В списке величайших изобретений человечества зеркало занимает одну из верхних строчек. Хотя, сказать по правде, чтобы его изобрести, не требовалось быть семи пядей во лбу. Ведь что такое, в сущности, зеркало, как не продолжение водной глади пруда, с той лишь разницей, что оно лучше отполировано и при желании его можно перенести с места на место. Однако если учесть, что три миллиона душ, что населяют сегодня наш глиняный шарик, заглядывают в него так часто и с такой надеждой, словно это некое всесильное божество, способное одарить нас своей милостью либо лишить таковой; если учесть, что большинство тел поглощают свет, в то время, как зеркало отражает его миру (то есть оно на мгновение хватает его, однако без излишней волокиты тотчас выпускает на волю); если учесть, что оно раскрывает нам, пусть поверхностно и всего лишь на считанные мгновения, нашу индивидуальность, которую мы с такой готовностью уступаем заповедям государственной машины и ее суровых богов; если учесть, что зеркало неизменно дает нам повод кого-то любить, а кого-то ненавидеть, то выходит, что в списке величайших изобретений человечества зеркало стоит выше, чем термос, хотя и не так высоко, как доставка заказов в гостиничный номер.
– Как я понимаю, сэр, – произнес(ла) Жестянка Бобов, обращаясь к Зеркалу, – угол отражения всегда равен углу падения. Но почему? Вы не могли бы мне это объяснить?
– ?ьтинсяъбо отэ енм…
– И еще одна вещь, мсье Зеркало, – продолжал(а) Жестянка. – Поскольку вы отражаете хаос и отсутствие порядка столь же объективно и непредвзято, что и упорядоченность, поскольку вы, во всем его разнообразии, отражаете все то новое, что традиционные институты человечества призваны подавлять или замалчивать, можно ли сказать, что вы проводник истины? Нет-нет, мне прекрасно, известно, что к вашим услугам прибегают фокусники и трюкачи, но тем не менее, как мне кажется, ваша сильная сторона – это не знающая никаких компромиссов правдивость. И если люди возводят разного рода институты лишь с той единственной целью, чтобы заточить в них необузданные стороны своей натуры, то не призваны ли вы, зеркала, служить своего рода отверстиями в их стенах? Нельзя ли вас уподобить указателям, что направлены прочь от рациональности и стандартизации? Потому что вы, ребята, показываете все – и хорошее, и дурное, красоту и уродство, гармонию и беспорядок – и все одинаково четко и беспристрастно. Или же я неправильно истолковываю вашу позицию, делая из вас разоблачителей, в то время как вы просто пресыщены? Нет-нет, сэр, в любом случае у меня и в мыслях нет вас обидеть…
– ьтедибо сав тен хялсым в и…
Нет, совершенно безнадежно – пытаться поддержать благопристойную беседу с Зеркалом. Что ему ни скажи, оно просто вернет вам ваши собственные слова.
Данное Зеркало – мутное и поцарапанное, приставленное к сырой стене подвала собора Святого Патрика – когда-то было частью интерьера мужского туалета по соседству с апсидой. В лучшие свои дни оно успело подержать в своих плоских руках не одно знаменитое лицо. Политики, магнаты, бродвейские звезды. Джон Кеннеди, Трумен Капоте, Рудольфо Валентине и бессчетное множество других, не менее знаменитых или могущественных. И вот теперь, увы, в нем отражалась жестянка с бобами. Причем жестянка, явно немало хлебнувшая на своем веку, – побитая, покореженная железяка с которой, словно обтрепанные края острот комика в дешевом ревю, лохмотьями свисали обрывки этикетки.
Консервная банка не могла видеть себя в зеркале без содрогания, однако не подала виду. Наоборот, со стороны могло показаться, что он(а) пребывает в лучшем своем настроении. Причина столь возвышенного состояния духа, несмотря на ужасающий внешний вид, была проста. Жестянке было известно, что существуют четыре или пять портретов его(ее) персоны – великолепных, выполненных маслом портретов, – на которых он(а) запечатлена во всей своей ныне утраченной красе.
– Какая еще консервная банка удостоилась такой чести – навечно остаться на холсте в назидание потомкам? – риторически вопрошал(а) Жестянка Бобов. – И пусть мой портрет скромен, пусть ему недостает традиционного для портретной живописи лоска – оно даже к лучшему. Я – современный, пролетарский образ, и вполне естественно, что меня изобразили в резкой, модернистской манере.
После того как Жестянка Бобов узнал(а) о существовании своих портретов, он(а) время от времени наведывалась к Зеркалу, хотя до этого вообще избегал(а) своих отражений.
– Не важно, что жизнь так жестоко потрепала меня, – говорил(а) он(а) зеркалу. – Теперь мой образ запечатлен в вечности.
А поскольку он(а) отличался(ась) чувствительной натурой, то обычно добавляла:
– Так что, приятель, выше нос и наплюй на царапины. Кто знает, может, в один прекрасный день и ты воскреснешь к новой жизни – причем самым неожиданным образом.
Как и Ложечка, Жестянка Бобов был(а) склонен(на) полагать, что решение Эллен Черри снова взяться за кисть свидетельствовало о некоем внутреннем озарении, о некоем предчувствии.
– Если мы не можем обратиться к мисс Чарльз, – говорила она, – тогда нам вообще больше не к кому обратиться.
Лишь Грязному Носку все было до фени. Лично ему было глубоко наплевать на то, что Эллен Черри снова занялась живописью, а также на рассказы Ложечки о том, как хозяйка брала ее в руки, как разглядывала, как в недоумении хмурила лоб.
– Эта дуреха немного того, с приветом, – заявил Грязный Носок. – Художники все немного того, с приветом.
Обыкновенно Жестянка Бобов пустился(ась) бы в пространные рассуждения о том, какие они нечеткие, границы между гениальностью и безумием, – в некотором смысле такие же нечеткие, что и те, что стали причиной конфликта на Ближнем Востоке. Однако сегодня он(а) изрек(ла) следующее:
– С другой стороны, я, как ни стараюсь, отказываюсь понять, почему наши уважаемые лидеры упорствуют в своем мнении, будто помощь со стороны людей для нас желательна или необходима. При всем моем уважении к мисс Чарльз или мистеру Норману я никак не могу взять в толк, почему после того, как мистер Посох отыскал для нас выход к морю…
– После того, как Посох отходил этого торчка по заднице, старикан тоже откалывает номера, будто у него шарики за ролики заехали…
Обыкновенно Жестянка Бобов посокрушался(ась) бы насчет жуткого сленга, на котором привык изъясняться Носок, указав на то, что внутри Посоха нет никаких шариков и тем более роликов и потому им заехать друг за друга никак нельзя, на что Грязный Носок наверняка бы ответил «Это еще как сказать».
Однако сегодня склонность к морализаторству уступила место неподдельной озабоченности.
– Верно, мистер Посох провел несколько недель в раздумьях относительно того, что он как истинный мужчина содеял, – согласился(ась) Жестянка. – Но судя по всему, он уже близок к решению. По крайней мере он больше не лежит весь день у окна, вглядываясь в горизонт, чтобы узнать, не привело ли это к каким последствиям вселенских масштабов, и видя перед собой лишь бока проезжающих мимо автобусов. Они с мисс Раковиной опять что-то замышляют, и это мне не дает покоя. Почему мы просто не можем проделать путь к кораблям, и вся недолга? Мисс Ложечка – кстати, вы заметили, как похорошела она после того, как ее почистили? – мисс Ложечка в ужасе от одной только мысли о том, что ее вновь могут отправить с заданием проникнуть в частную жизнь Перевертыша Нормана. Я в первую очередь опасаюсь за нашу мисс Ложечку.
– Да ладно тебе, прохфессор, хва пудрить мне мозги. Видали мы таких героев. Так я тебе и поверил, что ты готов устроить пробежку до причала и пробраться на борт океанского судна! Спорим, что сдрейфишь?
– Я? Да никогда! Что мне терять? Да мне и так в этой жизни везло, как никакой другой консервной банке. А сейчас и без того мне уготована вечная жизнь на холсте – пусть потомки смотрят и оценивают.
– Это уж точно, – буркнул Носок. – Ты и твоя размазня Ложечка. Тоже мне Мона Лиза номер два!
Страхи Ложечки были не такими уж и необоснованными. Посох и Раковина действительно подумывали о том, чтобы еще раз отправить ее в разведку к ящичку для пожертвований Перевертыша Нормана. И дело вовсе не в том, что ближневосточные реликвии недооценивали потенциальную поддержку со стороны Эллен Черри – о чем наглядно свидетельствовали ее полотна, ее зрительные игры, ее неподдельный интерес к джентльмену, что зарабатывал себе на хлеб вращением вокруг своей оси. Дело в том, что им было известно нечто такое, о чем не ведали остальные.
А известно им было вот что – они угодили в ловушку.
Вернее, двое из них угодили в ловушку.
В свое время предметы добрались до Манхэттена дождливым, туманным осенним вечером. До этого им пришлось провести несколько дней в дренажной трубе по соседству с въездом в Линкольновский тоннель (со стороны штата Нью-Джерси) в ожидании подходящих погодных условий. Даже в три часа ночи, в плотной пелене моросящего дождя передвигаться, не привлекая к себе внимания, оказалось гораздо труднее, чем они предполагали. Вот почему когда, вслепую пробираясь к берегам Атлантики, набрели на открытые двери в святое место, они и решили устроить себе здесь временное пристанище.
Напротив собора был припаркован микроавтобус, а от него, словно меха огромного аккордеона, в церковь протянулась длинная пластиковая гармошка, чем-то напоминавшая эдемского змея. Словно искуситель каким-то чудом вырос до исполинских размеров и, горя отмщением, специально приполз сюда, чтобы сожрать мировые запасы облаток для причастия. Но истина заключалась в другом – на тот момент в соборе мыли ковры, а по шлангу внутрь поступало моющее средство. Как бы то ни было, предметы последовали за шлангом к главному входу, но, завидев в главном нефе рабочих, занятых своим делом, они, кто вприпрыжку, кто вприскочку, кто вперевалочку, кто перебежками, пустились по узкой лестнице, что вела из зала куда-то вниз. В полуподвале, который, на их счастье, привратники оставили открытым, они обнаружили еще одну дверь, и она тоже была не заперта. Раскрашенный Посох приоткрыл ее: компания проскочила внутрь и устремилась по еще одной лестнице.
Посох привык к тому, что двери в древнем мире, если не были заперты на засов, обычно свободно распахивались на петлях. Когда же ведущая в полуподвал дверь закрылась за ними, раздался зловещий щелчок. Современные двери часто бывают снабжены автоматическими замками. Язычок можно было повернуть при помощи медной шишки, круглой и скользкой. Увы, Посоху это оказалось не под силу, хотя его среди всех прочих предметов выделяла способность ловко справляться с подобными трудностями. Он несколько раз пытался открыть замок, когда другие были заняты чем-то еще. Так что если сторож снова не оставит дверь открытой – а этого за полтора года не случилось ни разу, – то у них не было никаких шансов отсюда выбраться.
Так вот, Ложечка, Грязный Носок и Раскрашенный Посох – если он, конечно, был не против оцарапать бока о железные прутья – вполне могли пролезть сквозь нее на волю. Раковина же и Жестянка Бобов были слишком толсты и при всем желании не могли протиснуться сквозь решетку. Эти двое угодили в ловушку.
Предметам требовалось время, чтобы отдохнуть и разработать план дальнейших действий. Раковине удалось убедить Посох, что к строительству Третьего Храма еще не приступали – что, кстати, подтвердила Ложечка, которая, в свою очередь, передала им то, что услышала от Бадди Винклера, когда тот распространялся про Купол на Скале. Но дело не только в Храме – стоит он там или нет. Просто им всем уже до смерти надоело сидеть в церковном подвале, зато не терпелось снова пуститься в путешествие. Единственный же способ это сделать – дождаться, когда смотритель снова откроет дверь, либо попытаться перепилить решетку – но кто принесет им пилку?
Подходящим кандидатом на эту роль была мисс Чарльз, но она вот уже несколько месяцев, как не показывалась у собора, Ложечка же не имела ни малейшего представления, где в городе находится ее квартира. Что в свою очередь означало, что им вновь придется рассчитывать на Перевертыша Нормана. Или на что-то еще, совершенно иное.
В общем, это действительно оказалось что-то совершенно иное, по той простой причине, что в тот день где-то на полповороте Перевертыш Норман вдруг неожиданно подхватил свою коробочку, блеснул роковыми синими очами, с мгновение пораздувал точеные лебединые ноздри, выпустил из поэтического рта заряд слюны, резко развернулся на грязной кроссовке и покинул сценическую площадку на Пятой авеню. Больше он туда не возвращался.
Столь неожиданным было бегство артиста, что предметы от растерянности не знали, что и сказать, хотя, оглядываясь назад, пришли к выводу, что это назревало уже давно. Весна в этом году удалась на славу, и Пятую авеню заполонили проповедники – этакая разношерстная стая горластых птиц, залетевших сюда из какой-то суровой, неприветливой страны. По крайней мере четверо из них расположились в пределах досягаемости слуха от собора Святого Патрика, и в любое время дня и ночи предметы слышали, как эта четверка, словно сороки, оглашала улицу пронзительными криками типа «Восславьте Господа Бога нашего!», «Кайтесь, грядет Судный день!», «Светопреставление близится!», «Поколение гадюк, трепещите! Не избежать вам геенны огненной!».
Поскольку эти и им подобные пророчества звучали все резче и громче, Раковина была вынуждена успокоить Посох, заверив его, что это всего лишь стандартная риторика, а не сводка новостей из Иерусалима. В подтверждение ее слов Жестянка Бобов подчеркнул(а) тот факт, что уличные проповедники либо просто цитируют библейские строки, либо как попугаи повторяют избитые лозунги. Однако предметам и в голову не пришло, что волна проповедничества, захлестнувшая по весне улицы, может помешать Перевертышу Норману, отвлекая его, сбивая его внутренний ритм, нарушая равновесие тонкого вращательного механизма в его сердце. Ведь этот отрезок Пятой авеню в принципе всегда был довольно шумным. Более того, раньше Норману не мешало ни присутствие других уличных артистов, ни издевки со стороны циников.
В конце мая лето уселось Нью-Йорку прямо на физиономию – жаркое, влажное, липкое и душное. А вместе с жарой прибыл и куда более горячий проповедник – высокий сухопарый тип в дорогом костюме. Рот его сверкал золотыми зубами, лицо изрыто фурункулами, а голос напоминал звучание печального, наполненного дымом рога. Нет, этот человек не выкрикивал набившие оскомину пророчества. Скорее он устраивал настоящие проповеди – витиеватые, артистичные и обманчиво гладкие. Что еще более важно, судя по всему, он специально выбрал себе место перед собором Святого Патрика – едва л и не плечом к плечу с экзотическим херувимом, что с такой сверхъестественной медлительностью вращался на тротуаре.
Почти всю неделю Перевертыш Норман продолжал свое представление, не давая никаких оснований заподозрить, что незваный гость пробил брешь в защитной броне его сердца. И вдруг – бац! – Нормана как ветром сдуло. Предметы не знали, что и думать. А еще они угодили в западню, причем весьма и весьма коварную.
– Это следовало предвидеть, – сокрушенно вздохнул(а) Жестянка Бобов.
– Верно, – согласилась Раковина. – Самая что ни на есть благочестивая догма, если дать ей волю, всегда сживет со света волшебство.
Эллен Черри написала Бумеру, предупредив его о намерениях Бадди Винклера. Поскольку она была не столь уверена в намерениях Ультимы Соммервель, то не стала упоминать в письме имени хозяйки галереи. Лишь получив спустя месяц ответ Бумера, она узнала, что Бадди пробыл в Иерусалиме всего десять дней, а Ультима и того меньше – только пять. Об их посещении Ближнего Востока в его письме говорилось следующее:
«В Иерусалиме у меня такое чувство, будто я то и дело пялю глаза на очертания трусов истории. Будто где-то под их поверхностью, в этой промежности мира, обретает форму нечто очень важное, и при правильном освещении можно рассмотреть общие очертания, хотя, конечно, никогда толком не разберешь, какого они цвета и из чего сделаны – то ли из шелка, то ли из хлопка, то ли из резины, то ли из мешковины. Как бы то ни было, они будят во мне нечто такое, и я сижу и напрягаю глаза, пытаясь получше рассмотреть эти трусы или же разглядеть, что там под ними, словно они – это некое покрывало, за которым скрывается некая потрясающая половая щель, сделанная из золота, или что-то в этом роде Когда же ко мне заглядывает Бад, то он бывает еще больше заинтригован этим силуэтом, чем я. Он возбужден ему не сидится на месте, он вечно на что-то намекает – в общем, ведет себя так, будто у него секретов больше чем блох у дворняги. В общем, он явно что-то затевает и хочет, чтобы я ему помог, хотя и не говорит, что конкретно. Намекает, что мне, возможно, понадобится мое сварочное оборудование, но только не для того, чтобы что-то там сварить, а наоборот, чтобы разрезать. А еще он говорит, что я и еще несколько чуваков, которых он мне выделит в помощь, должны при помощи автогена вломиться в одно место, в котором есть железные ворота или железные решетки. Я тогда еще не получил твоего письма, поэтому не понял, что это за место такое. Нет, я предполагал, что Бад не станет во имя Господа нашего Иисуса грабить банк, поэтому сказал ему, что в принципе согласен, если это, конечно, не помешает мне продолжить работу над моей скульптурой. И в этот момент он не удержался и прочел мне лекцию о высеченных из камня идолах.
Как бы там ни было, моя конфетка, пробыв здесь неделю, Бад мне заявил, что, мол, дело откладывается, и спрашивает у меня, не собираюсь ли я задержаться в Иерусалиме до января – что, кстати, так и есть, потому что именно в январе состоится открытие памятника, над которым мы сейчас работаем. Ультиме – она в это же самое время пробыла здесь пять дней, уговаривая меня выдать что-нибудь еще в духе моей нью-йоркской выставки, – известно про этот наш памятник, и я попросил ее поделиться с тобой, если тебе, конечно, это интересно. Если хочешь, можешь ей позвонить.
Причина, по которой Бад отложил взрыв Купола на Скале до лучших времен (если, конечно, ты права и это именно то, что он задумал), заключается в политике Израиля. Хотя религиозные партии правого крыла в результате последних выборов заметно усилили свои позиции, добиться решающего большинства они не смогли. В результате в Израиле сформировано коалиционное правительство, в котором упертые консерваторы партии Ликуд – они всегда были на дружеской ноге с нашими крайне правыми – вынуждены делить власть с представителями Трудовой партии. Это было четыре года назад; а теперь все говорят, что, несмотря на уступки со стороны ООН и все такое прочее, на выборах, которые состоятся в ноябре, правые наверняка отхватят себе весь пирог, или как это здесь называют – маранг (не знаю точно, как пишется). Так что Бад рассчитывает, что ему будет куда проще провернуть свою авантюру, когда командовать парадом будут крайне правые. Вот он и решил дождаться, когда они в январе приберут к рукам власть, чтобы потом ему никто не мешал обтяпать свое грязное дельце. Надеюсь, ты усекла картину, моя медовая?»
Еще как. А главное, там и в помине не было никаких ковров.
Давление воздуха в бутылке с шампанским такое же, что и в шинах тяжеловоза-грузовика, или, чтобы уж быть до конца точным, – девяносто фунтов. Однако на этом сравнение заканчивается. Потому что, что касается самих сосудов, налицо существенная разница.
Большую часть времени, проведенного ею в Нью-Йорке, начиная примерно с того момента, когда Бумер продал свой индейкомобиль, Эллен Черри ощущала внутри себя некое давление. И хотя сила его была постоянна, характер то и дело менялся. Порой оно казалось щекоткой и приятным головокружением, порой бывало тупым и невыносимым. Иными словами, часть времени она ощущала себя бутылкой шампанского, другую часть времени – шиной грузовика.
Благодаря загадочным появлениям-исчезновениям Ложечки, а также из-за ее странного и, скажем так, в высшей степени маловероятного романа с собственным боссом, Эллен Черри на протяжении почти всей весны и начала лета чувствовала себя бутылкой игристого вина – газы бились о стенки сосуда с такой силой, что Эллен Черри решилась-таки позвонить Ультиме Соммервель – тем более что скоро та на лето закроет свою галерею, а сама отправится в Хэмптонз. Так что если ей хочется что-либо узнать о Бумере и его проектах, то надо действовать как можно быстрее, в противном случае придется ждать до осени. Эллен Черри сказала себе, что теперь ею движет не отчаяние, а всего лишь любопытство, однако не стала оттягивать встречу с дилершей. Более того, у нее хватило смелости потребовать, чтобы встреча эта состоялась в главной галерее – Эллен Черри отлично понимала, что такие птицы, как Ультима Соммервель, редко когда залетают южнее Четырнадцатой улицы.
В тот день, на который у них была назначена встреча, то есть в самом начале июня, когда вокруг каждого фонаря кольцами вился озон, а пот реками стекал в океан, Эллен Черри доехала на экспрессе от Восьмой авеню до Канал-стрит, после чего вернулась пешком к Центральному вокзалу. Первая летняя гроза была уже в гримерной – примеривала черные одежды и ожерелье из градин, пристегивала электрическую шпагу. Эллен Черри бросила взгляд на небо, задаваясь вопросом, сумеет ли она добраться до дома до того, как поднимется занавес. На ней были темно-зеленые замшевые лодочки с салатовыми атласными бантиками – подарок любовника, – и хотя их подошвы наверняка выдержали бы вечность в пламени преисподней, Эллен Черри не хотела, чтобы они прошли обряд водного крещения. Нет, конечно, Спайк оросит их, причем довольно скоро, однако Эллен Черри намеревалась оградить их от полного погружения в воду.
Ультима, конечно, рассердится, что она не захватила с собой пару-тройку своих картин, но сказать по правде, показывать ей вообще-то нечего. Когда у Бумера состоялась персональная выставка, Эллен Черри уничтожила свои последние пейзажи. Что касается полотен с изображением Жестянки Бобов – то о них не стоит и говорить. Начать с того, что хотя ее творения и банки с супом Энди Уорхола разделяют несколько десятилетий, тем не менее критики могут обвинить ее в эпигонстве. По крайней мере так ей самой казалось. Каково же было ее удивление, когда она, войдя в одну из самых именитых галерей, обнаружила, что стены помещения увешаны откровенными подражаниями Джэксону Поллаку, Бриджет Райли, Эллсуорт Келли и др. И это не считая образов, самым беспардонным образом, без каких-либо личных штрихов, позаимствованных у телевидения, кино, рекламы. Все вокруг в этой галерее во весь голос вопило о своем отречении от оригинальности – причем в огромных масштабах. Ведь здесь были выставлены работы более чем десятка относительно известных молодых художников, а отнюдь не плоды убогого воображения кого-то одного. Эллен Черри во все глаза таращилась на эрзац Йозефа Бойса, но в этот момент с балкончика ее окликнула Ультима Соммервель и пригласила к себе наверх.
В отличие от просторных, отданных в полное распоряжение собак апартаментов при галерее Соммервель на Пятьдесят седьмой улице кабинет филиала в Сохо состоял из стола, шкафчика с папками и трех стульев, 506 неформально расположившихся на небольшом балкончике. Сидя на стуле, Эллен Черри поглядывала на узурпированное искусство, не переставая удивляться, как такое возможно, а тем временем Ультима Соммервель пыталась поведать ей то немногое, что ей было известно о новом, загадочном проекте Бумера.
– У меня сложилось впечатление, – вещала Ультима, – что мистер Петуэй завел дружбу с одним израильским скульптором по имени Амос Зиф.
– Амос! – вырвалось у Эллен Черри. – Значит, это все же мужчина!
– Вы что-то сказали?
– Нет-нет, ничего, продолжайте, это я так.
Совершенно неожиданно у нее словно гора с плеч свалилась. Более того, внутреннее давление, которое под влиянием близости Ультимы Соммервель и ее откровенно подражательных шедевров постепенно начало приобретать характер затхлого воздуха внутри шины, моментально уподобилось бутылке «Дом Периньон».
– Этот Зиф получил заказ создать памятник – в Нью-Йорке мы такое называем куском железа. Так вот, этот кусок поставят на крошечной площади западнее старого города – шумное, грязное место; по словам мистера Петуэя, здесь даже сам Гудини, и тот заработал бы клаустрофобию. Я так точно заработала. Это сразу же за Яффскими воротами. Там у них старый еврейский квартал, который сильно пострадал в 1967 году во время военных действий. Сейчас его реставрируют и заново заселяют. Там довольно скромная, хотя и с претензиями на стиль архитектура, зато ужасно нескромный этноцентризм. Руководители проекта спросили Зифа, не мог бы он создать для них скульптуру, которая отражала бы суть их страны, нотак, чтобы одновременно старину и современность и чтобы по духу она была и светской, и религиозной. Насколько мне известно, платит за нее какой-то богатый американец, больше мне ничего не сказали. Этот Зиф весь извелся, но не сумел ничего придумать. Обитатели кибуца подбрасывали ему идеи, но тут наш мистер Петуэй предложил свой проект. Как он выразился, ему удалось оскорбить в лучших чувствах всю эту «еврейскую шатию-братию» – всех, за исключением Амоса Зифа, который пришел в восторг от его идеи. Еще бы! Ведь Бумер Петуэй – это американский гений, а у них в Израиле посмотреть не на что, разве что на море. Я бы сказала так: Израиль – это страна третьего мира, правда, с высоким уровнем образования, что тотчас лишает его очарования. Нет ничего ужаснее, чем провинциальные потуги на стиль, по крайней мере что касается искусства.
– Ультима, вы действительно считаете, что Бумер гений?
– А по-вашему, нет?
Эллен Черри покачала головой.
– Едва ли. Хотя я согласилась бы, что он гениальный идиот.
Ультима рассмеялась своим коротким британским смешком.
– Между нами говоря, я подозреваю, что вы правы. Только никому не говорите про эти мои слова. Как бы то ни было, должна поставить вас в известность, что они с Зифом уехали с кибуца и теперь вместе работают над памятником. Открытие должно состояться в январе, и они решили – кстати, на мой взгляд, весьма мудро – до тех пор держать все в секрете. Однако мне было позволено посмотреть на половину.
– Которую?
– Разумеется, нижнюю. Точнее, мне показали пьедестал.
– И?
– Ничего из ряда вон выходящего. Огромная груда камней, что, на мой взгляд, весьма уместно, а из этой кучи камней поднимается вертикальная, в трех измерениях, карта Палестины – древней Палестины библейских времен, с городами, которых больше нет, и границами, которые ныне никто не признает. Карта выполнена из стальных прутьев, сваренных на манер решетки. Она достаточно высока, где-то около шести метров, и как мне было сказано, на нее будет установлена статуя таких же самых размеров.
– Шесть метров. А сколько это в футах?
Ультима посмотрела на нее таким взглядом, каким парижанин смотрит на туриста, который произносит слово «круассан» так, словно булочка, которую подают на завтрак, – это некая капризная родственница, которой невозможно угодить.
– Милочка, – проворковала Ультима, – в метре три фута плюс три дюйма. Вот уж не думала, что это так трудно посчитать.
Вот сучка, подумала Эллен Черри, но вслух воздержалась от комментариев.
– Кстати об этой скульптуре. Вы не знаете, что она будет собой представлять?
– Проект не показали даже американским спонсорам. Остается только надеяться, что там не будет ничего непристойного или глупого. Ведь в той части мира с чувством юмора плоховато. Страсти – да, их предостаточно. Юмора же нет и в помине. В любом случае радует хотя бы то, что наш с вами джентльмен намерен взять небольшой отпуск, чтобы сделать пару новых экспонатов для моей групповой выставки, что состоится осенью.
Эллен Черри помахала рукой вниз, в сторону выставочного зала.
– Эти тоже примут в ней участие?
– О да, многие из них. Кстати, в вашем голосе прозвучала критика или это мне только показалось?
– Наверно, я чего-то недопонимаю. Половина из них – откровенные подражания, половина ничего собой не представляют – скучно и невыразительно.
– Пожалуй, вы правы – вы многое еще не понимаете. И все потому, милочка, что вы слишком юны, чтобы уловить дух времени. Оригинальность – это миф, который жив благодаря либо наивным романтикам, либо откровенно непорядочным людям. Начиная с доисторических времен, не было создано ни одного по-настоящему оригинального произведения. Каждый художник так или иначе перерабатывает искусство своих предшественников. Мои художники оригинальны тем, что они этого не скрывают. Более того, они продвинулись вперед именно потому, что публично отказались участвовать в обмане под названием «оригинальность». Они не стесняясь присваивают себе работы тех, кем восхищаются, копируют их и выставляют на всеобщее обозрение как свои собственные. В этой трагичной честности есть нечто трагично-печальное. Их признание в собственном поражении – неотъемлемая часть меланхолии, пронизывающей наше время.
– И поэтому они исполнены смысла?
– Можете сколько угодно насмехаться над моими художниками за их пассивность, за их нежелание искать себя в искусстве. Однако вы тоже не потрудились спросить себя, почему они выбрали именно этот путь. Ведь это, в конце концов, – сознательный выбор. Я бы сказала, жизненная позиция. Они намеренно отвергли декадентскую буржуазную живопись. Они открыто выражают свое презрение к той ауре, что окружает высокое искусство, ауре уникальности и бесценности, которая, если в ней разобраться, скорее имеет отношение к искусству как товару, нежели к искусству – как средству социального прогресса.
– То есть такому, что выставлено в вашей второй галерее?
– Разумеется. Надо же мне и моим щеночкам что-то кушать. В той второй галерее сосредоточена вся аура, и коллекционеры платят немалые деньги, чтобы перенести эту ауру в свои дома иди офисы. Здесь же, в Сохо, искусство – это не более чем объект. Оно намеренно низвергает устаревшее понятие культуры, которое принято так раболепно превозносить. Кстати, а почему бы и нет? Что в нашей культуре такого? С какой стати она заслужила такое к себе раболепное отношение? Чем нам гордиться? СПИДОМ? Нищетой? Насилием? Коррупцией? Алчностью? Атомной бомбой? Каждый денье Ближнего Востока приходят известия, предвещающие нашу гибель. Мало того что они там уничтожают самих себя, насилие способно в любой момент распространиться и дальше, дойти и до нас. Вот почему, пока в Иерусалиме льется кровь, сознательный художник не может позволить себе создавать на потребу буржуазии так называемые бесценные элитарные произведения.
Ультима достала розовую сигарету и выдохнула через тонкие ноздри клубы ароматного дыма. Казалось, она дожидалась, какой эффект произведет ее лекция. Возможно, она подозревала, что для того, чтобы переварить сказанное ею, потребуется время. В конце концов Ультима произнесла:
– Прошу вас, не принимайте мои слова за личное оскорбление. Уверяю вас, в искусстве всегда найдется место и для пейзажиста. Но перед тем как уйти отсюда, прошу вас, еще раз, и притом внимательно, взгляните на работы тех, о ком вы только что столь презрительно отозвались. Все они несут один и тот же смысл: «Мы признаем свое поражение. У нас нет шансов выйти победителями ни из противоборства с шедеврами прошлого, ни с рынком настоящего, ни с забвением будущего, но тем не менее мы здесь – посмотрите на нас». Есть в этом нечто столь горькое – и смелое, что я порой готова расплакаться.
– А-а-а, – отозвалась Эллен Черри. – Мне пора. Кажется, сейчас начнется гроза.
Спустившись вниз по кованой спиральной лестнице. Эллен Черри тем не менее задержалась у выставки минут на пятнадцать, кружась вместе с джиннами, которых Ультима Соммервель выпустила гулять на волю в своей галерее. А разве она сама не потерпела поражение в битве с искусством? Только кому она в этом призналась? Никому. Просто тихо, без лишнего шума сдала позиции. Так сказать, уползла, поджав хвост. И главное, ей в голову не пришло в художественной форме провозгласить свое поражение. Так что, возможно, Ультима и права – эти художники оказались гораздо честнее, чем она сама, гораздо мужественнее. Ведь чтобы объявить себя творческим банкротом, требуется мужество, и немалое. И вообще кто сказал, что для того, чтобы называться художником, якобы надо вечно что-то изобретать? Эллен Черри привыкла считать новизну непременным условием всякой значительной работы – словно то был некий закон. Но ведь, если разобраться, искусство не терпит законов. Именно в этом и секрет его притягательности. Именно это, как ей казалось, и ставит искусство выше жизни. По крайней мере делает его интереснее, чем жизнь.
Но с другой стороны, что интересного в том, если на холсте маслом изобразить схему подземки? Как тускло, как неинтересно, как банально, как убого, как глупо. Правда, если к этому приложить хотя бы чуточку зрительной игры…
Эллен Черри попробовала размазать фокус, но передумала. Нет, лучше разобраться с этим произведением на его условиях. Насколько она понимала, эти условия были социальными, интеллектуальными, политическими, но отнюдь не эстетическими. Это искусство существовало с единственной целью служить в качестве концептуального аргумента, а вовсе не для того, чтобы производить впечатление на органы чувств. То есть ее окружали идеологические пропозиции, в которых идеология была визуально статична. Иными словами, идеи сами оказались в ловушке художественного произведения, из которых они вследствие невыразительности последних никак не могли вырваться, чтобы прокатиться по рельсам зрительных нервов в таинственные тоннели психики.
Надгробные камни – вот что такое эти картины, решила про себя Эллен Черри. Возможно, по-своему, цинично, они и открывают ценность пустоты, ненужности, бессмысленности, возможно, они оказывают нам великую услугу, подчеркивая напрасность борьбы и масс-медиа. Но на самом деле это некрологи, возвещающие о том, что магическая сила искусства мертва. Но нет, делать такие заявления преждевременно.
Чем дольше Эллен Черри размышляла об этом, тем больше проникалась убеждением, что в нашем сверхтехнологизированном, сверхмаскулинизированном мире миссия художника состоит в том, чтобы вернуть жизни волшебство.
Но возможно ли это? Да, нытики-пессимисты, представьте, что возможно! Способна ли она на это? Возможно, что и нет, но почему бы не рискнуть?
Эллен Черри бросилась к выходу. Дождя еще не было, но небо уже напоминало горшок, в котором варились картофелины «film noire». Смотреть на него было примерно то же, что смотреть сквозь иллюминатор навороченной стиральной машины. Между Эллен Черри и солнцем бешено вращались три черные водолазки.
Еще не было и трех часов, а Сохо уже зажег огни. День стал столь же темен, что и веки Иезавели. Воздух был свеж и наэлектризован. Люди, подобно испуганным зверькам, искали спасительное убежище. У многих на головах были тюрбаны, другие – завернуты в простыни. Эллен Черри неожиданно подумалось, что весь город становится ужасно похож на бар в «И+И». Она уже забыла, когда в последний раз слышала на нью-йоркских улицах английскую речь. Из магнитол, мимо которых ей случалось проходить – кстати, все они до единой были настроены на максимальную громкость (вот он, акт узаконенной агрессии), – доносилось испанское пение: из-за предгрозовых помех невидимые исполнители всякий раз по нескольку минут грассировали «р».
Ей следовало бы пойти прямо домой, выключить электроприборы, закрыть окна, поставить туфли в сухой шкаф, но она не могла. Не могла, и все. Поскольку приняла для себя решение – она снова возьмется за кисть. Она еще не знала, что это будет, она не была уверена, когда это произойдет, однако, вдохновленная пессимизмом своих собратьев по ремеслу, ведомая таинственным возвращением Ложечки и тем, что ей наконец удалось избавиться от озлобленности по отношению к Бумеру, Эллен Черри поклялась, что возобновит занятия живописью. А чтобы подкрепить и отпраздновать это свое решение, ей непременно надо – несмотря ни на какую грозу – навестить Перевертыша Нормана. Давно пора.
Норман, Норман, ты мельница для перемалывания перца в человеческом обличье, что, не зная устали, дробит в поразительно медленном темпе древние специи, которые некогда придавали остроту здорового экстаза тощему бульону бытия. И даже если на кого-то этот спектакль не производил впечатления, то напряжение, та самоотдача, с какой выступал Норман, служили не только примером для подражания другим артистам, но и… Одну минутку? Где же он?
Чтобы перехитрить грозу, Эллен Черри даже разорилась на такси и победила. Ветер надрывался из последних сил, гром гремел подобно киту, в чье брюхо набился целый батальон Ион, но на тротуар не упало и капли дождя. Так что на Пятой авеню было довольно много народу. Вот только Перевертыша Нормана на ступенях собора не оказалось. Увы, его не было на том самом месте где вот уже много лет, не зная праздников и выходных (за исключением второй половины дня в среду), в холод и зной, на Рождество и в воскресенье, когда разыгрывался финал Суперкубка, он медленно вращался вокруг своей оси. Зато теперь здесь стоял кто-то другой.
Разочарование Эллен Черри сменилось омерзением. Затем ему на смену пришел испуг. Потому что преподобный Бадди Винклер не замедлил ее узнать, так же как и она его. Бад тотчас на полуслове оборвал свою проповедь и пронзил ее испепеляющим взглядом, в котором читалась неприкрытая злоба. Его лицо было столь сильно перекошено ненавистью, что казалось, его фурункулы вот-вот скрипнут, как пенопласт, а золотые зубы едва не вывалились из десен. В мгновение ока, подобно лягушачьей ноге молнии, что промелькнула над горизонтом, Эллен Черри поняла, что он тут делает и почему одарил ее злобным взглядом.
Два месяца назад, когда Бадди уехал в Иерусалим, она поставила ФБР и Конвенцию баптистов-южан в известность относительно его предполагаемых намерений. Среагировали ли федералы на полученную от нее информацию или нет, она не знала. А вот умеренные баптисты, которые уже давно искали повода избавиться от Бадди Винклера и удалить его из своей воскресной радиопередачи, с радостью ухватились за этот предлог. Нет, это отнюдь не стало для Бада финансовой катастрофой – руководящий пост, который он занимал в Батальоне Третьего Храма, помог ему быстро восстановить пошатнувшиеся финансовые позиции – а кроме того, он продолжал выступать в евангелических передачах в качестве гостя (Пэту Робертсону импонировал его ура-патриотизм, Джимми Своггарту – его итальянские брюки). Однако Бадди Винклер был из породы тех проповедников, которые не могут прожить и дня без того, чтобы регулярно не вещать с кафедры, точно так же, как унитазу не прожить без того, чтобы в нем регулярно не спускали воду. В один прекрасный день он объявил, что намерен «нести благую весть точно так же, как когда-то Иисус», и пошел проповедовать на улицу. Его решение трубить ее в уши «этому заторможенному полудурку, который, видать, сидит на каком-то наркотике, коль вращается в час по чайной ложке», было задумано как своего рода месть Эллен Черри. И вот теперь она стояла прямо перед ним, не больше чем в двадцати футах.
– Вот она! – пронзительно крикнул он. – Братья и сестры! Вот она!
Длинным костлявым перстом преподобный указывал в ее сторону. Голос его в эту минуту был похож не столько на саксофон, сколько на автомобильную сирену.
– Вот она! Вавилонская блудница! Это против ее похотливых козней предостерегал нас Господь!
Несколько прохожих оглянулись, сделав, правда, при этом вид, будто происходящее им крайне неинтересно – что, кстати, весьма характерно для нью-йоркских общественных мест. А вот стайка японских туристов тотчас направила на нее видоискатели своих «Никонов». В следующее мгновение, когда по асфальту застучали первые капли дождя, Бадди Винклер двинулся в ее сторону.
– Иезавель! – вопил он. – Иезавель!
От испуга и неожиданности Эллен Черри не могла сдвинуться с места.
– Иезавель!
Она видела, как от мыска ее туфли отскочила капля дождя.
– Иезавель!
Во взгляде Бада читалась животная злоба, указующий перст подрагивал как иголка детектора лжи на брифинге в Белом доме.
– Иезавель!
В подвале собора Святого Патрика Раковина и Разрисованный Посох бросились к оконной решетке, а за ними и все остальные.
– О Боже! – ахнула Ложечка. – Это же она!
– А ты кого ожидала? – спросил ее Грязный Носок. – Мать Терезу, мать ее так?
Последней к окну подоспел(а) Жестянка Бобов, который(ая) до этого рассматривал(а) свое отражение в зеркале, размышляя о том, писала ли ее мисс Чарльз по памяти или все-таки использовала в качестве модели другую консервную банку.
– Ситуация чревата дурными последствиями, – заметил(а) философски Жестянка Бобов.
В следующее мгновение, чем-то напоминая звяканье Ложечки по асфальту, пророкотал гром, и капли дождя начали в массовом порядке покидать небо – подобно беженцам, пытающимся спастись от революции, отчего прибывали, не имея ничего, кроме последней рубашки на теле и немудрящих навыков, кои были приобретены еще дома, в их темных непросвещенных деревнях.
– Иезавель!
Проповедник приближался к ней медленно, так медленно, словно он позаимствовал страницу из книги Перевертыша Нормана – книги, напечатанной на цинке чернилами из холодной патоки. Тем не менее расстояние между ними неуклонно сокращалось. В безумных глазах Бадди, подобно пуповине Франкенштейна, скакали изломанные провода молний. Проповеднику оставалось до нее не более трех футов, когда некое сильное облако влепило ей пощечину, чем моментально вывело ее из транса. Эллен Черри обернулась, приготовившись броситься наутек, но ее подвел каблук, явно не приспособленный к бегу на любые дистанции, – он сломался, и Эллен Черри упала на колени. Одежда на ней уже успела промокнуть до нитки, и поэтому она не сразу сумела подняться на ноги.
– Иезавель! – громыхал над ней голос проповедника.
Бадди бросился к ней, словно оцелот к поверженной жертве, – рот eгo был широко раскрыт, фаллос тверд, как черенок лопаты. Еще один прыжок, и он настигнет ее, но в этот момент откуда-то из-за решетки на одном уровне с тротуаром на всей скорости вылетел не то дротик, не то посох, не то деревянный шест. Эта палка подставила проповеднику нечто-то вроде подножки под правую ногу, отчего тот со всего размаху запахал носом. Фурункулы, словно тормоза, проскрипели по мокрому асфальту, один из зубов разрезал нижнюю губу. Бадди словно таран врезался в Эллен Черри, но та все-таки кое-как поднялась с колен, скинула с ног загубленные туфли и бросилась наутек.
Предметы на всякий случай отпрянули от решетки. Проповедник – мокрый, грязный, с окровавленным носом – спотыкаясь плелся по Пятой авеню в направлении своего представительства. Однако каждые несколько футов он останавливался и с безумным видом осматривался по сторонам. В эти мгновения Раскрашенный Посох виновато поглядывал на остальных, словно говоря:
– Да простя меня мои звезды. Я сделал это еще раз!
Мое сердце – бакалейная лавка в латиноамериканской стране
Твоя любовь – санитарный инспектор из Цюриха.
Это Пепе, который только что заступил на смену в вестибюле «Ансонии», вставил в магнитофон кассету с последней записью Рауля Ритца. Специально для Эллен Черри. А еще он намеревался наконец спросить ее о ложечке, которая тогда в апреле стукнула Рауля по голове, – кстати, это действительно была ее ложка? И как она вообще умудрилась приземлиться прямо на Рауля? Он все время забывал спросить у нее об этих вещах. Однако, когда Эллен Черри прошествовала в вестибюль – в одних чулках, коленки грязные, с подола платья стекает вода, непокорные локоны давят друг друга, словно сорвались с высокой кручи, – Пепе не знал, что и думать.
– Миз Чарльз, черт побери. Что с вами стряслось?
– Тяжелый денек на работе, Пепе. – Она улыбнулась ему, хотя у самой не попадал зуб на зуб, и, оставляя после себя на кафельном полу лужицы, поплелась к лифту.
Придя домой, Эллен Черри налила ванну горячей воды, села в нее и всплакнула. Она, конечно, могла бы проплакать и дольше, если бы не знала, что через час-другой к ней пожалует Спайк. Вот кто успокоит ее и утешит. Спайк Коэн чертовски здорово умел утешать. Он вообще был чертовски хорош, во всех отношениях. Нет, это не был романтичный старый идиот. Он не потерял голову, не просил ее выйти за него замуж, не ревновал к каждому мужчине моложе себя, что попадался ей в жизни, не одаривал ее дорогими подарками. Лишь раз в неделю он преподносил ей новую пару туфель – что в принципе имело смысл, потому что последнее время ее обувь жила недолго. К тому же Спайк доставал их по оптовым ценам. И пусть он в постели не был Тарзаном, Читой его тоже не назовешь. Любой недостаток атлетизма или акробатической гибкости с лихвой компенсировался нежностью, ласками, вниманием. Разумеется, свою роль играло и то, что в нужный момент нужным тоном он обращался к ней, называя библейским именем – тем самым, которое по неведомой причине обладало над ее клитором той же властью, что и пропеллер над игрушечной моторной лодкой.
Благодаря возросшей популярности Саломеи «Исаак и Исмаил» процветал – в основном за счет тех, кто приходил сюда выпить, а иногда и поужинать даже в те дни, когда девушка не выступала. Примерно до восьми – половины девятого вечера заведение пустовало. Поэтому сегодня, когда у нее самой был выходной, Эллен Черри ожидала, что Спайк заглянет к ней около шести, чтобы провести у нее пару часов, прежде чем отправиться на работу. И точно, без десяти шесть он постучал к ней в дверь новой парой от Мод Фризон. Однако, впустив его к себе, Эллен Черри тотчас поняла, что сегодня в роли утешительницы, возможно, придется выступить ей самой.
– Как больно! Сегодня никакого секса!
Изумрудные глаза Спайка сегодня были мутнее и печальнее, чем обычно. Передвигался он так, словно до этого помогал кому-то передвинуть холодильник. По его словам, вот уже неделю его мучили боли и ломота в пояснице, а теперь неприятные ощущения переместились ниже – Спайк употребил слово «яички» на идише, но Эллен Черри его поняла. Надо сказать, это его замечание ее слегка смутило.
– Может, мы занимаемся этим слишком часто? – предположила она. – Или слишком бурно?
У нее еще никогда не было любовников старше ее по возрасту, и она плохо представляла себе их выносливость. Однако ей не хотелось развивать эту тему.
– Нет-нет, – запротестовал Спайк. – Наверно, я перенапрягся, играя в теннис. Ой!
Он снял ботинки и откинулся на кровать. Эллен Черри надела только что подаренные ей туфли и легла рядом с ним. На ней было кимоно и трусики – надо сказать, их собратья ужасно им завидовали. Те, что остались лежать в ящике комода, то и дело цыкали друг на дружку, то переходя на шепоток, то изо всех сил напрягая слух, пытаясь определить, что там происходит снаружи. Что касается вибратора, то Дарума тотчас заподозрил нечто неладное, так что его хихикающих приятелей, по всей видимости, ждет разочарование.
– Когда редиска сварена, костыль улетает в трубу, – философски произнес он.
Парочка сделала несколько глотков рома из плоской бутылки, которую Эллен Черри теперь постоянно держала рядом с кроватью.
– Может, мне что-нибудь для тебя сделать? – спросила она.
– Нет-нет, – заверил ее Спайк, стиснув зубы. После чего поведал ей о репортере из «Вилидж войс», который приходил к ним утром и назадавал кучу вопросов о Саломее. Оказывается, он видел в воскресенье, как она танцует, и теперь собрался написать о ней в газете.
– Я сказал ему: хорошо, пишите что хотите, только она разговаривает исключительно с помощью своего бубна.
– Это точно, Спайк. Я за два месяца не слышала от нее ни звука. А когда танец окончен, глядишь, ее уже и нет – словно ветром сдуло, с тощими ножками и всем прочим.
– Вот потому я ему и сказал – пишите-пишите, лишь бы написали о том, что еврей и араб вместе делают невозможное.
– Отлично. Думаю, что он так и напишет. У них в газете что ни страница – сплошная политика. Даже в личных колонках не могут без политических комментариев.
– Ой! Просто одинокие люди рекламируют сами себя. Правда, при этом они почему-то умалчивают, какой у них размер обуви и каково состояние их стоп.
Они поболтали еще немного о том, как одиноки были сами, пока не повстречали друг друга, и как при этом они чаще жаловались на одиночество, вместо того чтобы искать себе партнера, и что отражает такая позиция – достоинство либо подавление индивидуальности. Им было ужасно приятно вот так лежать в объятиях друг друга и вести беседу. Даже терзавшая Спайка боль, подобно грозе за окнами, казалось, слегка успокоилась. По крайней мере теперь гримаса боли искажала его лицо не столь сильно. Эллен Черри чувствовала, что пока не готова поведать о нападении со стороны преподобного Бадди Винклера, поэтому предпочла рассказать про то, как посетила галерею Ультимы Соммервель и что там увидела.
– Ультима права. Художники расписались в собственном поражении. Но вот что не укладывается в голове – как у них при этом хватает наглости ожидать, что им за это убожество заплатят бешеные деньги, словно это и не поражение вовсе, а их личный триумф. Ты понимаешь, о чем я? Они уверены, что, независимо от уровня или одаренности, имеют моральное право выставляться, удостаиваться рецензий и даже попадать в коллекции. И это при том, что зачастую их работы – это нарочитый протест против самой идеи выставок, рецензий и коллекций. А все. что не укладывается в эти рамки, любой фаворитизм в отношении тех, кто действительно наделен незаурядными способностями, – вопиющая несправедливость. Мол, это недемократично, так поступают только реакционеры и снобы – можешь продолжить сам! Боже милостивый! А я и не знала, что посредственность – это такая великая добродетель! Однако похоже, что демократия и социализм только для того и существуют, чтобы ее поощрять!
– А ты бы что предпочла? Монарха?
Поначалу Эллен Черри подумала, что Спайк приглашает ее заняться их любовными утехами, и даже поразилась такой откровенности. Однако потом поняла.
– Монарха? Нет, только не монарха. Я вообще не знаю, какую систему я бы предпочла. Зато я знаю другое – что люди, которые умеют что-то делать лучше остальных – будь то в искусстве или бизнесе, – обычно не забивают себе головы такими вещами, как равенство, ну, разве только на весах правосудия. Равные возможности – да, равные результаты – увы, невозможно. И тот, кому не дает житья мысль, что все люди разные, что этот мир невозможен без конкуренции, стандартов качества, что произведения искусства всегда обволакивает некая «аура», – это, как правило, человек средних способностей и среднего ума. А чувство юмора у таких и вообще ниже среднего. Независимо оттого, идет ли речь о том, чтобы вытащить обездоленных из нищеты, или, наоборот, стащить одаренных вниз, им надо одно – чтобы все без исключения функционировали на их уровне. Да, вот был бы смех. Страшно даже подумать!
– Не стоит никого обвинять, моя девочка. Просто все они живут новой американской мечтой.
– Это какой же?
– В Европе моя семья лишилась пальцев на ногах, так что на Эллис-айленд они привезли с собой мечту. Старую американскую мечту. Трудись не покладая рук, будь честен, и к тебе непременно придет успех. Собственное дело. Свой дом. Вкусная еда на столе, ковер на полу, шторы на окнах. Может, даже две недели в декабре в Майами-Бич. С той разницей, что если речь о моей семье, то надо плыть обутым. Отлично. Я вырос с этой мечтой. Но эти художники, о которых ты говоришь – эти нытики, занимающиеся саморекламой, все эти шлокмейстеры и гонифы, – халтурщики и воры – причем по собственной воле, – они живут новой американской мечтой. А состоит она в том, чтобы достичь богатства и признания, не будучи при этом обремененным ни умом, ни талантом, ничем ради этого не жертвуя, поправ универсальные человеческие ценности.
– Ты прав. Сегодня этой мечтой отравлено немало людей. Причем во всех сферах жизни. Независимо от возраста. Но, честно говоря, Спайк, мне все равно, работает ли художник по сорок часов в неделю и чтит ли он десять заповедей. Более того, мне до лампочки, платит ли он налоги, – главное, чтобы его работы что-то несли людям. Если же они не способны одарить меня чем-то прекрасным, затронуть мне душу, если мне на них неинтересно смотреть – все, пусть не ждет пощады, я припомню ему все его прегрешения.
– Нет-нет, моя девочка. Всех надо прощать.
– В том числе и Бадди Винклера?
И она рассказала Спайку о том, как проповедник налетел на нее, и Спайк, как и следовало ожидать, принялся утешать, чтобы она не терзалась из-за исчезновения Перевертыша Нормана. Спайк прижал ее к себе и медленно принялся разминать булочки ее ягодиц и песочные пирожные грудей. Вскоре они забыли о том, что их мучило – как физически, так и духовно, – каждый свое. И дельфин понес их туда, где колыхались вольные гребни волн, а пучина была солона и глубока.
Подстегиваемая экстазом Эллен Черри не заметила даже, что разыгралась в волнах не на шутку. Забыв обо всем на свете, она резвилась, изгибалась, подскакивала до тех пор, пока его стоны – увы, это были стоны не страсти, а муки – не перешли в душераздирающий вопль, от которого море вокруг нее моментально покрылось ледяной коркой. Хватая ртом воздух, Спайк скатился с кровати на пол и там, бледный как смерть, рухнул без чувств посреди небольшой лужицы рвоты.
– О Боже! – вскрикнула Эллен Черри. – Я убила его!
Если верить преподобному Бадди Винклеру и его коллегам, эпидемия СПИДа ниспослана на нас самим Иеговой в наказание за прегрешения любителей «клубнички». СПИД есть свидетельство тому, вешали они, что дни человечества сочтены. Тот факт, что количество жертв СПИДа – капля в море по сравнению с пандемией бубонной чумы в четырнадцатом веке, унесшей примерно треть населения всего мира, – провозвестники близкого конца света предпочитали не замечать. СПИД словно специально был создан для того, чтобы дать обоснование религиозным фантазиям правых, – и все потому, что передавался половым путем.
Не один раз перед самой разной паствой Бадди Винклер провозглашал:
– Люди имели соития с овцами, и в результате мы получили сифилис. В результате соитий людей с обезьянами мы получили СПИД.
– Интересно, какой вывод можно после этого сделать относительно куриной слепоты? – спросила как-то раз Эллен Черри.
– Это точно, – подхватил ее мысль Бумер Петуэй. – А как быть с тем, кто впервые сказал, что затрахан и устал, как пес? Он что, в чем-то таком признался? А что тогда является причиной заячьей губы?
– А Ретт Батлер – выходит, он извращенец, который распространял скарлатину? – добавила Эллен Черри.
– А если иметь соития с джазистами, то вместо свинки заработаешь себе заболевание под названием Телониус Мампс.
Ладно, бог с ними, с этой парочкой, потому что в стране действительно свирепствовала эпидемия. И если она еще не достигла апокалиптических размеров, если по числу жертв еще не сравнялась с повальным мором прошедших столетий (точно так же, как число погибших во время двух мировых войн не идет ни в какое сравнение с числом жизней, унесенных Китайско-Маньчжурской войной 1644 года) – все равно становилось страшно. Тем более страшно, что болезнь передавалась половым путем. В результате дети начинали думать, что любовь и смерть – это одно и то же.
Тем не менее Спайка свалил не СПИД и не постельная акробатика. Пока Эллен Черри спешила вниз, чтобы вызвать «скорую», он пришел в себя и шатаясь добрел до туалета, где вместе с мочой исторг наружу камень размером с отель «Ритц».
Но через несколько дней его снова начали мучить боли. Второй камень – или, точнее, кристалл оксалата кальция – засел у него в мочеточнике и подобно пиратской радиостанции время от времени посылал в эфир свой сигнал в музыкальном формате, изобретенном нацистскими биологами-экспериментаторами и прелатами-инквизиторами. Спайка положили в больницу, где оператор камнедробильной установки направил на злокозненный камешек ультразвуковой луч – как говорится, звук звуком вышибают. Вскоре бомбардировка стихла, децибелы пошли на убыль, а коварный кристалл где сидел, там и продолжал сидеть, уютно устроившись, подобно аисту в трубе, в выводящем протоке между почкой и мочевым пузырем.
Генералы от медицины протрубили сигнал к механическому вмешательству. Спайку в пенис затолкали некое проволочное приспособление с пружиной на конце, ужасно похожее на венчик для взбивания яичного желтка, отдав приказ, чтобы оно, преодолев мочевой пузырь, произвело в трубе захват лазутчика. Когда приспособление извлекли обратно, ловушка оказалась пуста, а рентгенограмма показала, что коварный прилипала диаметром около шести миллиметров даже не сдвинулся с места. Тогда Спайку прописали полноценную хирургическую операцию. Операция шла довольно гладко – по крайней мере до того момента, пока врач трясущейся рукой (не иначе, как перетрудил локоть, играя в гольф) случайно не задел тонкую соломинку мочеточника. Причем этот его ляп остался незамеченным остальными медиками (не иначе как в этот момент они увлеченно обсуждали результаты полуфинальных игр).
Под вечер у Спайка разболелась голова и поднялась температура. Медсестры не придали этому особого значения даже тогда, когда симптомы не проходили. Прошло целых три дня, прежде чем они обратили внимание на тот факт, что пациент ни разу не помочился после операции. Дежурный врач заподозрил, что где-то в мочевыводящих путях у Спайка засел еще один камень, однако рентген такового не обнаружил. Решили сделать анализы крови. Лаборатория прислала результаты, согласно которым по кровеносным сосудам Спайка текло содержимое сточных канав Калькутты. Уровень нитратов зашкалил за все мыслимые и немыслимые пределы. Чему удивляться, если на протяжении трех суток моча, не имея выхода из организма, выливалась в брюшную полость со скоростью восьмисот кубических сантиметров в день. Иными словами, в животе у Спайка скопилось столько огненной жидкости, которой с лихвой хватило бы, чтобы заполнить бак мощного мотоцикла.
К тому времени Спайка извела рвота, лицо и конечности опухли, и уже начались легкие конвульсии. Медики роем слетелись к нему, словно не к постели тяжелого пациента, а на открытие нового загородного клуба. Спайка подсоединили к искусственной почке и сделали ему переливание крови. Пока его по коридорам клиники везли на операционный стол, каталка, на которой он лежал, напоминала кибитку в караване стерилизованных цыган. Спайка снова разрезали, осушили ему брюшную полость и сшили мочеточник. В течение нескольких часов его жизнь была, что называется, на волоске, но все же он выжил.
Первые слова, сказанные им в адрес Эллен Черри, когда ее пустили к нему на следующий день, были:
– Ну и ну! Мне прострелили голову. Мне удалили почечный камень. Нет, первое куда приятнее.
И хотя Спайк отличался отменным здоровьем, тройная пытка с почечным камнем, уремия и повторная операция сильно подкосили его. Проведя одиннадцать дней в больнице, он еще месяц выздоравливал дома, у себя в квартире в Верхнем Вест-сайде. Эллен Черри ухаживала за ним днем, а сын с невесткой по вечерам. Кстати, сын долго уговаривал его подать на врачей в суд.
– Что ж, возможно, это и впрямь плохая больница, но зачем превращать это дело в лотерею штата Нью-Йорк, – заявил в ответ Спайк. – Уж лучше я буду и дальше зарабатывать себе на жизнь так, как привык.
Абу навещал выздоравливающего, как только ему удавалось выкроить свободную минутку, однако дел в ресторане было полно, и это случалось нечасто. Благодаря публикации в газете «Виллидж войс» слава Саломеи распространилась по всему городу. Количество посетителей в ресторане заметно выросло. Абу ввел правило, что в обеденном зале нельзя сидеть, не заказав обед, однако даже это не отпугнуло желающих поглазеть на танец. К семи часам вечера в пятницу и субботу в заведении не было ни одного свободного места. И как Абу ни уламывал руководителя музыкантов, он так и не смог уговорить его, чтобы тот в свою очередь уговорил Саломею танцевать и в другие дни.
– Попробую поговорить с ней по душам, – говорил беззубый музыкант, кладя в карман пятидесятидолларовую купюру, предложенную Абу. – Но ведь это молоденькая девушка, ей надо учиться, ей нужен отдых.
Одетый в темно-синий шерстяной костюм в тонкую полоску (у него вошло в привычку носить их независимо от сезона), Абу присаживался на край постели Спайка и подбадривал друга рассказами о том, как процветает их ресторан и какой интерес у публики вызвало их братское начинание благодаря Саломее. Нередко Абу сетовал, что не может найти себе достойного партнера на теннисном корте, и эта небольшая белая ложь ложилась Спайку бальзамом на душу. Визиты Абу, однако, были коротки. Большую часть дня Эллен Черри ухаживала за Спайком одна. Она кормила его, купала его, давала ему лекарства, делала для него слабенькие ромовые коктейли, читала отрывки из любимых им Шекспира и Пабло Неруды.
– Когда я был совсем маленьким мальчиком, – сказал как-то раз Спайк, – моим самым любимым стихотворением было «Одна старушка жила в башмаке».
– Неудивительно, – ответила Эллен Черри.
– А еще я любил стишок про то, как поросенок пошел на базар, но мои родители почему-то начинали от него нервничать. Особенно там, где он начинал пищать.
И хотя времени у нее ни на что, кроме работы, не оставалось, Эллен Черри не жалела, что провела четыре недели в качестве сиделки Спайка. Тем не менее сей факт в корне изменил их отношения. Ее сексуальные чувства к нему испарились в мгновение ока. Возможно, причиной тому была его беспомощность, возможно – передозировка близости. Эллен Черри сама не знала, почему так произошло, но понимала – прежний огонь угас безвозвратно. Они оба избегали разговоров на эту тему, однако Спайк безошибочно чувствовал, как резко понизилась эротическая температура. И хотя в душе он, возможно, мечтал о возобновлении отношений, однако не стал ни свистком манить к себе дельфина, ни набрасывать электрическое одеяло на холодную спину. Эллен Черри и Спайк остались друзьями, но больше ни разу не совершали они прогулок на середину океана, где соленые брызги поблескивали, отражаясь в ее румянах, пока Спайк пытался поймать то сияющее морское существо, которое многие мужчины отведали, но ни один из них толком не видел.
Когда Спайк наконец занял свое место за конторкой метрдотеля, он был тощ и бледен, как бордюр из инея на обоях Матери Волков. Был вечер пятницы в начале августа, и ресторан приготовился к отражению наплыва клиентов – любителей перекусить и поглазеть на Саломею Завсегдатаи – такие как специалисты по ирригации из Марокко, курд-переводчик при ООН или детектив Шафто – заняли свои привычные места у стойки бара или за обеденными столами еще в пять, готовые провести в томительном ожидании четыре часа, прежде чем под сводами ресторана раздастся знакомый перезвон бубна. К половине седьмого несколько пылких Ромео уже крутились у входа в заведение в надежде попасться танцовщице на глаза, когда та будет выходить из черного седана, на котором ее привозили сюда, а потом отвозили домой. Правда, единственный глаз, который обращал на них внимание, – это сердитый глаз сестры руководителя оркестра, которая неизменно сопровождала девушку на работу и с работы. Саломея же ни на кого не смотрела и не с кем не заговаривала – молчаливая, застенчивая, отрешенная, самодостаточная – до того мгновения, пока оркестр не начинал исполнять первую мелодию. И тогда она раскидывала сложенные на груди руки, словно выпуская наружу некое свечение, отчего щеки присутствующих дипломатов тоже вспыхивали огнем, а зеленые оливки в мартини наливались цветом.
«Нью-Йорк не удивить танцем живота, – писала «Виллидж войс». – Горячие танцовщицы завораживали зрителя этим древним искусством уже давно – в свое время им удалось затмить собой даже цветной кинематограф или Мировую выставку 1939 года. Начиная с сороковых годов, в городе имелось как минимум два-три ближневосточных или греческих клуба, в котором выступали девушки, владеющие секретами этого древнего танца. Но никогда еще на Манхэттене не было исполнительницы, равной по технике и таланту Саломее из «И+И».
В шесть пятьдесят зазвонил телефон. Трубку снял Спайк.
– «Исаак и Исмаил», – ответил он. – Свободных мест нет. – Выслушав в течение нескольких секунд незримого собеседника, он жестом подозвал Эллен Черри. – Тебя. Вроде бы как мать.
– Я сниму трубку в кухне. Извини, Спайк. Я говорила им никогда не звонить сюда по вечерам, когда мы заняты обслуживанием клиентов.
– Ничего страшного. Все места заняты.
– Да, но сколько тонн фалафеля я должна разнести!
– Не волнуйся. Давай я вместо тебя обслужу твои столики. Ведь если у кого и разыгрался аппетит, то только на нашу Саломею.
– Ладно, не преувеличивай. Кстати, завтра я собиралась купить кисти и холст.
Отмахиваясь от анонимных рук, норовивших похлопать ее или ущипнуть за полку, Эллен Черри прошла в кухню. Сняв трубку с висевшего на стене дополнительного аппарата, она узнала, что ее отца больше нет в живых.
Набальзамированный Верлин лежал в гробу, и от него еще попахивало слегка заплесневелой мочалкой – тоже своего рода вызов, от которого Эллен Черри стало чуть легче на душе. Верлин как бы уносил этот свой запашок с собой в могилу.
Эллен Черри постояла у открытого гроба, вспоминая все то, что они когда-то делали вместе, то, что Верлин делал ради нее: кукол и наборы для рисования, которые он ей покупал, фильмы, которые она смотрела, сидя у него на коленях, их поездки во Флориду, во время которых он постоянно спрашивал у нее, хочется ли ей «кока-колы» или гамбургера, а может, его «папина дочка» хочет пи-пи (хотя на самом деле ей больше всего хотелось играть в зрительные игры). Глотая слезы, Эллен Черри перетасовывала колоду воспоминаний – карты отцовской любви, на которых были и радость, и тревоги, и самопожертвование. Но то и дело оттуда выскакивал черный туз, напоминая о том, как однажды отец выгнал ее из-за мольберта, как он нещадно скреб ей лицо и кричал «Иезавель!». Почему-то это воспоминание заслоняло собой все остальное, что он сделал для ее развития и счастья. Эллен Черри терзалась сомнениями, нормально ли это, случается ли так, что и другие люди тоже держат в душе обиду на любящих родителей даже после того, как тех уже нет в живых. И если сама она умрет завтра, будут ли ее помнить за то немногое хорошее, что она успела сделать в этой жизни, или за ее эгоизм и озлобленность, особенно в отношении Бумера Петуэя? Она лила слезы как по отцу, так и по себе самой. Неожиданно ей бросилось в глаза, что при бальзамировании Верлину густо наложили на лицо косметику, и она улыбнулась сквозь слезы горькой улыбкой.
Пэтси подошла и встала рядом.
– Его свел в могилу футбол, – сказала мать.
– Мама, о чем ты говоришь? Папа ведь последний раз играл еще ребенком.
– Не играл, зато смотрел. Он угробил свое сердце, сидя перед телевизором.
Позднее один из участников церемонии похорон рассказал Эллен Черри, что Верлин смотрел показательный матч с участием «Вашингтон редскинз». Неожиданно ему стало плохо, и он схватился за сердце.
– Дело не в том, что ваш отец был заядлым болельщиком, – добавил тот человек. – Просто он долго просиживал перед ящиком и пихал в себя всякие чипсы.
В своей речи Бадди Винклер обошел стороной тему футбола и телевидения, однако вспомнил парочку эпизодов про то, как в молодые и бесшабашные годы они с покойным «ловил и лягушек». На сей раз преподобный блеснул красноречием, это была вынуждена признать даже Эллен Черри. Его саксофон исторгал радость в глаза усопшему, пел успокоение навсегда заглохшему мотору в груди. С гипнотическими каденциями он воспроизвел перед притихшей паствой тень, что отбрасывает только что появившийся на свет младенец, как затем эта тень растет и заостряется, пока не становится похожей на церковный шпиль, что устремлен в небесную высь к Господу Богу.
– Путь вниз есть путь наверх, – произнес он, цитируя греческого философа перед группой людей, которые привыкли принимать как истину лишь слова непосредственно из Священного Писания или из уст политика-южанина.
Эллен Черри так и подмывало спросить его, что он хотел сказать, цитируя в храме Господнем афоризм философа-язычника, однако не осмелилась подойти к нему ближе. После похорон, уже у них дома, Бадди провел большую часть времени, обнимая Пэтси и время от времени притягивая ее заплаканное лицо к лацканам пиджака от Армани. Но стоило ему перевести глаза в сторону Эллен Черри, как взгляд его становился темнее тучи, а золотые зубы начинали издавать скрежет. На ее счастье, уже на следующее утро он вернулся в Нью-Йорк.
А еще через день, ближе к вечеру, вернулась туда и Эллен Черри. На этом настояла Пэтси.
– Тебе надо на работу. Папа был бы против, если бы ты пропустила лишние дни. Ты ведь знаешь, как он относился к бездельникам и прогульщикам.
И все равно Эллен Черри не хотелось уезжать. Но тут Пэтси призналась ей, что тоже собирается перебраться в Нью-Йорк.
– Сейчас я пока вся на нервах. Господи, главное – прийти в себя, пережить все это и успокоиться. Думаю, что со временем у меня получится. И как только я приду в себя, то больше не собираюсь сидеть в этой дыре. Может, я приеду к тебе и поживу какое-то время с тобой. Надеюсь, ты не против? После отца осталась страховка, так что денег хватит, и кто знает, может, мне удастся немного подзаработать на этом старом сарае.
В самолете Эллен Черри все пыталась представить Пэтси без Верлина. Но она не могла представить без него мир вообще, каким бы незначительным игроком на сцене жизни он ей ни казался. Как она ни старалась, ей было трудно представить себе постоянное отсутствие человека, который (по крайней мере для нее) всегда там был, являясь своего рода фундаментом ее жизненного опыта, ее плоти и крови. Она моментально почувствовала себя старше, более беззащитной, словно буфер между ней и смертной чертой неожиданно рухнул.
На следующий день после похорон, пока они с матерью сидели перед напольным вентилятором и пили чаи со льдом, Пэтси вскользь призналась, что, когда Эллен Черри была совсем маленькой, у нее было два выкидыша, причем, возможно, Верлин не был отцом одного из неродившихся младенцев. Надо сказать, что Эллен Черри не ждала и не желала от матери подобного рода признаний, однако, как только она попробовала изменить тему разговора, Пэтси заявила:
– Кстати, тебе тоже уже давно пора подумать о детях. И чем раньше, тем лучше. И знаешь почему? Потому что, когда заводишь ребенка, твоя жизнь летит кувырком. Но поскольку твоя жизнь и без того полетела кувырком, то один-два ребенка уже не играют особой роли Эллен Черри подумала про себя, что в том, что касается жизни, которая летит кувырком, Пэтси права. Пока что на ее долю сыпались одни лишь разочарования и неудачи, хотя, сказать по правде, вокруг себя Эллен Черри видела жизни куда более нескладные и неудавшиеся. Как бы то ни было – если, конечно это не было ложной тревогой, – но резинка на ее эмоциональной пижаме потихоньку тлела.
Вскоре в иллюминаторе показался Манхэттен. Его небоскребы пронзили ее тоску, ее самокопание, наполнив ее сердце неожиданной радостью. По сравнению с Нью-Йорком Ри шонд был плоским, как блин, а Колониал-Пайнз и вообще безвредная заноза на майском шесте мира. Эллен Черри ощущала себя пчелой, возвращающейся в гудящий улей, только в этом улье трутни потихоньку воровали королевское желе, рабочие пчелы подрабатывали жуками-навозниками, а королева правила лишь при условии, что в «Таймс» на нее будут печатать положительные рецензии. И пусть головы всех и каждого заняты Иерусалимом, лично она выбирает Нью-Йорк.
«Чего только там внизу не происходит», – думала про себя Эллен Черри, хотя с той высоты, на которой она летела, рассмотреть что-либо было невозможно. Ни перышка дыма, ни воя сирены не долетало до ее самолета от полыхавшего где-то внизу собора Святого Патрика.
– Вам когда-нибудь доводилось общаться с пулей?
Жестянка Бобов задал(а) вопрос, но он так и повис в воздухе. Грязный Носок и Ложечка были заняты тем, что наблюдали, как на ступеньках собора собирается толпа, чтобы послушать Бадди Винклера или, на худой конец, поглазеть на него. Репортер «Виллидж войс», та же самая ищейка новостей, что написал про Саломею, опубликовал материал и об уличном проповеднике, который затем подхватили несколько телестанций (как в конечном итоге произойдет и с материалом про Саломею). В результате обыкновенные прохожие стали обращать на Бадди больше внимания. Некоторые специально приходили сюда, на Пятую авеню, чтобы воочию увидеть знаменитого радиопроповедника, который в подражание Господу нашему Иисусу Христу стоял на ступеньках собора в одних сандалиях и громогласно вещал на весь квартал. В результате на тротуаре нередко возникала давка, что не могло не обеспокоить городские власти, но поскольку всюду царила истерия по поводу грядущего тысячелетия, а в политике вес набирали крайне правые, то власти предпочли не вмешиваться. В душе же отцы города надеялись, что, может, какая-нибудь общественная организация вроде «Свободы от религии» подаст жалобу.
– Осмелюсь предположить, что мисс Ложечке ни разу не доводилось оказаться на пути пули любого калибра, но вот что касается вас, мистер Носок, помнится, как-то раз вы изволили рассказать нам о том, как однажды вы отправились в экспедицию ловить лягушек.
– На приманку, – буркнул Носок. – Можно подумать, их хватают голыми руками, черт возьми. – С этими словами он вновь переключил внимание на тротуар. – Эх, старина Норман только и умел, что вращаться на одном месте, а этот парень знает, как заработать на хлеб с маслом.
– Лично я был(а) бы рад(а) возможности побеседовать с пулей, выяснить, что там у них внутри, в их заостренных головенках.
Интерес Жестянки к пулям вспыхнул с новой силой после сообщений в газетах – их заносило в подвал через решетку. Правительство Израиля широко рекламировало тот факт, что для того, чтобы снизить количество жертв среди невооруженных палестинских демонстрантов, израильские солдаты стреляли из винтовок деревянными или пластиковыми пулями. Как ни странно, в результате этих мер количество жертв резко возросло. По словам американских и европейских медиков, работающих в госпиталях на Западном берегу, израильские солдаты, почувствовав свободу действий, теперь стреляли в молодых арабов в голову и с близкого расстояния. В таких случаях попадание даже пластиковой пули часто оказывалось смертельным или становилось причиной серьезной черепно-мозговой травмы.
– Было бы желание, а способ найдется, – с нескрываемой иронией заметил(а) Жестянка Бобов. Он(а) уже решил(а), что если когда-нибудь доберется до Иерусалима, то обязательно постарается взять интервью у пули, а если получится, то и двух-трех. Ведь наверняка за фасадом стоицизма, которым они, как и другие неодушевленные предметы, обращены к миру одушевленных сущностей, у пуль скрываются какие-то свои надежды, мечты, страхи. Интересно узнать, отличен ли внутренний мир деревянной пули от внутреннего мира той, что закована в металлическую броню?
«Если я когда-нибудь доберусь до Иерусалима…» Не успела эта (слегка окрашенная фатализмом) мысль промелькнуть в той части Жестянки, что служила ей эквивалентом головы, как Раскрашенный Посох и Раковина позвали его(ее), Ложечку и Носок оторваться от ржавой решетки, сквозь которую те взирали на мир, чтобы сделать важное объявление: в этот день они намерены снова тронуться в путь.
– Главное – точно рассчитать время, – сказала Раковина. – Но и в этом случае опасность не менее велика. Поэтому мы не вправе требовать от вас участия.
Однако обоих – и Жестянку Бобов, и Грязный Носок – одолевало такое желание пуститься в путь (ведь оба были уже не те, что раньше, и сидячая жизнь была им в тягость), что они были согласны терпеть любые трудности еще до того, как ознакомились с планом. Ложечка от страха слегка передернулась и – а что ей еще оставалось? – присоединилась к остальной компании.
Раскрашенный Посох задумал устроить в подвале пожар. Причем устроить его следовало еще засветло, чтобы было хорошо видно, как из-за решетки повалит дым но вместе с тем ближе к вечеру, чтобы предметы, как только окажутся на свободе, могли воспользоваться наступающей темнотой. Используя свои знания небесных законов, Раскрашенный Посох рассчитает момент истины. В идеале дым должен привлечь внимание прохожих за две минуты до наступления сумерек. Если пламя выйдет из-под контроля, придется включить сигнализацию, ведь в противном случае все до единого предметы сгинут в пламени раз и навсегда. Единственно для кого еще оставалась надежда пережить пылающий ад, это Ложечка, но и ей грозило быть расплавленной, превратившись в неэстетичный металлический комок – куда более неэстетичный и неприглядный, нежели нынешнее состояние Жестянки Бобов. При этой мысли Ложечка вздрогнула еще раз, и все услышали, как она звякнула.
– И как же, черт подери, вы собираетесь устроить тут пожар? – поинтересовался Грязный Носок.
– Трением, – невозмутимо пояснил Посох.
– А как? – заикнулся(ась) было Жестянка Бобов, но тотчас умолк(ла). Поскольку его(ее) вообще интересовали подобные вещи, он(а) уже вознамерился(ась) спросить Раскрашенный Посох о том, как он будет себя чувствовать, если для того, чтобы ускорить бегство, им придется спалить дотла такой великолепный собор? Однако поразмыслив, Жестянка решил(а), что не стоит обременять Раскрашенный Посох вопросами морально-этического характера. Ведь он и без того уже отлупил одного человека и поставил подножку другому. A еще Жестянка Бобов подозревал (а), что неодушевленные предметы и без того тайком разожгли уже не один разрушительный пожар «неизвестного происхождения». Люди, например, порой говорят о «самовозгорании» – им невдомек, что на самом деле это акт чьей-то воли.
В дальнем углу подвала Раскрашенный Посох перевернул старый упаковочный ящик, высыпав на пол упаковочную стружку. При помощи Посоха Ложечка набивала ее в Раковину и Носок, а те в свою очередь переносили горючий материал к решетке.
– Полюбуйтесь, каков стал наш мистер Носок! Можно подумать, он накачался стероидами, – не удержался-(ась) от комментария в адрес налитых форм своего товарища Жестянка Бобов. – Или его специально откармливали гусиной печенкой.
Ложечка хихикнула. Грязный Носок не менее грязно выругался себе под нос.
Поверх кучи курчавых стружек (по словам Носка, та ужасно напоминала ему прическу мисс Чарльз) они затолкали – каждый своим, доступным ему манером – несколько старых, сухих и пропыленных молитвенников. Точно таким манером они добавили еще несколько щепок от поломанной скамьи. Затем все отступили назад, чтобы полюбоваться на свое творение.
– По-моему, до нас далеко даже скаутам, – с нескрываемой гордостью заметил(а) Жестянка Бобов.
– По-твоему выходит, что так, – отозвался Грязный Носок.
Ложечка, как водится, хихикнула – скорее от нервов, нежели шутке.
С приближением сумерек все заняли свои позиции Ложечка (ее, надо сказать, все еще била дрожь) и грязный Носок (этот все еще чесался, так как в нитках запутались частички стружки) устроились на выступе перед решеткой. Раковина и Жестянка Бобов встали у двери —. с той целью, чтобы, как только та распахнется, моментально за ней спрятаться. Раскрашенный Посох занял позицию рядом с кучей стружек, балансируя на заостренном конце.
Все замерли в ожидании.
И ждали, ждали…
Когда же Посох решил, что угол падения лучей заходящего солнца его устраивает, он принялся бешено вращаться на месте. По какой-то причине все, кто наблюдал за ним, на мгновение вспомнили Перевертыша Нормана, хотя по сравнению с Посохом, что вертелся волчком на одном месте, уличный артист был все равно что медлительный почтовый поезд по сравнению с экспрессом. Слегка подрагивая, древний талисман продолжал вращаться – бешено, словно в экстазе, будто трость слепца, угодившая в водоворот, будто резец гранильщика алмазов.
Все замерли в ожидании.
И ждали, и ждали…
И потихоньку начали нервничать…
Наконец одна из стружек задымилась. За ней другая. Потом третья. А затем вспыхнула и первая искра – словно окровавленная головка ребенка, что наконец показалась из кислородной утробы. Затем близнецы. Затем тройня. А затем и вся куча стружек занялась пламенем, и на фоне зловещих отблесков на стене заплясала тень обожженного огнем Посоха.
Примерно в тот момент, когда Эллен Черри Чарльз, потерявшая мужа, любовника, а теперь и отца, вернула перед посадкой в Ла-Гуардии спинку кресла в вертикальное положение, ударный отряд пожарников осторожно приоткрыл дверь, что вела в полуподвал собора Святого Патрика. В этот же самый момент Ложечка, грязный Носок и Раскрашенный Посох прошмыгнули сквозь решетку на тротуар. Там они нашли укрытие в клубах дыма. Полиция уже оцепила квартал. Что ж, пока все шло по плану.
– Господи, помоги остальным, пусть и у них все пройдет так же гладко, – молилась Ложечка.
– Угу, – откликнулся Носок. – По сравнению с теми двоими мы уже полдела сделали.
Не успел он проговорить, как откуда-то из-за завесы дыма им навстречу шагнул изможденного вида человек, который, хотя и был одет в дорогой костюм, производил, однако, весьма затрапезное впечатление – ну, скажем, как дешевая жевательная резинка. К своему великому ужасу, предметы моментально узнали его. Но как же велик стал их ужас, когда они поняли, что сейчас произойдет. Не успела Ложечка пролепетать «Матерь Божья» или «малиновый мусс», как правая лапища этого человека подхватила ее с тротуара. Одновременно левой своей ручищей человек схватил Раскрашенный Посох. На какое-то мгновение он присел, разглядывая Грязный Носок, но тотчас с выражением омерзения на лице отпрянул, оставив не первой свежести предмет гардероба лежать там, где тот и лежал. Человек поспешил прочь, сжимая в руках и разглядывая на ходу свои находки – ложечку и раскрашенную палку.
Так уж случилось, что в тот вечер Бадди Винклер задержался у собора Святого Патрика чуть дольше обычного. У него состоялась беседа с одним из сочувствующих. Хорошо одетый незнакомец, по его собственному признанию, якобы был готов оказать финансовую поддержку любому начинанию, способному приблизить Армагеддон.
– Давайте не будем ходить вокруг да около и перейдем ближе к делу, – предложил ему Бадди Винклер. Так они и поступили и действительно пустились обсуждать конкретные моменты, как вдруг заметили, что из подвальной решетки повалили клубы дыма. Надо сказать, что проповедник был весьма поражен, с каким проворством собеседник вызвал полицию и пожарных. Когда прибыла первая машина, водитель принялся расспрашивать Бада о том, как возник пожар.
– Нет-нет, что вы. Это же преподобный Бадди Винклер, – вмешался его новый знакомый.
– А ты кто такой, чтобы мне указывать?
В ответ на этот вопрос незнакомец извлек бумажник и помахал перед носом водителя полицейской машины каким-то удостоверением, которое почему-то меньше всего походило на золотую карточку «Виза», зато сильно смахивало на фэбээровское. Полицейский тотчас кивнул и переключил внимание на то, зачем, собственно, сюда и прибыл, то есть принялся очищать от зевак место происшествия.
– Сдается мне, что пора сматывать удочки, – заметил Бадди. – Лучше мы потолкуем с тобой да все как следует обмозгуем как-нибудь в другой раз. – И он кивнул в сторону дымящегося собора. – Надеюсь, святые отцы не лишатся своей главной недвижимости.
С этими словами он повернулся и поспешил к оцеплению. Осыпая его проклятиями, пожарные бросились мимо него вверх по ступенькам собора. Бадди моментально исчез в клубах дыма.
– Готов поклясться, что эти педики-архиепископы забыли погасить огонь под котелком с чечевичной похлебкой, – пошутил Бадди. – Пытались эту свою похлебку разогреть, а она возьми и выкипи.
Бадди было зажмурился, чтобы глаза не разъедал дым, и именно в тот момент, когда приоткрыл их снова, он и заметил на тротуаре подозрительные предметы.
Он не раздумывая схватил два из них – да-да, совершенно машинально, но в следующий миг до него дошло, что ложечка в его руке точно такая же, что и на картинах его взбалмошной родственницы, а сатанинского вида палка – точь-в-точь как та, что несколько недель назад сбила его с ног. Бада уже давно терзали смутные предчувствия по поводу решетки в цоколе собора – внутренний голос нашептывал ему, что там творится нечто неладное, противоестественное и неправедное. Нечто такое, что направлено лично против него. Нет, он не мог об этом говорить вслух. Ему меньше всего хотелось даже думать на эту тему, разве что вскользь. Как ни странно, он ни в чем не винил католиков. Интуиция подсказывала ему, что если кого-то и подозревать, то этот неведомый кто-то наверняка неким образом связан с тем ненормальным, что раньше стоял как истукан перед собором, пудря мозги доверчивым псевдоинтеллектуалам вроде Эллен Черри. А те по наивности верили, будто он вращается. Но кто или что бы то ни было, эта вещь или человек неким образом имеет отношение к предметам, найденным им на тротуаре. Что ж, он расстроит их планы! Пусть даже не надеются! Он унесет с собой их дьявольские штучки. Разве что кроме носка. Пусть уж лучше сам нечистый натягивает себе на копыто эту омерзительную тряпку!
Грязный Носок свернулся в крошечный комок и прижался к стене. Ближе к рассвету, измученный и одинокий, он прошмыгнул сквозь решетку назад, в закопченный подвал собора Святого Патрика. Поговаривают, будто он до сих пор там. Будто бродит по собору, словно некий зловредный протестантский призрак. Так что если алтарные мальчики вдруг проливают вино, солидные джентльмены портят воздух во время исповеди, епископы ни с того ни с сего переходят на поросячью латынь, а юные матери начинают выступать в поддержку противозачаточных средств – да-да, это все его проделки. Поговаривают даже, что в холодные зимние ночи он запихивает в себя пару кусочков угля и гоняет на органе пассажи Хэнка Уильямса. Или же время от времени выскальзывает из-за решетки на улицу и, вытянувшись во всю длину, хватает за ноги дородных матрон, увешанных покупками, а те визжат и в ужасе роняют свои многочисленные свертки.
– Хе-хе-хе! – якобы заливается он смехом, перед тем как юркнуть назад в свое убежище.
Более трезвые головы утверждают, будто в церкви его нет вообще, что он скорее всего попал туда, куда в конце концов попадают все носки, когда они совершенно загадочным образом исчезают из стиральных машин по всей Америке; то есть переместился в иное измерение, в некую параллельную вселенную из хлопка, шерсти и полиэстера, переселившись на планету Пропавших Носков.
Правда это или нет, достоверно одно – как и многие пилигримы до него, Грязный Носок так и не попал в Иерусалим. Однако не исключено, что в один прекрасный день Иерусалим сам явится к нему.
Что касается Иерусалима, то другие предметы из этой странной компании достигли больших успехов, нежели наш Носок. Бадди Винклер принес Ложечку и Посох к себе домой, в шикарную нью-йоркскую квартиру, которую для него снимал Батальон Третьего Храма. Там он со смесью любопытства и отвращения какое-то время разглядывал их, после чего упрятал с глаз подальше в шкаф. А закрыв дверцу, прочел молитву: «Господь наш Иисус, прошу Тебя, оберегай Твоего верного и невинного слугу от их бесовских козней».
Не успел он захлопнуть дверцу шкафа, как истеричная Ложечка, заметив зияющую щель меж завесами, тотчас начала требовать, чтобы Посох немедленно проучил обидчика.
– Врежь ему как следует по кумполу, – настаивала она. – и выпусти нас отсюда!
Надо сказать, что Раскрашенный Посох был немало удивлен ее напором, однако, будучи не склонен к врезанию по одушевленным кумполам, посоветовал ей поостыть и подождать, какие еще подарки преподнесет им судьба.
Ближе к вечеру к Ложечке все-таки вернулась толика душевного равновесия. Однако утром, когда они услышали, что проповедник проснулся и ходит по квартире, она вновь взялась призывать Посох к решительным действиям.
– Молчать! – цыкнул на нее Раскрашенный Посох. – Что на тебя нашло? Разве ты вчера не слышала, какие планы у нашего похитителя?
Планы, о которых обмолвился Раскрашенный Посох, прозвучали в разговоре, который преподобный Бадди Винклер вел накануне с ночным визитером.
– Надеюсь, вы не в обиде на меня, рабби, что я вынудил вас прийти сюда, да еще в такой час, – произнес тогда Винклер. – Но сдается мне, что этот чертов телефон прослушивается. Буквально сегодня ко мне подъехал переодетый легавый неизвестных мне либеральных взглядов. Ну и скользкий был тип, скажу я вам, такой без мыла пролезет куда угодно, хотя, сдается мне, со мной ему не повезло. Он так и не смог выудить Из меня то, что ему было нужно. Но как всегда, это был знак. Знак, данный нам, вне всякого сомнения, самим Всевышним, что мы должны быть осмотрительны. По этой причине довожу до вашего сведения, что все, что может бросить на нас тень подозрения, я планирую завтра или послезавтра переправить в Иерусалим. Так сказать, очистить помещение от улик. Пусть уж лучше все хранится до поры до времени там, у моего знакомого, Бумера Петуэя.
– Ты слышала! – воскликнул Посох. – Этот человек собирается переправить «все» в Иерусалим! Значит и мы с тобой тоже попадем туда!
– О Боже! – ахнула Ложечка. – А как же остальные?
– Увы, мы бессильны им помочь. Их судьбы в руках звезд. К счастью, у Раковины прекраснейшие отношения со Звездным Светом.
На то, чтобы выбраться из собора, у Раковины и Жестянки Бобов ушло несколько часов. Вскоре после того как в подвал протянули пожарные шланги, они вышмыгнули из-за двери и начали тяжкое, полное опасностей восхождение по лестнице. Не успели они достичь цокольного уровня, как мимо них, ничего не замечая, пронеслись двое пожарных. В цокольном этаже предметы около получаса прятались в ящике с благовониями.
– Какое счастье, что мы не люди! – вздохнул(а) Жестянка Бобов. – Будь у нас нос, мы наверняка задохнулись бы в этом порошке. С другой стороны, будь у нас нос, мистер Носок уже давно бы отравил нас своим зловонием.
Пожарники загасили пламя довольно шустро. Вскоре с места происшествия отъехали все пожарные машины, кроме одной. С десяток пожарных слонялись по улице, пили кофе с пончиками, болтали с полицейскими про футбол. Они остались лишь для того, чтобы проследить, не будет ли нового возгорания. Наконец прибыл специальный полицейский взвод – произвести расследование на предмет поджога. К этому времени Раковина и Жестянка, подобно паре пластиковых лососей, преодолевающих безводные пороги, наконец достигли первого этажа, где и затаились между скамейками в главном нефе.
Постепенно люди покинули помещение – за исключением двоих, секретаря архиепископа и главного смотрителя. Какое-то время Раковина и Жестянка опасались, что навсегда застрянут здесь, словно в ловушке, и каждое воскресенье во время мессы прихожане будут преклонять на них колени. Однако секретарь архиепископа предложил оставить входные двери открытыми, чтобы проветрить помещение. А надо сказать, там действительно ужасно воняло дымом и кремированными молитвенниками. Люди ушли, и вскоре Раковина с Жестянкой оказались на ночных улицах, где, подобно тысячам фосфоресцирующих крыльев, город бился тысячами пульсов о стальные и каменные оболочки.
Сжавшись в комок, Грязный Носок приютился всего в ярде от ближайшего к Пятьдесят первой улице конца решетки. Сворачивая по направлению к гавани, как их когда-то учили, Жестянка и Раковина не заметили его. Он же не заметил их. Стараясь держаться в тени, они быстро пересекли Пятидесятую улицу, обогнули угол Сорок девятой и нырнули в пропыленный цементом лабиринт какой-то стройки. Каково же было их разочарование, когда там их никто не ждал – ни Посох, ни Ложечка, ни Носок!
– Черт возьми! – сокрушенно воскликнул(а) Жестянка. – Что же нам теперь делать?
– Давай немного потерпим, вдруг они еще не пришли. В это время здесь слишком многолюдно. Если же наши товарищи не появятся к заходу луны, мы с тобой одни проследуем к реке. А от нее к морю.
Раковина в задумчивости прислонилась к куску пенопласта. Тот оказался упаковкой из-под какой-то еды, которую бросил кто-то из строителей – явно рисковый в гастрономическом плане парень, раз не побоялся купить себе обед в одном из близлежащих японских ресторанчиков. Орудуя своими острыми выступами-шипами, Раковина перевернула упаковку, и оттуда наружу выскочил, судорожно подергиваясь и подрагивая, комок какой-то противной белой мазюки.
– Добрый вечер! – протянул комок, продолжая подрагивать, словно голосовые связки сопрано-альбиноски.
– И кто вы такой будете? – спросила в испуге Раковина.
Наконец судороги прекратились, и странное комковатое создание ответило:
– Меня зовут Тофу. Только умоляю вас, не называйте меня соевым творогом.
В течение последующих семидесяти двух часов Раковина и Жестянка перебежками передвигались вдоль нью-йоркских причалов от одного укрытия к другому в тщетной – увы! – надежде встретить своих товарищей. Наконец на третьи сутки, поздним августовским вечером, густым и теплым, как черепаховый суп, Раковина велела Жестянке вскарабкаться на нее, и как только изуродованная консервная банка устроилась в перламутровой нише (слишком неустойчивой, по мнению их обеих), Раковина соскользнула в маслянистые воды гавани и взяла курс на океан.
Вес жестянки вынуждал ее держаться в воде низко, едва высовываясь над поверхностью. Любая, даже самая нежная и ласковая волна окатывала ее пассажира, и Раковина волновалась, как бы куда более мощные валы открытого океана не смыли Жестянку из его(ее) каюты. Раковина предупредила своего(ю) пассажира(ку) о том, какие опасности подстерегают их во время плавания. Однако как только они покинули пределы гавани, как только первые барашки начали сотрясать неустойчивое плавсредство, заставляя звякать его(ее) жестяные бока, Жестянка громко воскликнул(а) «Ура! Волны!» и, радостно визжа и улюлюкая, словно взбалмошная школьница, зашлепал(а) по воде отсутствующими ладошками.
– Придется плыть медленно, – остудила его(ее) восторг Раковина. – Нам предстоит преодолеть громадное расстояние. И если, не дай Бог, мы угодим в шторм…
– Ну и пусть! – воскликнул(а) Жестянка Бобов, а затем, уже гораздо тише, добавил(а): – Послушайте, мисс Раковина. Не думаю, чтобы каждой банке с углеводами выпадала возможность прокатиться по океанским волнам, особенно на таком замечательном судне. С моей стороны было бы весьма нелюбезно не признать, что обе стороны моей натуры – и мужская, и женская – испытывают некое возбуждение по причине моего нынешнего вместилища. Только прошу вас, не нужно краснеть. И не нужно сердиться. Лучше подумайте о Третьем Иерусалимском Храме и о той роли, какую вам предначертано в нем сыграть. Что до меня, то моя энергия слишком долгое время была сосредоточена в моем интеллекте. Поверьте, мне никогда не было так хорошо, как сейчас.
Раковина промолчала в ответ. Ее внимание было сосредоточено на море, и она старалась удержать своего(ю) пассажира(ку) в вертикальном положении. Водоросли обволакивали ее, словно сгнившие полинезийские гирлянды, крабы на своих плоских скрипках исполняли ей серенады, косяки рыб подталкивали ее своими носами. Не успела скрыться за горизонтом статуя Свободы, как Раковину обогнали несколько грузовых судов. В трюме одного из них – того самого, что своей тягой создал для нее массу неудобств, – посреди всякой всячины, старой рухляди, такелажа и прочих вещей, в ящике, адресованном на имя Рэндольфа Петуэя III, притаилась парочка не совсем обычных предметов, с которыми ее связывала старая добрая дружба.
Потеряв мужа, любовника, а теперь и отца, Эллен Черри стала женой, возлюбленной и дочерью ресторана «Исаак и Исмаил». Количество работников в нем фактически удвоилось, и Эллен Черри все чаще оказывалась в роли администратора. Нет, она наверняка предпочла бы остаться обыкновенной официанткой, но это было исключено. К середине сентября ситуация уже практически вышла из-под контроля, и ее опыт и энергия оказались весьма кстати.
Саломея была новой нью-йоркской королевой ночи. Пресса, пресытившись агрессивными расфуфыренными шлюхами, обычно претендующими на эту корону, сравнивала ее с глотком свежего воздуха и превозносила, как только могла. Однако чем больше писали о ней, тем загадочнее она казалась. Чем большей была ее тайна, тем большее внимание она приковывала к себе. Как ни парадоксально, те, кто привык считать себя самым-самым – самым стильным, самым продвинутым, – открыли ее для себя самыми последними. В течение нескольких месяцев эти снобы активно сопротивлялись. Однако сначала поодиночке, затем по двое они, наступив на горло собственной гордости, покинули такие модные заведения, как «Неллз», «М.К.» или «Пейдей», чтобы – кто в лимузине, кто на такси – добраться до площади Объединенных Наций, где они униженно пристраивались в одну очередь с простым людом из пригородов и доводили всех своим нытьем, требуя, чтобы их немедленно пропустили внутрь. Случалось, что настоящая, высшей платиновой пробы знаменитость появлялась в дверях, слезно умоляя пропустить ее без очереди в зал. Но Абу и Спайк не знали никаких любимчиков. В «И+И» было твердо заведено – кто первым пришел, того первым и обслужили. Правда, однажды Абу нарушил это правило, позволив Дебре Уингер одним глазком посмотреть представление из кухни, после того, как она предложила свою помощь в деле мытья посуды.
Буквально в каждом своем интервью – если они на них соглашались – Спайк с Абу подчеркивали, что прежде всего следует упомянуть смысл существования самого ресторана, его идею и нелегкую историю. В результате их арабско-еврейское братство приобрело такую славу, какая им и не снилась. Газетные вырезки, записи телепередач тщательно собирались, копировались и отправлялись в Иерусалим.
– Только, пожалуйста, не надо впадать в сентиментальность, – предостерегал журналистов Абу. – Мы лишь крошечный и слегка безумный оазис в огромной пустыне. Мы просто делаем свое дело, утверждая то, во что мы оба верим, – причем делаем это лишь потому, что таковы наши идеалы, а вовсе не потому, что мы будто бы задались целью изменить Ближний Восток.
– Но то, что мы делаем, – в этом есть настоятельная необходимость, – вторил ему Спайк, – даже если никто и не последует нашему примеру.
В конце сентября арабо-израильский ресторан даже удостоился довольно крупной награды за дело укрепления мира. Однако внимание всех и вся было в первую очередь приковано к Саломее, юной исполнительнице танца живота. Что касается гастрономических предпочтений Нью-Йорка, то юная танцовщица была в «И+И» и главным блюдом, и соусом к нему, а братство народов – не более чем обязательной веточкой петрушки в гарнире.
В течение нескольких недель ансамбль играл в ресторане также по вторникам, средам и четвергам, и в эти дни выступать приглашали двух опытных исполнительниц древнего восточного танца. Что касается бизнеса как такового, то это нововведение в принципе имело смысл, однако стрелка на датчике хорошего настроения Абу и Спайка почти не сдвинулась с места. По сравнению с Саломеей приглашенные танцовщицы, несмотря на весь свой опыт, были примерно то же самое, что фторированная вода по сравнению с ядреным, освежающим кумысом. Нет, они были не так уж и плохи, но, как выразился Абу, «для знатока фраза «не так уж плохи» звучит оскорбительно». Кроме того, завсегдатаи то и дело жаловались, что для того, чтобы освободить место для танца, приходилось отключать пресловутый чудо-телевизор, причем, как правило, в самый решающий момент футбольного матча. Так что Абу со Спайком ничего не оставалось, как уволить танцовщиц и вернуться к прежнему графику, когда оркестр играл лишь по пятницам и субботам. Индийский ресторан по соседству, которого «И+И» затмил окончательно, хотя шеф-повар у индусов и был гораздо лучше, предложил им выкупить свое помещение, чтобы они могли расширить заведение. Но Абу со Спайком галантно отклонили предложение соседей.
– С нас довольно того, что у нас уже есть, – заявил Спайк.
А была у них застенчивая шестнадцатилетняя студенточка из школы медсестер (Шафто, черт его подери, оказался прав), которая наотрез отказалась говорить с продюсерами передачи «Сегодня вечером», когда те подкатили к ней в кафетерии клиники «Бельвью». При этом телевизионщики столь энергично размахивали контрактом, что у Саломеи моментально остыла двойная порция жареной картошки. (Шафто также рассказал по секрету – одному Богу известно, где он раздобыл эту информацию, – что, когда девчонка читала учебник или листала комиксы, она надевала тяжелые очки в роговой оправе. Надо сказать, что позднее этот факт подтвердил и журналист из «Ньюсуика», отчего десятки мужчин и женщин с нормальным зрением зачастили на площадь перед ООН в дурацких очках).
А всего-то тянуло их туда желание увидеть робкую, застенчивую девчушку, которая – не прикладывая к тому видимых усилий – довела до совершенства танец живота, подобно сомнамбуле, что пишет во сне оригинальную любовную лирику. То есть влекла их туда всего лишь эта девственница (по крайней мере руководитель ансамбля клялся-божился, что так оно и было), от одного только вида которой немало мужчин (да и женщин тоже) кончали тут же в зале, хотя она сама не удостаивала их не то что прикосновением, но и взглядом. То есть их влекла сюда эта равнодушная полуженщина-полуребенок, которая, размахивая тюбиком дешевой помады, поставила жирный огненный крест на грудной клетке циничного, пресыщенного Манхэттена, после чего бомбардировала его сердце глубокими чувствами и глупыми идеями.
– Танец живота – это своего рода практическая женская йога, – пояснял при случае Абу. – Он появился в странах Леванта сотни, если не тысячи лет назад как своего рода гимнастика для брюшной мускулатуры. С его помощью женщины учились напрягать одни мышцы и расслаблять другие, чтобы роды протекали менее болезненно. Эти упражнения также снимали боли во время месячных. Это, конечно, не более чем предположение, но, как мне кажется, женщины тогда собирались на эти упражнения, как сейчас они собираются на аэробику, а мужчины, даже если и отказывались в том признаться, обычно бывали заинтригованы. Потому что, с одной стороны, на эти упражнения любопытно взглянуть, с другой – есть в них нечто такое слегка неприличное, пикантное, либо то и другое вместе. Постепенно танец живота, подобно многому другому, вышел за рамки своего первоначального контекста, стал стилизованным, манерным и замкнулся на самом себе.
– То есть Саломея вернула танцу его первозданность? Его старые движения?
– Откуда мне знать. Да и откуда знать ей?
– Она утверждает, что она хананеянка.
– Ну это она загнула! Те хананеи, что избежали гибели от рук евреев, смешались с завоевателями. Наверно, Саломея хотела сказать следующее: «Я одна из тех хананейских девушек, чьи матери собирали цветы для иерусалимских алтарей». Это, конечно, тоже слишком, но мне нравится. Есть в этом некая музыка. Звучит как небольшая поэма. Мне кажется, она пытается сказать своим юным, романтичным языком то – кстати, я запрещаю вам цитировать эти мои слова, – что она наполовину арабка, наполовину еврейка. Она наверняка настрадалась от такой раздвоенности и поэтому, называя себя представительницей исчезнувшего племени, хананеянкой, пытается на поэтический лад разрешить это противоречие, преодолеть застарелую боль. Подчеркиваю, с моей стороны это лишь предположение. Детектив Шафто, а на его информацию можно положиться, ничего подобного не говорит.
Эллен Черри на свой лад постепенно обозлилась и на ресторан, и на его главную звезду. Чем большим успехом пользовалось заведение, чем больше времени и энергии оно у нее отнимало. Нет, она искренне радовалась, что дела у Спайка с Абу идут хорошо, однако в который раз была вынуждена отложить возвращение к мольберту. (Нет-нет, не подумайте только, будто идеи толпились у нее в мозгу, будто они грозили, давя друг друга, пуститься в бегство, чтобы затем сорваться с кручи прямо в баночки с красками, что маячили где-то далеко внизу на дне пропасти.) Что касается Саломеи, то она, как и Бумер, достигла головокружительного успеха, не прикладывая к тому видимых усилий. (Хотя откуда пребывающей в расстроенных чувствах Эллен Черри было известно, что Саломея не провела большую часть своих юных лет, упражняясь в движениях, которые она теперь исполняла с такой робкой, если не отрешенной грацией. Хотя, с другой стороны, разве не сама Эллен Черри заявляла, и притом не раз, что ей-де безразлично, трудится ли художник в поте лица или нет, – главное, чтобы конечный продукт радовал глаз и будил воображение.) Возможно, что противоречие это – неизбежное следствие многоликой восприимчивости нашей расширяющейся вселенной. А вот озлобленность губительна, причем самым банальным образом. Эллен Черри понимала, что ее судьба заключается в вечной борьбе с ней. Снова и снова напоминала она себе, как ей повезло, что она оказалась в ситуации, в которой происходят самые невероятные вещи.
Подумай только, говорила она себе, ведь не научись я в детстве зрительной игре, до сих пор кисла бы в Колониал-Пайнз, стирая и гладя трусы какому-нибудь неотесанному мужлану.
Потеряв мужа, любовника, а теперь и отца, Эллен Черри наверняка заметила, что если что и отсутствует в ее мире, так это именно мужские трусы. Словно некий исполинский пылесос втянул в себя всех владельцев мужских трусов, что были в ее жизни. Нет, конечно, был в ее жизни Абу. Был в ней Спайк – в своем новом обличье. В посетителях ресторана также не чувствовалось недостатка мужской энергии. С другой стороны, что сталось с Перевертышем Норманом? А куда подевался красавчик Рауль? Их тоже утянуло прочь с ближневосточного ковра, который покрывал землю, куда ни кинь взгляд.
Наконец Эллен Черри установила у себя в квартире телефон, чтобы чаще общаться с Пэтси. Она также обменивалась дружескими, но какими-то слегка отстраненными письмами с Бумером. В ресторане она перешла администратором в утреннюю смену. Иногда по пятницам и субботам она задерживалась подольше, чтобы помочь управиться с вечерним наплывом посетителей или, по ее собственным словам, «понаблюдать, как мужики тащатся от этой сопливки, ее тощих ног и не только», и еще… А что еще? Пожалуй, больше ничего. В комоде, в ящике с бельем, сплетни иссякли до такой степени, что Дарума решил, будто трусики уже достигли стадии высшего просветления.
– Рябь исчезла с поверхности пруда сознания, – произнес вибратор с нескрываемым одобрением.
А вот на поверхности Атлантики рябь была очень даже бурной, то и дело грозя выплеснуть Жестянку Бобов из его(ее) перламутрового будуара посреди завитков Раковины. Рябь же, возникшая в ресторане «И+И», грозила разрушить заведенный порядок вещей.
Было четыре часа пополудни, день недели – понедельник, месяц – сентябрь. Вернее, конец сентября. То есть уже самый-самый конец, так что, чтобы отличить его от октября, приходится напрягать зрение. Окуните ломтик хлеба во взбитое яйцо. Это сентябрь – золотистый, мягкий и липкий. Пожарьте хлеб – и вы получите октябрь. Он вкусней, суше, с румяной корочкой. Так вот день, о котором идет речь, пришелся как раз на середину поджаривания тоста. В воздухе слегка попахивает холодным джемом.
В понедельник вечером в баре ресторана «И+И» постоянные посетители собрались, чтобы посмотреть на гигантском телеэкране футбольный матч. Однако до вбрасывания было еще несколько часов, и разговор в зале зашел о других вещах. Вернее, о другой вещи.
– У нее такой вид, будто ей все осточертело.
– Вряд ли. Скорее она чем-то напугана.
– Ну, не знаю.
– А по мне, и то, и другое. Ей все осточертело, и она напугана. С ума можно сойти. Такое впечатление, что, если затащить эту пигалицу в постель, она и там будет смотреть на тебя с кислым видом с начала и до конца.
– Это точно.
– Лучше не скажешь.
– Э нет. Думаешь, она так тебе и будет спокойно лежать? Да она устроит тебе скачки на дикой кобылице. Но все равно будет смотреть на тебя так, будто ей все надоело или она чем-то напугана. Не знаю, как вы, а я от этого еще больше распаляюсь. Только и делаю, что представляю себя с ней, даже спать по ночам перестал.
– Это ты верно. В кино, когда зенсины занимаются любовью, у них такой вид, как это говорится, головокрузительный. Головокрузительный и благодарный. Вот в этом-то и осибка. Музсин куда сильней возбуздает, когда у зенсин такой вид, словно им все надоело и они сем-то напуганы. Тогда музсины прыгают с мест и сметают сирму. Ну как тут устоис?
– Все дело в ее возрасте.
– Это точно. Она смотрит на тебя, будто ты ей надоел или ее напугал, потому что она еще ребенок и годится нам в дочери.
– Будь она моей дочерью, я бы уже давно угодил за решетку.
– Это извращение. Но и я за себя не ручаюсь.
После чего слышится взрыв напряженного смеха. А тут и официант с подносом фалафеля – это по крайней мере единственное блюдо в меню, о котором не скажешь, что, судя по его вкусу, его соскребли с фитиля лампы Аладдина.
– В любом случае лицо, а тем более выражение лица, тут ни при чем. Все дело в теле, как она им двигает.
– Oui. Да. Эти маленькие сисечки, как красиво они у нее подрагивают!
– Я повидал сотни исполнительниц танца живота, В буквальном смысле сотни. Моя двоюродная сестра исполняла этот танец лучше, чем любая другая женщина в Стамбуле. Но эта девчонка Саломея, что танцует здесь…
– До нее всем им далеко. Ее движения мягче и нежнее и в то же время, они такие страстные, такие сильные… Ее танец, он такой…
– Никакой.
Это в разговор вступил детектив Шафто. До сих пор он держал нос опущенным в пивную кружку, и это первое слово, какое он проронил с того момента, как забрел сюда. Все уставились на него, не веря собственным ушам.
– Не понял?
– Что значит никакой?
– То, что он никакой. То, что она исполняет здесь, – это пустышка, а не танец. Детская ерунда. Причем во многих отношениях.
– Что вы этим хотите сказать? – Мужчины с уважением относились к мнению мускулистого чернокожего человека. В конце концов, когда-то он сам играл в футбол. И часто знал про Саломею такие вещи, каких, кроме него, не знал никто.
– То, что, если, по-вашему, танец, который она исполняет здесь, это такая классная вещь, интересно, что вы скажете, когда увидите, как она исполняет Танец Семи Покрывал.
Когда на него обрушился мощный залп вопросов, детектив вынужден был признать, что лично сам он танца этого никогда не видел, а только слышал отзывы. Однако согласно неназванным источникам, если бы Саломея исполнила его – а она, скорее всего наотрез откажется, – то все другие танцы, которые она исполняла до этого, показались бы по сравнению с ним пресными, бесцветными, заурядными.
Зал притих и оставался таким на протяжении почти всего футбольного матча.
Слух распространился, подобно кожному заболеванию в колонии иезуитов. Наверно, не нашлось ни одного посетителя, старого или молодого, который при входе в ресторан не поинтересовался бы у Спайка:
– Когда она исполнит Танец Семи Покрывал?
Во время выступления Саломеи в перерывах между номерами посетители то и дело выкрикивали «Даешь Танец Семи Покрывал!», словно требовали отрок-звезды исполнить полюбившуюся им мелодию. Когда это случилось первую пару раз, девушка заметно испугалась, словно кто-то приставил ей к виску пистолет, однако впоследствии вроде бы как привыкла к этим выкрикам и всякий раз, заслышав: «Хотим Танец Семи Покрывал!», на губах ее начинала играть легкая улыбка, и Саломея едва заметно качала головой.
Этот легкий отрицательный кивок – вот и все, чего смогли добиться от нее Спайк и Абу. Они бросились уговаривать руководителя ансамбля, но тот вел себя так, словно дефицит зубов каким-то образом отразился на его слухе.
– Как-нибудь в другой раз, – отвечал он с задумчивым видом, глядя куда-то вдаль, – когда зацветут абрикосы.
Абу был знаком с арабским выражением и поэтому знал, что фраза эта означает примерно то же самое, что и «когда рак на горе свистнет».
– Скажи ей, что, если она станцует Танец Семи Покрывал, я удвою ей жалованье! – Он схватил старика за лацканы потертого синего костюма.
– Тоже? – постучал себя по груди руководитель ансамбля.
– Когда зацветут абрикосы! – ответил ему Абу. – Вам и без того платят больше положенного.
Старик ушел, а Абу остался скворчать, как кусок шаурмы. Затем он посовещался со Спайком. Оба были заинтригованы легендарным танцем ничуть не меньше других.
Неделю спустя Абу сделал новое предложение.
– Если Саломея исполнит Танец Семи Покрывал хотя бы один-единственный раз, мы заплатим ей в тройном размере, а тебе – в двойном, но только учти – всего за один вечер.
Продемонстрировав десны, такие же розовые и гладкие, что и отверстие морской раковины, руководитель музыкантов пообещал сделать все, что в его силах. Однако на следующий день старый хрыч отвел Абу в сторону, чтобы сообщить ему – мол, увы, бесполезно.
– Даже за тройную плату?
– Дело не в деньгах, мой щедрый благодетель. Все дело в традиции. В женских секретах, хотя мы, мужчины, и делаем вид, что они нам неинтересны. Дело в личном настроении. Эта девушка не по годам умна. Она самая младшая из студенток, что учатся на медсестер при больнице «Бельвью». А еще она мечтает вернуться на родину, чтобы ухаживать за своим народом. Прошу меня извинить, достопочтенный господин, но она никогда не согласится исполнить этот танец.
– Никогда?
– Не знаю, может, в один прекрасный день, когда…
– Зацветут абрикосы, – закончил его фразу Абу и выставил старика из офиса.
Как-то раз в октябре во второй половине дня Эллен Черри сняла на столике администратора телефонную трубку и впервые за много месяцев услышала, что в ресторан подложено взрывное устройство. Прежде чем вместе с остальными покинуть помещение, она позвонила хозяевам в теннисный клуб. Те, даже не переодевшись, прибыли на место происшествия – в белых полотняных шортах и белых хлопчатобумажных свитерах. Правда, на Спайке были белые теннисные кроссовки, а вот Абу успел сменить свои «найки» на кожаные черные ботинки. В их начищенных до блеска носах отражалась мигалка микроавтобуса, в котором прибыли саперы.
– Просто кому-то захотелось вспомнить старые времена, – улыбнулся Абу. – Ну, кто бы мог подумать, что религиозные экстремисты не лишены сентиментальности!
– Э нет, – возразил Спайк. – По-моему, на сей раз это подстроили сами легавые. Не иначе как у них намечается вечеринка, а спиртного явно не хватает. Вот и решили поживиться за наш счет.
– Как, однако, вы все легкомысленно воспринимаете! – произнесла Эллен Черри с легкой укоризной в голосе.
Спайк потрогал шрам у себя на лбу.
– Уж кто-кто, а я все воспринимаю серьезно, – возразил он. – Просто мне подумалось, что это какой-то шиккер[x] разозлился и решил отомстить нам за то, что наша маленькая леди отказывается исполнить Танец Семи Покрывал.
– Неужели это имеет какое-то отношение к танцу? – удивилось Эллен Черри. – Все только и знают, что говорят о нем, словно это бесплатный секс с мороженым, хотя никто толком не знает, что это такое.
– А все этот сыщик. Это он заварил эту кашу, – проворчал Спайк, имея в виду детектива Шафто.
– Э нет, все дело в самом танце, – вмешался Абу. – Судя по всему, такой действительно имеется в ее репертуаре.
– И что в нем такого особенного? О нем что, упоминается в Библии или что-то в этом роде?
Было всего три часа дня, но на выезде с автострады им. Дж. Кеннеди на Сорок девятую улицу уже образовалась пробка. Клаксоны пронзительно сигналили, словно пытаясь перекричать друг друга, моторы натужно урчали, и Эллен Черри то и дело приходилось напрягать слух, чтобы расслышать объяснения Абу. У нее даже слегка заболели уши.
– Нет, в Библии о нем нет прямого упоминания. Правда, Иосиф Флавий пишет, что этот танец исполняла библейская Саломея на пиру в честь дня рождения ее отчима, царя Ирода.
– На том самом, на котором из торта выскочила голова Иоанна Крестителя?
– В некотором роде. Кстати, имя Саломея того же самого семитского корня, что и слово «шалом», или «салям». То есть «мир». Так что наш любимый город Иерусалим – это не только обитель мира, но и обитель танцующей девушки.
– Чего-чего?
– Танцующей девушки.
– Как мило, – заметила Эллен Черри.
– Лично мне нравится, – добавил Спайк.
– Но сам танец будет подревнее царя Ирода и этой самой его падчерицы, Саломеи, – продолжал Абу. – Собственно говоря, он ужасно древний и очень-очень языческий. Он связан с мифом об умирании и новом рождении солнечного божества. Убитая горем супруга, богиня луны, отправляется в подземное царство спасать любимого мужа, но чтобы вызволить солнце из его подземной темницы, ей приходится у каждых ворот – одно за другим – сбрасывать с себя что-то из одежд.
– Но зачем?
– Понятия не имею. Однако танцевальное воплощение этого мифа дожило до времен римского владычества. И пользовалось популярностью у евреев. Танцовщицы, одно за другим, роняли каждое из семи покрывал у семи ворот Иерусалимского Храма. Так что у седьмых ворот они уже стояли в костюме праматери Евы, хотя я бы не стал изображать это так, будто Ирод попросил падчерицу исполнить для него на пиру этот танец именно по этой причине. Я где-то читал, будто покрывала эти символизируют наши заблуждения. По мере того как с танцовщицы падает очередное покрывало, рушится очередная наша иллюзия – и так до тех пор, пока взору нашему не откроется главная загадка жизни.
– Что-что? – переспросила Эллен Черри. – Я не расслышала.
Не успел Абу повторить сказанное, как с другой стороны площади ООН пришла весть, что полицейские действительно обнаружили взрывное устройство. Оно было заложено за бамбуковую обшивку рядом с эстрадой. Спайк и Абу не знали, что на это сказать. Эллен Черри моментально подумала про Бадди Винклера.
Ложная тревога. Бомба оказалась магнитофоном с дистанционным управлением. Наверно, кто-то, может, даже официант, спрятал его там, чтобы втихаря записать выступление ансамбля или бубен Саломеи.
– Наверно, хотел заработать себе лишнюю сотню зеленых, продавая пиратские записи, – предположил Спайк.
– Это что, старая американская мечта или уже новая? – поинтересовалась у него Эллен Черри.
– Уж лучше разбойный капитализм, чем бомба. Для двух старых редисок, как мы с тобой, жизнь стала чересчур уж спокойной. Похоже, что религиозные фанатики действительно начитают понимать толк в религии.
– Знаете, – заявила Эллен Черри, – никак не могу понять, откуда у этих сект такая популярность. Ну, ладно, допустим, люди не хотят думать сами. Им легче жить, когда за них думает кто-то другой. Но неужели так оно и есть? Неужели они и впрямь такие ленивые либо ловят тайный кайф от того, что кто-то вечно промывает им мозги?
– Лично я сомневаюсь, что удовольствие играет здесь какую-то роль, – произнес Абу. – Степень упорядоченности, какую ищут для себя в жизни люди, всегда находится в прямой зависимости от количества хаоса, царящего у них внутри.
– Тогда старина Бумер должен быть спокоен как ведро с дверными ручками.
Эллен Черри улыбнулась, задумавшись на мгновение об антипатии Бумера к обладателям правильных, зашоренных и закоснелых взглядов.
– Жаль, что вы с ним никогда не встречались, мистер Хади. У меня такое чувство, что вы бы с ним здорово поладили.
Абу и Спайк странно переглянулись. Настолько странно, что Эллен Черри прониклась подозрением. И умоляюще посмотрела на них обоих.
– Так скажем ей или нет? – спросил Спайка Абу.
– Давай, – отозвался тот. – Она это заслужила.
– В чем дело? На что вы намекаете?
– Только не волнуйся, дорогая. Просто в ближайшем будущем нам с Абу представится возможность познакомиться с твоим Бумером.
– Видишь ли, Эллен Черри, в прошлом году мы со Спайком решили подарить Иерусалиму скульптуру. Ее предполагалось установить у Яффских ворот в пострадавшем от военных действий квартале. Там сейчас ведутся восстановительные работы. Мы держали свою роль в секрете, ведь у нас и без того хватало неприятностей с рестораном, и наше партнерство вызывает у многих противоречивые чувства. Через посредников мы сделали заказ израильскому скульптору по имени Амос Зиф.
– Ага! – воскликнула Эллен Черри, словно у нее в мозгу вспыхнула лампочка.
– Верно, ага. Вскоре мы узнали, что Зиф взял себе в напарники не-израильтянина, что нас вполне устраивало, потому что нам хотелось, чтобы памятник являл собой синтез самых разных культур. Кроме того, до нас дошли слухи, что твой драгоценный Бумер Петуэй принимает участие в создании скульптуры в Иерусалиме. Но лишь недавно мы, что называется, сложили все вместе и…
– Черт возьми! – вырвалось у Эллен Черри. – Если мир станет еще меньше, нам всем придется сесть на диету.
– Ты, как всегда, права. Но у нас возникла проблема. Говорят, твой Бумер производит гигантских цыплят.
– Индеек. Гигантских индеек.
– Индеек, брюки-небоскребы, налоговые декларации для шпионов, работающих на две разведки. А это, согласись, отнюдь не то, что мы хотели бы видеть.
– Понятно.
– Так что мы слегка озабочены, – добавил Абу. – Озабочены как формой, так и содержанием. И мы потребовали, чтобы, прежде чем работа над памятником пойдет дальше, нам показали макет скульптуры.
– Там или здесь?
Спайк и Абу в одно и то же мгновение пожали плечами – Абу на арабский манер, Спайк – на еврейский. Казалось бы, совершенно одинаковые жесты, однако столь же отличные друг от друга, как отличны друг от друга феска и ермолка.
– Ответ мы еще не получили, – пояснил Спайк, после чего переключил внимание на бамбуковую обшивку. Полицейские отодрали ее от стен, и она осталась болтаться клочьями, словно рваная блузка на отлупцованной мужем неверной жене. – Интересно, во сколько обойдутся нам штукатурные работы?
Было принято решение оштукатурить внутренность ресторана, а для этого закрыться на три дня до и после Дня Благодарения, чтобы рабочим никто не мешал.
– Работники получат небольшой оплачиваемый отпуск, – объявил Абу.
Как и следовало ожидать, новость эта была воспринята на ура – той осенью условия работы были в высшей степени лихорадочными. Однако кое-кто из постоянных клиентов возмутился. Ведь им не только целую неделю придется обходиться без Саломеи, но и, что так же немаловажно, без футбола. А ведь согласитесь, хорошая игра на День Благодарения – это примерно из тон же оперы, что и виски на день святого Патрика.
– Теперь мне придется сидя дома смотреть футбол на экране размером с десятицентовик! – пытался разжалобить хозяев представитель Греции. – А вдобавок в самый разгар игры еще оказывать знаки внимания дражайшей супруге!
– Дураков работа любит, – зевнув, заметила Эллен Черри.
– Осмелюсь заметить, что сказанная вами фраза несет в себе противоречие.
– Идите вы в жопу! – огрызнулась Эллен Черри. На нее вновь нашла меланхолия несостоявшейся художницы.
– Оксюморон! – воскликнул доктор и принялся объяснять почему. – Как можно пойти в жопу, ибо это то самое место, откуда растут ноги. То есть они идут из жопы, но никак не в нее. Разве я неправильно говорю?
Эллен Черри вздохнула. До Дня Благодарения оставалось ждать еще несколько недель.
Тем временем изорванную в клочья бамбуковую обшивку на скорую руку временно прилепили назад к стенам, отчего могло показаться, будто на них нанесли слой каких-то особо питательных хлопьев для завтрака. И в этой богатой клетчаткой обстановке Саломея продолжала исполнять свои старые номера, упорно отказываясь вынести на суд зрителей Танец Семи Покрывал – отказывалась и все тут, сколько бы человек ни умоляли ее снизойти к их просьбам.
Ноябрь. Саломея плясала, Эллен Черри выполняла обязанности администратора, а израильтяне участвовали в выборах. Бумер писал об этом в письме Эллен Черри. Грязные уловки, липовые атаки террористов, наглая ложь, угрозы и беспардонное запугивание со стороны политиков всех мастей. Естественно, что победа досталась правым консерваторам. Им близок и понятен только Хэллоуин. Либералам – только Рождество. Вам хочется население держать под контролем? К чему обещать ему разные блага? Создайте для него врага пострашнее. Коммунизм как страшилка давно устарел, зато на смену ему пришли такие ужастики, как терроризм и наркотики. Ими запугивают и держат в узде не склонные к собственному мнению массы.
«Я это узнал, читая шпионские романы, – писал Бумер. – Если вам хочется, чтобы ваши дети знали, как устроен мир, отберите у них учебники истории и обществознания, зато дайте в руки несколько хороших шпионских романов. Кстати, ты бы не могла прислать мне новую книжицу Тома Клэнси? Здесь их не купить».
Далее Бумер писал, что после того, как правые окончательно закрепятся у власти – официально они возьмут в руки ее кормило в январе (кстати, на этот месяц запланировано открытие их с Зифом творения), – можно как пить дать ожидать, что из стана правых раздадутся возмущенные голоса.
Затем под нацарапанным печатными буквами заголовком «ТОЛЬКО ДЛЯ ТВОИХ ГЛАЗ» следовало пространное описание памятника, которым Бумер, надо сказать, немало ее удивил.
Бумер описывал скульптуру в мельчайших деталях. Он не только живописал ее формальные особенности, но и делал по ходу комментарии из области мифологии, истории и культуры, источником которых ему вряд ли могли служить шпионские романы. Что бы ни думала Эллен Черри об этом Бумеровом творении с эстетической точки зрения, она искренне восхитилась словесным его портретом – и это несмотря на кошмарные каракули, в которых тот был выполнен. Она закрыла глаза и моментально представила себе – нет, не скульптуру, которая была столь живописно и убедительно изображена Бумером, а его собственную голову, которую растительность покидала со скоростью примерно равной той, с какой озоновый слой покидает Арктику. Злость на бывшего мужа постепенно уступила место тоске по нему, призрачной бессознательной тоске, что шла дальше, чем чисто физическое влечение, – она страшно скучала по нему как личности, как человеческому существу… скучала по его остроумию?
Эллен Черри стряхнула с себя эти дурацкие грезы и вернулась к письму. Ей показалось, что Бумер угодил в какие-то неприятности с властями, а причиной тому – содержимое ящика, который отправил в его адрес Бадди Винклер. Таможенники в Тель-Авиве наложили на посылку арест, сочтя ее содержимое подозрительным.
«Сейчас ведется расследование, и у меня такое предчувствие, что впервые в жизни я буду вынужден воспользоваться услугами адвоката. А это конец всему чистому и возвышенному. Как только человек опускается на грешную землю и впервые нанимает себе адвоката, то все, капец, – можно сказать, он уже зарезервировал себе место на посудине в ад».
Послание завершала фраза веселого и фривольного характера. По мере написания письма каракули Бумера стали почти неразборчивыми, и хотя Эллен Черри не до конца поняла заключительную ремарку, она могла поклясться, что было в этих словах нечто фривольно-игривое. Подпись Бумера напоминала усы преподавателя латиноамериканских танцев. В самом низу страницы был добавлен постскриптум, сделанный едва ли не каллиграфическим почерком. Наверно, Бумер дописал эту строчку утром, на свежую голову. В ней говорилось: «Ладно, про Клэнси это я просто так, к слову. Не бери в голову».
Ноябрь выбросил карты – двух черных тузов, парочку трясущихся троек и тыквенного валета. Саломея плясала, Эллен Черри выполняла обязанности администратора, и когда пришли штукатуры, их обеих отправили домой.
В среду, накануне Дня Благодарения, Саломея проснулась утром (по-видимому) для того, чтобы зубрить химию, менять повязки и утирать губкой пену с губ свихнувшихся и наркоманов. Эллен Черри (с большей долей вероятности) проснулась для того, чтобы поваляться в постели и попредаваться грустным мыслям. Какое-то время спустя ей наскучило страдать. Она поднялась, совершила утренний туалет и разогрела себе на завтрак сковородку шаурмы. Сам факт, что ей придется завтракать разогретыми остатками шаурмы, поверг ее в еще большее уныние. Хотя, сказать по правде, шаурма оказалась не так уж и плоха. Ее по крайней мере можно было нарезать кусочками – в отличие от такого блюда, как баба-гануг. Однажды Эллен Черри уже пробовала есть на завтрак баба-гануг и даже сумела проглотить несколько ложек, однако вкусовые анализаторы моментально направили ей ноту протеста, заявив, что-де подобное поведение идет вразрез с Женевской конвенцией.
Эллен Черри стало жалко себя, любимую, что ей придется провести такой важный праздник в одиночестве. И все потому, что Пэтси улетела на неделю во Флориду. Правда, она обещала к Рождеству переехать в Нью-Йорк и даже собиралась какое-то время пожить удочери, пока не подыщет себе квартиру. Поиски наверняка затянутся: искать в Нью-Йорке квартиру – это все равно что пытаться изобрести универсальное средство от насморка. Из чего Эллен Черри сделала вывод, что будет весьма разумно, если она проведет этот последний месяц свободы и одиночества с пользой для себя. Кроме того, на День Благодарения ее пригласили Абу с Набилой. Так что жалость к себе можно на время задвинуть куда-нибудь подальше, и ничего страшного, что теперь у нее нет ни мужа, ни любовника, ни отца. Это еще не повод, чтобы страдать.
Эллен Черри снова задолжала за квартиру и в который раз предавалась размышлениям о финансах. Однако в дополнение к оплаченному мини-отпуску Спайк вручил ей по случаю праздника премию в тысячу двести долларов. Что ж, это временно поправит ее дела. В более же длительной перспективе ей надо что-то придумать, чтобы свести концы с концами. До сих пор это ей удавалось. Но ясно было одно – ни за что на свете она не станет создавать картины для Ультимы Соммервель лишь затем, чтобы разжиться наличностью. Как сама Эллен Черри не раз выражалась насчет живописи: «Заниматься этим ради денег – это совсем не одно и то же, что заниматься этим потому, что ты не можешь этим не заниматься». Что ведет нас к четвертому участнику блюзового квартета – извечному конфликту между жизнью и искусством. Каждый второй прохожий на улице – это несостоявшийся супруг той или иной музы. Их можно встретить повсюду: подававшие надежды гитаристы, у которых не нашлось времени, чтобы упражняться в игре; подававшие надежды писатели, у которых развилась аллергия на одиночество; подававшие надежды актрисы, которым не хватило силы воли противостоять материнским инстинктам; несостоявшиеся поэты, которые обнаружили, что спиртное пьянит куда сильнее; чем поэзия; несостоявшиеся кинорежиссеры, которые по причине недостатка упорства закончили свою карьеру в рекламе; певцы, горшечники, танцоры – все эти бывшие юные дарования, что по причине недостатка всего одного вольта настойчивости, одного-единственного фермента целеустремленности, лишнего ватта стойкости были обречены клеить стены своих жизней пустыми фантазиями и тайным разочарованием. Эллен Черри поклялась себе, что скорее станет завтракать живыми тараканами, чем уподобится этой компании!
Внезапно она встала и развернула к себе один из приставленных к стене холстов. Даже не потрудившись переодеть кимоно, она схватила банку белил и принялась густо забеливать картину. Узнай об этом Жестянка Бобов, что сейчас дрожал(а) за свою жизнь на неспокойных просторах Атлантики, он(а) бы наверняка вывалился(ась) из своего розового вместилища за борт, пополнив груды мусора, к которым на дне морском крепятся морские звезды.
На изображение постепенно опускался сивый туман белил, и вскоре верхняя часть картины уже скрылась за его плотной завесой. Так что Жестянку Бобов вряд ли утешило бы, что ниже белесого облака все еще проступала надпись «Бобы… в томатном соусе».
– Представьте себе, что Гилберт Стюарт, набравшись нахальства, в одно прекрасное утро взял и замазал белилами верхнюю половину портрета Джорджа Вашингтона? – наверняка задал(а) бы вопрос Жестянка Бобов. – Смогли бы тогда дети, глядя на двойной подбородок и круглый белый воротник, узнать в них того, кто был первым в сражениях, первым в мирных начинаниях, первым в сердцах своих соотечественников? Что, если бы Леонардо…
Нет, Жестянка Бобов наверняка бы обиделся(ась), хотя ему(ей) и показалось бы любопытным, что половина портрета осталась нетронутой.
Объясняется это тем, что в тот момент, когда процесс забеливания картины шел полным ходом, в дверь постучали.
– Кто там? – крикнула Эллен Черри.
– Посыльный.
– Посыльный?
– Вам цветы.
Хм… более чем странно. Все посылки, в том числе и цветы, было принято оставлять у швейцара. Нет, что-то здесь не так. Более того, голос (мужской) имел странный акцент, словно южанин пытался говорить по-французски. На ум тотчас пришел Бадди Винклер, однако голос явно принадлежал кому-то другому, и Эллен Черри ощутила нечто, весьма близко напоминающее мандраж.
Не снимая цепочки, она слегка приоткрыла дверь – чуть-чуть, на самую щелочку. Там стоял посыльный в униформе – словно только что переместившийся сюда из двадцатых годов. На нем был сизоватый мундирчик с двумя рядами медных пуговиц, брюки-галифе, заправленные в высокие зашнурованные ботинки, и офицерская фуражка с блестящим черным козырьком – ни дать ни взять шофер Великого Гэтсби. И хотя Эллен Черри сочла его ходячим анахронизмом, вместе с тем она была вынуждена признать, что в принципе любому из дорогих цветочных магазинов не стоило большого труда заставить своего рассыльного напялить столь дурацкий наряд. Более того, отметила она про себя, загадочный визитер действительно держал в руках длинную зеленую коробку, в какие обычно упаковывали розы. А еще у него был с собой коричневатый конверт с эмблемой книжного магазина. Это поначалу показалось Эллен Черри подозрительным, хотя если он работал в агентстве, то, кроме цветов, вполне мог разносить и книги. И все равно, что-то в нем ей не нравилось. Было в его облике нечто фальшивое. Например, темные очки и небольшая бородка, которые куда уместнее смотрелись бы где-нибудь на бразильском пляже. Как странно он смотрит на нее, как нервно облизывает губы…
Свободной рукой она поплотнее, под самую шею, запахнула на груди кимоно. Если этому клоуну хочется поглазеть на голое женское тело, то на это есть стриптиз. Эллен Черри подумала, не открыть ли ей дверь пошире, чтобы принять цветы. В конце концов, в его галифе ширинка на старинный манер, на пуговицах. Не слишком удобная вещь для насильника. С другой стороны, а вдруг эта коробка от Дядюшки Бадди и в ней вовсе не розы, а что-то другое? Да и этот тип в клоунском наряде все таращит на нее глаза и облизывает губы. Эллен Черри почему-то стало не по себе.
– Оставьте цветы у администратора в вестибюле, – сказала она и захлопнула дверь, а захлопнув, приложилась к ней ухом, прислушиваясь. Прошло несколько минут, прежде чем она услышала, как утренний гость направился по коридору в сторону лифта. Затем Эллен Черри выглянула в окно, чтобы проследить, как он выходит из «Ансонии». Зеленой коробки в руках у него уже не было, только пакет. Значит, все нормально, решила она, но в следующее мгновение он обернулся и бросил взгляд вверх, в ее сторону. Эллен Черри отскочила от окна как раз в тот момент, когда он помахал ей рукой.
Она торопливо оделась. Кстати, она сама не могла сказать почему. Пара трусов была выхвачена из ящика комода с такой неожиданностью, что у Дарумы от столь резкого движения закружилась голова и все поплыло перед глазами.
– Сатори, неуловимое сатори. Ясный свет проникает в наше сознание подобно руке карманника. Ом вуга нам, – принялась напевать его батарейка.
Эллен Черри вытащила пару колготок, надела шерстяную юбку и свободный хлопчатобумажный свитер. И лишь только когда выбрала туфли – из тех, что еще не были испачканы соусом «Спайк», – до нее вдруг дошло, что она оделась скорее для улицы, чем для мольберта.
Так что процесс забеливания не возобновился. Как, впрочем, и картина не была повернута назад лицом к стене. На протяжении всего утра Эллен Черри то с замиранием сердца смотрела в окно, то разглядывала нижнюю половину консервной банки.
«Наверно, я не готова, – размышляла она. – Не готова снова взяться за кисть. Будь я готова, у меня было бы соответствующее настроение. Меня ни за что не остановил бы случай вроде этого. Меня вообще ничего бы не остановило. Стой там за дверью сам дядя Бад – без штанов и во всеоружии, – я все равно занималась бы живописью. Мне казалось, что я готова. Но увы, я ошиблась».
Вскоре после полудня зазвенел телефон. Звонил Абу. Они со Спайком в ресторане и хотели бы знать, не согласится ли она приехать. Срочно требуется ее мнение. Нет-нет, ресторан тут ни при чем, пояснил Абу. Нечто из другой оперы. Эллен Черри было в принципе все равно.
– Буду у вас сию же секунду, – сказала она и бросилась из квартиры с такой поспешностью, что забыла жакет и была вынуждена вернуться.
Проходя через вестибюль, она вспомнила про коробку с цветами. Якобы с цветами. Захвачу ее с собой, подумала она. Спайк и мистер Хади подскажут, что с ней делать.
Коробка оказалась совсем легкой. В ней ничего не тикало. Пахло же от нее холодильником.
На Ближнем Востоке в верхний слой штукатурки подмешивают песок. Песок придает ей особую поверхность, но главным образом – прочность. Песок для штукатурки – то же самое, что эрудиция для сердца. В ресторане следовали древней левантийской традиции, отчего заведение сильно смахивало на Иерусалим. Когда же рабочие в полдень в среду прекратили работу, одна стена все еще оставалась оштукатуренной не до конца. Стена позади эстрады – штукатурка на ней была гладкой, без примеси песка.
– Они вернутся лишь в понедельник утром, чтобы закончить работу, – пояснил Абу. – Так что утренней смены в этот день не будет. А это значит, что у тебя, дорогая, будет дополнительный выходной.
– Отлично, хотя лично мне больше нравится, когда стена гладкая. Как-то приятней на вид, не так сурово.
– Зато шершавые стены смотрятся как настоящие!
– Тебе нужен игрушечный городок, а не Иерусалим, – добавил Спайк. – Да, Иерусалим – это тебе не клумбочки-газончики.
– Иерусалим – это город истинной дружбы, – продолжал Абу. – Но такова уж его история, что даже дружба в нем на вид какая-то шершавая. В Иерусалиме люди готовы ради вас рисковать жизнью, однако они никогда не пожелают вам приятного дня.
Обычно, когда речь заходила об Иерусалиме, Спайк и Абу были готовы разглагольствовать часами, прежде чем кто-то накладывал арест на их языки. Сегодня же, закончив беглый осмотр оштукатуренных стен, они пригласили Эллен Черри к себе в кабинет. Там на столе красовалось не что иное, как ярко раскрашенный макет совместного детища Зифа и Петуэя.
Судя по макету, основание скульптуры было именно таким, каким его описывали Бумер и Ультима: груда камней, из которой вырастала объемная вертикальная карта древней Палестины (она же Ханаан). Поверх карты, упершись ногами чуть выше северного города Дана, высилась громадная и вместе с тем несуразная фигура. Выполненная из сваренной стали и алюминиевого литья и раскрашенная в ядовитые цвета, фигура эта была обладательницей вроде бы как человеческого тела и ослиной головы – правда, тело украшал ослиный хвост, а голова, хотя и ослиная, сильно смахивала на человеческую. Уши – одно вертикально стоящее, другое сложенное пополам – были длинными и волосатыми; глаза – безумно вытаращены; толстые губы ослиной морды приоткрыты в нагловатой ухмылке, открывая взору ряд похожих на костяшки домино зубов, от которых погнулись бы даже щипцы Нитруса, греческого бога зубоврачебного искусства. Этот гротескный осел был наделен человеческим телом – платье на нем (по-исламски зеленое и по-израильски голубое) впереди было распахнуто, и взгляду представали полные женские груди и спокойный, обвисший мужской член. На левой ноге существа была туфля на высоком каблуке, на правой – рабочий ботинок.
– Будь добра, объясни нам, грешным, что перед нами? – спросил Спайк. – Что за чучело огородное? Что за бред больного воображения? Или мы чего-то недопонимаем?
– Ты ведь у нас художница, – добавил Абу неуверенным тоном – ему еще не представилось возможности познакомиться с ее творчеством. – Что ты скажешь об этом, с позволения сказать, произведении искусства? Об этом карикатурном гермафродите.
Эллен Черри внимательно присмотрелась к фигуре. Одно дело – читать о ней в письме Бумера, и совсем другое – видеть собственными глазами, так сказать, во плоти и крови. И дело вовсе не в том, что Бумер опустил ряд деталей, – просто скульптура оказалась, если можно так выразиться, куда более жизненной, нежели она ее себе представляла, более динамичной, более волнующей, пусть даже это была всего лишь уменьшенная копия.
– Хм-м… – произнесла она. – Хм-м…
– Хм-м… – повторил Спайк. – Неужели нашей маленькой художнице нечего сказать, кроме как «хм-м»?
Эллен Черри пропустила его реплику мимо ушей. Она еще несколько минут внимательно разглядывала макет, время от времени покачивая копной волос – то ли от восхищения, то ли от ужаса, Спайк с Абу не решались судить.
– Что ж, что бы это ни было, – наконец изрекла она, – я бы не стала называть ее карикатурой. Скульптура мощная, как в кинетическом, так и тотемическом смысле.
– Вот видишь, – произнес Спайк. – Что я тебе говорил? Чтобы понять, что к чему, нужен глаз художника.
– Выходит, ты не знаешь, что это такое? – не унимался Абу.
– Да нет же, знаю, – возразила Эллен Черри. – Честное слово, знаю.
Земля Палестина, которая раньше называлась Ханаан, получила свое имя в честь Палеса.
Палес был божеством. Богом-ослом. Или богиней-ослицей. Он бывал то мужчиной, то женщиной, но чаще всего его пол с трудом поддавался определению.
Имя Палес – арабского происхождения. Оно пришло из Ливии, однако евреи полюбили длинноухого двуполого бога не меньше, чем арабы. Римский историк Тацит писал, что семитские народы начали поклоняться ослу потому, что, если бы но дикие ослы, им бы ни за что не выжить в пустыне. Хотя, возможно, на деле все гораздо сложнее.
Осел был спасителем. Он давал молоко, мясо, кожу на обувь, служил транспортным средством. (То, что Библия именует Золотым Тельцом, на самом деле было золотым ослом, поскольку в Леванте коровы всегда были большой редкостью.)
Осел был упрям, своенравен и сексуально распущен. Воплощая в себе эти качества, Палес выступал как трикстер, дух плодородия, священный шут. Он правил неуправляемыми человеческими страстями, даруя смертным то, в чем те нуждались, – однако не раньше, чем сам успевал немного порезвиться вместе с ними.
Эллен Черри растолковала все это Спайку и Абу – точно так же, как ей самой до этого все объяснил Бумер.
– Вот здесь, в женской руке – обратите внимание, на ней еще длинные ногти, – кувшин с молоком и банка меда. А вот эти волнистые белые прутья в мужской якобы символизируют горячее дыхание пустыни. Если не ошибаюсь, его еще называли дыханием осла. Этот ветер всегда приносил беды.
– И правда, что еще, кроме бед, мог принести с собой ветер, который называли дыханием осла? Но звучит мелодично, прямо как стихи.
– О, этот ветер хорошо мне знаком! Я ощутил его на себе на Синае. О, что за ветер! Он терзает не только тело, но и дух.
Просветив своих хозяев насчет смысла будущего памятника, Эллен Черри принялась объяснять, почему скульпторы выбрали именно такое решение.
– Бумер говорит, что скульптура эта должна напомнить арабам и евреям, что у них общие корни. Что было время, когда и те, и другие поклонялись одному и тому же божеству и что многое из того, что сегодня присутствует в религии тех и других, восходит, и это можно проследить назад в веках, к общему культу. А еще, по его словам, памятник должен служить напоминанием о том, что когда-то земля, из-за которой они сейчас так ожесточенно воюют, была названа в честь упрямого четвероногого с длинными ушами и копытами. А это должно сказать им кое-что еще. Помимо всего прочего, это должно научить их воспринимать себя не так серьезно. Бумер и Зиф надеются, что когда и арабы, и евреи посмотрят на эту скульптуру, такую несуразную, такую шутовскую, то, может, они увидят смешное и в себе самих. И пока они будут смеяться над собой, над тем, как по глупости позволили естественному соперничеству родных братьев перерасти в долгий и кровавый конфликт, который угрожает миру во всем мире, они сумеют переосмыслить и свою сексуальность, что, по словам Бумера, означает переосмыслить и заново утвердить свою связь с природой. Проблема Палестины заключается в том, что и евреи, и арабы живут в мире абстракций, в мире, которым правит политическая и религиозная идеология, – вместо того чтобы жить внутри своих физических тел, неразрывными узами связанными с землей. Эллен Черри на минуту умолкла.
– Ну, вот, пожалуй, и все. Что касается меня лично, коль речь зашла о богах-ослах, мне ни за что не отличить их навоз от их корма и прочих заморочек, о которых так любит распространяться «Нэшнл джиогрэфик». Но зато я точно знаю другое – если это воздействует на эстетическом уровне, пусть даже столь шутовском, как эта скульптура, значит, перед нами произведение искусства. Так что неплохо. Очень даже неплохо.
Спайк с Абу кругами ходили вокруг макета.
– Да, в ней чувствуется некая энергия, – признал Абу. – Этакое необузданное биение жизни.
– Она обращена к нашему исконному единству, – добавил Спайк. – Лично мне это нравится.
– Верно, – согласился Абу. – Однако кое-кто может понять ее неправильно. И тогда, чует мое сердце, нас ждут неприятности.
– Охо-хо, это ты точно сказал. Дыхание осла.
Спайк и Абу все кружили и кружили вокруг макета. Эллен Черри пошла в туалет. По пути туда и назад она остановилась полюбоваться на гладкую белую стену за эстрадой. Когда же она вернулась в офис, хозяева продолжали ходить кругами вокруг андрогинного осла, силясь понять, нравится он им или нет.
– Кстати, хочу спросить у вас, – поинтересовалась Эллен Черри. – А как он у вас оказался?
– Довольно загадочным образом, – ответил Абу. – Его совершенно неожиданно доставил посыльный.
– Мне показалось, будто вы сказали, что вам его прислали Зиф с Петуэем.
– Так оно и есть, но доставил его посыльный.
– А-а-а…
На столе стояла бутылка рома, и Эллен Черри плеснула себе в стакан. Когда глоток достиг ее желудка, она тотчас испытала приступ изжоги, словно ром в химическом отношении был антагонистом одного из ингредиентов шаурмы. Эллен Черри негромко отрыгнула. Эта отрыжка, пусть даже изящная и сдержанная, моментально подтолкнула что-то в ее мыслительном процессе.
– А как он выглядел? – спросила она.
– Ты о чем?
– Да о посыльном, который доставил вам макет. Какой он собой?
– Знаешь, раз ты завела о нем речь, признаюсь честно, вид у него был весьма причудливый. Весь в униформе, с головы до ног.
– Он был с бородой?
– Без.
– Вы уверены? Даже никакой небольшой бородки?
– Нет, он был гладко выбрит. Верно я говорю, Спайк?
– Гладко, как маца.
– А темные очки на нем были?
– Были. А как ты угадала?
– А еще что-нибудь?
– Нет.
– Ну, например, коричневый бумажный пакет в руках?
– Точно, был. Он держал его под мышкой.
– Да, и когда он ставил макет, оттуда еще вывалилась книга. Новый бестселлер, этого, как его там, Тома Клэнси.
– Черт, не может быть… Мне ведь самой показалось, будто он слегка хромал, когда выходил из «Ансонии».
– Ты это о чем, Черри?
Эллен Черри резко повернулась к дивану, схватила с него коробку с цветами, которую едва не оставила там валяться, и быстрым движением сорвала крышку. Внутри оказалась дюжина роз на длинных стеблях – гораздо более длинных, чем уши у взрослого осла. А еще там обнаружился крошечный конверт, на котором корявым почерком было нацарапано:
С любовью и вожделением
От Мастера Маскарада.
– Сукин сын, – рассмеялась Эллен Черри. – Круглый болван и сукин сын. Ему, видите ли, захотелось приколоться.
Прежде всего она позвонила в галерею Ультимы Соммервель, но голос в трубке сказал, что та занята – у нее совещание.
Тогда она позвонила в «Ансонию».
– Прошу прощения, – ответил ей незнакомый голос. – Но Пепе сейчас занят. Он на совещании.
Господи, они что, сговорились? Или это новая экономическая тенденция? Эллен Черри плеснула себе еще один глоток ромг. Негромко отрыгнув пары расплавленной лавы и драконьих соплей, яд огненного муравья, эссенцию, которую – дай им волю! – кое-кто из ближневосточных правительств превратил бы в оружие, Эллен Черри наконец приструнила свои эмоции. Интуиция подсказывала ей, что Бумер уже на пути в Иерусалим. Внутренний голос скулил: мол, он наверняка провел в Нью-Йорке времени достаточно для того, чтобы трахнуть старушку Ультиму. Но Эллен Черри тотчас отругала себя, что не имеет права терзаться из-за неверности мужа, сидя на диване, на котором они со Спайком… В общем, она махнула на все рукой, рассмеялась и пропустила еще глоток рома. После чего набрала еще один телефонный номер.
– Магазин художественных принадлежностей Дэвида Дэвиса, – ответил ей стариковский голос. Это был сам старина Дэйв. Судя по всему, Дэйв Дэвис, владелец ее любимого магазина художественных принадлежностей (а вовсе не родственник Мелу Дэвису, чей собачий бутик неизменно вселял в нее ужас), не был на совещании.
Эллен Черри посмотрела на часы. Половина третьего пополудни накануне Дня Благодарения.
– Вы еще работаете? – спросила Эллен Черри.
– Работаем, работаем, можете приезжать.
– Буду у вас сию минуту.
Еще один глоток рома, и, оставив Абу и Спайка вращаться по околопалесовой орбите, она поймала такси – для того, чтобы инвестировать отложенные на квартирную плату доллары в розничный сектор частного предпринимательства.
Большинство нью-йоркских художников предпочитают отовариваться в магазине «Перл Пейнтс» на пересечении Канала и Бродвея, но для Эллен Черри существовала только лавочка Дэйва Дэвиса. Ей нравилось уже то, что магазинчик был старый, темноватый, причудливый. Ей нравилось, что сам старина Дэйв был на дружеской ноге с художниками, а продавцы, что обычно бывали слишком заняты и не особо церемонились с ней, были одеты в черные спортивные костюмы, словно рабочие сцены некоего театра-кабуки художественных принадлежностей. Именно в таком магазине она всегда мечтала делать покупки, когда девчонкой жила в Колониал-Пайнз. Это было место слегка не от мира сего, словно специально предназначенное для самых дерзких, для тех, кто был помазан творить чудеса.
У Дэйва Дэвиса имелось целое помещение, отведенное исключительно кистям. Сотни кистей и кисточек всех мыслимых и немыслимых размеров лежали в подземном полумраке, топорща навстречу покупателям блестящую щетину, словно покупатели пришли сюда не за кистями, а на некое собеседование перед жюри из ежей. Входя в отдел кистей, Эллен Черри неизменно чувствовала себя залетевшей в шубу молью. Сегодня, мучимая отрыжкой – причем каждая такая отрыжка как залп напалма, – она выбрала себе более полудюжины дорогих собольих кистей, главным образом для широких мазков. В отдел забежал продавец – не иначе как для того, чтобы скатать в сторону декорации, чтобы переодетым самураями актерам ничто не мешало сражаться на картонных мечах, подумала Эллен Черри. Но на самом деле он поинтересовался у нее, не нужна ли ей его помощь. В магазинчике было на редкость мало посетителей. Никакой тебе предпраздничной суеты, никаких тебе художников и художниц от кухонной плиты, ищущих, чем бы им приукрасить жареную индейку.
Выбрав кисти, Эллен Черри направилась в отдел пигментов. Здесь начиналось самое веселье. Не глядя на ценники, она принялась снимать с полок баночки с красками. По-прежнему страдая от отрыжки – пищевод ее дымился как намокшая пробка, – Эллен Черри ставила краски в корзину, громко произнося при этом название каждой из них.
– Индийский сурик, – пропела она. – Марсианский сурик. Венецианский сурик. Кадмиевый сурик. Алый. Алая роза.
Там были и другие оттенки красного, алого, малинового – даже такой шип в заднице грешников, как кровавая роза.
А еще там был кобальтовый синий, небесно-голубой, прусский, просто ультрамарин и, буквально с едва заметным ароматом чеснока, – ультрамарин французский.
– Ганзейский желтый. – Эллен Черри так понравился этот набор звуков, что она пропела его дважды. – Ганзейский желтый (святой покровитель желтушных таперов), цинковый желтый, лимонно-желтый, желтая охра, марсианский желтый, неаподитанский желтый, ярко-оранжевый.
– Лиловый, фиолетовый, марсианский пурпурный, кобальтовый лиловый, диоксазиновый фиолетовый.
Затем подлинный кошмар обустраивающих семейное гнездышко молодоженов – сырая охра и жженая охра (он предпочитает свою средней прожженности – хо-хо!), сырая умбра, жженая умбра (ну-ну, дорогая, успокойся, мы лучше закажем пиццу), вандейковский коричневый, коричневая марена, мареновая медь, серебро, оксид золота и обычный серый.
– Виридиан, о, виридиан! Зеленая земля, кадмиевая зелень (патронесса начинающих проституток) и даже нежно-зеленый (святой покровитель наивных избирателей, полагающий, что политики ирландско-американского происхождения все как один честны).
– О, марсианская сажа! О, слоновая кость! О, титановые белила! (Боже, благослови светлокожих европейцев, что пошли ко дну вместе с чудо-кораблем.) Да здравствуют радужные белила и нежный портретный розовый!
Или она что-то упустила? Белая лилия, сажа обыкновенная, белоснежка, черный красавчик, белое рождество, черная пятница, белое превосходство, черная власть, белое золото, черное золото, царский пурпур, каннибальский пурпур, цвет дензнаков, длинная зелень, зелень газонов, Лоэнгрин, цвет твоего парашюта, цвет волос моей возлюбленной, бордо, марсианский бордо, марсианский шартрез, батончик «Марс», голубой маленьких мальчиков, голубая лагуна, ночной блюз, красная зараза, коричневая чума, Джон Браун, Дориан Грей, красный скелет, красный октябрь, красный Том Клэнси, лучше мертвый, чем красный, лучше бледный, чем бедный, Гринберг, Гольдберг, кальсонно-серебристый, дынно-желтый, желтая пресса, желтая опасность, желтая лихорадка, майонезно-желтый, горчичный, соусный, луковый.
Голова Эллен Черри шла кругом. Ей едва ли не стало дурно, перед глазами все поплыло. Нет, ей ни в коем случае не следовало смешивать ром с художественными принадлежностями. Ей стоило неимоверных усилий дотащить корзину до кассы, где она рассталась со значительной частью своей наличности. Когда она расплатилась, Дэйв вызвал для нее такси. Пока Эллен Черри ждала машину, она вышла на улицу вдохнуть немного свежего осеннего воздуха.
К тому моменту, когда такси вновь высадило ее у «Исаака и Исмаила», головокружение поутихло, а от изжоги остались разве что несколько тлеющих угольков. Спайк и Абу уже уехали.
– Я тут займусь внутренней отделкой, – заявила Эллен Черри недоверчивым охранникам и открыла дверь собственным ключом. Не теряя понапрасну времени, она распаковала свои приобретения, расставила баночки в ряд в задней части эстрады, принесла из кладовой стремянку, установила термостат на несколько делений выше, разделась до трусов и взялась расписывать стену.
Насвистывая, напевая, раскачиваясь, пошатываясь, поеживаясь, обводя контуры, глуша банку за банкой диетическую «пепси», играя, как когда-то в юности, в зрительные игры, она расписывала стену до глубокой ночи, после чего рухнула в изнеможении на диван в офисе, где они со Спайком когда-то…
Эллен Черри проснулась на рассвете, поджарила себе в тостере пресную лепешку, запила ее молоком и рассмотрела творение своих рук. Тотчас обнаружились контуры, которые следовало проработать тоньше, объемы, которые требовали весомости, линии, которые следовало укоротить или продолжить, оттенки, которые надо было приглушить или оживить. Чего греха таить, ведь она уже забыла, когда в последний раз бралась за кисть. И все же в целом Эллен Черри осталась довольна. Нет, конечно, еще оставалось уйма пустого, ничем не заполненного пространства. Неудивительно, ведь стена была велика – одиннадцать футов в высоту и четырнадцать в длину.
Затем Эллен Черри позвонила Набиле, чтобы сказать, что мучается жуткой головной болью и потому не сможет приехать к ним на праздничный ужин. После чего вновь забралась на стремянку и трудилась весь день. Большую часть вечера вплоть до самой ночи она работала, всю пятницу до самой ночи тоже работала, субботу и воскресенье – тоже. Ежедневно она отмывалась губкой в любимой раковине Абу, но ни разу за все эти дни не переодела белья, и поэтому к понедельнику ее трусы были похожи… Скажем так, будь Иосиф трансвеститом, в Библии наверняка упоминались бы разноцветные трусы. (Девчонки в ящике ни за что не поверят, сказали разноцветные трусики. Ом вуге ном.) За пару дней Эллен Черри опустошила ресторанные запасы: выдула все до последней бутылки диетической «кока-» и «пепси-колы» и подчистую умяла остатки фалафеля, тахини и, разумеется, вы угадали, баба-гануга. К воскресенью она уже вовсю пила кофе с ромом – лишь для того, чтобы не рухнуть без сил.
Когда в воскресенье в восемь сорок пять утра Спайк приехал, чтобы впустить штукатуров, Эллен Черри спала, что называется, без задних ног, провалившись в глубокий сон, из которого ее было не вытащить даже подъемным краном.
Спайк постоял над ней, проклиная почечный камень, которым его выбило из ее объятий. Пальцы его так и тянули погладить ее соски, хотя один сосок и был золотым, а второй ультрамариновым. Ноги Эллен Черри тоже были перепачканы краской. Тем не мс нее Спайк наклонился и поцеловал любимый пальчик на ее ноге, после чего прикрыл ее наготу своим любимым пальто и пошел на кухню позвонить Абу.
– Наша маленькая художница взялась за кисть, – объявил он. – Да с таким усердием, что свалилась от усталости.
– Отпусти штукатуров, пусть идут домой, – сказал Абу, когда узнал подробности.
Когда Эллен Черри наконец проснулась, в баре уже было полно народу. Это любители футбола пришли посмотреть очередной матч. Разумеется, все как один заметили новую настенную роспись, но лишь у одного из них, детектива Джеки Шафто, она вызвала не меньший интерес, чем футбольный матч.
Эллен Черри оделась и выскользнула через заднюю дверь вон, на припорошенный инеем двор. Усталость все еще давала о себе знать, но шагала она бодро, словно наполненная новой энергией. Дай ей волю, она вполне могла бы, словно мячик, поддать ногой луну.
Так на Спайка с Абу, в их неопытные, дилетантские руки, свалились одновременно два довольно-таки необычных произведения искусства. На протяжении всей недели они придирчиво и с небывалым азартом рассматривали то одно, то другое. Творению мужа-скульптора предстояло дать критическую оценку и в конечном итоге решить, давать добро на его установку или нет. Таковое решение было принято в четверг.
Абу разъяснил Эллен Черри логику их со Спайком рассуждений.
– Что касается этого Палеса, мне трудно судить, в какой мере Бумер провел предварительное историческое исследование.
– Возможно, в недостаточной. Как мне кажется, он просто наткнулся на эту историю в какой-нибудь книге, и она ему понравилась.
– Сегодня мы даже специально пропустили теннис, чтобы проверить его утверждения в библиотеке.
– Ну и как? Он там не сильно все переврал?
– О нет! Но то, что он нам поведал, – это лишь верхушка айсберга.
– Да-да, моя дорогая Эллен Черри. Такое впечатление, будто культ ослиного божества был весьма распространен в древнем мире. К своему великому удивлению, я узнал, что Палатинский холм в Риме был назван в честь этого шутовского Палеса.
– Один плюс в нашу пользу – хотя, может, и не плюс. Мы, евреи, обычно воспринимаем его в мужской ипостаси, называя его «Иа».
– И на ферме жил осел, иа-иа-иа, – пропела Эллен Черри строчку из детской песенки.
– Тебе все хиханьки, хотя на самом деле ты не так уж и далека от истины.
– Как ты только что весьма тонко подметил, Тацит писал, что семиты начали поклоняться ослу потому, что, если бы не дикие ослы, им никогда бы не выжить в пустыне. Боюсь, однако, что все гораздо сложнее. Насколько сложнее? Скажем так: мало того что дети Лилит, этой первой, «нехорошей» жены Адама, появлялись на свет ослоподобными, или что Самсон разил филистимлян челюстью осла и даже сам Иисус въехал в Иерусалим на одном из таких длинноухих скакунов-недоростков – на самых ранних изображениях еврейский Мессия предстает перед нам и как распятый на дереве человек с ослиной головой.
– Ну и ну.
– А еще раньше, у древних египтян, также имелось божество с ослиной головой, которого мои предки называли Сетом. Его также ежегодно распинали и пронзали ему бок. А в воскресенье утром он восставал из мертвых.
– Вы шутите?
– Я шучу? Да у меня и в мыслях нет шутить. Эту и историю, моя дорогая, я обычно рассказываю гоям, которые обвиняют мой народ в том, что мы-де распяли Христа. А ты говоришь, что я шучу.
– В женской своей ипостаси Палее был покровительницей стад, таким образом обеспечивая выживание племени. Как двуполое божество Палее имел своих жрецов и жриц, чьи лица обычно скрывали большие деревянные маски в виде ослиной головы. От названия храмов, где поклонялись культу Палеса, пошло наше слово «дворец», «palace».
– Ну и чудеса! Даже не верится.
– Во время праздника Палилий – в христианском календаре он превратился в День святого Георгия – в этих храмах устраивались весьма отчаянные игры.
– Могу себе представить!
– Сегодня на празднике по поводу дня рождения дети нередко играют в такую игру, как «Приколи ослику хвост». Надо сказать, детишки плохо представляют, что это значит.
– Иа-иа-иа, – пропела Эллен Черри.
Поскольку Палее был важной религиозной фигурой, его бледный призрак до сих пор бродит как по Западу, так и по Востоку. А поскольку о нем (или о ней) практически забыли, то ревизионисты-теологи приложили все усилия к тому, чтобы окончательно стереть его следы. Так что Спайк с Абу решили, что было бы неплохо реанимировать ослоподобное божество.
– Прошлое забывать опасно. Разумеется, вряд ли здесь удастся избежать споров и разногласий, но в целом скульптура производит бодрое, жизнеутверждающее впечатление. Так что если зашоренные фундаменталисты сумеют подняться над своими догмами, то даже им проделки осла доставят немалое удовольствие.
– Да, их пора лягнуть в одно место, для бодрости, – согласилась Эллен Черри. – Что ж, примите мои поздравления. Есть в этой скульптуре некая поэзия. То есть л хочу сказать вот что: наша обычная убежденность в том, что некая форма всегда занимает некое пространство, срывается присутствием трех компонентов – камня, карты и фигуры, которые объединены между собой лишь на подсознательном уровне и которые тем не менее в человеческом сознании игриво перекликаются с постоянным столкновением образов и их смыслов…
Спайк и Абу удивленно уставились на нее.
– Охо-хо! – произнес один.
– Интересно, и что такая девушка, как ты, забыла в этом ресторане?
– Да, но хочу напомнить вам одну вещь. Вы так и не сказали мне, как вам понравилась моя настенная роспись.
Сказать по правде, у обоих на сей счет еще не было мнения. Нет, конечно, им никогда не пришло бы в голову завесить творение Эллен Черри или замуровать его под слоем штукатурки, поскольку тем самым они задели бы ее чувства. И Спайк с Абу были вынуждены признать, что настенная эта живопись придала помещению цвет и некую энергетику. А вот понимали ли они ее смысл, нравилась ли она им, были ли они готовы защищать ее от нападок критиков – что ж, это уже совсем иное дело, или как выразился бы Спайк – другой табак.
Кстати, без критических отзывов и впрямь не обошлось. Среди персонала и посетителей лишь единицы пришли от нее в восторг. Большинство предпочло ее просто не замечать, а кое-кто счел роспись возмутительной, узрев в ней оскорбление самой идеи искусства и их собственного восприятия действительности. Не единожды Спайк и Абу оказывались в стане то первых, то вторых, то третьих, хотя, как правило, не дольше, чем на час.
Когда кто-то из представителей Великобритании в ООН заметил: «Моя семилетняя дочь нарисовала бы не хуже», Эллен Черри ответила ему так, как только и можно было реагировать на такой избитый и ограниченный взгляд на искусство:
– Но ведь не нарисовала же. В отличие от меня.
Во время пятничного коктейля, когда бар заполняли завсегдатаи, как правило, не обходилось без замечаний в адрес настенной росписи – как правило, шутливых и любительских. После того, как какой-то врач-египтянин отпустил в адрес детища Эллен Черри какую-то особо ядовитую колкость, детектив Шафто поднялся с места, поднес к стене пивную кружку и произнес тихо, но с чувством:
– Такое достойно музея.
Сказал и сел на место.
Все знали – этот хмурый, крепкий чернокожий американец с седыми волосами и сломанным носом если и говорит, то только по делу. И люди уважали его мнение. И если, по мнению Шафто, эта роспись достойна занять место в музее, так тому и быть. В зале не нашлось никого, кто посмел бы с этим мнением не согласиться. Хотя большинство пребывало в полном взаимопонимании с барменом, который, выдержав почтительную паузу, добавил:
– Вот почему я и не хожу в ихние музеи.
– Их музеи, – поправил его доктор Фарук. Присутствуй при этом Жестянка Бобов, он(а) наверняка бы при-шел(ла) в восторг.
Взгляд проникал в картину через клюв совы. Это была ночная картина, хотя вид – если, конечно, это можно назвать видом – представлял собой интерьер. Тем не менее звезды тоже были видны, а мебель была забрызгана лунной пеной.
Через ромбовидное окно было видно, как на склоне холма мирно посапывали спящие животные. Имелись здесь и архитектурные детали, что сразу бросались в глаза. Однако картина – если, конечно, это можно назвать картиной – при желании воспринималась как пейзаж. Разве печку не затеняла крона дуба? И разве сам дуб не душили побеги омелы? Густая и липкая краска была нанесена щедрыми мазками. Тем не менее впечатление, которое производила эта картина, скорее наводило на мысль не о современном изобилии, а о доиндустриальном великолепии: черном, бархатистом, дымном великолепии жизни на краю векового леса. Пасторальное великолепие, радость дровосека.
До какой-то степени настенные образы наводили на мысль о давно утраченном и вновь обретенном прошлом. А еще она будила мысли о том, что утраченное прошлое – это чистой воды отражение восприятия современного городского жителя. Ведь откуда, в конце концов, произошли городские жители? Что представляет собой городской эквивалент плясок вокруг костра и тех клыкастых существ, что подстерегали дев, когда те шли за водой?
И хотя картина была тяжелой и насыщенной, хотя и провисала под своей тяжестью, подобно старушечьей коже, в ней ничего не стояло на месте. Грибы, фетиши, шерсть и вино, банки с тушью, маки, сверчки, отравленные стрелы, бравурные спирали сочного дыма: все это вращалось под стать звездам – вперед, наружу, внутрь, назад, в стороны, вверх и вниз, снова, и снова, и снова. Железный меч, что лежал в дубовом сундуке, был таким же живым, что и серебряная ложечка, что приплясывала на шкуре бизона, а золотая колыбелька, что балансировала в разветвлении суков, раскачивалась так сильно, что вместе раскачивалось и небо, словно Зодиак взял и превратился мюзик-холл.
Несмотря на всю ее сложность, несмотря на ее ночную сочность, было в картине и нечто легкомысленное, как бы сляпанное на скорую руку, нечто детское и беззаботное. И хотя в ней с избытком хватало звездной информации, хотя она и была придавлена весом золы, необожженного кирпича и кости, казалось, будто в ней все идет кувырком, словно в детских шутливых стихах. Она была упруга, словно мячик, этот эпизод из бурундучьего мультика.
В некотором роде картина эта ужасно походила – и этого нельзя не признать – на комнату с обоями Матери Волков. Приехав в пятницу на очередное выступление, Саломея бросила на нее пристальный и совершенно зачарованный взгляд и неожиданно согласилась исполнить Танец Семи Покрывал.
Нет, она не стала исполнять Танец Семи Покрывал в тот же вечер, как поначалу показалось Абу.
– Может, в таком случае она станцует его завтра? – допытывался он у руководителя ансамбля, когда пятничное представление подошло к концу, а Саломея к тому моменту уже упорхнула. Как бы то ни было, говорила она редко – частично по причине крайней застенчивости, частично потому, что придерживалась определенных правил поведения, которые не могла не соблюдать.
– Так она согласна исполнить его завтра?
– Нет, этого не будет.
– Может, на следующей неделе?
– Нет, этого не будет.
– Хорошо, когда же?
– Как-нибудь в другой раз, чуть попозже…
– Все. Мне все ясно – когда зацветут абрикосы.
– Нет-нет, мой благодетель, нет-нет. Месяцем танца станет январь. Его дата – двадцать третье число. День – воскресенье. Обещаю, что танец будет исполнен в три часа пополудни.
– Хм… понятно. Это уже куда точнее. Я не стану требовать от тебя объяснений, почему она выбрала именно это время и этот день, хотя не могу не заметить, что до этого момента остается ровно семь недель.
– Ей надо приготовиться, – добавил руководитель ансамбля. На своем пути эти слова не встретили у него во рту никакой эмалированной преграды.
Хотя хозяева решили пока держать все в секрете, тем не менее слух распространился молниеносно, подобно утечке радиации из ядерного реактора, и к началу субботнего представления весь ресторан – от кухни до входных дверей – только и делал, что гудел этой новостью. Почти все ошиблись в дате, и те немногие, что сумели правильно угадать день, предсказывали момент начала Танца где-то между полуночью и утром следующего дня. В конце концов Абу был вынужден взять в руки микрофон. Высокий и полный достоинства, с носом, напоминающим дорожный конус, фосфоресцирующий в свете фар, он объявил с эстрады:
– Леди и джентльмены, «Исаак и Исмаил», ваш ресторан арабо-израильской иерусалимской кухни, горд довести до вашего сведения…
Свою речь он завершил под перчаточную фабрику аплодисментов. Даже продвинутые перебежчики из таких стильных клубов, как «Пейдей» и «Неллз», гордые тем, что никогда не выражали восторга ни по какому поводу (разве что только любуясь на себя в зеркало), и те хлопнули одной влажной ладошкой о другую, хотя и постарались при этом не присвистнуть. В зале стало так шумно, что только те, кто сидел у самой стойки бара, услышали, как детектив Шафто воскликнул:
– Тут подвох!
Среди тех, кто его услышал, были Спайк и Абу, представитель Греции в ООН, врач-египтянин, экономисты с Кипра и столик с завсегдатаями-израильтянами из организации «Даешь мир!». Все они до одного удивленно воззрились на Шафто, ожидая, что тот скажет дальше.
– Тут еще ого-го какой подвох! – повторил детектив. В его голосе звучали предательские нотки, нотки беспомощности и скепсиса, словно сам он не мог поверить в то, что подсказывала ему его цепкая полицейская память.
Суперкубок,
Суперкубок, Суперкубок;
Суперкубок, Суперкубок, Суперкубок.
Невинное совпадение или козни дьявола? Саломея согласилась станцевать Танец Семи Покрывал одновременно с началом розыгрыша Суперкубка.
Мгновенно вспыхнул конфликт. С одной стороны, те, для которых легендарный Танец Семи Покрывал приобрел фантастические масштабы – романтичный, знойный, эротический, загадочный, пронизанный давно утраченной экзотикой, секретами Библии и тайнами Востока. Чтобы его увидеть, эти были готовы поползти десяток миль по собачьему дерьму и острым лезвиям. Главное – лишь бы он не оказался фальшивкой. Однако с этой потрясающей нимфой, что величала себе Саломеей, в его подлинности не возникало никаких сомнений. В другом лагере собрались те, для кого Суперкубок был самым главным событием года, каждого года, кульминацией пяти месяцев боления, бесконечной статистики, головокружительных взлетов и столь же резких падений; важный праздник – нет, самый главный праздник, день, когда повседневные заботы отходили на второй план, когда вся страна, весь мир сливались в единении, в ликовании, которое не знало ни национальных, ни расовых, ни религиозных границ; ритуал, во время которого само время переставало существовать – за исключением искусственного времени на спортивных часах; символическая битва, когда кровь проливалась лишь понарошку, когда смерть расслабляла свою хватку на человеческий мозг, и о ней попросту забывали. А раз «Исаак и Исмаил» располагал самым большим в городе телеэкраном, то эта группа вознамерилась следить за играми только по нему, и никак иначе.
Однако дело было не только и не столько в двух враждующих группировках – одна требовала Саломею, другая – Суперкубок. По крайней мере на первых порах. В самом начале большинство регулярных посетителей заняли выжидательную позицию, не зная, к кому примкнуть. Им хотелось и Танца, и Суперкубка. Сержант Джеки Шафто, например, отказывался взять в толк, как вообще можно выбирать между тем и другим.
Надо, однако, воздать должное Спайку и Абу, выступившим в роли миротворцев. Они сумели погасить конфликт еще в зародыше. В тот самый вечер, за семь недель до двадцать третьего января, они сумели предотвратить назревавшую войну при помощи компромисса.
За Саломеей в тот вечер должны были приехать поздно. Девушка ждала в офисе, когда приедет сопровождающая ее матрона и ее заберет. Именно здесь, в кабинете, Спайк и Абу обратились к ней. Саломея тяжело дышала после вечерних трудов на сцене. Тело девушки было усыпано каплями пота, и одежда прилипла к ней, отчего ее бедра казались рыбьими тушками на подносе. Ее соски выпирали сквозь ткань, словно ластик на конце карандаша сквозь влажную бумажную салфетку. Перламутровые усики из капелек пота подчеркивали сочность ее губ, отчего казалось, что она только что лакомилась персиком. Влажные волосы прилипли к голове, словно она только что вышла из ванной – либо сошла с брачного ложа. К великому облечению Спайка и Абу, она спрятала свои черные глаза-маслины за толстыми стеклами очков – сквозь которые читала комиксы про Дядюшку Скруджа. Если бы не эти очки и не эти комиксы, Спайк с Абу, наверно, так и не решились бы обратиться к ней. Но как оказалось – все напрасно. Ее сочные губы весьма вежливо сказали им следующее:
– Мой календарь изменить нельзя. Его рассчитали мне звезды. Я танцую или в этот день, или никогда.
Спайк и Абу – что им еще оставалось? – поспешили заверить ее, что их этот день вполне устраивает, что лучшей даты и придумать нельзя, что все о'кей, что звезды не подскажут ничего дурного и вообще у этого дня гвоздика в петлице. Когда она надела шерстяное пальто и в запотевших очках растворилась в темноте под руку со своей наставницей, они покорно помахали ей рукой.
В течение последующей пары дней решение Саломеи было доведено до сведения постоянных посетителей: то есть тридцати – сорока представителей сильного пола и полдюжины женщин. В целом оно было встречено с пониманием, хотя и без особых восторгов.
– Что ей стоит исполнить этот танец в любой другой день, когда ее душе угодно. Верно я говорю? Так почему она настаивает, что будет танцевать его именно в тот день, когда состоится розыгрыш? Зачем ей это понадобилось?
– Как говорит инспектор, тут кроется какой-то подвох. Здесь явно что-то не так. Не иначе как она задумала сорвать футбольный матч.
– Ну, ты загнул! Послушать тебя, так можно подумать, что девчонка устроила заговор. Просто ей твой футбол до лампочки. Ведь она же девушка.
– Вот это-то мне и не по душе. Миллионы девчонок болеют за Суперкубок. Кто знает, вдруг они в один прекрасный день будут принимать в нем участие?!
– Ну, сказанул! Вот умора-то!
– Не дождутся!
– Когда зацветут абрикосы!
Когда Саломея выступала через неделю, кое-кто посетителей позволили себе несколько громких комментариев в ее адрес – в одних звучала мольба, в других – нескрываемое раздражение. Саломея едва ли удостоила их вниманием. Более того, она танцевала даже лучше, чем когда-либо раньше, с большим азартом, с большей энергией, с большим чувством.
– Не иначе как она готовится к Танцу Семи Покрывал, – заметил кто-то из поклонников.
– Вряд ли, – возразил бармен. – Их главный говорит, будто она заводится от того, что танцует на фоне картины.
Саломея и сержант Шафто – не единственные, в чьих душах настенная роспись, выполненная рукой Эллен Черри, нашла восторженный отклик. Художник, коллекционер и трио завсегдатаев галереи не поставили в труд и отвлеклись на какое-то время от соблазни тельных телодвижений, чтобы неторопливо побродить по залитым звездным светом тропинкам сего творения – то катаясь с горок чистого цвета здесь, то упираясь в темное ребро прямоугольника там – в поисках ускользающих органических форм. Роспись произвела на них должное впечатление; по крайней мере позднее, чтобы обсудить ее, они собрались в Сохо – по всей видимости, в пределах досягаемости слуха Ультимы Соммервель, – потому что в один прекрасных день владелица модной галереи нагрянула в «И+И» собственной персоной.
– Дорогая моя, как интересно! Я бы даже сказала, это лучшая твоя работа! Да-да, настоящий прорыв! А что ты сама думаешь?
– Это примерно то же самое, что я писала всегда.
– Да, но какой масштаб! Все дело именно в нем. Важен именно размер, что бы ни говорили по этому поводу некоторые из наших сестер. – И Ультима рассмеялась своим неувядаемым, сухим и колким английским смехом. – Хотя эффект отнюдь не в формате. А в твоем синтаксисе. В том, как ты оркеструешь структурный конфликт между метафорой и метонимией. Кстати, что такое я сейчас ем?
– Это называется баба-гануг.
– Какое на редкость удачное название. – С этими словами Ультима вилкой брезгливо отодвинула в сторону коричневую массу. – С точки зрения содержания, создается впечатление, будто ты постоянно пересекаешь – туда-сюда, зачастую стирая их, – границы между внешним и внутренним, между прошлым и настоящим, между абстрактным и конкретным. Не прибегая к дешевым уловкам сюрреализма, тебе удалось создать ночной портрет подсознательного – иными словами, его женскую сторону, правое полушарие мозга, интуицию…
– Ну, как бы вам сказать… да, пожалуй, картина скорее плод моей интуиции, нежели жизненного опыта, – согласилась Эллен Черри. – Скажите, не желаете отведать немного… – Но как ни напрягала она фантазию, так и не сумела ничего придумать и в результате ляпнула наобум «баба-гануг».
И дело отнюдь не в том, что Эллен Черри не понравились заумные рассуждения Ультимы. У той был глаз наметанный, никаких сомнений. Но Эллен Черри никогда не анализировала живопись, и ей меньше всего хотелось самой стать объектом анализа. На сознательном уровне она вовсе не была уверена в том, каким смыслом наполнена ее картина и откуда она явилась миру. Эллен Черри знала только одно: это было творение сложной и неописуемой красоты и она как творец имела к этой красоте самое непосредственное отношение. Красота! Разве это не самое главное? В этот бурный исторический момент красота вряд ли являла собой идеал. Массы разучились чувствовать ее, интеллигенция относилась к ней с подозрением. Для большинства людей ее поколения слово «красота» отдавало чем-то искусственным, напыщенным, притворным, фальшивым. Как люди, если они в своем уме, могут стремиться к красоте, когда в мире столько страданий, столько несправедливости! На что Эллен Черри отвечала так – если не стремиться к красоте, если ее не пестовать, то как люди смогут отличить прекрасное от безобразного? Засилье социальных уродов делает служение красоте тем более важным. Одно только присутствие в этом мире таких вещей, как передвижные дома-караваны, граффити и оранжевое напольное покрытие, имело своим негативным последствием то, что такие социальные болячки, как нищета, преступность, политические репрессии, загрязнение окружающей среды, насилие над детьми, переставали казаться чем-то чудовищным. Красота являла собой последний протест и в этом смысле длилась даже дольше оргазма, была последним прибежищем. ВенераМилосская кричала злу «Нет!», в то время как эластичные трусы, кашпо из макраме мирились с ним. Уродливые спальни порождали уродливые привычки. Безусловно, от красоты не требовалось, чтобы она выполняла социальные функции. Что и было в ней особенно ценно даже в большей степени, чем добродетель, это было ее же вознаграждением. Разумеется, находились и такие, кто утверждал, будто красота живет лишь в глазах того, кто смотрит; и верно, были те, кто смотрел и думал, что картина Эллен Черри не более чем размазанная по стене блевотина. Но зато эти ребята с удовольствием расцеловали бы ее попку, которая – и с этим все дружно согласились бы – уж точно была хорошенькой.
Сосед против соседа. Соотечественник против соотечественника. Брат против брата. Босс против наемного работника. Муж против жены. Страсти накалились. Ситуация в ресторане напоминала гражданскую войну, и значит, пора надевать сапоги; потому что по мере того, как год на солнечных завесах поворачивался от старого к новому, в воздухе действительно потихоньку начинало попахивать порохом.
Только вместо форта Самтер это был довольно скромный зал для коктейлей, а вместо гарнизона – пестрая толпа американцев вперемежку с иностранцами, что сидели, впившись глазами в телеэкран. Вместо пушки, чей залп возвестил о начале военных действий, – свисток судьи. Все это произошло в выходной день – день, когда команда Национальной футбольной лиги из Нью-Йорка – кстати, какая именно, «Смерчи» или «Гиганты», не важно, – завоевала титул финалиста (впервые с 1986 года), а вместе с ним и право принимать участие в розыгрыше Суперкубка.
– Нью-Йорк будет играть! – закричал кто-то из местных. – Черт возьми, такое нельзя пропустить!
– Это точно. Пусть Саломея роняет свои покрывала как-нибудь в другой раз.
– Можно подумать, она изменит свое решение. Как сказала, так и будет. Так что придется вам, братцы, смотреть свой футбол в другом месте.
– Другом месте? – Тот, кто задал этот вопрос, явно не поверил собственным ушам.
– Пусть уж лучше эта девчонка выступает со своим грязным стриптизом где-нибудь в другом месте.
– Я намерен смотреть телевизор только здесь и больше нигде.
– Ага, значит, теперь это называется грязным стриптизом!
– У вас на уме только одно ее место, вы совсем на ней помешались.
– А вы помешались на своем футболе!
– При чем тут футбол! Это же Суперкубок!
– Вот и у нас на уме не одно ее место, а Танец Семи Покрывал.
– Да ладно вам! Хватит придуриваться. Ведь Суперкубок, это в чистом виде национальный дух. Он – квинтэссенция Америки, вот что он такое. Пропустить Суперкубок – это все равно что пропустить самый важный момент года. И как вы этого не поймете?
– Ха! Неужели мы здесь только затем, чтобы смотреть, как богатенькие гориллы играют в мальчишеские игры?
– А ты, как я понимаю, здесь затем, чтобы пялиться на несовершеннолетнюю сопливку, что знай стучит в свой бубен.
– Ну ты пень!
– А ты, гляжу, делаешь успехи в английском, губошлеп.
– Мне почему-то казалось, – вмешался доктор Фарук, – что мы здесь в демократической стране.
– Да уж, хороша демократия, черт ее побери.
И тут Спайк и Абу сочли нужным вмешаться.
– О'кей, – произнес Спайк. – Мы проведем нечто вроде голосования.
– Только не сегодня, – высказал свое мнение Абу. – Нам необходимо время, чтобы все как следует взвесить чтобы каждая из сторон представила свои доводы. Подумайте хорошенько, обсудите между собой, и через две недели мы проголосуем. Мы с мистером Коэном займем нейтральную позицию. Вы же отдадите свои голоса, и будет видно, на чьей стороне перевес.
Все согласились, что это справедливо. Все, кроме одного, если уж быть до конца точным.
– Ваш план не сработает. Можно голосовать по такому вопросу, как выделять школам деньги или не выделять; можно голосовать за Джеки Джексона, а можно за какого-нибудь тупоголового республиканца. Но никто, в ком есть хотя бы капля азарта, не сможет выбрать между Суперкубком и Танцем Семи Покрывал.
И, как всегда, детектив Шафто оказался прав.
Как и водится в современных предвыборных кампаниях, о честной игре с самого начала не было и речи. Спайк с Абу были вынуждены потратить непозволительно огромное время на то, чтобы голосование прошло честно. По своей эффективности их усилия оказались сравнимы с уходом за четвероногими питомцами в приютах «Матушки Хаббард». Сторонники каждого решения приводили с собой родственников, друзей и даже случайных знакомых и пытались выдать их за лиц, наделенных неоспоримым правом голоса, – иными слоями, выдать их за постоянных посетителей «И+И». Разобраться, кто есть кто, было нелегко, потому что для Спайка все арабы были на одно лицо, как, впрочем, для Абу – евреи. Надо сказать, что национальная и расовая принадлежность не играли никакой роли в том, какую сторону занимал тот или иной человек. В целом североамериканцы с пеной у рта отстаивали футбол, но были и такие, что не менее горячо защищали танец. И наоборот. Женщины-гетеросексуалки и мужчины-гомосексуалисты горой стояли на стороне Саломеи. Лесбиянки поддерживали Суперкубок.
Одержимое ликованием по поводу победы Нью-Йорка в предварительных играх большинство начало склоняться на сторону Суперкубка. Но затем наступил вечер пятницы, когда Саломея – как обычно, застенчивая и Насупленная – танцевала, словно оседлав извивающегося питона, танцевала, словно полицейский свисток во время ночной облавы в борделе, танцевала, словно часы с автоподзаводом на запястье у святого Витта. И маятник качнулся.
– Я, хоть убей, не могу взять в толк, как можно отказаться от Суперкубка, – озадаченно произнес кто-то из джентльменов. – Это так… неестественно.
– Подумай вот о чем, друг мой. Когда ты в последний раз смотрел Суперкубок, каким он тогда тебе показался? Признайся, что сущей тягомотиной.
– Ну…
– Нет, будь уж до конца честным. Девяносто процентов игры была скука смертная.
– Есть немало важных вещей, о которых тоже можно сказать, что они скука смертная. Например, церковь. Но это еще не оправдание, чтобы в нее не ходить. Или ООН…
– Саломея тебе не церковь и не ООН.
– Что верно, то верно.
– Это точно.
– И Танец Семи Покрывал – это вам не ежедневная скукотища.
– Ну разумеется.
– Никто не спорит.
– Пусть кто попробует.
– Да, но…
Близился день голосования. Спайк с Абу тщательно просчитали его исход. Скрупулезно изучив ситуацию проведя конфиденциальный опрос и произведя научный расчет, они пришли к выводу, что двадцать процентов тех, кто имеет законное право голоса, выберут игру, тридцать процентов проголосуют за танец, а оставшиеся сорок пять так и не смогут сделать свой выбор, поскольку их раздирали противоречия. Так что многие из них вообще предпочтут не голосовать.
– Как бы то ни было, мы расчленим нашего цыпленка, – сказал Абу. – Ох не завидую я этой несчастной птичке.
– Охо-хо! – воскликнул Спайк. – Как это мне напоминает Палестину!
Эллен Черри наблюдала все эти махинации и подтасовки, все эти страсти-мордасти вокруг танца и Суперкубка с отрешенным недоумением. Что касается ее лично, она бы предпочла Танец, но только из любопытства. Любопытство же мучило ее потому, что ей стало известно – именно ее настенная роспись повлияла на решение Саломеи исполнить танец. Спорт и физические упражнения Эллен Черри никогда особенно не привлекали. Зато если что она и уважала в Бумере Петуэе, так это то, что он, забросив спорт, втихаря брал уроки танго.
В один из дней она спросила у мужчин в баре:
– Интересно, что произошло бы, отними у вас Господь ваши круглые цацки? Надеюсь, вы понимаете, о каких цацках я говорю, – о мячах. Предположим, что в атмосферу вошел космический корабль инопланетян и разом испепелил все мячи на этой планете. Все до последнего: футбольные, волейбольные, бейсбольные, баскетбольные, для гольфа, для тенниса, для боулинга, для водного и конного поло – в общем, все до единого. Какие бы это имело последствия? Не случилось бы так, что все мужское население планеты постепенно одичало? Пролилась бы на улицах кровь? Или это стало бы толчком к новому витку эволюции, и в результате мы бы получили более высокоразвитые виды млекопитающих?
Некоторые из них посмотрели на нее, втянув головы в плечи, другие так – словно она была для них опасной идиоткой.
– Кораблей с пришельцами не существует, – сухо возразил врач-египтянин.
– Пусть только сунутся сюда, мы им сами поотрываем кое-какие мячи, – произнес Шафто.
И все, кто его понял, покатились со смеху.
На протяжении нескольких недель вокруг нее кипели ожесточенные страсти. Однако хотя Эллен Черри и не удавалось их игнорировать, по крайней мере она притворялась, что вся эта шумиха ее не интересует. Тем более что имелись проблемы и поважнее. Они то и дело напоминали о себе, жужжа, словно пчелы, под копной каштановых локонов. И не в последнюю очередь – близкий приезд Пэтси со всем ее скарбом, со всем ее барахлом, со всеми ее пожитками, вещами, кастрюлями-ложками-вилками, иголками-булавками, банковскими счетами, корзиной-картиной-картонкой и пр.
Готовясь к такому важному событию, как рождественский приезд матери, к скорому перемещению Пэтси в бурлящую кофемолку Манхэттена, Эллен Черри замазала белилами всю обнаженную натуру Бумера Петуэя. Эта операция преследовала двоякую цель. С одной стороны – спрятать от посторонних глаз свое восхищение тяжелой артиллерией Бумера (правда, Эллен Черри подозревала, что Пэтси питает к мужским достоинствам интерес куда более обостренный, чем она сама), с другой – подготовить себе для работы несколько чистых холстов. У нее уже давно чесались руки, ей хотелось как можно скорее взяться за кисть. И вот теперь она не на шутку опасалась, что приезд матери стеснит ее – как в пространственном, так и творческом плане.
Забелив Бумера, Эллен Черри продолжила забеливать свои холсты с грязными носками и консервными банками, в том числе и те полбанки, что остались от ее последнего эксперимента с белилами. (За несколько тысяч миль от нее, изуродованный(ая), весь(вся) в следах острых зубов барракуды и совершенно голый – последние остатки его(ее) этикетки растворились в теплых водах Средиземноморья, – Жестянка Бобов неожиданно простонал, словно получив телепатическое известие. «Продержись еще немного», – сказала ему(ей) Раковина. Она уже на расстоянии нутром ощутила вибрацию, возвещавшую биение прибоя о пирс тель-авивского порта.) Затем Эллен Черри переключила свое внимание на ложечку, вернее, ложечки. Одну за другой она замазала их всех. На протяжении всей этой операции ее била дрожь – до тех самых пор, пока незакрашенным остался один-единственный последний портрет. Эллен Черри подумала, не сохранить ли ей его в качестве напоминания о том удивительном воздействии, какое имело на ее жизнь таинственное появление и исчезновение ложечки (она все еще подозревала, что к этим перемещениям наверняка причастен Секретный Агент Бумер Петуэй). И, что тоже не менее важно, то тайное знание, коим наградила ее Ложечка, стоило Эллен Черри вовлечь ее в свои зрительные игры. Однако, поразмыслив, она все же решила, что есть в этом мире вещи, о которых лучше не задумываться, если они, конечно, не прилипнут к вам, как моллюск к корабельному трюму, и вы постепенно дадите течь, начнете крениться и в конце концов пойдете ко дну. Эллен Черри удалось вернуть себе душевное равновесие, которое она во многом растеряла с тех пор, как переехала в Нью-Йорк. И теперь ей меньше всего хотелось его лишиться – причем по вине какой-то там десертной ложки! В некотором отношении эта ложечка, ее уму непостижимая загадочность, помогла ей вновь обрести под ногами твердую почву. Разве не малышка-ложечка – словно то была и не ложечка вовсе, а самая настоящая вилка – пронзила ее закоснелое эго? Разве само это закоснелое эго не было источником большей части ее личных неприятностей и страданий? Более того – разве не она сама, почти не отдавая себе в том отчет, изобразила ложечку в своей настенной росписи в «Исааке и Исмаиле»? В конечном итоге Эллен Черри решила пощадить эту последнюю, единственную ложечку, хотя и дальше была намерена держать холст лицом к стене.
В конце концов незабеленной осталась еще одна, самая последняя картина – Бумеров портрет с семью разными языками. Его Эллен Черри отнесла в галерею Ультимы Соммервель. По мнению Ультимы, этот портрет в художественном отношении значительно уступал настенной росписи, в которой Ультима продолжала отыскивать все новые и новые социально-политические смыслы, хотя и жаловалась, что картина эта отражает темное, мягкое подбрюшье феминизма. Тем не менее Ультима была уверена, что портрет найдет своего покупателя, главным образом благодаря тому, кто на нем изображен. Репутация Бумера в творческих кругах значительно возросла и укрепилась с тех пор, как он слинял в Израиль.
– Будь он еврей, – рассуждала Ультима, – его бегство в Иерусалим вызвало бы разве что пару кивков. Но когда это белый южанин-хиллбилли… Деревенский парень… Гой… Знаете, милочка, наш мистер Петуэй задал им всем хорошую головоломку.
Портрет был продан в течение ближайших сорока восьми часов за пять тысяч долларов, что позволило Эллен Черри избежать грозившего ей выселения. Право, было бы некрасиво, если бы Пэтси по приезде обнаружила дочь накануне Рождества сидящей на тротуаре со всем своим скарбом.
А еще до приезда Пэтси пришло письмо от Бумера. Кстати, Эллен Черри тоже написала ему. Их письма наверняка повстречались где-то на полпути над Атлантикой (чьи пенистые просторы Раковина и Жестянка Бобов сумели преодолеть еще до наступления зимних штормов), а может, и над самим Иерусалимом, над сектором Газа, над интифадой, над голыми скалами, над стадами овец, над медовыми пряниками, резиновыми пулями и бесконечными караванами древних суеверий.
Бумер докладывал, что работа над скульптурой Па-леса уже завершена и памятник вскоре будет установлен. Открытие монумента состоится на последней неделе января, после чего ему придется принять кой-какое решение. Тем временем к нему пожалует Бадди Винклер, хотя, возможно, уже после открытия памятника, ближе к середине месяца. В последнем абзаце Бумер довольно трогательно писал ей о том, какой сладкой пыткой стало для него на пару мгновений снова взглянуть на нее. Правда, перед этим он немного пораспространялся о том, каким успешным оказался его маскарад.
«Когда ты стояла в дверях в этом твоем кимоно, глядя на тебя, я чувствовал себя словно шеф-повар, посыпающий размягчающей смесью собственное сердце, – писал он своим корявым почерком. – Оно стало таким мягким и нежным, что его легко разорвал бы своими розовыми беззубыми деснами даже месячный младенец; любой старый хрыч с застарелой язвой переварил бы его, словно сливки».
Что касается письма Эллен Черри, то оно было предельно сжатым и уместилось на открытке: «Дорогой Супруг и Мастер Маскарада», говорилось в нем. «Спасибо за прекрасные розы. Я с самого начала знала, что это ты».
Самолет, которым прилетела Пэтси, опоздал на целый час – его колеса коснулись взлетно-посадочной полосы ровно в полдень за день до Рождества. Эмоции Пэтси прибыли в том же взъерошенном состоянии, что и ее прическа.
– Еще одна деревенская букашка прибыла на штурм большого города, – заявила миссис Чарльз, выходя в зал прилетов. – О Господи, ну почему я не осталась там, где прожила всю жизнь, где мне самое место? Я уже слишком стара. Чует мое нутро: пребывание в этой мясорубке будет стоить мне добрую часть моей страховки. У меня такое чувство, будто я доверила свою сумочку первому встречному, чтобы ему было легче меня обобрать как липку.
– Ах, мама, не прибедняйся. Не такая уж ты деревенская простушка, как притворяешься. И еще совсем не стара. Вот увидишь, ты не успеешь и глазом моргнуть, как привыкнешь к Нью-Йорку. А деньжата твои живо прикарманят квартирные хозяйки и магазины.
Вечером они зажарили цыпленка и украсили довольно жидкую елочку, которая выглядела столь же несчастной и растерянной, что и Пэтси. А еще они выпили довольно прилично рома с яичным ликером Ужин закончился тем, что обе расплакались, главным образом по Верлину, хотя с десяток слезинок были зарезервированы для Бумера Петуэя и еще кое-кого из мужчин. На следующее утро Пэтси проявила уже большую трезвость суждений.
– Уж если Бад приноровился к жизни в этом муравейнике, и ничего, не жалуется, – рассуждала она, поглощая за завтраком бекон, – то чем я хуже?
– Все будет прекрасно, мама. Вот увидишь. Только давай не будем вспоминать дядю Бада, хорошо?
– Он обидится, если мы с ним не встретимся.
– Ладно, но только не у меня дома.
Затем они переключились на тему «И+И». В конце концов Эллен Черри даже рассказала матери про Саломею, про ее бесчисленных поклонников и о том, какой крупный конфликт назревал среди завсегдатаев ресторана. Партия Танца Семи Покрывал против партии Суперкубка. Пэтси слушала в полном восторге и назадавала кучу вопросов.
– Я сама с удовольствие танцевала бы, – задумчиво произнесла она, описав вилкой круг над тарелкой с вафлями – словно то была и не вилка вовсе, а подбитый самолет, выискивающий, где ему совершить посадку.
Свою первую неделю в Нью-Йорке Пэтси отказывалась выходить из дому одна, без сопровождения дочери Пока Эллен Черри была на работе, Пэтси прибиралась в квартире либо нагишом танцевала под музыку братьев Не вилл – вернее, в одних своих знаменитых белых сапожках.
– Этот город режет ухо. Просто удивительно, что у тебя на барабанных перепонках еще нет мозолей от шума, – сказала она дочери как-то раз, стоя у окна.
– И такое случается, – согласилась Эллен Черри. – Но порой постоянный шум может от полировать человека до блеска. Помню, как-то раз Бумер написал мне в письме о Ближнем Востоке: «Чем жестче и грубее становится мир вокруг нас, тем нежнее я кажусь самому себе». Как мне кажется, с тобой происходит то же самое.
– Ох уж этот Бумер!
– Это точно, – вздохнула Эллен Черри. – Ох уж этот Бумер.
В конце концов Эллен Черри стала брать мать с собой в ресторан. Пэтси помогала на кухне и обслуживала столики в баре. Это давало ей возможность чем-то заняться, поближе рассмотреть настенное творение дочери, а также стать свидетельницей развития конфликта между Танцем и Кубком. Ей не надо было объяснять притягательность футбольной игры, хотя бы потому, что в глазах Пэтси именно футбол раньше времени свел в могилу ее супруга. Однако, впервые увидев собственными глазами Саломею, она поняла всю силу колдовских чар, коими девушка опутывала зрителей.
– Боже милостивый! – воскликнула Пэтси. – Что за тощая недожаренная рыбешка! Вижу-вижу, если кто не хочет, чтобы она к нему прилипла, беднягу спасет разве что слой тефлона!
Через несколько дней в баре вспыхнула потасовка. Все началось с того, что клиентка – ненавистница Кубка до крови расцарапала ярко накрашенными ногтями щеку собственному супругу, после чего конфликт перебросился и на другие столики. Тогда, чтобы положить конец безобразию, детектив Шафто – а что ему оставалось делать? – выхватил свой тупорылый тридцать восьмой и пальнул в воздух. Пуля рикошетом отскочила от трубы на потолке и застряла в настенной росписи. Из оставленного пулей отверстия донесся звук, чем-то отдаленно напоминавший волчий вой.
– Этим все решено, – произнес Абу, когда они со Спайком вернулись в ресторан из теннисного клуба. Шафто и охранник все еще с пеной у рта спорили о том, имел ли право детектив пронести в ресторан оружие.
– Этим все решено. Никакого голосования.
– Ох-хо-хо! – воскликнул Спайк. – Не ресторан, а прямо-таки банановая республика.
– Помнится, у тебя имелся какой-то план, – напомнил ему Абу.
– Верно. Мы отменяем голосование, и в действие вступает план Б.
План Б был целиком и полностью детищем Спайка. Тот был настолько озабочен разногласиями между сторонниками Суперкубка и сторонниками танца, что выразил готовность приобрести несколько промышленных обогревателей и холщовый тент, чтобы на время вынести гигантский телевизор во двор за рестораном. Разумеется, там будет не столь тепло и уютно, как внутри, однако туда будут приносить еду и напитки, и те клиенты, что еще не решили для себя, к какой партии им примкнуть, могут при желании перемещаться из зала во двор и обратно, глядя то на Суперкубок, то на Танец Семи Покрывал.
До судьбоносного воскресенья оставалось всего восемь дней, и такой компромисс всех несказанно обрадовал.
– Должно сработать, – пробормотал Шафто. – Хотя бы на бумаге.
В понедельник, семнадцатого января, Пэтси днем обедала с Бадди Винклером. Она долго умоляла Эллен Черри пойти вместе с ней – но без толку. В результате Пэтси рискнула отправиться к Бадди одна и после девяти или десяти робких попыток даже умудрилась самостоятельно поймать такси. К ее вящему удивлению, адрес, где ее высадил таксист, оказался рестораном с ближневосточной кухней.
– И мы будем тут есть? – спросила она после того, как смутила преподобного жаркими объятиями.
– Да. Потому что утром я улетаю в Иерусалим, и мне надо привыкнуть к тамошней кухне. Мне там предстоит масса дел, и я не могу позволить, чтобы меня отвлекали такие вещи, как несварение желудка. А теперь заранее отвечу на твой следующий вопрос: почему я решил провести акклиматизацию именно здесь, а не в той омерзительной Гоморре, где единственная дочь Верлина Чарльза разбивает сердце своего покойного отца.
– Вот и ошибся, Бад, – возразила Пэтси. – Я всего лишь хотела спросить тебя, у кого ты одеваешься? Костюмчик-то на тебе ладный, а вот галстук – селедка какая-то, а не галстук. Да и рубашка явно перекрахмалена. Я просто собиралась спросить, не нужна ли тебе заботливая женская рука. То есть я имею в виду твой гардероб. Ну а теперь, поскольку ты сам признался мне, что улетаешь в этот, как его там, Из-ра-иль, я знаю, какой вопрос должна тебе задать: «Зачем?» Какая нелегкая несет тебя туда? Что ты там забыл? Можно подумать, я знаю, почему ты ни за что не стал бы обедать у «Исаака и Исмаила», хотя Верлин один раз там ел. Что тотчас подводит нас к следующему вопросу, вернее, к двум. Можно ли разбить сердце тому, кто уже мертв? Считаешь ли ты, что когда Иисус снова придет в этот мир, чтобы править Иерусалимом, то в местном меню будут исключительно печенье и ветчинный соус?
Преподобный Бадди Винклер уставился на нее, качая головой, словно он был не он, а учитель арифметики, который с горечью понимает, что у его учеников на уме одни шалости, а отнюдь не деление в столбик.
Появился официант. Пэтси и Бадди Винклер заказали себе по порции шиш-тавука с огурцами.
– Небось скажешь, что в этом вашем ресторане готовят вкуснее, – заметил Бадди, когда им принесли тарелки.
– Сказать по правде, нет, – честно призналась Пэтси. – Там у них это по вкусу скорее напоминает керосин.
– Да и как вообще еда может иметь приличный вкус в таком заведении? Там, где танцует эта полуголая девка.
– Тебе известно про Саломею?
– Да об этой потаскушке всему городу известно. Ты представляешь? Назвать себя в честь второй по счету злодейки во всем Писании? Что это, как не намеренное оскорбление в адрес Иоанна Крестителя? И не будь я уверен, что конец света близок, весь этот разврат вокруг нас по меньшей мере испортил бы мне аппетит.
– Выходит, он сейчас притаился вон там за углом? Верно я говорю, Бад?
– Ох, Пэтси! Ну как ты не можешь понять, что все на редкость точно сбывается? – С этими словами он постучал деревянным шампуром по столу (в этом ближневосточном ресторане не было никаких бамбуковых ковриков) – тук-тук-тук. – Все пророчества и предсказания, – тук-тук-тук, – сбываются, – тук-тук-тук, – одно за одним, – тук-тук-тук, – тютелька в тютельку.
Бадди наконец оставил шампур в покое.
– Разумеется, Кремль постарается, как ты сама понимаешь, всему помешать. Этот их новый режим с этой ихней – как ее там – гласностью беспрестанно талдычит о мире и разоружении, стараясь остудить страсти. Это понятно – Судный день русским ни к чему, они там все атеисты и потому будут гореть ярким пламенем. Вот они и ставят палки в колеса, пытаются замедлить процесс. Это они – да-да! – вечно пытаются нахимичить с расписанием Господа Бога. Именно поэтому я должен сделать то, что должен сделать. Вывести мир на правильный путь. Там, в Иерусалиме, народ ест огурцы на завтрак. На завтрак! Ты когда-нибудь…
– И ты затеял возню с Куполом на Скале?
– Тише! Больше ничего не скажу. Твоя дщерь у меня и так как гвоздь в боку. Ей нет доверия… Нам ничего не остается, как горько оплакивать, в какие греховные мысли и деяния завлекла ее эта Иезавелиевская коробка с красками. Нам ничего не остается, как…
– Послушай, давай лучше сменим тему разговора, а не то он уже сидит у меня в печенках. И вообще я не позволю, чтобы при мне кто-то пытался вывалять в грязи мою дочь. Даже ты.
– Ох, Пэтси…
Обед закончился в гробовом молчании. Пока они ждали, когда им принесут счет, Бадди сказал:
– Я хочу, чтобы ты знала одну вещь. Я по-настоящему благодарен Верлину за то, что он вспомнил в завещании мою миссию.
– Я смотрю, Бад, эта твоя миссия не испытывает недостатка в денежных средствах.
– Армагеддон дешевым не бывает.
– Признайся мне честно: что, если твой безумный план сработает, если тебе удастся разнести в мелкие кусочки эту твою арабскую балбышку, устроить там катавасию, не сравнимую с той, что сейчас там творится, – а Мессия возьмет и не придет?
Бад ответил не сразу. Сначала он при помощи деревянного шампура попытался выковырять из своих золотых зубов микрочип зеленого перца, а затем произнес:
– Боюсь, что тогда мне придется вмешаться и взять на себя роль Мессии.
Пэтси посмотрела на него с таким неподдельным изумлением, что Бад инстинктивно провел ладонью по лунному ландшафту своей физиономии.
– Не беспокойся, – произнес он. – Пророчества, как правило, сбываются. А если нет, то эта жизнь ничего не значит и никогда не значила.
Он схватил блюдце с баба-ганугом и поднес его так близко к ее глазам, что Пэтси ничего не оставалось, как лицезреть древнюю цивилизацию, поглощенную пучиной вязкой массы.
Тем же вечером, примерно в то самое время, когда Пэтси рассказывала Эллен Черри о том, что планы Дядюшки Бада, по всей видимости, идут гораздо дальше, чем они о том догадывались (А я-то думала, что для него самое главное – попасть на телевидение!), – примерно в то самое, время, когда преподобный укладывал на дно чемодана пуленепробиваемый жилет, раздался стук в дверь. За ней стояли два приличного вида человека. Одного из них Бад узнал сразу – это был тот самый тип, что втянул его в сомнительный разговор в тот вечер, когда случился пожар в соборе Святого Патрика. Вежливо улыбнувшись, незваные гости предъявили пластиковые удостоверения, подтверждавшие их принадлежность к ЦРУ. Сначала они попросили его предъявить водительские права, затем загранпаспорт и авиабилет до Иерусалима. Водительские права ему вернули, паспорт изъяли, а билет порвали в мелкие клочья.
– Мы будем весьма признательны, если вы пройдете вместе с нами, – сказал тот, что был ему знаком.
– Послушайте, братцы! У меня здесь, в Нью-Йорке, немерено лучших адвокатов-евреев. После того, как они затаскают вас по судам и попортят вам кровушку, вы еще пожалеете, что ввязались в это дело. Сидели бы вы лучше дома и смотрели по ящику детективы.
И он потянулся к телефону, однако в тот же момент чьи-то пальцы взяли его руку в железные тиски, и она застыла на полпути в воздухе.
– Вряд ли вам захочется обсуждать это дело с вашими адвокатами, уж поверьте мне. Подождите пару часов, и вы поймете почему. А теперь надевайте пальто. Нам надо успеть на самолет.
Лишь только когда внизу, освещенный морем прожекторов, замаячил монумент Вашингтону, Бадди понял, куда, собственно, они летят. (Их самолет с эмблемой одной из центральных газет вылетел с военного аэродрома в Нью-Джерси.) Через несколько минут они пошли на снижение и, перелетев через Потомак, сели.
На взлетно-посадочной полосе их поджидал длинный черный лимузин – в темноте Бадди поначалу даже принял его за тень.
– То-то шикарное похищение вы мне устроили! – пробормотал он.
В течение всего полета он хранил молчание. Оказалось, что в машине уже сидит один пассажир, одетый в спортивный костюм, или, чтобы уже быть до конца точными, в машине сидел некий джентльмен, одетый в серо-синий спортивный костюм от Гуччи. Сидел и потягивал из банки пиво.
Как только глаза Бада привыкли к тусклому освещению, он тотчас узнал мальчишеские черты второго лица в государстве – вице-президента США.
– Не желаете ли пивка, мистер Винклер? – спросил вице-през.
– Обычно я не употребляю алкоголь. Но уж так и быть, спасибо, сэр, не откажусь.
Один из агентов, что вместе с ними занял место на бескрайних просторах заднего сиденья, извлек из встроенного холодильника еще одну банку с пивом и потянул за кольцо. Бадди сделал долгий, судорожный глоток.
– Великолепный вкус, – сказал он.
– Да, пьется легко, – согласился вице-през.
Бадди решил не спорить.
Примерно в течение часа они ехали сквозь морозную виргинскую ночь, мимо спящих городков и пригородов, каждый из которых был столь же сдержан в своем характере, как и их типично британские названия (Пиквик-Фармз, Гринфорд, Диннингдейл-Крик); мимо опустевших драйв-инов с безжизненными экранами, мимо внушительных торговых центров, призванных, по замыслу архитектора, напоминать городки колониальных времен, но теперь темные и безлюдные – казалось, будто их кассовые аппараты взяли передышку и пытаются остыть и отдышаться, словно бегун, преодолевший марафонскую дистанцию. Лимузин катил сквозь ночь на предельно допустимой скорости – не быстрее и не медленнее. Остановку сделали только один раз, у парковки возле «Макдоналдса» в колониальном стиле, где вице-президент вышел и помочился в кусты.
Пока они ехали, второе лицо государства не закрывал рта. Голос его звучал бодро и вместе с тем слегка минорно. Чувствовалась в нем и некая легкая аденоидальная гнусавинка, которая при соответствующих обстоятельствах могла перерасти в истеричный надрыв. Вице-през поблагодарил преподобного за его неустанное служение Господу Богу и самой свободной во всем мире стране. Лично он сам, заверил Винклера вице-през, не только всем сердцем поддерживает его план сокрушить Купол на Скале (к слову, почему-то план этот был известен вице-президенту до мельчайших деталей), но и благодарен преподобному за такое мужество, и вообще восхищен им до глубины души. Кто-то в конце концов должен взять на себя эту неблагодарную работу. Но, увы, подчеркнул вице-през, только не сейчас. Еще не время.
– Дело в том, – пояснил он, – кстати, я говорю вам это строго конфиденциально, к сожалению, наш президент – человек, что сейчас стоит у кормила страны, просто-напросто лицемер.
– Господин вице-президент, – одернул его один из агентов.
– Нет-нет, во многих отношениях он, безусловно, непревзойденный лидер, – продолжало второе лицо в государстве. – Однако в некоторых вопросах – и это вызывает крайнюю озабоченность у каждого истинного христианина – он, увы, как это ни прискорбно, не с нами. Конечно, на словах президент болеет за дело веры всей душой. Но горькая правда, преподобный Винклер, заключается в том, но наш президент не верит в пророчества. Нет, это тоже не совсем так – он, конечно же, верит, хотя бы самую малость. Но как бы это получше сказать – верит абстрактно, как в нечто книжное. Он не верит, что пророчеству Иезекииля суждено сбыться уже в наше с вами время. Более того, ему не хочется, чтобы пророчество Иезекииля сбылось именно сейчас. Я сильно сомневаюсь, что он был бы рад такому развитию событий. Видели бы вы, как он закатывает глаза, когда я завожу разговор на эту тему. У меня такое чувство, будто он смеется надо мной. Смеется над нами.
– Что вы говорите? – удивленно прокудахтал Бадди Винклер. В голове у него роились цитаты из Писания, громоздились исторические факты, которые он мог предоставить президенту в качестве доказательства того, что видения Иезекииля поднимаются вокруг них подобно тесту на дрожжах, что вскоре – ждать осталось совсем недолго – на их головы обрушится огнь небесный. Договоры же о разоружении лишь отодвигают в будущее тот момент, когда на Землю прольется огненный ливень, а значит, играют на руку Антихристу.
Пока лимузин скользил мимо неотюдоровских особняков, вице-президент объяснил, что в случае, если Бадди и его Батальон Третьего Храма в ближайшем будущем рискнули бы нанести удар по Куполу на Скале, то президент – и в этом нет никаких сомнений – занял бы сторону России, то есть сторону богопротивного Гога, и приложил бы все усилия к тому, чтобы не допустить ядерного пожара, о котором так ярко и выразительно повествует Захария. А ведь именно этот вселенский пожар и должен, по идее, приблизить взрыв поганой языческой мечети, если бы, конечно, все шло так, как задумано.
Вице-президент предупредил Бадди, что сровнять с землей Купол на Скале, пока у кормила страны стоит нынешний президент, чревато риском того, что все усилия пойдут насмарку. Вице-президент также попросил Бада – или, правильнее сказать, приказал ему – потер-петь до тех пор, пока президентское кресло в Белом доме не займет кто-то более просвещенный. Тем более, намекнул вице-през, ждать этого момента осталось не так уж долго, по крайней мере не так долго, как можно подумать.
Вскоре впереди – подобно нордическим мадоннам в нимбах – в морозном воздухе снова замаячили огни аэродрома. Бадди в последний раз выслушал предостережение о недопустимости односторонних действий, мол, ему, хочет он того или нет, придется сломить гордыню.
– Я восхищен вашим мужеством. Кстати, должен вам сказать, что у Пэта и Джерри также есть в этом деле свой интерес, а ведь они, скажем там, стоят гораздо выше вас на ступеньках пирамиды власти. Вот почему нам лучше объединить усилия. Вы меня поняли?
– Отлично понял, сэр. Истинно, истинно говорю я вам…
Но увы, Бадди не успел выдуть из своего саксофона и плевка слюны. Его прервал вице-президент.
– Скажите, преподобный, за кого вы болеете в Суперкубке? – поинтересовался он.
– За Индианаполис, – выпалил Бадди наугад, но тотчас пожалел. Что-то в голосе вице-президента, когда тот произнес «весьма оригинально», заставило его предположить, что индианапольские «Жеребчики» со свистом пролетели в этом году.
Лимузин снова вырулил на взлетно-посадочную полосу.
– Да благословит вас Господь, – произнес вице-президент и пожал Баду руку. Двери машины тотчас распахнулись, словно так и было задумано. В нескольких десятках шагов от них реактивный самолет уже разогревал моторы.
– У вас есть вопросы? – спросил агент, когда Бадди уже застегивал ремень.
– Нет… то есть есть. Всего один. Он уже давно не дает мне покоя. Вы, ребята, сдается мне, уже давно водите носом в моей квартире. Нет-нет, я не в обиде. Это ваша работа. Что вам велят, то вы и делаете. Как я понимаю, вы побывали у меня дома не один раз. Так что я вас вот о чем хотел спросить. Вы, случаем, не прихватили с собой – нет-нет, я понимаю, исключительно для дела – ложечку? Такую маленькую серебряную ложечку, а вместе с ней раскрашенную палку? На ней еще такие комичные рожки.
По тому, как уставились на него, а потом друг на друга агенты, Бадди к собственному ужасу заключил: той благосклонности, которую вроде бы питали к его особе сильные мира сего, того понимания, на какое он вроде бы мог рассчитывать, как не бывало.
Что это за звук? Что за шорох? Он доносился с ледяного севера, где деревья стояли голыми без единого листика. Он доносился с юга, где, пересыпанные нафталином, кринолины лежали тихо и беззвучно, как тюки шерсти. Он раздавался от моря до моря, над величественными горными цепями и цветущими долинами. Так что же это такое? Да всего лишь шуршание тысяч и тысяч пакетов с картофельными чипсами, что чьи-то руки снимали с полок супермаркетов. Это шуршание пластиковых мешков, в которые ставили банки с пивом и газировкой или кое-чем покрепче. Это шуршание газетных страниц, которые читатели жадно перелистывали в поисках спортивного раздела. Это шуршание банкнот, что переходили из рук в руки в обмен за билеты, которые шли раз в сорок дороже их номинальной цены, и двести миллионов долларов были поставлены на ту или другую из двух профессиональных команд. Это шуршала неделя Суперкубка, и в шорохе этом тонули рыдания бездомных, бессмысленное бормотание умалишенных, предсмертная агония жертв СПИДа и печально-позорные новости из Израиля, также известного как Палестина. Это шуршание заглушало собой рев лодочных моторов, ликующие вопли выигравших в лотерею, страстные стоны любовников, молитвы верующих в церквях и экзотические мантры, что часами нараспев повторяли завсегдатаи центров медитации. Заглушало оно и скрип по крайней мере одного ящика с бельем в комоде. В этом шуршании тонули коммерческие переговоры, университетские лекции, рэп, рок и регги, не говоря уже о тривиальных разговорах за обеденным столом. Из-за этого шуршания отменялись симфонические концерты, невесты переносили день бракосочетания. А те, кому не повезло появиться на свет 23 января, точно знали: в этот день о них никто не вспомнит – нечего даже надеяться. Недели шли, и шуршание раздавалось все громче и громче. Его теперь было слышно не только в Америке, но и во многих иных странах, хотя наибольшего уровня громкости этот звук достигал в Новом Орлеане, где, собственно, и предстоял розыгрыш Суперкубка. Здесь шуршание раздавалось намного громче, чем, скажем, в Угадугу, где болельщики, обычно разговаривающие на таких диалектах, как фулани или бобо, начинали истошно вопить «Гола! Гола!», сидя по телебарам крохотных тропических отельчиков.
Да, сотни концертов, свадеб, юбилеев, политических речей приходилось переносить, чтобы только не затмевать Суперкубок, к которому будут прикованы взгляды ста сорока миллионов американцев. А вот в «И+И», ресторане в иерусалимском стиле, расположенном в Нью-Йорке на противоположной стороне площади от штаб-квартиры ООН, исполнительница танца живота по имени Саломея даже ухом не повела и продолжала твердо стоять на своем. Она будет танцевать в три часа дня, и те, кому хочется посмотреть на нее, пусть приходят и смотрят. А те, кому это не надо, пусть таращатся на свой футбол в холодном дворе или дома, лежа на диване, обмакивая морковные палочки в чашку с липкой субстанцией, чуть более приятной на вид и вкус, чем баба-гануг. Кто-то из жертв этой злополучной дилеммы решил, что ему следует все хорошенько просчитать.
– Кажется, братцы, мы с вами кое-что недоглядели, – заявила эта светлая голова. – Я хочу сказать, как долго будет длиться этот Танец Семи Покрывал? Минут двадцать? От силы полчаса, вот увидите. Так что мы с вами еще успеем полакомиться сладким. По крайней мере некоторые из нас. Лично я сначала гляну на танец, а потом выскочу на улицу и еще успею посмотреть три четверти игры плюс хаф-тайм. Кстати, я заплатил доктору Фаруку, чтобы он придержал для меня место.
Детектив Шафто сардонически усмехнулся.
– Думаешь, ты один такой умный? Небось решил, что первым до этого додумался? Да твой Фарук уже давно смылся. Он продал свое место как минимум доброй дюжине таких идиотов, как ты. Вижу, дружище, ты забыл, из какой части мира он родом. Уж твой Фарук отлично знает, что этот танец может длиться часами. А ты, голубчик, как только начнешь смотреть, так уже не оторвешься, пока все не закончится. Даже не мечтай.
– Но ради Суперкубка…
Шафто вновь рассмеялся.
– Держи карман шире. Что ты смыслишь в футболе? Я, например… – Детектив внезапно умолк и уставился себе под ноги.
В пятницу выступление Саломеи было ниже среднего. Вся какая-то вялая и отрешенная, она танцевала без настроения и даже дважды уронила свой бубен. Она то и дело оглядывалась на настенную роспись у себя за спиной, но, увы, та не вселяла в нее ни уверенности в себе, ни вдохновения. В субботу вечером – тем самым вечером, когда Новый Орлеан, Нью-Йорк и по крайней мере еще один американский город превратились в один гигантский Суперпраздник, – она вообще не явилась на выступление.
– У нее повышенная температура, – пояснил руководитель ансамбля.
– У этой девчонки всегда такой вид, будто у нее повышенная температура, – сказал Абу Спайку. – В этом вся ее прелесть.
Среди посетителей ресторана в тот вечер оказалась одна знаменитость, певица Бонни Рейт. Она поднялась с места и принялась развлекать публику, исполняя под ближневосточные ритмы блюзовые мелодии. Чем привела в восторги консервативных жителей пригородов, и продвинутых представителей модной нью-йоркской тусовки, а заодно и туристов. Однако завсегдатаи ресторанчика ушли домой рано, бормоча себе под нос упреки в адрес Саломеи.
– А если она не придет и завтра? Вдруг она испугалась и передумала? Или подхватила грипп?
Все дружно повернулись к Шафто, но тот, как назло, был нем как рыба.
В воскресенье солнце взошло как инженерный проект, поднятое на высоту с немалым скрипом по шатким лесам ледяных облаков. Оно казалось таким огромным и плоским, таким шершавым и бледным, словно стена недавно возведенной дамбы, позади которой, пытаясь вырваться на свободу, плевалась и корчилась снежная Амазонка.
Пэтси заменяла для Эллен Черри будильник. Она неизменно просыпалась ровно в семь утра и, не залеживаясь в постели, тотчас бралась выполнять комплекс упражнений, разработанных Джейн Фонда. Затем она принимала душ, накладывала косметику (правда, при этом занятии ее неизменно посещала мысль о том, что Верлин наверняка ворочается в фобу), готовила завтрак и будила дочь.
В это утро Эллен Черри, закончив с утренним туалетом, села за стол, где ее ждали поджаристые тосты, и увидела, как Пэтси листает «Желтые страницы», пытаясь обнаружить в их районе баптистскую церковь. И была вынуждена признать, что это тоже сила привычки, как и все остальное.
– Брось ты, мама. Если тебе в следующее воскресенье захочется посетить службу, мы подыщем для тебя церковь. Но сегодня у нас в ресторане особенный день. То есть совершенно особенный – полгорода будут стремиться в него попасть. Я поеду туда пораньше, сразу после завтрака. Поедем вместе, тем более что там наверняка понадобится помощь. И вообще тебе будет интересно. Вот увидишь.
Хотя Эллен Черри и предполагала увидеть, как народ будет ломиться в «И+И», такого столпотворения, такого ажиотажа она никак не ожидала. Когда она, волоча за собой Пэтси, подошла к ресторану, очередь уже выстроилась на весь квартал, а хвост ее загибался на Восточную Сорок девятую улицу. Тех, кто стоял в очереди ради Суперкубка, с первого взгляда можно было отличить от тех, кто пришел сюда ради пресловутого Танца: первые пожаловали сюда порядком подшофе и неряшливо одетые во что попало. Вторых же отличали приличные манеры и платье, хотя и в их рядах также чувствовалось праздничное настроение. Третья, самая малочисленная группа, казалась растерянной, притихшей, словно чем-то напуганной. Это были те, кто еще не решил для себя, к какой партии им примкнуть.
Под прикрытием охранников Эллен Черри и Пэтси прошмыгнули в проулок, а оттуда – во внутренний двор. Тот уже преобразился в открытое кафе, поверх которого был натянут полосатый тент – в цветовой гамме нью-йоркской команды. Повсюду натужно гудели обогреватели, моментально испепеляя снежинки, изредка залетавшие сюда подобно мотылькам на огонь. Огромных размеров экран был уже включен, словно тоже разогреваясь перед игрой. Пэтси и Эллен Черри на мгновение замешкались, чтобы взглянуть на него. Там в данный момент передавали нечто вроде обзора событий. Это был предварительный просмотр зрелищного хаф-тайма, который, по словам диктора, в этом году был задуман как своеобразное приветствие для растущего числа американских граждан латиноамериканского происхождения.
– Черт меня подери! – воскликнула Эллен Черри. – Но это же вылитый Рауль! Наш бывший швейцар.
Спайк увеличил громкость, и на экране смуглый красавчик в плотно облегающем серебристом комбинезоне, подпоясанном красным пуэрториканским кушаком (как две капли воды похожий на Рауля Ритца, с той единственной разницей, что на голове у него не было пресловутой шапочки-таблетки), запел в окружении нескольких десятков танцоров и рок-музыкантов:
Мое сердце – страна третьего мира.
Твоя любовь – швейцарский турист.
Не доверяй стране,
Где в автобус
Не пускают пернатую живность.
Нет, никогда не доверяй стране,
Где в автобус не пускают пернатую живность.
На кухне Роланд Абу Хади уже успел засучить рукава. Пиджак от его строгого, в тонкую полоску костюма болтался на крючке. Одной рукой Абу молол горох, другой – нарезал огурцы. Ему помогала его жена Набила. Пэтси похлопала обоих по спине и, схватив нож, присоединилась к их компании.
– Уж если что и умеет делать наша сестра-южанка, так это шинковать овощи, – заявила она.
Эллен Черри прошла в зал, чтобы помочь Тедди с сервировкой столов.
– Вот уж не знала, что Рауль Ритц сочиняет песни, – сказала она.
– Интересно, где в таком случае ты была все это время?
Законный вопрос. Эллен Черри посмотрела на свое творение, словно пытаясь найти в нем подсказку. Для этого ей пришлось сквозь клюв совы проникнуть внутрь картины. Постепенно начали подтягиваться и другие работники. Все как один энергично взялись за выполнение своих обязанностей. Ресторан должен был распахнуть свои двери для посетителей в полдень, то есть за три часа до начала Суперкубка и Танца Семи Покрывал. Спайк проследил за тем, чтобы заведение открылось с точностью до минуты. Толпа, в которой то и дело мелькали высокопоставленные представители ООН, влетела в ресторан подобно табуну диких мустангов. Желающие попасть внутрь нещадно работали локтями, толкая друг друга, лишь бы занять место поближе к эстраде, словно подростки в рок-кафе. Многие при этом оказались во дворе – по той простой причине, что в зале для них не нашлось места. Кстати, споров, где кому сидеть, во дворе вспыхивало гораздо меньше – наверно, потому, что хорош был любой столик в пределах одной квадратной мили от гигантского телеэкрана. Никто не заметил в очереди на улице детектива Шафто, однако он совершенно неожиданно взялся в зале невесть откуда – восседал на высоком табурете у самой эстрады с порцией фалафеля и кружкой «Маккавейского» пива. Кто-то из греков предположил, что он заранее всю ночь прятался в мужском туалете.
– Это вы, братцы, начитались историй про троянского коня, – пошутил детектив.
В конце концов он сделал свой выбор.
В двенадцать десять Спайк велел охранникам заблокировать дверь. На улице оставалось еще не меньше сотни народу, и все до единого рвались внутрь.
Однако число посетителей внутри ресторана уже давно превысило максимально допустимое пожарной инспекцией количество. Те, кому повезло занять место в обеленном зале, оживленно переговаривались. Однако под этим возбужденным гомоном подспудно таилось напряжение. Некоторым из гостей в глубине души было страшновато, хотя причину этих опасений было не так-то просто определить. Возможно, люди опасались взрыва насилия. Возможно, чего-то еще, менее определенного.
Спайк вышел на улицу, чтобы встретиться с представителями прессы.
– Суперкубок можно посмотреть во дворе, – пояснил он. – Внутри же наша юная леди приготовила для нас небольшой сюрприз. Вот, пожалуй, и все. – И он поджал плечами.
Репортеры сказанным, разумеется, не удовлетворились. Они уже прознали про Танец Семи Покрывал и поэтому пытались выудить у Спайка как можно больше подробностей. И тогда Спайк рассказал им все, что знал, а знал он почти что ничего. Затем он вообще переключился на другую тему, а именно, – про их с Абу экспериментальный ресторан.
– Раньше мы с моим арабским партнером говорили, что это своеобразный жест с нашей стороны. Теперь мы не питаем никаких иллюзий по поводу того, под силу ли нам изменить весь мир или хотя бы его часть. Сказать по правде, я в этом совсем не уверен. Взять хотя бы этот континент – Северную Америку. Каким он был когда-то? Сплошное затхлое болото, насколько мне известно. На протяжении миллионов лет здесь были непроходимые джунгли. Затем едва ли не в считанные минуты он покрылся панцирем льда – с головы и до самого мягкого места, если можно так выразиться. Уж кто-кто, а вы, надеюсь, знаете собственную историю. Отлично. Тогда вам известно, что все в этом мире меняется, и притом стремительно. Континент, человеческая жизнь. Вот уже несколько тысяч лет еврей с арабом то и дело норовят вцепиться друг другу в глотку. Ну и что из этого? Что из того, что это застарелая, тысячелетняя вражда? Все вполне может измениться всего за минуту. Одну-единственную минуту. Уж поверьте мне. То, что мы с моим арабским партнером делаем, мы делаем ради этой одной-единственной минуты.
– Но, мистер Коэн, когда Саломея сбросите себя седьмое покрывало, она что, останется в чем мать родила?
– Мистер Коэн, а серебряное блюдо у вас найдется?
– Охо-хо!
Еще раз подчеркнув, что по просьбе Саломеи присутствие представителей прессы не предусмотрено, Спайк вернулся в зал.
– Больше здесь нечего ловить, – буркнул кто-то из репортеров, и остальные с ним согласились.
Тем временем Эллен Черри вошла в режим быстрой перемотки вперед, мельтеша туда-сюда, словно персонаж немого кино. Заказы накатывались на нее, словно прибой о золотой песок пляжа. За все годы работы на ниве общественного питания ей еще ни разу не приходилось обслуживать клиентов в таком бешеном темпе.
– Господи! – воскликнула она. – Если так и дальше пойдет, к концу дня меня можно отправлять на свалку. Возьмут меня и свезут с прочими отбросами на мусоросжигательный завод.
К счастью или к несчастью, до этого дело не дошло. Собственно говоря, Эллен Черри обнаружила, что, пока болельщики во дворе продолжали дружно работать челюстями и хлестать пиво, аппетиты клиентов в зале значительно поубавились. А как только на пол упало первое покрывало, никто вообще ничего не требовал. Кроме разве что пощады.
В 2:54 на площади перед зданием Организации Объединенных Наций раздался рев. Те, кто сидел во дворе «И+И», от неожиданности застыли и вытянули шеи. При этом расплескалось немало пива. Было похоже, что снаружи происходит заварушка. Народ в зале тоже попритих и заерзал на стульях. В 2:55 охранник распахнул входную дверь, и в ресторан впорхнуло словечко «коксагыз», а вслед за ним еще одно – «мегакариобласт».
Вот так они выглядели – Саломея и сопровождавшая ее матрона. Как чудные слова на дорожном знаке или книжной странице, которые видит глаз, язык не знает, как их толком произнести, а тот, кто силится их прочитать, гадает, чтобы они значили. Многие из посетителей в срочном порядке пролистали карманный словарик своего жизненного опыта в поисках более-менее подходящих значений. Между прочим, слово «кокасагыз» не кажется уж таким чудным, если знать, что в Средней Азии так называют одуванчик. А вот «мегакариобласт» – это всего лишь юный, незрелый мегакариоцит. Правда, это вряд ли чем может вам помочь. Так что не лучше ли воспринимать слова такими, какими они кажутся на первый взгляд, и пусть органы чувств сделают свое дело. Или, на худой конец, костный мозг. Рациональный ум будет только мешать. Возможно, что для матроны, что энергично работала локтями и грозно размахивала своим ридикюлем (размером с собачий гробик), лучше всего подошло бы слово «бонбоньерка». По крайней мере оно вызывает ассоциации с пышным бюстом, с походкой вперевалку и громоподобным голосом.
Ладно, лучше выбросите из головы эту бонбоньерку с мегакариобластами. Как только она довела свою подопечную до эстрады, так тотчас исчезла позади оркестра, и о ней моментально забыли. Зато глаза всех присутствующих устремились на «коксагыз» – тоненькую, одинокую, дрожащую посреди клубов дыма. Кстати о глазах. Глаза – вот, пожалуй, и все, что от нее было видно. Саломея с ног до головы была закутана в полупрозрачные, пурпурного шелка, покрывала. Взгляду открывались только кисти рук и босые ноги, с которых исчезли привычные кольца, колокольцы и браслеты. Видны были только ее глаза, чем-то напоминая рюмки с теплым сиропом «Херши», да и те были отмечены ансоопией. Иными словами, закатились куда-то вверх под веки (тотчас на ум приходят устремленные в небеса глазные яблоки тех, кто впервые в жизни совершил грех, или перекореженные святые с полотен Эль Греко). Саломея стояла посреди зала и нервно топталась на одном месте, этакий коксагыз с обращенными к небесам очами. Вернее, к потолку, с которого облетела бамбуковая обшивка. Стояла, укутанная в покрывала, словно закрученная трубочкой лепешка-буррито, выкрашенная в пурпурные краски Ханаана/Финикии, – стояла так в течение нескольких минут, глядя на свежую штукатурку на потолке, пока… Но вот в три ноль-ноль игрок нью-йоркской команды носком кроссовка коснулся овального бока девственно-нового мяча, и мгновенно оркестр заиграл мелодию. И тогда Саломея впервые обвела взглядом тех, кто пришел посмотреть на нее. Младший секретарь французской миссии при ООН подмигнул ей, и Шафто громко втянул в себя воздух. Две трети обращенных к юной танцовщице лиц принадлежали представителям сильного пола, однако хотя они и предпочли танец Суперкубку, большинству из них не давали покоя типично мужские заботы: власть, деньги, обладание. Саломея медленно-медленно повернулась к настенной картине с ее более лунным, а значит, и более женским настроением: поэтический текст смены времен года и обновления природы. Незаметно для своих зрителей девушка издала еле слышный стон. Раздался звон бубна.
Танец начался.
Это комната с обоями Матери Волков. Комната, где царственная амеба, ваш самый старый – из тех, кто еще жив – предок, держит свой королевский двор в оросительной канаве у подножия вашей кровати.
Йе Йе Йе Йе Йе
Йе Йе Йе ЙеЙе Йе
Зинга донна дон лоп зинга
Йе Йе Йе Йе зи-и-и.
Ее голые ступни шлепали по полу в ритме куда более древнем, чем камни Петры. Саломея кружилась, и извивалась, и снова кружилась, притопывала и одновременно кружилась, то напрягая, то расслабляя мышцы живота, словно пыталась изгнать из чрева плод. Ее широко открытые глаза горели огнем. Шелковые покрывала то колыхались вокруг нее пурпурным облаком, то кружились пурпурным вихрем. Она танцевала около двадцати минут, прежде чем на пол упало первое покрывало…
По какой-то причине Эллен Черри, Спайк, Абу и практически все, кто сидел в зале, почему-то считали, что первым упадет верхнее покрывало, закрывавшее ей нижнюю часть лица. Как оказалось, все они до единого ошиблись. Потому что, когда на пол подобно змеиной коже слетело первое покрывало, оно обнажило не лицо девушки, а ее чресла. Зал замер от неожиданности. Спайке Абу моментально запаниковали, не на шутку испугавшись, как бы у них не отняли лицензию на кабаре. Шафто озабоченно насупил брови: в данный момент именно он в этом зале олицетворял закон и правопорядок. Эллен Черри залилась краской. Нет, в свое время в Сиэтле они частенько загорали с подругами нагишом, но ни разу в жизни ей не доводилось в упор разглядывать – а что ей еще оставалось? – интимные места другой женщины. В эти мгновения Эллен Черри была несказанно рада, что Пэтси обслуживает столики во дворе.
Все до единого были в шоке, даже самые непробиваемые. Однако никто даже не попытался прервать представление. Ни единая душа. И Саломея продолжала кружиться и извиваться, кружиться и изгибаться. И всякий раз, когда она изгибалась, взгляды всех до последнего человека в зале устремлялись на самый розовый, самый нежный бутон, на крошечный пестик, нацеленный прямехонько на них подобно дулу некоей огнестрельной орхидеи, на лоскуток курчавого меха вокруг него, такой блестящий и влажный, словно коврик у входа в отель «Хилтон» в Бермудском треугольнике.
Покрывало пролежало на полу совсем недолго, как вдруг у Эллен Черри – как бы это лучше сказать? – зародились идеи. То есть неожиданно, без всякого предупреждения, в ее сознании начали рождаться картины, в голову полезли разные мысли. Вернее, если можно так выразиться, они туда проникли, с той единственной разницей, что были гораздо ярче и не такие бесформенные, как те, что обычно навещали ее. А еще они были насыщены информацией, о которой она даже не подозревала, что такая имеется у нее в голове. Словно то были мысли не ее собственные, а чьи-то еще, словно они при помощи каких-то лучей были внедрены ей в сознание, где моментально обрели форму и стали ее собственными.
Земля – подумалось ей – это шар, заряженный сексуальной энергией. Единственная в своем роде во всей Солнечной системе, не похожая на другие планеты – безжизненные глыбы камня или льда или газовые шары, – Земля представлялась театром, этакой вращающейся сценой, на которой тонкий зеленый слой органической жизни играл бесчисленные, бесконечные сцены, содержание которых – откровенно или нет – практически всегда имело сексуальную окраску. В эпосе биосферы действующими лицами неизменно были либо Поставщики Семени, либо Кладовые Яиц (некоторые разносторонне одаренные актеры вроде амебы могли исполнять любую роль, но этот номер постепенно растерял былую популярность). Декорации же, бутафория и костюмы были задуманы таким образом, чтобы увеличить вероятность встречи между семенем героя и яйцеклеткой героини, облегчить их соединение. Цвета, запахи и даже звуки, издаваемые органическими сущностями, развились прежде всего как половые аттрактанты, предназначенные для того, чтобы постоянно возникали триллионы романтических сюжетов, которые развивались бы в направлении триллиона более или менее счастливых развязок. Недавние наблюдения над поведением молекул продемонстрировали, что даже на молекулярном уровне – даже там! – то и дело происходят сложные, понятные только посвященным ритуалы ухаживания. И здесь кому-то случается быть отвергнутым, и здесь разбиваются чьи-то сердца. Если посмотреть на все это в исторической перспективе, не будет преувеличением сказать, что сексуально неактивные организмы – будь то растения, животные, люди или даже молекулы – должны рассматриваться как отклонение от нормы, как патологические уроды, выпадающие из гармонии жизни.
Несмотря на откровенно маскулинные вещи, якобы свидетельствующие об обратном, сексуальная драма (либо мелодрама или фарс) с исторической точки зрения в большей степени обязана своим появлением самкам. Это особенно верно в отношении людей. В какие только крайности не впадали самцы хомо сапиенс (подчас это бывало смешно, порой оборачивалось откровенным насилием), лишь бы только компенсировать то, что в глазах самых неуверенных из них представлялось подчиненной сексуальной ролью. К таким крайностям можно отнести и возникновение патриархальных религий, и переосмысление роли отца – он превратился в главного продюсера шоу, хотя с момента зарождения жизни распорядительницей спектакля была именно женщина. Это обиженные самцы, кому сей факт не давал покоя, у кого он вызывал одну лишь зависть и злобу, изгнали Великую Богиню (а она благосклонно улыбалась всем формам проявления сексуальности, в том числе и таким, что впоследствии мы, люди, заклеймили как порнографию и разврат). Это они угрохали тысячи лет и миллионы долларов на то, чтобы скрыть сам факт ее существования.
Не успело пасть первое покрывало, как в голову к Эллен Черри закралась еще одна мысль: стоило в обществе появиться признакам того, что оно заново открывает для себя Богиню, что в систему его ценностей возвращается женская составляющая, как патриархально запрограммированная психика начинала порождать болезни в буквальном смысле этого слова. В на редкость страстном и романтичном девятнадцатом веке это был сифилис, вслед за сексуальной революцией шестидесятых годов века двадцатого – СПИД. Причем причиной этих болезней была отнюдь не половая распущенность, а страх перед ней, неспособность косных ДНК приспособиться к гедонизму. К этому присоединялось и чувство вины за изгнание Великой Матери, за принижение сексуальности, которая только ярче подчеркивает контраст между Богиней и Пустотой. В конце концов СПИД изживет себя, а плотская игра во всех ее проявлениях снова займет достойное место на авансцене жизни. Потому что, господа, хотим мы того или нет, но так уж устроен наш мир.
«Вот оно что! Вот что, оказывается, самое главное», – подумала Эллен Черри Чарльз.
Йе Йе Йе Йе Йе
Йе Йе Йе Йе Йе Йе Йе
Зоп де банго зи уи уинга
Э-э-э-э-э хайии.
Это комната с обоями Матери Волков. Та самая комната, где мальчики спят внутри своих духовых ружей, чтобы только их не покусали летучие мыши, для которых девочки шьют бархатные костюмчики.
Ничуть не стесняясь своих открытых взору всех и каждого женских прелестей, Саломея продолжала танцевать – крутилась волчком, изгибалась и извивалась – еще примерно минут двадцать, после чего сорвала с себя второе покрывало и грациозным жестом бросила на пол. То самое, что закрывало ей талию и живот. Ах этот живот! – одновременно и круглый, и плоский. Как хорошо он был знаком ее поклонникам, хотя до сих пор еще никто из них не испил росы из соблазнительного колодца ее обнаженного пупка. Как только упало второе покрывало, почти в тот же миг мозг Эллен Черри принял еще одну интеллектуальную депешу.
Людям никто не давал права властвовать над растениями и животными – вот такая мысль вспыхнула на ее ментальном экране.
Людям никто не давал права властвовать над растениями и животными. Любая ромашка в поле, любая рыбешка в море обладают не меньшей индивидуальностью, что и она сама, а их жизнь – не меньшей ценностью, чем ее собственная. И ежедневно вмешиваться в жизнь растений и животных, лишать деревья и братьев наших меньших жизни (сверх удовлетворения основных потребностей в пище и крове), сживать со света целые виды растений и животных – жестоко, преступно и в конечном итоге бумерангом бьет по самим людям.
Животные и растения – а возможно, что даже минералы и неодушевленные предметы – это партнеры людей в этой жизни. Не исключено даже, что это партнеры старшие по рангу вследствие их опыта и совершенства. Растения, особенно психоактивные растения, такие как виноградная лоза и грибы, могли многому научить человечество. Более того, если человечество надеется поспевать в своем философском развитии за собственным научно-техническим прогрессом, моментальные поствербальные инсайты, которые могут даровать нам психотропные растения, возможно, станут нашим единственным спасением. Как бы то ни было, если мы хотим существовать и дальше, то просто обязаны заботиться о благоденствии наших соседей по планете, учитывать их потребности и запросы. Хотя, сказать по правде, проблема эта имеет не столько прагматический характер, сколько моральный и эстетический. Человечество – это функция природы и не может существовать отдельно от нее, если только не предпочтет дешевый самообман. Оно не может существовать, противопоставляя себя природе, если только не впадет в шизофрению. Оно не может притворяться, будто не замечает чудес и красот природы, если, конечно, само не выродится в уродливого монстра.
«Верно!» подумалось Эллен Черри.
Это комната с обоями Матери Волков. Ее подметают метлой, сделанной из языка. Комната, в которой пыльные мыши налиты светом, словно виноградины.
Третий плат пурпурной ткани, что упал с кружившейся волчком девушки – Саломея теперь чаще кружилась, чем изгибалась, – закрывал ей плечи и грудь. Почти невесомый, он тоже спланировал на пол – словно полупрозрачная душа грязного носка в полиэстеровом раю, где такие земные страдания, как бельевая прищепка или сушилка для белья, превращались в далекие, хотя и кошмарные воспоминания. И конечно, как только третье покрывало плавно приземлилось рядом с начищенными черными ботинками детектива Шафто, Эллен Черри ощутила, как на нее накатывается новая волна озарения.
Внезапно она поняла – причем сама не могла сказать почему, – насколько бесполезны для стоящих перед человечеством проблем политические решения, потому что стоящие перед человечеством проблемы не имеют никакого отношения к политике. Нет, политические проблемы тоже имелись, но они были по своей природе вторичны. Первичные же носили философский характер, и до тех пор, пока эти философские проблемы не будут решены, политические проблемы будут решаться до бесконечности, и всякий раз впустую. Именно для того, чтобы показать обманчивую, недолговечную эффективность практически всех политических решений, и появилось выражение «порочный круг».
Для людей неравнодушных политическая деятельность таит в себе немалый соблазн, потому что на первый взгляд дает возможность облагородить человеческое общество, улучшить условия существования. При этом не надо проходить через личные испытания, что-то переосмысливать, менять свое восприятие мира и себя самого. Для безнравственных политическая деятельность тоже таит в себе немалый соблазн, потому что дает возможность защитить богатство и узаконить свою алчность. И обе стороны взирают друг на друга через завесу иллюзий.
Коварным рычагом в механизме эволюции приматов явилась склонность группы особей воспринимать своих политических деятелей – своих старших самцов – чересчур серьезно. Польза же для группы была от них лишь в тех случаях, когда группе активно угрожал хищник извне. В остальное же время старший самец (или политический босс) преследовал исключительно корыстные цели и, соответственно, заботился не столько о свободе своих соплеменников, сколько о подавлении таковой, для чего неустанно демонстрировал клыки либо колотил себя кулаками в грудь. Эту показуху вряд л и стоило принимать всерьез. Самого же его вполне можно было держать в рамках (терпя как неизбежное зло) при помощи смеха и неуважения. Например, если бы те, кто пил рядом с Гитлером, когда тот попробовал нести в мюнхенской пивной свою чудовищную околесицу, восприняли его речи не так серьезно; если бы, вместо того, чтобы купиться на его посулы, они его освистали, подняли на смех, забросали шкурками от сосисок – кто знает, может, и не было бы никакого Холокоста.
Разумеется, пока не перевелись добровольные последователи, не переведутся и тираны-лидеры. А в добровольных последователях недостатка не будет до тех пор, пока человечество не достигнет некоего философского уровня. пока не поймет, что его великая миссия в жизни не имеет ничего общество ни с классовой борьбой, ни с противостоянием рас, народов, идеологий. На самом деле главное – это личное совершенствование, стремление к обогащению души, освобождению духа, просвещению ума. И на этом пути политика – это не более чем блокпост, в котором засели громогласные бабуины.
«Верно! Как точно подмечено!» – подумала Эллен Черри.
Ина ина ина ина
Э-э-э ина воп.
Это комната с обоями Матери Волков. Комната, где вулканы стряхивали свои пепел в пепельницы, а замочная скважина – это и есть вулканическое жерло.
По ее собственному признанию, искусство – единственная вещь, в чем Эллен Черри получила маломальское образование (если не считать профессии официантки, а ее, конечно же, можно не считать). Можно сказать, что она знала свое ремесло. Можно и по-другому, хотя это и довольно жестоко по отношению к ней: она была точно таким же необразованным самородком, тем же гениальным идиотом, что и Бумер Петуэй. За пределами мира искусства она мало что знала и мало что смыслила. Однако сейчас у нее было такое чувство, что в ряде весьма важных областей человеческого опыта она достигла понимания; причем – что самое удивительное – достигла неожиданно, достигла легко, не прикладывая к тому особых усилий, всего за час и двадцать минут, пока наблюдала танец Саломеи. Как будто между посетившим ее озарением и танцем существовала некая связь, которая, правда, оставалась ей самой непонятна. Эллен Черри была вынуждена признать, что девчонка, несмотря на ее сопливое состояние и тощие ноги, была просто в ударе – вот уже больше часа она как заведенная кружилась волчком. Но с другой стороны, подумала Эллен Черри, танец этот воздействовал отнюдь не на ее разум. Скорее он разжигал в ней сексуальность, и это при том, что раньше ее никогда не тянуло к женщинам. Ну и конечно, пока Эллен Черри смотрела этот танец, у нее в голове рождались мощные философские идеи. Правда, они рождались там отнюдь не сами по себе. Скорее у нее с глаз, чешуйка за чешуйкой, слетала пелена, мешавшая ей раньше видеть вещи такими, каковы они на самом деле. И вот теперь ее взору представало то, к чему ее не могли приготовить даже ее зрительные игры.
Эллен Черри отметила для себя, что с тех пор, как начался танец, те, кто сидел в зале, практически перестали делать заказы, разве что изредка просили стакан воды. Интересно, подумала Эллен Черри, а им Танец Семи Покрывал приоткрыл некую мудрость? Пережил ли кто-то еще – а не только она одна – моменты внутреннего озарения? Она окинула взглядом лица присутствующих. Все смотрели как завороженные Даже хмурый чернокожий детектив, и тот сидит, словно окаменев, а банка с пивом будто намертво приросла к его губам. Или доктор Фарук – тот, чтобы хотя бы краешком глаза взглянуть на Саломею, решил на минутку про шмыгнуть внутрь со двора, да так и прирос к месту, загораживая проход своей феской. Оркестр играл громко заглушая собой другие звуки; однако было ясно, что те, кто смотрел во дворе футбол, вели себя бурно, веселясь от души, в то время как те, кто сидел в зале, пребывали едва ли не в благоговейном молчании. И все-таки Эллен Черри не взялась бы утверждать, что кто-то другой помимо нее испытал моменты внутреннего озарения. Хотя бы потому, что для этого такому человеку наверняка нужно было предварительно столкнуться с таинственным по ведением ложечки.
Ина-ина-ина-ина
Э-э-э-ина зоп.
Это от тела отделилось четвертое покрывало. Несколько раз оно, подобно газовому облаку, вращающемуся вокруг центра галактики, проплыло вокруг торса танцовщицы (каким-то непонятным образом ее руки тоже были скрыты покрывалом), но затем, преодолев силу тяготения прозрачное и невесомое, оно спланировало вниз, к своему новому пристанищу на краю эстрады. И тогда Эллен Черри поняла, что религия – это, в сущности, наша неправильная реакция на Божественное;
Религия – это не что иное, как наша попытка раз и навсегда определить Божественную сущность. Божественное же находится в вечном движении, вечно меняет форму, перетекает из одной в другую. Такова его природа. Нет, конечно, оно абсолютно. Абсолютно непостоянно. Абсолютно безлично. У него имеются ипостаси бога и ипостаси богини. Однако в высшем смысле оно наделено мужскими или женскими качествами не в большей мере, нежели звезда или отвертка. Оно – сумма всех вещей, однако такая, какую никогда не вычислить мелом на грифельной доске. Божественное выше всяких определений, выше нашего разумения, поскольку лежит за границами нашего знания. Самое близкое определение, какое способен дать ему человек: Божественное есть Творение, деленное на Уничтожение. Однако мелким душам и убогим умам такого определения показалось мало. Они вознамерились нацепить на Божественное личину. Более того, начали приписывать ему низкие человеческие эмоции (злобу, ревность). И ни разу не задумались над тем, что, будь Бог существом, пусть даже высшим существом, наши молитвы уже давно осточертели бы ему до смерти.
Божественное всеобъемлюще, религия стремится все загнать в рамки. Религия попыталась свести Божественное к некоему способному быть познанным количеству, с которым простым смертным было бы легче иметь дело; раз и навсегда навесить на него ярлык – так, чтобы нам больше и в головы не пришло его переосмыслить. Молотами проповедей и копьями догмы мы снова и снова распинали Божественное, пытаясь навечно пригвоздить к нашим закоснелым алтарям вечно изменчивый светоч мира.
Таким образом, поскольку религия лжет нам относительно сути Божественного, она есть не что иное, как святотатство. А как только она заключила богомерзкий брак с политикой, то моментально превратилась в самую страшную, самую удушающую силу, какую только знал этот мир.
«Все, поняла! – подумала Эллен Черри. – Религиозное воспитание, какое я получила в детстве, – это своего рода насилие над ребенком».
А еще ей показалось, будто кто-то из сидевших к ней поблизости пробормотал: «Точно! И как я этого раньше не понял!»
Ина-ина-ина-ина aй
Эээ вон вон хай.
Это комната с обоями Матери Волков. В форточку влетает дятел и трижды пукает: один раз на горячей сковородке, один раз на бутылке и третий раз между струнами автоарфы. Входит в перечень услуг.
В основании любой религии лежит практически тот же самый мотив, что заставляет людей кидать в колодец монетки, загадывая желание, или плевать с моста, подумала Эллен Черри. Наверное, в людях заложено суеверное стремление чем-то заполнить любую пустоту. И пока ей в голову приходила эта мысль, Саломея, по-прежнему кружась как волчок, начала сбрасывать с себя пятое покрывало. То, которое закрывало ей щиколотки, икры, колени и нижнюю часть бедер – то есть ту часть ее тела, которую Эллен Черри довольно язвительно охарактеризовала как чересчур тощую. Пятая завеса упала, а вместе с ней испарились и последние иллюзии, если таковые у кого-то еще имелись, относительно такой вещи, как деньги.
Всякий раз, тогда государство или отдельно взятый индивид ссылался на недостаток средств в качестве предлога и оправдания, что оно или они не сделали чего-то действительно важного, это означало лишь одно: этот человек смотрит на реальность сквозь искажающие сущность вещей абстрактные линзы богатства. Взять, к примеру, так называемую экономическую депрессию. В эти периоды человеческие сообщества испытывали острейший дефицит самых необходимых товаров. Но стоит повнимательней присмотреться к тому, что же тогда происходило на самом деле, как выясняется, что на самом деле товары были, и притом в достатке. Например, уголь в шахтах, хлеб в полях, шерсть на спинах овец. Если чего и недоставало, то не самих товаров, а неких абстрактных единиц их измерения, иначе «денег». Это все равно как если бы женщина-сладкоежка лила слезы по поводу того, что не может испечь торт, потому что у нее-де нет унций. То есть у нее в наличии имеются масло, мука, яйца, молоко и сахар. Вот только нет унций, щепоток и пинт. Безумное наследство, завещанное нам деньгами, состоит в том, что мы ставим арифметику, используемую для измерения вещей, выше, чем сами вещи.
Вскоре за этим последовала довольно избитая истина о том, что, мол, скорее верблюд пройдет в игольное ушко, чем богач попадет в Царствие Небесное. (Стоит задуматься, как часто деньги служат бумажной репрезентацией чьего-то раздутого косного «Я» и что Царствие Небесное, с другой стороны, олицетворяет собой полный отказ отличного «Я», как тотчас становится понятно, что имел в виду Иисус.) Эллен Черри могла поклясться, что слышала, как Спайк Коэн воскликнул: «А ведь до чего верно!» Вскоре бубен забухал снова, словно кулак о ларец с драгоценностями. Саломея несколько раз грациозно покружилась на месте, и в следующий момент от ее тела отделилось очередное покрывало, скрывавшее до этого ее грудь.
– М-мм, просто чудо, а не сисечки, – заметил бармен, и надо сказать, он не был одинок в этом своем мнении. Это были грудки юной девушки, размером чуть побольше, чем у Эллен Черри, но столь же совершенной формы, что и колеса у велосипеда. А еще в отношении них, казалось, не действовали законы гравитации. Поблескивая капельками пота, они напоминали крупные луковицы тюльпана, которые оросил весенний дождик. Они колыхались в такт движениям Саломеи подобно медузам на волнах. Кстати, кое-кто счел это зрелище неприличным, другие – малопривлекательным.
Как бы то ни было, никто не стал отводить глаз, хотя в тот момент кто-то из болельщиков во дворе заорал во всю глотку:
– Ура! Нью-Йорк только что забил гол!
Ина-ина-ина-ина хадж!
Под полом комнаты девчонки-школьницы обнаружили месторождение алмазов. Любая карта на столе – бубновая королева. Обои на стенах воют на луну.
Откровения начали накатываться одно на другое. Не успела Эллен Черри подумать о том, что никакие деньги не купят вам прочное положение в жизни, а если и купят, то все равно цена окажется непомерно велика, поскольку прочное положение в жизни – это форма паралича, таким же самым образом, как удовлетворенность – эта форма смерти. Она думала что-то в этом роде, когда на пол с восхитительных грудок Саломеи упало шестое покрывало, и внезапно в голове ее зароились мысли о таких вещах, как время, история и загробная жизнь. И она поняла, что прошлое – это относительно недавнее изобретение; что люди жертвуют настоящим во имя будущего, которое никогда не приходит; что те, кто живет мыслями о загробной жизни, в сущности, не живут жизнью земной. Она поняла, что время – это скорее луг, а не автострада с односторонним движением, что наша душа – это что-то вроде ночного ресторана, а отнюдь не музей и не церковь; что на каждом уровне, какие только можно себе представить, вера в потустороннюю жизнь просто-напросто вредна для здоровья. Более того, наш мир если и будет уничтожен, то не раньше, чем наше солнце лопнет, словно воздушный шарик. Правда, этого момента ждать еще никак не меньше двух миллиардов лет – и кто знает, может, к тому времени появятся новые решения.
– А как же Судный день? – вырвалось у Эллен Черри, к счастью, шепотом.
Каждый день нашей жизни – Судный день. Так было всегда. И всегда будет.
– Что-нибудь еще?
Да. Еще одна вещь. Мертвые смеются над нами.
– Вот это да! – воскликнула Эллен Черри Чарльз.
В течение нескольких часов преподобный Бадди Винклер метался у себя в офисе. Щелкал костяшками пальцев. Скрипел золотыми зубами. Нещадно чесал лицо, пока прыщи не лопнули и не начали кровоточить. Господи Иисусе, кто бы знал, как ему лихо! Бадди никак не мог остыть и все метался туда-сюда. Отец небесный, ну за что ты так сирого и верного слугу своего? Сколько месяцев – да нет, лет! – ушло на то, чтобы все подготовить, чтобы самому подготовиться для великого и славного дела – взорвать, стереть с лица земли поганую мечеть, чтобы не оскверняла собой священного града, а на ее месте отстроить Третий Храм. Именно в этот заветный день, двадцать третьего января, должен был прогреметь взрыв, благословенный взрыв! Сегодня! И что же? Вот он я, о Господи, сокрушался Бадди, бессилен, связан по рукам и ногам. Сижу как прикованный в этом гнусном логове сатаны среди ниггеров, наркоманов и педиков! И не только лишен возможности лично исполнить волю Божью, но даже не могу попасть в Иерусалим. А ведь вдруг раввины все-таки решат довести дело до конца и разнесут к чертовой матери эту богомерзкую балбышку (чего скорее всего не произойдет. Уж кто-кто, а ЦРУ об этом позаботится).
Господи-Господи:Господи! На него впору накинуть путы! Еще немного, и он сам взорвется, как та мечеть. Нет, надо найти какой-то выход праведному гневу, этой искупительной ярости, какой наполнил его сам Иегова!
Было около пяти часов пополудни, когда неожиданно Бадди осенило – Отец наш праведный! – как он раньше не сообразил! Ему есть на ком выместить праведный гнев, он покажет им, что такое карающая длань Господа! Уж если какое богомерзкое заведение и нуждается в том, чтобы получить от Бога хорошую оплеуху, так это в первую очередь «Исаак и Исмаил». Тоже мне гуманисты-миротворцы выискались! А эта их шлюха со своими похабными танцами! А эта распутница, эта размалеванная Иезавель, дщерь Верлина Чарльза! Верно! Бад представил, как он в праведном гневе явится туда, как пригрозит перстом им всем, погрязшим во грехе! Да устыдятся падения своего! Да убоятся гнева Божьего! Он позвонил кое-каким своим приятелям из числа сионистов, однако те все как один были прикованы к телевизору – смотрели Суперкубок. Его верные солдаты – Спички Иисуса – тоже. Ну что ж, обойдемся и без них. Пусть эти бараны, если им так хочется, оскверняют святой день какими-то дурацкими игрищами. Он, Бадди, возложит эту миссию на себя.
Йи-йи-йи-йи-йи
Йи-йи-йи-йи-йи-йи-йи
Зинга допла доп лоп зинга
Э э-э, иина-ина ай.
Это та самая комната. Только вот свечи догорели, в лампах высохло масло, а у голубой неоновой вывески перегорела пробка. Обои, может, и не обои вовсе, а камень. В черноте слышится негромкое, но постоянное клацанье, что-то вроде клик-клик-клик. Это гремят кости Иезавели. А может, просто кто-то бросает жребий.
Девчонка к этому времени уже сбросила с себя все, если не считать небольшого пурпурного платка, скрывавшего ей лицо. Ситуация явно попахивала чем-то противозаконным, но Абу и Спайк уже махнули на все рукой. Как бы то ни было, детектив Шафто вряд ли станет ее арестовывать. В некотором роде он сам надел на себя наручники. Никто даже не пошевельнулся, и помимо визгливых звуков оркестра и уханья барабана тишину в зале нарушало разве что прерывистое дыхание самой Саломеи. Она танцевала уже более двух часов подряд и была на грани полного изнеможения. Движения ее стали заметно медленнее, утратили стремительность. Теперь Саломея уже не кружилась волчком, а вращалась задумчиво и плавно, хотя это ничуть не сказывалось на впечатлении, которое производил ее танец, – казалось, девушка танцует по колено во фруктовой мякоти, или это злой чародей набросил на нее оковы; зрители следили за каждым ее движением затаив дыхание, отчаявшись ей помочь.
Чуть раньше – вернее, несколькими часами раньше, – Эллен Черри решила, что ей стоит испытать на Саломее зрительную игру, однако в конце концов передумала, потому что это то же самое что попробовать пририсовать Моне Лизе вторую улыбку. Она была бы не в силах контролировать себя, даже если бы очень того захотела. Ум ее оставался спокоен, хотя и кипел бурной деятельностью. Казалось, Саломея крепко сжимает его своими потными пальчиками – точно так же, как она сжимала бубен.
Когда с лица девушки наконец слетело последнее, седьмое по счету покрывало, со стороны могло показаться, будто это она слегка приоткрыла рот и выдохнула в зал мотылька размером с птицу. Первое, что при этом подумала Эллен Черри, было: «Как она хороша». Вторая ее мысль: «Каждый должен понять все сам».
Да, именно так. Правительство вам ничем не поможет, сколько бы налогов вы ни платили, сколько бы голосов ни купила ваша партия. Этому не учат в колледже. Более того, колледжи обычно предпочитают делать вид, что проблемы просто не существует. Церковь в отличие от колледжей пыжится, пытаясь думать за вас, лишь бы вы не утруждали себя размышлениями. Они только рады выдать вам ответ – гладкий, простой и ясный, как тот гороскоп в ежедневной газете, но, увы, бесполезный, потому что такой же пустой и умозрительный. Великие книги, полотна и музыкальные произведения могли что-то подсказать, чем-то помочь по части вдохновения; природа, пожалуй, еще в большей степени. Ценные подсказки то и дело слетали с уст философов, духовных наставников, гуру, шаманов, цыганок-прорицательниц в цирке, полубезумных бродяг на улице. Но это были лишь подсказки. Никто, даже самый мудрый из всех мудрецов, не сделает за вас то, что способны сделать только вы и никто другой. И если это настоящий мудрец, то именно это он вам и скажет. Как ничего не сделает за вас и некая болтливая бестелесная сила, которая якобы поступает откуда-то из потустороннего мира. (Надеюсь, вы не забыли, что мертвые смеются над нами.) Не научишься этому и на коленях у матери.
Иллюзия седьмого покрывала – это иллюзия, что кто-то другой может что-то за вас сделать. Думать за вас. Взойти вместо вас на крест. Священники, раввины, имамы, свами, романисты-философы – в лучшем случае все они нечто вроде дорожной полиции. То есть при необходимости они помогут вам проехать оживленный перекресток, но никогда не поедут следом за вами, дабы убедиться, что вы благополучно добрались до дома, не припаркуют за– вас вашу машину.
Есть ли для людей более трудный урок? Какой другой парадокс труднее принять, чем этот? Хотя великие чувства, великие истины универсальны, хотя всечеловеческий разум в конечном итоге един, все равно любой отдельно взятый человек вынужден устанавливать свои личные, уникальные, ни на что не похожие, непосредственные отношения с внешним миром, со Вселенной, с Божественным. Разумеется, это непросто. Более того, подчас чертовски непросто. И что самое главное, это весьма одинокое занятие – но в том-то и дело, что иначе и быть не может.
Для каждого из нас это происходит по-своему, и каждый человек – единственный хозяин собственной жизни, хозяин собственной смерти. Он сам создает свое собственное спасение. И когда вы пройдете свой путь до конца, вам незачем звать Мессию. Он сам позовет вас.
Ну что ж, подумала Эллен Черри, кажется, я все поняла. Только подождите минутку. Неужели это все? Наверное, все-таки должно быть что-то еще, верно? Что-то ведь должно быть и еще.
Танец подходил к концу. Саломея сделала последний страстный пируэт, громко стукнула обеими босыми пятками по полу, после чего замерла на месте. Она стояла, повернувшись к публике, но не глядя на нее. Глаза ее были опущены, изо рта вырывалось частое дыхание, грудь высоко вздымалась от огромной физической нагрузки, ноги подкашивались – казалось, она вот-вот рухнет в изнеможении. Странно, но никто, даже сопровождавшая ее матрона, не сделали попытки поддержать девушку или прикрыть ее наготу. В комнате воцарилась тишина; все как завороженные не сводили глаз с юной танцовщицы.
Состояние Эллен Черри было не намного лучше состояния Саломеи. Она раскраснелась, слегка дрожала и пребывала в каком-то легком трансе. Словно одновременно находилась и в зале, и вне его. Мысли ее беспрестанно кружились над танцполом идей. Эллен Черри нутром догадывалась, что, как только упадет последнее из покрывал, взорам присутствующих откроется некая великая, всеобъемлющая тайна, и, чтобы получше рассмотреть очертания этой Тайны, ей следовало бы прищуриться. Поэтому она и прищурилась, разглядывая юную Саломею, которая продолжала стоять на том же месте, вся дрожа и тяжело дыша, одетая в ангельские кружева из капелек пота. И тогда Эллен Черри подумала: «Ну давай! Что там у тебя осталось? Живо говори, ведь должно же быть что-то еще».
И внутренний голос произнес:
– Мы творцы.
Кто? Чего?
– Мы. Все вместе. Мы все творим сами. Мир, вселенную, жизнь, реальность. Особенно реальность.
Мы все творим сами?
– Мы все творим сами. Мы все сотворили сами. Мы все сотворим сами. Мы все творили сами. Я творю. Ты творишь. Он, она, оно – все творят.
Ну хорошо, я – художница, я могу принять это. Теоретически. Но как мне применить все это в моей повседневной жизни?
– Тебе придется придумать как…
Значит, все придется самой. Одну секунду, погоди, не исчезай! Ты хотя бы можешь напоследок дать мне совет?
– А тебе нужен еще и совет? (усомнился внутренний голос)
Да, пожалуйста. Небольшой. Хотя бы самый маленький практический совет.
– Ну хорошо. Фишка тут вот в чем: не упускай из виду мяч. Даже когда ты мяча не видишь.
Хватит прикалываться, подумала Эллен Черри Чарльз.
Эллен Черри направилась к выходу. Ей требовалось выйти наружу, и как можно быстрее. Все, что она узнала, казалось ей совершенно естественным, столь же естественным, что и грезы наяву, или озарения, или зрительные игры. Нет, она, конечно, была до известной степени ошеломлена, однако вряд ли напугана или растеряна. Сказать по правде, она пребывала в состоянии, близком к «ух ты!». И все же ей необходимо было сменить место, глотнуть свежего воздуха.
Вместе с ней на улицу вышли еще человек двадцать. И когда Эллен Черри завернула за угол по направлению к Восточной Сорок девятой улице, они последовали ее примеру. И вовсе не потому, что она чем-то привлекла их внимание. Скорее люди пошли за ней, потому что она оказалась во главе группы, которая образовалась сама собой, под воздействием некоего бессознательного импульса.
Эта стайка людей ушла далеко вперед и поэтому не могла слышать того, что происходило в «И+И».
Как раз в тот самый момент, когда вышеназванная стайка сворачивала за угол, Бадди Винклер протолкался сквозь толпу ко входу в ресторан. Когда он оказался внутри и увидел Саломею – она по-прежнему стояла голой (сопровождавшая ее матрона как раз собиралась набросить ей на плечи пальто), – то ринулся к эстраде, едва не сбив с ног Роланда Абу Хади. Последний по какой-то причине стоял на четвереньках, подбирая с пола разбросанные покрывала. «Тварь! Великая любострастница! Блудница вавилонская!» – якобы закричал преподобный Бадди Винклер по свидетельству одного из очевидцев. Другие свидетели происшедшего уверяли, что Винклер просто что-то рычал и брызгал слюной. Все сходились в одном – проповедник набросился на девушку и вцепился ей в горло.
Детектив Шафто пристрелил его из пистолета.
В ресторан, размахивая оружием, вбежали два охранника. Они в точности подражали героям боевиков. Саломею подстрелили случайно, Шафто – более или менее намеренно.
Оба – детектив, и танцовщица – получили довольно серьезные ранения, однако и тот и другая остались живы.
Джеки Шафто, после того как снова встал на ноги, уволился из полиции, вышел на пенсию и посвятил себя – хотя и с умеренным успехом – живописи. Как он любил подчеркнуть, в своем творчестве он испытал значительное влияние Эллен Черри Чарльз. А еще Шафто навсегда перестал ходить на футбольные матчи и больше никогда не смотрел их по телевизору.
Как только девушка-танцовщица арабо-израильского происхождения, именовавшая себя Саломеей, научилась дышать самостоятельно, без помощи аппарата «искусственное легкое», родственники быстренько вывезли ее из страны – предположительно в Ливан, это продолжение земли Ханаанской, некогда называвшееся Финикией.
В вечернем воздухе кружились редкие снежинки размером с почтовую марку. Было не слишком холодно, что в общем-то радовало Эллен Черри, которая поленилась надеть пальто. Проходя мимо собачьего салона красоты Мела Дэвиса, она слегка поежилась, однако причиной тому была вовсе не погода. Если мы творцы всего на свете, думала она, то почему творим салоны красоты для собак? Суши-бары – это еще куда ни шло. Что, кстати, вполне понятно, потому что Эллен Черри и пестрая экзальтированная толпа, что шла за ней по пятам, миновали их несколько десятков, закрытых на выходной день. Казалось, зеленые печурки для приготовления васаби[xi] выстроились шеренгой вдоль ночной улицы.
Когда группка приблизилась к Лексингтон-авеню, до их ушей донеслось гудение клаксонов бессчетных автомобилей, что было не вполне обычно для воскресного вечера. Так что не пребывай «пилигримы» в состоянии великого блаженства, кое-кто из них наверняка принял бы звуковые сигналы на свой счет. На обычно сонной в это время суток Парк-авеню гул автомобильных сигналов раздавался еще громче, а на Мэдисон-авеню люди что-то кричали из открытых окон отелей и автомобилей. На подходе к Пятой авеню Эллен Черри остановилась, чтобы разобрать, что же, собственно, кричит народ. Те, что шли за ней, тоже остановились, последовав ее примеру. Удалось различить настоящий гул. Он доносился откуда-то издалека – невнятное пение, радостные возгласы и какой-то ритмичный грохот, как будто на автомобильной стоянке на расстоянии нескольких кварталов отсюда возродился вудстокский фестиваль рок-музыки. Наконец у «пилигримов» появилась конкретная цель. Они пересекли сначала Пятую, потом Шестую авеню и повернули на юг, откуда доносился шум. Во главе по-прежнему шагала, ведя за собой, официантка Эллен Черри.
На Таймс-сквер бушевало ликующее людское море. Вся площадь была запружена тысячами, а возможно, и десятками тысяч людей. Огромная шумная людская масса, подобно обретшему душу холестерину, на протяжении нескольких кварталов во всех направлениях закупорила каждую транспортную артерию. Водители что было сил жали на клаксоны, правда, скорее от злости и раздражения, нежели от радостного воодушевления. Что касается большинства пешеходов, то они, как древние воины, истошно вопили, пританцовывали, подпрыгивали, ритуально ударяли друг друга в ладони и показывали небесам средний палец. Блаженно улыбающиеся юноши всех цветов кожи потягивали пиво из квартовых бутылок, захорошевшие от алкоголя девушки устраивали сеанс блиц-стриптиза, демонстрируя окружающим бюст, как то обычно водится на маскараде Марди-Гра в Новом Орлеане. Кстати сказать, все это здорово напоминало этот самый маскарад, разве что в воздухе порхали снежинки, а на празднующих не было карнавальных масок. Это действительно было шумное празднество – мощное, безудержное, бесшабашное, и ошеломленная стайка тех, что пришли сюда из ресторанчика «Исаак и Исмаил», мгновенно поняли: в эти мгновения на Таймс-сквер празднуется конец иллюзии, разоблачение – в буквальном смысле – великой Тайны, рождение прекрасного нового века.
Даже Эллен Черри на миг подумала, что этот спонтанный выброс неукротимой человеческой энергии вызван к жизни Танцем Семи Покрывал. Однако в следующий миг до нее дошло, что же именно столь бурно и бесшабашно празднует народ. А праздновал он победу Нью-Йорка в финальной игре на Суперкубок.
Работая локтями, Эллен Черри направилась против людского потока, с трудом пробиваясь к выходу с Таймс-сквер, в то время как сотни других людей двигались как раз ей навстречу. В какой-то момент ее движение блокировала группка парней из Нью-Джерси.
Протиснуться сквозь них ей не удалось, и она воспользовалась временной задержкой, чтобы пробежать глазами первые полосы газет в киоске. Одна весьма внушительных размеров статья описывала ситуацию в Иерусалиме. В первом абзаце сообщалось о том, что отряд израильских солдат при помощи бульдозера заживо похоронил под обломками дома с полдесятка молодых арабов с Западного берега (одному из детей было одиннадцать лет), которые, как им показалось, закидали камнями армейские грузовики. Во втором абзаце описывалось то, как в уличном кафе в Иерусалиме пара палестинцев заколола ножами четверых ни в чем не повинных мирных израильских граждан и одного американского туриста. Нанося своим жертвам ножевые удары в живот, сердце и легкие, они кричали: «Аллах Акбар!»
Эллен Черри пришла в ужас от прочитанного и поспешила отвести взгляд. Отвернувшись, она заметила небольшую прогалину в толпе, в которую и поспешила юркнуть. Она толкалась, ее толкали, и вскоре человеческий поток снова вынес ее на Пятую авеню. Здесь она зашагала в северном направлении, где толпа значительно поредела, а гул с каждым шагом звучал все глуше. Когда она добралась до собора Святого Патрика, то была на улице едва ли не единственным пешеходом, хотя Таймс-сквер за ее спиной гудела, как отдаленный водопад попугаев и суповых кастрюль, а каждый второй проезжающий мимо автомобилист от всей души давил ладонью на клаксон.
Возле собора Эллен Черри замедлила шаг. Совершенно неожиданно за решеткой на уровне лодыжек мелькнуло – или ей только показалось, что мелькнуло, – нечто похожее на пурпурный лоскут. Это настолько напомнило ей одно из покрывал Саломеи, которые та роняла на пол, что Эллен Черри решила, что в данную секунду стала жертвой обычной галлюцинации.
«Похоже, теперь они будут мне мерещиться повсюду, – подумала она. Я действительно как под гипнозом».
Она прошла еще несколько ярдов и остановилась на том месте, где когда-то выступал Перевертыш Норман. Намеренно, с максимально возможной точностью, поставила ноги на то место, где обычно стоял он. Затем зажмурилась и попыталась на какую-то долю дюйма повернуться налево. Однако ее, казалось бы, предельно медленное вращение на самом деле было чересчур быстрым и доступным глазу.
– Перевертыш Норман, – произнесла она вслух. – Куда исчезают волшебство и красота, когда их изгоняют из нашего мира?
Возле решетки снова мелькнуло что-то пурпурное. Однако выяснять, что же это такое, у Эллен Черри не было никакого желания. Она продолжала стоять на прежнем месте, чувствуя, что ей на лоб налипла снежная почтовая марка (как будто ее собирались отправить почтой на Юкон), и размышляла о Перевертыше Нормане до тех пор, пока думать стало не о чем. Затем, вспомнив о газетах, которые она только что пробежала глазами, Эллен Черри задумалась: «Почему мы превращаем нашу жизнь в такой же кошмар, какой творится на Ближнем Востоке?»
Танец закончен. Все покрывала Сброшены. Каскад прозрений завершился. Внутренний голос стих, и это было прекрасно, он и так дал ей больше чем достаточно советов, более чем достаточно понимания, более чем достаточно того, что можно было постичь самой. Тем не менее Эллен Черри подумала, что еще когда-нибудь обратится к нему. Стоя на следах Перевертыша Нормана, она снова зажмурилась и принялась мычать что-то невнятное, имитируя музыку, которая весь день наполняла помещение «И+И».
Йе йе йе йе йе
Нина Нина, йе, хей.
Как там дела на Ближнем Востоке? Почему от них все сходят с ума? Почему все это так ужасно? Неужели все это настолько безнадежно? Хотелось бы знать.
Довольна долго Эллен Черри не слышала ничего, кроме звуков беснующейся толпы, праздновавшей победу в футбольном матче. Это не удивляло ее. Она стряхнула с носа снежинку (Антарктика, двадцать два цента). Что, собственно, ей ожидать? Но неожиданно в ее сознании начал оформляться ответ – медленно, органично, подобно пчелам, строящим свои соты.
Задумайся над анатомией Ближнего Востока, сказал ей внутренний голос. Разве не называли его Плодородным Полумесяцем, первобытным чревом, давшим жизнь всему человечеству? Посмотри же на него сегодня, подумай о нем. Из всех мест на нашей планете Ближний Восток – самое лихорадочное, самое жгучее, самое болезненное, самое измученное, самое напряженное, самое кровавое, самое травмированное, растянутое до такой степени, что может порваться в любую секунду. Оно тебе ничего не напоминает? Проблема Ближнего Востока есть не что иное, как нескончаемые родовые схватки. Мир рожает, а Ближний Восток, очевидно, – та самая утроба, из которой, если не произойдет выкидыша, должно родиться новое мироустройство для всего человечества. Роды эти затяжные и трудные, и состояние может ухудшиться прежде, чем будет услышан первый крик, однако за Ближний Восток переживать не стоит: нечто великое, нечто волшебное, нечто совершенно невообразимое нарождается там на свет.
Ты что, прикалываешься надо мной? – спросила Эллен Черри, однако в этот самый момент мимо промчалась машина, битком набитая молодыми громкоголосыми глотками, из которых вырывался счет только что завершившегося матча, и она больше ничего не услышала, как и не произвела на свет никакой другой подходящей мысли.
Наследующий вечер она вылетела в Иерусалим. Часть расходов ей оплатила Пэтси, часть – Спайк Коэн. Оба благодетеля отвезли ее в аэропорт имени Джона Ф. Кеннеди и проводили на самолет.
По пути из аэропорта домой сидевшие на заднем сиденье лимузина Пэтси и Спайк влюбились друг в друга. Немного позднее они поженились и перебрались жить в Бруклин-Хайтс, где Пэтси стала брать уроки танца живота и где ее знаменитые белые сапожки удостоились вполне заслуженного внимания.
Сама мысль об этом в один прекрасный день вынудила Эллен Черри расстаться со своим давним пристрастием к хорошей обуви.
Ржавый металл привлек внимание утреннего солнца – точь-в-точь как брошка с рубином притягивает к себе вожделенные взоры грабителя. Будь Жестянка Бобов человеком, он(а) потянулся(ась) бы и зевнул(а). Над Иерусалимом – городом, который, то в одном состоянии отчаяния, то в другом, повидал на своем веку уже немало самых разных дней, – занимался новый день. Примерно в двух сотнях ярдов западнее Яффских ворот, в груде камней, жестянка с консервированными бобами, или, вернее, то, что от нее осталось, приветствовала новый день проржавевшим, неодушевленным эквивалентом улыбки.
Раковина не сумела уберечь Жестянку от соленых вод Атлантики, и те сделали свое недоброе дело. Процесс окисления обволок поверхность консервной банки подобно тому, как оранжевая варежка обволакивает руку, после чего за дело взялось разложение.
– Я как тот старый усталый бродяга, сидящий возле железнодорожной колеи, – пояснил(а) Жестянка Бобов своей славной спутнице Раковине. – Старый ржавый хлам, ни на что не годный, разве что исполнять на губной гармошке дрянной блюз.
Эта жалоба, конечно же, была в лучшем случае неискренней, в худшем – полностью притворной.
Надежда на то, что сухой и жаркий климат Израиля продлит жизнь Жестянки этак еще как минимум на полгода, не могла изменить печального факта: консервная банка доживала свои последние дни – ржавая, треснутая, мятая, давленая, жиденькая, как бакенбарды козла. И все-таки последнее местообитания пришлось Жестянке Бобов очень даже по вкусу. Дело в том, что Жестянка полюбил(а) – да что там! – проникся(лась) обожанием к статуе Палеса.
Как только оба оказались на родной земле, Раскрашенный Посох и Раковина без особого труда нашли друг друга. Талисманы пригласили Жестянку перебраться вместе с ними к Куполу на Скале, где они теперь тем или иным неофициальным образом устроились в ожидании грядущего строительства Третьего Храма, какую бы форму тот ни принял. Хотя Жестянка Бобов и был искренне благодарен(на) им за участие в его(ее) судьбе, тем не менее приглашение он(а) отклонил(а):
– Я буду тут, поблизости. Какая вам от меня польза? А Мессии, вздумай он или она принять телесный образ, совершенно не нужен под ногами ржавый хлам вроде меня. Да и вообще мне здесь, на площади, очень нравится. Вы только посмотрите на эту статую! Как она игрива, как причудлива, как полна жизни! А главное, она двуполая! Настоящий бисексуал! Этот осел побил все рекорды. Это мой иерусалимский храм!
Солнце поднималось все выше и выше над самым почитаемым, самым кровавым городом мира. В Иерусалиме солнце чувствовало себя как дома. Здесь у солнца были некие связи. И хотя Жестянка Бобов проделал(а) долгий путь через всю Атлантику, он(а) тоже чувствовал (а) себя здесь, как дома. Жестянка сидел(а) на камнях, как то и полагается неодушевленному предмету, – наслаждался-(ась) солнечным теплом, восхищался(ась) Палесом, наблюдал за людьми, пришедшими сфотографировать андрогинного осла или ткнуть в него пальцем. Надо сказать, что кое-кто делал это с явным возмущением.
Примерно в это же самое время Жестянка увидел Бумера Петуэя. Он(а) заметил(а) его не потому, что ему(ей) вспомнилось их совместное путешествие в индейкомобиле – тем более что сейчас Бумер был загримирован, и в нем едва ли можно было узнать того парня, который, основательно и немного комично отведав жены, бросил Жестянку на произвол судьбы в пещере, – а скорее обратил(а) внимание на его походку.
– Ну разве не странно, – сказал(а) он(а) своей сиделке и компаньонке, – каждое утро примерно в одно и то же время сюда приходят и бродят вокруг памятника самые разные люди, а вот походка у них совершенно одинаковая. Чудеса, да и только! Где еще такое бывает?
Эллен Черри Иерусалим показался довольно обычным местом. Там, где она сидела – в разросшемся саду вокруг небольшого каменного домика, который Бумер делил с Амосом Зифом, – векторы культов Смерти, прошлых или нынешних, ее не достигали. Для февраля солнце грело довольно сильно, приятно будоража кровь. Свет же был просто невероятно прозрачен. Из поросшего травой дворика открывался вид на поле розмарина и чертополоха. Медуница самым что ни на есть бюрократическим образом оплела кусты персидской сирени и искривленные стволики сосен. Птицы своим жизнерадостным чириканьем доносили до ее слуха послания куда более древние, чем пророчества, куда более древние, чем туризм, и даже мохнатые черные сороконожки, ползавшие по осыпающейся каменной кладке, которой был обнесен сад, казались милейшими созданиями. Эллен Черри потихоньку попивала чай, перелистывала страницы своего мысленного блокнота для эскизов и каждой порой, которую могла открыть, Впитывала древний золотистый свет.
Эллен Черри ожидала возвращения мужа. Каждое утро, после любовных утех и завтрака, Бумер, порывшись в своей шпионской сумке, извлекал оттуда новый маскировочный комплект и отправлялся к площади перед Яффскими воротами Старого города – дабы убедиться в том, что за минувшую ночь никто не взорвал, не осквернил и не подверг официальному запрету его детище.
– С самого момента открытия монумента – а оно состоялось двумя неделями ранее – творение Бумеровых рук вызвало настоящую волну негодования. Негативную реакцию вызвала главным образом двойственная половая принадлежность статуи (к тому же демонстративно выставленная напоказ!), однако многих оскорбила и покоробила «национальная» принадлежность памятника, сочетавшего как арабские, так и еврейские черты. Тем Не менее лишь немногие из членов правительства (да и прочей публики) уловили то, что напоминающее осла существо – это древнее, общее как для арабов, так и для евреев божество. И все потому, что лишь немногим из них в свое время доводилось слышать от учителей, что их древняя, растерзанная распрями и столь любимая страна была названа – удачно или нет, судить не нам, – в честь этого несуразного повелителя ослов, в честь этой уродливой императрицы ослиц. Когда же эта информация станет всеобщим достоянием, то либо сердца иерусалимцев должны смягчиться, либо на иерусалимских улицах вновь засвистит фалафель, то есть свинец. Предполагая второй исход, Зиф предпочел от греха подальше отправиться в долгое путешествие по Франции. Бумера же это не тревожило. Да и что могли с ним сделать? Ему в любом случае было приказано в течение тридцати дней покинуть страну – и все из-за посылки со взрывоопасной армагеддоновской начинкой, которую ему прислал покойный Бадди Винклер.
Несмотря ни на что, Бумер лелеял надежды, что его скульптура останется стоять. Вот почему он каждое утро отправлялся проверить, в каком она состоянии и вообще на месте ли. По возвращении домой ему нравилось, не снимая грима, заняться любовью с Эллен Черри. Она призналась ему, что порой это ужасно ее возбуждает, как, например, в тот раз, когда он переоделся монахиней. А вот сегодня он щеголял в наряде муниципального служащего, и она знала, что пора подвести черту под подобными забавами.
А вообще будущее представлялось неопределенным. Она, вне всяких сомнений, покинет Иерусалим вместе с Бумером, хотя ее по-прежнему терзало любопытство относительно нового миропорядка, который здесь сейчас зарождался. Они с Бумером не раз заводили разговор о том, а не построить ли им дом где-нибудь неподалеку от Сиэтла – этакое сельское жилище со множеством комнат на склоне поросшей лесом горы, – при условии конечно, что им удастся найти такую гору, не ободранную заживо лесоперерабатывающей компанией. Уж там-то она вволю будет заниматься живописью. Она будет рисовать, рисовать и рисовать. Она посвятит себя… тому, что за неимением лучшего слова ей придется назвать Красотой. Нет, она не собирается впадать по этому поводу в сентиментальность или самодовольство. Духовность и чистота ей тоже ни к чему. А еще она не станет ощетиниваться, если над ней будут посмеиваться, если ее творчество не найдет у кого-то понимания. Она не собирается нести Красоту высоко, как знамя, как не будет искать в ней убежища от окружающего мира, как какой-нибудь отшельник в лесной хижине. Красота станет для нее ежедневным занятием.
А пока очень многое предстояло обдумать. Все это открылось ей – кто знает, еще скольким другим людям? – когда Саломея танцевала Танец Семи Покрывал. Быть может, эти откровения потребуют от нее вырасти в самых неожиданных направлениях. И другие могут вырасти подобным же образом. Какой эффект, если подобное все же свершится, этот необычный рост может оказать в Последние Дни на культуру в целом – это мы еще поглядим. А пока есть этот сад в Иерусалиме, залитый солнцем дворик в самом чреве мира, в котором так приятно предаваться размышлениям.
Эллен Черри испытывала блаженное спокойствие и умиротворение. Взлеты-падения на американских горках кончилось. Годы, когда одну неделю казалось, будто паришь в облаках, а в следующую – будто раздавлен грузом жизни, завершились, отлетели, как последние листки отрывного календаря. Причудливые события, которые преследовали ее в Нью-Йорке, превратились в воспоминания и начали постепенно меркнуть. Отныне – Эллен Черри прекрасно ощущала это – ее жизнь обретет стабильность, станет, быть может, размеренной жизнью относительно нормального художника, в которой происходят относительно нормальные события. Эллен Черри вздохнула, как перьевая подушка, взбиваемая рукой старой служанки-норвежки. Затем медленно сделала большой глоток чая.
Через несколько секунд в сад ворвался Бумер. Его было трудно узнать, но это был именно он. В руках у него было нечто такое, что он держал с важным видом, как какой-нибудь подарок. Эллен Черри выразила надежду что это случайно не крысиный хвост.
– Смотри-ка сюда, моя куколка! – едва ли не прокричал создатель Палеса. – Смотри, что я нашел для тебя в куче мусора на краю площади с моей скульптурой! Это ложечка! Старая добрая ложечка! Точно такая, как та, что мы потеряли тогда в пещере! Я хочу сказать, абсолютно такая же!