А мне все же довелось тем летом побывать в Покотиловке.
В один прекрасный день нас повезли туда — почти всю ребятню из нашего дома, весь пионерский возраст, отменную ватагу огольцов. Поехали Отка и Лотка. Поехала Татьяна. Поехал я. И еще всякие вроде нас. Конечно же не обошлось без провожатых, без взрослых. Софья Никитична Якимова и Карл Рауш отправились с нами.
Мы добрались до вокзала, сели в пригородный поезд и поехали в Покотиловку, — райский уголок, вторая зона.
Мимо окон, опущенных на треть, пробегал добродушный июльский пейзаж. Невеликие речки, заросшие камышом, заляпанные круглыми листьями кувшинок, затянутые ряской. Пыльные ивы, метущие космами землю. Чистые хаты, крытые тростником и соломой, окруженные факелами цветущих мальв. Летние печи во дворах — беленые, длинношеие, похожие на гусей. Вся эта умильная картина, намалеванная от душевных щедрот.
В Покотиловке был пионерский лагерь.
Целый день мы плескались в пруду, гуляли по сосновым борам, играли в футбол и крокет, ели кашу с молоком на открытой террасе столовой. А вечером состоялось то самое, ради чего нас и доставили в Покотиловку.
На опушке леса запылал костер.
Мы расположились вокруг костра — лежа, сидя, стоя. Хозяева и гости.
Гостями были мы, то есть я, Татьяна, Отка, Лотка и еще всякие вроде нас.
А хозяевами были наши сверстники — мальчики и девочки в белых майках и синих трусах. Все, как один, очень смуглые, черноглазые, черноволосые. Они почти все были черноволосыми, если не считать нескольких рыжих, затесавшихся промеж них, но рыжие, как известно, куда угодно затешутся.
Все это были испанские дети. Дети республики. Дети тех, кто бился с фашистами. Их привезли в Советский Союз, чтобы укрыть от войны, чтобы спасти от жестоких бомбежек. Их везли на пароходе за три моря — и вот они уже здесь, в Покотиловке, в пионерском лагере, у костра.
Мы сидели у костра, смотрели в огонь и пели песни. Сперва испанцы пели свои песни, которых не знали мы. Потом мы пели свои песни, которых не знали испанцы. А потом оказалось, что есть такая песня, которая знакома всем:
Аванти, о пополо,
Алла рискосса,
Бандьера росса,
Бандьера росса…
Это была песня о красном знамени. Не испанская, не русская, а вроде бы итальянская, но знакомая всем и любимая всеми.
Ты, знамя красное,
Свети, как пламя,
Свободы знамя,
Свободы знамя.
Вообще на свете есть немало песен о красном знамени, но эта — самая простая и лучшая из всех. В ней всего-то и слов, что «красное знамя», «свобода» и «победа». Но какие это слова! Потому она и завоевала сердца. Хорошая песня. Мировая песня!
Бандьера росса
Трионфера!..
Легкие искры, подхваченные горячим воздухом, взвивались над костром и улетали к вершинам сосен, в небо.
Там, в мглистом небе, возник и приближался, нарастая, басовитый гул. Он становился все явственней и грознее. Я догадался по звуку: тяжелый бомбовоз.
Но я не один догадался об этом.
Песня дрогнула, сникла.
Большеглазая девочка, сидевшая рядом со мной, смуглая девочка с очень короткими волосами — вероятно, ее недавно остригли наголо и теперь острые прядки волос набежали на виски и на затылок, — эта худенькая девочка испуганно прижалась к моему плечу, втянула голову…
— Не бойся, — сказал я и погладил ее по стриженой голове. — Это наш.
— Наш… — машинально повторила она, может быть, еще не понимая, что означает это слово. — Наш? — И тотчас закивала радостно — Наш…
Гул отдалился. Взбодрилась песня.
А Татьяна, Танька, которой, видать, почему-то не понравилось, как я гладил по голове испанскую девочку, уже напропалую кокетничала со своим чернявым соседом.
— Как по-испански будет «девочка»? — спросила она.
— Мучача, — ответил чернявый сосед.
— А как будет «мальчик»?
— Мучачо.
— А если мальчик с девочкой?
— Мучачос.
Татьяна расхохоталась восхищенно.
Ее сосед — а мы уже знали, что зовут его Педро, что он из Мадрида, что отец его — командир батальона, — первый среди своих друзей научился говорить по-русски. Он еще на пароходе начал учиться у наших матросов. Бойкий такой парнишка.
— Когда мы по-бе-дим… — сказал он Таньке.
— Да, — ответила" Танька.
— Ты при-ехать к меня в Мадрид, — сказал он Таньке.
— Ладно, — согласилась Танька.
— Я показать тебе моя бабушка… — продолжал между тем чернявый Педро. — Она гитана… цы-ган-ка. Она умеет гадать на рука. Я тоже умеет, не-мнош-ко…
Он потянул к себе Танькину ладонь, повернул ее к огню зеркальцем и стал эту ладонь сосредоточенно разглядывать.
Уж не знаю, что он там ей нагадал. Я не стал подслушивать. И все это вранье — гадание.
Но не в этом дело.
Не мог он тогда, конечно, знать, этот бойкий парнишка, по имени Педро, и даже бабушка его, цыганка, не могла нагадать, что все случится иначе. Что не республика победит врага, а враги победят республику. Что ни ему, ни его друзьям не суждено будет даже через двадцать лет вернуться в Мадрид. Что они останутся жить в России, станут здесь взрослыми, что здесь родятся их дети, и они уже будут с трудом говорить на родном языке. Их обычные судьбы растворятся в миллионах обычных судеб. И лишь порой чей-то взгляд вдруг задержится на газетной строке: «Фрезеровщик Мигель Гутьерес перевыполнил сменную норму…», «…решающий гол забил левый крайний торпедовцев Д.Каррера», «Хесус Рамон де Сигуэнса, прож. Нижняя Масловка, 30, возбуждает дело о разводе…»
Горел костер. Желтые языки огня терзали хворост.
Звенела песня:
Бандьера росса,
Бандьера росса…
Карл Рауш, обогнув костер, подошел ко мне, наклонился, обнял, колючей щекой коснулся моей щеки.
— Хорошо, Санька, — сказал он. — Это отшень хорошо, что вы все вместе. Когда вы все вместе, вам нит-шего не боятся! Понимай?..
— Дядя Карл… — Я вдруг вспомнил, что давно хотел его спросить. — Дядя Карл, а почему ты не поехал учиться вместе со всеми?
— Я? — Рауш посмотрел на меня с некоторым удивлением. Потом вздохнул. — Я уже стары для это дело… Я уже слишком стары — учиться.
Я проснулся за секунду до этого звонка. Не по звонку, а именно до звонка.
Не знаю, как у кого, но у меня и поныне сбереглась эта непостижимая способность. Скажем, я завожу будильник на пять утра — нужно ехать на вокзал или еще куда, и я, чтобы не проспать, ставлю будильник на пять. Но ровно за секунду до этого срока я просыпаюсь, будто стрелка установлена не на циферблате часов, а в моей сонной голове. Я внезапно просыпаюсь, открываю глаза, а потом уже раздается урочный звонок.
Но в ту, ночь никакого звонка не предвиделось.
И будильника у нас не было. И я крепко спал, без всяких снов, — как приник щекой к подушке, так и заснул, упоенно и здорово.
А посреди ночи проснулся вдруг. Открыл глаза. И тотчас в передней раздался звонок.
Какое-то время я еще лежал не шевелясь, не понимая, где я, что и почему.
Была ночь. Был предрассветный час. Все вокруг еще утопало в глубокой тьме, и лишь постельная белизна уже высветилась из тьмы.
Чуткая тишина стыла в квартире.
И снова ее прорезал истошный вскрик дверного звонка.
Я вскочил и зашлепал по паркету босиком. Но не в переднюю, не к двери, а в соседнюю комнату — туда, где спала мама Галя.
Она спала, свернувшись клубочком. Очень маленькая и очень одинокая в широкой двуспальной кровати. Спала и ничего не слышала.
Я тронул ее рукой за плечо. Она как-то по-детски, вопросительно простонала, повернулась на другой бок и снова задышала спокойно.
— Ма, — позвал я.
Длинно прозвенел звонок.
Она вскинулась, набросила на плечи халат, не глядя, отыскала ногами домашние туфли и пошла к двери, заспанная, взлохмаченная, встревоженная. Я за ней.
— Кто там? — хриплым со сна голосом спросила Ма.
За дверью молчали. Нет, не молчали, а было слышно через дверь, как кто-то порывисто дышит, будто хочет ответить и не может…
Мама Галя, не снимая цепочки, отперла, приоткрыла дверь.
Там стояла Софья Никитична Якимова. В наспех надетом, расстегнутом, вероятно первом попавшемся под руку, платье. Бледная, ни кровинки в лице. Глаза какие-то остекленелые, ничего не видящие перед собой.
— Софья Никитична?.. — Ма откинула цепочку.
Софья Никитична машинально переступила порог и опять остановилась, не произнося ни слова, вперясь глазами в пустоту.
— Что случилось?..
Якимова молча, ступая тяжело и неверно, сгорбясь, будто за одну ночь состарилась, направилась к окну.
— С Танечкой что-нибудь? — испугалась Ма.
— Она… спит, — едва слышно ответила Якимова.
Мы подошли к окну следом за ней.
Там, за окном, едва развиднелось. Бесчисленные окна нашего дома были свинцово бельмасты, слепы. Двор пуст и чист.
Близ нашего подъезда стояла машина. Небольшой автобус, «пикап», крашенный темной краской, без окон.
Поначалу я даже не обратил особого внимания на эту машину, не поставил ее ни в какую связь с ночным звонком, с появлением Софьи Никитичны. Мало ли всяких машин приезжало в наш двор и уезжало?.. Я смотрел из окна на пустынный наш двор, недоумевая: что же такое произошло? В чем дело?
По узкому тротуару, норовя держаться поближе к стене, торопливо и как-то воровато семенила женская фигура. Цветастый крепдешин, сумочка, каблуки — цок, цок, цок… Она шла, застенчиво опустив голову. Но я, приглядевшись, узнал: это была хохлуша с фабрики-кухни, четвертая жена Яна Бжевского, та самая, которая заставила его сбрить усики. Откуда же она так поздно? Вернее, так рано, под утро?.. Нехорошо так долго гулять, щеголять в крепдешинах, когда муж в отъезде. То-то она озирается, то-то жмется к стене… Может быть, из-за этого, из-за нее, из-за этой хохлуши так расстроилась Софья Никитична?
Но едва я успел поделиться с самим собой этой догадкой, как чернобровая гулена, что-то заметив, вдруг остановилась, а потом опрометью метнулась в ближайший подъезд — не в свой…
А внизу, под нашими окнами, хлопнула дверь парадного.
И я увидел. По ступенькам подъезда сходил Алексей Петрович Якимов. В одной руке его был узелок, а на сгибе другой — плащ.
А на шаг впереди него и на шаг позади — двое в хромовых сапогах, гимнастерках с портупеями и фуражках васильковой масти.
Старая дворничиха Степанида, в замызганном переднике и мохнатом платке, вышла следом за ними, неловко затопталась на крыльце.
Фыркнув, ровно заурчал мотор автомашины.
Один из конвоиров распахнул глухую дверцу в задней стенке кузова.
— Алеша!..
Вероятно, Софье Никитичне показалось, что она крикнула, что она выкрикнула это имя, а на самом деле даже мы, стоявшие рядом с ней, едва расслышали, как она позвала:
— Алеша!..
Но Алексей Петрович, все же услышал этот зов.
Уже у распахнутой дверцы он обернулся и, улыбнувшись растерянно, помахал рукой. Однако смотрел он при этом на окна своей квартиры, а не сюда, где стояли мы, где была Софья Никитична…
Пропустив арестованного в железную каморку, один из конвоиров полез за ним следом, а другой запер снаружи дверцу на ключ и сел в кабину рядом с шофером.
Машина пересекла двор и скрылась в подворотне, оставив после себя клок синего дыма.