шамиля. Правдивая повесть о восьмимесячном и восьмидневном (в 1854— 1856 г.) пребывании в плену у Шамиля семейств: покойного генерал-майора князя Орбелиани и подполковника князя Чавчавадзе, основанная на показаниях лиц, участвовавших в событии. В трех частях. Соч. Е. А. Вердеревского».

Труды восточного отделения императорского Археологического общества. Часть 2-я. СПБ. 1856.

Некоторые из статей, вошедших в состав этого тома «Трудов восточного отделения Археологического общества», были изданы отдельными брошюрами, например, биографии Френа и Дорджи 589

Банзарова; из других важно: «Обозрение памятников древности в Малой Азии», составленное ученым нашим путешественником П. А. Чихачевым; много интересного представляют «Истор»че-ские известия о Ко«анском ханстве, от Мухаммеда Али до Ху -даяр-Хана», г. Вельяминова-Зернова.

Сенсация и замечания г-жи Курдюковой за границею, дан л'Этраиже. Три части. Издание второе. Тамбов. 1856.

Что за неожиданная встреча! Г-жа Курдюкова намерена воскреснуть от долгого и, как мы полагали, непробудного сна и вос-

хищать новое поколение публики своими остроумными рассказами! Признаемся, никак не ждали мы дожить до такого чуда, как второе издание «Сенсаций г-жи Курдюковой»!

Ужели она воображает, что читатели ныне стали добродушнее прежнего и захотят слушать утомительную болтовню, от которой затыкали уши прежде? Напрасная надежда! 1 Жаль нам почтенную барыню, хотели мы замолвить о ней доброе слово, вздумали испытать, нельзя ли найти хотя какую -нибудь забаву в ее болтовне, начали вслушиваться.., лучше было бы и не начинать! Ни искры встроумия или юмора, ни тени хитрого или наивного простодушия, ни капли смысла или наблюдательности! А претензий на остроумие гибель. И все остроумие вертится на смеси французских слов с русскими, и эта старая, слишком старая шутка с самодовольством растягивается на целые три книги, — правда, очень тощие, но все три книги! Ужасно! Читать три книги, чтобы дойти наконец до стихов:

Чтоб зевающий читатель Не сказал: «канд финира-т-эль?»

Чего боже сох рани!

Знайте же, «ке се фини».

Нет, уж в тысячу раз остроумнее «Энеида, вывороченная наизнанку» Осиповым, да и стихи у Осипова едва ли не лучше, нежели в «Сенсациях г-жи Курдюковой».

О выборе стихотворного размера. Начала логического образования слов. Москва. 1856.

Неизвестный автор употребил много труда на разрешение вопроса «о выборе стихотворного размера». К сожалению, он не подумал, что для решения частного вопроса нужно иметь основательные знания в той науке, которой принадлежит этот вопрос. Автор вздумал проследить отношения мысли к слову, чувства к ритму и не счел нужным приобрести основательное знакомство 59 Э

ни с филологиею, ни с учением о версификации; он пускается также в философские рассуждения и, как по всему видно, не почел за нужное познакомиться и с этою наукою. Потому все его труды остались совершенно напрасными. Он воображает, что доказал, будто бы:

«Убеждать следует анапестом (потому что в слове убеждать — ударение на третьем от начала слоге).

Высказывать горе или ужас — хореем (потому что в словах горе, ужас — ударение на первом из двух слогов)», и т. д.

Стало быть, о Петербурге надобно писать анапестом, —Л в слове Петербург ударение на третьем от начала слоге,'— ] о Лондоне — хореем, о Мексике — дактилем.

Но о чем же писать ямбом? как о чем? а «любовь» разве не ямбическое слово? Итак:

Если чувства излияния выражаются ямбом, то, вследствие родства между волною звуков и чувством, ямбические волны должны пробуждать в нас ощущения, подобные чувствованиям излияния, или, по крайней мере, должны располагать нас к таким чувствованиям; а потому объяснение в любви, написанное стихами ямба, легче всего найдет путь к сердцу. (Стр. 12, второй нумерации.)

После такого открытия, конечно, автор «может сказать, как Кузен: итак, мы решили предложенную себе проблему: выполнить условия науки, то есть вывести науку из наблюдений и дать ей прочное основание, то есть укрепить ее началом абсолютным, — другими словами, мы совершили два дела: нашли a posteriori правила, которые имеют значение a priori.» (Стр. 14, той же нумерации.)

Именно, так. А мы нашли правило a priori, которое подтверждается примерами a posteriori:

«Печатать книги о предметах, в которых ничего не понимаешь, значит жестоко компрометировать себя».

С И З № 10 «СОВРЕМЕННИКА)»

Записки Сибирского отдела императорского Русского Географического общества. Книжка /. СПБ. 1856.

Основание Сибирскому отделу Русского географического общества положено было в 1851 году. Вслед за учреждением особого отделения Общества, под именем Кавказского, в Тифлисе, предположено было открыть подобный отдел в Иркутске, из членов, имеющих постоянное пребывание в Восточной Сибири,» и других, посторонних лиц, которые бы изъявили желание участвовать своими трудами в общем деле. Этот проект удостоился 6 июня 1851 года высочайшего утверждения, при чем разрешено 591

было выдавать ежегодно, в пособие Сибирскому отделу, 2 ООО руб. сер. из государственного казначейства. Занятия членов и отдельные экспедиции, которые снаряжались отделом для изучения местностей, особенно интересных в географическом отношении, доставили значительное количество любопытных географических описаний и мелких заметок, которые отчасти уже нашли место в изданиях Общества. Наконец, постоянно увеличивавшееся число подобных материалов и другие обстоятельства еще в 1854 году подали мысль покойному секретарю Географического ббщества В. А. Милютину предложить Сибирскому отделу издание особенного сборника, в роде «Записок», издаваемых отделением Общества на Кавказе. Такое издание, исключительно посвященное сочинениям о Сибири, было бы постоянным органом деятельности этого специального отдела, и мысль о нем приведена была в исполнение. В вышедшей теперь книге мы имеем

В «Записках» приняты три главные подразделения: 1) исследования и материалы; 2) летопись отдела, т. е. сведения о его занятиях со времени основания; 3) смесь, составляемая из мелких заметок и известий. Кроме того, в приложениях будут помещаемы подробные ведомости о добыче золота на частных приисках, метеорологические наблюдения и т. п.

Такова история и план издания. Успех других предприятий и достоинства прежних изданий Географического общества могут быть порукою, что и в настоящем случае должно ожидать если не всегда блестящих, то удовлетворительных результатов. Распространение сведений о таком крае, какова Сибирь, еще мало описанная и исследованная, страна с огромной будущностью впереди, есть дело, имеющее все права на внимание и сочувствие образованной публики; надеемся поэтому, что начатое издание найдет себе много читателей, живо интересующихся предметом.

В первом отделении вышедшей книги помещены следующие статьи: 1) «Описание реки Иркута от Тунки до впадения в Ангару», члеиа-сотрудника Н. Бакшевичд; 2) «Описание Жиган-ского улуса», члена-сотрудника протоиерея Хитрова; 3) «Описание дороги от Якутска до Среднеколымска», действительного члена И. Сельского, и 4) «Краткий геогностический очерк прибрежий реки Амура», члена-сотрудника И. Аносова. Г. Бакше -вич подробно описывает направление горных хребтов, имевших влияние на образование русла реки Иркута, и преимущественно занимается объяснением местности в геогностическом отношении; потому статья носит несколько специальный характер. К сочинению его приложена карта течения Иркута, с показанием горных пород, сопровождающих его берега. Заметим, впрочем, любопытное описание быта жителей села Тункинского, лежащего невда-

леке от главных верховьев реки. Жиганский улус, описываемый г. Хитровым, составляет часть Верхоянского округа и располо-592

жен по берегам Ледовитого моря, по обе стороны реки Лены; он принадлежит к числу краев Сибири, наименее известных по ошг-саниям путешественников и ученых. На огромном пространстве этого улуса население очень редко и простирается только до 2 700 человек якутов и тунгусов; русских около 200. Описание г. Хитрова, вероятно, исполненное по программе, отрывочно, но довольно полно указывает физические особенности страны. Жаль только, что автор поскупился на этнографические заметки, которые были бы, без сомнения, очень интересны. Якуты и тунгусы здешнего края, почти совершенно лишенного так называемых даров природы, находятся на низшей степени человеческого развития; в образе жизни их много патриархального, но эта патриархальность не всегда может возбуждать сочувствие к себе. Этот образ жизни и соседство туземцев имеют влияние и на русских, до такой степени, что, по словам г. Хитрова, «по физиономии, образу жизни, языку и нравам, здешних русских и тунгусов следует причислить к якутам (т. е. основному населению края): так во всем слились они с этими последними», — явление чрезвычайно занимательное. Заимствуем несколько эпизодов из статьи г. Хитрова о характере быта туземцев Жиганского улуса.

Из всех стран Якутской области — говорит автор — этот край наиболее отличается простотою нравов, чистотою, добросовестностью и патриархальною жизнию. В летнюю пору все вышесказанные племена (т. е. русские, якуты и тунгусы) по нескольку семейств вместе кочуют с своими стадами оленей по болотистым и обнаженным тундрам близ берегов Ледовитого моря и питаются от промысла диких оленей. Два или три искусных стрелка каждый день отправляются с ружьями или луками к оленьим табунам и убивают по нескольку штук. Воротясь домой, они извещают свой табор, что там и там подстрелены ими олени. Тотчас добычу привозят в табор, и мясо этих оленей разделяется по числу наличных членов, а кожа, по общему приговору, дается кому-нибудь одному. По-туземному, этот дар называется нимат.

В праве на нимат соблюдается очередь, в которую не включается только сам промышленник.Таким образом, убьет ли он в течение лета сто штук, или одну — польза для него одинакова, т. е. он не получает себе ничего и не имеет никакого права нигде претендовать на то. Такой обычай основан у туземцев на тех понятиях о промысле божием, что стрелок убивает добычу не собственным искусством, а по соизволению божию, и не для себя, а для всех вообще, и если бы промышленник начал спор о том, то должен навсегда лишиться своего таланта в охоте. Звери будут убегать от его, глаз изменять ему, и самое оружие лишится своей силы. Другой, не менее оригинальный обычай существует между туземцами — помогать единоплеменникам. Случается, что волки нападают на стадо оленей, истребляют его наповал, и бедняк якут или тунгус, среди беспредельных и безжизненных тундр, подвергается опасности умереть от голода и холода. При первой возможности он обращается к своим родовичам с просьбою о помощи. Они ему тотчас же дают до тридцати оленей, я бедняк живет опять своим домом и в своей семье, благодаря бога. Я знаю одного якута, которому такие пособия оказаны были три года.

Читая эти строки, невольно вспоминаешь споры некоторых из наших ученых с защитниками древнего русского родового или общинного быта, видящими в этих несозревших формах граж-38 Н.'Г. Чернышевский, т. III 593

действенности явления беспримерные, которые могли быть созданы только славянскою мыслью. На это мнение не без основания возражали те, которые думали, что подобные формы быта составляют довольно обыкновенную ступень в развитии общественного устройства, что они возможны у других народов столько

же, сколько у наших предков, и что некоторые отличия их удовлетворительно объясняются разными внешними условиями.

В наше время еще сохраняются эти формы у иных диких народов в различной степени развития; и их изучение могло бы дать верную точку зрения на предмет, который иначе предоставляется в жертву бесконечной логомахии. Из приведенного выше отрывка нельзя не видеть, что следы общинного быта до сих пор находятся в образе жизни якутов, и, притом, с такими строгими чертами, которым можно столько же удивляться, как и некоторым другим проявлениям общинного начала. Что это не зависит даже от особенного духовного развития, которое бы возвышало этих дикарей до такого понятия об общине, в этом убеждаемся, читая далее безыекуственный рассказ г, Хитрова.

Характер все вообще имеют вежливый и гостю стараются угодить сверх угощения подарками. Мужчины занимаются только звероловством и рыбною ловлею, а женщины и девицы исправляют более тяжкие работы, как -то: в зимнюю пору строят юрты, хвоят их мхом, замазывают глиною и обмораживают снегом, рубят и колют дрова, носят воду и ходят за оленями... Особенных церемоний при родинах и поминках не бывает. Для первого случая убивают оленя и угощают соседей. К колыбели малютки (мужеского пола) привешивают нож, огниво, лук, кремень и трут: этими вещами выражают эмблему ратного человека. Свекор во время родов не может быть в одной юрте с своею невесткою-родильницею; но он или она должны выйти в другую юрту, и очень нередко случается, что родильницу во время самых мук выводят в холодную ровдужную урасу (шалаш из жердок, покрытых древесной корой), где она, разрешившись уже от бремени, лежит до 5—6 дней... Есть и еще при этом обычаи, оскорбительные для чувства и благопристойности пола. На поминках также убивают оленя и мясом этого животного угощают всех присутствующих в печальной процессии. На годовщинах не бывает этой роскоши: тогда родственники теплят только перед иконами свечи

лее уже не живут, опасаясь дьявольского наваждения.

Оставляем другие не менее характеристические черты быта якутов Жнганского улуса. В этих туземцах странным образом соединяются чрезвычайная грубость и неразвитость с большою чистотою нравов и добродушием. «Правда, — говорит автор, — по неимению на их языке грамоты, они не знают молитв и слабое имеют понятие о догматах православной веры; но зато в них преобладает вера». Статья г. Хитрова написана, сколько можно судить, с хорошим знанием предмета: автору близко знакомы и физические особенности страны и образ жизни туземного населения. Желательно, чтоб в статьях подобного рода обращалось более внимания на этнографическую сторону описываемого края: 594

она необходима для ученого географа, а для читателя-неспециалиста едва ли не более всего интересна.

В другом роде занимательна статья г. Сельского, которая составлена им по очерку пути из Якутска в Нижнеколымск, сообщенному г, Виноградовым. Это—.заметки путешественника, который говорит только о том, что видел на пути: о дороге, горах, реках, переправах, станциях и отдыхах; но, несмотря на такое, повидимому, сухое и монотонное содержание, заметки читаются очень легко и с большим интересом. Автор очень обстоятельно рисует все трудности, встречаемые здесь смелым путешественником, который принужден ехать и по лесам, где должен лавировать в чаще кривых деревьев, и по крутизнам высоких гор, и по льду рек, который проламывается под ногами лошадей, и по болотам и зыбунам, и, притом, ехать 2 500 верст верхом, потому что о санях или телеге здесь невозможно и думать, и, в заключение, вместо покойного отдыха, ночевать на открытом воздухе, при сорока градусах мороза: так называемые «поварни», играющие здесь роль станционных домов, едва ли удобнее ночлега под открытым небом, потому что путник страдает в них вдвойне, от холода и от дыма. Бедная и негостеприимная природа этого края делает самое путешествие подвигом со стороны человека: оттого рассказ приобретает почти романическую занимательность. В заключении своего описания автор говорит:

Средкеколымск от Якутска лежит прямо на северо-восток. По почтовому дорожнику считают от одного до другого места 2100 верст. Это исчисление неверно: тот, кто имел несчастие проезжать эти пустыни, снисходительнейшим образом полагает расстояние до 2500 верст, прибавляя в летнее время еще до 200 верст. Но что это за дорога! собрание наитруднейших подвигов, беспрестанных опасностей, неудобств всякого рода. Глубокие снега, пурги и едва выносимый холод-зимою; грязи, топи, бадараны (густо-грязные места), зыбуны (места около озер, покрытые мхом и мелким кустарником, под которыми скрывается вода, иногда на значительную глубину) и комары — летом, утомят и гениальное терпение. Безлюдье, мертвый вид природы, опрокинутые скалы, россыпи гор, корявый лес, опаленный пожарами или вырванный ветром, бесчисленное множество горных рек и речек, тьма озер и болот, недостаток в самых необходимейших для жизни вещах, пища чисто-отшельническая, неимение крова для защиты от холода и дождей, жестокая стужа и жгучее солнце сменяют только мучения одного рода другими. Бурные реки грозят смертию, бадараны и зыбуны — опасностями. Дымная, холодная поварня или вонючая юрта якута служат пристанищем, а во многих местах кров небесный заменяет кровы земные, и неисправность почтосодержателей венчает эту длинную роспись страданий... В десять и двадцать дней езды на душу непривычного находят мысли такие тяжелые, черные, что невольно содрогнешься от них в минуты спокойные.

Коротенький «Очерк прибрежий Амура» состоит из перечета геогностических наблюдений, произведенных автором на всем

чение Амура, его ширину, искривленья и т. д. Наблюдения г. Аносова приводят к самым благоприятным выводам о том,

38* 595

какое значение может приобрести впоследствии край при-Амур-ский. Образцы горных пород здешней местности, по словам автора, представляют большую аналогию с забайкальскою почвою и могут заключать в себе те же разнообразные богатства ископаемого царства, какими природа так щедро наделила Нерчия -ский край; но так как Амурская страна обладает лучшим климатом и лучшими средствами сообщений, то, без сомнения, она привлечет множество горных промышленников и заводчиков. «Берега Амура, — оканчивает автор, — могут принять миллионы обитателей, щедро награждая пришельцев богатствами из своих недр; а горные кряжи при заселении края дадут пищу деятельному уму и благодарный труд для горного поколения». Все эти выводы вполне согласны с теми ожиданиями, которые более и более распространяются в последнее время, и нет причин сомневаться, что надежды будут оправданы результатами.

В смеси помещены следующие небольшие статейки: «Воспоминание о Шелехове», знаменитом основателе первых русских поселений в Северной Америке и учредителе Российско-Американской Компании; кроме нескольких биографических сведений о нем, здесь помещено описание памятника, воздвигнутого в 1800 г. на могиле его в Иркутске, с надписями, сочиненными Державиным и Дмитриевым; «Ответ на вопрос Гумбольдта о появлении тигра в северной Азии», г. Сельского, который считает появление тигра в этом краю чистой случайностью, а не обыкновенным фактом, и приводит немногие примеры в пояснение своих мнений; «О древних развалинах, найденных около

крепости Тунки в 1809», г. Мордвинова; «Взгляд на распространение православной веры в Якутской области»; «Описание сходящихся вершинами рек, впадающих в Охотское море и реку Колыму», г. Н, Чихачева, и, наконец, извлечение из отчета о действиях частных золотых промыслов Енисейского округа за 1854 год, с подробными ведомостями приисков, где указаны время открытия россыпей и начала разработки, их пространство в квадратных саженях, количество промытого песку, добыча золота и т. д.

Изложенное нами содержание первой книжки «Записок» может дать читателю понятие о достоинстве этого нового издания Географического общества: кроме чисто-географических материалов, имеющих научный интерес, оно представляет немало и общезамечательного чтения. Сообщая характеристики мало известных краев Сибири и описание местностей, привлекающих теперь всеобщее внимание, оно может восполнить заметный недостаток в нашей географической литературе, и если последующие выпуски «Записок» будут составлены так же, как вышедшая теперь книга, то можно вперед обещать им удовлетворительный успех в публике.

596

Римские женщины. Исторические рассказы по Таиитд.

П. Кудрявцева. С рисунками. Москва. 1856.

В этой книге собраны статьи г. Кудрявцева, помещенные под тем же заглавием в «Пропилеях». Мы не имеем нужды повторять теперь единогласного мнения о мастерских рассказах г. Кудря вце ва, которые жи во передают читател ю тра гические судьбы последнего поколения Цезарей и в то же время прекрасно знакомят с знаменитым историком начала Римской империи.

Книга г. Кудрявцева посвящена памяти Грановского. Это снова

дало автору повод сказать несколь-ко теплых слов о покойном профессоре, имя которого одинаково дорого и для его бывших слушателей и для товарищей, особенно тех, кто более других был близок к нему.

Собрание стихотворений В. Бенедиктова. Три тома. СПБ. 1856. Литературная карьера была несчастна для г. Бенедиктова.

Главною бедою его, из которой произошли все последующие неприятности, надобно считать то, что первая книжка стихотворений, изданная им в 1835 году, доставила автору многочисленных почитателей и почитательниц. Каким образом могла она произвесть такое впечатление, мы никогда не понимали и до сих пор не понимаем, потому что даже те качества, которыми восхищались поклонники г. Бенедиктова, вовсе не имеют чрезвычайного блеска, которым извинялось бы обольщение: великолепия в стихе нет, сладострастие в картинах женской красоты и чувственной любви очень холодно и вяло. Одного только нельзя отрицать: язык, действительно, исхищрен и кудреват до неимоверности, а метафоры неправдоподобно смелы и бесчисленны. Только на этом и мог основываться успех. Но, как бы то ни было, успех этот был пагубен г. Бенедиктову, обратив на него внимание читателей с развитым вкусом и критики. Счастливы г. Тимофеев, г. Бернет, фон-Лизандер, Якубович и другие: они прошли незамеченными, за то и мало терпели от насмешек, — а г. Бенедиктову, по какому-то губительному счастию, суждено было наделать шуму, — и шум этот вызвал голос критики и образованной части публики... Завидна участь скромных лилий, поблекнувших в безвестности, т. е. Якубовича, Стромилова, Гогниева и других.

Подвергся г. Бенедиктов и другому несчастию в самом начале своего поэтического поприща. Одному ученому ценителю изящ

ного, знаменитому своими многочисленными промахами, почему -то

вздумалось красноречиво объявить, что г. Бенедиктов есть по преимуществу поэт мысли *. Это был самый странный из всех возможных промахов. Статья была так поразительна своею несообразностью с рассудком, что до сих пор никто из читавших ее. m

life может забыть о ней, хотя прошло с того времени уже два дца ть один год.

Эти два пагубные обстоятельства, в которых г. Бенедиктов был нимало «е виноват, нанесли ему бесчисленный и бесконечный вред. Являлся ли нумер журнала, являлся ли какой-нибудь сборник с стихотворениями разных служителей Феба и, между прочим, стихотворениями г. Бенедиктова, — о стихах Коптева, Кропоткина, Крешева и т. д. или великодушно умалчивалось, или слегка упоминалось, что они плохи, — Коптев, Кропоткин, Крешев писатели темные: с них взыскивать нечего; но о стихах г. Бенедиктова нельзя было не говорить: ведь он писатель, имеющий толпу поклонников и поклонниц, раскупивших три издания первой части его стихотворений... И начинала критика разбирать новое стихотворение г. Бенедиктова... И каковы были эти разборы!

Вот, например, отрывок из статьи «Отечественных записок», написанной о третьем томе «Ста русских литераторов»: 2 Г. Бенедиктов снабдил свой портрет пятью стихотворениями. Посмотрим на них и начнем с первого.

Лебедь плавает на воде «в державной красоте», и у него завязывается с поэтом преинтересный разговор; г. Бенедиктов спрашивает его:

Что так гордо, лебедь белый,

Ты гуляешь по струям?

Иль свершил ты подвиг смелый?

Иль принес ты пользу нам?

Жизнь мою переплывая, (?)

Я в водах омыт от зла, (?)

И не давит грязь земная Мне свободного крыла.

Отряхнусь — и сух я стану;

Встрепенусь — и серебрист; (?)

Запылюсь — я в волны пряну;

Окунусь н снова чист,

Читатель, может быть, спросит, что значит «переплывать свою жизнь», и, пожалуй, не найдет смысла в этой фразе; может быть, также не поймет, как можно омываться водою от зла кому-нибудь, а тем более лебедю, который, как животное, злу не причастен, а разве грязи, которую вода, действительно, имеет способность смывать; еще, может быть, читателю покажутся смешными последние четыре стиха, как реторическая стукотня пошлого тона, а второй стих непонятен. Но мы советуем вам не быть слишком строгими и придирчивыми в не забывать, что ведь все это говорит птица. Животное, которому простительнее, нежели людям, говорить вздор.

Далее, лебедь, видя, что г. Бенедиктов благосклонно слушает его болтовню и не останавливает его, утверждает решительную нелепость, будто человек никогда не слыхивал лебединого крика (который поэты величают пеняем) на том основании, что Лебединых сладких песен Недостоин человек.

598

Вследствие сего обстоятельства, он, реченный лебедь, и поет только для неба, да и то лишь в предсмертный час свой. Но пение не мешает лебедю заблаговременно распорядиться своею духовною. Во-первых, он дает поэту «чудотворное* перо иа своих «крылий»,

И над миром, как из тучи,

Брызнут молнии созвучий С вдохновенного пера.

Теперь ясно, отчего одни поэты поют сладко, а другие так отвратительно; первые пишут лебединым пером, а вторые — гусиным. Конечно, если хотите, хороший поэт и гусиным пером будет писать недурно, но все не так, как лебединым, потому что, владея этим «чудотворным» орудием, он делается «певучим наследником* лебедя. Avis au poetesl * Потом лебедь завещает для изголовья милой девы мягкий пух с мертвенно-остылой груди, в которой витал летучий дух!!., И этому пуху дева, в немую ночь, вверит, из-под внутренней грозы, роковую тайну пламенной слезы,

И, согрет ее дыханьем,

Этот пух начнет дышать И упругим колыханьем Бурным перьям отвечать.

Подумаешь, сколько хорошего может наделать один лебедь! А все отчего? оттого, что он отряхнется — и станет сух, встрепенется — станет серебрист, запылится — и поскорее в волны, окунется — и как ни в чем не бывал! Оттого он и песни поет небу и перо дарит поэту, а пух — красавице! А затем... но пусть он вам сам скажет, что будет с ним затем: он так хорошо говорит, что хочется и еще послушать его:

Я исчезну, — и средь влаги,

Где скользил я, полн отваги,

Не увидит мир следа;

А на месте, где плескаться Так любил я иногда,

Будет тихо отражаться Неба мирная звезда.

Но что же из всего этого? какой результат, какой смысл, какая мысль, какое, наконец, впечатление, в уме читателя? Ничего, ровно ничего, больше,

чем ничего, — стихи, и только... Чего ж вам больше? Не все же гоняться за

смыслом— не мешает иногда удовольствоваться и одними стихами. Однажды, в поэтическую минуту, внимание г. Бенедиктова привлекла —

От женской головы отъятая коса,

Достойная любви, восторгов и стенаний,

Густая, черная, сплетенная в три грани,

Из страшной тьмы могил исшедшая на свет,

Не измененная под тысячами лет,

Меж тем, как столько кос, с их царственной красою,

Иссеклось времени нещадною косою.

Надо согласиться, что было над чем попризадуматься, особенно поэту.

Не диво мне, — говорит г. Бенедиктов, — что диадемы не гниют в земле:

В них рдело золото — прельстительный металл!

Он время соблазнит н вечность он подкупит — •

II та ему удел нетления уступит.

* Вниманию поэтов! — Ред.

599

Эта удивительная фраза о соблазне времени и подкупе вечности золотом, как будто бы время — женщина, а вечность — подьячий, — эта несравненная фраза дает надежду, что г. Бенедиктов скажет когда-нибудь, что гранит и железо запугивают или застращивают время и вечность, и эта будущая фраза, подобно нынешней, будет тем громче и блестящее, чем бессмысленнее. Итак, неудивительно, что золото не гниет в земле: но как же коса-то уцелела?

Ужели же она

Всевластной прелестью над временем сильна?

И вечность жадная на этот дар прекрасный Глядела издали с улыбкой сладострастной?

Час от часу не легче! Вечность доступна обольщению, подкупу! вечность сладострастна! Какая негодница!.. Но что ж дальше? Дальше общие места по реторике г. Кошанского: где глаза этой косы, которые сводили с ума диктаторов, царей, консулов, мутили весь мир, в которых были свет, жизнь, любовь, душа, в которых «пировало бессмертие» (??!!!..) и т. п. Где ж они?

И тихо выказал осклабленный скелет На желтом черепе два страшные провала.

Откуда же взялся череп? Ведь дело о косе, «отъятой от женской головы»? Подите с поэтами! спрашивайте у них толку!..

В третьем стихотворении г. Бенедиктов бранит толпу, и надо сказать, довольно недурно, если б только он поостерегся от персидских метафор, вроде следующих: «полотно широкой думы пламенеет под краской чувства», «гром искрометной рифмы» и т. п. вычурностей пошлого тона. В четвертом стихотворении г. Бенедиктов рассказывает нам, как невинно и духовно взирал он на грудь«девы стройной»:

Любуясь красотой сей выси благодатной.

Прозрачной, трепетной, двухолмной, двураскатной,

Он чувство новое в груди своей питал;

Поклонник чистых муз — желаньем он сгорал Удава кольцами вкруг милой обвиваться,

Когтями ястреба в пух лебедя впиваться.

Какие сильные, а главное, какие изящные и благородные образы!..

Нельзя не согласиться, что г. Бенедиктов — поэт столько же смелый, сколько и оригинальный. У него есть свои поклонники, и мелкие рифмачи даже пишут к нему послания стихами, в которых не знают, как и изъявить ему свое удивление. Нашелся даже лритик, который поставил его выше всех поэтов русских, не исключая и Пушкина. Само собой разумеется, что предмет поклонения всегда бывает выше своих поклонников; а так как почитателей таланта г. Бенедиктова даже и теперь тьма-тьмущая, то и нельзя не согласиться, что г. Бенедиктов есть в своем роде замечательное явление в русской литературе, как были в ней замечательны, например, Марлинский и г. Языков. Конечно, подобная «замечательность» ненадежна и недолговре-

менна, но все же она имеет свое значение, потому что основана не на одном

только дурном вкусе эпохи или значительной, по большинству, части публики, но также и на таланте своего рода. Но мы уже не раз говорили, что есть таланты, которые служат искусству положительно, и есть другие, которые служат ему отрицательно: произведения первых приводятся эстетиками, как примеры истинного и правильного хода искусства; произведения вторых служат для примеров ложного и фальшивого направления искусства. Это бывает не с одними лицами, но и с народами; для образцов изящного вкуса смело пользуйтесь греками, для образцов дурного вкуса смело обращайтесь к китайцам, и у последних берите только лучших художников и лучшие произведения. Муза г. Бенедиктова — женщина средней руки, если хотите, недур-600

ная собою, даже хорошенькая, но с пошлым выражением лица, бойкая, вертлявая и болтливая, не без грации и достоинства, страшная щеголиха, но без вкуса; она любит белила и румяна, хотя могла бы обходиться и без них, любит пестроту и яркость в наряде и, за неимением брильянтов, охотно бременит себя стразами; ей мало серег: подобно индейской баядере, она готс - 2 носить золотые кольца даже в ноздрях. Все это относится только к выражению в поэзии г. Бенедиктова. Разложить стихотворение г. Бенедиктова на составные элементы, пересказать его содержание из него же взятыми и нисколько не измененными фразами, всегда значит обратить его в пустоту и ничтожество («Отечественные записки», 1845 г., № 9, «Критика», стр.

13—15).

А вот другой отрывок из разбора Альманаха «Метеор»; он также из «Отечественных записок» за тот же год.

В «Метеоре» доставило нам истинное удовольствие, до слез развеселило нас стихотворение г. Бенедиктова: «Тост». Не можем отказать себе в наслаждении поделиться с читателями нашим весельем.

Чаши рдеют, словно розы,

И в развал их вновь и вновь

Винограда брызнут слезы.

Нервный сок (?) его и кровь.

Эти чаши днесь воэдымем И, склонив к устам края,

Влагу светлую приимем В честь и славу бытия,

Общей жизни в честь и славу.

За ее всесветный трон,

И всемирную державу Поглотим струю кроваву До осушки стклянных дон|

Стихотворение это столько же огромно, сколько и прекрасно: всего нельзя выписать; ограничимся лучшим:

Жизнь, сияй1 Твой светоч — разум.

Да не меркнет под тобой Свет сей, вставленный алмазом В перстень вечности самой!

Удивительно! Разум сперва является светочем жизни, потом уходит под жизнь и наконец делается алмазом и попадает в перстень вечности! Какая глубокая мысль — ничего не поймешь в ней! Господа современные русские стихотворцы, объясните нам смысл этой глубокой мысли: тысячи пудов российских стихотворений в награду.

Венчан лавром или миртом —

Наподобие сих чаш,

Буди налитчереп наш Соком дум и мысли спиртом)

Браво! брависсимо! Наподобие чаш, налить черепа живых (физически) людей соком дум и спиртом мысли: какая счастливая, оригинальная мысль! Жаль только, что она будет в подрыв откупам и погребам.

Пьем за милых — вестниц рая —

За красы их, начиная С полных мрака и лучей Зажигательных очей,

Томных, нежных и упорных,

601

Цветом всячески-цветных,

Серых, карих, адски-черных И небесно-голубых!

За здоровье уст румяных,

Бледных, алых и багряных Этих движущихся струй,

Где дыханье пламенеет,

Речь дрожит, улыбка млеет.

Пышет вечный поцелуй!

В честь кудрей благоуханных,

Легких, дымчатых, туманных,

Светло-русых, золотых,

Темных, черных, рассыпных,

С их неистовым извивом,

С искрой, с отблеском, с отливом,

И закрученных, как сталь,

В бесконечную спираль!

Далее поэт настаивает в своем намерении восчествовать юных дев и добрых жен,

Сих богинь огне-сердечных,

Кем мир целый проведен Чрез святыню персей млечных,

Колыбели и пелен.

Этих горлиц, этих львиц,

Расточительниц блаженства

И страдания цариц!

Молниеносными чертами рисует потом поэт географию и анатомию России:

Чудный край! через Алтай,

Бросив локоть на Китай,

Темя вспрыснув Океаном,

В Балт ребром, плечом в Атлант (!)

В полюс лбом, пятой к Балканам Мощный тянется (?!) гигант.

Потом поэт, прийдя в вящший восторг, предлагает выпить сока дум и спирта мысли —

В славу солнечной системы,

В честь и солнца и планет,

И дружин огне-крылатых,

Длиннохвостых, бородатых,

Быстрых, бешеных комет.

Наконец ему показалось, что земля Мчится в пляске круговой В паре с верною луной, — что «все миры танцуют»...

Жалеем, что не могли выписать этого дивного дифирамба вполне: в нем «ще осталось столько соку дум и спирта мысли!.. Прав, тысячу раз прав г. Щевырев, доказавший, что до г. Бенедиктова в русской поэзии не было мысли и что Державин, Крылов, Жуковский, Батюшков, Пушкин — поэты без мысли. Да, только с появлением книжки стихотворений г. Бенедиктова русская поэзия преисполнилась не только мыслию, но и соком дум и спиртом мысли...» («Отечественные записки», 1845 г, № 5, «Библиография», стр. 13—15).

602

Не ужасны ли эти насмешки? Положим, что они справедливы;

но чем же виноват г. Бенедиктов в том, что его стихотворения заслуживают таких насмешек?

Еще прискорбнее читать пародии на стихотворения г. Бенедиктова, потому что решительно не видишь, чем стихотворения его отличаются от пародий, на них написанных. Вот, например, пусть человек, которому бы не было памятно, какие из шести приведенных нами стихотворений — подлинные стихотворения, а какие — пародии на них, — пусть такой человек различит пародии от стихотворений:

I

Есть мгновенья дум упорных,

Разрушительно-тлетворных,

Мрачных, буйных, адски-черных,

Сих :— опасных, как чума, —

Расточительниц несчастья,

Вестниц зла, воровок счастья И гасительниц ума!

Вот в неистовстве разбоя В грудь вломились, яро воя —

Все вверх дном! И целый ад Там, где час тому назад Ярким, радужным алмазом Пламенел твой светоч, разум!

Где любовь, добро и мир Пировали честный пир!

Ад сей — в ком из земнородных От степей и нив бесплодных Сих отчаянных краев,

Полных хлада и снегов —

От Камчатки льдяно-реброй

До брегов отчизны доброй, —

В ком он бурно не кипел?

Кто его — страстей изъятый, Бессердечием богатый —

Не восчествовать посмел?

Ад сей — ревностью он кинут В душу смертного. Раздвинут Для него широкий путь В человеческую грудь...

Он грядет с огнем и треском,

Он ласкательно язвит,

Все иным, кровавым блеском Обольет и превратит Мир в темницу, радость — в муку, Счастье — в скорбь, веселье — в скуку Жизнь — в кладбище, слезы — в кровь, В яд и ненависть — любовь!

Полон чувств огнепалящих,

Вопиющих и томящих,

Проживает человек В страшный миг тот целый век!

603

Нет, красавица, напрасно Твой язык лепечет мне,

Что родилась ты в ненастной,

Нашей хладной стороне.

Нет, не верю: издалека Ветер к нам тебя завлек;

Ты жемчужина Востока,

Поля жаркого цветок!

Черный глаз и черный волос —

Все не наших русых дев,

И в речи кипит твой голос,

А не тянется в распев;

Вольной зыбью океана Грудь волнуется твоя,

И извив живого стана —

Азиатская змея.

Ты глядишь, очей не жмуря,

И в очах горит смола,

И тропическая буря Дышит пламенем с чела.

Фосфор — в бешеном сверканье — Взгляды быстрые твои,

И сладчайшее дыханье Веет мускусом любви, —

И какой-то силой скрытной Ты, волшебница, полна, Притягательно-магнитной Сферой вся обведена.

Сын железа — северянин,

Этой силой отуманен,

На тебя наводит взор —

И пред этим обаяньем,

Ограждаясь расстояньем,

Еле держится в упор.

Лишь нарушься только мера, Полшага ступи вперед, Обаятельная сфера Так и тянет, так и жжет!

Нет, не верю: ты не близко Рождена; твои черты Говорят: султанша ты Ты Зюлейка, одалиска.

Верх восточной красоты!

III

С эффектом громовым, победно и мятежно Ты в мире пронеслась кометой неизбежной И бедных юношей толпами наповал,

Как молния, твой взор и жег и убивал!

Я помню этот взгляд фосфорно-ядовитый И локон смоляной, твоим искусством взбитый, Небрежно падавший до раскаленных плеч,

И пламенем страстей клокочущую речь, Двухолмной груди блеск и узкой ножки стройность. Во всех движениях разгар и беспокойиость (ХН II

И припекавшие лобзаньями уста —

Венец красы твоей, о дева-красота!

Я помню этот миг, когда, царица бала,

По льду паркетному сильфидой ты летала И как, дыхание в груди моей тая,

Взирая на тебя, страдал и рвался я,

Как ныне рвуся я, безумец одинокий,

Над сей могилою, заглохшей и далекой.

IV

Есть чувство адское: оно вскипит в крови И, вызвав демонов, вселит их в рай любви, Лобзанья отравит, оледенит объятья,

Вздох неги превратит в хрипящий вопль проклятья. Отнимет все — и свет, и слезы у очей,

В прельстительных кудрях укажет свитых змей,

В улыбке алых уст — гиены осклабленье,

И в легком шопоте — ехиднино шипенье.

Вот, вот прелестница! Усмешка по устам Ползет, как светлый червь по розовым листам,

Она — с другим — нежна! Увлажена ресница;

И наглый взор его сверкает, как зарница,

По прелестям ее, как молния, скользит По персям трепетным, впивается, язвит,

По складкам бархата стремительно струятся И в брызги адские у ног ее дробится;

То брызжет ей в лицо, то лижет милый след.

Вот руку подала! Изменницы браслет Не стиснул ей руки... Уж вот ее мизинца Коснулся этот лев из модного зверинца,

С косматой гривою! Зачем на ней надет Сей светло-розовый мне ненавистный цвет? Условья нет ли здесь? В вас тайных знаков нет ли, Извинченных кудрей предательские петли?

В вас, пряди черных кос, подернутые мглой?

В вас, верви адские, залитые смолой,

Щипцами демонов закрученные свитки,

Снаряды колдовства, орудья вечной пытки?

V

О, как быстра твоих очей Огнем напитанная влага!

От них — и тысячи смертей И море жизненного блага!

Они, одетые черно,

Горят во мраке сей одежды:

Сей траур им носить дано По тем, которым суждено От них погибнуть без надежды. Быть может, в сумраке земном Их пламя для того явилось,

Чтоб небо звезд своих огнем Перед землею не гордилось, ] — Или оттоль, где звезд ряды Крестят эфир лучей браздами, Упали белых дг.е звезды 605

И стали черными звездами. Порой в них страсть: ограждены Двойными иглами ресницы,

Они на мир наведены И смотрят ужасом темницы,

Где через эти два окна Чернеет страшно глубина, —

И поглотить мир целый хочет Та всеобъемлющая мгла,

И там кипящая клокочет Густая черная смола;

Там ад- но муки роковые Рад каждый взять себе на часть. Чтоб только в этот ад попасть, Проникнуть в бездны огневые. Отдаться демонам во власть, Истратить разом жизни силы.

Перекипеть, перегореть,

Кончаясь, трепетать и млеть И, как в бездонных две могилы.

Все в те глаза смотреть, смотреть.

VI

Вот она, звезда Востока,

Неба жаркого цветок!

В сердце девы страстноокой Льется пламени поток!

Груди бьются, будто волны,

Пух на девственных щеках И, роскошной неги полны,

Рдеют розы на устах;

Брови черные дугою И зубов жемчужный ряд,

Очи — звезды подо мглою —

Провозвестники отрад!

Все любовию огнистой,

Сумасбродством дышит в ней,

И курчаво-смолянистый На плече побег кудрей...

Дева юга! Пред тобою Бездыханен я стою:

Взором адским, как стрелою.

Ты пронзила грудь мою!

Этим взором, этим взглядом —

Чаровница — ты мне вновь Азиатским злейшим ядом Отравила в сердце кровь!

Из этих шести стихотворений три принадлежат г. Бенедик-

тову, другие три написаны как пародии на его манеру. Но читатель, не знавший предварительно, которые именно стихотворения относятся к первому, которые к последнему классу, наверное, не 606

будет в состоянии избежать ошибок при различении подлинных стихотворений от пародий. Это очень огорчительно.

Двадцать лет постоянно быть предметом бесчисленных разборов, подобных тем, какие приведены выше — судьба, которая может поселить сострадание в душе самого сурового судьи.

Нам очень тяжела была необходимость говорить о стихотворениях г. Бенедиктова, потому что мы не видели возможности изменить суждение, которое бесчисленное количество раз было произносимо различными журналами о достоинстве его произведений. Но мы надеялись, что найдем, по крайней мере, какую-нибудь возможность смягчить это суждение. Из сожаления о грустной судьбе этих стихотворений, мы перечитывали изданные теперь три тома, расположив себя к величайшей снисходительности, проникнувшись желанием найти в них что-нибудь, кроме недостатков, которые столько раз уже были замечаемы другими рецензентами.

Наши поиски не были совершенно напрасны: мы нашли три или четыре стихотворения, в которых г. Бенедиктов, оставляя обыкновенные свои темы, обращается мыслью к событиям, совершающимся вокруг нас, — из мира «извинченных кудрей», «фосфорных очей» и адских страстей, выражаемых натянутыми метафорическими гиперболами, переходит в мир чувств, знакомых обыкновенным людям. Нам приятно было убедиться, что г. Бенедиктов иногда выказывает в этих случаях чувства и желания, достойные уважения. Особенно примирительно может действовать на читателей та пьеса, которою заключаются в третьей ча-

сти оригинальные произведения г. Бенедиктова. СТАНСЫ ПО СЛУЧАЮ МИРА Вражды народной кончен пир,

Пора на отдых ратоборцам!

Настал давно желанный мир, —

Настал, — и слава миротворцам!

Довольно кровь людей лилась...

О, люди, люди! вспомнить больно!

От адских жерл земля тряслась И бесы тешились... довольно!

Довольно черепы ломать,

В собрате видеть душегубца,

И знамя брани подымать Во имя бога-миролюбца!

За мир помолимся тому,

Из чьей десницы все приемлем,

И вкупе взмолимся ему,

Да в лоне мира не воздремлем!

Не время спать, о братья, — нет!

Не обольщайтесь настоящим!

607

Жених в полу нощи грядет:

Блажен, кого- найдет не спящим.

Царь, призывая вас к мольбе За этот мир, любви словами Зовет вас к внутренней борьбе Со злом, с домашними врагами.

В словах тех шлет он божью весть —

Не пророните в них ни звука!

Слова те: вера, доблесть, честь,

Законы, милость и наука.

Всем будет дело. Превозмочь Должны мы лень, средь дел (Зумажншх Возросшую. Хищенье — прочь!

Исчезни племя душ продажных!

Ты, малый труженик земли.

Сознай, что в деле нет безделки!

Не мысли, что грехи твои За тем простительны, что мелки!

И ты, сановник, не гордись 1 Не мни, что злу ты недоступен,

И неподкупным не зовись,

Коль только златом неподкупен!

Не лихоимецли и ты,

Когда своей чиновной силой Кривишь судебные черты За взгляд просительницы милой?

Коль гнешь рычаг своих весов Из старой дружбы, из участья,

Иль по ходатайству больших,

Или за взятку сладострастья?

Всяк труд свой в благо обращай! Имущий силу делать — делай!

Имущий словеса — вещай,

Греми глаголом правды смелой! Найдется дело и тебе,

О, чувств и дум зернометатель! Восстань и ты к святой борьбе,

Вития мощный и писатель!

Восстань, — не духа злобы полн,

Восстань не буйным демагогом,

Не лютым двигателем волн. Влекущим к гибельным тревогам: Нет! гласом добрым воззови,

И зов твой, где бы ни прошел он, Пусть духом мира и любви И в самом громе будет полон!

608

Огнем свой ополчи глагол Лишь на нечестие земное,

И — с богом — ратуй против зол! Взгляни на общество людское: Увидишь язвы в нем; им дан Лукавый ход по жилам царства,

И против этих тайных ран Нет у врачей земных лекарства. Пороков мало ль есть таких, Которых яд полмира губит,

Но суд властей не судит их И меч закона их не рубит!

Ты видишь; бедного лиша Последних благ в последнем деле, Ликуя, низкая душа Широко дремлет в тучном теле. Пышней, вельможней всех владык, Добыв чертог аристократа,

Иной бездушный откупщик По горло тонет в грудах злата.

Мы видим роскошь без границ И океан долгов бездонных,

Мужей, дошедших до темниц От р&ззорительниц законных. Нередко видим мы окрест И брачный торг — укор семействам, И юных жертвенных невест, Закланных дряхлым любодейством. Зрим в вертоградах золотых,

Среди цветов, в тени смоковниц, Любимцев счастия пустых И их блистательных любовниц. Толпа спешит не в храм творца;

Она спешит, воздев десницу, Златого чествовать тельца Иль позлащенную телицу.

Но есть для вас, сыны греха,

Но есть для вас, земли кумиры,

И гром и молния стиха,

И бич карающей сатиры, —

И есть комедии аркан, —

И, как боец, открыв арену, Новейших дней Аристофан Клеона вытащит на сцену.

Глас божий, мнится, к нам воззвал И указует перст судьбины,

Й

а встанет новый Ювенал сдернет гнусные личины!

39 Н. Г. Чернышевский, т. III 609

Правда, художественного достоинства в этой пьесе довольно

мало: она растянута, некоторые удары автора не попадают в цель, и вообще пьеса кажется прозою, переложенною в стихотворный размер; но первые и некоторые из средних строф заслуживают похвалы 'по мысли, а в последних трех даже выражение замечательно сильно. Из другой пьесы подобного содержания —

«К России», написанной г. Бенедиктовым также в последнее время, недавно были приведены в «Современнике» лучшие строфы («Современник]», 1855, № 12, «Заметки о журналах»).

В третьем томе есть еще пять-шесть стихотворений, которые хотя не имеют особенных достоинств, но лучше других тем, что написаны языком не слишком напыщенным. Эти немногие стихотворения и особенно пьеса «К России» и «Стансы по случаю мира», вероятно, оправдают нас перед читателями в том, что мы хотим высказать сЕое мнение о степени таланта г. Бенедиктова без насмешек над напыщенностью его языка, который уже слишком достаточное число раз бывал в наших журналах предметом шутки.

Несмотря на все наше желание смотреть на произведения, г. Бенедиктова самыми благорасположенными глазами, мы никак не можем видеть в них хотя бы слабых следов поэзии. Чувства в них нет; они носят на себе слишком очевидные признаки, что все в них — придуманное, сочиненное; от самых сладострастных картин веет холодом; на самых гиперболических выражениях лежит тяжелый отпечаток недостатка фантазии. Поэтическая фантазия состоит не в том, чтобы придумывать небывалые метафоры и гиперболы, — иначе, в известной книге «Не любо не слушай» было бы гораздо больше поэзии, нежели в Шекспире и Гомере.

Она не состоит и в том, чтобы описывать подробно все принадлежности женского организма: иначе, в «Руководстве к повивальному искусству» опять-таки было бы гораздо больше поэзии, нежели в Шекспире и Гомере. Поэтическая фантазия состоит в том, чтобы предмет немногими чертами изображался живо и точно; а этого качества решительно нет в стихотворениях г. Бенедиктова. Хотя бы даже оставить без внимания все натянутые и неловкие выражения, все-таки стихотворения г. Бенедиктова остаются холодны, картины его сбивчивы и безжизненны. Потому надобно, к сожалению, решительно сказать, что поэтического таланта у г. Бенедиктова мало.

Такое заключение, повидимому, неутешительно, — но только повидимому; на самом же деле, оно очень успокоительно и совершенно примиряет нас с стихотворениями г. Бенедиктова. По нашему убеждению, нельзя упрекать его ни в чем, напрасно преследовать его насмешками и т. д. — все это совершенно бесполезно. Напрасно говорить, что он злоупотреблял своим талантом или шел по ложному пути — для него не было никакой дороги в царстве поэзии. Прежде, когда у него были почитатели, из числа 610

людей с неразвитым вкусом, конечно, нужно было разоблачать недостатки его произведений, чтобы вывести этих заблуждавшихся людей из ошибки, вредной для их развития. Но теперь эта надобность, кажется, уже миновалась. Время успеха давно прошло для г. Бенедиктова.

Но, однако же, некогда успех его был громаден в известной части публики, — должен же был на чем-нибудь основываться этот успех? Мы уже сказали, на чем он основывался: на неразвитости вкуса. Прибавим и другую причину — стихотворения г. Бенедиктова привлекали своими физиологическими подробностями. Они возбуждали интерес точно такого же рода, как та картинка, на которую засмотрелся Акакий Акакиевич, идя по Невскому проспекту: дама надевает на ногу чулок предмет интересный, хотя

бы рисунок и был довольно плох.

Статья наша окончена. Остается только сказать, что из шести стихотворений, приведенных нами, г. Бенедиктовым написаны второе, четвертое и пятое, а стихотворения, поставленные на первом, третьем и шестом месте — пародии.

Стихотворения графиня Ростопчиной. Том второй. СПБ. 1856. Рассматривая первый том нового издания'произведений поэтессы, мы подробно высказали свое мнение как о характере ее произведений, так и о степени ее таланта. Не имея теперь сказать об этих предметах ничего нового, мы только выпишем из второго тома стихотворений графини Ростопчиной несколько пьес: мы берем их почти без выбора, потому что выбор бесполезен.

ЗВЕЗДЫ ПОЛУНОЧИ

Кому блестите вы, о звезды полуночи?

Чей взор прикован к вам с участьем и мечтой,

Кто вами восхищен? Кто к вам подымет очи,

Не засоренные землей?

Не хладный астроном, упитанный наукой,

Не мистик астролог вас могут понимать!

Нет! для изящного их дума близорука:

Тот испытует вас, — тот хочет разгадать.

Поэт, один поэт с восторженной душою,

С воображением и страстным и живым Пусть наслаждается бессмертной красотою И вдохновением пусть вас почтит своим!

Да женщина еще, — мятежное созданье,

Рожденное мечтать, сочувствовать, любить, —

На небеса глядит, чтоб свет и упованье В душе пугливой пробудить.

39 Г: 611

ПАХИТОС

Fumer ... river... et puis... on va si totn alorst*

X. X.

Пахитос, — отрада лени, Европейский наргиле, ] — Страсть новейших поколений. Повод дедушкам к хуле,— Пахитос!., предмет раздора И в гостиных и в семьях, — Соучастник разговора,

И наперсник наш в мечтах, — Дым твой полон откровений, Много тайн в твоей золе, Пахитос, отрада лени, Европейский наргиле!

Львиц причудливое знамя,

Ты безгрешно тешишь их,

Ты игрушка им,— и пламя На замен огней других!

Друг испанки черноокой,

Ты при счастьи, средь скорбей Жизни праздной, одинокой Сокращаешь скуку ей!

Ты пристал и ручке нежной.

И коралловым устам,

Думе грустной и мятежной И смеющимся глазам!

Я не львица удалая,

Не испанка под фатой, —

Но блаженствую, вдыхая.

Пахитос, чад легкий твой!

Мне сдается, суеверной,

Что разрозненным друзьям Ты символ в дали безмерной.

Связь двум мыслям, двум мечтам...

Дым твой полон откровений,

Много тайн в твоей золе,

Пахитос, отрада лени,

Европейский наргиле!

ЦЫГАНСКИЙ ТАБОР

Полночь звучит... Сюда несите чашу.

Благоуханный дайте ром...

Все свечи вон!.. Пусть жженка прихоть нашу Потешит радужным огнем!

Зовите табор к нам!.. Чтоб песнью чудно-шумной Нас встретил исступленный хор,

Чтоб дикой радостью, чтоб удалью безумной Был поражен и слух и взор!

* Курить... грезить... и тогда так далеко уходишь! — Ред. 612

Велите петь цыганке черноокой Про страсть, про ревность, про любовь,

Про всё, про всё, что в жизни одинокой Волнует ум, сжигает кровь!..

И мы послушаем тот вечный сердца ропот, —

И оживится хладный прах,

Забытых нами снов — проснется страстный шопот В давно заглохнувших сердцах!..

Давно, мои друзья, любимых песен звуки,

Давно не тешили меня;

Но русской речи склад в чужбине, в дни разлуки Припоминала часто я.

О, как хотелось мне любимое веселье Лет свежей юности вкусить И, после странствия, возврата новоселье Подобным пиром огласить!

Оно исполнилось, тоскливое желанье, —

Поют мне песни старины!

Простонародных слов и ладов сочетанья Кипучей жизнью как полны!..

В восторженной душе очнулося былое С минувшей радостью, тоской, —

И сердце, как тогда, безумно молодое Забилось с прежней быстротой.

Внимаю жадно им, знакомцам незабытым,

Люблю радушный их привет,

И предпочту его поклонам знаменитым,

В которых правды, смысла нет!

Здесь есть поэзия, в поющей сей картине Есть страсть, есть воля, есть порыв;

Разнообразный хор таинствен, как судьбина, —

Как беззаботность, он гульлив.

Для чувства робкого, для тайных упований Поет он сладкий гимн любви;

Для сердца грустного в нем отклик есть страданий, Что хочешь, каждый назови!..

И нас немного здесь, — но каждый понимает По-своему ответный глас;

И верно, углубясь в мечту, припоминает Какой-нибудь заветный час...

Предаться можем мы свободно увлеченью Очаровательных минут:

Ни взор завистливый, ни злость, ни осужденье В наш тесный круг не попадут,

И мы доверчиво друг другу смотрим в очи,

Без опасенья, без препон...

Жаль, быстрые часы блаженной этой ночи Промчатся, как чудесный сон!

НА ЛАВРОВЫЙ ВЕНЕЦ,

поднесенный мне земляками о саду впллы

д'Э стс, 9 Тиволи

Не мне, друзья, не мне венец лавровый...

Такая честь не подобает мне!

Дар вашей дружбы я принять готова, —•

613

Им радуюсь в душевной глубине, —

Но, как символ таинственно-высокий,

Мне чужд сей лавр!., мне до него далеко!.. Смотрите, где мы!!.. Вот стоят палаты Старинные, чудесные... и в них Когда-то двор державный и богатый Торжествовал пиры князей своих,—

Род д'Эсте угощал своих клевретов,

Воителей, художников, поэтов.

И вспомните, чии стопы ходили По сим аллеям!., чей эдесь глас звучал...

Чьи песни здесь Элеонору чтили!

Здесь страстный Тассо жил... любил... мечтал!..

Не мнится ль вам, что под лавровой сенью Мы встретимся с его туманной тенью?.'. Скажите: там, меж тополей шумящих,

Как будто шорох не слыхали вы?..

Меж мраморных фонтанов, здесь блестящих, Вы не видали облик головы?..

О, тише(.. Воздадимте в умиленьи Страдальцу и певцу благоговенье!

Что я пред ним?.. Что я в стране сей славной?.. Дитя сует и баловень мечты, —

Поэт полупустой и легконравный.

Любящий бал, наряды и цветы...

Лишь женщина... во всем значенья слова!..

Не мне друзья, не мне венец лавровый.

ПЕСНЬ ВОЗВРАТА *

Я с гордостью свой путь припоминаю, —

Его с восторгом детским соверша:

В стране красот классических была я, —

И там сказали мне: «Ты хороша!»

В отчизну мысли и ума пришла я, —

И там поэта пылкая душа

Нашла друзей, ценителей, хваленья...

И поняла, что в славе есть значенье.

Довольна я!!.. Да, женщина, поэт Равно своей поездкой насладились;

Обоих угостил широкий свет,

Обоих ожиданья совершились!

Воспоминанья двух прожитых лет Мне дороги... с душой моей сдружились,

Как сладкий, чудный, незабвенный сон;

Лишь жаль, что слишком скоро прерван он!..

* Пьеса эта довольно велика по объему; оттого мы могли привести только некоторые строфы. Кстати заметим, что. она написана в 1846 году, через семнадцать лет после начала поэтической деятельности графини Ростопчиной.

614

ОТВЕТ НЕКОТОРЫМ БЕЗЫМЕННЫМ СТИХОТВОРЕНИЯМ (1854)

Сам бог сказал: «Чти мать свою!»

И грех тебе, о сын лукавый,

Когда, враг материнской славы,

Позоришь бранию неправой Ты мать родимую твою!

Когда в лжемудрости надменной И честь и совесть погубя,

Разишь рукою дерзновенной Грудь, воскормившую тебя!..

И грех и стыд вам, лже-поэты,

Клеветники Руси святой,

Что в день и в час сей роковой Одни в разладе вы с толпой,

Ее любовью не согреты;

Что вас она не увлекла Восторгом православной битвы,

Что нечестивая хула Ответ ваш на ее молитвы!..

И грех и стыд, и горе вам,

Что смеет ваш язык коварный,

Ваш злобный стих высокопарный,

Шептать укор неблагодарный

Отчизны преданным сынам;

Что с вражьей зоркостию ока Окинув Русь во все концы,

В ней лишь предлоги для упрека,

Добра в ней не нашли, слепцы!

Она же, наша Русь святая,

Вас не казнит, не проклянет, —

Но лихом вспомнит вас народ!

Из века в век, из рода в род Пройдет молва о вас худая,

Позорным прозвищем клеймить Вас будет верное преданье И малым детям в поруганье Век имя ваше будет жить!..

В поэтическом отношении все выписанные нами стихотворения могут быть названы одинаковыми. Но относительно содержания первая пьеса отличается от других тем, что в ней одна мысль кажется сомнительною: гр. Ростопчина, быть может, не совершенно близка к истинным понятиям о вещах, утверждая, что астрономы не смотрят на звезды.

< ИЗ № 11«СОВРЕМЕННИКА»>

Стихотворения Н. Некрасова. Мо-сква. 1856.

Читатели, конечно, не могут ожидать, чтобы «Современник» представил подробное суждение о «Стихотворениях» одного из своих редакторов.

615

Мы можем только перечислить здесь пьесы, вошедшие в состав изданной теперь книги. Вот их список:

«Поэт и гражданин», «В дороге», «Влас», «В деревне», «Огородник», «Извощик», «Так, служба, сам ты в той войне», «На улице», «Вино»,

«Тройка», «Забытая деревня», «Школьник», «Псовая охота», «Гадающей невесте», «Пьяница», «Нравственный человек», «Маша», «Секрет», «Княгиня», «Прекрасная партия», «В больнице», «Колыбельная песня», «Отрадно видеть, что находит», «Филантроп», «Современная ода», «Отрывок из путевых записок графа Гаранского», «Саша», «Муза», «Новый год», «Ты всегда хороша несравненно», «Памяти приятеля», «Перед дождем», «Тяжелый крест достался ей на долю», «Ах, были счастливые годы», «Блажен незлобливый поэт», «В неведомой глуши, в деревне полудикой», «Мы с тобой бестолковые люди», «Свадьба», «Воспоминание», «Письма», «14 июня 1854 года», «Петербургское утро», «Пускай мечтатели* осмеяны давно», «Самодовольных болтунов», «Чуть-чуть не говоря: ты сущая ничтожность»,

«За городом», «Безвестен я, я вами не стяжал», «Влюбленному», «Еду ли ночью по улице темной», «Я за то глубоко презираю себя», «Так это шутка», «Несжатая полоса», «Я посетил твое кладбище», «Старые хоромы», «Да, наша жизнь текла мятежно», «Застенчивость», «Внимая ужасам войны», «Я сегодня так грустно настроен», «Когда из мрака заблужденья», «Старики», «На родине», «Буря», «Последняя элегия», «Давно отвергнутый тобою», «Если мучимый страстью мятежной», «Отрывок», «Сознание»,

«В черный день», «Я не люблю иронии твоей», «Т...ву», «Прости», «Как ты кротка, как ты послушна», «Замолкни, Муза мести и печали».

Читатели заметят, что многие из этих пьес не были еще напечатаны. Некоторые из бывших напечатанными являются ныне в виде более полном, нежели как были напечатаны прежде.

Из тех, которые не были напечатаны, мы приведем здесь пьесы: «Поэт и гражданин», «Забытая деревня», «Отрывки из путевых записок графа Гаранского» *.

ПОЭТ И ГРАЖДАНИН Г р а ж д а н и н (входит)

Опять один, опять суров,

Лежит — и ничего не пишет.

Прибавь: хандрит и еле дышит — И будет мой портрет готов.

Г р а ж д а н и н

Хорош портрет1 Ни благородства, Ни красоты тут нет, поверь,

А просто пошлое юродство, Лежать умеет дикий зверь...

Поэт

Так что же?

Г р а ж д а н и н Да глядеть обидно.

616

Поэт

Ну так уйди.

Г р а ж д а н и н Послушай: стыдно1 Пора вставать! Ты знаешь сам, Какое время наступило;

В ком чувство долга не остыло, Кто сердцем неподкупно прям,

В ком дарованье, сила, меткость, Тому теперь не должно спать... Поэт

Положим, я такая редкость,

Но нужно прежде дело дать.

Г р а ж д а н и н

Вот новость] Ты имеешь дело.

Ты только временно уснул, Проснись: громи пороки смело...

AI Знаю: «вишь куда метнул!»

Но я обстреленная птица...

Жаль, нет охоты говорить (берет книи Спаситель Пушкин! — вот страница! Прочти — и перестань корить.

Г р а ж д а н и н ( читает)

«Не для житейского волненья,

Не для корысти, не для битв,

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуков сладких и молитв».

По э т (с восторгом)

Неподражаемые звуки!..

Когда бы с Музою моей Я был немного поумней,

Клянусь, пера бы не взял в руки!

Г р а ж д а н и н

Да, звуки чудные... Ура!

Так поразительна их сила,

Что даже сонная хандра С души поэта соскочила.

Душевно радуюсь — пора!..

И я восторг твой разделяю,

Но, признаюсь, твои стихи Живее к сердцу принимаю...

Поэ т

Не говори же чепухи!..

Ты рьяный чтец, но критик дикий.

Так я, по-твоему — великий,

Повыше Пушкина поэт?

Скажи, пожалуйста?!.

617

Г р а ж д а н и н Ну, нет1

Твои поэмы бестолковы,

Твои элегии не новы,

Сатиры чужды красоты, Неблагородны и обидны,

Твой стих тягуч. Заметен ты.

Но так без солнца звезды видны.

В ночи, которую теперь Мир доживает боязливо,

Когда свободно рыскал зверь,

А человек бродил пугливо, —

Ты твердо светоч свой держал;

Но небу было неугодно,

Чтоб он под бурей запылал,

Путь освещая всенародно. Дрожащей искрою, впотьмах,

Он чуть горел, мигал, метался... Моли, чтоб солнца он дождался И потонул в его лучах!

Нет, ты не Пушкин. Но покуда Не видно солнца ниоткуда,

С твоим талантом стыдно спать; Еще стыдней в годину горя Красу долин, небес и моря И ласку милой воспевать...

Гроза молчит; с волной бездонной В сияньи спорят небеса,

И ветер ласковый и сонной Едва колеблет паруса, —

Корабль бежит красиво, стройно, И сердце путников спокойно,

Как будто вместо корабля Под ними твердая земля...

Но гром ударил; буря стонет,

И снасти рвет и мачту клонит, — Не время в шахматы играть,

Не время песни распевать!

Вот пес — и тот опасность знает И бешено на ветер лает:

Ему другого дела нет...

А ты что делал бы поэт?

Ужель в каюте отдаленной Ты стал бы лирой вдохновенной Ленивцев уши услаждать И грохот бури заглушать?

Пускай ты верен назначенью,

Но легче ль родине твоей,

Где каждый предан поклоненью Единой личности своей? Наперечет сердца благие,-Которым родина свята. Бог-помочь им!., а остальные?

Их цель мелка, их жизнь пуста. Одни — стяжатели и воры, Другие — сладкие певцы, fija

А третьи... третьи — мудрецЫ:

Их назначенье — разговоры. Свою особу оградя,

Они бездействуют, твердя: «Неисправимо наше племя,

Мы даром гибнуть не хотим,

Мы ждем: авось поможет время И горды тем, что не вредим!» Хитро скрывает ум надменной Себялюбивые мечты,

Но... брат мой! кто бы ни был ты, Не верьсей логике презренной) Страшись их участь разделить, Богатых словом, делом бедных, И не иди во стан безвредных, Когда полезным можешь быть!.. Не может сын глядеть спокойно На горе матери родной,

Не будет гражданин достойной К отчизне холоден душой —

Ему нет горше укоризны...

Иди в огонь за честь отчизны,

За убежденье, за любовь,

Иди и гибни безупречно — Умрешь не даром: дело прочно, Когда под ним струится кровь... А ты, поэт, избранник неба, Глашатай истин вековых,

Не верь, что неимущий хлеба Не стоит вещих струн твоих!

Не верь, чтоб вовсе пали люди:

Не умер бог в душе людей,.

И вопль из верующей груди Все гда доступен будет е й!

Будь гражданин! служа искусству, Для благ а ближнего живи,

Свой гений подчиняя чувству Всеобиимающей Любви;

И если ты богат дарами,

Их выставлять не хлопочи:

В твоем труде заблещут сами Их животворные лучи.

Взгляни: в осколки твердый камень Убогий труженик дробит,

А из-под молота летит И брызжет сам собою пламень!..

П о в т

Ты кончил? чуть я не уснул.

Куда нам до таких воззрений!

Ты слишком далеко шагнул.

Учить других — погребен гений, Потребна сильная душа,

А мы с своей душой ленивой, Самолюбивой и пугливой,

Не стоим медного гроша.

Спеша известности добиться,

619

Боимся мы с дороги сбиться И тролкой торною идем,

А если в сторону свернем — Готовься хоть бежать со света!..

Куда жалка ты, роль поэта! Блажен безмолвный гражданин: Он, музам чуждый с колыбели, Своих поступков господин,

Ведет их к благородной цели,

И труд его успешен, спор...

Г р а ж д а н и н

Не очень лестный приговор.

Но твой ли он? тобой ли сказан? Ты мог бы правильней судить: Поэтом можешь ты не быть,

Но гражданином быть обязан.

А что такое гражданин? Отечества достойный сын. —

Ах, где же он? Кто не сенатор,

Не сочинитель, не герой.

Не предводитель, не плантатор, Кто гражданин страны родной? Где ты? откликнись! Нет ответа. И даже чужд душе поэта Его могучий идеал!

Но если есть он между нами, Какими плачет он слезами!!.. Ему тяжелый жребий пал,

Но доли лучшей он не просит:

Он как свои на теле носит Все язвы родины своей.

Гроза шумит и к бездне гонит Надежды шаткую ладью,

Поэт клянет, или хоть стонет,

А гражданин молчит и клонит Покорно голову свою;

Когда же... но молчу. Хоть мало,

И в наши дни судьба являла Достойных граждан: знаешь ты Их участь— преклони колени! Лентяй! смешны твои мечты И легкомысленные пени;

В твоем сравненьи смыслу нет.

Вот слово правды беспристрастной: Блажен болтающий поэт И жалок гражданин безгласной.

П о в т

Немудрено того добить,

Кого уж добивать не надо.

Ты прав: поэту легче жить —

В правдивом слове есть отрада.

Но был ли я причастен ей?

Ах, в годы юности моей Печальной, бескорыстной, трудной, 620

Короче: очень безрассудной —

Куда ретив был мой Пегас!

Не розы — я вплетал крапиву В его размашистую гриву И гордо покидал Парнас; без отвращенья, без боязни Я шел в тюрьму и к месту казни;

В суды, в больницы я входил.

Не повторю, что там я видел...

Клянусь, я честно ненавидел, Клянусь, я искренно любил!

И что ж?.. мои послышав звуки,

Что было делать? Безрассудно Винить людей, винить судьбу...

Когда б я видел хоть борьбу. Бороться стал бы, как ни трудно,

Но... впрочем, главная беда:

Я молод, молод был тогда!

Лукаво жизнь вперед манила,

Как моря вольные струи,

И ласково любовь сулила Мне блага лучшие свои —

Душа пугливо отступила...

Но сколько б ни было причин,

Я горькой правды не скрываю И робко голову склоняю При слове: честный гражданин.

Тот роковой, напрасный пламень Доныне сожигает грудь,

И рад я, если кто-нибудь В меня с презреньем бросит камень. Бедняк! и из чего попрал Ты долг священный человека?

Какую подать с жизни взял,

Ты — сын больной больного века?.. Когда бы знали жизнь мою,

Мою любовь, мои волненья...

Угрюм и полон озлобленья У двери гроба я стою...

Ах! песнею моей прощальной Та песня первая была!

Склонила Муза лик печальной И, тихо зарыдав, ушла.

С тех пор не часты были встречи: Украдкой, бледная, придет И шепчет пламенные речи И песни гордые поет.

Зовет то в города, то в степи, Заветным умыслом полна;

Н о..............................................

И мигом скроется о-на.

Не вовсе я ее чуждался,

Но как боялся! как боялся1 Когда мой ближний утопал В волнах существенного горя — 621

То гром небес, то ярость моря Я добродушно воспевал.

Вйчуя маленьких воришек Для удовольствия больших, Дивил я дерзостью мальчишек И похвалой гордился их.

Под игогм лет душа погнулась, Остыла ко всему она,

И Муза вовсе отвернулась, Презренья горького полна. Теперь напрасно к ней взываю — Увы1 сокрылась навсегда,

Как свет, я' сам ее не знаю

И не узнаю - никогда.

О, Муза1 гостьею случайной Являлась ты душе моей,

Иль песен дар необычайной Судьба предназначала ей?

Увы!кто знает?рок суровый Все скрыл в глубокой темноте.

Но шел один венок терновый К твоей угрюмой красоте,..

ЗАБЫТАЯ ДЕРЕВНЯ

I

У бурмистра Власа бабушка Ненила Починить избенку леса попросила; Отвечал: нёт лесу, и не жди — не будет! «Вот приедет барин — барин нас рассудит, Барин сам увидит, что плоха избушка,

И велит дать лесу» — думает старушка.

II

Кто-то по соседству, лихоимец жадный,

У крестьян землицы косячек изрядный Оттягал, отрезал плутовским мане ром — «Вот приедет барин: будет землемерам!» Думают крестьяне: «скажет барин слово— ] И землицу нашу отдадут нам снова I»

III

Полюбил Наташу хлебопашец вольный;

Да перечит девке немец сердобольный, Главный управитель. «Погодим, Игната,

Вот приедет барин!» говорит Наташа. Малые, большие. — дело чуть за спором —

«Вот приедет барин!» повторяют хором...

IV

Умерла Ненила; на чужой землице

V соседа-плута — урожай сторицей;

Прежние парнишки ходят бородаты,

622

Хлебопашец вольный угодил в солдаты,

И сама Наташа свадьбой уж не бредит...

Барина все нету... барин все не едет!..

V

Наконец однажды середи дороги Шестернею цугом показались дроги:

На дрогах высоких гроб стоит дубовый,

А в гробу-то барин; а за гробом — новый.

Старого отпели, новый слезы выте р,

Сел в свою карету — и уехал в Питер.

ОТРЫВКИ ИЗ ПУТЕВЫХ ЗАПИСОК ГРАФА ГАРАНСКОГО

(Перевод с французскою: Trois mois dans la Pairie. Essais de Poesie et de Prose, suivis d'un Discours sur les moyens de parvenir au developpement _ des forces morales de la Nation Russe et des richesses naturelles de cet Etat,

Par un Russe; comte de Garansky. 8 vol. in —4°. Paris. 1836.)

Я путешествовал недурно: русский край •

Оригинальности имеет отпечаток;

Не то, чтоб в деревнях трактиры были — рай.

Не то, чтоб в городах писцы не брали взяток, —

Природа нравится громадностью своей.

Такой громадности не встретите нигде вы:

Пространство широко раскинутых степей-Лугами здесь зовут ; начнутся ли посевы —

Не ждите им конца I Подобно островам Зеленые леса и серые селенья Пестрят ровнину их, и любо видеть вам .

Картину сельского обычного движенья...

Подобно муравью трудолюбив мужик; .

Ни грубости их рук, ни лицам загорелым Я больше не дивлюсь: я видеть их привык В работах полевых чуть не по суткам целым.

Не только мужики здесь преданы труду,

Но даже дети их, беременные бабы,

Все терпят общую, по их словам, «страду»,

И грустно видеть, как иные бледны, слабы!

Я думаю, земель избыток и лесов Способствует к труду всегдашней их охоте;

Но должно б вразумлять корыстных мужиков,

Что изнурительно излишество в работе.

Не такова ли цель — в немецких сюртуках Особенных фигур, бродящих между ними-1

..............................Какие реки здесь!

Какие здесь леса! Пейзаж природы русской Со временем собьет, я вам ручаюсь, спесь С', природы рейнской, не только что с французской! Во Франции провел я молодость свою;

Пред ней, как говорят в стихах, все клонит выю,

Но все ж по совести и громко признаю,

Что я не ожидал найти такой Россию!

623

Природа не дурна: в том отдаю ей честь,—

Я славно ел и спал, подьячим не дал штрафа...

Да, средство странствовать и по России есть —

С французской кухнею и с русским титлом графа!

Но только худо то, что каждый здесь мужик Дворянский гонор мой, спокойствие и совесть Безбожно возмущал; одну и ту же повесть Бормочет каждому лукавый их язык:

Помещик не живет, а немец-управитель

Непьющий человек, н о...............................

Ужели господа в России таковы?

Я к многим заежал: иные, точно, грубы • —

Муж ты своей жене, жена супругу вы,

Но есть премилые: прилично убран дом,

У дочерей рояль, а чаще фортепьяно,

Хозяин с Францией и с Англией знаком,

Хозяйка не заснет без модного романа;

Ну все как водится у развитых людей,

Которые глядят прилично на предметы И вряд ли мужиков трактуют, как свиней...

Я также наблюдал — в окно моей кареты —

И быт крестьянина: он нищеты далек!

По собственным моим владеньям проезжая,

Созвал я мужиков; составили кружок И гаркнули: «ypal» С балкона наблюдая,

Спросил: «довольны ли?..» кричат: «довольны всем!» — И управителем? — «Довольны...» О работах Я с ними говорил, поил их — и затем,

Бекаса подстрелив в наследственных болотах,

Поехал далее... Я мало с ними был,

Но видел, что мужик свободно ел и пил.

Плясал и песни пел; а немец-управитель Казался между них отец и покровитель...

Чего же им еще?.. А если, точно, есть

Любители...............................................

Которые, забыв гуманность, долг и честь,

Пятнают родину и русское дворянство —

Чего же медлишь ты, сатиры грозный бич?..

Я книги русские перебирал все лето:

Пустейшая мораль, напыщенная дичь —

И лучшие темны, как стертая монета!

Жаль, дремлет русский ум. А то чего б верней?

Правительство казнит открытого злодея,

Сатира действует и шире и смелей,

Как пуля находить виновного умея.

Сатире уж не раз обязана была Европа (кажется, отчасти и Россия)

Услугой важною.........................................

62 <

С И З № 12 «СОВРЕМЕННИКА)»

Александр Сергеевич Пушкин, его жизнь и сочинения.

С портретом А. С. Пушкина. СПБ. 1856 *.

Детей обыкновенно хвалят, но хвалят более по привычке, по какой-то нежной лести, нежели по ясному убеждению в их доброте, уме и других хвалимых качествах. В самом деле, мы не всегда умеем ценить по достоинству, например, ум детей, — по крайней мере, мы вообще слишком мало доверяем ему, — мы или мучим его затверживанием сухих правил и мертвых слов, смысла которых не объясняем детям, «потому что они еще дети, не поймут они этого», или, когда хотим доставить им приятное чтение, болтаем с ними о таких вещах и таким языком, что умное дитя тотчас же заметит в наших словах приторное ребячество и будет подсмеиваться над этим неловким и скучным ребячеством. Мы

думаем, что детский рассудок слаб, что детский ум непроницателен; о, нет, напротив, он только неопытен, но, поверьте, очень остер и проницателен. Ведь научается же двенадцатилетний мальчик понимать алгебраические отвлеченности, которые и взрослому не всякому объяснишь. Если детский ум в состоянии понять квадратные уравнения, бесконечные дроби, ньютонов бином, то можно ли сомневаться в том, что он поймет такие живые, объясняемые наглядными примерами понятия, как, например, поэзия, литература, поэт, и т. д.? Ведь согласитесь, что из нас, взрослых людей, найдется вдесятеро больше имеющих сносное понятие о поэзии, искусстве, нежели имеющих хотя какое-нибудь понятие о неполных квадратных уравнениях? Стало быть, первые понятия гораздо легче охватываются пониманием, нежели последние. Да, нужно только умеючи приняться за дело, и с детьми можно говорить и об истории, и о нравственных науках, и о литературе, так что они будут не только узнавать мертвые факты, но и понимать смысл, связь их. В этом отношении мы вообще недовольны книгами для детского чтения: они слишком — извините за выражение — оскорбляют детей недоверчивостью к их уму, отсутствием мысли, приторными сентенциями. К чему эта преднамеренная пустота, преднамеренное идиотство? Детям очень многое можно объяснить очень легко, лишь бы только объясняющий сам понимал ясно предмет, о котором взялся говорить с детьми, и умел говорить человеческим языком. С этой стороны, мы довольны книжкою, заглавие которой выписали. Надобно детям узнать, кто был Пушкин и что он писал. Да почему же надобно знать это? Потому, что он был великий поэт, — и книжка объясняет своим читателям, что такое просвещение, литература, поэзия, поэт, великий человек, и объясняет эти понятия в их настоящем смысле, нисколько не искажая их, и посмотрите, как доступно уму двенадцатилетнего

ребенка это объяснение таких возвышенных предметов:

40 Н. Г. Чернышевский, т. III 625

«Пушкин — великий поэт», говорит каждый из нас, и эти слова так важны, что надобно постараться как можно лучше вникнуть $ смысл их и объяснить их: что такое значит «великий поэт»? почему великие поэты пользуются общим глубоким уважением? и почему Пушкина все считают великим поэтом?

Объяснив себе это, мы увидим, как необходимо каждому из нас ближе познакомиться с жизнью Пушкина и его сочинениями.

Не нужно доказывать, что образование — самое великое благо для человека. Без образования люди и грубы, и бедны, и несчастны. Чтобы убедиться в этом, стоит только припомнить рассказы путешественников о дикарях. Краснокожие индейцы жили и отчасти еще живут в тех же самых землях, которые заняты теперь Северо-Американскими Штатами: посмотрите же, какая разница между краснокожими, малочисленными, нуждающимися во всем необходимом для жизни, и многочисленными, богатыми, имеющими все в изобилии северо-американцами! И отчего вся эта разница? Только оттого, что северо-американцы — народ образованный, а краснокожие туземцы — дикари. Другой пример, более близкий к нам: Россия теперь государство могущественное и богатое, потому что русские, благодаря Петру Великому, стали народом образованным; а всего только пятьсот лет тому назад русские были угнетаемы и разоряемы татарами, потому что были еще мало образованы.

Но не довольно того, что просвещение приносит народу и благосостояние, и могущество: оно доставляет человеку такое душевное наслаждение, с которым ничто не может сравниться. Каждый образованный человек чувствует вто и всегда скажет, что без образования жизнь его была бы очень скучна и жалка.

Теперь будет совершенно ясно, как важна для всеобщего блага литература, если мы скажем, что из всех средств для распространения образованности самое сильное — литература. Народ, у которого нет литературы, груб и невежественен; чем более усиливается и совершенствуется, или, как принято говорить, развивается литература, тем образованнее и лучше становится народ.

Образованным человеком называется тот, кто приобрел много знаний и, кроме того, привык быстро и верно соображать, что хорошо и что дурно, что справедливо и что несправедливо, или, как выражаются одним словом, привык «мыслить», и, наконец, у кого понятия и чувства получили благородное и возвышенное направление, то есть приобрели сильную любовь ко всему доброму и прекрасному. Все эти три качества — обширные знания, привычка мыслить и благородство чувств — необходимы для того, чтобы человек был образованным в полном смысле слова. У кого мало познаний, тот невежда; у кого ум не привык мыслить, тот груб или тупоумен; у кого нет благородных чувств, тот человек дурной.

В детстве, в первую пору молодости, человек учится в школах; уроки наставников имеют ту цель, чтобы сделать юношу образованным человеком. Но когда он выходит из школы, перестает учиться, его образование поддерживается и совершенствуется чтением, то есть, вместо прежних наставников, которых слушал мальчик и юноша, взрослый человек имеет одну наставницу — литературу.

Чтоб исполнить, как должно, свою великую обязанность — быть руководительницею людей на пути образования, литература, как мы уже знаем,' должна давать ему различные знания, развивать в нем привычку мыслить и поддерживать п нем любовь ко всему прекрасному и доброму. Каждая хорошая книга до некоторой степени исполняет все ати условия; но некоторые книги имеют главною своею целью сообщить уму читателя различные познания — это книги, принадлежащие к так называемой ученой литературе, например, сочинения по истории, по естественным наукам и пр.; другие книги пишутся с тем намерением, чтобы действовать главным образом на воображение и сердце читателя, возбуждая в нем сочувствие к доброму и нрекрас-бному, — это книги, принадлежащие к так называемой изящной литературе.

Между полезными действиями, какие производят на читателя книги того И другого рода, есть очень много общего; особенно сходны все хорошие книги в том, что непременно возбуждают в читателе желание думать о том, что справедлиоо, прекрасно и полезно для людей. Сходны они между собою и в том, что хорошая ученая книга, действуя более всего на ум, действует также и на сердце; а произведения изящной литературы, преимущественно обращаясь к сердцу читателя, в то же самое время не остаются бесполезны и для его ума, которому сообщают верные понятия о человеческой жизни. Но, несмотря на это значительное сходство, изящная литература очень резко отличается от ученой. Одну сторону этого различия мы уже знаем: главная цель ученых сочинений, как мы сказали, та, чтобы сообщать точные сведения по какой-нибудь науке, а сущность произведений изящной словесности — в том, что они действуют на воображение и должны возбуждать в читателе благородные понятия и чувства. Другое различие состоит в том, что в ученых сочинениях излагаются события, происходившие на самом деле, и описываются предметы, также на самом деле существующие или существовавшие; а произведения изящной словесности описывают и рассказывают нам в живых примерах, как чувствуют и как поступают люди в различных обстоятельствах, и примеры эти большею частию создаются воображением самого писателе- Коротко можно выразить это различие в следующих словах: ученое сочинение рассказывает, что именно было или есть, а произведение изящной литературы рассказывает, как всегда или обыкновенно бывает на свете. Довольно нам и этих двух замечаний, чтобы видеть, до какой степени изящная литература различна от ученой, хотя есть у них и много общего. Можно теперь спросить: которая же из двух отраслей литературы важнее? которая больше приносит пользы людям? которая больше содействует распространению и усовершенствованию просвещения? На это образованный человек будет отвечать: обе они равно важны, равно полезны людям. Ученая литература спасает людей от невежества, а изящная — от грубости и

пошлости; то и другое дело одинаково благотворны и необходимы для истинного просвещения и для счастия людей.

Теперь надобно только сказать, что хорошие писатели по части изящной литературы называются поэтами, и мы поймем, какой высокий смысл заключается в этом слове. Поэты — руководители людей к благородному понятию о жизни и к благородному образу чувств: читая их произведения, мы приучаемся отвращаться от всего пошлого и дурного, понимать очаровательность всего доброго и прекрасного, любить все благородное; читая их, мы сами делаемся лучше, добрее, благороднее *.

И если Пушкин, в самом деле, великий поэт, то нельзя не согласиться, что он один из тех людей, которые сделали наиболее добра своим соотечественникам, один из тех людей, которых каждый русский наиболее обязан уважать и любить.

Интересно предисловие этой книги, заключающее в себе мысль, очень оригинальную и, по нашему мнению, верную.

В настоящей книге взрослый читатель не найдет для себя ничего нового о Пушкине. Ее цель — служить для юношества началом знакомства с вели* Прежде называли поэтами только стихотворцев, а поэзиею только одни стихи. Теперь поняли, что поэтическими произведениями должно называть все хорошие сочинения по части изящной литературы, все равно, стихами ли они писаны или прозою. Впрочем, до сих пор «поэтами» называют в особенности тех писателей, у которых особенно много или воображения, или задушевной теплоты; те произведения изящной словесности, в которых холодный рассудок преобладает над воображением и теплотою чувства, не принято называть «поэтическими». (Примечание автора.)

40* 627

ким русским поэтом. С этой целью в ней рассказана а) жизнь поэта, по существующим ныне печатным материалам, при чем составитель отдавал предпочтение фактам, рельефно представляющим трудолюбивую, благородную и могучую личность Пушкина; б) представлен краткий очерк произведений

Пушкина и в) помещено в «Приложении» несколько мелких стихотворений и отрывков из поэм Пушкина, выбранных, разумеется, согласно назначению книги.

Таким образом составленная книга о Пушкине, по нашему мнению, может служить полезным и занимательным чтением русского юношества как мужеского, так и женского полов.

Из всего вышесказанного видно, что издатель имел в виду детей.

И, однако ж, книга не названа детскою. Это сделано не без намерения.

Кто потрудится перенестись мыслию к собственному детству и отрочеству, тот, верно, вспомнит, как в то время хотелось ему казаться большим и как отталкивало его одно название детский. Нам случалось видеть детей, особенно в поре перехода к отрочеству, которые именно поэтому не читали хороших книг, тогда как с жадностию бросались на книги сомнительного достоинства, лишь бы на них не стояло: для детей.

Итак, мы думаем, что родители и наставники, которые, приобретя нашу книгу, вырвут из нее этот листок прежде, чем отдадут ее в руки своим питомцам, поступят весьма благоразумно: они придадут ей в глазах своих питомцев двойной интерес.

Портрет Пушкина, приложенный к книжке, гравирован на стали в Лондоне. Внешний вид книжки можно назвать изящным.

Для легкого чтения. Повести, рассказы, комедии, путешествия и стихотворения современных русских писателей. Том IV.

СПБ. 1855.

Успех «Легкого чтения» возрастает с изданием каждого нового тома, как и надобно было ожидать. Нет сомнения, что вышедший теперь четве ртый том будет сильно соде йствовать дал ьне йшему увеличению успеха сборника, предпринятого г. Давыдовым; за то ручается выбор пьес, вошедших в состав этой части «Легкого чтения». В ней заключаются: «Рассказ лезгинца Асана о похождениях своих», г. Даля; «Агарь», стихотворение г. Полонского;

«Десять дней в Севастополе», г. Берга; шесть стихотворений графа А. Толстого; «Где тонко, там и рвется», комедия г. Тургенева; «Портретист», повесть г. Станицкого; «Бобыль», рассказ г. Григоровича; восемь стихотворений г. Щербины; «Зюльма», рассказ г. Ковалевского.

В пятом томе, который, вероятно, не заставит долго ждать себя, обещаны: два стихотворения Пушкина (не вошедшие в издания его сочинений); «Неудавшаяся жизнь», повесть г. Григоровича; «Помещик», рассказ г. Тургенева; «Идеалист», повесть г. Станкевича; «Признания труженика», стихотворение Н ***; «Недосказанная фраза», рассказ г. П — ва; «Рыбная ловля», поэма г. Майкова; «Нянюшка», сцены г. Михайлова.

628

История России в рассказах Для детей. Сонине,нис Александры Ишимовой. Издание четвертое, исправленное и пополненное.

Три части. СПБ. 1856.

Известность этой книги так велика, что отзыв о новом ее издании может состоять только из простого извещения: каждый из наших читателей, вероятно, когда-нибудь имел в руках «Историю России» г-жи Ишимовой: кто не помнит, как хорошо соответствует .весь характер рассказа ее о событиях нашей родины эпиграфу книги, взятому из Жуковского:

О родина святая!

Какое сердце не дрожит,

Тебя благословляя!

О золоте и серебре. Сочинение Н. Тарасенко-Отрешкова.

Часть первая. СПБ. 1856.

Г. Тарасенко-Отрешков (камер-юнкер двора его величества императора всероссийского, статский советник, член императорского вольного Экономического общества, Московского общества

сельского хозяйства и общества Южной России, как означает он сам себя на заглавном листе книги) решился, по выражению Сумарокова, «своими трудами принести честь своему отечеству» пред лицом -всей Европы, и потому издал в Париже на французском диалекте первую часть своего сочинения «О золоте и сеоебре, происхождении их и ,пр., и пр.» — заглавие книги так же длинно, как и обозначение ее автора. (См. «Современник]», № 7, 'библиография.) Это похвально. Не желая обидеть и своих соотечественников, не знающих по-французски, он издал теперь ту же самую первую часть по-русски. Это еще похвальнее. Но всего похвальнее было б, если б он первую часть напечатал только по-французски, а вторую— только по-русски. Тогда, без всякого сомнения, все русские, восхищенные второю частью, выучились бы по-французски, чтобы прочитать первую, а все французы, очарованные первою частью, выучились бы по-русски, чтобы прочитать вторую.

ЗА М ЕТК И О Ж УРНАЛАХ Декабрь 1855 и январь 1856 года.

Читатели, без сомнения, ожидают от нас мнения о новом журнале, основание которого возбудило в публике надежду, что русская литература будет иметь одним хорошим периодическим изданием больше, нежели имела в предыдущие годы; и мы, конечно, замедлили бы исполнением своей обязанности перед читателями, если бы не поспешили отдать им отчет о впечатлении, которое произвели на публику первые книжки «Русского вестника». Составлять решительное мнение о характере нового издания по двум первым его нумерам было бы преждевременно. Этого еще не сделала публика, не будем делать и мы. Надобно дать журналу срок более продолжительный, нежели один месяц, чтобы совершенно установиться, вполне определительным образом выразить свое направление, показать, какими силами он обладает в своих постоянных сотрудниках, чем хочет и чем. может быть. Это отсрочка, всегда справедливая, тем необходимее в настоящем случае, что первые книжки «Русского вестника» не содержат статей, которые могли бы назваться прокламациями принципов и надежд журнала.

Начнем с внешности. Формат журнала, близкий к формату «Отечественных записок» и «Современника», красив; бумага хороша; шрифт так называемый «тонкий». Вообще, наружность журнала недурна.

Программу «Русского вестника» читатели знают по объявлениям, и нам нет нужды повторять ее здесь. Журнал считает у себя два отдела: в первом, не имеющем особенного названия, совмещаются беллетристика, большие статьи ученого и критического содержания. Второй отдел, под именем «Современной летописи», содержит «политическое» и «учено-литературное» обозрение и «театральные заметки». Третьим отделом можно считать «Приложение», определенное для перевода иностранных романов. Первая книжка, очень выгодным для журнала образом, открывается неизданным отрывком из IX главы первого тома 630

«Мертвых душ». Это первоначальная редакция рассказов о расспросах со стороны чиновников города N у Коробочки и Соба-кевича относительно загадочной личности и намерений Чичикова. Сами по себе, страницы этого отрывка своим достоинством не совершенно соответствуют другим страницам поэмы, и Гоголь, с своим тонким вкусом, вероятно, заметил, что довольно подробные сцены, первоначально им написанные, содержат как бы повторение тех положений и описаний, которые уже даны читателю в предыдущих главах, и потому значительно сократил этот эпизод в окончательной редакции (стр. 372—374 нового издания), отбросив все черты, уже достаточно раскрытые в других сценах. Сравнение отброшенного автором и напечатанного ныне отрывка с соответствующими местами «Мертвых душ» интересно для того, кто хочет удостовериться, как строг сделался Гоголь к себе после издания «Ревизора».

Замечательна также именем своего автора статья, которою открывается вторая книжка: это — «Об Океании и ее жителях», покойного Т. Н. Грановского, — лекция, записанная с его слов в 1852 году и поправленная автором. После прекрасных и в высокой степени справедливых воспоминаний о Грановском, написанных многими из ближайших друзей его, нам нет нужды говорить о том, какое сильное и благодетельное влияние имел Грановский на нашу литературу, на утверждение любви ко всему доброму и прекрасному во всех, кто знал его; а большая часть тех молодых ученых и литераторов, имена которых мы все произносим с уважением, принадлежала к этому числу. Нет надобности говорить, как много содействовали его лекции развитию нескольких поколений воспитанников Московского университета, славою и гордосгию которого был он в последнее время, хотя желал быть только полезным, отказавшись от славы. Он знал, что ученая слава у нас, еще так мало привыкших отличать ученость от гелертерства, скорее всего достигается выказыванием мелочных сведений и сухого пристрастия к мелочным вопросам. Но он слишком горячо любил науку и литературу, слишком ревностно стремился быть истинно полезным нашему просвещению и обществу, чтобы заботиться лично о себе. Он слишком живо сознавал, что у нас нужнее двигатели просвещения, любви к благу и истине, посредники между наукою и нами, нежели люди, обращающие свои силы преимущественно на разработку второстепенных вопросов науки, и не хотел

своей личной ученой славе принесть того, к чему чувствовал при-

щее время. Но добрая слава пришла к нему и дала ему, скромному, самоотверженному подвижнику добра, одно из первых мест в истории русского просвещения во второй четверти X IX века.

С этой точки зрения, объясняющей всю деятельность Г ранов-ского, надобно смотреть и на немногочисленные сочинения, им изданные. Они — отрывки из его лекций или разговор с друзьями, (531

и сохраняют характер, который имели его лекции, то есть характер истинной, высокой учености, без тех внекнних, формалистических прикрас гелертерства, которые, будучи вредными для публики по своей утомительности, смешны и жалки для истинно ученых ценителей по своей научной малоценности или плоскости, но кажутся важны и ослепительны для полу-ученых дилетантов и бездарных гелертеров. Но публика оценила по достоинству свежесть мысли и увлекательность изложения в статьях Грановского, и истинно ученые люди видели в них высокую самостоятельность и верность основных воззрений, полную соответственность обширного и глубокого знания с самыми строгими требованиями истинно ученой критики, которым могут удовлетворять знаниями своими лишь немногие люди, стоящие во главе науки. Они знают, что если бы Грановский был французом или англичанином, то мог бы стоять наряду с первыми современными историками. Но он был русский и сознательно действовал в духе своего положения, сообразно потребностям своей родины. Во Франции Грановский был бы Огюстеном Тьерри; на кафедре русского университета Огюстен Тьерри был бы Грановским.

«Русский вестник», основание которого тесно связано с воспоминаниями о Грановском, исполняет свою прямую обязанность, обещаясь сообщать публике «выдержки из его лекций, записан-

ных его слушателями», и чем полней сдержит он это обещание, тем более заслужит признательности от публики. Желаем видеть в нем десятки тех лекций, первою из которых является «Чтение об Океании и ее жителях». Это сжатое, быстрое, чрезвычайно популярное по изложению, но глубокое по научному достоинству обозрение результатов научных исследований о происхождении, истории быта океанийских островитян до прибытия европейцев, их положении в то время, влиянии, которое имеет на них соприкосновение с европейцами. Тут нет щегольства ученостью; но, читая каждую страницу, вы чувствуете, что она плод глубокого изучения, что автором прочитаны сотни книг по этому предмету, соображены и приведены к истинному значению тысячи фактов, десятки мнений, и все подчинено мысли проницательной и самостоятельной. И следствие всего этого сообщение читателю взгляда на предмет столь же простого, как и глубокомысленного, столь же нового, как и справедливого, и возведение частного вопроса о судьбе Океании к общему вопросу о цивилизации. Если бы подобных статей являлось у нас больше, быстро подвигалась бы вперед наша образованность.

Кроме комедии г. Островского, о которой мы будем подробнее говорить впоследствии, помещена в «Русском вестнике» довольно большая повесть г-жи Евгении Тур: «Старушка». Она может иметь свои недостатки, но не принадлежит к числу слабейших произведений этой писательницы, хотя не идет в разряд с первыми и лучшими. В приложении переводится английский роман «Не-632

вестка». Упомянем в нескольких словах и об ученых статьях «Русского вестника». «Древняя Русь» г. Соловьева излагает общий взгляд ученого исследователя на весь исторический ход развития общественной и умственной жизни русского народа. Это — хоро-

чинений. Первая статья г. Кудрявцева о «Карле V» читается с пользою и удовольствием. Г. Кудрявцев имеет предметом объяснить русским читателям странную решимость Карла V оставить престол и рассказать последние годы его жизни, проведенные в монастыре,—факты, поразительные своею загадочною оригинальностью и удовлетворительно объясненные только в последнее время изданием новых актов и, по поводу их, нескольких хороших монографий. Мы уверены, что и следующие статьи будут так же хороши, как первая. Две статьи г. Каткова «О Пушкине», пови-димому, составляют введение к очень полному разбору творений Пушкина. Надобно ожидать дальнейшего развития мнений автора, чтобы точным образом характеризовать дух этих статей. —

С большим удовольствием увидели мы во второй книжке перевод статьи Маколея о войне за наследство испанского престола. Говоря о достоинствах Маколея, одного из первых между современными историками, значило бы говорить то, в чем убежден каждый читатель.

Из четырех помещенных в № 2 стихотворений нам понравились пьесы г. Н. Огарева «Первая любовь» и «Кокетке». Публике, вероятно, приятно встретиться с поэтом, который так мало печатал в последние годы. Из остальных стихотворений одно принадлежит г. К. Аксакову, другое г. М. Дмитриеву.

«Политическое обозрение», без сомнения, будет иметь интерес для многих читателей «Русского вестника».

«Учено-литературное обозрение» будет, повидимому, вместе с известиями о различных новых открытиях, постоянно содержать отчеты о замечательных русских книгах и по некоторым отраслям знания будет иметь сотрудниками известных специалистов. Так, в первой книжке находим довольно большой и связный обзор но-

вейших трудов по части прежней археологии, написанный г. Леонтьевым; по русской археологии и в той и в другой книжках подобные же обзоры, написанные г. Буслаевым. Если с несомненною основательностью таких статей будет постоянно соединяться осторожность говорить тол ько о п редметах обще интересных, избе гая мелочей, занимающих только немногих читателей, этот отдел, конечно, будет увеличивать достоинство журнала.

Простимся на время с новым нашим сотоварищем по литературе, повторяя высказанное уже нами при первом известии о нем желание ему успеха и с удовольствием прибавляя, что, по всей вероятности, успех его будет и оправдан и упрочен его благородным направлением и литературными достоинствами.

633

Февраль 1856 года.

«Московитянин», долго медливший объявлением о том, что будет продолжаться в следующем году, порадовал нас, известив своих читателей, что не намерен прекращать своего существования, бывшего и остающегося не бесполезным для русской литературы. Вместе с объявлением о предполагаемом продолжении своего журнала в наступившем году, г. Погодин выдал 19 и 20 нумера (в одной книжке) его за прошедший год. Кроме «Крымских писем» г. Берга и двух сцен из «Мессинской невесты» Шиллера, переведенных г. Ф. Миллером, заметим в этой (октябрьской) книжке «Москвитянина» интересную статью г. Костомарова:

«Иван Свирговский, украинский гетман X VI века». Впрочем, мы заговорили об октябрьском двойном нумере «Москвитянина» не ради этих статей, а потому, что г. Погодин обогатил его истинною драгоценностью для каждого интересующегося русскою литературою: письмами, полученными им от Гоголя с 1832 по 1840 год.

Из корреспонденции Гоголя, вообще интересной, не было еще об-

народовано ничего столь важного, как эти письма. Они чрезвычайно во многом поясняют нам и обстоятельства жизни, и самый характер Гоголя, и по справедливости должны быть причислены к самым капитальным материалам для его биографии, даже для составления верного взгляда на некоторые места его сочинений, до сих пор остающиеся загадочными. Здесь не место вдаваться в отрывочные замечания и мелочные исследования. Скажем только два-три слова о впечатлении, которое производят эти письма, и поспешим поделиться с читателем любопытнейшими отрывками. Мы всегда были того мнения, что Гоголь, казавшийся большинству людей, видевших его в обществе, человеком сухим и т. п., был наделен натурою кипучею, пламенною. Только из такой натуры могли родиться его творения. В письмах, ныне напечатанных, все дышит движением, порывом, все горит огнем. Этого убеждения довольно, чтобы понять если не все, то почти все странности в его поступках, поражавшие многих до того, что иные хотели приписывать их болезни, другие — какому-то эгоистическому расчету. Последнее предположение, признаемся, всегда возмущало нас, как несообразное ни с понятием о впечатлительности характера, без которой невозможно жизненное направление, ни с высоким благородством души, без которого также невозможно было бы создать «Ревизора» и «Мертвые души». Кто неспособен понимать, что такое страстная натура, тот никогда не поймет Гоголя. Впрочем, для него это и не будет горем, потому что и творения Гоголя для такого человека — книга с семью печатями, а имя автора этой книги—пустой звук. При страстной натуре неизбежны увлечения и ошибки; но и в самых увлечениях отчасти она чиста и в самых ошибках возвышенна и симпатична. Раннею мечтою Гоголя была жажда славы, и жажда, не утолявшаяся не только достижением

посредственного успеха, — нет, не удовлетворявшаяся никаким успехом. Люди с мелочным самолюбием не поймут этого, но без неутолимости, ненасытности жажды нет истинной жажды славы.

Такое славолюбие дается самою натурою: его не сообщат ни похвалы, ни успехи, если оно не пожирало душу раньше всяких похвал и успехов. Гоголь был одарен этим орлиным стремлением к неизмеримой высоте: ему все казалось мало и низко, чего достигал он или что создавал он. Кого из мелких людей, кого даже из очень даровитых юношей не удовлетворил бы громадный успех первого произведения, какой имели «Вечера на хуторе») Кто не порадовался бы на свое первое произведение, удостоившееся столь громких похвал от «великого» Пушкина? Гоголь, двадцатитрехлетний юноша, писал в 1833 году:

Вы спрашиваете об Вечерах Диканьских. Чорт с ними! я не издаю их.

И хотя денежные приобретения были бы не лишние для меня, — но писать для этого, прибавлять сказки не могу. Никак не имею таланта заняться спекулятивными оборотами. Я даже позабыл, что я творец этих вечеров, и вы только напомнили мне об этом. Впрочем, Смирдин отпечатал полтораста экземпляров 1-ой части, потому что второй у него не покупали без первой.

Я и рад, что не больше. Да обрекутся они неизвестности, покамест что -нибудь увесистое, великое, художническое не изыдет из меня.

Но я стою в бездействии, в неподвижности. Мелкого не хочется, великое не выдумывается. Пожалейте обо мне и пожелайте мне!

Обнимая и целуя вас, остаюсь ваш Гоголь.

Февраля 20-то

Я не знаю, отчего на меня нашла тоска. Корректурный листок выпал из рук моих, и я остановил печатание. Как-то не так теперь работается! Не с тем вдохновенно полным наслаждением царапает перо бумагу. Едва начинаю и что-нибудь совершу из Истории, уже вижу собственные недостатки. То жалею, что не взял шире, огромней объему. То вдруг зиждется совершенно

новая система и рушит старую. Напрасно я уверяю себя, что это только начало, эскиз, что оно не нанесет пятна мне, что судья у меня один только будет, и тот один друг. Но не могу, не в силах. Чорт побери пока труд мой, набросанный на бумаге, до другого спокойнейшего времени. Я не знаю, отчего я теперь так жажду современной славы. Вся глубина души так и рвется наружу. Но я до сих пор не написал ровно ничего. Я не писал тебе: я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве, в дороге, и когда я приехал сюда, не выходила из головы моей, но до сих пор я ничего не написал. Уже и сюжет было на-днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой толстой тетради; и сколько злости, смеху, соли!.. Но вдруг остановился.»

А что из того, когда пьеса не будет играться. Драма живет только на сцене.

Без нее она как душа без тела. Какой же мастер понесет на показ народу не конченное произведение? — Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет самый невинный... Но что комедия без правды и злости? И так за комедию не могу приняться. Примусь за Историю — передо мною движется сцена, шумит аплодисмент; рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и — История к чорту. — И вот почему я сижу при лени мыслей.

Укажите мне человека с такою жаждою совершенства, и я вам скажу: он или не создаст ничего, или создаст нечто великое, он 635

иди Тантал, или Прометей. Через пять лет, он, уже творец «Ревизора», говорил:

1838 г. Август 20. Неаполь.

У меня забилось сердце, когда я прочитал твою записку, где ты говоришь, что будущею весною будешь в Италии. И так мы увидимся. Обнимемся может быть еще раз. Благодарю тебя за это. О себе ничего не могу (сказать) слишком утешительного. Увы, "Здоровье мое плохо! И гордые мои замыслы... О друг! если бы мне на четыре, пять лет еще здоровья! И неужели не суждено осуществиться тому.., Много думал я совершить... Еще доныне голова моя полна, а силы, силы — но бог милостив. Он верно продлит дни мои. Сижу над трудом, о котором ты уже знаешь, я писал к тебе о нем, но работа моя вяла, нет той живости. Недуг, для которого я уехал, и который было казалось облегчился, теперь усилился вновь. Моя геморои -дальная болезнь вся обратилась на желудок. Эта несносная болезнь. 0на меня сушит. Она говорит мне о себе каждую минуту и мешает мне заниматься. Но я веду свою работу, и она будет кончена, но другие, другие...

О друг! какие существуют великие сюжеты. Пожалей о мне! — Но я с тобою увижусь. Я к тебе теперь обращу одну очень холодную и прозаическую просьбу. Ты был так добр, что предлагал мне сделать заем, если я нуждаюсь.— Мне не хотелось пользоваться твоею добротою. Теперь я доведен до того. Если ты богат, пришли вексель на 2000. Я тебе через год, много через полтора, их возвращу. Сочинение мое велико, у нас же товар продается по величине, и потому я думаю за него получить столько, что в состоянии буду заплатить этот (долг) в конце ovivigero года. Мои обстоятельства денежные плохи, и все мои родные терпят то же, но чорт побери деньги, если бы здоровье только; год как-нибудь смогу, с помощью твоей... как-нибудь проплетется.

Если будешь посылать вексель, пожалуйста вели банкиру своему послать прямо к римскому банкиру Валентини на его имя, еще лучше кредитивным письмом, и письма ко мне адресуй тоже банкиру Валентини в Рим.

1838 г. Декабрь 1. Рим.

Я получил твое письмо, милый мой, писанное тобою от сентября на имя Валентини вместе с секундами векселей.

Благодарю тебя, добрый мой, верный мой! Много, много благодарю тебя. Далеко, до'самой глубины души тронуло меня ваше беспокойство о мне! Сколько любви, сколько забот! З а что это меня так любит бог? Но грустно вместе с этим мне было видеть, но тяжело, невыносимо тяжело для сердца чувствовать...

Боже! я не достоин такой прекрасной любви. Ничего не сделал я! Как

беден мой талант! Зачем мне не дано здоровье? Громоздилось кое -что в этой голове и душе, и неужели мне не доведется обнаружить и высказать хотя половину его? Признаюсь: я плохо надеюсь на свое здоровье. Но в сторону об этом. Мне было очень грустно узнать из письма твоего, что ты живешь не без неприятностей и огорчений... Литературные разные пакости и особливо теперь, когда нет тех, на коих почиет надежда, в состоянии навести большую грусть, даже может быть отравить торжественные и вдохновенные минуты души. Ничего не могу сказать тебе в утешение. Битву, как ты сам знаешь, нельзя вести тому, кто благородно вооружен одною только шпагой, защитницей чести, против тех, которые вооружены дубинами и дрекольями. Поле должно остаться в руках буянов. Но мы можем, как первые христиане в катакомбах и затворах, совершать наши творения.

Удивительно ли, если подобный человек, всегда считавший созданное им ничтожным сравнительно с тем, что думал еще создать в будущем, назвал, в минуту скорби, всю свою деятельность чем-то ничтожным и неудачным? Кто не носил в своей груди 636

смертельной тоски совершенства, тот не совершит ничего колоссального, по крайней мере на поэтическом поприще. И какою грустною, какою страшною обстановкою окружены у Гоголя эти высокие помыслы: изнурительная, не дающая даже мысли покоя и силы болезнь, и нищета... вечная нищета, и, быть может, убийственнее всего, вражда от тех, кого любил, для избавления которых от пошлости и низости страдал qh душою, и необходимость бежать от этой вражды, и страстная дума на чужбине о милой родине.

Мая 10-го 1836 г. СПБ.

После разных волнений, досад и прочего, мысли мои так рассеяны, что я не в силах собрать их в стройность и порядок. Я хотел было ехать непременно в Москву и с тобой наговориться вдоволь. Но не так сделалось. Чувствую, что теперь не доставит мне Москва спокойствия, а я не хочу приехать в таком тревожном состоянии, в каком нахожусь ныне. Еду за границу, там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники. Писатель современный, писатель комический, писатель нравов, должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне. Что против меня уже решительно восстали теперь все сословия, я не смущаюсь этим, но как-то тягостно, грустно, когда видишь против себя несправедливо восстановленных своих же соотечественников, которых от души любишь. Когда видишь, как ложно, в каком неверном виде ими все принимается. Частное принимать за общее, случай за правило. Что сказано верно и живо, то уже кажется пасквилем. Выведи на сцену двух -трех плутов, тысяча честных людей сердится, говорит: мы не плуты. Но бог с ними. Я не от того еду за границу, чтоб не умел перенести этих неудовольствий. Мне хочется поправиться в своем здоровье, рассеяться, развлечься и потом, избравши несколько постояннее пребывание, обдумать хорошенько труды будущие. Пора уже мне творить с большим размышлением.

Мая 15. СПБ.

Я получил письмо твое. Приглашение твое убедительно. Но никаким образом не могу. Нужно захватить время пользования на водах. Лучше пусть приеду к вам в Москву обновленный и освеженный. Приехавши, я проживу с тобою долго, потому что не имею никаких должностных уз, и не намерен жить постоянно в Петербурге. Я не сержусь на толки, как ты пишешь, не сержусь, что сердятся и отворачиваются те, которые отыскивают в моих оригиналах свои собственные черты и бранят меня. Не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты, но грустно мне эно всеобщее невежество, грустно, когда видишь, что глупейшее мнение ими же опозоренного и оплеванного писателя действует на них же самих, и их же водит за нос. Грустно, когда видишь, в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель. Все против него, и нет никакой сколько-нибудь равносильной стороны за него. «Он зажигатель, он бунтовщик!» н кто же это

говорит? Это говорят люди опытные, люди, которые должны бы иметь на сколько-нибудь ума, чтобы понять дело в настоящем виде, люди, которые считаются образованными, и которых свет, по крайней мере русский свет, называет образованными. Выведены на сцену плуты, и все в ожесточении, зачем выводить на сцену плутов. Пусть сердятся плуты, но сердятся те, которых я не знал вовсе за плутов. Прискорбна мне эта невежественная раздражительность, признак глубокого, упорного невежества. Столица щекотливо оскорбляется тем, что выведены нравы шести чиновников провинциальных, что же бы сказала столица, если бы выведены были хотя слегка ее собственные нравы. Я огорчен не нынешним ожесточением против моей пиесы: меня заботит моя печальная будущность. Провинция уже слабо 637

рисуется в моей памяти, черты ее уже бледны. Но жизнь петербургская ярка перед моими глазами, краски ее живы и резки в моей памяти. Малейшая черта ее — и как тогда заговорят мои соотечественники? И то, что бы приняли люди просвещенные с громким смехом и участием, то самое возмущает я$елчь невежества. Сказать о плуте, что он плут, считается у них подрывом государственной машины; сказать какую-нибудь только живую и верную черту — значит в переводе опозорить все сословие и вооружить против него других или его подчиненных. Рассмотри положение бедного автора, любящего между тем сильно свое отечество и своих же соотечественников, и скажи ему, что есть небольшой круг, понимающий его, глядящий на него другими глазами, утешит ли это его? Москва больше расположена ко мне, но от чего? Не от того ли, что я живу в отдалении от ней, что портрет ее еще не был виден нигде у меня, что наконец... но не хочу на этот раз выводить все случаи. Сердце мое в эту минуту наполнено благодарностью к ней за ее внимание ко мне. Прощай. Еду разгулять свою тоску, глубоко обдумать свои обязанности авторские, свои будущие творения, и возвращусь к тебе верно освеженный и обновленный. Все что ни делалось со мною, все было спасительно для меня. Все оскорбления, все неприятности посылались мне высоким

провидением на мое воспитание. И ныне я чувствую, что не земная воля направляет путь мой. Он верно необходим для меня. Целую тебя несчетно. Пиши ко мне, еще успеешь.

Женева. Сентября 22/10.

Здравствуй, мой добрый друг! Как живешь? что делаешь? Скучаешь ли? веселишься ли? или работаешь, или лежишь на боку да ленишься? Бог в помощь тебе, если занят делом. Пусть весело горит перед тобою свеча твоя!.. Мне жаль, слишком жаль, что я не видался с тобою перед отъездом. Много я отнял у себя приятных минут... Но на Руси есть така.» изрядная коллекция гадких рож, что невтерпеж мне пришлось глядеть на них. Даже теперь плевать хочется, когда об них вспомню.

1840 г. Генваря 25 (в Москве).

О, выгони меня ради бога и всего святого вон в Рим, да отдохнет душа моя1 Скорее, скорее. Я погибну. Еще может быть возможно для меня освежение! Не может быть, чтобы я совсем умер, чтобы все возвышенное застыло в груди моей без вызова. Спаси меня и выгони вон скорее, хотя бы даже я сам просил тебя повременить и обождать.

Рим. Октября 17, 1840.

Со страхом я гляжу сам на себя. Я ехал бодрый и свежий на труд, на работу. Теперь... Боже! Столько пожертвований сделано для меня моими друзьями — когда я их выплачу! А я думал, что в этом году уже будет готова у меня вещь, которая за одним разом меня выкупит, снимет тяжести, которые лежат на моей бессовестной совести. Что передо мною впереди? Боже! Я не боюсь малого срока жизни, но я был уверен по такому свежему, доброму началу, что мне два года будет дано плодотворной жизни. И теперь от меня скрылась эта сладкая уверенность. Без надежды, без средств восстановить здоровье. Никаких известий из Петербурга: надеяться ли мне на место при Кривцове? По намерениям Кривцова, о которых я узнал здесь, мне нечего надеяться, потому что Кривцов искал на это место европейской знаменитости по части художеств. Он хотел иметь немца Шадова, директора

Дюссельдорфской академии художеств, которому тоже хотелось, а потом даже хотел предложить Овербеку... Но бог с ним, со всем этим. Я равнодушен теперь к этому. К чему мне это послужит. На квартиру, да на лекарство разве? на две вещи равные ничтожностью и бесполезностью. Если к ним не присоединится наконец третья, венчающая все, что влачится на свете.

Часто в теперешнем моем положении мне приходит вопрос: зачем я ездил в Россию? по крайней мере меньше лежало бы на моей совести. Но как 638

только я бспомню о моих сестрах, — нет, мой приезд не бесполезен был. Клянусь, я сделал мног<5 для моих сестер. Они после увидят это. Безумный, я думал, ехавши в Россию: ну хорошо, что я еду в Россию, у меня уже начинает простывать маленькая злость, так необходимая автору, против того-сего всякого рода родных плевел, теперь я обновлен, и все это живее предстанет моим глазам, и вместо этого что я вывез? Все дурное изгладилось в моей памяти, даже прежнее, и вместо этого одно только прекрасное и чистое со мною, все, что удалось мне еще более узнать в друзьях моих, и я в моем болезненном состоянии поминутно делаю упрек себе: зачем я ездил в Россию. Теперь не могу глядеть я ни на Колизей, ни на бессмертный купол, ни на воздух, ни на все, глядеть всеми глазами. Глаза мои видят другое, мысль моя развлечена. Она с вами. Боже! как тяжело мне писать эти строки. Я не в силах более. Прощай. Боже благослови тебя во всех предприятиях, и предоставь наконец тебе поле широкое, великое, без препятствий. Ты рожден и определен на большое плаванье. Я хотел бы наскоро переписать куски из Ревизора, исключенные прежде, и другие переделанные, чтобы поскорей хотя его издать, и заплатить великодушному, как и ты, Сергею Тимофеевичу, и этого не мог сделать. Впрочем я соберу все силы и может быть на той же неделе управлюсь с этим. Я не имею никаких известий из Петербурга.

Напиши. Правда ли, что будто бы Жуковский женится? Я не могу никак этому верить. Прощай. Целую тебя миллион раз1 Друг!

Обними Шевырева за меня несколько раз. Я бы писал к нему, но не в

силах. К Сергею Тимофеевичу] я бы тоже хотел писать... но что мне писать теперь. Я не в силах... Мне бы хотелось скрыть от моих друзей мое положение. — Письмо мое издери в куски: я храбрюсь всеми силами.

Говорят иные, будто у Гоголя было эгоистическое, неспособное привязываться сердце: скажите, такое ли убеждение внушают вам эти письма? Но вот еще письмо после получения вести о смерти Пушкина:

1837. Март 30. Рим.

Я получил письмо твое в Риме. Оно наполнено тем же, чем наполнены теперь все наши мысли. Ничего не говорю о великости этой утраты. Моя утрата всех больше. Ты скорбишь как русский, как писатель, я... я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мие были все толки, я плевал на презренную чернь; мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим.

Я тешил себя мыслью, как будет доволен он, угадывал, что будет нравиться ему. И это было моею высшею и первою наградою. Теперь этой награды нет впереди! Что труд мой? Что теперь жизнь моя?.. Ты приглашаешь меня ехать к вам. Для чего? Не для того ли, чтобы повторить вечную участь поэтов на родине? Или ты нарочно сделал такое заключение после сильного тобой приведенного примера, чтобы сделать еще разительнее самый пример. Для чего я приеду? Не видал я разве дорогого сборища наших просвещенных невежд. Ты пишешь, что все эти люди, даже холодные, были тронуты этою потерею. А что эти люди готовы были делать ему при жизни? Разве я не был свидетелем горьких, горьких минут, которые приходилось чувствовать Пушкину, несмотря на то, что сам монарх (буди за то благословенно имя его) почтил талант. OI когда я вспомню наших судий, меценатов, ученых, умников... сердце мое содрогается при одной мысли. Должны быть сильные причины, когда они меня заставили решиться на то, на что я бы не хотел 639

решиться. Или ты думаешь, мне ничего, что мои друзья, что вы, отделены от меня горами? Или я не люблю нашей неизмеримой,«нашей родной русской земли1 Я живу около года в чужой земле, вижу прекрасные небеса, мир богатый искусствами и человеком. Но разве перо мое принялось описывать предметы, могущие поразить всякого? Ни одной строки не мог посвятить я чуждому. Непреодолимою цепью прикован я к своему. И наш бедный, неяркий мир наш, наши курные избы, обнаженные пространства, предпочел я небесам лучшим, приветливее глядевшим на меня. И я ли после этого могу не любить саоей отчизны? Но ехать, выносить надменную гордость... людей, которые будут передо мною дуться и даже мне пакостить — нет, слуга покорный. В чужой земле я готов все перенести, готов нищенски протянуть руку, если дойдет до этого дело. Но в своей — никогда! Мои страдания тебе не могут вполне (быть) понятны: ты в пристани, ты как мудрец можешь пере -несть и посмеяться. Я бездомный, меня бьют и качают волны, и упираться мне только на якорь гордости, которую вселили в грудь мою высшие силы, сложить мне голову свою на родине. Если ты имеешь желание ехать освежиться и возобновить свои силы, увидеть меня — приезжай в Рим. Здесь мое всегдашнее пребывание. На июнь и июль еду в Германию на воды, и, возвратившись, провожу здесь осень, зиму и весну. Небо чудное. Пью его воздух и забываю весь мир. Напиши мне что-нибудь про ваши московские гадости. Ты видишь, как сильна моя любовь: даже гадости я готов слышать из родины.

Ужели все это поддельные чувства? Попробуйте подделаться так, и мы увидим, успеете ли вы обмануть нас хотя на один день; но если вы наложите на себя роль на всю жизнь, — неужели это возможно? Нет, натура ежеминутно будет вырываться наружу

из-под личины.

И характер и самая судьба Гоголя представляют чрезвычайно много общего с характером и судьбою Руссо, этого нищего, оклеветанного, бежавшего от родины и нежно, тоскливо любящего родину, подозрительного, неизмеримо и справедливо гордого, чрезвычайно скрытного и не умеющего ничего скрыть, пренебрегающего всем и всеми, нуждающегося во всех, впадавшего во многое непростительное и пагубное для других менее высоких по природе своей натур и все -таки оставшегося чистым в душе, невинным и наивным, и, при всей своей наивности, и хитреца, и глубочайшего сердцеведца, загадочного для современников, очень понятного для потомства, гениального и благородного мизантропа, полного нежной любви к людям. Оба они, если хотите, были странные люди; но, — говорит Гоголь, — оба они имели право быть такими, какими были, потому что были необыкновенными людьми, и по уму, и по душе.

1840. Декабря 28. Рим.

Утешься! Чудно милостив и велик бог: я здоров. Чувствую даже свежесть, занимаюсь переправками, выправками и даже продолжением «Мертвых Душ». Вижу, что предмет становится глубже и глубже. Многое совершилось во мне в немногое время; но я не в силах теперь писать о том, не знаю почему, может быть потому самому, почему не в силах был в Москве сказать тебе ничего такого, что бы оправдало меня перед тобою во многом. Когда -нибудь, в обоюдной встрече, может быть на меня найдет такое расположение, что слова мои потекут, и я с чистой откровенностью ребенка поведаю 640

состояние души моей, причинившей многое вольное и невольное. О! ты должен знать, что тот, кто создан сколько нибудь тиирить и глубине души, жить и дышать своими творениями, тот должен быть странен во многом.

нужны целые страницы. Как это тягостно иногда! Но довольно. Целую тебя! Письмо твое утешительно. Благодарю тебя за него! растроганно, душевно благодарю. Я покоен. Свежий воздух и приятный холод здешней зимы действуют на меня животворительно. Я так покоен, что даже не думаю вовсе о том, что у меня ни копейки денег. Живу кое-как в долг. Мне теперь все трын трава.

Мы не боимся наскучить читателю выписками, потому соберем еще отрывки, касающиеся такого эпизода в служебной деятельности Гоголя, обыкновенные слухи о котором всегда казались нам странны. Сличив отзывы самого Гоголя с некоторыми местами в «Авторской исповеди», припомнив некоторые общие истины о легкости удовлетворить многим требованиям, если только захотеть удовлетворять им, о том, как легко овладевают апатия и отвращение человеком с пылкою натурою, когда он встречает равнодушие и т. д., мы будем снисходительнее судить об этом эпизоде в жизни Гоголя.

Ты не гляди на мои исторические отрывки: они молоды, они давно писаны, не гляди также на статью о средних веках в Д. журнале. Она сказана только так, чтобы сказать что-нибудь, и только раззадорить несколько в слушателях потребность узнать то, о чем еще нужно рассказать, что оно такое.

Я с каждым месяцем и с каждым днем вижу новое, и вижу свои ошибки.

Не думай также, чтоб я старался только возбудить чувства и воображение. Клянусь! у меня цель высшая. Я, может быть, еще мало опытен, я молод в мыслях, но я буду когда-нибудь стар. Отчего же я через неделю уже вижу свою ошибку. Отчего же передо мною раздвигается природа и человек. Знаешь ли ты, что значит не встретить сочувствия; что значит не встретить отзыва. Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И от того я решительно бросаю теперь всякую художническую отделку, а тем более желание будить сонных слушателей. Я выражаюсь отрывками, и только смотрю в даль, я вижу его в той системе, в какой оно явится у меня вылитою (sic) через год. Хоть бы одно студенческое существо понимало меня. Это народ бесцветный... Но в сторону все это.

Я рас...лея с университетом, и я через месяц опять беззаботный козак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года, годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит: что я не за свое дело взялся; в эти полтора года я много вынес оттуда, и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня. Мир вам, мои небесные гости, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартире, близкой к чердаку! Вас никто не знает, вас вновь опускаю на дно души до нового пробуждения, когда вы исторгнетесь с большей силою, и не посмеет устоять бесстыдная дерзость ученого невежи, ученая, а неученая чернь, всегда соглашающаяся публика... и пр. и проч. Я тебе одному говорю это, другому не скажу я: меня назовут хвастуном, и больше ничего. Мимо, мимо все это! Теперь вышел я на свежий воздух. Это освежение нужно в жизни, как цветам дождь, как засидевшемуся в кабинете прогулка. Смеяться, смеяться давай теперь побольше. Да здравствует комедия! Одну, наконец, решаюсь давать на театре.

41 Н. Г. Чернышевский, т. ш '

641

Примеры удивительной меткости, проницательности взгляда л чрезвычайной верности понимания людей и житейских дел рассеяны на каждой странице писем. Приведем только одно суждение, высказанное по поводу намерения г. Погодина написать драматические пьесы из эпох Бориса Годунова и Петра Великого.

Если вы хотите непременно вынудить из меня примечания, то у меня только одно имеется. Ради бога прибавьте боярам несколько глупой физио -гномии. Это необходимо так даже, чтобы они непременно были смешны...

Дакая смешная смесь во время Петра... один сам подставлял свою бороду, другому насильно брили. Вообразите, что один бранит антихристову новизну, а между тем сам хочет делать новомодный поклон, и бьется из сил сковеркать ужимку французокафтанника...

Какая проницательность исторического взгляда!

Искренно благодарим г. Погодина за напечатание драгоценных писем Гоголя и надеемся увидеть продолжение этой чрезвычайно любопытной корреспонденции в следующей книжке «Москвитянина».

Апрель 1856 года.

От «Русского вестника» публика ожидала хороших ученых статей и не ошиблась в этом предположении: в двух первых томах он дал читателям много хороших ученых трудов, из которых иные справедливо заслужили общее внимание. Не будем перечислять всех статей по различным отраслям науки; назовем только важнейшие, или по интересу содержания, или по именам авторов, или по тому и другому вместе. Главнейшим образом, «Русский вестник», подобно всем нашим журналам, интересуется разработкою истории русской литературы и русской истории; так и должно быть, потому что публика «ыне по преимуществу интересуется этими предметами.

Характер общего воззрения, которым «Русский вестник» намерен руководиться при рассмотрении вопросов, касающихся истории нашей литературы, определился, кажется, с более или менее достаточною для его читателей ясностью направлением статьи г. Каткова, «Пушкин». Автор занят исследованием художественной стороны в произведениях нашего великого поэта, определением и уяснением законов творчества, которые с особенною точ-

ностью могут быть подмечены в его таланте. При этой высокой точке зрения, конечно, историческая связь художника с его веком, биографические мелочи и общественное значение его созданий имеют только второстепенное значение, и все клонится к разрешению чисто эстетических задач. Большая часть рецензий, помещенных в «Русском вестнике», подтверждают своим характером уверенность, возбуждаемую этой капитальной статьей журнала: он хочет быть органом художественной критики. Конечно, литера-642

тура наша может от этого только выиграть, и каждое определенное, твердое, верное себе направление имеет цену уже потому, что в основании его лежит убеждение. Статья г. Анненкова «О значении художественных произведений для общества» очень верно соответствует направлению, выражаемому эстетическим исследованием г. Каткова. По истории литературы «Русский вестник» представил прекрасную статью г. Савельева, известного нашего ориенталиста: «Н. И. Надеждин». Г. Савельев в последнее время был в близких отношениях к покойному редактору «Телескопа», н воспользовался оставшимся после него отрывком автобиографии, чтобы высказать несколько верных и теплых замечаний о литературной деятельности и личных качествах этого замечательного писателя. Превосходно написан и чрезвычайно интересен отрывок из воспоминаний нашего знаменитого романиста И. И. Лажечникова: «Знакомство мое с Пушкиным».

По русской истории заметим статьи г. Соловьева «Древняя Русь» и «Август-Людвиг Шлёцер», г. Д. Милютина «Суворов», г. П. К- Щгого «Правление царевны Софии» и г. Чичерина «Обзор исторического развития сельской общины в России». О каждой из них мы должны сказать по нескольку слов, а исследование г. Чичерина, касающееся вопроса очень важного и в высшей сте-

ные от общепринятого доселе взгляда, заслуживает подробного рассмотрения, и мы готовы были бы посвятить ему не несколько слов, а несколько десятков страниц.

«Древняя Русь» г. Соловьева — общий взгляд на исторические отношения России к Западной Европе; глазная мысль автора, что наш народ всегда гтремился быть одним из европейских народов, хорошо известна была публике, как одно из основных понятий г. Соловьева. [Будучи поставлена, после отрывка из «Мертвых душ», первою статьею в первой книжке «Русского вестника», статья г. Соловьева приобретала значение как бы выразительницы европейских симпатий начинаемого ею журнала].—«Август-Людвиг Шлёцер» — не исследование о значении трудов этого ученого по русской истории, а биографическое введение к этому исследованию, без сомнения, приготовляемому автором. Г. Соловьев рассказывает жизнь Шлёцера, до отъезда из России, в 1767 году. Статья эта принадлежит к числу лучших в «Русском вестнике». Д. А. Милютин дал журналу не менее, если еще не более занимательную главу из первой части своей «Истории итальянских войн». Личность Суворова очень верно понята и ясно очерчена в этом обзоре его жизни до назначения главнокомандующим русской армии, посланной в Италию. «Правление царевны Софии», г. Щ-ого, возбудило общее внимание догадками о том, кто этот г. Щ-ий, загадочная подпись которого в первый раз является в нашей литературе, под статьею, отличающеюся если не глубоким изучением источников, то хорошим рас-41 * 643

сказом, если не новым взглядом на людей и события, то, во всяком случае, удачным выбором эпохи, очень важной и мало разработанной нашими историками. Когда любопытство, возбужденное

именем автора, остыло, многие от одной крайности перешли к другой и стали отнимать у рассказа все достоинства. Это несправедливо: статья г. Щ-ого, конечно, не есть капитальное произведение великого исторического таланта или глубокой учености, но она написана живо и хорошо.

Важнейшая в научном отношении статья, из всех доселе помещенных «Русским вестником» — «Обзор исторического развития сельской общины в России», принадлежит молодому ученому, также, если не ошибаемся, в первый раз выступающему на литературное поприще Нам кажется, что труд г. Чичерина имеет существенные недостатки, но, тем не менее, надобно ожидать от деятельности автора прекрасных результатов для науки, лишь бы только он продолжал трудиться, как начал, продолжал сочувствовать не мелочным, хотя блестящим, подробностям внешней истории, а великим вопросам нашего исторического быта: для первых всегда найдется довольно компиляторов и рассказчиков, вторые нуждаются в даровитых исследователях. Первая статья г. Чичерина встречена живым сочувствием каждого просвещенного читателя, одобрением всех замечательных специалистов. Желать надобно, чтобы это побудило его итти по дороге, на котооую вступил он решительно и удачно, а других молодых ученых — следовать его примеру. Достоинства исследования г. Чичерина так несомненны, что мы не боимся высказать откровенное мнение о тех сторонах его труда, которые вызывают критику.

Г. Чичерин был возбужден к своему исследованию, как видно, мнением о патриархальном происхождении нашей сельской общины, высказанным в известной книге барона Гакстгаузена.

У него родилось желание проверить изучением фактов это пояя -тие, показавшееся ему несправедливым. Он стал искать в истории подтве рждения или опрове ржения доказательств, приводимых

Гакстгаузеном, — нашел, что их можно опровергнуть, опроверг и удовлетворился этим, полагая, что опровергнуть слова Гакст-гаузена значит доказать неосновательность мнения, разделяемого знаменитым путешественником. Он остановился на Гакстгаузе-не — это была, нам кажется, первая ошибка с его стороны. Ав1 тор «Путешествия по России» авторитет в сельском хозяйстве; политической экономии, если угодно, в этнографии и многом другом, касающемся современного быта, но не в истории. Он излагает вопрос, обративший на себя внимание г. Чичерина, только мимоходом, не развивая в надлежащей полноте и точности доказательств, на которых основывается мнение, кажущееся ему справедливым. Эта неполнота и неточность опровергаемого писателя послужили причиною неполноты и неточности и в опровержении. Если бы г. Чичерин, начав с Гакстгаузена, не остановился на нем, ОИ

а перешел к нашим историкам, он нашел бы истинных своих противников, от победы над которыми и зависит успех его дела, потому что у них мнение о патриархальном происхождении русской общины подкрепляется гораздо сильнейшими доказательствами, нежели у немецкого экономиста. Он нашел бы тогда необходимость сообщить более строгости и самым приемам, употребляемым у него при решении вопроса. Теперь же многие существенно важные для решения вопроса факты, выставленные нашими историками в таком виде, которым подтверждается патриархальное происхождение нашей общины, он оставляет без внимания, о некоторых других высказывает понятия, едва ли согласные с нынешним состоянием русской истории, и вообще полагает доказанным многое вовсе не доказанное, и, наоборот, лишенным доказательств многое кажущееся ныне положительно доказанным. От

того и результаты его исследования, в которых несомненно есть

тельно преувеличенными. Не считаем научным доводом той мысли, которою, будто твердейшим аргументом, заключается его статья: «сравнивать наши общины с патриархальными общинами других народов значит отрицать в нас историческое развитие» — это вовсе не аргумент: во-первых, наука должна стремиться не к тому, чтобы доказать ту или другую приятную или неприятную для нас мысль, вносимую в науку извне, а просто к открытию истины, какова бы она ни была; во-вторых, неподвижность сельских общин вовсе не есть доказательство неподвижности всего нашего исторического существования: известно, что общий ход исторического движения состоит в расширении его круга; начинается оно с передовых классов общества и достигает низших слоев народа, что совершается очень медленно. И в Англии и во Франции народ еще недавно и очень мало вовлечен в историческое движение; тем естественнее полагать, что у нас оно еще и не касалось сельского быта, и факты доказывают, что историческими деятелями у нас доселе были только высшие сословия и, отчасти, города: о народе история упоминает редко, разве в исключительных случаях, как в 1612 году, да и то для того только, чтобы тотчас же опять забыть о нем. Удивительно ли после того, что историческое движение очень мало касалось внутреннего быта сельских общин? Так и думают обыкновенно, полагая, что они составляют остаток патриархального быта. Г. Чичерин приходит к совершенно другим выводам, которые выражены им в следующих положениях:

Из исторического обзора сельских учреждений мы можем вывести следующее:

1. Что наша сельская община вовсе не патриархальная, не родовая, а государственная. Она не образовалась сама собою из естественного союза людей, а устроена правительством, под непосредственным влиянием государ-

2. Что она вовсе не похожа на общины других славянских племен, сохра* нивших свой характер посреди исторического движение. Она имеет свей 645

особенности, но они вытекают собственно из русской истории, не имеющей никакого сходства с историею западных славянских племен.

3. Что наша сельская община имела свою историю и развивалась по тем же началам, по каким развивался и весь общественный и государственный быт России. И з родовой общины она сделалась владельческою, а из владельческой государственною. Средневековые общинные учреждения не имели ничего сходного с нынешними: тогда не было ни общего владения землею,

ии ограничения права наследства отдельных членов, ни передела земель, ни ограничения права перехода на другие места, ни соединения земледельцев в большие села, ни внутреннего суда и расправы, ни общинной полиции, ни общинных хозяйственных учреждений. Все ограничивалось сбором податей и отправлением повинностей в пользу землевладельца, и значение сельской общины было чисто владельческое и финансовое.

4. Настоящее устройство сельских общин вытекло из сословных обязанностей, наложенных на земледельцев с конца X V I века, и преимущественно из укрепления их к местам жительства и из разложения податей на души.

Если бы эти положения были подтверждены решительными доказательствами, все наши понятия о внутренней истории русского быта совершенно изменились бы, чему, сказать кстати,

нельзя было бы не радоваться, потому что новые, вводимые мне нием о недавнем происхождении нынешней сельской общины, представляли бы гораздо более приятного личным желаниям почти каждого из нас. Но дело в том, что г. Чичерин, исключительно занимаясь Гакстгаузеном, недостаточно, как нам кажется, опроверг мнение о патриархальном происхождении нашей сельской общины, только разделяемое немецким путешественником, но во-

все не им основанное и опирающееся на многочисленных фактах, не приводимых, конечно, у Гакстгаузена и не рассмотренных в статье нашего исследователя. Кроме того, как нам кажется, г. Чичерин допустил в основных своих понятиях некоторую неясность, чему причиною опять изложение Гакстгаузена, который, как мы сказали, не имел намерения углубляться в исторический вопрос, чуждый его специальности. Г, Чичерин скромно говорит, что «не имел претензии «аписать полную историю сельской сбщины, а хотел только выставить на вид некоторые исторические данные, могущие служить к уяснению этого важного вопроса». Мы, ограниченные тесным пространством трех -четырех страниц в беглом журнальном обозрении, еще менее можем предъявлять претензию на полный разбор его прекрасной статьи, обильной и новыми фактами и новыми взглядами; мы хотим также только высказать некоторые замечания относительно ее существенных положений. «Наша община не родовая, она не образовалась сама собою из естественного союза людей», потому что в- нее вторглись чуждое элементы, именно, она подпала под ©ласть чуждого ей князя и его дружины. Но автор не исследовал, в каком отношении эти владельцы стали к внутреннему быту общины. Касались ли они ее внутреннего устройства, или довольствовались тем, что собирали подать, брали ратников на время похода и'присвоили себе право судить, по старым обычаям? Все доказывает, что они ограничива-646

лись этою заботою о собственных правах и выгодах, этими чисто внешними отношениями, и, если община исполняла свои обязанности к владельцу, она ведала свои домашние дела как хотела. «Земля стала собственностью князя и других владельцев, а не общины». Что ж тут важного для общинного начала? и ныне земля составляет собственность государства или помещика, а не

общины; за крестьянами, ее населяющими, признается только право пользования ею, а не собственности, — но делить ее между собою по старому общинному началу никто им не мешает, — ни государственная администрация, ни помещик. Так и всегда было. В какие бы руки ни переходила высшая власть над землею, которую населяют и непосредственно обработывают поселяне, они все-таки обработывали и делили ее между собою по старому обычаю. Владелец в это не вмешивался, потому что это не касалось его интересов. Правда, прямая выгода побуждала его, кай побуждает и ныме, часть земли, находящейся в его владении, брать в собственное пользование и обработывать ее посредством натуральной повинности, возлагаемой им на поселян, или отдавать в наем. Г. Чичерин, находя в древних памятниках факты, указывающие на обычай отдавать землю в наем, видит в них доказательство, что в X IV —XVI или X II—XV веках (наугад определяем эпоху, к которой надобно относить по его теории падение общины, потому что он сам не определяет ее точным образом) община совершенно исчезла. Это несправедливо. Никто не думает, чтобы когда-нибудь все пространство русской земли делилось между членами общин: напротив, за выделением каждому участка для обработки, всегда оставалось множество земли; она принадлежала племени, или общине; потом, когда явились владельцы, принадлежала владельцу, как ему принадлежала и земля, предоставленная в обработку общине, живущей под его властью; и если эта часть земли, не принадлежащая к участку, обработываемому общиною, отдавалась в наем, это нисколько не мешало внутреннему порядку общины, которая оставленные ей земли все -таки делила между своими членами. Право найма существовало и в патриархальной общине, — этого никто не думал отрицать. Продажа и покупка разных участков земли отдельными лицами также не мешает признавать, что общинное владение продолжалось. Никто не думал отрицать, что подле общинных земель издавна возникли частные владения. Напротив, историки наши говорят об этом положительно и находят, что количество земли, состоящей в частной собственности, постепенно увеличивалось; но все-таки большая половина обра-ботываемой земли оставалась в общинном владении (если община была независима от частного владельца) или, по крайней мере, в обработке у общины с прежним обычаем дележа (если община находилась под властью частного лица). Третью причину утверждать, что родовая община в X 111 —XVI веках исчезла у нас,

647

автор находит в переселениях крестьян, которые тогда не были крепки земле: родственники могли расходиться, чуждые друг другу люди сходиться. Это опять ничего не доказывает. Никто не думал утверждать, чтобы общинность владения землею в каком-нибудь селе Иванове или Петрове в XVI или XV веке зависела от того, что все поселяне, живущие в нем, считают себя потомками одного и того же лица, Ивана, жившего в XII веке, или Петра, жившего в IX веке. Они могли быть совершенно посторонние друг другу люди и знать, что не находятся в родстве— и все-таки они по старому обычаю делили землю. Ученые, думающие, что община наша имеет патриархальное происхождение, не то полагают, чтобы до X V II века не существовало на Руси никаких отношений, кроме родовых: напротив, они показывают, как мало-помалу развивались отношения, чуждые родовому быту, и говорят только, что, по старому обычаю, при отсутствии причин поступать иначе, на эти новые отношения переносились формы и учреждения родового быта. Так было и с общинным началом. Принимая в общину постороннего человека, ему

давали в X V веке участок земли, как то делается и ныне. Притом автор, повидимому, представляет себе, что до укрепления поселян за землею переселения отдельных лиц с одного жительства на другое происходили в таком обширном размере, какого они наверное не имели. Нельзя предполагать, чтобы до конца X V I века поселяне наши «предавались», как он выражается, «кочевой жизни», и чтобы на Юрьев день дороги покрывались бесчисленными обозами переселенцев. Без особенных, чрезвычайно сильных причин, без крайней необходимости земледелец не решится на переселение: оно очень трудно для него. И чем внимательнее вникнем в данные, сохраненные для нас актами, летописями, песнями, записками иностранцев, тем тверже убедимся, что распоряжения об укреплении поселян за землею были вызваны не столько желанием прекратить бродяжничество, сколько другими соображениями, о которых упоминает и г. Чичерин. Самое приведение в исполнение этой меры доказывает, что число действительно пользовавшихся прежним обычаем было не слишком значительно и что масса населения вначале приняла новую меру довольно равнодушно, более как формальность, нежели как существенное изменение в материальном положении. Следствия обнаружились уже через несколько лет, как то указано, между прочим, и г. Соловьевым в «Обзоре событий конца X V I и начала X V II столетий». А когда поселяне решались переселяться, это чаще всего делалось не отдельными людьми, а целыми волостями или селами. Причины были общие для всех жителей села или волости — недостаток земли, или обременительность условий, или слух о лучших условиях. Да и ныне подобные факты совершаются большею частью сообща всеми поселянами, а не отдельными искателями приключений. Словом,

ближайшее соображение фактов убеждает, что число новых пришельцев в общине никогда не могло быть так значительно, чтобы расстроивать ее: община сидела на месте, а когда двигалась— что случалось редко и не с многими общинами — то двигалась вся вместе, и через переселение изменялись только ее местожительство и внешнее отношение к владельческой власти, а не внутренние отношения между поселянами, ее составлявшими. Таким образом, доказательства, на которых основывается заключение г. Чичерина о совершенном упадке общинных отношений между членами самой общины в X III—X V веках, не представляются убедительными. Община не разрушалась; она только потеряла значение в общей государственной жизни, не имела влияния на исторические события, — это бесспорно; но эти события не коснулись ее внутреннего устройства, потому что никому не было охоты обращать на него внимание. Г. Чичерин, кажется, смешал эти существенно различные факты, и внешнее бессилие и бездействие принял за смерть. Но если бы община умерла в XVI веке, каким образом и когда могла бы она воскреснуть, и притом воскреснуть в совершенно прежнем виде? Г. Чичерин считает ее восстановление следствием мер, принятых правительством с финансовою целью: подати вернее уплачиваются целою волостью, нежели отдельными лицами. Но, во-первых, эти причины существовали и прежде; во-вторых, где доказательства того, что общинное владение землею восстановлено административными мерами? Таких указов нет; напротив, общинное владение постоянно упоминается в узаконениях, как старинный обычай.

Да и когда обычное право (les coutumes), если оно умерло в жизни, восстановлялось письменным законоположением? Этому нет ни одного примера не только в русской, но и ни в какой, другой истории. Характер письменного всегда нововведение, и что касается вопросов владения — всегда до сих пор во всех странах — все более и более строгое развитие прав личной собственности. И, наконец, каким образом созданная мерами правительства с финансовою целью в X V II—X V III веках русская община могла бы походить своим внутренним устройством на патриархальную общину других славянских племен? Г. Чичерин просто отрицает это сходство, не представляя доказательств своему отрицанию. Он имел бы основание отрицать только тогда, если бы сравнил внутреннее устройство русской, сербской и пр. общин; а этого-то именно он и не сделал. Словом, если он хочет, чтобы наука приняла его мнение об исчезновении у нас сельской общины в X III—XV веках и возрождении ее административными мерами в X V II—X V III столетиях, он должен представить новые доказательства, которые опровергали бы понятия наших историков и факты, ими выставленные на первый план в истории нашего внутреннего быта. Если сделает это, наши специалисты, конечно, первые порадуются тому, что их ошибка будет открыта, 649

потому что истина для ученого, преданного своей науке, дороже всего. Но мы должны сказать, что опровергнуть понятие о нашей общие, как остатке глубокой древности, а не создании X V II —

X V III столетий — дело очень трудное и едва ли возможное.

Мы прямо высказали наше мнение о положениях, которые старается доказать г. Чичерин, потому что никакие противоречия не отнимут у [его статьи важного достоинства: она — первое подробное исследование о вопросе, чрезвычайно важном; и если решение, предлагаемое автором, не будет принято наукою, то, без сомнения, специалисты отдадут справедливость тому, что труд его представляет много материалов для истории русской общины, особенно внешних ее отношений к владельцам; существенное же

значение для русской истории несомненно приобретет она тем, что послужит исходною точкою для новых изысканий, — и, судя по качествам, какие обнаружил автор в своем труде, надобно желать, чтобы он принял участие в этих дальнейших изысканиях.

По всеобщей истории читателями «Русского вестника» была замечена статья г. Кудрявцева «Карл V». О лекции покойного Грановского «Океания и ее жители» мы уже имели случай говорить.

Май 1856 года.

— Радушно приветствовали мы «Русскую беседу» и радовались основанию этого журнала, будто приобретаем в нем союзника по убеждениям, сподвижника в общем деле. А между тем, известно было, что убеждения, разделяемые «Современником» со всеми другими журналами, пользующимися большим или меньшим сочувствием в огромном большинстве просвещенных людей нашей земли, отвергаются «Русскою беседою», как ошибочные; известно было, что «Русская беседа» и основывается именно с тою целью, чтобы противодействовать влиянию наших мнений, если возможно — уничтожить его. Как же радоваться появлению противника? Или мы надеялись, что «Русская беседа» будет не такова, как того все ожидали, судя по программе, что она смягчит предполагаемую резкость своего протеста, будет удаляться борьбы? Нет, этого нельзя было надеяться. Программа и имена многих сотрудников слишком ясно убеждали, что «Русская беседа» начнет открытую и сильную борьбу. Ее воинственность обнаружилась еще до появления первой книги журнала, спором его редакции с «Московскими ведомостями» о народном воззрении в науке. «Русский вестник», которому ближе петербургских журналов могли быть известны намерения нового журнала, также объявлял, что предвидит неизбежность жарких прений с «Русскою беседою». Первая книга ее не замедлила оправдать эти предвестия. Все статьи, сколько-нибудь выражающие дух журнала, такосы, что ни одна из них не могла бы быть напечатана 650

itn в «Русском вестнике», ни в «Отечественных записках», ни 6 «Современнике». «Русский вестник», по своему местному положению чувствующий на себе ближайшую обязанность обращать особенное внимание на «Русскую беседу», уже начал с нею серьезное прение: первый же нумер его, вышедший после появления «Русской беседы», содержит уже сильное возражение на важнейшую статью «Русской беседы», и мы должны сказать, что в этом случае мнения, выраженные «Русским вестником», кажутся нам совершенно справедливыми. Нет сомнения, что «Русская беседа» будет защищаться и нападать, что названные нами выше петербургские журналы должны принять участие в жарких прениях и, конечно, по характеру своих убеждений, станут не на стороне «Русской беседы».

И, однако же. мы от искреннего сердца повторяем свое приветствие «Русской беседе», желаем ей долгого, полного силы существования. Это потому, что мы считаем существование «Русской беседы» в высокой степени полезным для нашей литературы вообще и в частности для тех начал, против которых восстает она, которые для нас дороже всего, которые мы защищали и всегда будем защищать. Будем говорить откровенно: искрен* ность;— лучшее правило в жизни; «Русская беседа» сама обещает искренность и, конечно, готова принять ее от других. Разногласие между убеждениями славянофилов *, органом которых хочет быть « Русская беседа», и убеждениями людей, против которых они восстают, касается многих очень важных вопросов. Но в других, еще более существенных стремлениях противники совершенно сходятся, мы в том убеждены. Мы хотим света и правды, — «Русская беседа» также; мы, по мере сил, восстаем против пошлого, низкого и грязного, — «Русская бе* седа» также; мы считаем коренным врагом нашим в настоящее время невежественную апатию, мертвенное пустодушие, лживую мишуру, — «Русская беседа» также. И, каковы бы ни были разногласия, мы уверены, что «Русская беседа» в сущности точно так же понимает все эти слова, как и мы. Согласие в сущности стремлений так сильно, что спор возможен только об отвлеченных и потому туманных вопросах. Как скоро речь переносится на твердую почву действительности, касается чего-нибудь практического в науке или в жизни, коренному разногласию нет места; возможны только случайные ошибки с той или другой стороны,

* Упйтребляем это название потому, что сами сотрудники «Русской беседы» принимают его, но остаемся при мнении, которое выразили недавно, что прозвание это кажется нам произвольным и не довольно точным. Во-первых, симпатия к славянским племенам не есть существенное начало в убеждениях целой школы, называемой этим именем. Во-вторых, кто же из образованных людей не разделяет ныне с нею этой симпатии? В-третьих, имя «славянофилов» уже изношено и отчасти измельчало: мы не хотели бы для гг. Аксаковых, Киреевских, Кошелева, Самарина, Хомякова, кн. Черкасского имени, напоминающего о Шишкове.

651

от которых и та и другая сторона с радостью откажется, как скоро кем-нибудь из чьих бы то ни было рядов будет высказано более здравое решение, потому что тут нет разъединения между образованными русскими людьми: все хотят одного и того же.

В самом деле, чего хотим мы все? увеличения числа учащихся и выучивающихся; усиления научной и литературной деятельности; проложения железных дорог; разумного распределения

экономических сил, и т. д. — Мы уверены, что каких бы начал ни держался человек в сфере отвлеченных вопросов, он так же будет отвергнут и «Русскою беседою», как и нами, если не хочет всего этого. Возьмем вопросы более частные. Чего, например, требует «Русская беседа» в сфере научной деятельности? Полнейшего и основательнейшего знакомства с европейскою наукою *, усиленной разработки всех отраслей науки, касающихся русского мира, преимущественно русского быта и истории. Прекрасно. Мы все хотим того же самого, и «Русская беседа», конечно, не оскорбит никого из грамотных людей русских подозрением, что он не разделяет этих желаний. В чем же несогласие между нами и славянофилами? В вопросах, которые могут быть очень важны для Германии или для Франции, но которым у нас не пришло еще время служить достаточным основанием для разъединения здравомыслящих людей. Это вопросы теоретические, пока еще вовсе «е имеющие у нас приложения к жизни, — вопросы, ведя спор о которых (насколько возможен у нас спор о них), можно и должно у нас не разрывать рук, соединяемых в дружеское пожатие согласием относительно вопросов, существенно важных в настоящее время для нашей родины.

Так мы думаем и так всегда будем думать, пока «Русская беседа» не изменит делу просвещения и житейской правды, за которое теперь, несмотря на все неумеренные (и, по нашему мнению, решительно преждевременные) инвективы против людей, думающих об отвлеченных вопросах иначе, нежели она, — стоит она почти во всем существенно важном.

Будет ли она продолжать стоять за просвещение? Надеемся, основываясь на том, что издатель журнала — г. Кошелев, к числу главных сотрудников принадлежат гг. Аксаковы, Самарин, Хомяков, кн. Черкасский. Но постоянно ли будет оправдываться

наша надежда, зависит от того, их ли мнения будут преобладать в журнале. Это необходимо для того, чтобы журнал приобрел симпатию в публике и литературе, и, искренно желая того, откровенно выскажем, что «Русской беседе» предстоит внутренняя * Обращаем внимание читателей на то, что в статьях лучших участников «Русской беседы» это требование выражено с отсутствием всякой двусмысленности. Этого для нас довольно. Нужна ли нам европейская наука? Вот в чем вопрос, а не в том, изъята ли она в своем нынешнем виде от всяких недостатков н во всем ли уже достигла совершенства, — этого никто не думает и в Западной Европе, никто из умных людей не думает и у нас.

652

борьба для сохранения в литературе места, которое назначается ей ожиданиями публики. В первой книге, вместе с статьями, заслуживающими одобрения и от тех, которые противоречат им, нашла себе место статья, которая кажется приличною не «Русской беседе», а разве покойному «Маяку». Этого мы не хотели ожидать, и хотели бы думать, что это случайная ошибка. Если бы г. Филиппов только хвалил как ему угодно комедии г. Островского, тут не было бы беды; но зачем примешивать странные толки о посторонних делу предметах, которые он совершенно не хочет понимать? Его рассуждения слишком противоречат общему духу самой «Русской беседы». Правда, «Русская беседа», в предисловии, которое сообщено нами читателю в предыдущей книге журнала, предупреждает, что в ней мы встретим людей, «которые более или менее разногласят между собою в мнениях касательно важных и отчасти жизненных вопросов», но кружок которых все -таки связан «единством коренных, неизменных убеждений». Нам кажется, что единство между г. Филипповым и, например, г. Самариным или гг. Аксаковыми едва ли может существовать в чем-нибудь существенно важном

Союз их с ним ненатурален. Дело другое, если б он захотел сделаться их учеником, — это было бы и естественно и хорошо; тогда только мы успокоились бы за «Русскую беседу». Полагая, что это так и случится, не будем говорить о статье г. Филиппова, называющей грехом все, что происходит в мире не по правилу, предлагаемому стихом из одной русской песни:

Потерпи, сестрица, потерпи, родная! 2 Мы думаем, что о делах земных, каковы наука и литература, рассуждать с г. Филипповым совершенно бесполезно; считаем обязанностью заметить только, что и он не должен бы говорить о них: ведь это суетные и тленные земные занятия, несовместные с его точкою зрения. Надеясь, что он поймет всю справедливость этой истины и не будет говорить ничего, или заговорит другим, более приличным русской литературе тоном в следующих книгах журнала, мы не будем принимать его статью в соображение при нашем мнении о «Русской беседе»; но крайность, в которую неосторожно вовлек он «Русскую беседу», служит доказательством, что новый журнал должен точнее и строже определить границы своего направления. С целью содействовать ему в этом, мы обратим внимание его участников на те обстоятельства и вопросы, от точного взгляда на которые много зависит успех общего нам с ними дела — содействия развитию родного просвещения, и плодотворность самых споров « Русской беседы» с ее противниками, если должны быть постоянные споры,

С того времени, как славянофилы, некогда смешиваемые и, может быть, смешивавшие сами себя с различными сотрудниками «Москвитянина» и тому подобных журналов, выступили сомкну-653

тою партиен) в «Московских сборниках» 1846 и 1847 годов, прошло около десяти лет. Многими важными событиями и переменами ознаменованы эти годы и вообще в европейской, а тем более в русской жизни. Всякий, каковы бы ни были его убеждения, получил много уроков, увидел исполнение многих своих надежд, испытал много разочарований. Многое, что было — с какой бы то ни было точки зрения — своевременно и уместно в 1846 году, с той же самой точки зрения должно представляться несвоевременным в 1856 году. Кто хочет, чтобы его требования имели основание в действительности, кто не хочет сражаться с химерами, скорбеть о недостатках, уже давно исправленных, должен принять во внимание положение вещей в настоящем, а не то, как ему представлялось положение вещей в 1846 или 1847 гг.

Нам кажется, например, что в настоящее время твердить о необходимости народности в изящной литературе — дело совершенно излишнее: русская изящная литература стала народна на столько, на сколько позволяют ей обстоятельства, и если в ней есть недо*-статки, то уже, конечно, не от подражания Западу, а от влияния совершенно других обстоятельств, чуждых намерению и желанию писателей. В этом случае славянофилы, кажется, согласны с нами. По крайней мере, так думает г. Самарин, — надеемся, и другие участники «Русской беседы» разделяют его довольство нашею изящною литературою в этом отношении. «Но в нашей науке недостает народности, нет русского воззрения в нашей науке», — говорит г. Самарин, которого в этом случае надобно считать представителем мнения «Русской беседы» вообще. Надобно, говорит он, чтобы русская наука приняла в себя столько же народности, как в изящной литературе. Итак, мерою народности в науке хотят принимать степень влияния народности на нашу изящную литературу, — кажется, так; мы не имеем нужды изменять в каком бы то ни было смысле мнения славянофилов, потому приводим в выноске слова г. Самарина *.

* Мы должны отдать г. Самарину справедливость, что мнение своих Противников излагает он верно; он заставляет их говорить так: «Мысль, по существу своему, бесстрастна и бесцветна, и потому ученый, не умевший или не хотевший очистить себя от представлений, понятий и сочувствий, прилипающих невольно к каждому человеку от той среды, к которой он принадлежит, не может быть достойным служителем науки. Кто вносит случайное и частное в область мировых идей, тот выносит из нее, вместо общечеловеческих истин или верного отражения предметов в сознании, представления неполные, образы изуродованные и прихотливо расцвеченные».

И вслед за этими словами начинает он изложение своих мнений таким образом:

«Совершенно то же говорилось и печаталось у нас еще недавно о художестве. Поэзия есть воспроизведение идеи или сущности явления в живом образе. Идей — достояние всего человечества, а форма, хотя и взятая из области случайного, очищается от всего случайного и просветляется насквозь идеею; следовательно, в художественном творчестве участие народности незаконно. Это последнее применение общего понятия об отношении челове-654

Если все дело состоит в этом, то, признаемся, мы не видим достаточных причин с таким жаром требовать, будто чего-нибудь нового, признания прав народности на участие в науке. В самом деле, чем ограничивается полнейшее влияние народности на изящную литературу? 1) Степень внимания, обращаемого литературою на те или другие предметы, соразмеряется со степенью важности, какую имеют эти предметы в народной жизни; потому литература занимается преимущественно изучением своего родного быта; 2) форма художественного произведения должна быть совершенно народна. Все это давным-давно существует и в русской науке, насколько существует русская наука. Огромное большинство наших ученых все силы свои посвящает разработке оте-

чественной истории, этнографии, фауны, флоры и т. д. Теми отраслями науки, которые имеют предметом нечто общее для нас и для иноземцев, занимается только меньшинство, которого, конечно, не захочет уменьшить «Русская беседа», потому что и без того знакомство наше с европейским просвещением еще слабо и поверхностно, по справедливому сознанию «Русской беседы».

Стало быть, надобно желать не того, чтобы пропорция ученых, занимающихся изучением России, увеличивалась насчет ученых, знакомящих Россию с Западною Европою, а только того, чтобы число тех и других увеличивалось, чего и желает каждый из нас.

Что же касается народности в форме науки, то, как известно, форма в деле науки далеко не имеет того существенного значения, как в искусстве: наука требует от формы только двух качеств, чисто внешних: во-первых, чтобы изложение удовлетворяло читателя так называемыми качествами слога, во-вторых, чтобы оно было сообразно степени образования и познаниям той публики, для которой предназначается.

Относительно слога или манеры изложения — ужели надобно говорить о таких вещах? впрочем, так как мы хотим собственно ческого к народному теперь устарело и откинуто вместе с бесчисленным множеством всяких предубеждений... Было бы позволительно предоставить времени произвести такую же реакцию и против теперешнего гонения на народность в деле науки; но мы мало ценим успех от пресыщения, и потому, не избегая и не откладывая спора, приступаем прямо к уяснению возбужденного нами вопроса. Недоразумения лежат на нем, как отвердевшие слои наносных понятий».

Итак, дело кажется не подлежащим сомнению: г. Самарин, говоря от имени всей школы, требует для народности в науке тех же прав, которые уже даны ей в искусстве. Обращаем также внимание читателя на слово «недоразумения»: нам кажется, что если «Русская беседа» действительно

останется верна научной точке зрения г. Самарина, а не образу мыслей г. Филиппова, то действительно основанием спора окажутся взаимные недоразумения, а не существенное разномыслие, и спор о различии начал прекратится. как скоро мнимые противники объяснятся друг с другом. Объяснения с г. Филипповым, конечно, не приведут к согласию; тут различие, действительно, лежит в сущности понятий. Или нам (и г. Самарину) должно забыть то, что мы знаем, или г. Филиппову узнать многое, на что не обращал он внимания. Последнее и легче и лучше.

655

уяснить вопрос, то нс будем оставлять без внимания и мелочей, которые иногда подают повод к серьезным, повидимому, недоразумениям — относительно слога надобно согласиться, что в нем сильно отражается народность: известно различие между немецким и французским изложением ученых вопросов,—нам кажется, что и русские ученые имеют общую манеру в этом случае: она занимает средину между французскою и немецкою. Но если кому-нибудь кажется, что слог в наших ученых сочинениях еще не так резко самостоятелен, как формы нашей поэзии, каждый уступчивый охотно оставит это мнение без противоречия: стоит ли спорить о реторике? То же надобно сказать и о приспособлении изложения науки к понятиям и степени образованности читателей: это каждый старается делать, и спорить против того, что русская книга должна быть приспособлена к потребностям русских читателей, никто не будет. Него же больше требовать от науки в пользу народности? «А народное воззрение?» — Но в чем же оно состоит, кроме качеств, нами указанных? Гизо и Мишле—оба французы; что у них общего, кроме общих качеств французского слога? В воззрении Мишле гораздо больше сходства с воззрением, какое имеет Маколей, нежели с Гизо. Надобно вникнуть в это, и мы убедимся, что главным основанием различия в ученом

воззрении бывает степень общего образования, на которой стоит автор, а не народность его, партия (ученая или политическая), к которой он принадлежит, а не язык, которым он говорит. Влияние французской народности на французскую науку, немецкой на немецкую оказывается очень незначительно, если народность не смешивать с учеными и другими убеждениями и с степенью общего образования, и не ограничивать влияния народности теми качествами изложения, которые указали мы выше. Убеждения существенно одинаковы во всех странах при одинаковой степени образованности и при одинаковом благородстве характера. Мы очень хорошо знаем, что разумеют под «русским воззрением» люди мало образованные: они выражаются так потому, что не знают о существовании и во Франции, и в Англии, и в Германии совершенно подобных воззрений между людьми мало образованными, которых и везде очень много. Но мы решительно не знаем, чем может отличаться воззрение г. К. Аксакова или г. Самарина от воззрения, какое имеет каждый ставший в уровень с веком человек, какой бы нации он ни принадлежал. Есть, правда, одно, чем они отличаются не от иноплеменников, а от многих из нас: именно, они заботятся о введении в науку русского народного воззрения, между тем как другие думают только о том, чтобы развивать свое воззрение сообразно настоящему положению науки. Но что ж делать! у каждого из нас есть свои любимые заботы, желания, если угодно, мечты, к которым псе другие люди, кроме немногих друзей, остаются довольно холодны. В этом отношении нужно соблюдать взаимную терпимость: любимая темп 656

есть у каждого ученого своя. Иногда над этою человеческою слабостью можно посмеяться, не переставая сочувствовать друг другу; но что касается лично нас, мы находим, что любимая тема писателей, нами названных, нимало не забавна, потому что расположение к ней вызывается фактом серьезным и грустным: наука наша находится действительно в состоянии, которого вовсе еще нельзя назвать блистательным. Правда, знанию прошедшего и настоящего России иностранцы учатся у нас; но всему остальному должны еще мы учиться у них, а сами мы не внесли еще в науку ничего нового. Все согласны в объяснении этого факта: просвещение у нас еще слишком мало распространено в обществе; истинно ученых людей у нас еще мало, все наши умственные*силы еще поглощаются гигантскою задачею распространения просвещения в нашем отечестве, удивительно ли после того, что нам еще недосуг заниматься капитальными трудами для ведения вперед общечеловеческой науки? Подождем времени, когда у нас будет оставаться досуг для разработки философии, всеобщей истории и других наук, возделывание которых не лежит исключительно на нас; тогда, исполин в свою прежнюю задачу: «просветиться», мы будем работать и на пользу общечеловеческой науки не хуже немцев и французов, а, может быть, и лучше, если верить шопоту высокой народной гордости, живущей в каждом из нас. К этому фактическому объяснению, принимаемому всеми серьезными людьми, некоторым угодно прибавлять догадку, что мы можем ускорить приближение срока для своего деятельного участия в развитии общечеловеческой науки, если будем заботиться о внесении в нашу науку «народного воззрения». Положим, что эта догадка ошибочна,— в ней нет еще важного проступка: никому не запрещается строить гипотезы, разумеется, под тем условием, чтобы не враждовать к людям, не принимающим гипотезу, пока она не оправдана фактами. Положим, что она справедлива, — никто не может претендовать на людей, не принимающих ее, пока она не подтверждена фактами; сущность гипотезы в том и состоит, что принятие или отвержение ее—дело личной воли, а не обязанности. Убедить в справедливости гипотезы нельзя никакою полемикою или диалектикою: надобно подтвердить ее фактами. Итак, по нашему мнению, гг. Самарин, К. Аксаков и другие избрали бы самый верный и краткий путь, если бы озаботились проведением «народного воззрения» в капитальных ученых трудах: 1) показать фактически, в чем может состоять требуемое ими «народное воззрение» в науке, кроме указанных нами выше качеств изложения; 2) доказать самым делом, что при помощи заботы о «народности воззрения» русскому ученому легче двинуть вперед общечеловеческую науку, нежели при помощи обыкновенного метода и обычных ученых средств. Пока это не будет показано и доказано фактами, всякие похвалы народному воззрению кажутся нам лишенными действительного содержания и основания.

42 Н. Г. Чернышевский, т. Ill 657

Но, с другой стороны, пока люди, принимающие гипотезу, которой мы не принимаем, будут обо всем, что принадлежит миру действительности и сфере положительной науки, сохранять убеждения, приличные образованному человеку нашего времени, мы не перестанем сочувствовать этим людям во всем, кроме их мечты, которая, принадлежа к миру мечтаний, не имеет в наших глазах особенной важности и не может для нас служить поводом к серьезному разногласию. Один астроном утверждает, что на луне есть жители, другой не принимает этой гипотезы. Они могут вести об этом речь «умную, но праздную», по выражению г. И. Аксакова, и, однако же, это не мешает последнему отдавать справедливую ложвалу положительным услугам, какие первый может оказывать науке, одинаково интересующей обоих.

Итак, каких же положительных услуг общему нашему делу ждем мы от «Русской беседы», если она останется верна направлению, за которое ручается имя издателя и лучших сотрудников и некоторые статьи первой книги их журнала? Во всем, что касается положительных, а не отвлеченных вопросов, она, кажется нам, будет говорить верно и здраво, как говорят все истинно просвещенные люди в наше время; участники этого журнала располагают значительным запасом знаний и ревности к делу просвещения*; они люди серьезные, люди с горячими и твердыми убеждениями: как же не радоваться, что они нашли орган для своей литературной деятельности? Во всем, что имеет действительное значение для науки и жизни, они будут действовать в пользу просвещения: чего же требовать больше? Споры о гипотезах не принесут вреда ничему существенно важному, если обе спорящие стороны будут помнить, что гипотезы должны иметь только второстепенную важность сравнительно с чистыми выводами из фактов действительности; а в этих выводах более или менее согласны все образованные люди. Гипотезы, даже ошибочные, имеют и хорошую сторону (под условием, конечно, не увлекаться ими до презрения к фактам): они возбуждают деятельность мысли. Особенно важна эта выгода в тех случаях, когда мысль, слишком привыкшая к рутине и апатии, нуждается в возбудительных средствах, чтобы проснуться из полудремоты. Таково именно кажется нам положение нашей литературы, и мы ожидаем от гипотезы, выставляемой славянофилами, оживления для нашей умственной деятельности: многие, прежде не думавшие, начнут думать, — а это в настоящее время важнее всего.

Споры, лишь бы только велись о предметах, «вызывающих на * Просим не забывать, что мы имеем в виду не всех участников «Русской беседы», а таких людей, которые похожи на гг. Аксаковых, Кошелева, Самарина, Хомякова. Каждый журнал и каждая школа имеют слабые стороны и сотрудников, которые не содействуют увеличению славы журнала. Но

658

размышление», а не о каких-нибудь мелких дрязгах, и лишь бы велись благородно, оживляют литературу.

Желаем «Русской беседе» благоденствия и процветания!

«А опасность, угрожающая от нее вашим убеждениям?» —

Опасность вовсе не так велика, как могут думать иные, предубежденные против «Русской беседы»: от истинных славянофилов нельзя ожидать, чтоб они хотели Ко дням Кошихина Россию возвратить,

чтоб они стали проповедывать отчуждение от общечеловеческой образованности. Мы верим, когда г. Самарин говорит от лица их:

Потребность народного воззрения многие принимают за желание, во что бы то ни стало, отличиться от других, как будто бы в этом отличии заключалась цель направления. Им кажется, что ученый, садясь за свой рабочий стол, задает себе задачу выдумать, изобрести русское народное воззрение, например, хоть на феодализм. Нельзя же ему повторять, что сказали Гизо или Гриммы: то были немцы! И созданный воображением труженик, несчастная жертва воображаемых дурных советов, грызет перо, потирает себе лоб и губит время в бесплодной погоне за оригинальностью. Но вольно же в такой форме представлять себе участие народности в развитии науки! Неразумное, безотчетное и преднамеренное отрицание чужого потому только, что оно чужое, при недостатке своего, при внутренней пустоте, не поведет к расширению области знания. Этого никогда никто и не утверждал... Здравое понятие о народности ограничивается, с одной стороны, боязнью исключительности, с другой — боязнью слепого подражания. Эта последняя боязнь, бесспорно имевшая основание в первоначальных приемах науки, пересаженной в Россию из Западной Европы, теперь начинает исчезать.

«Имевшая», а не «имеющая»: итак, по словам г. Самарина,

славянофилы находят, что восставать против слепого подражания иноземцам в науке уже прошло у нас время, и уже не боятся за нашу народную самостоятельность; итак, по их мнению, мы уже имеем в науке столько самостоятельности, сколько позволяет нам степень наших познаний. Если так думают славянофилы, они думают справедливо. Подобно г. Самарину, г. К. Аксаков говорит, что «странно было бы нападать из любви к народности на общечеловеческое: это значило бы отказывать своему народу в имени человеческом. И конечно таких нападений нельзя ожидать от «Русской беседы». Прекрасно! мы вполне верим такому образу мыслей в гг. К. Аксакове и Самарине, и желаем только, чтобы «Русская беседа» никогда не покидала этой точки зрения.

Трудно после этих объяснений понять, в чем должно состоять требуемое г. Самариным и г. К. Аксаковым «народное воззрение в науке»: ни тот, ни другой не обратили внимания на то, чтЪ сущность требования выражается в его осуществлении, и не позаботились уяснить для нас теорию свою практическими приложениями ее к каким-нибудь определенным вопросам. А теория без практики почти неуловима для мысли, и общие понятия, ими высказываемые, неопределенны в своей отвлеченности. Нам кажется, что сущность их требования состоит .в том, чтобы мы поняли необходимость критики в науке и не увлекались предрассуд-42 * 659

ками и пристрастиями, по крайней мере, чуждыми нашим нравам, если нельзя всегда предостеречься от предрассудков, всосанных с молоком матери, хотя и эти предрассудки не лучше других и также должны быть отстраняемы каждым из нас в деле науки.

В предисловии к «Русской беседе» также встречается слово «критика». О, если дело идет только о том, что надобно все принимать с строгою критикою и беспощадно отбрасывать предубеждения,

то это дело прекрасное; мы прибавили бы только, что каждое дело надобно называть его настоящим именем, и, например, чувствуя потребность «критики в науке», прямо и говорить, что требуется «критика в науке», а не «народное воззрение» или восточное начало. Само собою разумеется, впрочем, что критика хороша только при соблюдении некоторых научных условий; из них важнейшие: 1) основывать свои суждения о том, что справедливо и что несправедливо, на идеях, выработанных современною наукою, а не на каких-либо субъективных симпатиях, не на мертвой букве какой-либо книги и не на предрассудках, которые сами не выдерживают критики; 2) ни под каким видом, ни для каких целей не игнорировать и не искажать фактов. Если «Русская беседа», верная словам гг. Самарина и К. Аксакова, в своей «критике науки» будет соблюдать эти постуляты, эти категорические императивы науки, она скажет нам очень много хорошего, хотя скажет мало такого, что бы не было уже (и очень недурно) высказано в Западной Европе, потому что 'Европа очень любит критику в науке и занимается ею очень небезуспешно.

Не знаем, во всем ли согласятся с нами гг. К. Аксаков и Самарин, — вероятно, не во всем, потому что трудно найти двух людей, которые думали бы совершенно одинаково, хотя бы они принадлежали и к одной школе, а не к различным; но надеемся, что точек сходства в нашем и их образе мыслей найдется довольно много, быть может, более, нежели серьезных поводов к разногласию. Некоторые другие участники «Русской беседы», вероятно, найдут неудовлетворительными многие из объяснений, удовлетворительных для ученых, нами названных. Наконец, с г. Филипповым мы можем соглашаться только в двух пунктах: в том, что терпение — прекрасное качество, и в том, что смирение — высокая добродетель; но так как эти вопросы принадлежат не литературе,

а законам благоустройства и благочиния, то можно, пожалуй, сказать, что мы с ним не сходимся ровно ни в чем, когда речь идет о литературе. Это различие между разными соучастниками «Русской беседы» делать необходимо: иначе, если мысли г. К. Аксакова смешивать с мыслями г. Филиппова, или наоборот, дело совершенно запутается.

Но мы все говорим о направлении «Русской беседы», а ничего еще не сказали о содержании первой ее книги,— это потому, что интерес публики возбуждается собственно направлением «Русской беседы», а не частными достоинствами или недостатками 6G0

статей, вошедших в состав ее первой книги. О них достаточно будет сказать несколько слов. С лучшими из стихотворений мы уже познакомили читателя в предыдущем номере нашего журнала; кроме их, в отделе изящной словесности помещено одно стихотворение Жуковского и две его статьи в прозе: «О меланхолии» и «О привидениях». Дух, которым они проникнуты, тот же, как и в остальных сочинениях Жуковского о психологических предметах. Кроме того, г. П. Киреевский поместил несколько русских песен из своего сборника. В отделе критики заметим статью г. Г—ва «О семейной хронике» г. С. Аксакова: в ней рассеяно много умных мыслей; две небольшие статьи г. Кошелева отличаются [здравым взглядом и] большим знанием дела [:трудно не убедиться его доказательствами, что средоточием, из которого должны расходиться железные дороги по всем краям России, «а-добмо избрать Москву]. О статье г. Самарина: «Два слова о народности в науке» и небольшой статейке г. К. Аксакова: «О русском воззрении» мы говорили подробно. Они служат как бы программою «Русской беседы», — и если она останется верна этой программе, то, без сомнения, приобретет общее уважение, чего

Июнь 1856 года.

И стихотворениям, и повестям, и драмам бывает иногда, как людям, счастье, ничем, повидимому, не заслуженное. Скажите, например, за что все чувствительные сердца в старинные годы выбирали для аккомпанемента своих вздохов непременно или: Стонет сизый голубочек,

Стокет он и день и ночь... или:

Взвейся выше, понесися,

Сизокрылый голубок...1

между тем, как в то же самое время были сотни других песенок, ничуть не уступавших ни «сизокрылому голубку», ни «сизому голубочку» своею чувствительностью и гораздо лучше написанных? За что изречение Суворова дало бессмертие именно «Пригожей поварихе», а не другому какому-нибудь плохому роману? 2 Чем, наконец, и в наши времена комедия «Чиновник» заслужила то особенное счастье, что возбудила живые споры в обществе и подала повод к появлению двух замечательных разборов, из которых один читатели пробежали в предыдущей книжке нашего журнала, а первая половина другого, принадлежащего Н. Ф. Павлову, помещена в № 11 «Русского вестника»?3 Русская драматическая литература не очень богата прекрасными новостями; но каждый скажет, что всякий год ставится у нас на сцену если не больше, то уж никак не меньше десятка новых пьес, отличающихся гораздо большими литературными достоинствами, нежели 661

последняя пьеса графа Соллогуба. И, однако Ht, они проходят без шума; а «Чиновнику» досталась громкая слава. Или эта комедия обратила на себя общее внимание тем, что поразительно плоха? —

и того нельзя сказать о «Чиновнике»: он, правда, очень слаб в художественном отношении, но бывают сотни пьес еще гораздо слабее его — й, однако же, о них не говорят, а о нем говорят. Странное счастье, незаслуженное счастье «Сизому голубочку», «Пригожей поварихе» и «Чиновнику»!

Так ли? В самом ли деле незаслуженное? Не на первый ли только взгляд кажется, будто все эти три произведения получили свою известность только благодаря капризу случая? Ведь случайно ничего не бывает на белом свете — ужели только «Сизый голубок» и «Чиновник» составляют исключение из общего правила? Вероятно, известность их основана же на чем-нибудь.

О «Сизом голубке» нам некогда пускаться в изыскания; но что «Чиновник» наделал шума не без причины, знает каждый: благо, дело еще недавнее. В комедии графа Соллогуба есть несколько горячих слов против злоупотребления, которое возбуждает общее негодование. Потому-то и возбудила она к себе общее внимание. Так. Но этим самым объяснением и запутывается дело. Если некоторые прекрасные фразы «Чиновника» вызвали единодушные аплодисменты, то за что же критика напала на эту комедию так безжалостно? Положим, что пьеса слаба, очень слаба; но ведь не говорят же о самых слабых пьесах так строго, как говорит о «Чиновнике» Н. Ф. Павлов. Его разбор написан чрезвычайно едко. Неужели пьеса не заслуживала пощады за свои громкие фразы? Отчего такой гнев?

Оттого гнев, что высокие притязания не могут не возбуждать желчи, когда ими обнаруживается только незнание дела и неуменье взяться за него.

В чем эти высокие притязания, эта неправда, нам не нужно говорить: читатели знают, какой вопрос ставит «Чиновник» и как решает его. В главных мыслях, критика г. Н. Ф. Павлова сходится с тем, что было высказано в нашем журнале по поводу пьесы графа Соллогуба. Надимов, столь самодовольный, с такою гордостью выставляющий себя в пример всем, так презрительно отзывающийся о всех, кроме себя, провозглашающий во всеуслышание, что Россия в нем нуждается и погибнет без него,— этот Надимов не знает ни России, ни людей, ни самого себя; он ни к чему не способен, он поступает хуже всех тех, против которых восстает. Надобно же разоблачить такого человека, надобно же доказать, что он сам не понимает того, о чем твердит. И если он выступает на сцену с намерением сделать других подобными себе, то надобно же сказать, что он жестоко ошибается, считая себя образцовым человеком, и что истина, случайно примешиваемая им к суетным похвалам самому себе, искажаясь в его устах в угоду его самолюбивым мечтаниям, перестает быть истиною.

662

С этой целью написан разбор Н. Ф. Павлова, как и разбор, помещенный в «Современнике». Но г. Павлов идет далее. Обнаруживая, что идея комедии фальшива, он подробною эстетическою критикою доказывает, что фальшивость основной идеи по« губила и художественное достоинство пьесы.

Чрез это его разбор получает новое достоинство: в нем приобретает русская литература прекрасный пример истинной художественной критики, понятия о которой так затемнились после смерти Белинского.

Художественность состоит в соответствии формы с идеею; потому, чтобы рассмотреть, каковы художественные достоинства произведения, мадобно как можно строже исследовать, истинна ли идея, лежащая в основании произведения. Если идея фальшива, о художественности не может быть и речи, потому что форма будет также фальшива и исполнена несообразностей. Только произведение, в котором воплощена истинная идея, бывает художественно, если форма совершенно соответствует идее. Для решения последнего вопроса надобно просмотреть, действительно ли все части и подробности произведения проистекают из основной его идеи. Как бы замысловата или красива ни была сама по себе известная подробность — сцена, характер, эпизод, — но если она не служит к полнейшему выражению основной идеи произведения, она вредит его художественности. Таков метод истинной критики. У нас в последние годы все эти коренные понятия запутались и затемнились. Люди, наиболее толковавшие о художественности, решительно сами не знали, что такое художественность. Они, забыв обо всем, на что должна обращать главное свое внимание критика, вообразили, будто художественность состоит в красивой отделке подробностей, в украшении произведения заботливо сделанными картинками и ловко обточенными фразами. О том, имеют ли смысл эти украшения, нужны ли они для выражения идеи, существует ли, наконец, в произведении какая-нибудь идея, они и не думали спрашивать.

По их понятиям, чем более походит литературное произведение на хорошо обточенную игрушку с приятно звенящими бубенчиками, тем оно художественнее. Они совершенно возвратились к невинной поре триолетов и буриме. Если бы воскресли Буало и Лагарп, они обняли бы этих мастеров разбирать достоинства «красот пиитических»; сам Толмачев и даже сам Бургий не отказали бы в полном своем одобрении их тонкому вкусу.

Но публика не способна ныне восхищаться литературными игрушками, еще менее способна уважать рассуждения о достоинствах отделки бубенчиков на игрушках. Критика лишилась не только уважения, даже внимания читателей. Она стала скучна. Кому охота смотреть на то, как переливают из пустого в порожнее?

Одного слова «художественность» стало уже довольно, чтобы навести тоскливейшую зевоту на самого бесстрашного читателя. 663

Не пора ли прекратить эту забаву? довольно времени погублено на нее; довольно надоела она всем.

Пора критике вспомнить, что она должна быть не пустословием об игрушечных бубенчиках. Чем же она должна быть? Незачем пускаться в длинные рассуждения о том, чем должна быть критика, — укажем на разбор «Чиновника», написанный г. Н. Ф. Павловым: вот истинно художественная критика, вот та критика, которой требует публика, потому что в ней находит мысль и дело, а не пустые речи о красотах побрякушек.

Каждый помнит еще превосходные письма г. Н. Ф. Павлова по случаю издания «Выбранных мест из переписки с друзьями» Гоголя 4. Разбор «Чиновника» стоит, в своем роде, этих писем. Больше мы ничего не скажем в похвалу его новой статьи, потому что трудно приискать другую похвалу выше этой.

Вы хотите говорить о художественности? Посмотрите же, как понимает художественность г. Павлов, как он, ни на минуту не забывая об идее произведения, каждую подробность спрашивает: «скажи мне прежде, зачем ты здесь? дала ли тебе общая мысль комедии право являться передо мною в этой комедии? Нужна ли ты для воплощения идеи? Не противоречишь ли ты ей, вместо того, чтобы оправдывать ее и оправдываться ею? Только тогда, если ты докажешь это, я спрошу, красива ли ты». И когда каждая сцена, каждый характер поочередно обличается в несообразности с идеею целого или в излишности для нее, он неумолимо говорит: «быть может, эта частность отличается щегольскою отделкою, все равно: будь она красива или некрасива,— она неуместна, фальшива, противохудожественна». Быть может, например, салон

графини описан очень изящными и подробными чертами, быть может, вся внешность аристократизма выставлена в лице графини очень точно; но чувства и поступки графини носят ли на себе отпечаток аристократизма? Узнаем ли мы из комедии графа Соллогуба, как чувствуют и поступают дамы высшего общества? —

Нет. Нет? Так зачем же она графиня? зачем же ее аристократический салон? Это рама без портрета, это надпись без предмета, к которому должна относиться, в этих подробностях .нет художественного смысла, автор испортил ими свою комедию, в которой они излишни и фальшивы:

Вообще надо заметить, что тут действует какая-то графиня допотопная, а не графиня современная нам. Иные писатели любят присвоивать себе, преимущественно перед другими, знание всех тонкостей в светском круге, называемом, если хотите, высшим обществом. Знание это, благодаря нашим нравам, нашей физиологии и счастливо или несчастливо сложившимся историческим событиям, достигается легко и нисколько не сопряжено с теми препятствиями, которые были отличительною чертою народов Запада, Не было и нет мудрости познакомиться с графиней, с убранством ее комнат, с се гардеробом, проникнуть к ней в душу, исследовать движения ее ума, определить понятия, привитые ей веком. Нужен только талант. Но, повторяем, в сочинениях иных писателей не заметно дельного желания изучить предмет, кото-664

рый, по благоприятному стечению обстоятельств, находится под рукою.

К несчастшо, все, чт<> носит у нас правильно или неправильно имя образованности: познания, общественное положение, знакомство с известною средою людей, все употребляется часто средством .для одного чванства перед другими. При внимательном взгляде нередко можно увидеть там на дне ничего более, как пустое тщеславие. «Я профессор в этой науке не потому, чтобы имел особенные способности, а потому, что ежедневно упражняюсь в ней, я ежеминутно там, где вас нет». Это щегольство, основанное на

Тот не знает высшего общества, кто знает его затем только, чтоб сказать другим, что они его не знают, как не может назваться образованным человеком тот, кто читает книгу затем только, чтоб похвастать ею. Да, ко многим изображениям этого общества примешивалось у нас почти всегда тайное чувство хвастовства, — и что же вышло? писатель превратился в модистку с Невского проспекта, в столяра, в бронзовых дел мастера. Нарядить графиню по моде, поставить перед ней вазу с цветами, убрать ее стол разными безделками, посадить ее в кресла, обитые бархатом, заставить непременно ездить верхом, постлать ковер, вынуть у нее из головы всякую мысль, а из сердца всякое путное чувство — это значит изобразить светскую женщину, графиню. Но, боже мой, этот рецепт уже известен давно, это уже невыносимо скучно и страх надоело. Ведь в светской женщине, в графине, несмотря на то, что она графиня, может также быть воображенье, тонкость ума, живость чувства, какое-нибудь понимание того, что дышит, движется, мыслит и чувствует около нее. Ошибитесь, ради бога, в ее туалете, нарушьте требования моды, оставьте в покое письменный стол, верховых лошадей, избавьте нас от ковров, от мебели, но схватите душу светской женщины, уловите направление ее мысли, представьте влияние окружающих обстоятельств на ее природный характер. Что это за графиня? зачем увлекать ее от нас, готовых с такою нежностью любоваться ею, в сферу давно забытых индейских каст, и насильственно разрывать у нее все точки соприкосновения с мелкими чиновниками, когда ни век, ни она сама, как она есть в самом деле, не требуют такой разрозненности. Нет, неправда, что современная графиня, как новорожденное дитя, не знающее ни людей, ни их отношений, испугается губернаторского чиновника; неправда, что задумается посадить его. Современная графиня не так труслива и не так младенчески добродетельна. Не только в деревне, но и в Петербурге она примет чиновника с ласковым словом, с очаровательным взглядом, посадит и тогда, когда

он будет не щегольски одет, протянет ему даже в ином случае, судя по важности дела, два нежные пальчика, согласно обычаю, перенятому нами у англичан. В деревне, особенно, графини не так недоступны и не так легкомысленны, как многие воображают. Там они становятся очень обходительны со всеми, кто нужен, расчетливы, иногда скупы; они, напротив, спешат знакомиться с полезными чиновниками и, должно сказать к чести современных графинь, часто умеют обделывать свои практические дела гораздо лучше, чем мужчины. Вы видите, что светская женщина на бале легка, как зефир, и верите ей! Такой взгляд a vol d'oiseau может вести к важным заблуждениям. Нет, это не графиня из нынешнего Петербурга или из нынешней Москвы, а маркиза из древних записок Saint-Simon. Виноват! маркизы были все-таки умнее нашей графини.

Надимов говорит графине великолепные фразы об отечестве, священном долге, самоотвержении и проч. Хороши ли они сами по себе, до этого художественной критике будет дело только тогда, когда она узнает, уместны ли, нужны ли здесь они. Кто этот Надимов? Зачем он здесь? О том ли он должен говорить, о чем теперь разглагольствует, рисуясь перед графиней?— Нет.

665

Нет? Так он говорит неуместно и фальшиво. Да и вообще имеет1 ли он право приписывать себе те качества, которыми хвалится?

Чем он их доказал? — Ничем. Ничем? о, так он самохвал, ни больше ни меньше; а идея произведения требует, чтобы он был человеком дельным, — стало быть, его лицо противоречит идее комедии, оно противохудожественно, оно губит комедию.

Милая графиня не поняла ни единого слова. Да и на что ей рассуждения о службе? она переходит к вопросу, который ей ближе, к вопросу о счастьи, к вопросу о любви, и если Надимов, для беседы с нею, забыл свою обязанность, то она, становясь на его место, превращается в чиновника, приступает

к следствию и допрашивает немилосердно:

— А счастья вы не ищете? Кого же вы любите? .

Н а д и м о в . Я-с, графиня? да я живу любовью, я постоянно счастлив в любви.

Графине становится это неприятно. Он живет уже, а не начинает жить; следовательно, эта любовь не относится к ней. Надимов продолжает:

— Да-с, я счастлив в любви с тех пор, как догадался, где надо искать

ее. Я нашел такую любовь, на которую положиться можно, которая наверно и, никогда не изменит.

Г р а ф и н я. Какую же это?

И графиня и мы заинтересованы чрезвычайно. Любопытство наше воз* буждено до неимоверности. Мы пылаем нетерпением узнать поскорее эту чудную женщину, ниспосланную небесами, в их благости, губернаторскому чиновнику, приехавшему по делу о затопленных лугах Дробинкина, эту восхитительную любовь, которая наверно и никогда не изменит. Надимов называет нам ее. Судите же о горечи нашего разочарованья! Это обман. Это не живая дама с миловидным лицом и в нарядном платье, а дама-идея, идея огромная, уничтожающая, это Россия.

— Любовь к нашему отечеству, любовь к России, — говорит Надимов.

Этого чувства на всю жизнь хватит и с избытком даже.

И у графини и у нас опускаются руки. Надимов любит Россию и, как кажется, сколько это проглядывает из его слов, уверен немного во взаимности, хотя до него великие люди жаловались большею частью на холодность и неблагодарность отечества: Аристид был изгнан, Велисарий умирал с голоду. Любовь к России — чувство похвальное! Да, его хватит на целую жизнь и не на одну даже, это правда. Н о зачем г. Надимов говорит об этом? зачем так торжественно, с таким лирическим вступлением? разве это какая-нибудь диковинка? разве любить Россию есть привилегия, дарованная исключительно ему и приобретенная какими-нибудь усилиями? разве предполагается, что графиня не любит тоже России? Давать чувствовать такое предположение было бы неучтиво. Разговор между образованными людьми

основан на взаимных уступках, на взаимном благоволении друг другу. Графиня очень ограниченная женщина; но не может же Надимов сказать ей: я умен. Не может потому, что и графиня, какова она ни есть, должна приниматься за умную. Он умен, умна и она. Не хочет ли Надимов намекнуть ей, что вот Мисхорин, которого он сейчас видел, не любит России, а я люблю? Конечно, Мисхорин хотя щегольски, но несколько пестро одет; да, во-первых, Надимов не довольно хорошо его знает, а, во-вторых, ронять в мнении графини заочно кого бы то ни было не идет человеку щегольски и весьма просто одетому. Для чего же, повторяем, говорит г, Надимов о своей любви к России, если предполагается и должно по совести и из учтивости предположить, что любят ее и графиня и Мисхорин, и те, которые налицо, и те, которые еще за кулисами? Я люблю, а графиня скажет: и я люблю; после этого следует: ты любишь, мы любим. Что ж это за разговор? это повторение грамматики, спряжение действительного глагола и ничего более.

Любовь к отечеству не заслуга, не преимущество, не достоинство. Это 666

чувство инстинктивное, невольное. Любишь и потому, что не любить не можешь, и потому, что вне отечества никуда не годишься и никому не нужен. Не любить было бы гораздо мудренее, чем любить. Человек живет во'вре-мени и в пространстве, иначе на земле и жить нельзя. Отечество есть именно пространство, одно из условий его существования. Все, что в нас есть, духовный и физический состав, все образовалось на этой почве, в этом воздухе; все, что заимствовали мы из-под чужого неба, приобретено нами по милости той же почвы и того же воздуха. Да и кто не любит отечества? где эти люди, эти народы? есть такие, которые умирают с тоски по нем. Не станем прибегать к пошлым возгласам о благодарности: в любви к отечеству таится идея более существенная и более истинная —идея необходимости. Поэтому, покинем ли мы Петербург и выберем своей резиденцией город Усть -сысольск, определимся ли на службу в писцы станового пристава, или пойдем положить голову за Россию, нам всем равно любезную и равно дорогую,

мы не имеем права становиться на ходули и высовываться из необозримой массы обыкновенных людей, провозглашая громогласно, что таем любовью к своему отечеству. Даже прибыв в имение графини или княгини, по жалобе Дробинкина о двух или трех стогах сена, мы должны совершить этот подвиг, не уверяя других, что спасаем Россию или приносим ей пользу. Этого требует чувство уважения к себе, чувство нравственного приличия, этого требуют и законы смешного. Вы вступили в должность муравья и тащите песчинку на огромную гору, — прекрасно, но что же из этого? неужели это должно послужить поводом к диссертации о любви к отечеству? Впрочем, г. Нади -мов и песчинки-то не тащит: до сих пор он только разговаривает; а как пример соблазнителен, то мы боимся, что в губернии, где он поселился, будет большое запущение в делах. Все закипят любовью и перестанут писать. Видно, любовь, даже и к отечеству, отвлекает человека от занятий.

Но. нам скажут, он отказался от удовольствий столицы, пренебрег наслаждениями богатства, заехал в какую-то трущобу, принес жертву. Это опять не исключительное положение. Заметим мимоходом, что в губерниях служит много чиновников, которые и живали в Петербурге, и богаты, и путешествовали. Что касается до жертвы, тут вопрос важнее. Чтоб жертва получила общественное значение, для этого нужны ее плоды, нужно не собственное мнение, а мнение других. Иногда нет средства отличить черту самоотвержения от побуждений эгоизма. Приехать из Петербурга в губернию можно от сплина, от нечего делать, от неудач, из мелкого честолюбия выказать себя. Г. Надимов любит как-то огромно. Любить вею Россию не легко.

Отчего бы не ограничиться какою-нибудь из ее частей? Полюбить бы хоть одну губернию. Россия так обширна, что есть из чего выбрать. Вот, например, в эту минуту, как он изъясняется в своей нежности к целому, части этого целого, то есть понятые или окольные люди, без которых нельзя составить законного удостоверения о затопленных лугах, лежат на траве или сидят, пригорюнившись, у конторы на завалине, оторванные от своих работ, в ожидании, когда будет угодно губернскому чиновнику спросить их, бог

знает зачем и бог знает о чем. Они, вероятно, также любят Россию, но, одаренные большим знанием светских условий, любят молча. — Мы говорили до сих пор, не касаясь важного опровержения, которое может быть нам сделано. Г. Надимов может возразить, что его любовь особенного рода, не та, какую мы излагали: он любит лучше и разумнее, чем эти несчетные миллионы людей. Точно, инстинктивное чувство любви к отечеству переходит иногда в другую, высшую степень, в сознание, возводится в идею, и, правда, человек приобретает право скагзагв громко: я люблю Россию. Но sa это право должно заплатить дорого. Оно дается не многим. Это достояние исторических лиц, способствовавших развитию, просвещению, благоденствию и славе отечества. Тут любить мало: надо еще уметь любить, надо видеть ясно цель, куда любовь ведет, и находить в душе своей средства для достижения цели. Надо знать, почему люблю и для чего люблю. Тут уже все помыслы человека, все .его шаги, все действия обращены на служение одной, всепоглощающей идее. С ним уже не беспокойтесь, не наряжайте графинь н не 667

ставьте бронзовых безделок на их столики. Для него и нарядна, и прекрасна, и молода одна Россия. Ее только образ будет носиться у его изголовья. Да, существует любовь разумная, любовь не инстинктивная, любовь -идея, но много ли сердец, способных биться ею?

Вот это можно, действительно, назвать художественною критикою. Таких статей не могут писать Надимовы, будут ли чиновниками или драматургами, или критиками. Против таких разборов они не устоят. Тут говорит человек, и имеет право говорить, потому что понимает, в чем дело, и, между прочим, понимает, что та кое художестве нность и чего надобно тре бовать от л ите ратур-ного произведения. Больше таких статей давайте нам, господа русские критики, и вы увидите, будет ли уважать вас публика.

Вы, быть может, умеете хорошо писать,—публика не знает этого, потому что — греха нечего таить — она не читала ваших мнимохудожественных разборов, быть может, и прекрасно написанных. Не читала потому, что вы думали, будто можно заинтересовать ее рассуждениями об узорах, цветочках и кудерьках. Как бы хороши ни были эти кудерьки и узоры, и какими бы красными словами, какими бы кружевными периодами ни объяснялись их грациозные изгибы и хитросплетения, какое кому дело до всех этих прикрас?

У вас, быть может, есть талант и вкус. Вы думали, что этого довольно. Нет, кроме того, нужна дельная мысль, нужно знание дела. Вы пишете хорошо, и вас никто не поблагодарил ни одним словом за все ваши красноречивые страницы, и вы сами не были довольны друг другом: так сильна потребность дела и правды, что даже мысль: «он занят тем же, чем я», не могла пересилить в вас сознания: «он занят пустяками». И вот, сравните с своими искусными периодами те простые или, быть может, даже неловко написанные отрывки, которые мы приводим ниже, и скажите: не в тысячу ли раз живее и лучше красноречивых рассуждений о художественности токарных изделий и филигранных прикрас эти небрежные, чуждые литературной отделки слова? Отчего ж разница? Ведь предметы, о которых вы пишете, гораздо живее и интереснее, нежели сухие вопросы, о которых идет там речь? Ведь вы пишете о поэзии, и ведь в поэзии жизнь и страсть— и, однако же, все, и вы сами первые, дремали и умирали от скуки над этими толками о поэзии. А вот люди, которые и не претендуют равняться с вами в искусстве сочинительства, пишут о предметах гораздо менее увлекательных — о воспитании детей, о должности старшего офицера на каком-нибудь фрегате: кажется, читателю позволительно бы зевнуть над рассуждениями о таких сухих материях, и, однако ж, кто не пробежит с интересом тех выписок, которые мы сейчас приведем? Отчего ж это? Едва ли не оттого, что слова этих людей служат выражением дельной мысли, а не прикрытием пустоты.

— Кстати, «Морской сборник», о котором часто случается 668

слышать разговоры в обществе, и разговоры всегда в одном и том же духе полной признательности к замечательным достоинствам этого издания, без сомнения, занимающего первое место между нашими специальными журналами, — в последнее время приобрел еще более живости и разнообразия. Мы не будем перечислять всех заслуживших одобрение публики статей его, а хотим только заметить одну из тех особенностей, которые наиболее содействуют оживлению журнала. Нередко в нем помещается целый ряд статей об одном и том же предмете, писанных различными авторами, смотрящими на вопрос с разных точек зрения: один предлагает на обсуждение своим сотоварищам по занятию мысли, внушенные ему опытом жизни и службы; другой разбирает эти мысли, приводит новые доказательства в подтверждение их или делает замечания, возражения; автор статьи, подавшей повод к этим замечаниям, выражает о них свое мнение, признавая их справедливость или разъясняя те пункты, которые первою статьею не были определены с достаточною подробностью. Иногда и еще новые лица принимают участие в этой беседе, которая всегда ведется в «Морском сборнике» со всею откровенностью литературного дела и со всею деликатностью разговора людей, просвещенных наукою и житейскою опытностью. Ни с той, ни с другой стороны не бывает ни ложных уступок из лицеприятия, ни полемического увлечения: каждый говорит твердо и вместе спокойно. Таким образом, мнение одного разъясняется и дополняется мнением другого, и одна только несомненная истина остается результатом беседы, иногда очень живой и занимательной.

Мы укажем два случая, которые могут служить прекрасными примерами пользы, доставляемой истине откровенным разменом мыслей.

В одном дело идет о вопросе, общем для всех,—о воспитании; другой ближайшим образом относится к морскому делу, но имеет своим предметом отношения, повторяющиеся во всех сферах общественной жизни, и потому едва ли уступает первому своим интересом для каждого читателя, к какому бы званию ни принадлежал этот читатель.

В № 1-м «Морского сборника» за нынешний год была помещена статья г. Бема «О воспитании», написанная прекрасно. А втор с большим знанием дела говорил о цели воспитания, об отношениях семейного воспитания к общественному, о том, какие предметы должны входить в круг общего преподавания, и о степени относительной важности каждого из них, о различных методах преподавания и воспитания. И з людей, прочитавших это рассуждение, почти каждому,— в том числе, признаемся, и нам, — казалось, что статья касается всех главных сторон предмета, и что если можно о том или другом из объясненных автором вопросов думать не совершенно одинаково с ним, то едва ли можно указать вопрос, которого он не коснулся бы. Но в предисловии к статье 660

г. Бема Морской ученый комитет, заведующий изданием «Сборника», предлагал каждому читателю высказать свое мнение об этом важном для всех предмете. «Морской ученый комитет, — говорило предисловие, — обращается ко всем, кому дорого отечественное воспитание, особенно же к родителям и воспитателям, с покорнейшею просьбою о доставлении в редакцию «Сборника» своих замечаний, возражений, взглядов по поводу этой статьи, имеющей предметом одну из насущнейших потребностей всякого,

а тем более — еще юного — русского общества».

Приглашение, сделанное так благородно, не осталось без ответа, и в следующих книжках «Морского сборника» явилось несколько статей по поводу рассуждения г. Бема. Мы не будем рассматривать достоинств или недостатков каждой из них: наша речь клонится только к тому, чтобы сказать, что в одной из этих статей была указана совершенно новая точка зрения на предмет, была выставлена на вид истина, о которой слишком часто забывают, но которая имеет существеннейшую важность в этом деле.

Заслуга напомнить об этой истине принадлежит г. Далю. Его «Мысли по поводу статьи: о воспитании», напечатанные в майской книге «Морского сборника», заслуживают величайшего внимания, как по своей справедливости, так и по редкой откровен-1 ности, с какою сообщил он нам результаты своей известной наблюдательности. Вот отрывки его прекрасного размышления, или, скорее, рассказа:

Не столько в сочинениях о воспитании, сколько на деле, весьма нередко упускается из виду безделица, которая, однако же, не в пример важнее и полновеснее всего остального: воспитатель сам Должен быть тем, чем он хочет сделать воспитанника, или, по крайней мере, должен искренно и умилительно желать быть таким и всеми силами к тому стремиться.

Проследите же несколько за нравственною жизнию воспитателей, познайте, с какою искренностью и с каким убеждением они следуют не на словах, а на деле своему учению, и у вас будет мерило для надежд ваших на все их успех и.

Если бы, например, воспитанники, по общей молве, рассказывали друг ДРУГУ, что-де такой-то воспитатель наш беспутно промотал все, и свое и чужое, и спасся от окончательного крушения в мирной пристани, в заведении, при котором состоит, не отказываясь, впрочем, и ныне кутнуть на чужой счет, где случай представится, — но делает это очень ловко, осторожно и скрытно; если бы говорили о другом, что он, как хороший хозяин, был в свое время всегда избираем товарищами для заведывания общим столом и также счел за лучшее удалиться под конец с этого поприща и от доверчивых товарищей и вступить в новый и более чужой круг: если бы рассказывали о третьем, что он ставит в поведении полные баллы всем воспитанникам, которые не берут казенных сапогов, а ходят в своих; о четвертом, что беседуя в классах о разных пустяках, при внезапном входе начальника, с удивительным спокойствием и находчивостью продолжает беседу тем же голосом, и тем же выражением, но отрывая прежнее пустословие свое на половине слова, переходя к продолжению преподавания, которого прежде того и не начинал — словом, если бы воспитанники были такого или подобного мнения о воспитателях своих: каких вы бы ожидали от того последствий? Поверите ли вы, что из рук таких воспитателей выйдут молодые люди высокой нравственности, благородные, правдивые?

670

Что вы хотите сделать йз ребенка? Правдивого, честного, дельного человека, который думал бы не столько об удобстве и выгодах личности своей, сколько о пользе общей, — не так ли? Будьте же сами такими: другого наставления вам не нужно. Незримое, но и неотразимое, постоянное влияние вашего благодушия победит зародыши зла и постепенно изгонит их. Если же вы должны сознаться, в самом заветном тайнике души своей, что правила ваши шатки, слова и поступки ие одинаковы, приноравливаясь к обстоятельствам, что облыжность свою вы оправдываете словами: живут же люди неправдой, так и нам не лопнуть стать; что вы наконец и в воспитатели попали потому только, что без хлеба и без места жить нельзя, словом: если вы в тайнике совести своей должны сознаться, что вы желаете сделать нз воспитанника своего совсем не то, что вышло из вас, добрый человек, вы в воспитатели не годитесь, каких бы наставлений вы ни придерживались, чего бы ни начитались. Не берите этого греха на душу; несите с собой, что запасли, и отвечайте за себя.

Если бы, например, воспитатель по врожденным или наследственным свойствам своим, на деле, стоял на трех сваях — авось, небось да как-нибудь— а на словах неумолчно проповедывал: добросовестность, порядок и основательность, то что бы из этого вышло? Верьте мне, и воспитанники его станут, в свою очередь, поучать хорошо, а делать худо.

Если бы воспитатель не находил в себе самом основательных причин, для чего ему отказываться от обычных средств жизни, то есть: прокармливая казенного воробья, прокормишь и свою коровушку, то какие убеждения он в этом отношении невольно и неминуемо передаст воспитаннику?

Если бы воспитатель свыкся и сжился, может быть, и бессознательно, с правилом: не за то бьют, что украл, а за то, чтоб не попадался, то какие понятия он об этом передаст другому, младшему? Какие правила, конспекты, программы, курсы и наставления на бумаге и на словах могут совершить такое чудо, чтобы воспитанники со временем держались понятий и убеждений противоположных?

Всего этого к коже не пришьешь. Если остричь шипы на дичке, чтобы он с виду походил на садовую яблоню, то от этого не даст он лучшего плода: все тот же горько-слад, та же кислица. Надобно, чтобы прививка принялась и пустила корень до самой сердцевины дерева, как оно пускает свой корень в землю.

С чего вы взяли, будто из ребенка можно сделать все, что вам угодно, наставлениями, поучениями, приказаниями и наказаниями? — Внешними усилиями можно переделать одну только наружность. Топором можно оболванить как угодно полешко, можно даже выстрогать его, подкрасить и покрыть лаком, но древесина от этого не изменится: полено в сущности осталось поленом.

Воспитатель должен видеть в мальчике живое существо, созданное по образу и подобию творца, с разумом и со свободной волей. Задача состоит не в том, чтобы изнасиловать и пригнести все порывы своеволия, предоставляя им скрытно мужать под обманчивою наружностью и вспыхнуть со временем на просторе н свободе: нет! задача эта вот какая: примером на деле и убеждениями, текущими прямо из души, заставить мальчика понять высокое призвание свое, как человека, как подданного, как гражданина, заставить страстно полюбить— как любит сам воспитатель, не более того — бога и человека, а стало быть, и жить в любви этой не столько для себя, сколько для других...

Мальчик, сызмала охочий копаться над какою-нибудь ручною работой, слушая в заведении, где воспитывался, физику, вздумал сам построить электрическую машину. В течение нескольких месяцев собирал он и копил гривенные доходы свои и, отправившись на каникулы к дяде, с жаром принялся за это дело. И спит и видит свою машину. Накупив на толкучем несколько стеклянных стоек — остатки какой-то великолепной люстры или паникадила, и разбитое зеркало толстого стекла, он около двух недель про-671

возился за обделкой его, чтобы, чуть не голыми пальцами да зубами, округлить стекло, обтереть или обточить его и просверлить в средине дыру.

С этим-то запасом подмышкой он, по окончании каникул, отправился обратно в заведение счастливый и довольный, и, притом, пеший, потому что гривенник, отпускаемый ему на извозчика, ушел на строительные припасы.

Ему надо было пройти Исакиевскую площадь. Только что успел он поровняться с домом, стоявшим тогда рядом с домом графини Лаваль, как над ним раздался громкий голос: «Мальчик! Эй мальчик! поди сюда!» Взглянув на помянутый дом, мальчик наш встретил в растворенной форточке знакомое и страшное лицо воспитателя, которому, однако же, он лично знаком не был, и прозвания он его не знал, потому что был из другого класса. «Поди сюда, мерзавец1 что ты это несешь?» Робкий детский голос пробормотал что-то неслышное при стуке карет по мостовой. Тот, перекрикивая и стук карет этих, повторил вопрос свой до нескольких раз и, наконец, рассыпавшись бранью, приказывал самым настоятельным образом бросить стекло и сверток на мостовую. «Брось! брось сейчас, мерзавец!» кричал он, выходя из себя, а пойманный с поличным стоял навытяжку неподвижно под окном, хлопая глазами, молчал, но стекло свое крепко прижимал подмышку. Расстаться с этим стеклом, бросить его на мостовую — это вовсе не вмещалось в голове мальчика, он слов этих не понимал. «Так я ж тебя!» закричал тот в отчаянном негодовании своем и, захлопнув форточку, вероятно, поспешил насчет поимки и представления под караул ослушника.

Но этот бедняк, с электрическою машиной подмышкой, сам не зная, что делает, бросился без памяти бежать в Галерную улицу, кинулся на первого извозчика, дрожа всем телом, переправился на перевоз, запрятал стекло с принадлежностями в самое скрытное, никому не доступное место, и только через месяц, когда всякая молва и розыски по этому страшному делу миновали, снова принялся за работу и благополучно окончил свое произведение. Помяну еще о другом случае.

В то время, в заведении, где мы воспитывались, в Новый год всегда давался маскарад, на который мы являлись — готовясь к этому задолго — в шпалерных кафтанах, пеньковых париках и бумажных латах, со львиными головами на оплечьях, из хлебного мякиша. Почти каждая рота изготовляла тайком и приносила в маскарадную залу свою пирамиду — великолепное бумажное здание, расписанное и раскрашенное, пропитанное маслом и освещенное изнутри, где бедный фонарщик сидел, как в бане, задыхаясь от жару и чаду. Я сказал не без умысла: «изготовляла тайком»,'— пирамиды эти строились очень скрытно и тайно, не столько ради нечаянности, как ради того, что подобное занятие — как вообще всякая забава или занятие, подающее повод к отвлечению от учения и к неопрятности и сору в спальнях — строго запрещалось. Между тем, когда, с крайним страхом и опасением, удавалось ' скрытно окончить такое бумажное египетское произведение к сроку, принести и поставить его на место и осветить, то все воспитатели низших, средних и высших разрядов не без удовольствия ходили вокруг бренного памятника, отыскивали и свои вензеля, с иносказательными венками и украшениями, любовались этим и громко хвалили художников, отда-

вая преимущество той или другой роте.

Вы спросите, может быть, какой же смысл и толк в поступках этих? — а вот, послушаем дальше.

Вторая рота отличалась два или три года сряду огромностью и изяществом своей пирамиды; в первой роте составлен был заговор перещеголять на этот раз вторую. Сделали общий сбор. Гроши и гривны посыпались отовсюду. Помню, что один мальчик, вовсе безденежный, не захотел, однако же, отстать от товарищей и, продав богачам утреннюю булку свою за три дня, по грошу каждую, внес три гроша в общественное казначейство. Опытные художники взялись за дело. Изготовленная лучина отнесена была на чердак, картузная бумага была склеена, выкроена и скатана, чтобы удобнее было ее спрятать; вырезки разных видов для картин, вензелей и украшений 672

розданы для работы по рукам, и каждый прятал свою у себя, как и где мог, чтобы не возбудить подозрения. Все принялись за работу так дружно, так усердно, что недели за две или за три до срока знаменитая пирамида поспела. Надо было собрать лучинковые леса, пригнать чехол, и, наконец, оставалось только смазать маслом просветы.

Но в декабре ка чердаке холодно, особенно в одной куртке. Решено было собрать пирамиду наскоро в умывальне, в такое время, когда нельзя было ожидать прихода воспитателя, и, притом, расставив, из предосторожности, часовых, как делают журавли, воруя хлеб, да обезьяны, опустошая сады и огороды. Беготня, суматоха, крик, радость — у главных зодчих более десяти помощников, у каждого помощника по десяти подносчиков — дело кипит... но внезапно входит дежурный воспитатель, которого называли внуком тогдашнего директора и очень боялись... Не берусь описывать подробностей происшедшего побоища; негодование, неистовство этого человека превзошло всякое понятие. Много розг было охлестано тут же, на месте — это бы еще ничего — да беспримерное в летописях маскарадных здание, пирамида в семь аршин вышины, была изломана, истоптана ногами и сожжена

тут же в печи.

Однако, почесав затылки, погоревав и опомнившись, предприимчивые и решительные строители не упали духом: давай собирать что осталось; иное было тут и там, иное успели во-время выхватить и спасти от конечного истребления, и — через неделю поспела новая пирамида, ни в чем не уступавшая первой. Она красовалась на маскараде 31 декабря 1817 года. Первенство осталось на сей раз за нею, за первой ротой. Это подтвердили все, обхаживая вокруг и любуясь необыкновенно пестрыми и кудрявыми вензелями. Подтвердил даже и сам внук директора, который был так незлопамятен, что, во уважение общей радости и удовольствия на маскараде, и не поминал о том участии, какое принимал он в сооружении этого знаменитого здания.

Теперь, кончив рассказ, я вас спрошу: что это такое? чего вы ожидаете от такого воспитателя? Но вы опять отвечаете мне, что это либо выдумка злословия, либо пример, который в пример не годится, потому что представляет неслыханное исключение. Итак, возьмем что-нибудь обиходное. Начальник, при воспитаннике, спрашивает в сомнении: исполняется ли такое-то правило, или приказание? И воспитатель удостоверяет его в этом самым положительным образом, не смигивая глазом, хотя и лжет наголо. Воспитанник знал дома два чужих языка и позабыл их в заведении наполовину, а воспитатель уверяет радушного посетителя на испытании, что мальчик выучился этим языкам здесь.

Воспитатель ходит в церковь или водит туда мальчиков по положению, при начальнике даже много и часто крестится, по понятия и убеждения его о вере и вечности не могут укрыться от тех, с кем он проводил по нескольку часов в день, если бы это и были малолетки. Облыжность, ханжество, бесчестность, самотничество, в каких бы мелких и скрытных видах и размерах оно ни проявлялось, прилипчивее чумы и поражает вокруг себя все, что не бежит без оглядки. Но, может быть, всего этого нет и не бывало и быть не может, все это выдумка и клевета? Вот такое -то отрицательное

Не будем спорить, я ищу и желаю совсем иного. Выкиньте все примеры мои, как непригодные к делу, и вставьте свои, то есть случаи, вам самим известные. Поройтесь в памяти: вы их найдете. Подведите к ним мое или, пожалуй, также свое заключение — и оно ничем не будет разниться от того, что сказано, по глубокому и полному убеждению, в этой статейке. Воспитатель, в отношении нравственном, сам должен быть тем, чем он хочет сделать воспитанника, — по крайней мере, должен искренно и умилительно желать быть таким и всеми силами к тому стремиться.

Но вы скажете: ангелов совершенства нет на земле, мы все люди; для 43 Н. Г. Чернышевский, т. HI 673

Лтого-то я, сказ!»й: «Воспитатель должен быть таким», прибавил: «или искренно хотеть быть таким и всеми силами к тому стремиться». Будь же он прям и правдив, желай и ищи добра: этого довольно. Ища он случал в присутствии воспитанников, но без похвалы, без малейшего тщеславия, сознаваться в ошибках своих, — н один подобный пример направит на добрый путь десятки малолетков.

Вот в чем заключается наука нравственного воспитания.

Не менее статьи г. Даля интересны замечания неизвестного автора, подписавшегося буквою П., об обязанностях старшего офицера на корабле. Г. П. в одной из книжек «Морского сборника» выразил свое мнение, что одним из необходимейших качеств старшего офицера должна быть деликатность в обращении с младшими офицерами. Г. H. Р. сделал на это несколько возражений, которые тоже помещены были в «Морском сборнике».

В последней (июньской) книжке этого журнала г. П. отвечает своему противнику следующим образом:

Старший офицер должен бытл человек опытный, привыкший жить на свете и обращаться с людьми, — человек, обладающий этим качеством,

редко позволит себе забыться, редко отступит от однажды принятого правила. Он очень хорошо понимает, как сильно должно быть его моральное влияние на подчиненных, и потому -то именно будет осторожен не только в своих действиях, но и в каждом выражении, в каждом слове. И это вовсе не так трудно, как кажется с первого взгляда: все дело заключается в привычке, и наконец эта привычка так сродняется с человеком, что он иначе и действовать не может. Конечно, основательный старший офицер не сделает, например,-такого промаха: однажды, на одном из военных судов, стоявшем на якоре, старший офицер вышел наверх и обратился с вопросом к вахтенному лейтенанту, где находится их десятка.

— Держится у фор 1 нтевня, подкрашивает потоки под клюзами, — отвечал вахтенный лейтенант.

i — Так ли это? — заметил старший офицер.

— Если я говорю, значит, уверен в этом, — отвечал лейтенант.

Однако ж, старший офицер не удовольствовался этим ответом и тут же, подозвав вахтенного урядника, спросил его, где десятка и что она делает. Пусть г. H. Р. скажет по совести, имел ли право вахтенный лейтенант обидеться такой выходкой старшего офицера. И он, действительно обиделся; в то время старшему офицеру не сказал ни слова, но тогда же, в кают -компании, рассказал, да и в настоящее время рассказывает всем этот случай, конечно, уже не с тем, чтобы похвалить старшего офицера. И точно, этот старший офицер подобными выходками дошел до того, что офицеры терпеть его не могли и искали случая не служить с ним на одном судне.

Каким бы запасом снисходительности ни был наделен вахтенный лейтенант, от подобных проделок всякий запас истощится. Я рассказал факт в пример тем случаям, которые бывают у нас сплошь и рядом. Замечательно, что если некоторые делают подобные вещи с умыслом, из какого -то странного расчета, то есть многие, которые поступают точно так же бессознательно,

не думая о том, что они делают.

Напрасно также г. Р. старается убедить, что младшие должны быть

снисходительны к старшим и извинять им их ошибки. Это теория, которую мы слышим постоянно уже много лет и слушаем именно, как теорию, которая по нссчастию, как это часто бывает, вовсе не сходится с практикой. Старшие, как люди опытные, имею г несравненно больший запас рассудительности. Вспоминая свои молодые годы, случаи, в которых сами они иногда находились, они всегда и от души извинят молодого офицера за его ошибки, за минутную горячность. Напротив того, любой офицер, еще 674

не наученный опытом, не в состоянии владеть собою так, чтобы скоро мог справиться с затронутым самолюбием, с раздраженной щекотливостью. Ему постоянно кажется, что его оскорбляют умышленно, что хотят отнять у него частичку его прав, взять над ним моральный перевес или, как они выражаются, сесть на шзю, и этого молодой человек не прощает своему начальнику. Если к этому он еще находчив и скор на ответы, то начальник необходимо должен быть с ним как можно осторожнее в выражениях, замечание или выговор делать без всяких излишних комментарий, чтобы не наткнуться на ответ, на который, в свою очередь, не скоро найдешь возражение. Забудь старший офицер или командир систему хладнокровия и спокойного достоинства, и с иим могут быть случаи вроде следующего. На одном из судов, во время плавания, понадобилось сделать какое -то исправление за бортом, около шкафута. Для этого нужно было подвесить эа бортом люк, и исполнение этой работы поручили стоявшему на баке вахтенному мичману. Мичман, очень милый и образованный молодой человек, быстрый и находчивый на ответы, но еще очень неопытный в морском деле, привыкший служить спустя рукава, приказал принести люк и, поручив нескольким матросам подвесить его, как было нужно, сам продолжал очень спокойно прогуливаться по шкафуту, равнодушно посматривая на работающих матросов. Само собою разумеется, что матросы, не видя за собою присмотра, не находили нужным торопиться и занимались работой своей con. amore *, с приличными разговорами. Но как всякая работа должна

когда-нибудь кончиться, то и тут, минут через пятнадцать, концы были привязаны, и люк опустился за борт. К несчастито, в разговорах, матросы не обратили внимания на то, как привязывали концы, и люк, спущенный за борт, моментально перевернулся на ребро. Конечно, между матросами не обошлось без попреканий: Сидор упрекал Матиску, тот сваливал вину на Захарку. Как бы то ни было, а пришлось люк снова вытащить на палубу и перевязать концы. На судне этом имел флаг один из уважаемых всеми адмиралов, славный офицер и превосходный человек, но вспыльчивого, горячего характера, привыкший видеть с молодых лет, что на военном судне всякая, даже пустая работа исполняется быстро и отчетливо. Стоя на юте, адмирал долго следил за проделкою с несчастным люком, но удерживался, ожидая, чем кончится эта история. Когда люк перевернулся и его снова потащили на палубу, адмирал не выдержал: взбешенный равнодушием молодого мичмана, он в два прыжка уже был на шкафуте и, обращаясь к мичману, с досадой, быстро спросил его: «Если работа, которая на каждом порядочном судне кончается в пять минут, здесь делается в полчаса, то такая работа, на которую там понадобится полчаса, здесь во сколько времени будет кончена?..»— «В три часа!» — отвечал спокойно мичман.—

«Не разговаривать!» — крикнул адмирал и, быстро поворотясь, ушел в каюту, между тем как находившиеся наверху офицеры едва удерживались от смеха, возбуждаемого в них таким быстрым и неожиданным решением арифметической задачи. Случай этот долго был предметом разговоров в кают -компании, и, конечно, молодому мичману не было недостатка в поощрениях и похвалах со стороны товарищей; а, между тем, подобные случаи непременно ведут к упадку дисциплины. Проще было бы призвать молодого флич -мана на шканцы и, не задавая вопросов тройного правила, сделать выговор, и, пожалуй, чтобы разбудить или возбудить его деятельность, заставить «го облазить все марсы и салинги, чтобы осмотреть, все ли там в порядке.

Вот это я называю: не тратить даром слов, а во-время употребить власть. Понуканье людей криком: «живей!» неминуемо поведет к шуму.

Я объяснял уже, что если работа не выполняется моментально, то этому должна быть какая-нибудь причина и, тогда сколько ни кричите, дело скорее не сделается. Однако ж, при обыкновенных случаях, вахтенный лейтенант, видя, что люди работают вядо, конечно, не только может, но и должен их * С любовью. ! — Ред.

43 * 675

торопить. Пусть же и будет слышен только его голос, а старшему офицеру кричать незачем; он может подсказать вахтенному лейтенанту, что работа йдет вяло, и приказать ему прикрикнуть на матросов. Плохие результаты бывают, когда все имеющие на то право начнут возвышать голос и кричать: «живей!» Того и гляди, что повторится случай, бывший на корабле, где, во время уборки парусов, один из лучших матросов упал с грот-брам-реи на палубу и разбился вдребезги, и это произошло от того, что, начиная с адмирала, все сердились, кричали: «живей!», заторопили, засуетили матросов, и марсовые бросились крепить брамсель прежде, нежели внизу успели выбрать на марки брам-брасы, так что рей ходил ходуном; а брам-брасы не выбрали во-время потому, что все суетились, и, желая показать свое рвение, вертелись перед глазами начальникои, а о важных вещах забыли, как это обыкновенно бывает.

Надо надеяться, что в настоящее время подобные примеры будут реже с каждым годом: дела не могут остаться в таком положении; но я говорю О том, чему все мы, еще очень недавно, были очевидными свидетелями. Июль 1856 года.

Много хорошего представляет нам наша литература. Мы можем быть недовольны в ней тем, другим, можем из-за того иногда даже досадовать на нее, даже выражать свою досаду на ее несовершенства горькими упреками, — а все-таки много в ней хорошего, все-таки большею частью лучших минут своей жизни каждый из нас обязан тем высоким наслаждениям, тем благородным чувствам, которые доставляла ему литература, все -таки литера-

А скажите, чем выразили мы свою признательность тем людям, которые вложили жизнь в нашу литературу?

Эти мысли разбудил во мне недавний случай.

Ha-днях привелось мне быть на кладбище. Оно зеленело, могилы пестрели цветами, играла молодая жизнь на гробах, и сияла природа вечной красотой, по выражению поэта. Несколько грустных, толпы равнодушных лип встречались мне: одни пришли навестить близких, другие — и большая часть— от нечего делать, полюбоваться на памятники. Мне было тяжело. Я шел дальше и дальше, из аристократической части кладбища, туда, где лежат бедняки. Реже и реже перерывались мраморными и чугунными памятниками ряды крестов, реже и реже встречались люди. Вот я в краю кладбища, совершенно пустом и безмолвном. Погруженный в мысли, я машинально брел по пустынным тропинкам... я забылся... Вдруг чей-то твердый и полный какой-то торжественности голос вызвал меня из раздумья.

— Вот могила NN, которой хотел ты поклониться '.

Я поднял глаза: перед простым черным крестом остановились, шедшие по другой тропинке, поперек моей дороги, двое мужчин: старший, человек лет сорока пяти, указывал взглядом этот крест младшему, юноше лет двадцати.

676

«Так вот она, могила моего бедного друга, которую так напрасно искал я много раз, о которой напрасно спрашивал общих наших знакомых, бывших здесь во время его смерти!»

Я подошел ближе. На кресте было, действительно, написано имя моего покойного друга. Вместе с юношей, я поклонился этой

могиле.

— А! вы тоже уважаете NN! — сказал мне старший: — да, это был человек, как говорит Гамлет. Вот, сын уж давно просил меня показать ему это место, — да я насилу мог отыскать; а через пять лет и вовсе нельзя будет найти: видите, крест уж пошатнулся. И над могилой такого человека нет памятника!

Мне стало неловко и стыдно за себя и за всех нас, так много, так бесконечно много обязанных этому другу... Без посторонней помощи я не мог бы найти и могилы его, а через пять лет и не найдет его могилы юноша, ставший человеком, благодаря ему...

Кто ж этот покойник? что ж особенного сделал он, что отец привел сына поклониться его могиле? Вы угадываете, кто был он: просто, писатель, не более, как писатель, всю жизнь остававшийся ничтожным бедняком. Он только мыслил и писал, — более он ничего не делал, даже не сделал себе порядочной карьеры, даже не приобрел себе обеспечения в жизни, даже славы — так ему казалось — не приобрел своему имени... и действительно, в последнем случае едва ли не был он .прав: ни от кого не слышал он себе привета и ободрения; только небольшой кружок преданных ему людей благоговел перед его светлым умом, перед его благородным сердцем, да публика любила то, что писал он, не заботясь и почти не зная о том, кем это писано. Да, пожалуй, и славы не приобрел он себе, — по крайней мере, при жизни.

Так; но тысячи людей сделались людьми, благодаря ему. Целое поколение воспитано им. А слава? многие стали славны только потому, что он упомянул о них, многие другие только потому, что успели понять две -три его мысли. Другие, лучшие, стали славны потому, что учились у него, пользовались его советами.

И когда я перечитываю наши нынешние журналы, я всегда вспоминаю о нем. Вот ученая статья — она производит эффект в публике, приобретает автору уважение в кругу ученых — отчего это? оттого, что она писана под влиянием его мысли, писана на тему, которую и указал и объяснил он; вот критическая статья, которую называют все умною и благородною,— опять-таки все, что есть в ней хорошего, подсказано им, и автор не считает нужным даже намекнуть о том; напротив, он даже усиливается говорить о нем свысока, как о человеке, правда, умном, но увлекавшемся, малообразованном и поверхностном: видно, чувствует автор, что нужно ему отстранить это имя, чтобы казаться самому чем-нибудь; видно, знает автор, что при нем он ничто. Вот повесть, которую называют прекрасною — опять это только плод его уче-677

ния: он указал и мысль и форму, в которую должна облечься эта •мысль... Повсюду он/ Им до сих лор живет наша литература!..

А что сделали мы, литераторы, в доказательство своей признательности к тому, кто был общим воспитателем всех лучших между нами? Ровно ничего. Мы не потрудились даже подумать, что потомство обвинит нас, когда не отыщет его бедной могилы 2. Я не осуждаю его друзей. Пусть они извиняются человеческою слабостью — в самом деле, их можно было извинять. Он умер во время страшной болезни, когда каждый трепетал за себя, когда никто не был уверен поутру, что доживет до Еечера. В боязни за себя, они могли забыть о нем — о чужих ли могилах думать, когда самому надобно готовиться к ответу за свою жизнь? 3

Но потом, когда болезнь миновалась, когда сердца успокоились от страха грозившей каждому опасности, можно бы вспомнить о том, кому каждый обязан своим нравственным развитием и своею известностью, если имеет ее.

Нет, видно, у каждого из его друзей так много личных забот,

Впрочем, что за беда, если тесный кружок людей близких не хочет вспомнить о том? Есть у него другие друзья, более многочисленные и более верные: его читатели. Теперь они знают, кому обязаны оживлением нашей литературы; теперь они чаще и чаще говорят о нем. Они исполнят то, что не было в свое время исполнено друзьями его.

Публика?— будто публика, в самом деле, так свято исполняет всегда долг признательности? Не случается ли и ей ограничиваться только прекрасными словами, не приводя их в исполнение? Ведь вот скоро двадцать лет минует с кончины Пушкина: двадцать лет каждый с благоговением называет его основателем новой нашей литературы и говорит о нем с таким прекрасным, с таким святым жаром, — а где памятник великому поэту, которого, кажется, все признают достойным вечной славы? 1 Литература наша, невзирая на все свои недостатки, представляет много хорошего, — это факт, которого нельзя отрицать, с каким бы скептицизмом ни смотреть на нее. В прошлый раз мы говорили о прекрасном начале обширной статьи, написанной г. Павловым по поводу комедии графа Соллогуба. Начало каза-» лось нам так хорошо, что, признаемся, мы не без некоторого опасения за свое впечатление стали читать окончание этой статьи, помещенное в 14-ой книжке «Русского вестника». Той, взятый автором, был так силен и высок, что нелегко было выдержать- его до конца.

Но чтение статьи самым отрадным образом опровергло этц 678

Сомнения: вторая половина разбора еще лучше, если только возможно, нежели первая. В первой части статьи разбор остановился

на той сцене комедии, с которой начинаются служебные подвиги злополучного Надимова,— во второй статье все внимание критика обращено на них. В каждой сцене оказывается, что с художественной точки зрения поступки г. Надимова разрушают всякое правдоподобие в комедии, которая гибнет через него в литературном смысле, и, в дополнение к тому, со «Сводом законов» в руке критик доказывает, что каждое слово, каждое понятие этого самохвала, мнимого чиновника, законопреступно, отчасти по незнанию закона, еще чаще по неуважению к нему, в угождение варварским понятиям, в которых он, сам того не замечая, совершенно сходится со взяточниками, потому что личные свои желания и пристрастия ставит выше закона. И когда, в своем забавном тщеславии, Надимов оскорбляется тем, что ему предлагают взятку, критик охлаждает его неосновательное негодование словами: «Да ведь вы, г. Надимов, ведете себя, как взяточник,— ведь вы ясно выказываете пристрастие к одной из тяжущихся сторон, не хотели выслушивать объяснений противника, старались запугать этого противника, брали на себя власть выше той, какая даца вам законом, вы о.тдаете под суд людей, которые по закону не подвергли себя судебному следствию; вы входите в приятельские сделки то с тем, то с другим из лиц, о которых вы должны производить следствие; вы собственной властью прикрываете и прощаете преступления,— словом, ведете себя, как человек, который казнит и милует не по закону, а по произволу,— вы делаете все то, что делает взяточник. Чем же вы отличаетесь от него? и как вас не почесть за взяточника?» А когда Надимов начинает разглагольствовать, что он гнушается взяточниками и истребит их своим примером и своею службою, г. Павлов гово-рит'ему: «вы сами не знаете, что делаете, восставая против взя

ток: ведь это we отдельное явление, которое можно уничтожить,

не касаясь произвола, — нет, взятки — следствие тех самых обычаев, которых держитесь вы, г. Надимов; взятки — только ничтожный симптом той страшной болезни, которою охвачен, проеден до костей весь ваш организм. Взятки — не одинокое преступление: они — неизбежное следствие того порядка вещей, благодаря которому вы живете и щеголяете, — понятий, которые вам нравятся, — следствие, которое должно с вашей точки зрения казаться совершенно невинным. Корень, на котором растет этот цветок, нужно вырвать, а на цветок бесполезно и нападать, если беречь корень: не один этот цветок, а сотни подобных растут на этом корне. За что рвать именно один этот невинный цветок?

Да и что проку, если сорвете этот цветок? Взамен вырастет другой, еще получше сорванного:

Для вас взятки — порок, преступление. Да, это так; взяточник есть мытарь, торгующий правдой в ее святых храмах. Взгляд справедлив, но 679

узок для объема исторических явлений. Нет преступлений цельных, нет преступлений без доли заблуждения. Если видеть в старинном разврате, в народном бедствии один ряд преступлений, то легко утешиться и незачем поднимать большого шума. Преступления не страшны. Они, по свойствам человеческой природы, составляют в человеческом обществе исключения, на них восстает большинство, они прячутся от глаз, краснеют и живут тайною. Превратите только взяточника чисто в преступника и завтра взяток не будет. Страшно заблуждение. Оно обнимает массы и ие боится божьего света. Вы выступили на борьбу со взяточниками, с людьми; но что люди? существа кратковременные, доступные чувству страха, расположенные к послушанию, когда оно требуется настойчивой волей, С людьми легко справиться; на них есть казнь закона, железо и огонь. Перед вами другой враг, более опасный; этот враг — понятие. Оно бесстрашно, непокорно, несговорчиво и, к несчастию, долговечно. Вы вытесните взяточника и станете на его

место; а понятие тотчас пополнит эту убыль и в вашем сыне воспитает нового, который будет предметом удивления для старых. Вы возмущаетесь, вы негодуете, вы приходите в ужас, что продается правосудие; а понятие всту пит в сде лку с вашей совестью, сочинит слово «благодарность» и уверит вас, что между этим безукоризненным словом и взятками проведена самая непроходимая граница, протянут самый тонкий волос. Понятие предусмотрительно, осторожно и никогда не одиноко. Оно живет общей жизнью с другими, однородными понятиями. Они тесной семьей вместе проходят века и вместе гибнут, но не порознь. Взятки не жена и дети, не нищета и нужда, — их берут и холостые и богатые; взятки — особенное воззрение на жизнь и человека; взятки не причина, а следствие, не болезнь, а один из ее признаков.

Давно ли, испрашивая помещения в общественную должность, проситель писал в просьбе: «прошу отпустить покормиться»? Управление рассматривалось как кормление, как доход, которым можно быть сь;ту. Воеводства и приказные дела назывались «корыстовными» делами. Государственный вопрос молчал перед материальною потребностью лица. И тот, кто просился кормиться, и те, которые отпускали его на кормление, нисколько не думали, что в общественном деле интерес частного желудка есть интерес второстепенный. Нам скажут, что способ кормления определялся, и, следовательно, был законен. Иногда определялся, иногда нет; но что до этого? Самое воззрение делало невозможными правила, что и подтверждается историей. Если управляемые рассматривались, как материал для удовлетворения аппетита управляющих, если на первом плане стояло целью, чтоб воевода был сыт, то как не предположить, что он не беспрестанно был голоден? С тех пор государственные учреждения изменились. Просвещенные законодатели России спешили передавать ей в новых постановлениях иные начала, иные истины.

Но нравы, но воззрения не догнали государственных учреждений. Рука не смеет уже писать: «отпустите покормиться», — а в голове прежнее понятие еще живо. Предки думали, что место дается единственно за тем, чтобы

кормиться, и миогие из потомков сохранили свято завещанное наследие.

У многих, верных преданию, цель та же — кормление, а все остальное, что написано, кажется им написано так, для одной церемонии. Бумага изменилась, — понятие осталось, потому ли, что история вообще невыносимо долго выработываег свои идеи, потому ли, что с изменением законов не возбудилась деятельность мысли, или, наконец, потому, что старое воззрение со всеми своими подробностями приятнее слабости человеческой.

Воображение пленялось приобретением новых истин права, а душа влеклась к той поэтической неопределенности, где давался широкой простор воле. Закон исполнил современную задачу: он определил для службы другую цель, другую причину и кормление, как оно совершалось некогда, назвал взятками, преступлением. Но быт около этого закона, — быт, благоприятствующий прежнему воззрению, сберегался тот же. На самую жизнь накладывались не те обязанности, какие излагались в законе, не то требова-680

лось от нее, не те идеи были в обращении: от этого самая жизнь находилась в постоянном и естественном противоречии с законом. Г. Надимов, увлекаясь тоже воображением, не понимает, что делает, когда восстает на взятки. Он не берет их, но, нападая на них, поднимает руку на себя. Последуем за ним в чудный мир фантазии, поддадимся ее волшебному обаянию и постараемся отгадать, как бы это стали жить люди без взяток, какой бы у них совершался жизненный процесс, какими наслаждениями пользовались бы они и каким подвергались бы лишениям? Ах, г. Надимов! необдуманность, необдуманность губит многое на свете. Жизнь без взяток что за жизнь? ведь это полное развитие чувства законности, это, как его необходимое следствие, уважение на каждом шагу, во всех мелочах, к личности человека, и даже понятых... Видите ли, к каким последствиям ведет такого рода общественное положение. Ведь оно расстроило бы вас первого. Теперь вы приехали свидетельствовать мельницу; но вам скучно, занятие не по

и вы заходите к графине, вы с ней беседуете, гуляете; вот сейчас она предложит вам завтракать. Если кто-нибудь осмелится вам напомнить, что понятые давно собраны, вы скажете: «пусть подождут». Подойдет Дробин -кин— вы ему очень учтивым образом заметите, что вы чиновник, что я обсуживать и говорить вы хотите одни, а он проситель, следовательно, существо бессмысленное и бессловесное. Все это чрезвычайно приятно и удобно. Теперь, по милости взяток, многие подумают про вас: вот красноречивый человек, человек убеждений, человек-огонь; а тогда, без взяток, о чем бы вы повели беседу? с чем вы тогда явились бы на сцену перед графиней, чем бы тронули ее ветреное сердце? З а что же вы нападаете на взятки, когда им обязаны столькими удовольствиями?

Против понятия оружие одно — понятие новое, которое надо поставить на месте старого. Понятие добывается не фразами, не ребяческими выражениями желаний, надежд и порицаний, а тяжелым трудом мысли, просвещением. С великою робостью, от страха, чтобы слова наши не были перетолкованы в превратном смысле, мы вопреки г. Надимову, решаемся сказать, что честный человек, сотни, тысячи честных людей, как случайность, как явление, которое может быть и не быть, бессильны в борьбе с закоснелым понятием. Одной честности, этого высокого качества, к сожалению, мало. Нужны люди честные и вместе мыслящие. Только мысль делает завоевания не случайные, а прочные, одна мысль может создать среду, где нельзя будет двигаться взяточнику. Г. Надимов придумал разные государственные меры для искоренения взяток, образцы и горючие слезы; но меры эти, превосходные сами в себе, оказываются, после нескольких тысячелетий опыта, недействительными. Вы поставьте человека в невозможность брать взятки, и он их брать не будет; а возможность этой невозможности существует для взяток точно так же, как и для других наших действий. Объяснимся примером, если уже г. Надимов такой охотник до них. Он позван на бал. Закон не определяет ни покроя его платья, ни цвета, ни материи, и каким бы шутом ни нарядился он, за это не положено никакого наказания. Отчего же

г. Надимов не явится на бале в сюртуке и в пестром галстухе? почему лучше согласится нарушить постановление писаного закона, чем обычай, введенный и поддерживаемый какою-то непостижимой силой, которая не лишает прав состояния и не ссылает в Сибирь? Вот что, конечно, в малом и ничтожном виде называется взглядом на жизнь. Так люди смотрят, так думают, так привыкли думать. Пестрый галстух и сюртук на бале признаны, неизвестно, надолго ли, неприличными: извольте переуверять и оспаривать.

Для важных исторических явлений, для взяток, существует также возможность подобного взгляда, и на основании истинном, не выдуманном человеческою прихотью. Судья берется отправлять правосудие, а за деньги называет правду ложью и ложь правдою. Тут логическая нелепость очевидна, ее основание шатко: поколебать его, однако ж, трудно. Но средство есть, оно вытекает уже из самой бессмысленности явления. Должно только 6 8 1

искренно желать достижения предполагаемой цели и не скорбеть о тех понятиях, которые, живя одной жизнью с понятием о взятках, должны умереть с ним одною смертью. Г. Надимов обходится со взятками как-то легко, храбро, не воображая, что у них есть своя история, география и евоя теория. Это не отрывок, не клочок из жизни, а целая жизнь, благообразно устроенная и приведенная в систему на известных местностях. Мы уже так тесно познакомились с г. Надимовым и получили к нему такое расположение привычки, что, желая ему добра, советуем продолжать горячиться против взяток с графиней и полковником, а ни под каким видом не сходиться и не вступать в спор с каким-нибудь умным и закоренелым взяточником.

Г. Надимов не знает, какую неотразимую диалектику встретит он, какое научное понимание дела, какие неотвержимые доводы и даже какие добродетели. Дойдет до службы, до отправления должности, — тут, прошу не прогневаться, пожалуйте денег; а взгляните на взяточника с другой стороны, в других отношениях: он и добрый отец семейства, и теплый друг, и честный человек, который вас не обманет и не продаст. Да, г. Надимов! много и

таких взяточников. Поэтому надо нападать не на взятки: они, как мы уже сказали, не причина, а следствие, плод неверного воззрения, ложного понимания, давшего простор необузданности своекорыстных побуждений. Если вы хотите вложить перст ваш в свежую рану и поразить взятки, то во всеоружии рыцаря вступите в бой с рутиной, пошлостью и бессмыслием, которое всякую мысль считает противозаконной тревогой, а всякое посягательство на невежество нарушением общественного благоустройства; с этим невежеством, которое подпирает варварские привычки, которое, при помощи обыденной сметливости, хочет отгадывать результаты наук; без учения, без приготовлений берется за все, делает все кое-как, решает с плеча все вопросы, и этот способ действия смеет называть русским умом, а всякого невежественного представителя мнимого русского ума — русским человеком... Да, взятки не произвольное преступление нескольких дурных людей, а старый обычай, тесно связанный со многими другими обычаями, столь же важными и вредными, с многими коренными понятиями о жизни, еще преобладающими в невежественной массе, от нравов которой, как бы гордо ни смотрели мы на нее, зависит все. В подтверждение глубокой справедливости этого замечания, прекрасно развитого г. Павловым, нам хочется привести следующий случай, сообщаемый «Анекдотами о Петре Великом»

Штелина. (Издание 3-е, Москва, 1830, часть 4-я, стр. 107— 110):

Никита Демидович Демидов почитал за неверность, если, видя, что делающееся противно воле и указам государевым, не донесет о том его величеству. Таким образом, узнав, что статский действительный советник Василий Никитич Татищев, по делам до решения его доходившим, брал взятки, не мог не объявить об оном монарху. Великий государь объявлению Сему верил: ибо ведал, что Демидов не донесет ему неправды, и в чем бы не был он точно удостоверен. Но как же однако поступил он с Татищевым?

Он призывает его к себе и спрашивает: правду ли объявляет на него Демидов? Правду, государь, ответствует сей: я беру; но в том ни перед богом,

ни перед вашим величеством не погрешаю. Лихоимство есть грех, достойный наказания, продолжает Татищев; а мзда за труды не грех, и апостол говорит: «Мзда делающему не по благодати, но по долгу». Монарх, несколько оста -новясь, велел ему изъяснить сие. Татищев продолжал:

1. Судья должен смотреть на состояние дела: то если и ничего он взял, а против закона сделал, повинен будет наказанию; а если еще сделает сне и изо мзды, тогда к законопреступлснию присовокупится уже и лихоимство, и повинен он будет сугубого наказания. Когда же право и порядочно сделает, и от правого из благодарности его что возьмет, не может за то 68 ?

осужден быть. 2. Если мзду за труд пресечь, и только одно мздоиМстЬо судить, то более вреда государству и раззорения подданным последует; ибо судья должен за получаемое жалованье сидеть в приказе только до полудни, » которое на решение всех нужных просьб конечно не достанет времени ; а после обеда трудиться должности его нет. 3. Когда, видя, чье дело сомнительное и запутанное, никогда внятно его исследовать и о истине прилежать причины не имея, будет день ото дня откладывать; а челобитчик с великим от того убытком волочиться и всего лишиться принужден будет. 4. Дела в канцеляриях решаются по реэстрам по порядку, н случается, что несколько дел впереди весьма не нужных; а последнему по реэстру такая нужда, что если ему дни два решения продолжится, то может несколько тысяч убмтка понести, что по купечеству нередко случается. Итак, государь (продолжал г. Татищев), если я вижу, что мой труд не втуне будет, то Я не токмо после обеда, но и ночью потружуся, а для того и карты, н собак, и беседы, и всякие другие увеселения оставлю; и не смотря на реэстры, нужнейшие прежде ненужного решу, чем как себе, так и просителю пользу принесу, никого другого не обидя; следовательно, в таком случае за мзду, взятую за труды, ни от бога, ни от вашего величества осужден быть не могу».

Видите, как рассуждал один из лучших и честнейших людей

времени Петра Великого? Да, трудно было бы с ним поспорить верхоглядам, кричащим против взяток едва ли не потому только, что не получают их по своему незнанию делопроизводства. И сам Петр Великий, как вы думаете, что он отвечал Татищеву?

Вот что:

Великий государь слушал все сие, не перебивая речи, и по выслушаняи сказал: Сие правда и для совестного (т. е. справедливого) судьи невинно. Да, все тут зависит от понятий об отношениях судьи к обществу, о произволе и законности. Да, видно, что, по понятиям, против которых не мог еще бороться сам Петр Великий, взяточник мог быть и добросовестным судьею и честным человеком. Так и нынче судят многие: взятки вовсе не беззаконие, а невинная благодарность, — и г. Надимов весь проникнут понятиями, из которых следуют такие суждения. Какое же право имеет он восставать против взяток?

Злополучный г, Надимов! таким-то образом терзается каждый шаг его, такие -то назидания навлекает он на себя каждым словом. И поделом ему, потому что он тип людей, слишком размножившихся у нас в последнее время, тип мнимых джентльменов с низенькою душонкою, рассуждающих о честности высокой фразами, в которых, что ни слово, то несообразность или ложь. И, в довершение всех ударов, получает он самый убийственный для него: ему доказывают, что он вовсе не джентльмен, не человек высшего круга, хороших манер, а просто франт дурного тона, наглостАо старающийся прикрыть свое незнакомство с правилами хорошего тона! о, ужас!

Разбор «Чиновника», написанный г. Павловым, останется в памяти публики, и если бы побольше являлось таких статей, счастлива была бы наша литература.

G83

Кажется, судьба хотела, чтобы наши заметки в этой книжке были продолжением того, о чем говорили мы в прошлый раз. Окончание статьи г. Павлова было замечательнейшим явлением в нашей журналистике за прошлый месяц; другая статья, обратившая на себя общее внимание, помещена в «Морском сборнике» и служит продолжением различных рассуждений о воспитании, о которых мы говорили в предыдущем нумере. Это «Вопросы жизни. Отрывок из забытых бумаг, выведенный на свет неофициальными статьями «Морского сборника» о воспитании», знаменитого нашего хирурга г. Пирогова.

Охотники спорить, пожалуй, захотели бы заметить в статье господина Пирогова некоторые частности, относительно которых возможно держаться не того воззрения, какое кажется справедливым автору. Но, в таком случае, несогласие было бы более о словах, нежели о деле. О сущности дела, о коренных вопросах образованному человеку невозможно думать не так, как думает г. Пирогов. Вот эти коренные мысли, в высокой степени справедливые: воспитание главною своею целью должно иметь приготовление дитяти и потом юноши к тому, чтоб в жизни был он человеком развитым, ! благородным и честным. Это важнее всего. Заботьтесь же прежде всего о том, чтобы ваш воспитанник стал человеком в истинном смысле слова. Когда это основное, общее направление к знанию и правде уже достаточно утверждено в нем, тогда, — и только тогда, а не раньше, — пусть он сам под вашим руководством выбирает себе специальную дорогу, к которой наиболее расположен и способен. Если вы будете поступать иначе, с самого раннего детства заботясь только о том, чтобы сделать из вашего воспитанника офицера, и, притом еще, именно инфан -терийского или кавалерийского, морского или инженерного офи

цера, или чиновника, или, притом, чиновника именно такого, а не

другого министерства, и, для большей аккуратности, именно по таким-то и таким-то, а не по другим должностям, — вы сделаете очень важную ошибку, следствия которой будут вредны и для вашего воспитанника и для общества. Вы, не дождавшись, пока у человека развился рассудок и характер, скуете его на всю жизнь, втол кнете е го на узкую дорогу, с которой уж нет ему выхода, и итти по которой он почти всегда оказывается неспособен, потому что ведь выбор был лелом слепого произвола, каприза с вашей стороны, а не разумного соображения его наклонностей и способностей. Что ж окажется в результате? Множество специалистов, не способных именно к своей специальности и не способных ни к чему иному, и мало людей, истинно знающих свое дело, а еще меньше того людей развитых, образованных и имеющих благородное направление. Да и чего же иного можно ждать? Жизнь — тяжелая борьба; в ней много и соблазнов и недоумений; а вы позаботились ли о том, чтобы приготовить юношу к честной борьбе с соблазнами, к светлому взгляду на недоумения? Нет, вы хло-684

потали только о том, чтобы механически вбить ему в голову какое-нибудь ремесло: чему же дивиться, если он не выдерживает житейской борьбы с соблазном, против которого не вооружили вы его ни развитостью ума, ни благородными убеждениями, и если редко он остается человеком чистым? Вы, не дождавшись развития его наклонностей и способностей, дали ему в руки ремесленный инструмент, что же удивительного, если он оказывается потом и неспособен и не склонен хорошо владеть этим инструментом, который ему вовсе не по рукам? Вы хромого сделали кровельщиком, глухого музыкантом, бессильного труса кучером: что ж чудного, если и кровельщик ваш, и музыкант, и кучер — все одинаково плохо исполняют свое дело? А если бы поступили

вы разумно, подождав, пока можно будет различить качества этих людей и пока они поймут, к чему они годны, тогда и результаты были бы не те: тому глухота не помешала бы сделаться хорошим кровельщиком, другому трусость — хорошим скрипачом, третьему хромота — хорошим кучером. Произвол ваш не дал развиться людям и перепутал специальности — в результате получилось: неспособность, невежество и отсутствие твердой честности. А поступайте иначе, сообразно здравому смыслу и природе — и все должно пойти гораздо лучше.

— Кто и не хотел бы, должен согласиться, что тут все — чистая прапда, — правда очень серьезная и занимательная не менее лучшего поэтического вымысла. Теперь читатель знает общую мысль «Вопросов жизни» г. Пирогопа; познакомим его с некоторыми отрывками размышлен ш нашего гениального специалиста.

Эпиграф статьи г-,с.-!ь удачен:

— К чему вы готовите ,-Л ;г?го сына? — кто-то спросил меня.

— Быть человеком, — отвечал я.

— Разве вы не знаете, — сказал спросивший — что людей собственно нет на свете? Это одно отвлечение, вовсе не нужное для нашего общества. Нам необходимы негоцианты, солдаты, механики, моряки, врачи, юристы, а не люди.

— Правда это или иет?

Вот и начало статьи, не менее прекрасное:

Мы живем, как всем известно, в девятнадцатом веке, по преимуществу практическом.

Отвлечения, даже и в самой столице их, Германии, уже не в ходу более.

А человек, что ни говори, есть, действительно, только одно отвлечение. Зоологический человек, правда, еще существует с его двумя руками и держится ими крепко за существенность; но нравственный, вместе с дру

Правда, языческая древность была не слишком взыскательна. Она позволяла иметь все возможные нравственно-религиозные убеждения: можно было ad. libitum сделаться эпикурейцем, стоиком и пифагорийцем; только худых граждан она не жаловала.

Несмотря на все наше уважение к неоспоримым достоинствам реализма 685

Настоящего времени, Нельзя, однйко же, йе согласиться, что Древность как-io более дорожила нравственною натурою человека.

Правительства в древности оставляли школы без надзора и считали себя не в праве вмешиваться в учения мудрецов. Каждый из учеников мог пролагать, впоследствии, иов'ые пути и образовать новые школы. Только жрецы, тираны и зелоты от времени до времени выгоняли, сжигали и отравляли философов, если их учения уже слишком противоречили по -верьям господствующей религии: да и то это делалось по интригам партий и каст.

Язьшество древних, не озаренное светом истинной веры, заблуждалось, но заблуждалось, следуя принятым и последовательно проведенным убеждениям.

Если эпикуреец утопал в чувственных наслаждениях, то он делал это, основываясь хотя и на ложно понятом учении школы, утверждавшей, что «искать по возможности наслаждения н избегать неприятного значит быть мудрым».

Если стоик делался самоубийцею, то это случалось от стремления к добродетели и идеалу высшего совершенства.

Даже кажущаяся непоследовательность в поступках скептика извиняется учением школы, проповедывавшей, что «ничего нет верного на свете, и что даже сомнение сомнительно».

на известных нравственно-религиозных началах и убеждениях, проявляется все-таки самый существенный атрибут духовной натуры человека — стремление разрешить вопрос жизни о цели бытия.

Теперь нет этой последовательности, нет этой честной верности своим нравственным убеждениям, потому что воспитание обыкновенно и не заботится о приготовлении воспитанника к честной последовательности в жизни: оно только учит мастерству, — и юноша, не имеющий ни правил, ни понятий, кроме принадлежащих его ремеслу, вдруг становится среди общества, которое предлагает ему принять тот или другой из взглядов на цель и правила человеческой жизни. Каковы ж эти взгляды? Вот для примера, некоторые из них:

Вот, например, первый взгляд, очень простой и привлекательный. Не размышляйте, не толкуйте о том, что необъяснимо. Это, по малой мере, лишь потеря одного времени. Можно, думая, потерять и аппетит и сон. Время же нужно для трудов и наслаждений, аппетит — для наслаждений и трудов, сон — опять для трудов и наслаждений, труды и наслаждения для счастия.

Вот третий взгляд — старообрядческий. Соблюдайте самым точным образом все обряды и поверья. Читайте только благочестивые книги, но в смысл не вникайте. Это главное для спокойствия души. Затем, не размышляя, живите так, как живется.

Вот четвертый взгляд — практический. Трудясь, исполняйте ваши служебные обязанности, собирая копейку на черный день. В сомнительных случаях, если одна обязанность противоречит другой, избирайте то, что вам выгоднее или, по крайней мере, что для вас менее вредно. Впрочем, предоставьте каждому спасаться на свой лад. Об убеждениях, точно так же, как и о вкусах, не спорьте и не хлопочите. С полным карманом можно жить и без убеждений.

Вот пятый взгляд, также практический в своем роде. Хотите быть счастливыми, думайте себе что вам угодно и как вам угодно, но только строго

соблюдайте все приличия и умейте с людьми уживаться. Про начальников и нужных вам люден никогда худо не отзывайтесь и ни под каким видом G8G

им не противоречьте. При исполнении обязанностей, главное, не горячитесь. Излишнее рвение не здорово и не годится. Говорите, чтобы скрыть что вы думаете. Если не хотите служить ослами друтиЛ, то сами на других верхом ездите: только молча, в кулак себе, смейтесь.

Вот шестой взгляд, очень печальный. Не хлопочите: лучшего ничего не [придумаете. Новое только то на свете, что хорошо было забыто. Что будет, то будет. Червяк на куче грязи, вы смешны и жалки, когда мечтаете, что вы [стремитесь к совершенству и принадлежите к обществу прогрессистов. Зритель и комедиант поневоле, как ни бейтесь, лучшего не сделаете. Белка в колесе, вы забавны, думая, что бежите вперед. Не зная, откуда взялись, вы умрете, не зная, зачем жили.

Вот восьмой взгляд, и очень благоразумный. Отделяйте теорию от практики. Принимайте какую вам угодно теорию, для вашего развлечения, но на практике узнавайте, главное, какую роль вам выгоднее играть; узнав, выдержите ее до конца. Счастие — искусство. Достигнув его трудом и талантом, не забывайтесь; сделав промах, не пеняйте и не унывайте. Против течения не плывите.

Спрашивается: что выйдет из юноши, поставленного среди таких понятий о жизни, без всякого приготовления к борьбе с ними? Примеры мы видели и видим, — и, чтобы они, по крайней мере, не повторялись в будущем, воспитание должно изменить свой характер, и не к ремеслу только, а прежде всего к чест -МЪй борьбе с соблазнами жизни должно оно готовить нас:

Приготовить нас с юных лет к этой борьбе значит именно:

Сделать нас людьми.

То есть, тем, чего не достигнет ни одна наша реальная школа в мире, заботясь сделать из нас, с самого нашего детства, негоциантов, солдат, моря-

ков, духовных пастырей или юристов.

Человеку не суждено и не дано столько нравственной силы, чтобы сосредоточивать все свое внимание и всю волю, в одно и то же время, на занятия, требующие напряжения совершенно различных свойств духа.

Погнавшись за двумя зайцами, ни одного не поймаешь.

На чем основано приложение реального воспитания к самому детскому возрасту?

Одно из двух: или в реальной школе, назначенной для различных Возрастов (с самого первого детства до юности), воспитание для первых возрастов ничем не отличается от обыкновенного, общепринятого.

Или же воспитание этой школы с самого его начала и до конца есть совершенно отличное, направленное исключительно к достижению одной изве» стной, практической цели.

В первом случае нет никакой надобности родителям отдавать детей до юношеского возраста в реальные школы, даже и тогда, если бы они, во что бы то ни стало, самоуправно и самовольно, назначили своего ребенка еще с пеленок для той или другой касты общества.

Во втором случае можно смело утверждать, что реальная школа, имея преимущественною целию практическое образование, не может в то же самое время сосредоточить свою деятельность на приготовлении нравственной стороны ребенка к той борьбе, которая предстоит ему впоследствии, при вступлении в свет.

Да и приготовление это должно начаться в том именно возрасте, когда в реальных школах все внимание воспитателей обращается преимущественно на достижение главной, ближайшей цели, заботясь, чтобы не пропустить времени и не опоздать с практическим образованием. Курсы и сроки учения определены. Будущая карьера резко обозначена. Сам воспитанник, подстрекаемый примером сверстников, только о том и полагает всю свою работу,

687

Отвечайте мне, положив руку на сердце, можно ли надеяться, чтобы юноша в один и тот же период времени изготовлялся выступить на поприще, не самим им выбранное, прельщался внешними и материальными выгодами атого, заранее для него определенного, поприща и, вместе с тем, серьезно и ревностно приготовлялся к внутренней борьбе с самим собою и с увлекательным направлением света?

Не спешите с вашею прикладною реальностью. Дайте созреть и окрепнуть внутреннему человеку: наружный успеет еще действовать; он, выходя позже, но управляемый внутренним, будет, может быть, не так ловок, не так сговорчив и уклончив, как воспитанник реальных школ, но зато на него можно будет вернее положиться: он не за свое не возьмется.

Дайте выработаться и развиться внутреннему человеку, дайте ему время и средства подчинить себе наружного, и у вас будут и негоцианты, и солдаты, и моряки и юристы; а главное — у вас будут люди и граждане.

Значит ли это, что я предлагаю вам закрыть и уничтожить все реальные и специальные школы?

Нет1 я восстаю только против двух вопиющих крайностей.

Для чего родители так самоуправно распоряжаются участью их детей, назначая их, едва выползших из колыбели, туда, где, по разным соображениям и расчетам, предстоит им более выгодная карьера?

Для чего реально-специальные школы принимаются за воспитание тех возрастов, для которых общее человеческое образование несравненно существеннее всех практических приложений?

Кто дал право отцам, матерям и воспитателям властвовать самоуправно над благими дарами творца, которыми он снабдил детей?

Кто научил, кто открыл, что дети получили врожденные способности и врожденное призвание играть именно ту роль в обществе, которую родители сами им назначают? — Уже давно оставлен варварский обычай выдавать

дочерей замуж поневоле, а невольный и преждевременный брак сыновей с их будущим поприщем допущен и привилегирован; заказное их венчание с наукой празднуется и прославляется, как венчание дожа с. морем!

И р'азве нет другого средства, другого пути, другого механизма для реально-специального воспитания? Разве нет другой возможности получить специально-практическое образование, в той или другой отрасли человеческих знаний, как распространяя его насчет общего человеческого образования?

Вникните и рассудите, отцы и воспитатели!

Когда мы припомним, какое важное значение дмел и продолжает иметь во всех образованных европейских государствах вопрос о необходимости общего воспитания и о степени участия, которое может быть уступлено специальным наукам в высшем преподавании, и вспомним, в каком смысле решается повсюду этот спор, вспомним, например, о том, много ли военных школ существует во Франции, славной своею воинственностью, мы оценим и высокий интерес и чрезвычайную справедливость этих мнений о необходимости, чтобы общечеловеческое образование играло главную роль в воспитании, — мнений, которые с такою силою высказывает, — не забудем, — человек, который всеми единогласно признан знаменитейшим из всех наших ученых в настоящее время. Если он — слава наших специалистов — говорит, что специализм обманчив, вреден и для общества и для са-6Л8

мого обрекаемого на специализм, когда не основан на общем образовании,— кто у нас может сказать: «я лучший судья в этом деле, нежели г. Пирогов?» кто имеет у нас право не принять в уважение его мнения? Слова г. Пирогова, без сомнения, будут иметь сильное и благодетельное влияние на образ мыслей в нашем обществе. Честь и слава г. Пирогову за прекрасное и реши-

тельное выражение таких здравых убеждений; полная честь и «Морскому сборнику» за помещение таких статей.

Август 1856 года.

В августовской книжке «Отечественных записок» напечатана шестая и последняя часть романа г. Григоровича «Переселенцы»1 Скоро это замечательное произведение явится отдельною книгою, и тогда мы будем иметь возможность подробно говорить о нем и, по поводу его, обозреть всю литературную деятельность г. Григоровича 2. Здесь мы можем только вскользь коснуться некоторых мыслей, вызываемых прекрасным рассказом, начало которого было встречено публикою с тем интересом, какой всегда возбуждают произведения автора «Деревни», «Антона-Горе-мыки» и «Рыбаков», а последние части которого все более и более приковывали к себе живое сочувствие читателя.

Была мода на романы из простонародного быта. Мода, как всегда, так и в этом случае, излишествами своими привела к сомнениям, за увлечением последовало охлаждение, и теперь так же трудно заинтересовать публику простонародным рассказом, как легко было пять-шесть лет тому назад привлекать ее внимание модным выбором простонародного сюжета. Успех повестей, изображающих нравы наших поселян, основывался преимущественно на достоинствах рассказов г. Григоровича; в охлаждении, которое было возбуждено недостатками многочисленных его подражателей, г. Григорович не виноват, и публика справедливо освобождает его от всякой ответственности за чужие грехи: перестав читать простонародные рассказы писателей, бросившихся на эЛу дорогу в надежде разделять успех г. Г ригоровича, публика с прежним интересом читает и перечитывает новые произведения г. Григоровича: она очень хорошо чувствует разницу между «Переселенцами» и, например... но к чему утруждать себя припоми-

нанием примеров, о которых никому не хочется вспоминать?

И никто из забываемых описывателей простонародного быта не может роптать на несправедливость своей судьбы. Зачем они, если имеют талант (человек без таланта, конечно, ни в чем не виноват),— зачем они не захотели подумать о том, что составляет главное достоинство простонародных рассказов г. Г ригоро-вича, и зачем воображали, что, копируя или утрируя только внешние особенности его произведений, могут ожидать прочного 4t Н. Г. Чернышевским, т. III 689

успеха? Внутренняя пустота скоро отгадывается, и никакие улов -ки не прикроют и не прикрасят ее. Зачем эти подражатели, не понимая г. Григоровича, подделывались под его манеру? зачем они воображали, будто бездушным подражанием манере можно создавать прекрасное? Зачем они не 'приняли в соображение, что г. Григорович силен потому, что знает и любит народ, и воображали, будто все дело состоит в крестьянских именах и в замене обыкновенных русских слов такими диковинками, каких читателю с бритой бородой и слышать не приводилось? Зачем они действовали так, будто гоголевы «Вечера на хуторе близ Диканьки» были обязаны своими успехами заимствованию малорусских слов из «Лексикона» Памвы Берынды?

Г. Григорович знает деревенский быт средней полосы нашего царства и нимало не думает сам себе дивиться или хвалиться пе, -ред другими тем, что он знает его, как житель Петербурга вовсе не дивится тому, что знает Петербург, как человек, служивший на Кавказе, вовсе не дивится тому, что знает кавказские обычаи; да и скажите, в самом деле, что такое за диво быть в русском царстве человеком, хорошо знающим сельскую жизнь? Каждый помещик, каждый чиновник земской полиции, каждый сельский

священник очень хорошо знает нравы поселян. Хвалиться тут ровно нечем. Ведь русская деревня для нас не Австралия, которой не видал никто из наших соотечественников. Г. Григорович находит, что поселяне — такие же люди, как и мы, и большею частью люди добрые и неглупые; потому он любит их, и когда видит, что они терпят нужду или притеснение, ему становится жаль их. Всем этим своим чувствам он вовсе не думает дивиться или хвастаться ими; да и что, в самом деле, удивительного в этих чувствах? каждый благородный и не близорукий человек, который знает наших поселян, любит их и жалеет о невзгодах, какие встречаются в их быте.

Каждый л ите ратор с самостоятел ьным талантом бе рет сюжеты для своих рассказов из того круга жизни, который интересует его и хорошо ему знаком. Так поступил г. Григорович: он суал писать рассказы из сельского быта, и выбор его был решен не какими-нибудь мелочными соображениями, не заботою о нововведениях или похвальбою, или расчетами на особенный успех,— из таких соображений в поэзии никогда ровно ничего не выходит, потому что талант истинный не подчиняется им. Вовсе нет: г. Григорович стал писать повести из сельского быта потому, что близко знает этот круг и интересовался им; тут было не более, как исполнение поговорки: «что у кого болит, тот о том и говорит». Писал ли кто-нибудь по-русски до г. Григоровича хорошие повести из великорусского сельского быта или нет, это для г. Григоровича было решительно все равно. Он сам чувствовал влечение описывать сельский быт, чувствовал, что может описывать его, — на этом влечении таланта было основано все.

690

И вот явились «Деревня», «Антон-Горемыка» и т. д. Автор нимало не делал насилия своему таланту, когда писал их: быбор предмета был направлен любовью к поселянам. Автор нимало не щеголял ни своим знанием крестьянского языка, ни тем, что бывал в курных избах; он только верно описывал хорошо знакомый ему быт. Видно было, что он любит поселян, как людей, и сочувствует их интересам. Очень натурально, что повести, написанные с талантом н знанием, оживленные сочувствием автора к изображаемым людям, имели успех. Успех основывался на существенных, неотъемлемых достоинствах произведений.

Но люди догадливые относительно средств всеми правдами и неправдами добиться литературного успеха, тотчас же сообразили, в чем дело. Они догадались, что успех повестей г. Григоровича основан не на достоинстве повестей, а только на том, что в повестях описываются не такие люди, как мы с вами, а совершенно невиданные никем — какие-то чудаки с бородами и в онучах, и говорят эти чудаки-мужики вовсе не таким языком, как мы с вами, а каким-то чудным, неслыханным языком. Таким-то легким образом был найден рецепт для приобретения литературного успеха: публика восхищается странными нравами мужичков и диковинным их языком — начнем же угощать ее этими блюдами, и разделим успех г. Григоровича, а пожалуй, достигнем и большего успеха, потому что перещеголять его в поражении публики диковинными нравами и языком вовсе нетрудно: он далеко не вполне пользуется теми обильными материалами диковинных особенностей, какие могут быть найдены в сельском быте. Покажем ей, что мы умеем говорить по-мужицки гораздо лучше г. Григоровича, что мы — если уж на то пошло — знаем крестьянский быт, как свои пять пальцев.

И принялись удивлять публику своим знанием крестьянского быта и мужицкого языка.

И, действительно, удивили, — только не в том смысле, как

рассчитывали. В произведениях, писанных на новую тему людьми, не лишенными таланта, публика удивилась пустоте и бесцветности при наружной эффектности, а в произведениях людей бездарных — огромности претензий и страшной фальшивости тона. Впрочем, последними качествами поражали иногда и рассказы известных писателей.

Расчеты на успех оказались ошибочны, и ошибка была так груба, что трудно даже извинить ее.

В самом деле, неудачные подражатели г. Григоровича вообразили, что публика восхитилась в его повестях новизною; но ужели огромное большинство русских читателей не знало крестьянского быта и не слыхивало крестьянского языка? Неужели «Деревня» произвела эффект вроде того, какой производят рассказы о японцах и жителях Ван*Дименовой земли? Нимало: каждый читатель сам знал очень хорошо русских мужичков и, быть 44* 691

может, половина читателей провели жизнь в самых тесных сношениях с ними. — Или печатные рассказы о мужиках были новостью, когда явилась «Деревня»? Если публика знала крестьянский быт, то, быть может, по крайней мере, литература чуждалась его описаний? Нимало: от «Фрола Силина» Карамзина 3 до героев Загоскина тянется непрерывный ряд литературных мужиков, и в то самое время, когда начал писать г. Григорович, были очень известные рассказчики, вся деятельность которых была посвящена описанию простонародного быта. Стало быть, по той сфере, из которой взято содержание «Деревни», повесть г. Григоровича вовсе не была новостью.

Правда, было в ней нечто новое, но вовсе не мысль описывать крестьянский быт: ново было то, чго крестьянский быт описывался верно, без прикрас, что в описании был виден сильный

талант и глубокое чувство, возвышающееся до самой патетической поэзии. Этим качествам подражатели не вздумали подражать, потому, вероятно, что не считали их важными, не чувствуя присутствия их в себе. Но эти качества, упущенные из виду славолюбивыми соперниками г. Григоровича, и были причиною, что его произведения сделали и продолжают делать такое сильное впечатление на публику, между тем, как люди, писавшие до него и вслед за ним о тех же самых мужиках, оставлены или вовсе не приняты публикою.

Но что такое талант, чув.ство, поэзия, верность картин? о таких пустяках не думали подражатели: ведь, по их мнению, мужики понравились публике, как диковинка, заняли ее странностями языка и нравов. Этими-то качествами мужиков и хотели они выиграть, выказывая удивительнейшее, по собственному мнению, уменье владеть языком и подмечать особенности обычаев поселян. Действительно, мужики у них заговорили так, что не употребляли ни одной фразы, которая имела бы смысл на обыкновенном русском языке (которым, между прочим, говорят и крестьяне, не имеющие средств объясняться на иных языках), не произносили ни одного слова, не исковеркав его; да и то была еще милость, когда только коверкали обыкновенные слова, а не вовсе отказывались от них, заменяя их неслыханными в народе русском речениями, заимствованными из «Словаря областных наречий». Нравы этих диковинных поселян также не имели ничего общего с обыкновенными человеческими или русскими нравами: не говоря уже о чувствах или понятиях, даже в затылке почесывали мужички уж наверное никак не пальцами, а кулаком, да еще на особенный манер сложенным, и ложку со щами подносили ко рту не обыкновенным порядком, а с какими-нибудь особенными извитиями рук и ухмыляниями лица. И на каждое диковинное словечко своих мужичков, на каждое несообразное с обычною логикою понятие, на каждый странный жест их, автор радовался, сам дивясь чудному своему знанию всех никем дотоле 692

не подмеченных особенностей народного быта и языка. Г. Григорович никогда не достигал такой высоты: у него мужики и говорили, и думали, и поступали по-человечески, отличаясь в языке и обычаях от остальных русских не более того, как отличаются действительные, живые русские поселяне, которые и говорят и думают о житейских делах почти так же, как и всякий другой человек, не получивший книжного воспитания. Мы уж сказали, отчего происходила эта разница: г. Григорович не изумляется своему знакомству с поселянами, не находит нужды щеголять этим знакомством, он привык видеть в поселянах люден таких же, как и мы с вами, читатель, или, быть может, и несколько лучших, нежели большая часть из нас; он — какая редкость!— он и любит их просто, как людей, а не как чудаков, странности которых могут давать литераторам поживу для курьезных описаний. Если в каком-нибудь уезде поселяне произносят «хурушу» вместо «хорошо», это, по его мнению, такая же драгоценная для поэзии и такая же восхитительная для него находка, как «харашо», которое произносим мы вместо «хорошо». Но для многих из его подражателей поселянин, в самом деле, диковинка, знанием которой не могут они довольно нащеголяться, и на употреблении «хурушу» основаны и надежда их на славу и любовь их к поселянам.

Без знания и без любви что может сделать даже замечательный талант? А если, притом, и талант у литератора, требующего себе отличий за снисходительное знакомство свое с мужиками, не слишком велик, что ж удивительного, когда рассказы его из сельского быта так же пусты, аффектированы и скучны, как пусты, скучны и аффектированы были бы его повести из аристократического быта?

Да и что хорошего может произвести насилование своего таланта? Г. Григорович тем и силен, что пишет простонародные рассказы по влечению собственной натуры, не насилуя таланта, а давая ему полный простор. А последователи его начали описывать поселян не по влечению таланта, а по разным посторонним соображениям, насилуя талант.

Есть л юди, которые л юбят тол ковать о свободном творчестве — почему ж не толковать и об этом предмете? дело хорошее, лишь бы только толкующий сам понимал, о чем толкует, и не смешивал свободного творчества, «апример, с пустословием, которое относится скорее к прозе, и, лритом, очень пошлой прозе, нежели к поэзии. Свободное творчество состоит в том, чтобы поэт не насиловал своей природы: природа внушает одному сатиру, другому идиллию, — пусть каждый из них пишет что ему внушает природа таланта. Но если сатирик начнет гнуть свой талант, чтобы хочешь, ме хочешь — написать идиллию, тут уже не будет ровно никакой свободы творчества, а просто-напросто будет насилование таланта, и идиллия выйдет хуже всякой пародии на идиллию. Для Гоголя свободою творчества было пи-693

сать о Чичиковых и Ветрищевых, а изображать Улиньку и Кос-танжогло было чистым насилованием таланта; Диккенса — «Пик-вщсский клуб» и «Тяжелые времена» — разно плоды свободного творчества, как и Пушкину «Онегин» не менее «Каменного гостя» внушен свободным творчеством. Уж более двух тысяч лет прошло с того времени, как высказана была истина, что верховным правилом разумной жизни должно быть «слушайся природы» — secundum naturum vivere. Пора нам понять эту истину. И в поэ-

зии она так же бесспорна, как во всем остальном.

Правда и то, что у одних натура сильна, здорова и влечения ее дельны, у других — натура дрябла и влечения ее пусты. Конечно, людям последнего разбора непонятны здоровые влечения и дельные мысли. К числу таких людей принадлежат, между прочим, и те, которые воображали, что прочной литературной славы можно достичь у нас, не имея сильных и благородных стремлений, что публика каша прельстится фразами без смысла, формою без живой идеи. Эти люди, особенно те из них, которые потерпели крушение собственных литературных надежд, могут быть недовольны г. Григоровичем, во-первых, за то, что ему досталась известность, которой напрасно искали они, во-вторых, и за то, что в его произведениях есть всегда живая мысль, необходимости которой никак не могли понять они. Но мнение таких людей вовсе не закон ни для г. Григоровича, ни для русской публики: она, что ни говорите, таки умеет ценить людей и награждает своим сочувствием только тех писателей, которые служат правде, служа поэзии, потому что без правды нет и поэзии.

Горька участь литераторов, которые, несмотря на все хлопоты, не успели приобресть славы, за которою гнались или еще продолжают гнаться; но кто ж виноват в том, что участь их горька? Зачем они так узко и поверхностно поняли литературу, воображая, что ока может быть пустослозием?

Кто, например, виноват, если рассказы из простонародного быта вообще не разделяли того успеха, которым постоянно пользовались произведения г. Григоровича? Неужели охлаждение публики надобно считать причиною неуспеха многих писателей, в подражание г. Григоровичу водивших нас по избам и нивам? — Но ведь это охлаждение не простиралось же никогда на произведения г. Григоровича, и, например, последний роман его был читаем всеми с величайшим одобрением. Отчего же такая разница? Отчего г. Григорович без всякого труда приковывает к себе внимание публики, когда многих других повествователей о сельском быте не хочет она и слушать?

Г. Григорович не забавляет себя и публику набиранием странных слов и странных обычаев (чем ограничиваются другие): в его «Переселенцах» есть живая мысль, есть действительное знание народной жизни и любовь к народу; у него поселяне выводятся не затем, чтобы исполнять должность диковинных чуда-694

ков с неслыханным языком: нет! они являются, как живые люди, которые возбуждают к себе полное ваше участие. В этом и причина постоянного успеха его повестей и романов из сельского быта.

Мы не будем пересказывать содержание «Переселенцев»: кто не читал еще этого романа, конечно, прочтет его. Мы не будем и перечислять сцен, особенно хорошо исполненных или характеров, очерченных особенно удачно, потому что это исчисление было бы слишком длинно. От хилого и телом и духом Тимофея Лапши, которого помещик переселяет в саратовские луга из вотчины, где Лапшу не любили за то, что у него брат Филипп скрывался в бегах и промышлял воровством, до жены Тимофея, Катерины, которая бьется, как рыба об лед, чтобы как-нибудь поддержать хозяйство, и до маленького Тимофеева сына Пети, которого Филипп отчасти выманивает, отчасти силою отнимает у отца и продает нищим; от агронома и филантропа-помещика Сергея Ва-сильича Белицына, который очень хорошо рассуждает об обязанностях помещика и о своих великолепных планах, и разоряется, устроивая в Петербурге прекрасные балы, до молодого гуртовщика Карякина, который хвастается тем, что не боится

своего тятеньки, — почти все характеры обрисованы с обыкновенным мастерством г. Г ригоровича, так что выставляются живыми людьми. Заключение из своего рассказа выводит сам автор в следующей сцене:

Уэнав о смерти Тимофея Лапши, хозяйство и здоровье которого было окончательно убито переселением, и о горькой участи его семьи, супруга Сергея Васильича, Александра Константиновна, надолго задумалась. Сергей Васильнч, вместе с нею выслушавший рассказ старосты, тоже сидел молча.

— О чем ты думаешь? — спросил наконец муж, прикасаясь ладонью к руке жены.

— Я думаю об этой бедной женщине и ее детях, думаю также о помещиках... таких, как мы... — вымолвила Александра Константиновна.

Сергей Васильич сильно потер лоб ладонью и опустил голову.

— Надо сознаться, Serge, оба мы поступили непростительно йпромет- -чиво, — подхватила Александра Константиновна: — нет, мы живем совсем не так, как бы нам следовало!

— Что ты хочешь этим сказать? — краснея, проговорил муж.

— Я хочу сказать, — кротко возразила Белицына:— что если уж существует наше положение—положение помещика, оно налагает на нас, помещиков, обязанности... строгие, святые обязанности — право, так! Это не пустое слово,

не фраза. Сколько раз думала я: если б владели мы только землями да лесом, наша беспечность была бы простительна, нас можно было бы извинить за наше незнание; но ведь в руках наших живые люди, мы имеем соуни семейств, судьба которых в нашем полном распоряжении... — с горячностью подхватила она:— как христиане, как граждане, наконец, просто как честные люди, можем ли мы быть беспечными? Имеем ли мы право бросить этих людей на произвол судьбы, не знать их жизни, их потребностей?.. Наше равнодушие, наше невежество п отношении к быту этого народа, который круглый год, всю сыою жизнь для нас трудится и проливает пот свой,—

наше равнодушие и незнание постыдно и бесчестно!.. Мы наряжаемся, пляшем, безумно тратим деньги, уважаем и принимаем за серьезное то, что в сущности вздор, и почти презираем то, к чему обязывают нас совесть, религия и все человеческие чувства... Сердце возмущается и страшно делается, как подумаешь обо всем этом! Нет, мы живем не так, далеко не так, как бы следовало!..

Но мы считаем лишним досказывать то, что говорила Александра Константиновна. Мысль, которая одушевляла ее, и без того понятна, — ] мысль, по нашему мнению, в миллионы раз дороже самого пылкого, блестящего красноречия.

Во все время, как говорила Белинына, Сергей Васильич не поднял головы. Когда она кончила, он продолжал сидеть в том же положении. Видно было, однако ж, что слова Александры Константиновны произвели на него сильное впечатление. Доброе лицо его выражало столько грусти, что, взглянув на него, Белииьша быстро подошла к мужу и взяла его за обе руки.

Она подумала, не зашла ли уж слишком далеко в своем увлечении, не оскорбила ли как-нибудь нечаянно мужа, который, в сущности, был главным виновником проекта о переселении и подал повод к ее упрекам.

— О чем ты думаешь?— спросила она с ласковой улыбкой.

— О чем я думаю? — вымолвил Сергей Васильич, подымая голову, при чем жена увидела слезы на глазах его: — я думаю, что ты во сто тысяч раз умнее и честнее меня — вот что я думаю ., Начинай же то дело, о котором ты говорила! — подхватил он с воодушевлением: — начинай это дело, с богом, и я твой верный, неизменный помощник!..

Александра Константиновна, женщина умная и, действительно, хорошая, видит необходимость взять управление в свои руки, мало-помалу приводит в порядок расстроенное хозяйство и успевает облегчить участь поселян.

Некоторые читатели заметят, что эта идея может подать по-

вод к спорам — тем лучше: лишь были бы у нас хотя споры о чем-нибудь дельном, и это было бы уже важным шагом вперед. Но людей, которые желают спорить с Александрою Константиновною, мы, прежде всяких споров, просим обратить внимание на слова, которыми начинается ее монолог: «если уж существует наше положение»,— говорит она — она говорит не о своих идеалах, а только о своих обязанностях при настоящем положении; но как она думает об этом положении, она того не говорит, и, по всей вероятности, у ней есть об этом свои мысли, и, быть может, мысли, не оставляющие места никаким спорам.

Те, которые с интересом следят за развитием мнений так называемых славянофилов, нетерпеливо ожидали выхода второй книги «Русской беседы», надеясь найти з ней трактат И. В. Киреевского «О необходимости и возможности новых начал для философии». Трактат этот должен был пояснить, как именно ныне понимается, если не всеми славянофилами, то многими и, кажется, последовательнейшими из них, теоретический вопрос об общих началах знания,—вопрос, которому славянофилы придают чрезвычайную важность.

Вышла вторая книга «Русской беседы», и помещен в ней трактат И, В. Киреевского... но мы не можем говорить о ] нем,, как намеревались: находя многое в нем верным и прекрасным (особенно 696

идею, что одних отвлеченных понятий недостаточно для живого решения вопросов жизни, потому что ум человека не есть еще весь человек, а жить нужно всему человеку, и не одним рассудком, а также любовью), находя, что вся статья, напечатанная теперь *, проникнута духом благородным и чистым от фанатизма или нетерпимости, — находя наконец в изложении статьи силу мысли, не совсем обыкновенную и возбуждающую к себе невольное уважение, как возбуждает уважение всякий сильный ум, — потому, имея сказать многое в похвалу статьи, мы, однако же, находим в ней ошибки, которые нам кажутся важными, и, как следствие ошибок, некоторые мнения, как нам кажется, не соответствующие или нынешнему состоянию науки, или потребностям жизни. Конечно, мы не могли бы оставить эти мнения без замечаний. Но над свежею могилою, недавно поглотившею Киреевского, неуместны и неприличны были бы не только споры, даже все, что могло бы походить на спор. Да и к чему теперь возражать, опровергать? К сожалению, нет уже надобности защищать против Киреевского те из наших убеждений, справедливость которых не признавал он — ] к сожалению, говорим мы, потому что не в развитии тех или других мнений, могущих возбуждать несогласия, состояло главнейшее значение Киреевского, а в развитии стремлений благородных и полезных для нашего общества, столь мало еще проникнутого потребностью мыслить, жаждою истины. Жажда истины, деятельность мыслн — зародыш и залог всего благого; а в Киреевском была эта жажда истины, он пробуждал в других деятельность мысли. Потому, во всяком случае,' он был полезен и нужен у нас.

«Русская беседа» посвящает несколько страниц воспоминанию о Киреевском. Страницы эти проникнуты искренностью глубокого чувства и написаны .прекрасно. Мы берем из них те мысли, в которых совершенно согласны с мнениями или чувствами, высказываемыми от имени «Русской беседы» о ее покойном сотруднике.

Сердце, исполненное нежности и любви; ум, обогащенный всем просвещением современной нам эпохи; прозрачная чистота кроткой и беззлобной душ и; ка кая-то особе нная мя гкость чувства, да вавшая особе нную п релесть разговору; горячее стремление к истине; необычайная тонкость диалектики в споре, сопряженная с самою добросовестною уступчивостью, когда противник был прав, и с какою-то нежною пощадою, когда слабость противника была явною; тихая веселость, всегда готовая на безобидную шутку, врожденное отвращение от всего грубого и оскорбительного в жизни, выражении мысли или отношениях к другим людям; верность и преданность в дружбе, готовность всегда прощать врагам и мириться с ними искренно; глубокая ненависть к пороку и крайнее снисхождение в суде о порочных людях; наконец безукоризненное благородство, не только не допускавшее ни пятна, ни подо* Киреевский успел обработать только половину трактата, которым занимался в последнее время жизни, только первую, критическую часть своего исследования; вторая часть, которая должна была содержать догматическое построение начал его собственной системы, осталась не написанною. 697

зрения на себя, но искренно страдавшее от всякого неблагородства, замечей -ного в других людях: таковы были редкие и неоцененные качества, по которым Иван Васильевич Киреевский был любезен всем, сколько-нибудь знавшим его, и бесконечно дорог своим друзьям. Смерть его останется неисцелимою раною для многих.

Но потеря Ивана Васильевича Киреевского важна не для одних личных его знакомых и не для тесного круга его друзей: нет! она важна и незаменима для всех его соотечественников, истинно любящих просвещение и самобытную жизнь русского ума. Не много оставил он памятников своей умственной деятельности — несколько листов составляют весь итог его печатных трудов; но в этих немногих листах заключается богатство самостоятельной мысли. Нашему убеждению будет, конечно, сочувствовать всякий, кто с разумом прочел или теперешнюю статью Ивана Васильевича Киреевского, или те, которые напечатаны в «Москвитянине» и в «Московском сборнике».

Слишком рано писать его биографию; скажем только, что жизнь его украшена была с первой молодости приязнию Пушкина, горячею дружбою Жуковского, Баратынского, Языкова и (слишком рано увядшей надежды

Но придет время, когда наука оценит его достоинство и определит его место в движении русского просвещения. Выводы, им добытые, сделавшись общим достоянием, будут всем известны; но его немногие статьи останутся всегда предметом изучения по последовательности мысли, постоянно требовавшей от себя строгого отчета, по характеру теплой любви к истине и людям, которая везде в них просвечивает, по верному чувству изящного, по благоговейной признательности его к своим наставникам, предшественникам в путях науки даже тогда, когда он принужден их осуждать, и особенно по какому-то глубокому сочувствию не высказанным требованиям всего человечества, алчущего животворящей правды.

Память твоя да будет с праведною похвалою, наш усопший брат!

Скажем и мы от себя:

Да будет память твоя с праведною похвалою, честный и полезный деятель русской мысли, человек замечательный по высоким качествам ума и благородным достоинствам сердца!

Сентябрь 1856 года*

Часто случалось нам слышать недоумения относительно причин, которым надобно приписать чрезвычайный успех «Семейной хроники» г. Аксакова. От некоторых людей, заслуживающих всякого уважения по развитости своего вкуса, мы слышали даже осуждение всем нашим журналам, от «Русской беседы» до «Русского вестника» и «Современника», за тот восторг, с каким отозвались все критики о книге г. Аксакова. — «Спора нет, — говорили эти люди, — «Семейная хроника» написана [хорошо, можно, пожалуй, согласиться, что она написана даже очень хорошо] , — но выставлять «Семейную хронику» книгою необыкновенных, изумительных достоинств, ] — ] дело решительно несправедливое, а в эту ошибку впали все журналы. По какому случаю

модушны в истине? Не упоминаем о критической статье одного из них, объявившего, что с «Семейной хроники» начинается новая эпоха для нашей литературы, что у самого Гоголя лучшие места в первом томе «Мертвых душ» написаны под влиянием этой книги, отрывки из которой читались ему в рукописи; что все наши поэты и нувеллисты должны учиться и будут учиться слогу и чувствам, искусству писать и уменью понимать русскую жизнь у г. Аксакова. Это слишком очевидное преувеличение объясняется, пожалуй, даже извиняется, духом партии. Но чем извинить другие журналы, которые говорили о книге г. Аксакова тоном, разве немного уступающим в восторженности тону этой статьи? Ведь в их разборах также виделось необыкновенное удивление достоинствам «Семейной хроники»; они также как будто отдавали г. Аксакову первенство над всеми нашими нынешними писателями, говорили об нем, как о художнике, перед которым надобно преклоняться. Все это ошибочно. «Семейная хроника», в Литературном отношении, имеет недостатки...» И эти строгие ценители исчисляли литературные недостатки книги г. Аксакова, быть может, сами так же преувеличивая их, как преувеличивал достоинства книги критик, находивший, что она должна преобразовать всю машу литературу, для которой начинается -новая эпоха с появления «Семейной хроники».

Нет надобности оправдывать журналы, которые, быть может, уже достаточно оправдываются езоим единодушием. Во всяком случае, чрезвычайный успех «Семейной хроники» остается фактом, и слишком строгие ценители, мнение которых мы привели выше, едва ли не впадают сами в ошибку, слишком много зани

маясь вопросом о том, как велики именно лнтератуоные достоин-

ства книги г. Аксакова: интерес, возбужденный «Семейною хроникою», основывался не исключительно на этих достоинствах: гораздо важнее было другое обстоятельство — то, что книга эта удовлетворяла слишком сильной потребности нашей в мемуарах, — потребности, находящей себе слишком мало пищи в нашей литературе. Конечно, если книга эта, интересная как мемуары, имела, притом, и замечательные литературные достоинства, по крайней мере, в некоторых частях (чего никто не отрицает) тем лучше; но будь она написана хотя бы не более как только не совсем дурным слогом, успех ее был бы разве немногим меньше того, какой она имела при всех своих настоящих литературных достоинствах.

В самом деле, у нас вовсе нет мемуаров, относящихся до близкого к нам времени, относящихся до современной эпохи — решительно нет. А потребность в таких мемуарах очень сильна. Только из одной беллетристики мы можем литературным образом расширять наше знание о том, что недавно делалось или делается вокруг нас. Но дело ясное, что одна беллетристика недостаточна в этом случае. Мемуары везде являются во множестве, везде чи-699

таются с жадностию, везде приносят много и пользы и наслаждения; у нас только нет и нет мемуаров. «Да где же они? Давайте их!»

Г. Щедрин хочет пособить этому недостатку: он начал печатать в «Русском вестнике» (книжка 16-я) рассказы, которые называет «Губернскими очерками». Мы смотрим на эти рассказы, как на отрывки из мемуаров, — так, вероятно, смотрит на них и сам автор. Ни ему, ни нам нет никакого дела до требований, каким могут подлежать рассказы о приключениях и лицах, создаваемых фантазиею. В литературном отношении у нас только одно

условие относительно мемуаров: чтобы они были написаны недурно, — не более; совершенств и красот мы в них не ищем, — напротив, эти красоть' иногда только мешают существенному достоинству мемуаров — точной правдивости рассказа. «Губернские очерки» г. Щедрина совершенно удовлетворяют этому условию: никто не скажет, что рассказ автора не хорош. Большего публика и не потребует. Мы не имели еще случая слышать, какой успех имеют в публике «Губернские очерки», но вперед можно быть уверенным, что [успех этот не уступит успеху «Семейной хроники»].

Г. Щедрин рассказывает нам свои воспоминания из жизни в некоем городе Крутсгорске; но что это за город Крутогорск? имя, кажется, выдуманное. Если хотите, имя точно выдумано: почему же иногда и не придумать какого-нибудь имени, для собственного удобства и пользы читателей: дело не в имени, а в деле.

Посмотрим же, что выдумщик г. Щедрин рассказывает о выдуманном городе Крутогорске. Но прежде всего узнаем местность, к которой относит г. Щедрин свои выдумки. В других местностях, может быть, ничего такого и не бывает, как в Круто -горске.

В одном из далеких углов России есть город, который как-то особенно говорит моему сердцу. Не то, чтобы он отличался великолепными зданиями; нет в нем садов семирамидиных, ни одного даже трехзтажного дома не встретите вы в длинном ряде улиц, да и улицы-то всё немощеные; но есть что-то мирное, патриархальное во всей его физиономии, что-то успоконвающее душу в тишине, которая царствует на стогнах его. Въезжая в этот город, вы как будто чувствуете, что карьера ваша здесь кончилась, что вы ничего уже не можете требовать от жизни, что вам остается только жить в прошлом и переваривать ваши воспоминания.

И, в самом деле, из этого города даже дороги дальше никуда нет, как

будто здесь конец миру: куда ни взгляните вы окрест — лес, луга, да степь, степь, лес и луга; где-где вьется прихотливым извивом проселок и бойко проскачет по нем телега, запряженная маленькою резвою лошадкой, и опять все затихнет, все потонет в общем однообразии...

В этом далеком от нас городе люди живут очень патриархально, но с большими претензиями на светскость и подражание Петербургу. Так, например, хозяйка считает уже своею обязанностью занимать гостей, приехавших с визитом (визиты сви-700

репствуют в Крутогорске), там женщины уже не прячутся от мужчин; мало того: знатные лица уже сажают на стулья людей, приехавших к ним с визитом, а не разговаривают с ними, держа их в стоящем положении; гости, с своей стороны, стараются вести с дамами разговоры любезные и занимательные:

Вот наступает воскресенье: весь город, с раннего утра, в волнении, как будто томим недугом. На площади шум и говор, по улицам езда страшная. Чиновники, не обуздываемые в этот день никаким присутственным местом, из всех сил устремляются к его превосходительству поздравить с праздником. Случается, что его превосходительство не совсем благосклонно смотрит на эти поклонения, находя, что они вообще не относятся к делу; но духа времени изменить нельзя: «помилуйте, ваше превосходительство, это Лам не в тягость, а в сладость!»

— Сегодня отличная погода, — говорит Порфирий Петрович, обращаясь к ее превосходительству.

Ее превосходительство слушает с видимым участием.

— Только жарко немножко-с, — отзывается уездный стряпчий, слегка привставая на кресле; — я, ваше превосходительство, потею...

— Как здоровье вашей супруги? — спрашивает ее превосходительство, обращаясь к инженерному офицеру, с очевидным желанием замять разговор,

принимающий слишком интимный характер.

— Она, ваше превосходительство, всегда в это время бывает в таком положении...

Ее превосходительство решительно теряется.

Общее смущение.

— А у нас, ваше превосходительство,— говорит Порфирий Петрович: — случилось на прошлой неделе обстоятельство. Получили мы из Рожновской палаты бумагу-с. Читали мы, читали эту бумагу — ничего не понимаем, а бумага, видим, нужная. Вот только и говорит Иван Кузьмич: «позовем, господа, архивариуса — может быть, он поймет». И точно-с, призываем архивариуса. Прочитал он бумагу. Понимаешь? спрашиваем мы. — «Понимать не понимаю, а отвечать могу». Верите ли, ваше превосходительство, ведь и в самом деле написал это бумагу а палец толщиной, только еще непонятнее первой. Однако, мы подписали и отправили.

Общий хохот.

— Любопытно, — говорит его превосходительство:— удовлетворится ли Рожновская палата?

— Отчего же не удовлетвориться, ваше превосходительство? ведь им больше для очистки дела ответ нужен: вот они возьмут да целиком нашу бумагу куда-нибудь и пропишут-с, а то место опять пропишет-с; так оно "н пойдет...

Жизнь в городе, где обхождение так любезно, а разговоры так поучительны, конечно, очень приятна; потому и у г. Щедрина остались о ней самые светлые воспоминания:

Да, я люблю тебя, далекий, никем не тронутый край! Мне мил твой простор и простодушие твоих обитателей! И если перо мое нередко коснется таких струн твоего организма, которые издают неприятный и фальшивый звук, то это не от недостатка горячего сочувствия к тебе, а потому собственно, что я не желал бы слышать эти звуки, которые грустно и болезненно отдаются в моей душе. Много есть путей служить общему делу, но смею думать, что обнаружение зла, лжи и порока также не бесполезно, тем

более, что предполагает полное сочувствие к добру и истине. Смею думать, что все мы, от мала до велика, видя ту упорную и непрестанную борьбу 701

со злом, предпринимаемую теми, в руках которых хранится судьба России, — все мы обязаны, по мере сил, содействовать этой борьбе и облегчать ее.

Из трех рассказов, которые следуют у г. Щедрина за общею картиною нынешнего состояния Крутогорска, два имеют одинаковое заглавие: «Прошлые времена». Оба они заимствованы из бесед с одним и тем же старым уездным служакой, от лица которого и ведутся эти рассказы в Записках г. Щедрина. Из этих двух рассказов мы и сделаем несколько выписок. Старый служака жалеет о прежних временах, когда все было проще и дружелюбнее, нежели ныне; в его беседах есть что-то идиллическое, напоминающее предания поэтов о золотом веке:

«...Нет, нынче не то, что было в прежнее время: в прежнее время народ как-то проще, любовнее был. Служил я теперича в земском суде заседателем, триста рублей бумажками получал, семейством угнетен был, а не хуже людей жил. Прежде знали, что чиновнику тоже пить-есть надо, ну и место давали так, чтоб прокормиться было чем... А отчего? оттого, что простота во всем была, начальственное снисхождение было — вот что!

Много было у меня в жизни случаев, доложу я вам, случаев истинно любопытнейших. Губериия наша дальняя, дворянства этого нет: ну, и жили мы тут, как у Христа за пазушкой; съездишь, бывало, в год раз, в губернский город, поклонишься чем бог послал благодетелям и знать больше ничего не хочешь. Этого и не бывало, чтоб под суд попасть или ревизии там какие-нибудь, как нынче: все шло себе как по маслу. А вот вы, молодые люди, поди-ка, чай, думаете, что нынче лучше: народ, дескать, меньше терпит, справедливости больше, чиновники бога знать стали, А я вам доложу,

Брали мы, правда, что брали — кто богу не грешен, царю не виноват? да ведь и то сказать, лучше, что ли, денег-то не брать, да и дела не делать? Как возьмешь, оно и работать как-то сподручнее, поощрительнее. А нынче, посмотрю я, все разговором занимаются, и все больше насчет этого бескорыстия, а дела не видно.

Жили мы п те поры, чиновники, все промеж себя очень дружно. Не то, чтоб зависть или чернота какая-нибудь, а всякий друг другу совет и помощь дрдает. Проиграешь, бывало, в картишки целую ночь, все дочиста спустишь, — как быть? ну и идешь к исправнику. Батюшка, Демьян Иваныч, так и так, помоги! Выслушает Демьян Иваныч, посмеется начальнически: «вы, мол, такие-сякие, приказные и деньгу-то сколотить не умеете, все в кабак да в карты!» А потом и скажет: «ну, уж нечего делать, ступай в Шарковскую волость подать сбирать». Вот и поедешь: подати-то не соберешь, а ребятишкам на молочишко будет.

И ведь как это все просто делалось! не то, чтоб истязание или вымогательство какое-нибудь, а приедешь этак, соберешь сход. — Ну, мол, ребятушки, выручайте! Царю-батюшкс деньги надобны: давайте подати.

А сам идешь себе в избу, да из окошечка посматриваешь: стоят ребятушки да затылки почесывают. А потом и пойдет у них смятение, вдруг все заговорят и руками замахают, да ведь с час времени этак-то прохлаждаются. А ты себе сидишь, натурально, в избе да посмеиваешься, а часом й готского к ним вышлешь: «будет, мол, вам разговаривать — барин сердится». Ну, тут пойдет у них суматоха пуще прежнего: начнут жеребий кидать. Это значит идет дело на лад, порешили итти к заседателю, не будет ли бджеская милость обождать до заработков.

702

— Э-э-эх, ребятушки, да «как же с батюшкой царсм-то быть! ведь ему деньги надобны: вы хошь бы пас, своих начальников, пожалели!

И все это ласковым словом, не то, чтобы по зубам да за волосы:

«Я, дескать, взяток не беру, так вы у меня знай, каков я есть окружный!» нет, этак лаской да жаленьем, чтоб насквозь его, сударь, прошибло!

— Да нельзя ли, батюшка, хоть до Покрова обождать?

Ну, натурально, в ноги,

— Обождать-то для-че не обождать? это все в наших руках, да за что ж я перед начальством в ответ попаду — судите сами.

Пойдут ребята опять на сход, потолкуют, потолкуют, да и разойдутся по домам, а часика через два, смотришь, сотский и несет тебе за подожданье по гривне с души, а как в волости-то душ тысячи четыре, так и выйдет рублев четыреста, а где и больше... Ну, и едешь домой веселее.

А то вот у нас еще фортель какой был — это обыск повальный. Эти дела мы приберегали к лету, к самой страдной поре. Выедешь это на следствие и начнешь весь окольный народ сбивать; мало одной волости, так и другую прихватишь — всех тащи. Сотские же у нас были народ живой, тертый — как есть на все руки. Сгонят человек триста, ну, и лежат они на солнышке. Лежат день, лежат другой; у иного и хлеб, что из дому взял, на исходе, а ты себе сидишь в избе, будто взаправду занимаешься. Вот как видят, что время уходит — полевая-то работа не ждет — ну, и начнут засылать сотского: «нельзя ли, дескать, явить милость, спросить в чем следует». Тут и смекаешь: коли ребята сговорчивые, отчего ж им удовольствие не сделать, а коли больно много артачиться станут, ну, и еще погодят денек-другой. Главное тут дело характер иметь, не скучать бездельем, не гнушаться избой да кислым молоком. Увидят, что человек-то дельный, так и поддадутся, да и как еще: прежде по гривенке, может, просил, а тут — шалишь! — по три пятака, дешевле не моги и думать. Покончивши это, и переспросишь их всех скопом:

— Каков, мол, такой-то Трифон Сидоров? мошенник?

— Мошенник, батюшка, что и говорить, мошенник!

— А ведь он лошадь-то у Мокея украл? он, ребята?

— Он, батюшка, он, должно.

— А грамотные из вас есть?

— Нет, батюшка, какая грамота!

Это говорят мужички повеселее: знают, что, значит, отпуск сейчас им будет,

— Ну, ступайте с богом да вперед будьте умнее.

И отпустишь через полчаса. Оно, конечно, дела немного, всего па не-скол ько минут, да вы посудите, скол ько тут вытерпи шь: сутки двое -трое сложа руки сидишь, кислый хлеб жуешь... другой бы и жизнь-то всю проклял— ну, ничего таким манером и не добудет.»

Много было хороших дельцов в старое доброе время, — вот, например, городничего Фейера нельзя не похвалить: человек был знающий и к службе усердный.

«Начальство наше все к нему приверженность большую имело, потому кай собственно он из воли не выходил и все исполнял до точности: иди, говорит, в грязь — он и в грязь идет, в невозможности возможность найдет, из песку веревку совьет.

По той единственной причине ему все его противоестественности с рук и сходили, что человек он был золотой. Напишут это из губернии — рыбу непременно к именинам надо, да такую, чтоб была рыба, кит не кит, а около того. Мечется Фейер как угорелый, мечется и день и другой — есть рыба, да все не такая, как надо: то с рыла вся в именинника вышла, скажут личность, то молок мало, то пером не выходит, величественности совсем не имеет. А у нас в губернии любят, чтоб каждая вещь в настоящем виде была. 703

Задумается Фейер да и загадит всех рыболовов в сибирку. Те чуть не плачут.

— Да помилуйте, ваше благородие, где ж возьмешь этаку рыбу?

— Где? а в воде?

— В воде-то, знамо дело, что а воде; да где ее искать-то в воде?

— Ты рыболов? говори, рыболов ли ты?

— Рыболов-то я точно, что рыболов...

— А начальство знаешь?

— Как не знать начальства! завсегда знаем.

— Ну, следственно.

И являлась рыба, и такая именно, как быть следует, во всех статьях.

Прислан был к нам Фейер из другого города за отличие, потому что наш город торговый и на реке судоходной стоит. Перед ним был городничий старик, и такой слабый да добрый. Оседлали его здешиие граждане. Вот приехал Фейер на городничество и сзывает всех заводчиков, а у нас их не мало — до пятидесяти штук в городе -то.

— Вы, мол, так и так, платили старику по десяти рублев, ну, а мне, говорит, этого мало: я, говорит, на десять рублев наплевать хотел, а надобно мне три беленьких с каждого хозяина.

Так куда тебе, и слушать не хотят.

— Видали мы-ста этих щелкоперов...

Он было вспыхнул.

— Ну, говорит, так не хотите по три беленьких?

— Пять рубликов, — кричат:— ни копейки больше.

— Ладно, говорит.

Через неделю глядь, что ни на есть к первому кожевенному заводчику с обыском: «кожи-то, мол, у тебя краденые». Краденые не краденые, однако, откуда взялись и у кого купил, заводчик объясниться не мог.

— Ну, говорит: не давал трех беленьких давай пятьсот.

Тот было уж и в ноги, нельзя ли поменьше, так куда тебе, и слушать не хочет.

Отпустил его домой, да не одного, а с сотским. Принес заводчик деньги, да все думает, не будет ли милости, не согласится ли на двести рублев. Сосчитал Фейер деньги и положил их в карман.

— Ну, говорит, принеси остальные триста.

Опять кланяться стал купец, да нет, одеревенел человек, как одеревенел, твердит одно и то же. Попробовал, еще сотню принес, — и ту в карман положил, и опять:

— Остальные двести!

И не выпустил-таки из сибирки, доколе все сполна не заплатил.

Видят парни, что дело дрянь выходит: и каменьями-то ему в окна кидали, и ворота дегтем по ночам обмазывали, и собак цепных отравли-вали — неймет ничего! Раскаялись. Пришли с повинной, принесли по три беленьких, да не на того напали.

Нет, говорит: не дали, как сам просил, так не надо ж мне ничего, коли так.

Так и не взял: смекнул, видно, что по раэноте -то складнее, нежели скопом.»

Мы не будем решать в точности, каковы литературные достоинства зтого рассказа: надобно ли только назвать его недурным или положительно хорошим, или прекрасным, — для нас, вероятно и для публики, это второстепенный вопрос: главное то, что мемуары г. Щедрина интересны. Мы уверены, что публика наградит своим сочувствием автора за то, что он вздумал поделиться с нею г.воими записками о губернской жизни.

В том же нумере «Русского вестника» есть другая статья,

704

также заслуживающая внимания и одобрения. Это — небольшая «Заметка», написанная г. Безобразовым «по поводу статьи г. члена Вольного экономического общества, статского советника Бланка: «Русский помещичий крестьянин».

Статья г. Бланка обнаруживает незнакомство автора с предметом, о котором взялся он судить очень смело. Незнание вовлекло его в важные ошибки; а так как «Труды» Вольного экономического общества, в которых напечатана его статья, расхо-

дятся в значительном числе экземпляров, и потому ошибочные понятия г. Бланка могли бы многих ввести в заблуждение, то г. Безобразов поступил прекрасно, предупредив своею «Заметкою» возможность недоумения относительно вопросов, слишком легкомысленно обсуживаемых г. Бланком. Возражения написаны с благородным негодованием на излишнюю решительность тех людей, которые без всяких знаний берутся судить и рядить о важных ученых и практических вопросах, да еще и вопиять против людей, которые, изучив предмет, смеют думать иначе. Еще больше возбуждает негодование г. Безобразова низкое понятие г. Бланка о русском народе (к которому принадлежат крестьяне).

Г. Бланк (говорит автор «Заметки») начинает свою статью выражением сожаления о распространении иностранцами и за ними некоторыми русскими ложной идеи , будто невольничество или рабство одно ц то рке, что крепостное состояние... В этом отношении мы можем совершенно успокоить автора: сколько нам известно, никто, сколько-нибудь знакомый с историей и значением названных понятий, ни в Западной Европе, ни в России, никогда не выражал подобной мысли и потому не занимался столь страшною в глазах автора пропагандою, точно так же, как никто не принимает за одно и го же мещанство и дворянство в России и буржуазию и феодальную аристократию в Европе. Если и были делаемы подобные сравнения, то только для уяснения различий в развитии и внутреннем строении общественных сословий у нас и на Западе. Притом же, указываемое автором заблуждение было бы, как мы увидим ниже, весьма странно, потому что крепостное состояние — явление вовсе не чуждое Западной Европе; оно было, хотя с несколькими отличиями от русского, у всех европейских народов. Автор говорит:

«Это последнее учреждение (крепостное состояние), совершенно оригинальное, составляет исключительную собственность нашего отечества, не будучи вовсе похоже ни на состояние невольничества на Востоке и в английских и других колониях Азии, Африки и Америки, ни на рабство, бывшее в

Римской империи и потом в прочих государствах Западной Европы.

Чтобы опровергнуть его суждения, основанные на одном совершенном незнании, г. Безобразов делает выписку из экономического словаря Коклена и Гильйом:ена. Отрывок этот в состоянии убедить каждого, что западные экономисты очень хорошо знают различие между рабством и крепостным состоянием, и так же осязательно показывает, что крепостное состояние существовало некогда во всех европейских государствах, стало быть, вовсе не есть явление, которое можно было бы (подобно г. Бланку) считать свойственным исключительно русской народности. Далее г. Бланк рассуждает о западных пролетариях, о смутах, которые 45 н. г. Чернышевский т., ill 705

Производятся этими пролетариями, о том, что крепостное право предохраняет нас ot- пролетариата. Г. Безобразов очень справедливо замечает на это:

Как ни убедительны слова автора, ио е ними весьма трудно согласиться. Почему же, спросим мы его, нет у нас пролетариата не только в одном крепостном состоянии, во и во всех других, не только сельских, но и городских сословиях? почему же нет и тени его в звании всякого наименования государственных поселян, в звании обязанных, государственных крестьян, поселенных на собственных землях? Автор видит причину спасения нашего отечества от язвы пауперизма не там, где она действительно находится: эта причина в самом характере нашего общественного устройства и хозяйственного порядка, в самом способе владения землей, одинаково действующем посреди всех без изъятия званий сельских жителей в нашем народном быте, ограждающем и сельского и городского жителя, какого бы они ни были состояния, от безнадежной нищеты и бездомства, и наконец (и это главное) в излишке земли против потребностей народонаселения. При всей нашей готовности верить в самое искреннее попечение наших помещиков о благосостоянии вверенных им крестьян, мы не думаем, чтобы, при других

условиях, они были в силах его обеспечить. Не лишним также считаем мы, если не припомнить автору, то заметить здесь, что сельское население в З а -падной Европе далеко не принимало того участия в печальных вкономиче -скнх и политических событиях Западной Европы, как городское; напротив того, оно было всегда лучшим представителем охранительных элементов во всех государствах и только изредка и, так сказать, вследствие всеобщей заразы было затронуто пауперизмом и духом возмущения, гнездившимся преимущественно в городском рабочем классе.

Г. Бланк, пускаясь в исторические фантазии, воображает, будто бы крепостное право всегда существовало в русской земле; по своему незнанию, он смешивает немногочисленных холопов (дворовых служителей), существовавших в старину, с поселянами, которые не имеют с ними ничего общего и прикреплены к земле только уже в ко.нце X VI века, всего каких-нибудь двести шестьдесят лет тому назад. Г. Безобразов выписками из статей г. Чичерина «О несвободных состояниях в России» снова обнаруживает грубость ошибки г. Бланка, очевидную, впрочем, для всякого, хотя в уездном училище учившегося русской истории по книжке г. Устрялова. «Заметка» оканчивается следующим образом:

До сих пор рассуждения автора статьи Русский помещичий крестьянин о разных выражениях из древнего русского права и быта, или, лучше, игра этими выражениями, были только игрою и могли вызвать только улыбку сожаления со стороны читателя о понапрасну истраченных досугах между сельскими занятиями; но как злоупотребление всякою игрою может повести иной раз к весьма печальным результатам, так и автор приходит после своего исторического очерка к заключению, которое, мы, по крайней мере, отказываемся называть шуткою, ибо убеждены, что такое заключение в руках людей опытных может сделаться далеко не шуткою. Вот оно, приводим его собственными словами автора:

«Итак, вот высокая идея связи власти с повиновением, основанной на взаимных выгодах, на заботливости о благосостоянии подчиненного лица и вместе с тем об исполнении им своего долга; твердыня, на которой создано ломещичье и крепостное состояние в России, существующее тысячелетне',

706

человеколюбивейшая политика, обеспечивающая продовольствие народа на самой власти, им управляющей, на самых капиталах, заключающихся в земле, ими же обработываемой ; патриархальный семейный союз, бессмысленно осуждаемый только эгоистами, желающими избавиться от священных обязательств, которые они имеют относительно рабочего класса, или людьми, не имеющими поземельной собственности или пренебрегающими ею или, наконец, слепыми подражате\ями и превозносителями некоторых западных идей, заслуживших, под блеском ложной филантропин, исторический патент разрушения, неустроицы, варварства, грабежей и разврата. Укажите хотя на одно учреждение в мире, с которого были бы сколком оригинальные учреждения России о кабальных и потом крепостных крестьянах, проистекшие из ее народной опытности и самобытности, естественные по ее местоположению и значению, как государства преимущественно земледельческого, как житницы Европы, — неизменно с усовершенствованиями пережившие и удельную систему, и вече, и владычество иноплеменных татар, и бедственные времена междуцарствия, и все перемены, которым подвергалось древнее русское законодательство вообще».

После вышесделанных нами указании на порядок прикрепления помещичьих крестьян к земле и выписок из исследований об образовании крепостного состояния в России, — как эти указания и выписки ни кратки, мы можем сказать уже автору: нет, крепостное состояние, окончательно утвержденное законодательством не ранее начала X V III столетия, не твердыня могущества России, существующая тысячелетие, нет, не оно дало силы русскому народу выдержать и удельную систему, и иго татар, и многие другие порабощения; это не учреждение, коренящееся в древнем русском патриар-

хальном союзе, — нет! это государственная мера, необходимо вызванная потребностями государственного благоустройства в X V II веке, точно так же, как было сообразною с потребностями времени государственною мерою и прикрепление в средневековой России других сословий, бояр и служилых людей из вольных слуг, и как было государственною же мерою, сообразною с потребностями другого времени, наделение дворян, при Екатерине Великой, разными правами и преимуществами и дарование городскому сословию жалованной грамоты.

В остальной части своей статьи г. Бланк всеми силами превозносит ныне существующий у нас в помещичьих имениях порядок хозяйства и отношений землевладельцев к крестьянам. Многое бы хотели мы сказать, но воздерживаемся до другого раза. Говоря о русском крестьянине, автор не находит других слов для изображения естественных его наклонностей, как: леность, пьянство, разврат, воровство, бродяжничество, буйство, непокорность, своеволие и т. д. — не можем умолчать о том тяжком чувстве, которое оставила в нас эта характеристика. Как? Неужели вы не могли отыскать на вашей палитре, столь щедрой для описания печального положения западного пролетария, других, более успокоительных для глаз, красок, когда стали говорить о русском крестьянине? Но этот народ, вы сами же нам сказали, вынес на себе удельную систему, иго татар, бедствия междоусобия, и вынес на своих плечах; он вынес на них и много других тяжелых для нас испытаний; он же стоял на бастионах Севастополя; он же и теперь, с беспредельною покорностью перед своею судьбою, терпеливо возлагая свою участь на милость бога и царя, и твердо во всем на нее уповая, непоколебимо идет тою же своею серою полоской и с тем же невоамутимым спокойствием во дни славы, как и во дни бедствий России, та щит по родимой земле свою неуклюжую соху. Неужели нельзя было представить более утешительную картину жизни русского крестьянина и, вспоминая все то, чем он обязан помещику, можно было не вспомнить и всего того, чем мы ему обязаны?

Наконец да позволено будет нам одно последнее размышление. Не •Гг' 707

воспоминаниями о холопстве и кабале древней России и разрытием могил,, давно заросших и новыми цветами и новыми терниями, может улучшить помещик быт вверенных его попечению крестьян и подвинуть собственное и их благосостояние. Нет! подобные воспоминания не только бесплодны, но могут быть даже вредны: ибо, смотря назад, мы не можем в то же время смотреть вперед.

В дополнение к статье г. Костомарова о древнем русском стихотворении «Горе-Злочастие» помещаем здесь заметку о том же предмете, написанную одним из наших ученых. Стихотворение, открытое г. Пыпиным, имеет особенную важность для истории нашей литературы именно потому, что представляется единственным образцом эпического рассказа из частного быта, Г. Буслаев, в своей статье о «Горе-Злочастии», интересной потому, что в ней помещены многие отрывки из рукописи, не признает этого качества за стихотворением, которое было напечатано в нашем журнале. Вопрос важен для литературы, и во взгляде на него мы вполне согласны с мнениями г. Костомарова и автора следующей заметки.

Октябрь 1856 года.

Читатели знают из газет, что редакцию «Библиотеки для чтения» принял на себя г. Дружинин, и, конечно, разделяют нашу уверенность, что теперь русская литература будет иметь одним хорошим журналом более. Мы не сомневаемся в том, что новый редактор придаст новую жизнь старшему из наших литературных журналов: в том ручаются и известные достоинства г. Дружинина, как писателя, и независимое положение его в литератур-

ном кругу, и общее уважение, которым он пользуется от всех своих собратов по литературе. «Современник» имел в г. Дружинине одного из постоянных своих сотрудников в течение всех десяти лет своего существования, и мы должны при настоящем случае выразить ему за то искреннюю признательность: справедливость требует признать, что г. Дружинину наш журнал обязан многим. Продолжительные и тесные отношения «Современника» с г. Дружининым уверяют нас, что он один из тех людей, которые наиболее способны оживить и возвысить во мнении публики журнал. Его обширная начитанность, его близкое знакомство с иностранными литературами, его тонкий вкус и верный такт, его неутомимая деятельность, — качества, столь драгоценные и столь редкие, — служат прочными ручательствами за то, что журнал, им управляемый, пойдет по прекрасной дороге. Многочисленные литературные связи г. Дружинина должны быть обеспечением ?.а то, что отныне у «Библиотеки для чтения» не будет недостатка в материалах, достойных внимания и одобре -иия публики.

Программа, объясняющая, чем хочет и надеется быть «Би-708

блиотека для чтения» под управлением нового редактора, написана с тактом, который производит самое выгодное впечатление, и в таком тоне, который внушает доверие к надеждам и обещаниям обновляющегося журнала. Журнал не отказывается от своего прошедшего, в первом периоде которого так много было блеска, но вполне признает необходимость принять существенные изменения, сообразно настоящему развитию нашей литературы. «Новые деятели нового литературного поколения (говорит объявление), принимая на себя заботы о журнале, много лет считавшемся во главе всех современных ему русских периодических изданий, не могут держаться тех самых оснований, на которых «Библиотека для чтения» издавалась двадцать лет назад, в период наибольшего своего успеха. Воззрения изменились с тех пор, просвещение много двинулось вперед, журнальное дело приняло иной ход и иные условия, самый взгляд на литературу понес великие изменения; все эти обстоятельства не могут не обусловливать собой воззрений нозой редакции. Со всем тем, всякий журнал имеет свое прошлое, с которым никогда не следует разрывать литературной связи. Как ни изменились наши мнения о деятельности «Библиотеки для чтения» в первые годы ее основания, мы вполне сознаем, что журнал имел полное право на успех, имел свою физиономию, о которой не забудет новая его редакция. «Библиотека для чтения» была журналом истинно независимым от всех литературных партий, служила посредницей между русскими читателями и деятелями иностранных словесностей и отличалась не только разнообразием, но и общедоступностью статей, в ней помещавшихся. Этих самых оснований будет тщательно держаться новая редакция. Она озаботится полнотою всех отделов, обратит особенное внимание на нетронутые еще сокровища старой и новой иностранной словесности и станет стремиться к тому, чтобы каждая статья в журнале могла быть занимательною для каждого читателя. Критическая часть издания приобретет полную независимость, может быть, даже смелость, исходящую из этой самой независимости. Отделяясь от всех литературных партий, мы не ставим себя к ним во враждебное отношение. Глубоко сочувствуя всякой деятельности на пользу отечественного просвещения, мы не можем даже понять возможности мелкой полемики в нашем журнале. Как бы смелы мы ни были в наших отзывах, нам никогда не случится забыть, что мы

спорим не с врагами, а с литературными товарищами, по разным дорогам идущими к одной и той же общей цели.»

Нельзя не признать, что программа эта написана с достоинством и прямотою, с умеренностью и, вместе, твердостью. «Библиотека для чтения» будет отныне журналом с самостоятельными мнениями, эти мнения будут выражаться с благородною смелостью, чуждою мелочной придирчивости, но столь же чуждою и робкой шаткости. Читатели, знающие г. Дружинина, ко -709

яечно, уверены в том, что это и не может быть иначе в журнале, им управляемом. «Библиотека для чтения» не будет отголоском того или другого из остальных наших журналов, «о не будет враждебна ни к одному из добросовестных мнений, хотя бы и не разделяла их; даже на тех из сотоварищей по литературе, мнения которых должна будет опровергать для проведения собственных убеждений, она будет смотреть не как на врагов, а как на товарищей по стремлению к общей цели, при всей разности в понятиях о достижении этой пели, — словом, она хочет иметь своим девизом «независимость и терпимость, твердость убеждений и доброжелательство». Какая программа может быть лучще и благороднее? — А тон объявления и имя нового редактора, повторяем, ручаются за неуклонное исполнение этой благородной программы

Но какими же силами владеет в своих сотрудниках новая редакция «Библиотеки для чтения» для доставления своему журналу живости и разнообразия, для обеспечения его литературных и ученых достоинств? — Список новых участников *, приобретенных журналу новою редакциею, дает на это ответ совершенно удовлетворительный. Тут мы видим имена, принадлежащие людям самых различных литературных партий — ручательство за то, что журнал будет занимать среди их независимое положение, — и почти все эти имена пользуются более или менее выгодною известностью — ручательство за то, что в хороших статьях журнал не будет иметь недостатка.

Исчислив главных своих сотрудников и объяснив важнейшие улучшения, которые вводит в каждом отделе журнала, новая редакция «Библиотеки для чтения» заключает свою программу, обещая «деятельность честную и постоянную, и упорную», символом которой будет служить эпиграф всего издания, взятый из Гете: Ohne Hast, ohne R ast— «без отдыха, без торопливости».

Можно и должно верить подобному обещанию такого писателя, как новый редактор «Библиотеки для чтения». Но он просит судить о тех улучшениях, которые даются «Библиотеке для чтения» его управлением, не по одним только обещаниям в будущем, но и по тем результатам, которые отчасти уже достигаются им в настоящем. Последние книжки «Библиотеки для чтения» за 1856 год, издаваемые новою редакциею,— говорит программа,—

«дадут публике возможность судить как об улучшениях по журналу, так и о том литературном характере, от которого уже не будет уклоняться «Библиотека для чтения».—По окончании года, мы выскажем общее впечатление, которое произведет на нас обо* Оба редактора «Современника» почли своею обязанностью быть сотрудниками «Библиотеки для чтения», новый редактор которой приобрел великое право на их благодарность как прежним своим постоянным и в высшей степени полезным сотрудничеством, так и тем, что остается и теперь, попрежнему, постоянным сотрудником «Современника» 2.

7 1 0

зрение всех нумеров, изданных новою редакциею, а теперь пока скажем, что первый из этих нумеров, октябрьская книжка «Би-бл иоте ки для чте ния», свидетел ьствует о деятел ьности новой редакции выгодным образом. Состав книжки очень разнообразен,

многие статьи живы и интересны. Статья редактора о великом реформаторе Пруссии, друге императора Александра I, бароне Штейне, заслуживает особенного внимания. Из трех стихотворений г. Некрасова, напечатанных в этом нумере «Библиотеки», мы позволяем себе выписать здесь одно:

Ш КО ЛЬНИ К

Ну, пошел же, ради бога!

Небо,ельник и песок —

Невеселая дорога...

Эй, садись ко мне, дружок I Ноги босы, грязно тело И едва прикрыта грудь...

Не стыдися! Что за дело?

Это многих славных путь.

Вижу я в котомке книжку —

Так, учиться ты идешь.

Знаю, батька на сынишку Издержал последний грош.

Знаю, старая дьячиха Отдала четвертачок,

Что проезжая купчиха Подарила на чаек.

Или, может, ты дворовый И з отпущенных?.. Так что ж Случай тоже уж не новый:

Не робей, не пропадешь!

Скоро ты узнаешь в школе.

Как архангельский мужик,

По своей и божьей воле,

Стал разумен и велик.

Не без добрых душ на свете...

Кто-нибудь свезет в Москву:

Буде шь в униве рситете.

Сон свершится наяву!

Там уж- поприще широко —

Знай работай да не трусь...

Вот за что тебя глубоко Я люблю, святая Русь!

Не бездарна та природа.

Не погиб еще тот край.

711

Что выводит средь народа Столько славных череа край.

Столько славных, благородных.

Сильных любящей душой Посреди тупых, холодных И напыщенных собой.

Мы уверены, что в следующем году «Библиотека для чтения» будет иметь в публике успех, заслуживаемый улучшениями, какие сообщаются этому журналу новою его редакциею, и вперед радуемся этому успеху. Но не все думают, подобно нам, что один журнал должен радоваться успехам других. У иных всякое улучшение в чужом журнале возбуждает чувство болезненного раздражения, совершенно напрасного. Вот, например, едва только мы объявили, что со следующего года гг. Григорович, Островский, Толстой и Тургенев будут помещать свои новые произведения исключительно в нашем журнале, как один из русских журналов воскипел величайшим негодованием и наполнился желчными выходками против нас и иаших сотрудников. Эту роль угодно было принять на себя, к сожалению, «Отечественным запискам», — к сожалению, говорим мы, потому что, уважая прекрасное прошедшее этого журнала, мы не хотели бы видеть, чтобы он изменял прежнему своему достоинству и становился в положение, которого никто не одобрит.

Октябрьская книжка «Отечественных записок» посвящает «Современнику» несколько десятков страниц. Поход начинается длиннейшею филиппикою г. Галахова против одного из эпизо* дов статьи г. Лайбова о «Собеседнике любителей российского слова»; предполагая, вероятно, большие достоинства в этой филиппике, «Отечественные записки» поместили ее в отдел критики. Затем, в «Литературных и журнальных заметках» следуют выходки против шестой статьи «Очерков гоголевского периода», против объявления о том, что господа Григорович, Островский, Толстой и Тургенев с наступающего года будут помещать свои статьи исключительно в «Современнике», и наконец, вновь против статьи г. Лайбова. Словом, батареи гремят... Причина этого грома ясна. Но подумали ль «Отечественные записки» о том, какую роль они принимают на себя? Ведь они становятся относительно «Современника» в то самое положение, в каком некогда угодно было стоять «Северной пчеле» относительно «Отечественных записок». Объяснять ли свойство этой роли? Оно в старые годы было прекрасно объясняемо «Отечественными записками», когда они подвергались добросовестным нападениям правдолюбивой газеты за то, что были журналом, не похожим на журналы, издававшиеся издателями «Северной пчелы». Напомним «Отечественным запискам» их прежнее благородное время, их прежние справедливые и прекрасные слова. Они совершенно при-712

лагаются к настоящему случаю; только — увы — то, что говорилось тогда «Отечественными записками» о «Северной пчеле»,

записках».

Сентябрь месяц — время подписки на журналы, время крика и тревог в известной стороне русской журналистики. Журнальцы или газеты, для которых наука, искусство, литература — не более, как слова, сидящие в их программах, ждут не дождутся этого блаженного времени. Целый год чахнут они от недостатка пищи и только в это время начинают как будто оживать. Слышите ли, как они теперь начинают рассказывать всевозможные выдумки о журналах, которые, гордецы, и знать не хотят их; как уверяют, что те журналы, суду которых публика верит и на которые подписывается, никуда не годятся... Словом, в это время газеты воскресают и начинают заниматься тем, что на их языке называется литературою и что на обыкновенном языке называется сплетнями. Это факт замечательный; на него непременно должен обратить свое внимание будущий историк так называемой русской литературы, должен сообщить его всему образованному миру. «Русские журналы», — скажет он с горькою улыбкою, — «большею частью спят в продолжение года; они просыпаются только от сентября до декабря месяца и, проснувшись, начинают говорить о подписчиках, выдумывая друг на друга разные сплетни». З а такое открытие будущему историку скажет спасибо Европа, в которой до сих пор не бывало и нет еще ничего подобного. Кто не знает, что везде есть журнальные споры, везде есть полемика, где только есть литература? Но эти споры имеют источником своим разноречие в ученых или литературных убеждениях двух сторон; от прений между этими сторонами выигрывает или наука, или общество; у нас же, — извините,— дело идет о предмете гораздо интереснейшем — о числе подписчиков чужого журнала, о чужих приходах и расходах...

На этом поприще с честию и славою всегда подвизалась «Северная пчела» преимущественно перед всеми другими русскими журналами. Ежегодно пробуждается она в сентябре месяце. К этому мы так же привыкли, как к ежедневной смене дня ночью, и, признаемся, начали уже удивляться,

что в нынешнем году «Северная пчела» как будто изменила неизменному закону своего существования — молчала в то время, как почти все журналы объявили о подписке на будущий год- мы уже беспокоились о здоровье «Северной пчелы» и думали, что русская журналистика лишилась одного из своих родимых пятнышек, так резко обозначающих ее физиономию. Но опасения наши исчезли с появлением 207 нумера (18 сентября) этой газеты.

Нет, жива «Северная пчела»! опять воскресли ее объявления о подписке на журналы! 207 нумер ее обогащает новым: фактом рассказ будущего историка русской литературы, выясняя ему одну из самых занимательных торговых и нравственных сторон нашей журналистики.

Всем известны отношения «Северной пчелы» к «Отечественным запискам» всем известно, как еще до появления первой их книжки, «Северная пчела» в 25 статьях доказывала, что этот журнал (еще не появившийся) никуда не годится и умрет при самом своем начале. Известно также, как оправдались эти предсказания и как с тех пор «Северная пчела», всегда больная чужим здоровьем, преимущественно страдала и страдает от цветущего здоровья «Отечественных записок». В продолжение трех лет она не переставала повторять, и прямо и косвенно, те же самые фразы, увещевая читателей, ради всего святого, не подписываться на «Отечественные записки», дерзавшие так откровенно высказывать свое мнение о ней самой и о сочинениях ее издателей. Но представьте же непокорство этой своенравной публики: она с каждым годом, как бы на зло увещаниям «Северной пчелы», подписывалась на большее число экземпляров «Отечественных записок» и наконец простерла дерзость свою и охоту читать этот журнал до того, что «Отечественные записки» не только здраво и невредимо -просуществовали три года, 713

мо объявили об издании на четвертый год, да еще и с новыми улучшениями («Отечественные] аап[нски]», т. XVIII, «Библиографическая] хрон[ика]», стр. 63—64).

Тут нужно только поставить на место «Отечественных за-

писок» — «Современник», на место «Северной пчелы» — «Отечественные записки», на место «трех лет» и «объявления на четвертый год» — «десять лет» и «объявление на одиннадцатый год», на место «сентябрь» — «октябрь», — все остальные подробности не нуждаются ни в малейших изменениях, чтобы прямо1 применяться к настоящему случаю.

Но подобными нападениями тот ли достигается результат, который имеется в виду? Опять просим «Отечественные записки» припомнить, вред или пользу приносили им нападки «Северной пчелы». В былое время «Отечественные записки» хорошо понимали это. «Современник» приобрел честь служить единственным журналом, в котором будут помещать свои произведения четыре литератора, пользующиеся особенною любовью публики, — он гордится этою честью, он объявляет о том, он хочет, чтобы все читатели знали это, — что же делают «Отечественные записки»? начинают шумно толковать о том самом, что так приятно для «Современника». Спрашивается: во вред или в пользу «Современнику» послужит шум, поднимаемый «Отечественными записками»? Конечно, чем больше будут толковать о том, что гг. Григорович, Островский, Толстой и Тургенев будут со следующего года помещать свои произведения исключительно в «Современнике», тем большую услугу окажут нашему журналу. Бывало, точно такие же услуги оказывала «Северная пчела» «Отечественным запискам», и пусть «Отечественные записки» вспомнят, с каким чувством принимали они ее хлопоты о распространении rod известности. Вот подлинные слова старых «Отечественных записок» об этом предмете. Каждая фраза, каждое слово этого прекрасного замечания вполне и буквально применяются к шуму, поднимаемому «Отечественными записками» о нашем журнале. Вероятно, немногие из читателей подозревают истинные отношения

«Северной пчелы» к «Отечественным запискам»: большая часть убеждена, что между обоими этими изданиями существует вражда непримиримая, ненависть заклятая. Так должно бы, казалось, заключать по наружности... Но, милостивые государи, наружность обманчива, особенно наружность журнальных перебранок, которых настоящее значение может быть объяснено только временем. Время мало-помалу объяснило и отношения наши к «Северной пчеле»; скрывать долее истину опасно, ибо дальнейшая мистификация может быть бесполезною: читатели сами скоро будут в состоянии обличить ее. Впрочем, прозорливейшие из них давно уже поняли, в чем дело, и давали нам это чувствовать: они видели, что «Северная пчела» всегда состояла по особым поручениям при «Отечественных записках» с самого начала издания этого журнала, и не только никогда не старалась вредить ему, но с неутомимым усердием распространяла его известность до отдаленнейших концов читающего мира. Было бы неблагодарностью с нашей стороны молчать об услугах и не изъявить этой газете признательности,—особенно теперь, 7J4

иоГда мы уже пользуемся этими услугами пять лет... Пять лет усердной службы — это, право, стоит награды, и вот, при окончании пятого года издания «Отечественных записок», долгом считаем принести «Северной пчеле» нашу искреннюю благодарность за все то, что сделано ею в течение этого времени в нашу пользу. А сделано ею многое, и очень многое. Вспомните: прежде еще, нежели мы успели объявить о намерении своем издавать журнал, «Северная пчела» предварила об этом публику несколькими статьями без всякой с нашей стороны просьбы и тем заинтересовала читателей увидеть поскорее новый журнал; после появления программы, она неутомимо хлопотала о том, чтобы все узнали эту программу, и каждый день твердила о ней каждому из своих читателей; по выходе первой книжки журнала, она тотчас напечатала оглавление статей ее, с разбором каждой из них, и потом начала еженедельно и ежедневно толковать об «Отечественных записках», и только об одних «Отечественных записках», как будто бы, кроме их, не было в России ни одного журнала. Такое постоянное обращение к одному и тому же изданию в продолжение целых месяцев и целых годов постоянно заинтересовывало публику, возбуждало в ней желание читать журнал... Словом, «Северная пчела» ни разу не изменяла своей обязанности в отношении к «Отечественным запискам» и делала в пользу их все, что только могла делать. Большего мы и не имели права от нее требовать. Постоянно пять лет была она на страже наших интересов и служила на пользу нашу верой и правдой, по крайнему своему разумению. Умудренная многолетним опытом, она знает, как важно для всякого журнала напоминать о нем публике в то именно время, когда он объявляет подписку на следующий год, когда он объясняет предполагаемые им улучшения; она понимает, что чем большее число читателей будет знать это, тем выгоднее для журнала, — и вот она усиливает свою деятельность осенью и, по выходе объявления о продолжении «Отечественных записок», толкует о них ежедневно однажды навсегда принятым тоном, хлопочет неутомимо о распространении подписки на этот журнал... Спасибо, и еще раз спасибо доброй газете! Так поступала она в продолжение пяти лет, так поступает до сих пор, и, мы уверены, не рассердится на нас за откровенное объяснение перед публикою настоящих ее к нам отношений. Мы, и без того уже, долго молчали о том; благодарность наша не в силах долее скрываться, и мы решились публично засвидетельствовать ее. Это, по нашему мнению, нисколько не должно уменьшить, а, напротив, увеличить усердие «Северной пчелы», которую мы * убедительно просим и на этот раз не прекращать своих напоминаний об открывшейся теперь подписке на издание нашего журнала в 1844 году. Мы были бы в отчаянии, если б «Северная пчела» отложилась от «Отечественных записок»; такой усердной помощницы не найти нам... Но нет! мы чувствуем, «Северная пчела» создана для услуг «Отечественным запискам»; изменить этому назначению — для нее значило бы умереть... («Отечественные записки», т. X X X , «Смесь», стр. 118— 120.)

Удивительна точность, с какою все обстоятельства борьбы

«Северной пчелы» против «Отечественных записок» повторялись и повторяются в борьбе «Отечественных записок» против нашего журнала. Все буквально сходно: как «Северная пчела», еще до появления первой книги «Отечественных записок», осыпала их бесцеремонными выходками, точно так же, в свою очередь, «Отечественные записки» еще до появления первой книги «Современника» уже восставали против начинающегося журнала *; как неутомимо хлопотала «Северная пчела» о распространении * Смотр [и] «Сев[ерную] пчелу» за последнюю половину 1838 года и «Отечественные] зап[иски]» за последнюю половину 1846 года.

715

известности «Отечественных записок» в течение пяти лет, так неутомимо «Отечественные записки» хлопочут уже десять лет о распространении известности «Современника», и с такою же пользою для нашего журнала. Верная служба их нам вдвое продолжительнее, потому мы имеем двойную обязанность выразить к «Отечественным запискам» ту же самую благодарность, какую они выражали некогда «Северной пчеле»:

Лестное внимание к нам со стороны «Северной пчелы» и верная долговременная служба ее «Отечественным запискам» трогают нас до глубины души, и мы, в конце года, обязанностью считаем свидетельствовать ей нашу искреннюю благодарность. Почти не бывает нумера втой газеты, в котором не говорилось бы, прямо или косвенно, об «Отечественных] записках». Будем надеяться, что в следующем году усердие «Северной пчелы» не ослабнет («Отечественные! запГиски]», т. X X X I, «Смесь», стр. 128).

Но — говорили в старину «Отечественные записки», несмотря на всю свою глубокую признательность к усердной служительнице — необходимо бывало иногда противоречить ей, потому что излишнее усердие ее к своему делу вовлекало ее иногда в ошибки, о которых невозможно было молчать:

Но как ни умеем мы чувствовать услуг, нам оказываемых, однако ж, дорого ценя истину, не можем иногда не поправлять ошибок, делаемых «Северною пчелою» в статьях об «Отечественных записках». В усердии своем к нашим пользам, эта добрая помощница наша иногда говорит больше, нежели сколько требует от нее ее обязанность, — а это может вводить публику в заблуждение. Наш долг — останавливать такое слепое усердие и вводить его в надлежащие границы.

Читатели знают, что мы давно — с начала нынешнего года, когда принуждены были посоветовать «Отечественным запискам» не продолжать удивительных статей г. В. Б. — ва о мнениях «Современника» (в чем «Отечественные записки» и послушались нашего совета) — не обнаруживали ни малейшей охоты рассуждать с «Отечественными записками», хотя этот журнал решительно в каждом нумере делал несколько прямых или косвенных выходок против нашего журнала (как некогда «Северная пчела» против «Отечественных записок») 3. Читатели поверят нам, что мы не чувствуем особенного расположения к тому и в настоящее время. Точно таково было некогда расположение «Отечественных записок» относительно ответов на выходки «Северной пчелы».

Если мы когда-либо доходили до каких-нибудь объяснений (с ратниками «Сев[ерной] пчелы»), то не иначе, как отвечая на их выходки и придирки.

И вот уже несколько месяцев, как в «Отечественных] записках» совсем не появлялось такого рода объяснений, из чего, однако ж, отнюдь не должно заключать, чтобы им не на что и некому было отвечать, ко что они не хотели только обращать внимания на немощные усилия своих почтенных доброжелателей. Подобная умеренность только еще более раздражала их, и они с большею настойчивостью напрашиваются на наше благосклонное внимание. Что делать? Надо на время отложить гордость в сторону: в жур-716

ничество сообразно с вашим достоинством, но и с теми, которые не перестают заговаривать с вами, по неумению растолковать вашего молчания. Пусть будет так: tu l'as voulu, tu l'as bien voulu, George Dandinl.. («Отечественные] зап[иски]», т. X X X V I, «Смесь», стр. 108.)

Все это теперь буквально применяется нами к «Отечественным запискам», и в особенности слова: «Tu l'as voulu, tu l'as bien voulu, George Dandin» 4. Мы вовсе не хотели бы говорить, но «Отечественные записки» напрашиваются на ответ. Пусть они толковали бы, что «Современник» плохой журнал, что его не стоит читать, не стоит на него подписываться, — мы молчали бы, как молчали до сих пор и как теперь не считаем нужным отвечать на выходки «Отечественных записок» против «Очерков гоголевского периода».

«Очерки гоголевского периода» не подписаны фамилиею автора, стало быть, только редакция «Современника» могла бы оскорбляться не совсем деликатными выражениями «Отечественных записок» об этих статьях, — а редакция «Современника» не может огорчаться упреками журнала, забывающего о приличии, особенно, когда знает причину его гнева (объясненную выше, при помощи старых ответов «Отечественных записок»). О нас пусть говорят «Отечественные записки» все, что им угодно; но «Отечественные записки» касаются не только нас, но и сотрудников, нами уважаемых. Этого мы не можем оставить без ответа.

Tu l'as voulu, George Dandin.

Некоторые из наиболее уважаемых публикою литераторов согласились и обещались помещать свои статьи исключительно в «Современнике». Этою честью «Современник» должен гордиться: как ни толкуйте факт, с какой стороны ни смотрите на него, ничего вы в нем не найдете такого, что можно было бы осудить.

В иностранных литературах мы найдем тому множество приме-

ров. Из англичан, Маколей писал исключительно для «Edinburgh Rewiew», Диккенс для «Daily News», Теккерей для «Punch'a»; из французов, Жорж Санд исключительно для «Revue des deux Mondes»; из немцев, Гейне исключительно для «Allgemeine Zeitung». Кажется, пять названных нами писателей составляют цвет европейской современной литературы,— кажется, нет из новых писателей во Франции, Англии, Германии еще никого, кто мог бы быть поставлен на ряду с ними, жак по первоклассному таланту, так и по чистоте своих литературных отношений. Кажется, ясно: все знаменитости европейской литературы делали то же самое, что теперь намерены делать гг. Григорович, Островский, Толстой и Тургенев, т. е. входили с одним из периодических изданий своей родины в соглашение такого содержания, чтобы быть сотрудниками исключительно этого журнала. И что тут странного? Это необходимо вытекает из самой сущности их положения в литературе. Почему, например, Теккерей писал 717

исключительно й Журнале «Punch»? между прочим, потому, что объявление о своем исключительном участии в этой газете было для него вернейшим средством избавиться от докучл и вости какого-нибудь «Blackwood's Magazine», издатель которого не давал ему ни минуты свободного отдыха неотступными просьбами об осчастливлении «Blackwood's M agazin'a» помещением своего рассказа, между тем, как Теккерей не питал особенной симпатии к «Blackwood's M agazin'y». Ясно ли, что Теккерею уже по одной этой причине было необходимо сделаться сотрудником исключительно «Punch'a» ?— ведь каждый человек, писатель или не писатель, должен принимать меры для отвращения от себя неотступных просьб, нимало не приятных. Конечно, издатель «Blackwood's M agazin'a» чувствовал досаду на Теккерея за то, что этот знаменитый писатель избрал не его журнал, а другое периодическое издание для помещения своих трудов; но у Тек-керея были на то очень основательные причины. Во-первых, «Blackwood's Magazine», некогда пользовавшийся уважением публики, потерял это уважение через то, что стал помещать слишком много дурных стате й: что за охота Теккерею я вляться перед публикою в обществе какого-нибудь бездарного Броуна или обскуранта Блека, наполняющих ныне своими изделиями «Blackwood's Magazine»? Были и другие причины, отвращавшие Теюкерея от «Blackwood's Magazin'a» и привлекавшие его к участию в «Punch'e». У Теккерея есть друзья — эти друзья помещают свои произведения в «Punch'e», и их (людей талантливых) беспощадно бранит и чернит «Blackwood's Magazine», выходя при этом за границы всякого литературного приличия и восхваляя различных бездарных своих сотрудников. Скажите, что за удовольствие Теккерею печатать свои произведения в журнале, который вовсе не литературным образом бранит его друзей, талантливых писателей, пользующихся уважением каждого порядочного человека в Англии? Были и другие причины, столь же уважительные. Например, Теккерей, как известно, друг просвещения, «Punch» защитник просвещения, a «Blackwood's Magazine» иногда сильно грешит в этом отношении, вероятно, сам не понимая того, но все -таки грешит против просвещения. Словом сказать, когда «Blackwood's Magazine» начал восставать против Теккерея за то, что этот писатель не помещает своих прекрасных рассказов в его журнале, то вся публика приняла сторону Теккерея, и «Blackwood's Magazine» скоро увидел, что лучше ему, «Blackwood's M agazin'y» молчать об этом деле. Этим, впрочем, история не кончилась: издатель «Blackwood's Maga-

zin a» человек опытный в литературно-коммерческих делах, хотя

иногда увлекающийся своими гневными чувствами, но человек рассудительный. Он знает, что журналу всего более вредит то, когда он решается чернить писателей, уважаемых и любимых публикою, особенно, если публика догадывается, по каким со-718

ображениям это происходит. Он понял, что за выходки против Теккерея публика лишит своего последнего доверия «Blackwood's Magazine», что он, «Blackwood's Magazine», сделал страшно невыгодную для себя ошибку, обнаружив свою досаду на Теккерея, что единственное средство исправить свой неловкий промах и заставить публику забыть оскорбления, несправедливо нанесенные ее любимому писателю, это начать, скрепя сердце, превозносить Теккерея больше, нежели когда-нибудь, — и через год после раздраженных выходок «Blackwood's Magazine» обратился в ревностнейшего поклонника прекрасных произведений Теккерея. Поступая таким образом, издатель «Blackwood's Magazine» доказал, что он человек с тактом: в самом деле, только л юди, лишенные та кта, не уде ржи ва ются от выраже ний свое й досады тогда, когда эта досада может повредить им самим в общем мнении.

В русской литературе также часто бывали примеры, подобные тому, о котором идет речь. Например, когда основалась «Библиотека для чтения», многие из наших лучших литераторов (в том числе Пушкин) обещали свое сотрудничество исключительно этому журналу, и никто не мог видеть в тъм ничего, кроме хорошего. Но самые многочисленные примеры исключительного сотрудничества в одном журнале представляет история «Отечественных записок» в блестящее время их существования,, о котором мы всегда вспоминаем с величайшим уважением. Кто имел право негодовать на Лермонтова за то, что он помещал

свои произведения исключительно в «Отечественных записках»? Напротив, это исключительное сотрудничество Лермонтова приносило честь как великому поэту, так и г. Краевскому, редактору «Отечественных записок». Если такой писатель, как Лермонтов (думала публика, и думала справедливо), настолько уважает журнал г. Краевского, что хочет иметь дело исключительно с ним, это самым выгодным образом свидетельствует в пользу г. Краевского. С другой стороны, о характере Лермонтова свидетельствует самым выгодным образом то обстоятельство, что он печатает свои произведения в журнале г. Краевского, которого уважает, и не соглашается печатать их в «Северной пчеле». Точно так же исключительно в «Отечественных записках» печатали свои произведения другие лучшие наши литераторы тогдашнего времени, и «Отечественные записки», быть может, согласятся, что в таком обстоятельстве не было ничего предосудительного для литераторов, желавших быть исключительно сотрудниками этого журнала. Довольно ли убедительны для «Отечественных записок» эти примеры и объяснения? Поймут ли «Отечественные записки», что они становятся в самое невыгодное положение, обнаруживая несправедливую досаду на писателей, согласившихся помещать свои произведения исключительно в «Современнике»? Поймут ли «Отечественные записки», что на факт столь простой и натураль-7J9

ный, защищаемый примером всех знаменитостей европейской литературы и историею самих «Отечественных записок» в блестящее время их существования, невозможно нападать без того, чтобы нападающий не уронил себя в общем мнении?

Мы вовсе не имеем охоты продолжать этих объяснений, как не имели охоты и начинать их (по тем самым чувствам, которые некогда прекрасно были выражаемы «Отечественными запис-

ками» относительно «Северной пчелы»). Мы предоставляем «Отечественным запискам» полнейшую свободу говорить что угодно о нас самих, но одного мы не позволим делать безнаказанно: бросать неблагоприятную тень на тех писателей, которые делают честь нашему журналу помещением в нем своих произведений. Тут мы на каждый кривой намек будем отвечать фактом, на каждое объяснение — разъяснением дела, и не уступим ни шагу. Надеемся, положение дела таково, что общее мнение будет на нашей стороне, как было оно некогда на стороне «Отечественных записок» против«Северной пчелы».

Приводим выходку «Отечественных записок» против писателей, которые обещались помещать свои произведения исключительно в «Современнике». Пусть судит читатель, много ли в ней остроумия и правды.

Русский язык удивительно богат. Давно известно, что он совмещавЛ в себе все превосходные качества других языков, что на нем можно выражать свои мысли о каких угодно предметах, начиная с самых возвышенных и оканчивая самыми низкими. Даже знаменитые стихи Пушкина, что ... гордый наш язык К почтовой прозе не привык,

кажутся теперь анахронизмом. В русском языке — этом неисчерпаемом сокровище всевозможных слов и оборотов, легко отыщутся точные речения для замены речений иностранных, которых у нас много и которые, собственно говоря, нет надобности и переводить, потому что они понятны всем, мало -мальски грамотным людям.

Новейшее, если не последнее, доказательство неистощимого богатства нашего языка мы видим в объявлении «Об издании «Современника» в 1857 году («Московские ведомости», № 114). В нем, между прочим, сказано:

«Взаимный обмен мыслей, здесь (в «объявлении») изложенных, имел

своим последствием обязательное соглашение между редакциею «Современника» и несколькими литераторами...»

«Обязательное соглашение!..» да что ж это иное, как не контракт? Двумя русскими словами заменено здесь одно иностранное, и не только заменено, но и определено в точности. Можно было, пожалуй, распространить это определение, как и распространяют его французы, говоря, что контракт — c'est une convention par laquelle une partie s'engage a faire ou ne pas faire quelque chose, ou plus specialement l'acte meme qui forme la preuve litterale de l'engagement contracte*, но какая в том надобность? Французы, по * Это условие, по которому одна сторона обязуется сделать что-нибудь или не сделать чего-нибудь или, в более специальном смысле, самый акт, который составляет письменное доказательство заключенного соглашения. — Ред.

720

бедности языка своего, принуждены bon gre mal gre * пускаться в длинные объяснения и перифразы. Богатый язык наш не имеет в том никакой надобности: он гордо произносит: обязательное соглашение! и каждый понимает, чтб это значит, хотя бы подле атих слов и не стояло в скобках слово контракт.

Какая милая светскость в этих французских фразах! «Отечественные записки» могут вспомнить, каковы были их суждения о подобных остротах «Листка для светских людей»: этот несчастный журнален, на который некогда с таким справедливым состраданием смотрели «Отечественные залиски», писался совершенно таким же языком и достоинство его юмора было совершенно таково же, как в строках, которыми начинается филиппика против «обязательного соглашения»б. Попробуем объяснить «Отечественным запискам», в чем они ошиблись, увлекшись несправедливою досадою.

Итак, продолжают «Отечественные] зап[иски]», «заключен

Если бы и действительно это было дело неслыханное, из того не следует еще, что это дело дурное, а только то, что это дело новое. Первая железная дорога, первая печатная книга — все это были дела неслыханные до того времени, и, однако же, дела очень хорошие. Но действительно ли взаимные обязательства между литераторами и журналистами новость в нашей литературе? Каждому известно, что вовсе не новость. Журналу всегда необходимо сотрудничество нескольких лиц; журнал всегда бывает делом общего труда, а общий труд невозможен без взаимных обязательств между лицами, его разделяющими. Кажется, все это просто и неоспоримо? Кажется, все это по собственному опыту известно каждому русскому литератору или журналисту с того времени, как существуют у нас порядочные журналы. А кому неизвестно, может узнать хотя бы из биографии Пушкина, приложенной к новому его изданию. Чему же дивятся «Отечественные записки», если некоторые из наших лучших литераторов вступили с «Современником» в такие отношения, в какие вступал Пушкин с одним из тогдашних журналов? Мы несколько раз перечитывали статейку «Отечественных записок» и никак не могли найти в ней ясного выражения относительно предмета их удивления и жалобы. Все ограничивается какими-то смутными возгласами. Мы не удивляемся этой темноте: кто чувствует, что жалоба его неосновательна, досада несправедлива, всегда старается запутать и затемнить дело; но кто не смеет ясно выражать своей жалобы (чувствуя, что она неосновательна), должен быть не слишком щедр на упреки другим, особенно, когда эти другие заслужили общее уважение. Кто не только без всякого права оскорбляет тем* Волей-неволей. — Ред.

46 Н. Г. Чернышевский, т. Ш 721

ны&ш намеками людей, уважаемых обществом не только за их талант, но и за высокую безукоризненность их душевного благо -роДства, тот подвергает себя опасности показаться обществу человеком другого рода.

Клевета пятнает в общем мнении не того, на кого клевещут, а того, кто клевещет.

Предоставляем нравственному чувству читателей судить о следующих выражениях «Отечественных] записок».

К литератору преимущественно относится строгий приказ русской пословицы: «давши слово — держись». Он больше, чем кто-либо другой, обязан быть рабом своему слову. Он до того ему крепок, что в другой крепости или в другом рабстве не видит ни малейшей нужды. Давая слово, он вместе с ним кладет и честь свою, потому на каждое свое слово смотрит как на parole d'honneur *. Поэтому «обязательное соглашение», в отношении к литераторам — странный плеоназм, бросающий грустную тень на обе обязывающиеся стороны. Разве соглашение или согласие, произнесенное просто-напросто голосом, то есть выраженное изустно, не есть своего рода обязательство? Чем же другим может быть оно в благородном звании литератора?

Пропускаем остроумную тираду о дружбе Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, которые не обязывали друг друга никакими контрактами — юмор этой тирады столь же хорош, как и начало статейки — но смысл ее непостижим здравому уму, — и читаем далее:

Предки наши, не знавшие ни иностранного слова «контракт», ни перевода его на русский язык «обязательное соглашение», говорили коротко и ясно: «кто изменит своему слову, тому да будет стыдно». Отчего мы не подражаем их достохвальному примеру? Неужели оттого, что — страшно даже вымолвить — мы потеряли стыд? — Или почтенная краска древнего

которая избрала своим девизом название комедии Островского: «Свои люди — сочтемся!»

Просим «Отечественные] записки» вспомнить, о каких людях они говорят подобные вещи; просим этот журнал подумать о том, сообразно ли с здравым смыслом предполагать, что каждый порядочный человек в грамотной России не примет, как личное оскорбление себе, оскорбление, наносимое писателям, которыми гордится русская литература?

Мы говорим прямо:

«Отечественные] записки» поступили неблагоразумно, дав свободный разтул досаде, возбужденной в них тем, что они лишились надежды иметь своими сотрудниками гг, Григоровича, Островского, Толстого и Тургенеза.

* Честное слово. — ] Ред.

722

На темные намеки мы отвечаем указанием фактов, известных всем.

Если «Отечественные] записки» будут продолжать свою неблагоразумную тактику, мы не отступим ни перед какими объяснениями; на каждый намек мы будем отвечать фактом — факты все говорят в пользу писателей, неблагоразумно оскорбляемых «Отечественными] записками», и если этот журнал заставит нас сделать эти факты известными публике, то это обнародование не доставит особенной радости «Отечественным запискам». Мы советовали бы не подавать к тому нового случая. Пусть припомнят «Отечественные записки», какой удар нанесли они себе в 1846 году, неосторожно подняв шум о деле, вовсе для них невыгодном.

Этот случай несомненно повторится, если «Отеч [ественные] записки» будут и в настоящем деле действовать так же неблагора-

Повторяем. Мы не желали начинать этих объяснений и не желаем продолжать их. Но мы не позволим безнаказанно оскорблять писателей, делающих честь нашему журналу помещением в нем своих произведений...

Вражда «Отечественных записок» к «Современнику» вводит их в ошибки, пагубные для них. Новое подтверждение тому представляет помещенная в октябрьской книжке статья г. Галахова «Были и небылицы», направленная против исследования г. Лай-бова «О Собеседнике любителей российского слова» («Современник», 1856, № 8).

Не можем оставить без ответа этой страшно длинной выходки. Того требует правило, высказанное нами выше.

Статья г. Галахова имеет ученую наружность: она снабжена 153 цитатами, преимущественно из смирдинского издания «Сочинений императрицы Екатерины II» и «Сочинений Державина»*. Теперь спросим: выиграл ли г. Галахов, вызвав нас на этот ответ? Не выиграла ли, напротив, статья г. Лайбова от его неудачных нападений, и какого результата достигли «Отечественные записки» помещением статьи г. Малахова?

Декабрь 1856 года.

Год, с которым готовимся мы проститься, принес много хорошего нашему отечеству. При самом начале его, благая воля государя подала нам надежду на мир, желаемый всею Европою, благотворный для нас; эта надежда не обманула нас, — и мир был заключен в самое благоприятное для примирения время, на условиях, самых выгодных. Мир, который должны благословлять * Дальше следует ответ Галахову, написанный Добролюбовым. (См. текстологический комментарии). — Ред.

46* 723

мы все, снова открыл свободный путь нашей заграничной торговле, оживил промышленную деятельность внутри государства; восстановил наши сношения с другими образованными народами, наконец, что всего важнее, дал время и возможность к исправлению всего того, что нуждается в улучшении. Затем — торжество коронования и сопровождавший его милостивый манифест, — манифест, возвративший утраченные блага стольким людям, облегчивший массу народа трехлетнею льготою от рекрутских наборов. За манифестом последовали преобразования и улучшения по многим отраслям национальной жизни и, — быть может, важнейшее из всех этих улучшений, — принятие мер к построению обширной сети железных дорог

С оживлением всех отраслей национального нашего существования, и литература наша в оканчивающемся теперь году была жипее, интереснее, богаче мыслями и замечательными явлениями, нежели когда-нибудь. Все слухи, доходившие до литературного нашего мира из провинций, были согласны в том, что на всех концах России литературный интерес пробудился в замечательной степени. Повсюду в публике были толки и прения по поводу той или другой повести, того или другого стихотворения, той или другой журнальной статьи. Так оживилось сочувствие к литературе в провинциях. То же было и в столицах, — это каждый литератор знает по опыту.

Всякая живая мысль, всякое дельное слово принималось публикою с горячим одобрением; эта симпатия должна была действовать на литературу, — и, действительно, литература старалась оправдать требования и надежды публики; с справедливою гордостью может она сказать, что в истекающем году была, хотя до некоторой степени, достойна ее внимания.

В начале года, она обогатилась двумя новыми журналами, из

которых каждый имеет свою несомненную важность, и каждый приносит большую пользу нашему умственному развитию, — один положительным образом, другой, быть может, почти только отрицательным — возбуждая к беспристрастнейшему исследованию затрагиваемых им вопросов — но все же приносит пользу и этот второй. Читатели видят, что мы говорим о «Русском вестнике» и о «Русской беседе».

Различны были ожидания, возбужденные тем и другим, — и, надобно сказать, в значительной степени эти ожидания были обмануты, — одним журналом к лучшему, другим — не так, чтобы оттого увеличился его интерес.

Литературно-ученые мнения редакции «Русского вестника» и писателей, которых ожидали видеть главными его сотрудниками, были хорошо известны по их деятельности в других журналах, до основания «Русского вестника»; мнения эти не могли иметь инте* реса новизны. Никто не сомневался в том, что «Русский вестник» будет журналом почтенным, все были уверены, что он даст много 724

хороших стате й, особе нно стате й ученого соде ржа ния; сотрудничество многих профессоров Московского университета, который столь справедливо считается средоточием ученой жизни в России и бывшие питомцы которого так справедливо сохраняют на всю жизнь любовь к нему, — это сотрудничество повсюду возбуждало самое горячее участие к новому журналу. Надежды на него были, как видим, довольно велики. Но слышались от многих и предположения, до некоторой степени ослаблявшие нетерпеливость ожиданий, — теперь, когда эти предположения прекрасно опровергнуты журналом, мы не находим нужды умалчивать о них. От многих можно было слышать мнение, что «Русский вестник» не будет иметь самобытного, только ему принадлежащего характера, что он будет двойником того или иного из тех журналов, которые прежде имели его редактора и главных сотрудников своими сотрудниками. Некоторые прибавляли, что новый журнал, быть может, не избежит сухости. Мы с самого начала не считали справедливыми этих предположений и потому приветствовали появление «Русского вестника» с полною уверенностью, что он докажет неосновательность сомнений. И, действительно, ему удалось достичь того. Нет надобности говорить, как определился характер «Русского вестника»: основные черты его физиономии достаточно ясны для каждого. Благодаря своему характеру, он утвердил за собою общее сочувствие. Столь же удачно, как бесцветности, он умел избежать и сухости, так что принадлежит теперь к числу не только наиболее распространенных в публике, но и наиболее читаемых журналов.

Мы хотели бы подробнее и точнее характеризовать физиономию «Русского вестника», но тут пришлось бы, конечно, нам не оставаться при одних похвалах, а указать также и некоторые стороны, которые нуждаются в улучшении и, без сомнения, будут улучшены, — эти замечания были бы немногочисленны, но все -таки их нельзя было бы совершенно устранить при полной характеристике журнала, — но после странной и соЁершенно несправедливой выходки против «Современника», которую угодно было сделать « Русскому вестнику» в прошедшем месяце, мы не хотим делать и этих немногих замечаний, не желая, чтоб кто-нибудь мог истолковать их в неприязненном смысле2. Потому, отказываясь на этот раз от суждения о том, чем наиболее и чем менее силен «Русский вестник», скажем только, что вообще этот журнал пользуется общим уважением совершенно справедливо и значительно содействовал оживлению нашей литературы в прошедшем году. «Русский вестник» в некоторых отношениях превзошел ожидания, с которыми был встречен, хотя эти ожидания были велики. «Русская беседа» до сих пор не успела дать публике того, что все надеялись найти в ней. Около десяти лет, славянофилы не имели своего органа в литературе; естественно было думать, что новый журнал их скажет после долгого безмолвия что-нибудь замеча-725

тельное. Приверженцы славянофильских мнений в публике немногочисленны; большинство и не готовилось сочувствовать «Русской беседе». Но все интересовались новым журналом: вероятно, десять лет прошли не бесплодно для славянофилов, как не бесплодно прошли они для развития всей нашей литературы; прежде славянофилы не могли сами себе объяснить, чего именно они хотят, что они думают; их доктрина страдала неопределенностью, непоследовательностью. Теперь, вероятно, она определилась, стала понятнее для ума человеческого, если не стала справедливее. Любопытно послушать, что такое они скажут. Так говорят все. Некоторые, в том числе и мы, имели ожидания более благоприятные.

Не знаем, со времен фонвизинского Иванушки существовали ли на Руси люди, которым все в Западной Европе было бы восхитительно, которые воображали бы, что французский язык — единственный порядочный язык на свете, что на Западе все люди счастливы, что на Западе нет многого дурного и отвратительного. В наше время из людей сколько-нибудь образованных нет ни одного, который бы считал Западную Европу земным раем. Истинно образованный русский (точно так же, как истинно образованный француз, немец и так далее) видит в Европе очень много хорошего, но с тем вместе и очень много дурного. Мы осмеливались полагать, что образованные люди везде сходятся в своих понятиях о дурном и хорошем. Мы полагали, одним словом, что

разница между славянофилами и людьми, не разделяющими их мнений, может существовать только в том, что последние смотрят на вещи беспристрастнее, что последние менее преувеличивают свое доброе, менее обманываются относительно своих недостатков. Но мы никак не полагали, чтобы кто-нибудь из образованных людей находил дурное хорошим или наоборот. Потому мы полагали, что когда славянофилы будут осуждать Западную Европу, можно будет сказать «вы преувеличиваете истину, но если отбросить преувеличения, в ваших словах найдется очень много правды»; что таково же будет отношение их мнений о России к беспристрастным мнениям. Словом, мы надеялись, что с ними можно будет во многом соглашаться, во многом другом противореча им. Многие смеялись над нашею надеждою. Признаемся, до сих пор «Русская беседа» не успела доказать, что те, которые смеялись над нашею надеждою, были неправы. До сих пор «Русская беседа» не сказала еще ничего такого, с чем бы можно было согласиться, хотя отчасти. Нельзя с нею ни в чем согласиться не потому, чтобы она исключительно говорила мысли, из которых каждая сама по себе несправедлива, — нет, в самой неосновательной доктрине, если только она достигла некоторой ясности и связности, всегда можно открыть что-нибудь похожее на правду, можно найти хотя незначительную частицу истины, с которой можно согласиться.

726

Но в «Русской беседе» мы до сих пор не могли найти ничего такого, с' чем бы можно было согласиться, потому что не могли найти ровно ничего сколько-нибудь ясного.

Как же? Ведь они много говорят о многих важных вопросах?

Но что говорят!— самые разнородные понятия у них смешиваются в одно, самые противоположные явления сливаются в одно

представление. Например: «наука должна искать истину и доказать справедливость тех убеждений, которыми мы дорожим» — какое же тут понятие о науке? Скажите что-нибудь одно; скажите: «наука должна искать истину» — с вами надобно будет безусловно согласиться; или, пожалуй, скажите: «наука должна доказать справедливость убеждений, которыми мы дорожим» — это понятие будет ошибочно, но все -таки в нем будет какой-нибудь смысл, можно будет видеть, что вам нужна не наука, а за-щищение всего, что вам нравится; но если вы рядом ставите обе фразы: «наука должна искать истину и доказать справедливость убеждений, которыми мы дорожим», — если вы так говорите, можно ли понять, что вы разумеете под наукою? точно ли науку, или защищение того, что вам нравится?

Та же самая история повторяется до сих пор во всем, о чем бы ни заговорили славянофилы: возьмите какое угодно понятие из тех, которые особенно часто повторяются ими, и попробуйте разгадать, что они под ним разумеют, — вы увидите, что вечно соединяют они под ним два совершенно различные представления. Потому интерес, с которым ожидалось появление «Русской беседы», совершенно исчез. Она перестала обращать на себя внимание.

Кроме «Русского вестника» и «Русской беседы», мы должны упомянуть еще о третьем новом журнале — «Сыне отечества» 3. «Сын отечества» своим литературным отделом отчасти походит на то, чем была «Библиотека для чтения» в последние годы. Зато «Библиотека для чтения» под конец года совершенно обновилась и, без всякого сомнения, будет занимать в литературе более видное место, нежели какое занимала в последние пятнадцать лет.

Все вообще журналы наши, старые и новые, в этом году имели более жизни, нежели прежде. Поэзия, беллетристика, отделы

вольно много представили даже блестящих явлений.

В этом году мы читали четыре произведения г. Тургенева: повести «Рудин», «Переписка» и «Фауст» и пьесу «Завтрак у предводителя».

Роман г. Григоровича «Переселенцы» и повесть его «Пахарь». «Севастополь в августе месяце», «Двух гусаров» и «Метель» графа Толстого.

Можно припомнить еще несколько повестей или рассказов, не лишенных достоинств. Из них одобрение всех читателей заслужили «Губернские очерки» г. Щедрина.

727

Мы не будем здесь делать оценку того или другого из этих произведений в отдельности; скажем только, что общий баланс нашей беллетристики за этот год, сравнительно с предыдущими, очень удовлетворителен.

«Оды Горация», переведенные г. Фетом, «Герман и Доротея»

Гете, в его же переводе, «Фауст», переведенный г. Струговщико -вым, наконец, «Лир», переведенный г. Дружининым (в этой книжке «Современника»), — все это было помещено в наших журналах за нынешний год.

Но всего заметнее оживление русской литературы отразилось на ученых и критических статьях. Тут прежде всего должны мы назвать превосходный этюд о нравах русского общества, написанный г. Павловым по поводу комедии графа Соллогуба «Чиновник». Потом заметим статьи г. Чичерина, — имени нового, но уже всем очень хорошо знакомого в нашей литературе, и статью г. Костомарова об истории Малороссии до Богдана Хмельницкого4. Но не столько отрадны достоинства нескольких отдельных статей, сколько разнообразие и интерес, которым вообще отли-

чался ученый отдел наших журналов. Мы не ошибемся, если скажем, что наша молодая литература обнаруживает решительное стремление к сближению с жизнью.

В пример, укажем два-три вопроса, близкие к жизни, из тех, которые занимали журналистику в нынешнем году.

В самом начале нынешнего года, привлек на себя общее внимание вопрос о железных дорогах. Из журналов он перешел в газеты, и до сих пор часто встречается в той или другой из них статейка по этому делу. Люди, совершенно чуждые обыкновенного литературного кружка, принимали участие в прении: видно было, что вопрос заживо затрогивал каждого, так или иначе, и каждый спешил высказать свое мнение, принести новый довод в пользу мысли, кажущейся ему справедливою, или новое опровержение мысли, которую считал ошибочною. Нельзя было без особенного участия следить за этим всесторонним обсуждением дела, важного для общества. Конечно, много было выражено тут мнений, происходивших единственно от непривычки нашей думать о политико-экономических вопросах; многие голоса возвышались совершенно понапрасну, не имея сказать ничего дельного; но вообще прение было ведено наставительно и довольно глубоко. Спорили и о том, до какой степени нужны нам железные дороги, еще больше о том, какой доход могут они приносить у нас в вознаграждение затраченного капитала, и о том, какими капиталами надобно строить их, русскими или иностранными, и о том, каково должно быть направление линий, наиболее необходимых. Следствием прений было разъяснение многих недоразумений, распространение здравых понятий о деле железных дорог и настоятельной необходимости, при недостатке русских капиталов, допустить в замену их иностранные. Теперь из людей, читающих что -

нибудь, вы очень мало найдете таких, которые не приготовлены к принятию истинного решения вопроса, задуманного правительством.

Несколько позднее начался в журналах и газетах спор о преимуществах высокого или низкого тарифа. Он был иными, особенно из противников низкого тарифа, веден с раздражением, напрасным с ученой точки зрения, быть может, свидетельствовавшим о непривычке нашей к ведению прений, но с тем вместе свидетельствовавшим о близкой связи этого вопроса с жизненными интересами нашего общества.

Упомянем еще о прениях по вопросу относительно воспитания. Они были вызваны предложением «Морского сборника», подавшего тем прекрасный пример признания пользы, какую может принести всестороннее обсуждение затруднительных вопросов. Много раз мы ставили «Морской сборник» образцом для всех подобных ему журналов, и теперь скажем, что он продолжает приобретать все больше я больше права на признательность русской публики энергическим исканием чистой истины.

Появление «Русской беседы» заставило некоторых обратиться к исследованию вопроса о народности в науке. Большинство публики, совершенно соглашаясь с справедливостью понятия, что наука должна искать общечеловеческой истины, а не оправдания местных и временных односторонностей, находило, однако же, что туманные мечты о какой-то особенной народности в науке, не имея ровно никакого положительного содержания, едва ли заслуживали того, чтобы и заниматься их опровержением. Тем не менее, некоторые из статей, написанных по поводу «Русской беседы», в доказательство того, что наука не должна иметь ничего общего с случайными пристрастиями и предубеждениями, обращали на себя внимание замечательными достоинствами.

Опытом из нынешнего года подтверждается истина очень известная, но не многими понимаемая во всем ее значении: развитие литературы находится в самой тесной связи с усилением умственной жизни в обществе.

Мы указали только немногие из тех вопросов, которые были подняты и более или менее основательно исследованы нашими журналами в течение нынешнего года; многие другие, или не столь важные, или не довольно обсужденные, не попали в этот краткий перечень главных предметов умственного движения, находивших себе отголосок в наших журналах за настоящий год. Но и эти немногие воспоминания могут уже быть доказательством, что пробуждение интереса в публике к нашим периодическим изданиям было не случайно: оно зависело от пробуждения в обществе умственной деятельности.

ЗА ГРА НИ ЧНЫ Е ИЗВЕСТИЯ С И З № 7 «СОВРЕМЕННИКА)»

Бонапартизм и его разнообразные проявления во Франции. — Наводнения в южных провинциях. — Филиппика против роскоши. — Быт рабочего класса в Париже. — Книги Лаэара, Мендра и Г юссона. — Августин Тьерри. — Театральные новости. — Празднование мира в Лондоне. — Пересмотр английского перевода библии. — Новое здание библиотеки при Британском музее.— Новые явления в литературе. — Проект железной дороги в Индию. — Санталы. — Перевод «Потерянного рая» Мильтона на итальянский язык. Главнейшие американские журналы. — Статистика Соединенных Штатов.

Бонапартизм с каждым днем приобретает во Франции все более и более значения. Крестины императорского принца праздновались с самым строгим соблюдением предписанного церемониала, имевшего целию выставить государственную важность этого события. Тут все было рассчитано заранее, и речь папского легата, как не входившая в программу, не существовала для публики от грома музыки, огласившей своды храма богоматери при первых словах кардинала. Проект закона о регентстве императрицы французов ведет к той же цели политики Людовика-Напо* леона — упрочить престол Франции исключительно за своим семейством. Полярная экспедиция двоюродного брата императора служит также выражением, хотя и косвенным, этой политики.

Но праздники и иллюминации, сопровождавшие крестины, чудеса роскоши, выказанные двором и столицей по этому поводу, чрезвычайное стечение в Париж иностранцев и провинциалов, конфекты, сыпавшиеся на улицы с аэростатов, как из рогов изобилия, колоссальные бомбоньерки, спускавшиеся на парашю* тах, — весь этот шум и гам ликующей столицы, при виде раке*, бенгальского огня, золота, бархата и брильянтов, тем сильнее дали заметить другую сторону медали, когда опомнясь от мину** ного упоения и восторга, французская нация стала лицом к лицу с раззоренными представителями своих южных провинций.

Юг Франции понес тяжкие потери от разлива рек. Лион, Сент Этьенн, Авиньон, Тур и все плодоносные пространства земли по 730

берегам Роны и Луары опустошены совершенно, поля размыты, жилища разрушены, скот потоплен. Пособия пострадавшим, назначенные самим императором (125 000 фр.) и законодательным корпусом (2 000 000 фр.), лишь в слабой степени облегчат зло и едва ли в состоянии будут предотвратить общую нищету и голод в лучших местностях государства. Франции нужно серьезно подумать о мерах народного продовольствия, особенно после тех странных результатов и убытков, к которым привели там все законоположения о таксе на печеный хлеб.

Между тем, наперекор этим печальным урокам судьбы, вслед

На всех концах столицы ежедневно возникают новые магазины с мебелью, бронзой, шелковыми, туалетными и мебельными материями, драгоценными вещами, фарфорами, антиками, редкостями и пр., и пр. Наряду с кофейнями и съестными лавочками, портными и модистками, обойщики получают мировую важность и возбуждают к своей профессии безграничное уважение.

И не нужно посещать дворцы или отели знатных людей, чтобы иметь понятие о парижской роскоши: бульвары с своими магазинами представляют на каждом шагу образцы той изысканной, тщеславной расточительности, против которой вооружаются все благомыслящие люди и от которой так сильно, но безмолвно страдает класс бедных потребителей.

Кровати из розового дерева, разукрашенные бронзой, фарфором, камеями, эмалью; шкапы с пружинами и выдвижными зеркалами, которые со всех сторон отражают в себе одевающуюся даму; мозаичные шифоньерки, бюро, к которым совестно подойти с мыслию о серьезном деле, диваны, располагающие к восточной лени и сладкой дремоте, наконец туалеты дам, которые тратят на наряды по тридцати, сорока тысяч франков, кружева лореток, которые не знают счета деньгам и границ мотовству и роскоши,— все это невольно оскорбляет порядочных женщин, ограниченных в денежных средствах, все это наводит на печальную мысль о торжестве наглости и бесстыдства и о постоянных лишениях, с которыми соединена судьба честного труженика. Потому -то люди, в сущности благородные, но не довольно сильные характером, чтобы переносить тяжкую долю посредственности, пускаются часто в спекуляции, рискуют своим состоянием, добрым

именем, а прежде всего семейным счастием, о котором не может

быть и речи, когда штофные обои и эластичные рессоры фаэтона считаются первым условием разумных и сердечных наслаждений, При таком положении дел и при возрастающей дороговизне жизни, быт рабочего класса в Париже вызывает на самые серьезные размышления. Работники, пристроенные к мастерским, приготовляют себе, посредством известных денежных взносов, вспомоществование на случай болезни и пособие на похороны. Упла-731

чивая по два франка в месяц, изувеченный или больной работник получает от общества взаимного обеспечения (Association gene-rale de l'Assurance -mutuelle) по три франка в день на пропитание с семейством. Если он умирает, его прилично хоронят, и он избегает удела беспомощных людей — быть изрезанным в какой-нибудь хирургической аудитории и погребенным в общей могиле столичных пролетариев.

Но в подобных учреждениях для женщин из рабочего класса в Париже большой недостаток *, и что же прикажете делать швее, которая, работая целый день над фестонами оборки или солдатскими рубашками, получает, с своим материалом, от десяти до пятнадцати су? Этого едва достанет на хлеб и воду, на вязанку дров в зимнюю пору; а квартира, а белье, платье, обувь?.. Мудрено ли, что, при хорошенькой наружности, швея, ослабляя мало-помалу свои нравственные правила, меняет чердак на уютный и комфортабельный аппартамент в бельэтаже, соломенный стул — на п ружи нный оттома н, — мудре но ли, что, п роме няв дешевую, сто раз мытую кисею на алансонские кружева и бессонные ночи за тусклым огарком и работой на бессонные ночи в оперном маскараде или загородной оргии, она свыкается с новым своим положением и, несясь в щегольском фаэтоне на модное

гулянье, окидывает скромных гризет, москателыциц и чиновниц

теми презрительными взглядами, против которых писалось и пишется во Франции столько гневных и красноречивых фельетонов? Удержаться ог нравственного падения, посреди нужды и морального индиферентизма общества, конечно, подвиг, достойный всякой похвалы; но многие ли способны на этот подвиг? и сколько, быть может, душевной борьбы, раскаяния, отвращения и тупого отчаяния испытает иная женщина прежде, чем сделается модной лореткой, героиней маскарада и Бала-Мабиль, ужасом для скромных матерей семейств и сюжетом для вдохновения драматургов и фельетонистов!..

При таких обстоятельствах, когда вопросы о быте рабочего класса в Париже и о материальных средствах города вообще возникают с возрастающей настойчивостью, когда беспрерывные перестройки стирают там с лица земли целые кварталы и улицы, — книги, разбирающие с той или другой стороны столицу Франции, получают занимательность не для праздных лишь читателей, не для одних туристов, желающих познакомиться с внешним видом города: добросовестный труд в этом роде был бы важным социальным приобретением и указал бы меры к возвышению благосостояния рабочего населения.

О Париже написано множество книг, написано с разными целями: для городского начальства, для иностранцев, для мест* Благотворительное учреждение для призрения женщин еетъ в предместья ста. Антония.

732

ных жителей, для историков и т. д.; но в этом числе очень мало хороших сочинений.

Теперь явился в свет объемистый труд Лазара, под названием Перечень парижских улиц, (Diction na i re des rues de Paris).

Это большой том in-4, главную часть которого занимает, рас-

положенная в алфавитном порядке, история улиц и находящихся на них зданий. Книга составлена очень тщательно и приспособлена преимущественно к потребностям местных жителей. При тех беспрестанных перестройках, которым Париж подвергался в последнее время, скоро невозможно будет, без помощи подобных книг и планов, иметь понятие даже о главных из существовавших улиц, и местности, ознаменованные важнейшими историческими происшествиями, сделаются достоянием народной мифологии.

Важный недостаток книги Лазара заключается в том, что к ней приложены исторические планы города самых малых размеров, тогда как подробный атлас, обозначающий пространство и вид столицы в известные эпохи, составлял бы существенную принадлежность подобного издания. Притом же, книга эта занимается исключительно материальною стороною города, тогда как главное значение Парижа заключается не в улицах и монументах его, а в том неизмеримом влиянии, отчасти благотворном, отчасти вредном, которое он оказывал на Францию и вообще на образованный мир. ,

Потому появление сочинения Мендра: История Парижа и его влияния на Европу (Histoire de Paris et de son influence en Europe) возбудило общее любопытство.

Здесь автору предстояло победить много трудностей, потому что, рассуждая о значении Парижа и влиянии, оказанном им на те или другие события, он легко мог смешать то, что принадлежит исключительно Парижу и вытекло из особенностей его характера, с тем, что составляет достояние всей Франции. Это такие нравственные факты, которые мудрено исследовать во всей точности и представить, без преувеличения, со всеми их последствиями. Описать влияние, оказанное Парижем на идеи и лите-

и муниципального устройства, посредством роли, которую он играл во время Реформации и религиозных войн, посредством разных учреждений, академий, торговых и ремесленных заведений, журналов, посредством своих нравов и моды, сделавшейся законодательницею для всех высших сословий, — без сомнения, чрезвычайно мудрено, Население Парижа состоит из разнородных элементов, посреди которых настоящие парижане как бы исчезают. Жители провинций и иностранцы с разных концов света превращаются в этом центре в такое племя, которое, определяя космополитские свойства города, имеет способность усвои-вать себе и переработывать все чуждое и вместе с тем оказывать 733

обратное влияние на весь свет, вызывая его к подражанию. Но ошибется тот, кто подумает, что подобные вопросы затронуты в книге Мендра: книга эта представляет лишь род политической истории Франции, с довольно произвольным перечнем того, что случилось собственно в Париже, и с присовокуплением скудных рассуждений о муниципальном устройстве столицы в тот или другой период времени. Между тем, влияние города на идеи народа, на искусство, науки, администрацию, на распространение французской литературы, — одним словом, все, что преимущественно действует на человечество и находит для себя материальное выражение лишь в политической истории, — все это пройдено молчанием; автор не дает даже понять, чтобы он хоть сколько-нибудь думал об этой главной стороне избранного им предмета. Таким образом, книга не достигает своей цели; содержание ее не соответствует заглавию и не удовлетворяет читателя ни как историческое сочинение, ни как картина нравов.

Для познания материальной стороны парижской жизни мо-

жет служить недавно изданное сочинение Гюссона, под заглавием: О размерах потребления припасов в Париже (Les consom-mations de Paris). Автор этой книги служит начальником отделения в одном из городских учреждений и потому мог пользоваться всеми официальными источниками. Он рассматривает в подробности все припасы, которые потребляются в Париже, и основывается в своих выводах на цифрах городских сборов. По каждой статье представлены у него исторические очерки известного рода торговли или промысла и самых законоположений по этим предметам. Здесь говорится о происхождении и приготовлении товаров, о подразделении их, о ценах на припасы в то или другое время, и из всего этого выводится заключение, сколько Париж расходует ежегодно на предметы первой потребности. Автор берет в расчет рыночные и оптовые цены, прикладывает к ним барыши, извлекаемые торговцами, и приходит к следующим результатам:

Рыночная ценность припасов, продаваемых в Париже, представляет цифру 433 миллионов франков; присоединив к этому 90 миллионов франков барышей в пользу торговцев, получим всего 523 миллиона франков, что составит, средним числом, по 497 франков 44 су на человека.

Как ни значительна эта цифра, однако, она ниже действительной, потому что, с одной стороны, барыши торговцев на деле превышают принятые в настоящем расчете; с другой стороны, исчисление делалось здесь на основании цен 1851— 1853 годов. На нынешние, высокие цены автор смотрит как на временные, долженствующие измениться.

Во всяком случае, этого расчета уже достаточно, чтобы дать понять, как тяжела для населения столицы подобная дороговизна

жизни; к этому присоединяется еще постоянное возвышение цен

на квартиры, зависящее от беспрестанных перестроек, которой подвергается столица Франции. Бедные люди не знают, как им устроиться; народ тысячами выселяется в прилежащие к Парижу деревни и потом теряет по нескольку часов в день на ходьбу, отыскивая в городе работу.

Но, не говоря уже о бедняках, даже люди с порядочным состоянием более и более затрудняются находить себе квартиры, которые бы соответствовали их средствам и потребностям; а так как страсть к разрушению и перестройкам все увеличивается и как значительные пространства, на которых стоят теперь дома, скоро превратятся в площади и улицы, то нельзя даже определить хорошенько, чем все это кончится.

Город всячески старается возвышать сумму своих доходов: сборы увеличиваются, установляются новые налоги — на собак, кареты, лошадей и пр. Но невозможно, чтобы он скупал земли, ломал и перестраивал здания на собственные средства. Прежде все надеялись, что городские сборы будут понижаемы и мало -помалу уничтожатся, по мере того, как уплатятся городские долги. Долги эти уплачены еще в 1852 году, а, между тем, сборы все увеличиваются, и теперь уже нет и речи об уничтожении их.

В какой степени этот порядок вещей стесняет город и его промышленность, в какой мере обременительны подобные сборы сами по себе и по вредному влиянию их на торговлю и промыслы, от введения в дело перекупщиков и барышников и от попыток противопоставить этому искусственному злу еще более искусственные средства (как, например, надзор правительства за продажею печеного хлеба и управление делами булочных), — обо всем этом автор мог бы более чем кто-либо написать подробную и основательную статью. Он оказал бы тем важную услугу не

одному Парижу, но вообще всем городам, которые в системе налогов вздумали бы следовать примеру столицы Франции; но дело в том, что служебное положение г. Гюссона не позволяет ему разработывать избранный предмет с этой стороны. Он говорит с энергией и увлечением о том благодетельном влиянии, которое оказало бы на быт рабочего класса и на успехи промышленности освобождение производительного труда от налогов; но в то же время он старается оправдать две погрешающие против этой системы меры, принимаемые парижским городским начальством: именно, сохранение цехов булочников и мясников. Существование этих последних остатков цехового устройства влечет за собою разного рода вредные последствия: дороговизну жизни, невозможность предпринять какие-либо улучшения, укоренение злоупотреблений и чрезвычайные расходы. Все средства, употреблявшиеся для смягчения этого зла, не только никому не приносили пользы, но вели даже еще к большим беспорядкам. Два года тому назад вздумали, например, удержать хлеб в Париже в известной постоянной цене, при помощи особой кассы,

735

которая в дорогое время обязывалась вознаграждать булочников за дешевую продажу хлеба, а, наоборот, в дешевое время должна была получать с пекарей тот излишек, который оказывался бы в цене, назначенной по таксе, в сравнении с обыкновенною рыночною ценою. Эта попытка продавать хлеб одним су на фунт дешевле вольной цены повела к значительным убыткам для городской кассы, которая ищет теперь занять по этому поводу 40 миллионов франков. Между тем, город не хочет, кажется, покинуть этой системы и, без сомнения, войдет еще в большие долги; уплата процентов по займам падет также на потребителей в виде городских сборов, и жизнь будет становиться все дороже и дороже, тогда как освобождение промысла пекарей от всяких стеснительных мер повело бы само собою, вследствие одной лишь конкуренции и без всяких пожертвований со стороны города, к приготовлению более дешевого хлеба.

Таким образом, нельзя не пожалеть, что г. Гюссон, прекрасно понимающий этот вопрос, не мог разработать его в своей книге с желаемой полнотою и беспристрастием, тем более, что книга его вполне поучительна и представляет такой богатый запас статистических сведений, какой едва ли можно собрать удовлетворительно для какого-либо другого города, кроме Парижа. Франция потеряла в последнее время много замечательных людей, в том числе одного из даровитейших историков — Авгу* стина Тьерри, автора Рассказов о временах Меровингов, Десяти лет исторических исследований, и пр.

Исполняя обещание, данное читателям, скажем теперь несколько слов о жизни и трудах Тьерри.

Тьерри родился в Блуа, в 1795 году, в бедном семействе, которое употребляло последние деньги на воспитание двух братьев: Августина и Амедея. Августин учился реторике, когда ему попался в руки том сочикений Шатобриана, в котором драматически описывается сражение франков с римлянами в Батовских болотах. Чтение этой книги решило карьеру молодого Тьерри.

• Выйдя из коллегии, в 1811 году, он поступил в Нормальную школу и скоро сделался провинциальным учителем. Около 1814 года, прервав сношения с университетом, он сделался приверженцем Сен-Симона, а в 1817 году начал заниматься редакцией «Censeur europeen», лучшего либерального журнала того времени. При этом должно припомнить, что в области истории авторитетами тогда были Милло, Гарнье и Анкетиль, которые заставляли Хлодвига носить парик, Фредегонду — пудриться и королеву Бланку — надевать фижмы. Августину Тьерри суждено было произвести в истории переворот по пути, подготовленному Шатобрианом, и, возвышаясь над летописцами и пошлыми рассказчиками, притти к новым, живым научным данным.

Очерк своих произведений и план исторической реформы 736

Тьерри изложил в письмах, которые печатались в «Courrier francais» 1821 года. С тех лор, распрощавшись с светом, он с ревностью бенедиктинца погрузился в изучение текстов, ища в них преимущественно разрешения задачи о ьторжеиии германских племен. Плодом этих трудов были два произведения, столь же замечательные по форме, сколько важные по внутреннему содержанию, — произведения, сделавшие переворот в исторической литературе: История завоевания Англии норманнами (l'Histoire de la conquete de l'Angleterre par les Normands), появившаяся в 1825 году, и Письма об истории Франции (Lettres sur l'Histoire de France), изданные в 1827 году. Автору не было еще тогда и тридцати лет; но уже и в эту пору господствующею страстью его была привязанность к науке. Эта страсть вызвала его на следующую фразу, которую мы читаем в одном из его предисловий: «Если бы мне пришлось снова выбирать карьеру, я бы выбрал ту же, которая привела меня к настоящему положению. Будучи слепым и страдая без .надежды получить облегчение, я могу, без опасения возбудить сомнение в искренности моих слов, удостоверить, что в свете есть н-ечто лучшее вещественных наслаждений, богатства и самого здоровья: это — преданность науке».

Августин Тьерри дорого поплатился за попытку разрушить уродливые формы истории и разработать историю либеральных

начал французского народа. Зрение его, от чтения рукописей, все более и более утомлялось, а уединенная и суровая жизнь разрушала его организм. Напрасно предпринимал он путешествие на юг Франции, в сопровождении друга своего г. Фориеля. По возвращении своем, он стал искать для себя секретаря. Ему представили молодого человека, Армана Карреля. Под руководством Тьерри, будущий редактор «National» приобрел первые исторические сведения, которые применены были им потом к делу последних революций. В 1830 году Августин Тьерри призван был занять место в Институте по отделению Надписей и Словесности. Ученое сословие, из уважения к его необыкно*вен«ым дарованиям, постоянно предоставляло ему премию в десять тысяч франков, установленную бароном Гобером.

Августин Тьерри скоро принужден был оставить Париж, где климат разрушительно действовал на его здоровье. Он жил потом в Везуле, вместе с братом Амедеем, служившим префектом Верхней Сены, и в Лкжсёле. Амедей Тьерри известен также, как писатель, своей Историей Галлов (Histoire des Gaulois).

В Люксёле Августин Тьерри встретился с Юлией Керангаль, благородной бретонской девушкой. Ее тронуло несчастное положение гениального писателя, и она решилась соединить свою судьбу с его судьбою. Не говоря уже о прекрасном сердце г-жи Тьерри, женщина эта отличалась необыкновенным умом и, участвуя в исторических трудах мугка, сделалась известною и 47 Н. Г. Чернышевский, if III 737

Собственными сочинениями. Супруги Тьерри, в течение лета, часто живали в долине Монморанси, близ Эрмитажа, прославленного Жан-Жаком Руссо, и занимали там маленький коттедж, отделанный в итальянском вкусе. Гениальный страдалец проезжал по этим местностям в ручной коляске, умственно созерцая ландшафты, перед ним расстилавшиеся; иногда же переносил его из комнаты в комнату особый приставленный для того слуга. Вся нижняя часть его тела была 'поражена и оставалась всегда покрытою плащом. Зато голова его была очаровательна. Она поднималась с широких плеч и украшена была густыми черными волосами, начавшими седеть прежде времени. Глаза Тьерри были открыты и недеятельность их заметна была лишь по тусклому и блуждающему взгляду его. Бюст его оставался в здоровом состоянии; но на руках у него действовали только большой и указательный пальцы. Со времени издания Писем об истории Франции Тьерри ничего уже не писал сам.

Перед смертью своей Августин Тьерри жил на зимней квартире, на Монпарнасском бульваре. На похоронах его собралось много знати, ученых и литературных знаменитостей. Брат покойного предводительствовал погребальным кортежем.

Кроме Тьерри, из замечательных лиц во Франции сошли со сцены Поль Моле-Жентильом, романист и драматический писатель, и Бине (Жак-Мария-Филипп), президент Академии наук, математик, профессор астрономии во Французском коллеже, бывший инспектор классов в Политехнической школе и пр. Моле-Жентильом умер от апоплексии, 42 лет. На театрах играются многие из его пьес и, между прочим, Графиня Наваль (Comtesse de Navailles), имевшая успех.

Бине родился в Ренне, в 1786 году. Будучи человеком религиозным и монархистом, он считался одним из политических оптимистов Реставрации. С 1830 года он избрал для себя ученое поприще и уже не оставлял его. Бине написал значительное число Мемуаров о разных важнейших вопросах из области математики и астрономии и участвовал в редакции Небесной механики. В Институт он поступил лишь в 1848 году, хотя давно уже считался кандидатом в члены по отделению Геометрии.

В Париже, на сцене Большой оперы, дебютировала новая певица m-lle Моро-Сенти. Она рекомендована была Обером для оперы Бронзовый конь, которую хотели поставить на этой сцене. Потом предназначили ее для опер: Божество и баядерка, Вильгельм Телль, Флорентийская роза; наконец она появилась перед публикою в Сицилийских вечернях.

Моро-Сенти, по отзывам журналов, обладает прекрасною на-ружностию; голос ее довольно обширного размера, но она не форсирует его и не кричит. У нее прекрасная вокальная метода, в игре много выражения и страсти.

Г-же Жорж Санд нет удачи на сценическом поприще. Пере-738

делка ее из Шекспира, под названием Comme i l vous plaira *, постановка которой на Французском театре, не считая платы автору, стоила более пятнадцати тысяч франков, приносила дирекции каждый раз, несмотря на дожди и участие г-жи Арну-Плесси, довольно значительные убытки, так что, после десяти или двенадцати представлений, сопровождавшихся для публики невыносимою скукой и энергической зевотой, произведение это предано, кажется, совершенному забвению. С большим успехом давали на этой сцене Амфитриона Мольера, пьесу, которая we была играна уже 8 или 10 лет, и Жоконду гг. Фуше и Ренье, о которой мы говорили в свое время с читателями и которая игралась уже в Петербурге.

Пьеса Октава Фелье под названием Деревня (Le Village), несмотря на простоту обстановки и незатейливость сюжета, очень понравилась парижанам. Эта пьеса также знакома петербургской публике. Вот содержание ее:

Нотариус Дюпюи удалился в деревню и наслаждается полным семейным счастием. Но к нему приезжает один из его друзей, Рувьер, который рассказами о своих путешествиях и жизни, полной приключений, сбивает с толку бывшего нотариуса и внушает ему смелое желание странствовать. Г-жа Дюпюи скоро узнает о намерении мужа, покоряется его решимости с полным самоотвержением и тем самым обезоруживает друзей. Рувьер теперь сам старается отклонить Дюпюи от путешествия и в заключение остается разделять с ним сельское уединение.

В пьесе Ученые жены (Les Femmes savantes) дебютировала m-lle Эдиль Рикье, со сцены Гимназии. Это актриса с прекрасною наружностию, полная грации и благородства в игре и манерах.

На сцене Водевиля шла пьеса Ауи Люрина и Раймонда Де -ланда, под названием: Женщины, расписанные собственною рукою (Femmes peintes par elles-memes). Жюли Боде»ь явилась тут в платье, на юбку которого употреблено было до шестидесяти аршин тафты. Понятно, что дамы заинтересовались и платьем, и пьесой, и артисткой, которая умеет носить подобные платья, и даже швеей, которая умеет тратить такое огромное количество материи.

Вообще, пользуясь летним ненастьем, театры получали довольно хорошие сборы.

Цирк с Темпльского бульвара переведен в Елисейские поля |и под руководством г. Дежана много выиграл в последнее время. Здесь прекрасные паяцы и наездницы. Представление начинается в восемь и оканчивается в десять часов. Это очень удобно и неутомительно.

На сцене другого цирка, императорского театра этого имени,

•* Как вам будет угодно. — Ред.

играют драму Огюста Люше, под названием: La Marchande du Temple *. По отзывам журналов, в этом произведении много силы, жизни, одушевления, веселости и прекрасных подробностей.

На Итальянском театре давал недавно большой концерт контрабасист Боттезини. Публики собралось очень много, и артист был принят прекрасно. Его упрекают только за то, что он издает на своем инструменте всевозможные звуки, кроме тех, которые свойственны исключительно этому инструменту: он играет на виолончеле, на скрипке, на гармонике, на чем угодно, а, между тем, вы не услышите от него ни одной настоящей контрабасной ноты.

В этом концерте участвовали Фреццолини и еще баритон-дилетант Винтер, которому предсказывают блестящую артистическую карьеру.

29 (17) мая в Англии, и особенно в Лондоне, происходило торжество по случаю заключения мира. Утром в этот день газеты бы а ч наполнены предостережениями публике против беспорядков, которые могли случиться в толпе, а на другой день рассыпались в похвалах лондонским жителям за то спокойствие и благоразумие, с которыми они участвовали в празднике.

С северо-запада, по Реджент-парку, Оксфордетриту, Реджен-стриту, Чарингкроссу, Странду, Вейтголлу, мимо казарм конной гвардии. Сен-Джемского парка, Поллмолла и клубов, чрез Джем-стрит, Пиккадилли, Гринпарк и Гайдпарк тянулись бесконечные толпы народа. Впрочем, замечательного разнообразия, изобретательности, присутствия поэтического элемента или влияния фантазии во всей этой праздничной обстановке видно не

было.

Изречение Джона Булля: We are practical people **, оправдывалось на деле. Королева пожелала, чтобы торжество в честь мира совпадало с празднованием дня ее рождения, и практический смысл народа тотчас понял, как извлечь для себя из этого желания материальную выгоду. Букв V и А было много заготовлено для ежегодного празднования рождения и именин королевы, и теперь из слова Victoria составить слово Victory *** оказывалось очень удобно. Латунные и жестяные звезды (stars), приспособленные для газового освещения, произвели бы недурной эффект; но дело в том, что они появлялись уже и прежде, на тех же самых местах и в том же сочетании друг с другом, как и в день последнего торжества. Подобные созвездия относились к прочим родам иллюминации, как 9 к 1. За весьма малыми исклю чениями, к числу которых принадлежал отель лорда Варда в * Торговка с Тэмпльского буль'вара.— Ред.

** М ы практический народ, — Ред. fr*1* Победа. •— Ред.

740

Парк-Лэне, отели нобльменов вообще были проще, скромнее и патриархальнее иллюминованы, нежели купеческие магазины и лавки. Лорд Пальмерстон, граф Дерби и лондонский епископ выставили на домах своих по Пиккадилли и Сен-Джемс-скверу лишь несколько висячих шкаликов, корону и буквы V и А. Они вспомнили, вероятно, как замечает одна газета, что величие неразлучно с простотою и скромностию и что первый император французов носил обыкновенно серый сюртук. Более разнообразным комбинациям на транспарантах подвергалась буква Р, то красуясь в одиночестве, то образуя слова Peace, Pax * или фразы вроде следующих: Welcome peace **; Esto perpetua pax ***: Peace, may it bless our country****, при чем

проявлялся и некоторый скептицизм, как, например, в фразе:

'May it be a lasting one! *****. Лондонская компания омнибусов, на доме в Странде, избрала своим девизом прославление единства; но, выставив надпись Unity is strength******, она, конечно, думала более о своих интересах, нежели о двух подружившихся государствах. На Армейском и Флотском клубах, в Поллмолле, красовалась надпись: Unitate fortior *******, и под нею: Victoria. Наконец, замечательно, что г. Коллетт (известный артист) перед своим домом на Бельгравстрите вывесил следующую нецеремонную надпись: «В знак скорби, по случаю бесславного мира, как последствия постыдно веденной войны!» Не менее выразителен был поступок продавца зонтиков на Оксфордстрите: он покрыл товар свой флером и выставил два флага с надписями: «Карс и Голодная смерть (starvation )».

На окнах одного дома виднелись изображения вдовы, оплакивающей мужа, и матери, потерявшей сына. Спереди этого дома висело длинное черное суконное покрывало, с надписью: «Оплакивают падших храбрецов»; при входе в дом стояло шестнадцать траурных подсвечников, и под ними сделана надпись: «Ночники для мертвых».

С тех пор, как лондонские дипломатические салопы стали заниматься «итальянским вопросом», а английская и французская журналистика начала представлять грозные политические статьи, это движение оказало сильное влияние на находящихся в Англии изгнанников из разных итальянских государств. Эмигранты, которые для выполнения своих планов надеялись «а помощь Англии, Франции и Сардинии, не хотят разувериться в том, что что-то приготовляется в пользу Италии. Эта часть политических * Мир. i — Рел.

** Добро пожаловать, мир! — Рел.

*** Д а будет постоянный м ир!— Ред.

**** Пусть мир осчастливит нашу страну!— Ред.

***** Пусть о-н будет продолжительным! — Ред,

«.'***** Единение — сила. — Ред.

******* От единения больше силы. — Ред.

741

беглецов придает особенное значение составлению англо-итальянского легиона, который она считает выражением сильной угрозы врагам Италии. Потому эмигранты не перестают трудиться для упрочения дружбы с Англией' и в религиозном отношении и стараются заключить союз с англиканской пропагандой, в видах распространения протестантских идей в Италии, — вследствие чего английское духовенство, представляющее вместе с правительством значительную силу, чрезвычайно интересуется итальянским переворотом.

Английское Библейское общество поддерживает, с своей стороны, это протестантское направление, сообщенное эмигрантами, и обе стороны сходятся в чувстве непримиримой ненависти к Риму. Изгнанники стараются уверить английское духовенство, что революция Италии была бы более религиозной, нежели политической, и хитрость эта им удается. В доказательство того приводят, что, при содействии эмигрантов, 10 ООО библий в итальянском переводе посланы из Лондона в Геную для распространения потом по всей Италии. Таким образом, итальянские эмигранты нашли себе сильную поддержку в самых верхних слоях общества. В половине мая изгнанники устроили собрание в одном ресторане на Лейстер-сквере, где все соучастники появились с итальянскими кокардами. Переговоры начались в первом этаже дома, при запертых дверях, и продолжались до поздней ночи. Странным казалось при этом присутствие многих эмигран-

тов, которые из пьемонтских владений прибыли чрез Геную и Францию с сардинскими паспортами.

Наряду с народными протестациями против запрещения воскресной музыки в парках, другое проявление свободомыслия заключается в приготовленном Нижнею палатою адресе королеве, касающемся полного пересмотра перевода библии. Основания этого адреса положены на митинге Английского Библейского института 1 апреля нынешнего года. Адрес этот — за подписью президента Института, Вильсона, и распадается на три части. Здесь излагаются причины ходатайства, зависящие от свойства самого перевода.

Принятый в Англии перевод библии сделан был еще в то время, когда филология находилась в младенчестве (1611 г., в царствование Иакова I). По словам адреса, в простом переводе допущены важные ошибки. В этом может убедиться всякий, кто текст принятого английскою церковью перевода Нового завете сличит с трудами новых библейских толкователей в Англии, например, Самуэля Шарпса, известного египтолога и филолога *.

В сочинении, изданном этим ученым под заглавием Критические * С а м у э л ь Ш а р п е — племянник Самуэля Роджерса, о котором мы говорили уже с читателями. Египетский отдел Сейденгемского хрустального дворца составлялся по указаниям Шарпса.

74?

Замечания на английский перевод Нового завета ('Critical Noies on the Englioch translation of the New Testament), указывается, какими грубыми, совершенно искажающими смысл, ошибками наполнен английский перевод библии.

В «Times» было в последнее время много статей, рассуждавших о Британском музее. Даже парламент, по предложению лорда Джона Росселя и его друзей, занимался этим предметом.

В нумере на 22 мая толковали о необходимости централизации библиотеки Музея и о том, что прочие коллекции требуют более эстетического и приятного на взгляд распорядка.

Библиотека Музея была до сих пор бесполезным складочным местом ученых пособий, хранилищем слитков золота и серебра, драгоценною кассою, от которой ключи потеряны. Там есть все для утоления умственного голода и жажды; но нужно слишком много напряжения, чтобы сорвать плод с этого древа познания добра и зла. Английский формализм и «рутина», всепожирающий сфинкс английской жизни, делают это древо почти недоступным. Но Англия теперь на пути к «реформе» (не к той реформе, впрочем, которая ознаменовала тридцатые годы), и представители власти решились, кажется, строить для искусств и науки дворцы,— строить их с большим вкусом и знанием дела, чем какие заметны в Павильоне Георга IV в Брайтоне или в Национальной галлерее на Трафалгар-сквере.

По словам «Times», новая зала для чтения при Британском музее находится возле нынешнего здания Музея; она окружена длинным коридором и завершается куполом, которого внутренний разрез только на два фута ниже купола Пантеона. «Times» говорит, что этот купол, в сравнении с куполом Пантеона, представляет даже более выгодное освещение, более привлекательности в плане и более учености в производстве постройки. Для занимающегося в зале соединены всевозможные удобства: каждый посетитель будет получать особый пюпитр, стул, лампу с абажуром и стол, довольно большой для того, чтобы поместить все необходимые книги и карты. Кругом по стенам залы устроятся полки, на которых уставится 35 ООО томов, к этим полкам будут подходить по легким железным галлереям. Все это пространство будет нагреваться самым удобным образом.

Но в прекрасном здании библиотеки, по словам «Times», не будет ни живых красок по стенам, ни произведений живописи и скульптуры, ни лепных украшений. «Лондон — бесцветная столица!» жалобно восклицает газета. «Наш город производит на зрителя такое же впечатление, как ландшафт, нарисованный сепией». В Англии все серо и мрачно — drab-coloured *. Там не умеют придавать полезному красоту и грацию. Теперь там более * Тускло по краскам. — Ред.

743

суровости и простоты во внешности, чем было 150 лет тому назад. Вообще, английские нравы — загадка.

В Лондоне Лонгмон и К 0 издали сборник под называнием: «Справочная книга британского консула» (The British Consul's M anual). Книга эта может служить важным пособием для консулов разных наций. Автор ее г. Тузон, секретарь австрийского генерального консульства в Лондоне, с неутомимым терпением перебирал и сличал материалы, касавшиеся этого предмета, и извлек из них наиболее необходимое. Все, что касается прав и обязанностей консула, его общественного положения и отношений к торгующему сословию, все узаконения различных государств по части торговли и мореплавания,— все это изложено в объеме 572 печатных страниц, при чем сжатость не мешает подробности и определительности сообщаемых сведений. Автор приводит имена 87 писателей, трудами которых он руководствовался при составлении своей книги.

Книга начинается историческим очерком происхождения консульств. Отсюда мы узнаем, что первый английский торговый консул был Леонардо Строцци в Пизе (1485 г.); за ним следовали: Чензио де-Менезада Лескес в Кандии (1522 г.) и Бенуа Джустиниани в Окно (1531 г.). Г. Тузон одобряет систему ан-

чили своим консулам приличное содержание и тем избавляют их от необходимости прибегать к 'посторонним занятиям, для добывания себе куска хлеба. Напротив того, германские и австрийские консульства в Америке и Азии находятся в самом жалком положении, при чем способности, степень образования и самые поступки их агентов слишком далеки от того, чтоб внушить тувем -цам уважение к нациям, которые эти агенты представляют.

18 лондонских журналов, в том числе «London Times», «Athenaeum», «Morning Herald»,«Civil Service Office», «Mercantile Gazette», «Journal of Commerce», «Economist» и т. д., отозвались о труде г. Тузона с самой лучшей стороны.

В литературном мире Англии мало замечательных явлений.

Начал издаваться новый ежемесячный журнал: «The London University». Он занимается переводами из Шиллера.

Другие обозрения толкуют о памфлете Монталамберта. хваля, или порицая его, смотря по тому, к какой партии принадлежат. Третий выпуск сочинения Майгью о Лондоне представляет подробное и любопытное описание большой образцовой тюрьмы в Пентонвилле. Малютка Доррит Диккенса тянется без всякой видимой причины, кроме той, чтобы наполнить известное число листов 1.

Диккенс купил себе под летнюю резиденцию Гадсгилль, прославленный Шекспиром.

Появился последний том биографии Томаса Мура, написанной лордом Джоном Росселем.

744

В «Times» помещена статья о представленном проекте железной дороги в Индию. О проекте этом упоминал в Нижней палате председатель Индейского отделения (Вернон Смит). Проект

исходит от лица, пользующегося большим авторитетом, именно от Макдональда Стефенсона, и «Times» говорит об этом предприятии с живым участием. Вот в чем дело:

Дорога будет продолжением среднеевропейских линий и поведет чрез Белград и Константинополь. В Скутари она начнется снова и пойдет в Исмид, оттуда по долине реки Сахарна к Сев-ригиссуру, потом к Аксераю и Куринским горам, далее к верховьям Евфрата, на Багдад и Бассору к Персидскому заливу. «Times» замечает: «Трудности, представляемые местностию, не очень .значительны. Для половины дороги по долине Евфрата материал доста влять будет легко. Насчет возможности выполнения этого проекта почти нет сомнения».

В Бассору послан инженер для съемок, и публика скоро узнает результат его исследовани й.

Проект продолжения линии чрез Индию « И нду «Times» считает тумасбродством. Вражда населения Белуджистана и невежество тамошних жителей представили бы в этом случае, по мнению газеты, еще более серьезные препятствия, чем горы и степи.

Расстояние от Скутари до Персидского залива составляет 1 300 английских миль. По исчислению «Times», построение дороги обойдется в 10 000 фунтов стерлингов с каждой мили. Основываясь на опыте индейского и восточного пароходства, газета ожидает и для дороги успеха, особенно, если это предприятие найдет поддержку в правительстве.

Стефенсон полагает, что построение дороги сократит расстояние между Англией и Индией до семидневного пути.

Содержание, получаемое английскими чиновниками в Ост индии, очень значительно: так, например, губернатору выдается в месяц 10 666 рупий, членам совета (Council) 5 333, старшему

Но, к чести этих лиц, должно сказать, что многие из них, вместо того, чтобы все свои доходы употреблять на прихоти или копить деньги из привязанности к золоту, обращают их в пользу страны, обеспечившей их благосостояние.

Один из таких примеров представляет живущий в Шотландии гражданский чиновник бенгальской службы, который несколько лет тому назад назначил премию в 300 фунтов стерлингов за «лучший опыт изложения индейской философии по системам Веданта, Нжая и Санки я», положил эту сумму в банк гг. Горов в Лондоне и поруками ( Trustees ) избрал кентерберийского * Рупия равняется 16 германским грошам, или 50 коп. сер.

745

архиепископа и епископов лондонского и оксфордского. Составленная этими лицами испытательная комиссия из двух профессоров Кембриджского университета. Милля и Вевелля, и известного Гораса Геймана Вильсона, профессора санскритского языка в Оксфорде, не признала ни одного из поданных до конца 1854 года сочинений достойным премии, и потому в прошлом году назначен на этот предмет новый срок, который окончится в декабре 1857 года, с тем, что хотя от сочинения и требуется, чтобы оно было написано на английском языке, но к соискательству допускаются не одни уроженцы Великобритании и Ирландии.

В Милане вышел перевод «Потерянного рая» Мильтона, сделанный Беллати *. Попытка эта достойна серьезного внимания, потому что библейско-пуританский характер поэмы нелегко поддается переводу, особенно на итальянский язык. Антонио Беллати не новичок в искусстве переводить. В 1828 году он издал

«Saggio di poesie allemanne» ( Опыт германской, поэзии, которого второе издание сделано в Милане в 1832 году). Здесь заключались произведения Гете, Шиллера, Бюргера,-Якоби,

Гёльти, Маттисона, Тидге, Салиса, Уланда, Эберта. Это был прекрасный сборник с биографическими очерками. Но само собою разумеется, что перевод «Потерянного рая» представляется трудом несравненно более замечательным. Беллати долго боролся с трудностями подлинника, и многие из них победил очень счастливо. Весь тон произведения выдержан прекрасно; стих отличается умеренностию в движении, и если попадаются места тяжелые **, периоды слишком растянутые, то должно вспомнить, что и в подлиннике встречаются периоды по пятнадцати и двадцати стихов; притом же, итальянская поэзия любит вообще некоторую сложность и запутанность в построении периодов. Чтобы дать понятие, в какой степени Беллати успел в своей попытке. сделаем две выписки.

Для примера возьмем сперва то место (I, 283), где описывается, .как сатана приближается к берегу, неся на плечах тяжелый щит, который напоминает собою облик месяца, отражающийся в оптическом стекле Галлилея:

«Gia Io g ran nemico Movea verso la spiaggia; il ponderoso Scado ton do, massicco, smisurato,

D 'eterea tempra avea jjittato a teredo:

Il crand'o;be pendea dalle sue spnlle.

Al a lima simil, qi and e ne cnardn L 'ampio }j-| o')o l'arlcfiee Тоьс-а'.'.о

* Il Paradiso perduto di Miltun, Traduzione di Antonio Bellati. — В прошлом году некоторые места поэмы Мильтона переведены были Маффеи. ** Байрон находил это свойство и в подлиннике поэмы Мильтона;

«А little heavy, but no less divine» (Don Juan, III, 91).

746

Di Fiesole sul colle, od_!n Valdarno La sera a discovrirne entro' le macchie Per virtu di crisialli nuove (erre,

E fiurni, monti»*.

Изображение первой человеческой пары (IV, 295) Лередано им в следующих стихах:

- «Non erano eguali e ditfe.ente Avean col sesso e qualitade e forma:

Egli ad alti pensieri, eg'li al valore Era formato ed ella alla do'cezza,

Ed alla grazia che soave alletta;

Era cre>to l'uom solo per Dio,

Ed ella era per Dio creata in lui**»

* В подлиннике сказано таким образом:

Не scarce had ceased when the superior fiend Was moving' toward the shore; his ponderous shield,

Ethereal temper, massy, large, and round,

Behind him cast; the broad circumference Hung- on his shoulders like the moon, whose orb Through optic glass the Tuscan artist views,

A t evening from the top of Fesole,

O r in Valdarno, to descry new lands,

Rivers, or mountains, in her spotty globe.

Т . e.: едва он (Вельзевул) перестал говорить, как сатана направил стопы к берегу, забросив за спину тяжелый, из воздушного раствора, плотный, громадный, круглый щит; обширная плоскость щита, лежавшая на плечах сатаны, походила на месяц, которого диск представляется в оптическом стекле тосканского ученого (Галлилея), когда он вечером делает наблю-

дения с вершины Фезоле или в Вальдарно, желая открыть на запятнанной поверхности светила новые земли, реки или горы.

Бернгард Шуман, издавший в 1855 году немецкий перевод «Потерянного рая» вместе с «Возвращенным раем» (Paradise regnined) передал эти стихи таким образом:

ЬСаиш schwieg er, als der Feinde Haupt dem Ufer Sich zubewegte. Sein gewicht'ger Schild Von Aetherstoff gediegen, breit und rund,

Hieng auf den Schultern ihm, cfem Monde gleichi Naeh dessen Scheibe der toscan'sche Kunstler Vom Gipfel Fieso'e's vom Thai Valdarno Durch das geschliffne Glas am Abend schaut,

Um auf der flock'gen Kugel neues Land Und Strome und Geberge zu endeaken.

*:s В подлиннике говорится:

— thougt both

Not equal; as their sex not equal seemed;

For contemplation he and valour formed;

For softness she, and sweet attractive grace,

He for God only, she for God in him.

Т. e.: хотя они и не представляли между собою сходства так же, как различались полами: он создан для размышления и доблестных подвигов, она для нежности, приятной и привлекательной грации; он сотворен непосредственно богом, она — богом же, но через посредство его.

747

Беллати задает себе вопрос, может ли Мильтон найти теперь читателей, и, кажется, остается в сомнении. Впрочем, Италия до сих пор считается отечеством эпоса, и ни у одного народа нет такого терпения, необходимого для создания эпической поэмы, как у итальянцев, несмотря на их живой характер.

Главные журналы 2 Соединенных Штатов суть те, которые издаются в Нью-Йорке, политической и коммерческой столице Северной Америки.

Первое место занимает «New-York Herald», журнал консерваторов и защитников невольничества. Быв постоянным поборником идей демократической партии, этот журнал ратует нынче против правительства за отказ, полученный будто бы его главным редактором от Пирса, у которого он просил места посланника.

Затем следует «Tribune», принадлежавший некогда радикальной ветви партии вигов, но стремящийся теперь к уничтожению рабства.

«Daily Times» отличается от предыдущего журнала более резким характером своей полемики. Теперешний главный редактор этого журнала, г. Раймонд, был прежде помощником редактора «Courier and Enquirer», Теперь он вице-губернатор штата Нью-Йорка.

«Courier and Enquirer» принадлежит генералу Джемсу Ватсону Веббу. Некогда этот журнал был сильным приверженцем демократической партии; но во время борьбы Джаксона с Банком 3 он отделился от этой партии и сделался главным органом вигов. Когда виги скрылись с политической сцены, Courier перешел на сторону консервативной партии, придерживаясь в то же время католицизма. С тех пор как большая часть консерваторов из вигов поглощены но-нотингами (know-nothings) 4, его убеждения на этот счет несколько изменились.

«Evcnig-Post», выходящий под редакцией поэта Брианта, ветерана американской журналистики, есть самое старое из нью -йоркских повременных изданий. Он был предан демократической партии до тех пор, когда вопрос о невольничестве привел эту партию в расстройство. Теперь он склоняется к демократическому слиянию.

«Journal of Commerce», сообразно названию своему, есть издание чисто коммерческое. Когда он удаляется от обычной нейтральности по политическим вопросам, то ратует, большею частию, за демократию и протестантизм.

«Express» и «Commercial Adwertiser», принадлежавшие некогда к консервативной партии вигов, поддерживают теперь ту отрасль но-нотингов, которая защищает невольничество. Провинциальные журналы в Соединенных Штатах имеют лишь местное значение. Из этого числа должно, впрочем, исключить те, которые издаются в правительственных резиденциях и 748

которые сообщают самые достоверные отчеты о прениях Конгресса, «Union» есть орган правительства, a «National intelligence» — орган консерваторов.

Замечательно, что умеренная демократическая партия, начиная с 1832 года, почти не находила себе в ныо-йоркокой журналистике официального представителя, хотя было время, когда демократия была господствующим элементом в этом городе.

С другой стороны, один из известнейших журналов Новой Англии, «Boston-Post», прославился именно упорством, с которым защищал демократию в городе, проникнутом вигизмом, и начало рабства посреди населения, противного невольничеству. По поводу размолвки между Англией и Северо-амер»кан-скими штатами оба государства старались, посредством газетных статей, показать свету, какими средствами они располагают на случай войны.

В этом отношении любопытны, между прочим, следующие статистические данные о разных штатах Союза.

Население штатов, по новейшим исследованиям, составляло: 749

3 0Э0 987 7 339 047

. . . . 3 952 837 4 202 418 . . . . 4 303 522 5 045 761 . . . 5 397 518 6951713 327108

. . . . 92298 189 126 58127

23329716 27114 287

Народное богатство подразделено таким образом: ю с а

1850 1855 доллары доллары

...................1012 986102 1178 098747

2387 491021

Ю жно-атлантические штаты . . . .

...................1266 552 334 1304128824

...................1252 873 948 1639126449

...................679404 529 1 926 515 811

...................21 923173 56 982 320

................... 11486116 19750000

23 000000

5 854 666 886 8 535 093172

В сложности, приращение народонаселения и богатства уси-швалось по направлению к западу, в следующей пропорции: Насслениз Богатство »

»

»

Торговля Союза с Британской Америкой представляла слС' дующие цифры:

Годы В hi поэ. Дохдоры Привоа. Доллоры

1851 ............................ 12014923 6 693122

1852 ............................10 509 016 6110229

1853 ............................ 13140642 7 550718

1854 ............................24556924 8 928560

1855 ............................ 27806020 15136784-

Большая часть торговли производилась с Канадой, так что в 1855 году вывоз туда простирался до суммы 18 720 354 дол -лоров, а привоз оттуда представлял цифру 8 142 314 дсллоров ".

С И З № 8 «СОВРЕМЕННИКА» >

Казимир Бонжур. — Г-жа Ж ирардень.— Новые французские книги. — Д ея-тельность Германии по части теории искусства. — Новый журнал Ш азлера.— Книга Цана. — Жары и запустение в Лондоне. — Новый проект для отыскания Франклина. — Объяснение китайской революции.

Французская драматическая литература понесла потерю в лице г. Казимира Бонжура, пользовавшегося когда-то известностью. Казимир Бонжур был прежде учителем, а потом поступил на службу в Министерство финансов. Здесь он написал первую свою пьесу Мать-сопернии,а (La mere rivale), которая, точно также, как и другое произведение его — Деньги (L'Argent), отзывалась чиновничьим слогом. В Счастливом муже (Le Mari a bonnes fortunes) представлялось уже больше живости, более яркого дарования, что заставило начальство автора предположить в нем неспособность к служебным занятиям. По выходе в отставку он написал еще пять или шесть пьес, которые не оправ-

дали, впрочем, общих ожиданий. Когда наступила революция 1830 года, Казимиру Бонжуру, сделавшемуся известным не столько своим талантом, сколько по случаю принужденной отставки от службы, предложили место префекта, от которого он, однажо, отказался. Он довольствовался должностью библиотекаря, в которой и кончил жизнь. В последние годы он дал свету заметить о своем существовании изданием романа Несчастие богача и Счастие бедняка (Le Malheur du riche et le Bonheur dll pauvre). Попытки его поступить в Академию оставались без успеха.

Недавно появился в печати сборник журнальных статей, написанных по случаю смерти г-жи Жирардень; но в это издание не вошло лучшее сочинение об этой писательнице, автор которого, г. Таксиль Делор, известен в области легкой, фельетонной литературы.

* «Allgemeine Zeitung*), « Athenaeum1), ('Independance Belge1», «Revue B rita-nique'», «Revue des deux Mondes»), «Illustration» и пр.

750

Вот что говорит он, между прочим, о деятельности г-жи Жирардень: «Мудрено найти в нашей литературе что-нибудь более трудное для выполнения, чем эта ежедневная история нравов, театра, идей, мод и удовольствий утонченного общества. Ничто не тре бует от ума п исателя стол ько прони цательности, легкости и вместе глубины, как подобная работа. И продлить существование этих мимолетных заметок, описывающих так называемую современность, долее минуты, видевшей их рождение, значит осуществить одну из труднейших литературных задач».

По поводу сочинения г. Чихачевд: Климатологические изыскания в Малой Азии, и записки об отом труде, поданной г. Бе -

керелем в Парижскую Академию наук, был обсуждаем вопрос об истреблении лесов. По указаниям автора, истребление лесов в Малой Азии понизило там среднюю температуру лета, возвысило 'Среднюю температуру зимы и было причиной появления болот. Это заключение подкреплено множеством фактов. Но для правильного определения последствий, могущих произойти от истребления лесов, необходимо сообразить многие топографические условия, так как в двух разных местностях уничтожение лесов может сопровождаться диаметрально противоположными явлениями. Таким образом, вопреки примеру, приводимому г. Чихачевым, может случиться, что от оскудения лесов лето сделается более сухим и жарким, а зима более холодною, так что обнажение почвы земли повлечет за собою более значительную разницу между крайними температурами лета и зимы. Относительно большей или меньшей влажности почвы, уничтожение лесов ведет также к весьма различным результатам. Говоря вообще, леса защищают почву от солнечных лучей, которые теряются в густой листве, позволяют парам сгущаться в тени дерев и, таким образом, сохраняя влажность, поддерживают растительную силу.

Г. Буамон, которого физиологические и психологические исследования пользуются большою известностью, издал недавно книгу, в которой излагает собранные им данные о статистике самоубийства *.

В предисловии к этой книге он говорит:

«Рассмотрев примеры самоубийства в древности, в средние века и в нынешнее время, мы приходим к следующему заключению: 1) Время отдаленной древности, по свойству господствовавшего тогда религиозного и философского учения, имевшего характер пантеистический, в особенности содействовало развитию самоубийства; 2) напротив того, в средние века, утверждение религиозных чувств и философского спиритуализма много Du"Suicide ci

75J

способствовало ограничению самоубийства; 3) в .новейшие времена возрастающее неверие, скептицизм и равнодушие дали опять толчок развитию этого преступления».

По указаниям автора, число случаев самоубийства представляло с 1834 по 1843 год следующие цифры: во Франции — мужчин 17 904, женщин 6 969, всего 24 873; в Париже — мужчин 3 215, женщин 1 380, всего 4 595. Самоубийцы в Париже подразделяюсь, относительно средств к существованию, следующим образом: богатых было 126; людей достаточных 571; зарабатывающих себе насущный хлеб 2 ООО; людей стесненных в средствах 256; разорившихся 159; бедных 1 173; не приведенных в известность 310.

Вопреки общепринятому мнению, число самоубийств в течение летних месяцев превышало число подобных же случаев в зимние месяцы. Из 4 595 самоубийств 1 491 совершены в первые четыре месяца года, 1 837 во вторые четыре месяца и 1 267 в остальные четыре месяца.

Но кроме того, что самоубийцы выбирают для прекраще ния своей жизни лучшую пору года* они большею частью совершают это преступление не ночью, а при дневном свете. Из 4 595 самоубийств в Париже 2094 были совершены среди белого дня, 766 вечером, 658 ночью; об остальных же 1 077 не собрано удовлетворительных данных.

Г. Буамон представляет ряд таблиц, доказывающих, что число случаев самоубийства во Франции и особенно в Париже и

других больших городах постоянно увеличивается.

Повторение примеров самоубийства в более значительной пропорции против возрастания народонаселения не подлежит, по мнению автора, никакому сомнению.

В числе различных причин, способствующих развитию самоубийства в Париже, одну из главных автор относит к биржевым спекуляциям. Эта спекулятивная игра чрезвычайно увеличилась со времени уничтожения правительством публичных игорных домов.

Вообще, книга г. Буамона проливает яркий свет на одну из печальных сторон жизненной статистики.

В то время, как чисто-литературная деятельность Германии находится в застое и не производит вовсе замечательных творений поэтических, романов и театральных пьес, в Берлине процветает отдел истории и критики искусства. Довольно назвать ученые статьи Франца Куглера, этюды Ваагена о художниках Англии и Франции, Историю архитектуры Вильгельма Любке,

Письма об искусстве ( Kunstlerbriefe ) Гуля, труды и лекции Кисса, чтобы дать понятие, какую высокую степень эстетическая литература занимает в столице Пруссии. Между тем, посреди этой пытливой деятельности, недоставало только издания, которое служило бы посредником между трудами ученых и герман-752

ской публикой. Недостаток этот решился восполнить молодой писатель Макс Шазлер, близко знакомый с историей живописи и следивший за всем, что касалось деятельности и направления современных школ. Отсутствие политического единства, заставляющее Германию, в случае кризиса, беспокоиться за свою самобытность, приносит ей много пользы в отношении умственной деятельности. Благодаря существующей организации Германии, там нет почти ни одного сколько-нибудь значительного города, в котором не было бы первостепенных артистов; притом, каждый город отличается самобытною деятельностью. К несчастию, эти артисты слишком изолированы друг от друга, слишком чужды один другому, школы не обмениваются мыслями и добытыми данными, в особенности публика недостаточно посвящена в занятия профессоров и учеников; а потому, когда предстоит случай издать какое-нибудь капитальное творение, Германия как будто бывает к тому не приготовлена. Например, если бы во время Парижской всемирной выставки в Берлине или Мюнхене нашелся довольно значительный журнал, который вызвал бы артистов на соревнование, если бы художники нашли для себя поощрение в литературе, то, конечно, германский отдел выставки представил бы совершенно другие результаты. Диоскуры *, сборник, издаваемый г. Шазлером, будет иметь це-лию исполнение именно подобных обязанностей. Он поставит себе задачей сближать различные школы, сличать произведения искусства, обращать внимание публики на все замечательное, выводить наружу неведомые сокровища, одним словом, вносить в область искусства жизнь, одушевление. Он обещает также заниматься промышленностию и отношениями ее к искусству рисования. Таким образом, издание г. Шазлера будет руководить публику в изысканиях по части искусств и в самом наслаждении художественными произведениями. Этого сборника вышло уже нескол ько тетрадей.

Назад тому лет тридцать, Вильгельм Цан предпринял издание огромного труда о живописи в Помпее, Геркулануме и Ста-биях. Будучи молод и страстно предан своей работе, Цан поселился в тех самых местах, которые избрал предметами своих ис

следований: он провел там двенадцать лет, и плодом его усилий явился замечательный труд, который он только что окончил.

Когда первые выпуски его появились в 1828 году, Гете приветствовал их с энтузиазмом. Обратив на это издание общее внимание Веймара, Берлина, Иены и всей северной Германии, Гете написал о нем „ статью в Венских летописях, и покровительство, оказываемое им автору, чрезвычайно ободряло его посреди трудов. Вообще, издание Цана было одним из тех немногих пред* «Die Dioskuren». Zeitsehrift fur Kunst. Kunstindustne und kunstlenches Leben, von Dr. Max Schasler. Berlin. 1856.

48 if. Г. Чернышевский , т. ИГ 7 5 3

метов, которые возбуждали в дряхлом уже поэте довольно сильную симпатию. Коллекция писем Гете к Цану составила бы целый том; последнее из них адресовано в Неаполь от 10 марта 1832 года, за двенадцать только дней до кончины знаменитого писателя.

Сочинения Цана изданы под следующим заглавием: Лучшие украшения и замечательнейшие картины в Помпее, Геркулануме и Стабиях, с очерками и рисунками *. Г. Цан вместе и археолог и живописец; его оживленные снимки с произведений древнего искусства сопровождаются объяснительным текстом на немецком и французском языках. Притом, у автора много изобретательности. Чтобы вернее передать характер помпейской живописи, он придумал отпечатывать рисунки вместе с красками, и рисунки эти даже теперь возбуждают удивление в знающих людях.

А. Гумбольдт, вполне умеющий оценивать всевозможные произведения ума, старался выставить важность изобретения Цана; Парижская Академия художеств также выразила ему свое полное сочувствие. Цан подразделил свой труд на три части, из которых последняя только что окончена. Первая, заключающая в себе около сотни рисунков, появилась между 1828 и 1829 годами,

вторая между 1841 и 1845, третья начата в 1848 году.

Рассматривая произведение Цана, всякий поймет восторженность Гете: нельзя не удивляться красоте, значительности и идеальному величию картин, списанных автором. Римская живопись, столь мало известная нам, является тут со всеми своими сокровищами. Здесь глазам зрителя представляется целый музей изящных произведений. Подобное издание займет почетное место во всех больших библиотеках. Впрочем, труд Цана, по самому существу своему, не может тотчас же рассчитывать на большую популярность, хотя рано или поздно, конечно, найдет доступ в массу публики.

Лондон сильно страдает от летних жаров и удушливой атмосферы. Среди общего запустения и пыли, почти единственный привлекательный уголок представляет Сейденгемский хрустальный дворец. Выставка цветов, бывшая там в нынешнем году, уже два раза собирала вокруг себя десятки тысяч зрителей. Растения, воспитанные заботливостию страстных любителей и искусных садовников, великолепные азалии с пунцовыми и белыми цветами, фантастические гераниумы, носящие имена Коб-дана и Кассандры, аэриды (ofine rubra), эпидендры и розы всевозможных сортов обратили внутренность дворца в самый счастливый оазис. К цветочной выставке присоединялась выставка плодов, где виднелись виноградные лозы, душистые ананасы (p'ne apphs), персики и проч.

* Die s:honslen Orna ncnte un I insrkwurdisf.sten G?inalde mis Pompeji. Hercu-lanum und Stabiae, nebst einijren Grundrisscn und Ansicliten», von Wilhelm Zahn. Berlin, 182B—1836,

75-1

Прелесть этих даров Флоры и Помоны возвышалась еще более присутствием большого общества самых изящных, самых

Монументальных изменений внутри дворца почти совсем нет, и памятники, поставленные там в честь мира, сделаны из картона, хотя и представляют гранит.

Первому лорду казначейства подана от имени людей, пользующихся большим значением, записка, в которой они ходатайствуют о дозволении предпринять новые поиски за остатками кораблей Lrebus и Terror, на которых, как известно, Франклин, вместе с своим экипажем, оставил Англию. Вот что сказано, между прочим, в этой записке:

«Оставаясь в убеждении, что корабли ее величества Erebus н I error, или их остатки, затерты льдами на небольшом расстоянии от того места, где найдены доктором Рэ некоторые вещи, принадлежавшие сэру Джону Франклину или людям его экипажа, мы, нижеподписавшиеся, почтительно просим вас, милорд, разрешить отправить экспедицию, с целию поддержать честь нашего отечества и разъяснить тайну, во-збудившую сочув* ствие образованного мира.

Это предположение поддерживается многими из людей, производивших арктические изыскания. Видя, что настоящая экспедиция ограничится известным, определенным пространством, они убеждены, что проект удобоисполним и не сопряжен с большими пожертвованиями.

Мы никак не думаем, чтобы британское правительство, оказавшее так много стараний при отыскании пути, по которому ехал Франклин, прекратило свои исследования теперь, когда определена уже местность, где должны находиться корабли или их остатки,— тем более, что подобные исследования прольют новый свет на географию арктических стран и рассеют мрак, которым покрыты еще странствования и судьба наших соотечествен-

Хотя большинство пришло к заключению, что из экипажа Франклина не осталось в живых ни одного человека, но есть также люди с авторитетом, которые держатся про.тивного мнения.

Впрочем, оставляя в стороне рассуждения и переходя прямо к вопросу о возможности отыскать корабли экспедиции Франклина или следы существования этих кораблей, заметим, что ни экспедиция вниз по Бак-Рейверу, ни экспедиция, достигшая недавно острова Монреаля, не могут удовлетворительно выполнить тот план, который у нас в виду. Непрочность лодок из березовой коры, на которых г. Андерсон производил свои изыскания, опасности, представляемые рекою, бесплодие страны, окружающей ее устье, и неизбежный недостаток съестных припасов не позволили даже начать должным образом исследование, 48* 755

которое может быть удовлетворительно выполнено лишь экипажем военного корабля, не говоря уже о моральном влиянии вооруженного отряда, который будет находиться по соседству, пока туземцы не заслужат полной доверенности.

Многие исследователи арктических стран выразили убеждение, что, вероятно, есть несколько дорог, по которым винтовой корабль мог бы так близко подойти к месту, что совершенно устранил бы всякое сомнение.

Не осмеливаясь утверждать, который именно из этих планов должен быть принят в руководство, мы просим вас, милорд, разрешить без замедления такого рода экспедицию, которая, по мнению Комитета арктических путешественников и географов, могла бы всего лучше соответствовать предположенной цели. Если Франция, после напрасных усилий узнать что-либо верное

о судьбе Лаперуза, лишь только услыхала, что открыты вещи, принадлежавшие этому путешественнику, как немедленно снарядила особую экспедицию для собрания всех предметов, принадлежавших его кораблям, — то мы уверены, что арктические исследования, сделавшие столько чести нашему отечеству, не будут оставлены в ту именно минуту, когда разъяснение странствований и судьбы наших потерянных мореплавателей, повидимому, уже в наших руках.

В заключение мы просим, чтобы настоящее предприятие, которое всего успешнее могло бы быть выполнено британским правительством, не было отдано на руки посторонним людям другой нации, или вдове оплакиваемого нами собрата».

В вышедшей недавно книге Томаса Тейлора Медоуза * заключается много любопытных сведений о Китае, и данные, сообщаемые здесь, носят на себе печать несомненной истины. Автор начал изучать китайский язык с ноября 1841 года. В продолжение десяти лет с половиной он исправлял должность переводчика в Кантоне и Шангае и был посылаем с особыми поручениями сперва на острова Лучу, а потом в экспедицию, для исследования движений таэ-гинпских мятежников, близ Нанкина. Тут ему представился благоприятный случай ознакомиться с нравами и обычаями народа, который занимает «Срединную империю» и составляет численностью своею третью часть всей человеческой семьи. Притом же, автор — самобытный мыслитель: он не довольствуется собиранием фактов, а, распределяя и сличая их друг с другом, выводит из них новые идеи.

Сочинение, которое рассуждает о философии, нравственности и тому подобных серьезных предметах, конечно, не предназна-* The Chinese and their Rebellions, viewed in connection with their National Philosophy Ethics Legislation and A dm inistration. To which is added and Essay

756

чается для поверхностного чтения, но в книге г. Медоуза встречаются уже слишком длинные и запутанные периоды; изложение иногда тяжело, подобно умствованиям германских метафизиков, попадаются новые, нарочно выдуманные слова (напр, ci -vilisade, Occidentals, barbarization), которых гораздо благоразумнее было бы не употреблять вовсе.

За всем тем, несмотря на эти недостатки, книга Медоуза заслуживает быть прочитанною всяким, кто желает получить верное понятие о народном характере китайцев.

Чтобы понять нынешнюю китайскую революцию, нужно изучить национальные свойства китайцев. Китайцы признают основное начало — вечный закон, методу или необходимость, которые предшествовали появлению всего вещественного. Этот закон действует ломощью двух орудий — Янг, положительного вещества, и Ин, отрицательного вещества; от совокупного действия этих двух веществ рождаются пять стихий и четыре времени года, а от взаимного влияния стихий и времен года происходит все существующее в видимом мире.

Далее, есть духовное, бестелесное начало, называемое Ли.

Слово это означает управлять; оно выражает душу материи — господствующее начало вселенной, в человеке указывает на разум. В каждом человеке заключается особый Ли, который есть составная часть Ли, управляющего вселенной, подобно тому, как мельчайшие капли воды суть составные части океана.

Говоря обыкновенным языком, китайцы убеждены, что вселенная существовала от вечности и что хотя она подвержена постоянным изменениям, но не может быть окончательно разру-ное начало, с которым не соединяется, впрочем, идея о личности. Они не признают божества и, рассуждая о небе и небесной воле, разумеют тот же неизменный закон или начало, о котором было упомянуто выше. Этот закон исполняет все обязанности божества, потому что, будучи сам по себе абсолютною истиной и совершенной гармонией, он требует, чтобы человек поступал совершенно сообразно с его действиями, и тогда человек бывает вполне добродетельным. Тот же самый закон за нарушение своих предначертаний наказывает злополучием и лишениями, сопровождающими человека на пути к пороку. Таким образом бедствия служат доказательством, что великий закон, деятельность которого выражается в совершенной гармонии и мире, нарушен. Из этого китайцы выводят следующее заключение: «Если благоденствие народа служит убедител ьным доказател ьством, что п равител ь-ство его есть орудие или провозвестник небесной воли, или вышеупомянутого закона, то, наоборот, несчастия и злополучие народа доказывают, что правительство действует не в духе закона». Вот почему автор мог сказать с полным правом: «Из всех народов, достигших некоторой степени образования, китайцы наименее 757

способны произвести революцию и наиболее склонны к возмущениям».

Революция суть противодействие и зв е с т н ы м началам, а китайцам нет дела до их правительственных начал. Между тем, мятеж восстает против людей, и как засухи, эпидемические болезни, землетрясения, войны, грабежи, — одним словом, всевозможные бедствия, зависящие от естественных или социальных причин, убеждают китайцев, что их правительство оскорбило верховный закон, то возмущение получает в их глазах совершен-

ное оправдание. Вот почему настоящим беспорядкам в Китае нельзя даже предвидеть конца. Хотя маньчжуры, как чуждое племя, никогда не пользовались популярностью в Китае, но главною причиною возмущения и беспорядков была несчастная война с Англией, распространившая пламя раздора до Кванг-си и внушившая Гунг-тси-сейену надежду возродить Китай.

В истории обращения китайского реформатора и первых подвигов его есть много сходства с тем, что рассказывалось о Магомете. Подобно арабскому пророку, Гунг-тси-сейен, повидимому, человек с нежным нервическим телосложением и характером, склонным к мечтательности. Его так же, как и арабского пророка, посещали видения, и в продолжение нескольких лет немногие приверженцы его состояли лишь из членов его семьи.

Г. Медоуз считает его и других «поклонников бога» за людей, поступающих по убеждению, и полагает резкое различие между их сочинениями, основанными на протестантском переводе библии, и позднейшими сочинениями других реформаторов, исполненными ненавистного богохульства. Гунг-тси-сейен и его друг Ли обратились в христианство и крестились летом 1843 года. Осенью 1850 года новая секта пришла в столкновение с правительством и приняла воинственный вид.

Начиная с октября 1850 по март 1853 года, тае-пинги составляли одну армию и переходили из места в место, постоянно разбивая императорские войска, разрушая город за городом, но не занимая никакой постоянной позиции. Таким образом, они проникли на север чрез провинции Кванг-си, Гу-нан и Гу-пиг. Завоевания их тщательно обозначены на карте, которая приложена к книге. 19 марта 1854 года мятежники взяли Нанкин и умертвили 20 000 маньчжуров, составлявших городской гарнизон.

С этого времени они заняли постоянную позицию, захватив

южную столицу и центральные области Китая, именно, большую часть провинций Гу-нана, Гу-пига, Кинг-си и Гвуй-гванга, где они остаются до сих пор. Обладание Чин-Кингом предоставляет им владычество над Большим Каналом; в то же время они безотчетно распоряжаются на Янг-це-кинге, или Большой реке, на несколько сот миль по ее течению; кроме Нанкина и других больших городов, Ву-чанг, величайший город в Китае, также находится в их власти. Армия, которую они послали к северу про-758

тив Пекина, достигла Тсинг-гае, в семидесяти пяти милях от столицы, но была прогнана оттуда армией маньчжуров и диких монголов.

По понятиям китайцев, в пользу мятежников говорят, во-первых, их первоначальные успехи, во-вторых, жестокости, которыми маньчжуры ознаменовали свое владычество.

Китайцы думают, что человек по природе своей добр и непорочен, потому что существо его есть результат великого закона и находится в гармонии с ним. Притом Ли, или ум, есть правящее начало материи и человека в особенности. Потому люди должны быть управляемы на основании рассуждений, доступных уму, а не помощию жестокостей, разрушающих тело. Если правитель жесток, то он этим самым подписывает свой приговор; а маньчжуры своими варварскими истязаниями нарушали этот основной закон управления.

Какой бы ни был исход этого возмущения, автор все-таки не советует посторонним государствам вмешиваться в дела Китая.

Если тае-пинги, действительно, достойны независимости, то они, без сомнения, завоюют ее

*, Athenaeum, AUgemeine Zeitimjr, Inde, etulance Belge, Illustration, Revue des deux Mondes, W estminster Review.

Загрузка...