Корабль нашего арьергарда дал первый залп по «Ройял Соверену», шедшему под флагом Коллингвуда. Пока «Санта Анна» вела с англичанами бой, «Виктория» повернула и пошла прямо на нас. У нас на «Тринидаде» все сгорали от нетерпения открыть огонь по врагу, но наш командир все выжидал удобного момента. И тут от «Санта Анны» по боевой линии кораблей, словно по цепочке петард, засверкали вспышки огней. «Виктория», атаковавшая французский «Редутабль» и получившая от него отпор, очутилась прямо у нашей наветренной стороны. Грозный момент наступил. Раздалась команда: «Огонь!» – и громовый залп из полсотни пушечных глоток обрушился на английский флагман. На миг дым скрыл от меня неприятельский корабль, а он, обуянный яростью, на всех парусах летел прямо на нас. Подойдя на расстояние ружейного выстрела, он повернул к нам бортом и дал залп. В короткие минуты между первым и вторым залпом наша команда, оценив урон, нанесенный врагу, с удвоенной силой бросилась выполнять приказания офицеров. Пушки заряжались молниеносно, но бывали и заминки, – следствие нерасторопности некоторых канониров. Марсиаль по доброй воле решил стать у пушки, но его дряхлая плоть не позволила ему исполнить благородный порыв души. Ему пришлось довольствоваться присмотром за боевыми припасами и лишь голосом и жестами воодушевлять батарейную прислугу. «Буцентавр», шедший за нами, тоже вел огонь по «Виктории» и «Темерери», английским линейным кораблям. Казалось, что корабль Нельсона вот-вот выкинет белый флаг: ведь мы разбили всю его оснастку, и я сам видел, как на нем рухнула бизань-мачта.
В пылу первого в моей жизни сражения я даже не замечал, как вокруг меня падали тела раненых и убитых моряков. Забравшись в укромный уголок, я не отрывал взора от нашего капитана, с героическим хладнокровием командовавшего на мостике. Но не менее меня поразил мой беспокойный хозяин, который охрипшим голосом воодушевлял на подвиг офицеров и матросов. «Ну-ну, – подумал я про себя, – вот бы увидела тебя сейчас донья Франсиска».
Признаюсь, дорогой читатель, порой я испытывал такой невыносимый страх, что готов был спрятаться на дно трюма, а то, подгоняемый лихорадочным любопытством, наблюдал за всеми перипетиями боя из самых опасных мест на корабле. Но оставим в покое мою скромную персону, лучше я поведаю вам о самой страшной минуте боя с «Викторией». «Тринидад» нанес ей уже очень большой урон, как вдруг «Темерери», совершив изумительный маневр, встал между нами и загородил собой своего флагмана от наших залпов. Затем, не мешкая, прошел у нас под кормой и отрезал от остальной эскадры. «Буцентавр» в пылу боя подошел очень близко к неприятелю; он чуть не касался его своими реями; из-за этого в нашем строю образовалась брешь, куда и устремился «Темерери». Сделав поворот фордевинд, он очутился у нашего целехонького бакборта и разрядил по нему все свои пушки. В ту же минуту «Нептун» и другой английский линейный корабль, заняв место «Виктории», которая, в свою очередь, повернула и стала с подветренной стороны, в мгновение ока окружили «Тринидад» и принялись молотить по нему с двух сторон. По исказившемуся лицу дона Алонсо, по страшному гневу Уриарте, по неистовым ругательствам и проклятьям матросов, друзей Марсиаля, я понял, что мы погибли, и мысль о нашем поражении наполнила скорбью мою душу. Строй союзной эскадры был прорезан в нескольких местах; после неразумного поворота фордевинд наш боевой порядок пришел в совершеннейший беспорядок. Мы оказались в окружении врагов, чья артиллерия обрушила на нас с «Буцентавром» целый шквал ядер и картечи. «Августин», «Эрот» и «Леандро» дрались далеко от нас, почти в таких же стесненных условиях. А «Тринидад» и флагман нашей эскадры, потеряв управление и попав в кровавую ловушку, измышленную гением Нельсона, оставили всякую мысль о победе и героически сражались, помышляя лишь о том, чтобы умереть с честью.
Седые волосы, венчающие сегодня мою голову, встают дыбом при воспоминании о тех ужасных часах, особенно от двух до четырех пополудни. Корабли представлялись мне уже не слепыми орудиями войны, а послушными воле людей, живыми чудовищами, сражающимися своими гигантскими крыльями-парусами и огнедышащими пастями пушек. Мое воображение наделило этих чудовищ жизнью, я до сих пор словно вижу, как они подкрадываются друг к другу, вступают в бой, яростно изрыгают огонь из своих пушек, бесстрашно схватываются на абордаж, медленно отступают, чтобы, передохнув, наброситься с новыми силами и сломить сопротивление врага. Мне кажется, я и сейчас вижу, как они корчатся от боли, когда их ранят, или издают предсмертный воинственный клич, словно не теряющий благородства гладиатор перед близкой кончиной. Мне чудится, будто я слышу крики матросов, словно вырывающиеся из единой разъяренной глотки: порой это воинственный клич, порой глухой стон отчаяния, предвестник скорой гибели; то ликующий гимн близкой победы, то бешеное проклятье, после которого наступает гнетущая, мертвая тишина, свидетельница позорного поражения.
«Сантисима Тринидад» являл собой ужасающую картину. Корабль лишился управления и не мог двинуться с места. Все наши усилия были направлены лишь к одному – заряжать как можно скорее пушки и хоть так отвечать врагу, который непрестанно громил нас своими батареями. Английские ядра, подобно огромным невидимым когтям, терзали нашу оснастку. Обломки мачт и рей, обрывки парусов, целые снопы вант и канатов, исковерканные блоки, куски железа и обшивки корабля, сорванные и сметенные вражескими ядрами, сплошь устилали палубу, так что некуда было ступить. То и дело на палубы или за борт валились десятки людей; ругань и богохульства сражающихся матросов мешались со стонами и криками раненых, и нельзя было разобрать, то ли поносят бога умирающие, то ли взывают к нему страждущие.
По мере своих сил я помогал переносить раненых в трюм, где помещался лазарет. Некоторые умирали прямо у меня на руках, не получив никакого облегчения, другим же страдальцам предстояло перенести мучительные операции, прежде чем они могли надеяться на какой-либо покой. Кроме этой печальной обязанности, на мою долю выпала честь помогать плотникам, которые с великой поспешностью накладывали заплаты на пробоины в бортах, но в силу моего тщедушного сложения эта помощь не была столь действенной, как мне бы хотелось.
Несмотря на песок, потоки крови растекались по палубе, образуя причудливые мрачные рисунки. Ядра, выпущенные почти в упор, производили страшный урон, нередко по палубе катились тела с напрочь снесенной головой, если сила удара не обрушивала жертву сразу в море, где в пучине волн затихали последние проблески жизни. Другие ядра попадали в мачты, в снасти, в надстройки, поднимая тучи обломков и щепок, которые ранили, словно стрелы. Ружейный огонь с марса и картечь тоже наносили большой урон, смерть от них наступала не так быстро, но зато муки были нестерпимы, и уже не оставалось ни одного человека, которого бы не отметала вражеская пуля или осколок…
Разбитая, сломленная команда – душа корабля, почуявшая свое поражение, – погибала, не в силах нанести ответный удар, отчаянно сражаясь, как и сам героический корабль, трещавший под залпами вражеских батарей. Я чувствовал, как корабль никнет в неравной борьбе, как скрипят его блоки, трещат и ломаются бимсы и переборки, словно корчась от боли, а палуба, грохоча, ходит ходуном под ногами, точно весь огромный корабль дрожит от негодования и боли, передавшейся ему от команды. А тем временем вода устремилась в тысячи щелей и пробоин изрешеченного корпуса, наполняя трюм.
«Буцентавр» – флагманский корабль – сдался у нас на глазах. Вильнев спустил свой флаг. Что же оставалось делать другим кораблям, после того как сдался сам командующий эскадрой? Французский национальный флаг исчез с кормы этого гордого корабля, и смолкли его пушки. «Сан Августин» и «Эрот» еще продолжали борьбу, а принадлежащие к авангарду «Громовержец» и «Нептун», пришедшие к нам на помощь, предприняли напрасную попытку освободить нас из вражеского окружения. Я видел бой, разгоревшийся в непосредственной близости к «Сантисима Тринидад», что же касается последних кораблей в строю, то их совсем невозможно было разглядеть. Ветер, казалось, замер, и дым окутал нас густыми белыми клубами, так что ничего нельзя было разобрать вокруг. Мы едва различали оснастку сражавшихся поодаль кораблей, в наших глазах они выросли до невероятных размеров, не знаю, то ли по причине неких оптических явлений, то ли из-за неописуемого страха, обуявшего всех нас.
На мгновение густой дым рассеялся, но, боже, что послужило тому причиной! Невероятной силы взрыв, сильнее одновременного залпа из нескольких тысяч пушек, потряс воздух, повергнув всех в ужас. Когда этот адский грохот достиг нашего слуха, густая пелена дыма разверзлась, и в ослепительно ясной синеве перед нашими взорами открылась широкая панорама сражения двух флотов. Ужасающий взрыв этот раздался в южной части моря, там, где находился наш арьергард.
– Взорвался корабль, – воскликнули все в один голос. Мнения тут же разделились; многие предполагали, что взорвались «Санта Анна», «Аргонавт», «Ильдефонсо» или «Багама». Только потом мы узнали, что взлетел на воздух французский корабль «Ахиллес». Страшный взрыв тысячей обломков разметал по небу и морю то, что недавно было прекрасным семидесятичетырехпушечным кораблем с командой в шестьсот человек. Но через несколько минут после этого несчастья мы уже думали только о себе. После того как сдался «Буцентавр», весь вражеский огонь обрушился на наш корабль, гибель которого тоже была уже предрешена. Энтузиазм первых минут боя угас во мне, и мое сердце наполнилось ужасом, парализовавшим всю мою волю, все мои чувства, кроме любопытства. Это чувство было столь непреодолимым, что я пробирался в самые опасные места. Моя скромная помощь уже никому не была нужна, раненых уже никто не относил в трюм: так их было много; а пушки нуждались лишь в тех, у кого хватало сил заряжать их. Среди этих самоотверженных героев я увидел Марсиаля, который кричал, командовал и исполнял – сколько позволяла его деревяшка – различные обязанности, воплощая в своем лице боцмана, матроса, бомбардира, плотника и еще десятки других профессий, которые требовались в эти страшные минуты. Я никогда не мог даже себе представить, сколько различных дел может исполнять этот искалеченный матрос, прозванный Полчеловека. Обломок мачты ранил его в голову, и залитое кровью лицо придавало ему жуткий вид. Я видел, как он всасывал губами липкую жижу, стекавшую по лицу, и, чертыхаясь, сплевывал ее за борт, словно желая поразить этими кровавыми плевками наших врагов.
Но особенно меня поражало и даже пугало то, что Марсиаль шутил и балагурил в этом кромешном аду, не знаю, то ли желая подбодрить упавших духом приятелей, то ли сам черпая в этом новые силы.
С грохотом рухнула фок-мачта, загромоздив своими парусами весь бак, и тут же Марсиаль крикнул:
– А ну, ребята, живей топоры. Засунем эту кроватку в спаленку.
В миг были разрублены реи и канаты, и мачта полетела за борт. А Марсиаль, слыша, что утихает пушечная стрельба, побежал к буфетчику, ставшему канониром, и крикнул ему:
– А ну-ка, Игумен, залепи бутылочку красненького этим сюртучникам, пусть знают наших.
И тут же Марсиаль обращался к тяжелораненому, пластом лежавшему на палубе и невыносимо страдавшему от морской болезни. Поднеся к его носу запальник, он крикнул:
– На, дружок, понюхай этот цветочек, и у тебя пройдет тошнота. Хочешь прогуляться на шлюпке? Поехали, вон Нельсон приглашает нас пропустить по маленькой.
Все это происходило на шкафуте. Я поднял глаза на капитанский мостик и увидел, что генерал Сиснерос упал, раненный. Два матроса поспешили унести его в каюту. Мой хозяин неподвижно стоял на своем посту, хотя левая рука у него была вся в крови, Я бросился на помощь к дону Алонсо, но меня опередил молодой офицер, который стал уговаривать его спуститься в каюту. Не успел офицер кончить фразу, как огромное ядро раскроило ему череп, забрызгав всего меня кровью. Только тогда дон Алонсо согласился уйти к себе. Он был бледен, как его мертвый изуродованный друг. Когда хозяин спустился в каюту, капитан остался один.
Пораженный его мужеством, я не мог оторвать от него глаз. С непокрытой головой, бледным лицом, горящим взором, гордо устремленным вперед, стоял он на своем посту и руководил битвой, которую уже никакими силами нельзя было выиграть. Однако безумная бойня должна была идти установленным порядком. Спокойным голосом капитан отдавал приказы команде, сражавшейся в этом поединке чести со смертью.
Артиллерийский офицер, командовавший первой батареей, поднялся на мостик за дальнейшими указаниями и, прежде чем раскрыл рот, упал мертвым у ног своего начальника; стоявший тут же молодой гардемарин, смертельно раненный, рухнул рядом с ним, и Уриарте остался совсем один на мостике, заваленном телами раненых и убитых. Но даже тогда он не оторвал взора ни от английских судов, ни от наших батарей; страшная картина капитанского мостика и всего юта, где умирали его друзья и подчиненные, не потрясла его мужественное сердце, не поколебала его решимости вести бой до последнего вздоха. Да, впоследствии, вспоминая о выдержке, стойкости и хладнокровии дона Франсиско Хавьера Уриарте, я смог понять героические подвиги полководцев древности. В те годы я еще не знал слова «величие», но, глядя на нашего капитана, понял, что на всех языках должно существовать некое прекрасное слово, могущее выразить столь редкостную доблесть, – сокровенный дар, которым награждает господь простого смертного.
А между тем большинство пушек смолкло – больше половины людей выбыло из строя. Я, быть может, и не обратил бы на это внимания, но, когда я, побуждаемый любопытством, выходил из каюты дона Алонсо, до меня донесся страшный хриплый голос: «Габриэль, сюда». Это звал меня Марсиаль. Я бросился на его зов и увидел, как он возится у оставшейся без прислуги пушки. Ядро отщепило кусок от деревянной ноги Полчеловека, а он лишь пошутил:
– Хорошо еще, что не от здоровой.
Два мертвых матроса лежали рядом с ним, третий, тяжело раненный, напрягал последние силы, помогая зарядить пушку.
– Куманек, – сказал ему Марсиаль, – да тебе невмоготу даже зажечь окурок. – И, выхватив из рук раненого запальник, он передал его мне со словами: – На, возьми, Габриэль: сдрейфишь – отправишься за борт.
Произнеся это, он с помощью мальчишки-юнги зарядил пушку со всей поспешностью, на какую только был способен; они насыпали пороху, и, прицелившись, оба закричали: «Огонь!» – я поднес фитиль, и пушка выстрелила. Мы стреляли еще и еще раз, и грохот пушки, из которой я стрелял, восторгом отзывался в моей груди. Сознание того, что я уже не простой зритель, а действующее лицо в столь величественной трагедии, на миг рассеяло мой страх, и я почувствовал себя великим храбрецом. С тех пор я понял, что героизм – почти всегда дело чести. Марсиаль и другие матросы смотрели на меня: надо было не уронить себя в их глазах.
«Вот, – с гордостью думал я, – видела бы меня сейчас моя молодая сеньорита! Я храбро стою у пушки и отважно стреляю, как настоящий канонир. И уже отправил на тот свет по меньшей мере две дюжины сюртучников».
Но эти благородные мысли занимали меня недолго. Марсиаль в изнеможении от совершенного усилия тяжело вздохнул, утер кровь, обильно стекавшую по лицу, закрыл глаза и, бессильно опустив руки, проговорил:
– Больше не могу; сейчас взорвется порох в моей черепушке. Принеси-ка мне воды, Габриэль.
Я бросился за водой, и, когда принес, он с жадностью выпил ее. Казалось, вода придала ему новые силы; мы снова принялись заряжать пушку, как вдруг оцепенели от неописуемого треска и грохота. На шкафут рухнула раздробленная грот-мачта, а следом за ней повалилась и бизань-мачта. Палуба корабля утонула в груде обломков, кругом воцарился невообразимый хаос. Благодаря счастливой случайности я оказался на небольшой прогалине и отделался лишь легкой раной в голову; сперва я немного очумел от боли, а потом принялся разбирать обрывки парусов и канатов, свалившихся на меня. Матросы и солдаты морской пехоты напрасно старались сбросить в море это крошево из разбитых снастей; с этой минуты мы вели огонь по неприятелю лишь с нижних батарейных палуб. Кое-как я выбрался из-под обломков и стал разыскивать Марсиаля, но нигде не мог найти его; взглянув на капитанский мостик, я не увидел там капитана. Тяжело раненный обломком мачты в голову, он упал без сознания, и два матроса немедленно унесли его в каюту. Я бросился за ними, и тут осколок ядра вонзился мне в плечо. Страшно перепуганный, я вообразил, что получил смертельное ранение и что мне пришел конец. Но, несмотря на испуг, я все же проник в каюту, где и упал без сознания, так как потерял много крови. Сквозь обморок я слышал канонаду второго и третьего дека; а потом вдруг раздался неистовый вопль:
– На абордаж… пики… топоры!
Потом в голове у меня все смешалось, и я уже не мог различить человеческие голоса в несусветном шуме и гаме. Сам не понимаю, как в этом полубредовом состоянии я вдруг ясно осознал наше полное поражение; все офицеры собрались в кают-компании, чтобы капитулировать; также мне припоминается, если это не плод моей разгоряченной больной фантазии, что я слышал со шкафута возглас: «„Тринидад“ не сдается!» Несомненно, то был голос Марсиаля, если на самом деле кто-то выкрикнул тогда эти слова. Я очнулся и увидел дона Алонсо, лежащего ничком на диване в каюте; он в отчаянии сжимал руками голову, совсем позабыв про свою рану. Я подошел к нему, и несчастный старик, не зная, как излить свое безутешное горе, по-отечески обнял меня, словно мы с ним находились на пороге смерти. Во всяком случае, он, по-моему, собирался умереть с горя, ибо рана его не представляла никакой опасности. Я, как мог, утешил его, заверив, что если сражение было проиграно, то отнюдь не из-за того, что я из своей пушки убил слишком мало англичан, и пообещал, что в следующий раз мы будем более счастливы, – жалкие доводы, которые не могли его успокоить. Выйдя на палубу за водой для моего хозяина, я увидел, как спускают наш флаг, который трепыхался на гафеле, жалком остатке от рангоута, вместе с обломком бизань-мачты, еще торчавшем над кораблем. Весь простреленный и изорванный, славный флаг, знак нашей чести и доблести, под которым мы сражались, был спущен, чтобы уже никогда больше не взвиться ввысь. Нет более выразительного символа сломленной гордости, поруганной славы, полного разгрома, чем спуск желто-алого флага, когда он никнет, подобно заходящему солнцу. И настоящее солнце, клонясь на закате того печального дня, осветило своими печальными лучами наше поражение. Пушечная пальба стихла, и англичане захватили побежденный корабль.