Не было бы счастья, да несчастье помогло — так, наверное, нужно оценивать ситуацию, исходя из интересов деятельности «Земли и Воли»: арест в октябре 1878 года Ольги Натансон, Сабурова-Оболешева, Адриана Михайлова и других, бегство из столицы Кравчинского и Баранникова, привели к руководству иных лиц, действовавших гораздо энергичнее: Александра Михайлова, Плеханова, Тихомирова, Морозова, Квятковского и Зунделевича.
Даже разгром «Северо-русского рабочего союза», сменив руководство столичных рабочих-пропагандистов, едва ли не способствовал успеху и этого революционного начинания. Александр Михайлов совместно с Плехановым непосредственно занялся руководством рабочим движением.
Плеханов вспоминал: Александр Михайлов, «вращаясь среди петербургской революционной молодежи, /…/ сближался с личностями, способными, по его мнению, взяться за революционную пропаганду между рабочими, вводил их в занимавшуюся этим делом группу и способствовал, таким образом, расширению последней. /…/ «рабочею группою» называлась группа, специальною целью которой была деятельность среди городских рабочих; в нее входили как рабочие, так и «интеллигенция». В особенности сблизился он с «рабочей группой» во время большой стачки в январе или феврале 1879 года. Рабочие фабрики Шау и так называемой Новой Бумагопрядильни на Обводном канале забастовали почти одновременно, сговорившись, через посредство делегатов «стоять дружно» и начинать работу не иначе, как с общего согласия стачечников обеих фабрик. Более 1500 человек осталось, временно, безо всякого заработка, а следовательно и без всяких средств к существованию, если не считать кредита в мелочных лавочках. Кроме того предвиделось вмешательство полиции и административные расправы с «бунтовщиками». Нужно было организовать немедленную материальную помощь всем стачечникам и обеспечить семейства арестованных или высланных в особенности. Работа закипела. Сборы производились повсюду /…/: между рабочими, студентами, литераторами и т. д. При своих огромных связях Михайлов часто в один день собирал такую сумму, какой не собирали другие сборщики за все время стачки. Каждый день, явившись на заседание «Рабочей группы», Михайлов предъявлял ей довольно значительную сумму денег и немедленно начинались самые обстоятельные расспросы».[746]
О самом Плеханове Тихомиров писал так: «Плеханов в это время начинал становиться все более чистым марксистом, и, стало быть, переставал быть «народником». Агитация же среди рабочих приводила его к чисто «политическому» способу действия. Так, например, была тогда огромная стачка на Новой бумагопрядильной и соседних фабриках, у Шау и других. Стачка возникла самостоятельно, но наши (революционеры-рабочие) воспользовались ею для раздувания дела и пропаганды. По этому поводу наша типография печатала много прокламаций, составленных Плехановым. Конечно, приходилось говорить далеко не по-народнически. Затем для агитации пущена была идея идти с жалобой на фабрикантов и полицию к наследнику. Демонстрация вышла очень внушительная, хотя и была разогнана жандармами. Итак, Плеханову пришлось стать на почву столь «политическую», что подбивать народ даже обращаться к наследнику — как бы в оппозицию против государя»[747] — очень многозначительный эпизод, свидетельствующий о том, что руководство заговорщиков уже в начале 1879 года вполне осознавало различие между царем и его наследником и понимало возможность использования этого фактора в своих целях.
Деятельность Плеханова и его товарищей вполне по духу соответствовала началу социал-демократического движения, всюду, во всех странах, игравшего двоякую роль: борьбы за улучшение экономического положения рабочего класса, и создания самостоятельной политической силы, способной приносить влияние и успех собственному руководству. Рабочая оппозиция капитализму оказалась весьма конструктивным фактором формирования современного западного социального устройства.
Опыт уже ХХ века продемонстрировал, что наиболее последовательного успеха социал-демократы добивались при условии, что не доводили собственную подрывную деятельность до разрушения капитализма; в противном случае и социал-демократию ожидала неминуемая последующая гибель, и экономическое положение рабочего класса, лишенного политической организации и социальной защиты, становилось затем все более плачевным.
Конкретно же в России 1879 года успех социал-демократических начинаний был попросту невозможен потому, что те же люди, что стояли у истоков этого движения, были одновременно и теми, кто одновременно форсировал и террористическую борьбу против власти. Последняя, конечно, терпеть такое не могла ни под каким видом, скопом обрушиваясь на всякое проявление оппозиционности.
А. Корба, в частности, сообщает: «В декабре 1878 г. запрещается носить оружие».[748]
«По выходе третьего номера [ «Земли и Воли»] был арестован Клеменц, произошло организованное нашей группой покушение Мирского на жизнь нового шефа жандармов Дрентельна, и приехал из Саратова оставшийся там после моего отъезда оттуда Соловьев, заявив, что тайная деятельность среди крестьян стала совершенно невозможной, благодаря пробудившейся бдительности политического сыска, и он решил пожертвовать своей жизнью за жизнь верховного виновника всех совершающихся политических гонений — императора Александра Второго»[749] — вспоминал Н.А. Морозов.
Здесь снова сработала естественная логика: око за око, зуб за зуб. Попов писал: «я буду ближе к истине, если охарактеризую А.Д. [Михайлова], как человека, которым скорее овладевала идея, чем он ею /…/. Он тут же прямо сказал: «Мы должны отныне вступить с правительством в борьбу, разбираясь в средствах только по указанию самой борьбы. Мы должны прежде всего бороться всеми средствами за наше существование, за осуществление революционной партии в России. И вот что нам сейчас предстоит, господа: во-первых, убрать Рейнштейна, агента III отделения, который, по сведениям от чина полиции (Клеточникова[750]), готовит нам провал, не уступающий недавно нами пережитому, так как в Москве Рейнштейн опутал московскую революционную молодежь целой сетью паутины; во-вторых, нам нужно отомстить Дрентельну за варварское избиение наших товарищей в Петропавловке». При этом он показал нам письмо из Петропавловской крепости, где говорилось об избиении и о том, что на заявление заключенных Дрентельну о незаконном обращении с ними, тот сказал: «вы же не признаете законов, а требуете исполнения их от нас».»[751]
Эпизод в Петропавловской крепости подтверждается сидевшим там в это время Адрианом Михайловым:[752] уже функционировала связь с заключенными, налаженная Н.Н. Богородским.
Что же касается Рейнштейна, то Александр Михайлов, по-видимому, повторял знаменитый маневр Нечаева, решившего повязать кровью своих сообщников. Лишившись на время или навсегда уже обкатанных убийц (в лице Кравчинского, Адриана Михайлова, Баранникова и прочих, включая и Фроленко, не рвавшегося в это время на первые роли), Александр Михайлов решил обзавестись другими, подсунув им для начала вполне доступную жертву.
Попов и Шмеман, поддавшись на эту уловку и убив Рейнштейна, не обратились однако затем в профессиональных убийц. Зато Михайлов почти тут же обзавелся ничем не худшими кадрами.
Фроленко, оставаясь на задних ролях, играет теперь едва ли не самую существенную роль в деятельности «Земли и Воли».
Тактика, которую он принялся осуществлять уже с августа 1878 года, достаточно сложна: он самолично решал, кого выдавать, а кого — нет. Выдать же он мог всех и сразу, а после эпизодических приездов в Петербург располагал свежайшими и достовернейшими сведениями обо всех деятелях «Земли и Воли» (был, например, в курсе подготовки Попова к убийству Рейнштейна[753] — очень интересная подробность!). Именно Михаила Фроленко, а не Клеточникова нужно считать ангелом-хранителем заговорщиков: если Клеточников изредка выявлял предателей и провокаторов и спасал тем самым товарищей от арестов и провалов, то Фроленко делал это по существу постоянно, в любой и каждый момент спасая товарищей от собственного предательства и собственной провокации. Несомненно, по сути своих жизненных устремлений он оставался настоящим революционером — и это доказывается тем, что революционные заговоры продолжались, а не были пресечены, что вполне соответствовало его возможностям.
Приведем теперь характерные подробности покушения Мирского на Дрентельна: «Нападение Мирского кончилось неудачей вследствие неловкости стрелявшего. Н.А. Морозов /…/ и А.Д. [Михайлов] следили за Дрентельном, когда он выезжал из дома у Цепного моста».[754]
«13 марта 1879 года Леон Мирский стрелял — совершенно неудачно — в шефа жандармов ген[ерал]-ад[ъютанта] А.Р. Дрентельна. Обстановка покушения была необычайна. Генерал ехал в карете по Лебяжьему каналу. Карету нагнал скакавший во весь опор на прекрасной английской кобыле молодой человек в костюме спортсмена с изящными аристократическими манерами. Он выстрелил через стекло кареты; пуля разбила только стекло. Генерал остался цел и невредим и погнал своих лошадей в погоню за удалявшимся всадником. Всадник очень ловко и хладнокровно скрылся от погони и был арестован только через три месяца. Дело Мирского было продолжением дела Кравчинского, убившего предшественника Дрентельна — шефа жандармов Мезенцева, и произвело немалое впечатление, между прочим, и романтическими своими особенностями. /…/
Леону Филипповичу Мирскому, сыну польского шляхтича, было всего двадцать лет, когда он совершил покушение, и прошло только два месяца со дня его освобождения из Петропавловской крепости. Он был влюблен. Н.А. Морозов описал невесту Мирского — молоденькую и хорошенькую девятнадцатилетнюю девушку с тонкой талией, изнеженную, по имени Лилиан де-Шатобрен. Н.А. Морозов и А.Д. Михайлов навестили эту самую Лилиан де-Шатобрен и по обстановке комнат убедились в ее аристократических связях, а по разговору с нею — в ее аристократических изысках. На самом деле аристократическая квартира была всего-навсего квартирой секретаря поземельного банка Григория Левенсона, а барышня, лениво протянувшая ручку отважным и восторженным революционерам, — невеста Мирского, — Елена Андреевна Кестельман. Вот эта-то «Лилиан де-Шатобрен» была важным звеном в цепи мотивов, толкнувших Мирского на покушение. Он боготворил ее, а у нее был чисто романтический восторг перед Кравчинским. /…/ Мирский был хороший наездник и перед покушением он брал практические уроки езды в татерсале. Ему дали лучшую скаковую лошадь. Он совершал на ней прогулки по городу. «Один раз, — вспоминает Н.А. Морозов, — проходя по Морской улице в те часы, когда там толпилось фешенебельное общество, я видел его проезжающим под видом молодого денди, на стройной, нервной английской кобыле. Он был очень эффектен в таком виде, а все светские и полусветские дамы, медленно проезжавшие в эти часы в своих открытых колясках, заглядывались на него в свои лорнеты». /…/ когда после неудачного покушения Мирский скрылся в квартире А.Д. Михайлова, его первым желанием было повидаться с Лилиан, и это желание было священным для отважных и восторженных революционеров А.Д. Михайлова и Н.А. Морозова. Пренебрегая опасностью, рискуя целостью организации, благороднейший «дворник» побежал к Лилиан, но эффект получился неожиданный: Елена Андреевна Кестельман не вынесла эффекта романтического подвига и забилась в истерике, и о свидании нечего было и думать»[755] — восторженность и благородство Михайлова и Морозова оставляем на совести П.Е. Щеголева.
Мирский, присужденный в октябре 1879 года к смертной казни, замененной пожизненной каторгой, был водворен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Так у Нечаева, находившегося там с 1873 года, впервые оказался психически не поврежденный коллега-сосед.
Нечаев к этому времени полностью распропагандировал солдат охраны, затратив на это множество времени, настойчивости и психологической изобретательности.
Солдаты годами не сменялись на месте службы; разговаривать с секретным узником им было категорически запрещено — но все запретное и таинственное порождает соблазн. Нечаев втягивал их в совершенно невинный обмен репликами, естественный между незнакомыми, но часто встречающими людьми; вел при них монологи, способные вызвать их любопытство и внимание. Уже наладив диалог, беседовал со скучающими солдатами об их бытовых проблемах, причем старался что-нибудь выведать и об их коллегах, а затем поражал последних своей проницательностью и всезнанием. Притом обращал их внимание на необычность собственного положения, а также, находясь в привычной непрерывной борьбе с тюремным начальством, успешно осуществил некоторые ходатайства, облегчившие мелочные проблемы солдат. Те еще более убеждались и в его доброжелательности по отношению к ним, и в его таинственной влиятельности.
Нечаев не скрывал, что был противником царя, но всячески намекал о близости к наследнику престола — это могло быть ясным и понятным мотивом его необычного положения для всякой политически неразвитой публики — такой, как солдаты. Покушение Соловьева (о котором ниже) очень подняло реноме Нечаева в их глазах.
Соблазнив первого из них (не известно кто и когда таковым оказался), он затем использовал для завершающей вербовки такой прием: убеждал каждого обрабатываемого в том, что тот якобы чуть ни последний, еще не поддавшийся уговорам. От индивидуальных двусторонних контактов дело выросло до самого настоящего коллективного заговора. Постепенно охрана равелина превратилась в дружную команду, готовую сделать буквально все для своего таинственного лидера. В частности, запреты начальства на чтение и письмо обратились для Нечаева в полную фикцию. Из тайно приносимых газет он узнавал актуальнейшие новости; не хватало лишь прямого диалога с волей.
Нечаев мог бы постараться убедить охрану вывести его за ворота на улицу, но риск оказаться схваченным был чрезвычайно велик: сам он не располагал уже ни единым адресом в Петербурге, по которому можно было обратиться за помощью, и, как всякий долговременный узник, утратил обычные манеры поведения вольных людей, ввиду ограниченности движений находился в ужасной физической форме, и не мог бы не обратить на себя внимание каждого встречного. Солдаты того времени, «нижние чины», начисто лишенные в столице каких-либо культурных связей, ничем ему помочь не могли. Неудачная же попытка побега заведомо исключила бы возможное повторение в дальнейшем. Поэтому оставалось терпеливо ждать.
С новичком, водворенным в равелин, немедленно была установлена тесная связь. Но Мирский сам был совершенно чужд петербургской революционной среде и тоже не знал ни одного нужного адреса: Михайлов, как мы расскажем, уже сменил место своего пребывания. Оставались на месте выпускники Пиротехнической школы Богородский и Филиппов, у которых Мирского прятали несколько дней.[756] Но Мирский не помнил этих адресов; позже выяснилось, что солдаты охраны, посланные Нечаевым по сведениям Мирского, не смогли разыскать указанных им людей. Снова приходилось ждать и ждать.
Покушение Мирского, произведя соответствующий фурор, принесло революционерам больше вреда, чем пользы. «В ночь с 13 на 14 марта брали, кого только могли. Были составлены проскрипции из сотен лиц, находящихся почему-либо на замечании у III Отделения, и, руководясь ими, ходили из квартиры в квартиру, искали шайки и Мирского, а по случаю прихватывали всех попадавшихся под руки. Тюрьмы быстро переполнялись. В Литовском замке, куда обыкновенно не садят политических, их помещали уже в общие камеры по пяти и десяти человек. В одну из знаменательных ночей туда привезли от 12 часов до 6 часов утра 76 человек и большую часть из них рабочих. Бывали курьезные случаи, — арестованных водили из участка в участок, заставляли просиживать долгие часы в кухне у градоначальника и не знали куда девать. Несмотря на эти усилия искомого не находили. Народническая организация, руководившая работой во всех направлениях, имела местожительство вне среды «вифлеемских младенцев»»[757] — показвывл позднее на следствии сам Александр Михайлов.
Эти аресты вроде почти ничем не угрожали непосредственным заговорщикам. Однако в числе рядовых пропагандистов был арестован и Шмеман; он не был разоблачен как убийца, но после ссылки, первой неудачной попытки бежать за границу и снова ссылки, он эмигрировал с концом и отошел от революционной борьбы, что было неудивительно в 1883 году. В целом же репрессии возбуждали обоснованное негодование общественного мнения (что было неплохо для революционеров), но начисто пресекли дальнейшую возможность ведения какой-либо пропаганды: об активизации социал-демократического движении можно было надолго забыть.
К следствию по этому делу был привлечен журналист Петр Иванович Рачковский, связанный с революционерами и издававший первую в России еврейскую газету на русском языке. На допросах Рачковского завербовали и вскоре выпустили. Его карьера секретного агента не сложилась — он вскоре был выдан Клеточниковым и бежал от мести революционеров в Галицию. Зато в 1883 году Рачковского официально приняли на службу, и началась его грандиозная полицейская карьера.
Параллельно и у большинства пропагандистов, действовавших в деревне, складывалось (в который уже раз!) столь же безнадежное отношение к собственной деятельности.
С подобными настроениями в столицу и заявился упомянутый А.К. Соловьев.
О нем рассказывает Вера Фигнер, совместно с ним «работавшая» в Самарской губернии:
«Весной 1879 г. с нашего ведома Соловьев, убедившись в бесплодности работы в деревне при тогдашних полицейских условиях, уехал в Петербург с решением совершить покушение на Александра II»;[758]
««Смерть императора, — говорил Соловьев, — может сделать поворот в общественной жизни; атмосфера очистится, недоверие к интеллигенции прекратится, она получит доступ к широкой и плодотворной деятельности в народе; масса честных, молодых сил прильет в деревню, а для того, чтобы изменить дух деревенской обстановки и действительно повлиять на жизнь всего российского крестьянства, нужна именно масса сил, а не усилия единичных личностей, какими являлись мы». И это мнение Соловьева было отголоском общего настроения.
Мы уже видели ясно, что наше дело в народе проиграно. В нашем лице революционная партия терпела второе поражение, но уже не в силу неопытности своих членов, не в силу теоретичности своей программы, желания навязать народу чуждые ему цели и недоступные идеалы, не в силу преувеличенных надежд на силы и подготовку массы; нет и нет, — мы должны были сойти со сцены с сознанием, что наша программа жизненна, что и требования имеют реальную почву в народной жизни, и все дело в отсутствии политической свободы»[759] — любопытный вывод: неуспех революционной и социалистической агитации трактовался как результат общей невозможности легальной оппозиционной пропаганды. Объяснение по меньшей мере гипотетическое: в нормальных цивилизованных странах наличие политических свобод нисколько не помогло революционному экстремизму, хотя и создававшему всегда и создающему поныне определенное общественное напряжение.
Не нужно переоценивать и индивидуальные цареубийственные настроения. В свое время, например, А.В. Тыркова рассказывала, как, после вызова на ковер к министру внутренних дел В.К. Плеве, совершенно выведенный из себя кадетский лидер князь Д.И. Шаховской (человек очень воспитанный и уравновешенный) прямо заявил: «Плеве надо убить».[760] Почтенный князь, однако, и в мыслях не имел намерения совершить это самолично, и, насколько известно, ничем этому не поспособствовал. С другой стороны, такие настроения — отражение духа времени: не случайно через несколько месяцев, в июле 1904, Плеве действительно был убит террористами!
И Александр Соловьев, и Григорий Гольденберг, только что убивший губернатора Кропоткина, почти одновременно объявились в столице в феврале 1879. Оба были давними знакомцами Александра Михайлова, и теперь он, сначала беседуя с каждым в отдельности, а затем и сведя их вместе, явно разжигал дух соперничества и заставил уверовать обоих в том, что конкурент полностью готов идти на самопожертвование, а потому делом чести становится усилить собственные настояния.
Тихомиров — ближайший соратник Михайлова, старается в мемуарах перепихнуть на него всю ответственность за эту интригу: «Михайлов /…/ не только расходился уже внутренне с кружком, но, сверх того, имел правилом: все, что только возможно, делать чужими руками, возможно более сберегая свои, т. е. кружковые силы. Это была система натансоновцев да и, конечно, всех практических заговорщиков. /…/
Михайлов был человек не теории, а чутья. Он был за террор потому, что чувствовал, что, кроме него, ничто революционное невозможно. Что касается теории, то он готов был принять любую защиту террора».[761]
К дожиманию Соловьева Михайлов привлек Зунделевича, Квятковского и Л.А. Кобылянского — помощника Гольденберга в харьковском покушении. Кобылянский тоже изображал из себя кандидата на цареубийство, но больше помалкивал. Ясно было, что его, как поляка, никто не должен выдвигать на заглавную роль, дабы не компрометировать и не затенять основной мотив политического покушения. То же напрямую обсуждалось и при при рассмотрении кандидатуры еврея Гольденберга.
«Мы ждали решающего слова исполнителей. Соловьев прервал, наконец, молчание следующими словами: «Итак, по всем соображениям я лучший исполнитель. Это дело должно быть исполнено мною, и я никому его не уступлю. Александр II должен быть моим». Решимостью звучал его голос, а на лице играла печальная, но добрая улыбка. Гольденберг почти не возражал. Он предложил итти вместе, но Соловьев отклонил. «Я справлюсь и сам, зачем же погибать двоим». Мы тоже не сказали ни слова. Да и что можно было сказать? Могли ли мы иметь решающий голос вместе с исполнителями? О, конечно, нет. Право голоса в таких случаях покупается только ценой самопожертвования, мы же к нему не были готовы. В это время идея борьбы с монархией слагалась в моей голове, но выступить с ней я еще не мог»[762] — позднейший рассказ А.Д. Михайлова.
Когда Соловьев дозрел, то Михайлов поставил вопрос на рассмотрение совета членов «Земли и Воли» — их, напоминаем, было совсем немного, а сейчас в столице находилось около десятка; Попов, например, приехал только в вечер этого заседания. Мнения разделились и последовали бурные споры, якобы со взаимными угрозами, вошедшими в канонизированную революционную историю.
Типичная деталь: «Помню, одна из дам подходила поочередно то к правой, то к левой совета с просьбой успокоиться и помнить, что может услышать прислуга, у которой к тому же сейчас в гостях дворник; все это мало успокаивало взволнованный совет».[763] Барский характер всей этой затеи выпирал даже на бытовом уровне!
Против покушения были сторонники усиления агитационной пропаганды: Плеханов, Попов, Аптекман и В.Н. Игнатов — богатейший помещик, будущий спонсор «Черного Передела» и группы «Освобождения труда». Они прекрасно понимали, что неудача покушения приведет к таким репрессиям, что обо всякой пропаганде можно будет забыть; успех же террористического акта сулил вообще не ясные перспективы.
Попов, наиболее решительно выступавший, так мотивировал свое мнение: «Мне казалось, что убийство Александра II будет политической ошибкой партии, ибо Александр II в глазах народа — освободитель миллионов русских крестьян от крепостного рабства. /…/ Кроме того, /…/ ходил слух, что решившийся взять на себя убийство Александра II был не кто другой, как Гольденберг, еврей по национальности, и это еще более подкрепляло меня /…/ в том, что это будет роковой ошибкой «Земли и Воли». Совет по этому поводу был самым бурным. /…/. Особенно потеряли меру два друга, я и Квятковский, очутившиеся в этот раз в противоположных лагерях».[764]
Сомнения Попова в отношении национальности террориста были развеяны: «После заседания, не помню, в тот же или на другой день, А.Д. Михайлов, Квятковский, Зунделевич и я отправились в оперу. /…/ в ложе театра /…/ вновь обсудили этот вопрос. Здесь я узнал, что этот некто, решившийся на столь важный факт, не еврей и что, так или иначе, «Земля и Воля» не должна остаться в стороне в этом деле.
/…/ я отлично помню, что возвратившись домой, вели разговор о наблюдениях у дворца в связи с намерением Соловьева, причем Зунделевич, ссылаясь на то, что ему завтра нельзя будет взять на себя эту обязанность, предложил мне заменить его, хотя и жалел, что на первом собрании по этому поводу я высказывался особенно резко против намерения Соловьева. Правда, я отказался от его предложения, на том основании, что не разделяю его взгляда на это дело»[765] — так что о непримиримости возражений противников террора особо говорить тоже не приходится.
Итоговое решение оказалось таким: «организация, в конце концов, согласилась на то, чтобы Соловьеву была оказана помощь «террористами», однако на это решение повлияли уверения «террористов», что Соловьев все равно совершит покушение, независимо от того, окажут ли ему помощь или нет. А между тем, по предположению Зунделевича, Соловьев отказался бы от своего намерения, если бы его об этом настойчиво просили».[766]
Перед покушением готовилась рассылка прокламаций, и Попов (как и Фроленко в свое время) добросовестно надписывал конверты. Однако за два дня до покушения Попов выехал в провинцию, имея полномочия собрать всех членов организации на съезд, чтобы выяснить созревшие разногласия. Предполагалось, что пропагандисты, действующие на периферии, присоединят свои голоса к противникам террора.
«Замечательно, что все эти покушения и убийства, до покушения Соловьева включительно, совершены от имени народнического общества «Земля и Воля», которое не ставило своей целью политического переворота и заявляло торжественно, что революция допустима лишь в том случае, если ее сознательно захочет совершить сам народ. /…/
В сущности народникам предстояло или перейти на путь медленной, относительно мирной, культурной пропаганды и деятельности, или перестать быть народниками»[767] — отмечал А.А. Корнилов.
Известно, как разрешилась эта альтернатива.
Д.Н. Набоков, сменивший К.И. Палена на посту министра юстиции 30 мая 1878 года (через два месяца после оправдания Веры Засулич), самолично выступил обвинителем на процессе над Соловевым 25 мая 1879 года. Он обратил внимание на следующее:
«Из показаний Николая Богдановича, Николая Соловьева[768] и других видно, что в настроении духа Александра Соловьева произошла особенно резкая перемена /…/, когда он принес последний револьвер. С этих пор Соловьев ходил как в воду опущенный, мрачный, расстроенный, по ночам кричит во сне, произносит отрывочные слова и фразы. К этому времени, по словам самого Соловьева, относится окончательное установление в нем решимости совершить покушение. Эта картина психического угнетения указывает на то, что помимо его собственных побуждений на его волю производили давление и другие, вне его лежащие причины. Если бы Соловьев совершенно самостоятельно пришел к мысли о преступлении, то окончательная решимость установилась бы в нем не ранее того, как он поборол все сомнения и воля его окрепла бы в этом направлении; между тем мы видим, что момент преступления застал Соловьева психически не вполне подготовленным»[769] — действительно, Соловьева дожимали до последней минуты.
«/…/ видя, что он твердо решился на это, мы только доставили ему хороший револьвер»[770] — утверждает Морозов.
Но было не только это: «После решения Соловьева мы приняли меры для безопасности партии и организации. Под предлогом предполагающихся повальных обысков мы старались выпроводить нелегальных людей из Петербурга и подготовить остающихся. Таким образом тайна была сохранена до 2 апреля. Яд Соловьеву я достать не успел; он сам его добыл, но откуда, не знаю»[771] — показывал Александр Михайлов на следствии почти через два года.
Он же в одном из писем: «Выслеживал для Соловьева папашу [т. е. Александра II]. Совершил репетицию, предварительно прошедши так, как потом прошел Соловьев».[772]
Итак, 1 апреля 1879 года, Светлое Воскресенье — Д.А. Милютин: «Давнишний обычай христосования с государем у заутрени отжил свой век. Когда все съезжались во дворец, к общему удивлению, объявлено было, что государь христосоваться не будет. Многие озадачены и недовольны. Тем не менее почти вовсе уже и не христосовались между собой.
В течение дня по городу ходили слухи о том, будто бы ночью ожидали каких-то беспорядков. В действительности же только найдены были в разных местах ночью новые противуправительственные печатные воззвания»[773] — явно не все осведомленные удерживали язык за зубами!
2 апреля — А.Д. Михайлов: «Последнюю ночь Соловьев ночевал у меня и в утро 2-го мы с ним отправились».[774]
Н.А. Морозов: «Я нежно простился с ним у Михайлова и отказался итти смотреть, как он будет погибать вместе с императором. Я остался в квартире присяжного поверенного Корша, куда обещал притти Михайлов, чтобы сообщить мне подробности, и, действительно, он прибежал часа через два и рассказал мне, что Соловьев пять раз выстрелил в императора, но промахнулся и был тут же схвачен».[775]
А.Д. Михайлов: «я ему дал знак, что царь вышел, и присутствовал при совершении выстрелов. Царь упал и пополз на четвереньках».[776]
Стилизованное официозное описание: «На расстоянии двух-трех шагов Соловьев стал стрелять. Царь, уже до выстрелов что-то заподозривший, бросился зигзагами к Главному штабу. Он запутался в полах шинели и упал. Соловьева схватили. Он еще успел выстрелом ранить одного из нападавших и раскусить орех с ядом. Но яд оказался выдохшимся и не подействовал».[777]
Генерал Н. Литвинов про арестованного Соловьева: «Волосы его были всклочены, лицо бледное и истомленное, глаза несколько мутны. Его перед тем только что рвало, благодаря рвотным средствам. В него влили несколько противоядий, и они, конечно, произвели действие, совсем не подкрепляющее силы. Подле него на полу стояла умывальная чашка с порядочным количеством блевоты…».[778]
Д.А. Милютин: «Опять покушение на жизнь государя! Утром, когда я только что встал и оделся, дежурный фельдфебель вошел сказать мне, что желает видеть меня полковник кн[язь] Трубецкой, чтобы передать что-то важное о случившемся с государем. Вышед поспешо в приемную, я увидел кн. Александра Васильевича Трубецкого, только что приехавшего из Ташкента, который в молодости был блестящим кавалергардским офицером, потом мужем знаменитой Тальони, консулом в Марсели, а затем впал в долги, в нищету и нашел снова пристанище в военной службе, в Туркестанском крае. Он рассказал мне, что был очевидцем, как во время прогулки государя, близ Певческого моста, шедший навстречу ему неизвестный человек сделал из револьвера несколько выстрелов и немедленно был схвачен; что государь остался невридим и, сев в первый попавшийся экипаж, доехал до дворца. Пораженный таким известием, я немедленно поехал во дворец, где нашел уже нескольких министров, в том числе кн. Горчакова, Валуева, Дрентельна; вслед за тем постепенно съехались и другие. /…/ Государь приказал нам сегодня же собраться и составить предположение об учреждении в обеих столицах и других больших городах временных военных генерал-губернаторов, с применением правил военного положения».[779]
Мы не имеем данных, чтобы утверждать, что князь А.В. Трубецкой был связан с террористами. Но каково совпадение с эпизодом в день покушения на Мезенцова! И личность посетителя сама по себе крайне подозрительна!
6 и 7 апреля в «Московских ведомостях» Катков призывает к установлению диктатуры.[780] К нему присоединяется в мае А.А. Киреев — некогда адъютант, затем приближенный великого князя Константина Николаевича, но одновременно теперь — один из ближайших единомышленников Каткова. Киреев подает императору записку с характерным названием: «Избавимся ли мы от нигилизма?», также призывающую к диктатуре.[781]
7 апреля, суббота — Милютин: «В городе только и разговоров, что о преступных замыслах, о новых будто бы попытках против служащих лиц, о бесчисленных арестах. Как будто самый воздух пропитан зловредными ожиданиями чего-то тревожного. Ходят самые неправдоподобные слухи и выдумки. Высшая полиция встревожена получаемыми секретными предостережениями. Одновременно в Москве и здесь были намеки на то, что злоумышленники, видя неудачу одиночных покушений, намереваются произвести новую попытку уже «скопом». Поэтому в прошлую ночь приняты были чрезвычайные меры по войскам петербургского гарнизона. В разных местах города секретно расположены части войск; полки удержаны в казармах. Сегодня подписан приказ о назначении временных генерал-губернаторов в Петербург (Гурко), Харьков (Лорис-Меликов) и Одессу (Тотлебен).
Вчера государь показывал мне пальто, которое было на нем 2-го апреля; оказывается, что оно было прострелено; на ноге государя заметно пятно в том месте, где по-видимому ударила пуля, не пробив, однако, сапога».[782]
В целом же революционеры произвели грандиозное впечатление на публику. 17 апреля в письме к А.А. Фету Л.Н. Толстой выражал характерное мнение, совпадающее и с нашим собственным: «Как правы мужики и вы, что стреляют господа, и хоть не за то, что отняли, а потому, что отняли мужиков».[783]
Полная беспомощность полиции, позволившей в упор расстреливать царя, так же производила впечатление. С другой стороны, а что они могли поделать? Лишь только «в мае 1879 года объявляется указ о вооружении полиции револьверами».[784]
Соловьева повесили 28 мая 1879 года.
Мы же завершим описание этой эпопеи на том, что произошло с Александром Михайловым где-то на рубеже апреля и мая — посредине почти двухмесячного интервала между покушением Соловьева и его казнью.
Слово Льву Тихомирову: «Вскоре после покушения Соловьева на жизнь Александра II, /…/ швейцар квартиры, где проживал А.Д. [Михайлов], сделал на него донос (благодаря бестактности одного товарища А.Д.), вследствие чего за ним началось слежение. А.Д. очень скоро заметил это, тем более, что знал в лицо шпиона, которого к нему приставили. Но А.Д. жил под прекрасным, подлинным, хотя и чужим видом; он знал, что ничего особенного за ним полиция заметить не могла. Поэтому, хотя он и решился съехать с квартиры, с тем, чтобы потом поселиться под другим видом, но в то же время он считал совершенно излишним сбежать, так сказать, со скандалом. Намерения арестовать его он со стороны полиции не предполагал. Таким образом, он самым благородным манером собрал пожитки, нанял извозчика и отправился на вокзал. Оказалось, что шпион поехал следом за ним. Это немного обеспокоило А.Д., но он все-таки ограничился тем, что из предосторожности отдал на вокзале товарищу (бывшему там согласно условию) разные бумаги и деньги. Разумеется, это было сделано осторожно, в темном закоулке. Сам же А.Д. отправился все-таки брать билет и сдавать багаж. Между тем, вокзал начал принимать очень зловещий вид. Появилось несколько шпионов; они, видимо, стерегли А.Д., ожидая чего-то. Он все это наблюдал, сохраняя, однако, замечательно спокойный вид, так что шпионы, очевидно, оставались в полной уверенности, что он ничего не замечает. Когда А.Д. сел в вагон, один шпион остался у вагона, а другой подошел и сказал что-то жандарму. А.Д. быстро и незаметно перешел в другой вагон (дело было ночью). Между тем на платформе вдруг появился сам Кириллов, начальник канцелярии III Отделения. Кириллов, начинавший свою карьеру простым шпионом, в это время был уже генерал и очень стар, но любил в особенных случаях лично руководить человеческой травлей. Появление его, как А.Д. прекрасно знал, всегда означало неизбежный арест. Нужно было спасаться. А.Д. вышел на площадку вагона и стал в густой тени, а Кириллов что-то сказал своим шпионам; вероятно, приказал арестовать. Но те тут только заметили, что А.Д. исчез. Началась беготня. Один прошел весь поезд из конца в конец, имея наивность даже звать А.Д., вероятно в расчете, что он себя нечаянно чем-нибудь выдаст. Между тем пробил третий звонок. Кириллов, очевидно, получил от шпионов ручательство, что А.Д. должен находиться в поезде, хотя и неизвестно где. Два шпиона вскочили в вагон, надеясь на ходу хорошенько осмотреть вагоны, а А.Д., как только поезд тронулся, соскочил со ступенек вагона и через двор вышел на улицу. От шпионов в пути была прислана Кириллову телеграмма с известием об отсутствии А.Д., а в Москве, немедленно по прибытии поезда, был заарестован его багаж. В чемодане между прочим нашли прекрасный револьвер Смита и Вессона, а также стилет. Этим и ограничилась добыча Кирилловской экспедиции».[785]
История слишком примечательна, чтобы оставить ее без комментариев.
Во-первых, предположение о том, что донос на Михайлова сделал швейцар, выглядит нелепо: стал бы Кириллов во главе всей своей своры охотиться на какого-то благообразного молодого человека, приятели которого нахамили швейцару! Несомненно, Михайлова выдал Соловьев; выдал бы и других, но не имел сведений об их актуальных координатах. Недаром немедленно свернули работу и бежали от явного розыска В.Н. Фигнер и другие пропагандисты, действовавшие вместе с Соловьевым в Самарской губернии. Едва ли можно Соловьева за это осуждать — пришлось ему явно несладко.
Во-вторых, Соловьев стрелял в царя из какого-то почти игрушечного пугача, не способного пробить даже сапог. Похоже, что и другие пули также не миновали цели. Между тем, с одной стороны, Михайлов располагал отличным револьвером, доставшимся конторе Кириллова. С другой стороны, известно, что за несколько дней до покушения револьвер, имевшийся у Соловьева, был заменен — якобы на лучший.
Вот не первоначальный ли соловьевский револьвер остался у Михайлова и был им утрачен при бегстве от ареста? И не стилет ли Кравчинского оказался в том же багаже?
Даже если это не так, то, во всяком случае, для такого важного дела, как цареубийство, можно было бы подобрать подходящее оружие. Тем более, что после 1 июля предыдущего года должно было стать ясно, что от выбора оружия зависит очень многое!
Похоже, что Соловьева сознательно направляли на виселицу, вынудив заработать ее хлопаньем игрушки.
Но чего же добивались пославшие его террористы?
«Само III Отделение находилось в слабом и дезорганизованном состоянии, и трудно себе представить более дрянную политическую полицию, чем была тогда. Собственно для заговорщиков следовало бы беречь такую полицию, — при ней можно было бы, имея единый план переворота, натворить чудес. При тогдашнем правительстве, тогдашнем настроении общества и офицеров, да еще при такой полиции, — положительно возможно бы было организовать дворцовый переворот. Но, на счастье России, наши революционеры были все-таки мальчишки и невежды. Они болтали о революции в народе, боялись «буржуазии», боялись «конституции» и вовсе не желали сознательно низвергнуть правительство и тем менее захватить власть в свои руки. Они шли «в террор» просто по бунтовскому темпераменту, по досаде, из мщения за своих собратьев и, — в самом сознательном случае, — из надежды «дезорганизовать» правительство… Как будто можно было желать более дезорганизованного правительства, чем было тогда! /…/ возник «террор» совершенно бесцельный, ибо /…/ революционеры совершенно не ставили себе цели, а называли только причину того или иного убийства, и все больше мелкие, нелепые причины, вроде жестокости, притеснений и т. д.».[786]
Оставим на совести Тихомирова оценку тогдашней полиции. Отметим нотку сожаления о том, что можно было бы, имея единый план переворота, натворить чудес. В то же время к этим разухабистым строкам воспоминаний Льва Тихомирова не нужно относиться совсем всерьез. Они писались уже тогда, когда Тихомиров стал деятелем, которого уже цитированный С.Л. Чудновский характеризовал так: «Бывший народоволец и террорист (и не рядовой, а генералиссимус[787]), а ныне состоящий редактором «Московских ведомостей» и крупнейшим столпом наших реакционеров и обскурантов».[788]
Понятно, что бывшему «генералиссимусу» хотелось несколько принизить свою прошлую деятельность. Но именно Тихомиров организовал в мае 1879 совершенно секретную террористическую организацию под знаменательным названием «Свобода или смерть»,[789] объединив самых решительных сторонников террора, находившихся в столице.
В нее вошли пятнадцать человек: сам Тихомиров, Е.Д. Сергеева, ставшая его женой, Н.А. Морозов, А.А. Квятковский, А.И. Баранников, С.Г. Ширяев, Г.П. Исаев, Г.П. Гольденберг, А.В. Якимова, В.В. Зеге фон Лаутенберг, А.Б. Арончик, Н.Н. Богородский, С.А. Иванова, В.М. Якимов и Н.С. Зацепина — к значительной роли последних двоих мы еще вернемся; остальные — созвездие будущих террористов «Народной Воли».
Тихомиров начал привлекать и других полезных людей, в частности, А.В. Корбу (1849–1939) — разведенную даму, ушедшую, как упоминалось, медсестрой на войну, а теперь оставшуюся не у дел: «Это было в мае 1879 года. Я была уже знакома с Морозовым, С.А. Ивановой, Гесей Гельфман, с Квятковским и Тихомировым»[790] — вспоминала она. Ей тоже предстояло стать виднейшей деятельницей «Народной Воли» и, сверх того, подругой Александра Михайлова. Ее собственным и собранным ею свидетельствам о последнем мы и обязаны доброй половиной сведений о деятельности «Народной Воли» — они уникальны и незаменимы.
Отсутствие самого Александра Михайлова в списке не должно удивлять: вскоре после эпизода с неудачным арестом он действительно выехал из столицы: попытался разрешить проблему, остававшуюся до последних дней «Народной Воли» ахиллесовой пятой организации — проблему денег. Теперь Михайлов намеревался заполучить средства, обещанные арестованным Лизогубом.
Михайлов поехал в Киев, где тогда находился Зунделевич, также покинувший столицу накануне покушения Соловьева. Зунделевич, ведший до этого финансовые дела с Лизогубом, просветил Михайлова насчет связи с ним, сидящим в Одесской тюрьме, и Михайлов направился в Одессу — подробности последующего — чуть ниже.
Деятельность Тихомирова по организации «Свободы или смерти» в отсутствии Михайлова только подчеркивает особую роль Тихомирова в инициировании террора: «В 1879 г. Тихомиров предложил мне вступить в общество «Свобода или смерть». Я изъявил согласие, но практического значения это не имело»[791] — сообщает «пиротехник» А.А. Филиппов.
Это не имело значения только ввиду краткого срока существования этого тайного общества. На самом деле Тихомиров успел с самого начала позаботиться о производстве динамита: «В скором времени /…/ была нанята мною вместе с Степаном Ширяевым квартира, где мы учились домашним способом приготовлять нитроглицерин и из него динамит. С этого времени и до 1-го марта 1881 г. весь нитроглицерин и динамит приготовлялся при моем участии»[792] — вспоминает А.В. Якимова.
Когда к концу лета 1879 было принято решение о закладывании мин под железнодорожное полотно, террористы уже располагали необходимыми запасами динамита.
Трудно поверить в то, что Тихомиров, которому в это время было уже 27 лет и который, «увы! и тогда [т. е. еще в 1877 году], как в течение еще многих лет впоследствии, пользовался всеобщим уважением и самой лестной и широкой популярностью»,[793] затевал «террор» совершенно бесцельный!
Сам Тихомиров иногда противоречил своей собственной скромной оценке своих прежних желаний и возможностей: «мы были вполне уверены, /…/ что мы авангард неизбежного общего движения, революции, и что поэтому мы — сила, огромная сила, не по данному наличному составу, очевидно ничтожному, но по своему, так сказать, положению. Не сами по себе сильны, а как представители неизбежно грядущей революции»[794] — свидетельствовал в 1890 году Тихомиров, рассказывая о революционном движении семидесятых — и то, и другое задолго до рождения ленинского учения о партии!
По тону это совершенно не соответствует уверениям в бесцельности террора!
Но идеологические трудности и опасения террористов указаны Тихомировым абсолютно верно.
Весной и летом 1879 года деятельность основного ядра революционеров, количественно ничтожного, но состоявшего уже из опытных и сработавшихся кадров, действительно оказалсь на распутьи.
Покушение Соловьева, задуманное и осуществленное всего несколькими людьми, фактически покончило с возможностью ведения пропагандистской деятельности — репрессивный зажим стал практически непреодолим.
Правительство, в то же самое время, продолжало оставаться возле нижней точки популярности у образованной публики.
Все это время продолжала сохраняться угроза серьезной войны, а перед ее лицом правительство вело себя вяло и безинициативно. Русских выпирали и с Балкан, и из зоны Черноморских проливов, ставили им преграды в Центральной Азии. За всем этим стояли англичане, а никаких союзников у России практически не было.
Поэтому и правительство можно было бы понять: о какой активности могла идти речь при таких нелегких обстоятельствах?
Но всем было обидно за державу!
Только в январе 1879 состоялось подписание мира в Константинополе, завершившего Русско-турецкую войну.
16-17 / 28–29 апреля 1879 года — через две недели после покушения Соловьева! — Тырновское народное собрание приняло конституцию Болгарии и избрало Александра Баттенбергского болгарским князем. Вслед за тем русские войска покинули Болгарию, на что болгары уже устали надеяться.
В России это только подлило масла в огонь: какая-то полудикая Болгария (автор этих строк ничего подобного про болгар не думает!) получает конституцию, а освободившие ее русские — дулю с маслом!
А далее — новые унижения за унижениями.
Царь пытался расколоть кольцо дипломатической блокады, в котором оказалась Россия со времени Берлинского конгресса. Летом 1879 года посол в Берлине П.А. Сабуров зондировал у Бисмарка возможность возобновления «Союза трех императоров», но не преуспел.[795]
В августе того же года Александр II прислал к Вильгельму I письмо о том, что недопустимые личные отношения между Бисмарком и Горчаковым вносят осложнения во взаимоотношения между державами; Бисмарк это трактовал как попытку России подчинить Германию и резко ужесточил антирусскую политику, несмотря на противодействие кайзера.[796]
В сентябре 1879 Бисмарк составил в Вене тайный договор о взаимопомощи с Австро-Венгрией и начал кампанию уговоров Вильгельма I, считавшего этот договор изменой обязательствам по отношению к России.[797] Бисмарк-таки уговорил старого кайзера подписать этот документ; аргумент, к которому он прибег, оказался таким: он, Бисмарк, якобы предотвратил нападение России на Австро-Венгрию в 1876 году, вступившись за нее, и тогда войска, собранные в Бессарабии, были развернуты против турок[798] — чистейшей воды фантазия!
Одновременно по инициативе канцлера в германской прессе развернулась пропагандистская кампания против России как очага и панславизма, и нигилизма.[799] Австро-Венгрия же, вопреки решениям Берлинского конгресса, в этот момент оккупировала Новобазарский санджак — клин между Сербией и Черногорией, официально остававшийся под юрисдикцией Турции[800] — еще одна пощечина России.
Правительство подтвердило свою репутацию неудачника, сложившуюся во время Крымской войны, и все последующие войны еще ниже роняли его престиж — так дело и дошло до февраля 1917 года.
Все это и привело к концу не только внешнеполитическую карьеру Царя-Освободителя, но и его жизнь: волна террористических актов, нашедших живейшее сочувствие российской образованной публики, продолжилась именно вследствие нижайшего падения царского престижа в 1878–1879 годы.
Историческая ответственность за гибель Александа II должна быть в значительной степени возложена и на Бисмарка.
До гибели царя еще оставалось достаточно времени, но наиболее проницательные политические деятели прекрасно понимали, что пассивностью теперь ограничиться невозможно, нужно перехватывать инициативу у обстоятельств и у судьбы и что-то делать с продолжающимся скольжением к пропасти.
Поставить жизнь на жесткий якорь — таково было теперь стремление Каткова и иже с ним. Совсем иного мнения придерживалось другое крыло политических деятелей, которое теперь снова возглавилось уже хорошо знакомым нам Валуевым.
Последний был председателем многих комитетов, комиссий, совещаний, на которых обсуждались и принимались решения по различным вопросам внутриполитической жизни страны, но особую роль из них играло «Особое совещание для изыскания мер к лучшей охране спокойствия и безопасности в империи», в которую преобразовался тот совет, который был создан сразу после оправдания Веры Засулич, первые заседания которого в апреле 1878 были нами рассмотрены выше. «Состояло оно из министров, так или иначе ответственных за карательную политику (внутренних дел, юстиции, просвещения и военного), а также шефа жандармов и Главноуправляющего III Отделением под председательством министра государственных имуществ П. А. Валуева и созывалось лишь в экстренных случаях — как правило, после крупных актов красного террора».[801]
Оно и выработало Положение о генерал-губернаторствах сразу после покушения Соловьева: «По инициативе Валуева /…/ вводится институт временных генерал-губернаторов. В записке, датированной 2 апреля, т. е. днем покушения, посвященной мерам борьбы с «крамолой», он указывал на необходимость учреждений временных генерал-губернаторов в Петербурге, Харькове, Одессе или Николаеве, а также предоставление аналогичных полномочий генерал-губернаторам Московскому, Варшавскому и Киевскому».[802]
Ответную реакцию революционной публики передает Фроленко: «правительство, напуганное предыдущими событиями, а особенно выступлением Соловьева, объявляет на военном положении Питер, Харьков, Киев, Одессу и дает генерал-губерн[аторам] право вешать, ссылать в Сибирь бесконтрольно. Начинается настоящая вакханалия. Вешают по-пустому, ссылают безо всякой вины[803]. В ответ на это в Одессе решаем уничтожить генерал-губернатора Тотлебена. Я с рабочими начинаем следить, чтоб составить план нападения, но тут в обществе поднимается крик, что так жить нельзя, что надо найти выход, что недостаточно уничтожать шефов, генералов: «Лес велик, всего не вырубишь, надо покончить с лесничим». Некоторые стали предлагать себя, говоря: «Дайте мне оружие да помогите встретить царя, и я, мол, его уничтожу».
Эти крики заставили тогда оставить в покое Тотлебена, а обратить внимание на Александра II, и меня послали в Питер договориться там с землевольческим центром. Я поехал и узнал, что и там у многих явилась та же мысль, но так как это в программу «Земли и Воли» не входило, то решено было устроить съезд /…/, на который собирать людей с юга меня же и отрядили».[804]
Валуев прекрасно представлял себе сложность стоящих перед ним задач: он отмечал в дневнике: «Чувствуется, что почва зыблется, зданию угрожает падение».[805]
Александр II, уезжая в Крым в середине апреля 1879, поручил Особому совещанию под председательством Валуева «исследовать и выяснить причины быстрого распространения в среде молодого поколения разрушительных учений и изыскать действенные практические меры, чтобы положить предел их растлевающему влиянию».[806] Задание было выполнено к концу мая.
Валуев 24 мая 1879 года (накануне суда над Соловьевым) представил Александру II весьма обстоятельный доклад, в котором обращал внимание царя на то, что большинство образованной части общества само встревожено ростом революционной активности народников, но как бы сохраняет нейтралитет, не выступая за правительство. Он утверждал, что большинство господствующего класса настроено к правительству оппозиционно: «Вообще во всех слоях населения проявляется какое-то неопределенное, обуявшее всех, неудовольствие. Все на что-то жалуются и как будто желают и ждут перемены».[807] При этом Валуев убеждал царя, что положение дел в стране, несмотря на все опасности и затруднения, «не может и не должно признаваться безвыходным».[808]
Валуев, которому в этом году исполнялось уже 65 лет и, что было важнее, который уже 18 лет близко сотрудничал с царем, действовал на него практически в одном направлении, но успеха так и не добился, понимал поэтому ограниченность собственных возможностей. Потому-то он и постарался в это время обзавестись более молодым, энергичным помощником, а главное — свежим в Петербурге лицом, обладавшим к тому же харизмой военного победителя и удачливого гражданского администратора.
Имелся в виду граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов (1825–1888).
Лорис-Меликов не обделен вниманием наших современников — особенно в последние годы. О нем опубликовано не мало статей (в том числе — в Интернете) и весьма солидная книга.[809]
Лорис-Меликов родился в Тифлисе в армянской семье, известной с XVI века. В 1832 году ее причислили к российскому дворянству. Одиннадцатилетнего Лорис-Меликова отправили на учебу в Москву — в Лазаревский институт восточных языков, закончить который ему не удалось: он был исключен за грубую шалость (намазал клеем стул одного из преподавателей — с соответствующим результатом). В 1841–1843 годах Лорис-Меликов учился в Петербурге — в школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. В последний год, снимая частную квартиру, делил ее с приятелем — будущим знаменитым поэтом Н.А. Некрасовым.
Затем — служба на Кавказе, в почти беспрерывных войнах. В 1854 он отличился при осаде и штурме Карса, а в 1878 был уже командующим при новой осаде и штурме того же Карса — и заслужил за это (сверх орденов) графский титул. Дальнейшая его карьера продвигалась по гражданской части, где его покровителем и оказался Валуев.
Особые взаимоотношения Валуева с командующим корпусом на Кавказе Лорис-Меликовым начались, когда тот оказывал покровительство служившему под его начальством старшему сыну Валуева — тоже Петру. Это покровительство послужило поводом для переписки между Валуевым и Лорис-Меликовым и их личного знакомства.
Старший сын царского министра был головной болью отца. Его легкомысленное поведение было для Валуева неразрешимой проблемой, поэтому он был искренне благодарен Лорис-Меликову за его участие в судьбе беспутного сына.[810] Но Валуев разглядел в Лорис-Меликове не только средство для решения своих семейных проблем, но и человека, способного помочь ему, ближайшему сподвижнику Александра II, в реализации своих политических замыслов.
Лорис-Меликов в начале 1879 года был назначен астраханским генерал-губернатором: там в это время возникла угроза эпидемии чумы. Валуев проявил инициативу и по дальнейшему продвижению Лорис-Меликова: его заслуги по борьбе с чумой (непонятно, в чем они заключались, кроме изоляции локального очага — очевидной общепринятой меры в борьбе с таким бедствием) были растрезвонены прессой, и неслучайно вслед за тем Лорис-Меликов и очутился в роли одного из новых генерал-губернаторов — Харьковского, как уже упоминалось. Валуев всеми силами создавал Лорис-Меликову репутацию способного и опытного администратора.
Валуев предложил Лорис-Меликову свои услуги по информированию генерала о настроениях и делах в высших государственных и правительственных сферах. Именно Валуев увидел в «победителе Карса» человека, способного провести в жизнь валуевскую политическую программу, разработанную еще в 1863 году.[811]
В целях более близкого знакомства генерала с правительственными сферами он летом 1879 года пригласил его в Петербург принять участие в работе возглавляемого им Особого совещания.[812]
Тогда между Валуевым и Лорис-Меликовым сложились довольно тесные отношения, причем каждый из них был в этом заинтересован. Переписка между министром и генералом стала для Лорис-Меликова одной из нитей, связывающих амбициозного генерала с высшими правительственными сферами. Политический альянс между Валуевым и Лорис-Меликовым стал возможным потому, что их взгляды на многие вопросы внутриполитической жизни страны совпадали. Более того, было не только совпадение взглядов, но и понимание путей к их осуществлению. Главное, в чем были единодушны и Валуев, и Лорис-Меликов, — это понимание необходимости пересмотреть созданную на базе великих реформ систему общественных отношений.[813]
Дальнейшая карьера Лорис-Меликова ныне считается досконально изученной; теперь уже вскрыты тонкости его доверительных отношений и с Валуевым, и с другими лицами на вершине российского государственного управления. Общеизвестна и связь поступков и стремлений кавказского карьериста с параллельной деятельностью его оппонентов-террористов. Однако не принято подозревать, что фактическая связь этих вроде бы противоборствующих политических сил могла иметь прямой и согласованный функциональный характер, в отдельные моменты проявлявшийся совершенно очевидным образом.
Хотя связи Лорис-Меликова с его тогдашними начальниками и соратниками по государственному управлению, повторяем, достаточно хорошо изучены, но его взаимоотношения с ближайшими сотрудниками, находившимися у него в подчинении, почти совершенно не исследованы, и, ввиду очень особой тонкости этих отношений, так, вероятно, и не будут никогда полностью расшифрованы.
Назначение Лорис-Меликова именно в Харьков имело свою логику: в Москве, Киеве и Варшаве оставались прежние генерал-губернаторы, Тотлебен был уже достаточно знаком с Одессой, бывшей его тылом во время недавней войны, на Петербург Лорис-Меликов еще не тянул — вот и оставался Харьков. Но ведь это предоставило Лорис-Меликову совершенно неожиданные возможности!
Политический розыск там оставался в руках Добржинского — это сулило его начальству совершенно невероятные перспективы. В свою очередь Добржинский явно нуждался в начальнике, который его понял бы и оценил, и позволил бы использовать все необычные возможности на пользу карьеры обоих.
Так Лорис-Меликов приобрел трамплин для последующего прыжка, какого никогда не имел его покровитель Валуев, уже менее чем через год неприятно пораженный баснословной карьерой своего недавнего протяже.
В историю вошла малоправдоподобная легенда о том, что Г.П. Судейкин якобы собирался сделать невероятную политическую карьеру с помощью террористов. Зато нам уже случалось писать о том, как С.В. Зубатов и А.А. Лопухин (не упомянутый выше Александр Алексеевич, действовавший в 1870-е годы, а его сын Алексей Александрович, действовавший на рубеже веков) вполне реально продвигали свои карьеры с помощью Азефа.[814] Но пионерами-то этого сюжета были Лорис-Меликов и Добржинский!
Последний держал за горло Фроленко и Перовскую. И, хотя мы почти нигде и почти ничего (кроме эпизода с Г.П. Гольденбергом) не можем прочитать о деятельности Добржинского (в отличие от Лорис-Меликова и многих других современников не удостоившегося даже упоминания в современных справочниках и энциклопедиях) — просто его имя упорно упоминается в важнейших эпизодах тогдашних следственных дел, но зато его почти невидимая деятельность объясняет удивительные изгибы народовольческих судеб в сочетании с удивительнейшей же карьерой Лорис-Меликова.
Уже в апреле 1879, вскоре вслед за назначением Лорис-Меликова в Харьков, деятельность Фроленко приобретает новый, необычный характер.
Специфическое положение этого предтечи Азефа (сколько таких было еще — и до Азефа, и после!) не могло не накладывать отпечаток и на конкретные мотивы его поведения, и на образ действий. Харьковское покушение Гольденберга, несомненно, поставило Фроленко в тяжелое положение перед харьковским же полицейским руководством. Все последующее свидетельствует о том, что Фроленко доложил начальству все, что знал о Гольденберге, и максимальным образом способствовал его аресту. Но тут получилось так, что Гольденберг оказался затем в самой гуще петербургских заговоров, а Фроленко, зная об этом или нет, обосновался в Одессе — и поэтому решительно ничего не мог предпринять для ареста Гольденберга.
Отсутствие значительных успехов в интересах полиции заставляло этого суперагента подтягивать и эту сторону своей деятельности. Фроленко постарался проделать это в весьма специфической манере: чтобы и овцы были целы, и волки сыты.
Весной 1879 года Фроленко присоединяется к группе, ведущей подкоп под Херсонское казначейство. В ее состав входили: Ф.Н. Юрковский («Сашка-инженер»), Е.И. Россикова, Л.Д. Терентьева, А.А. Алексеева, Г.М. Фриденсон, В.И. Сухомлин.
Операция завершается почти успехом: 3 июня 1879 года экспроприаторы докапываются до хранилища денег и завладевают громадной суммой — до полутора миллионов рублей; этого хватило бы для финансирования революции не в одной России!
Но уже на следующий день похищение открывается полицией, почти все деньги достаются ей (часть Юрковский закопал, но никто из революционеров не вернулся их добывать — и, возможно, правильно поступили!), но все участники подкопа вовремя и благополучно разбегаются, захватив с собой какую-то относительно ничтожную сумму — что-то порядка десяти тысяч рублей. Эта финансовая катастрофа резко ограничила дальнейшие возможности революционеров.
Начальство должно было быть довольно: сорвано финансирование революции, но и революционеры все же уцелели — чем не шедевр провокаторского искусства!
Вопрос возникает лишь в том, оказался ли этот шедевр продуктом совершенно самостоятельной политики Фроленко или все же был согласован с полицейским руководством. Однозначный ответ на него мы пока дать не можем, но будем упорно стараться в этом разобраться, рассматривая последующую террористическую деятельность Фроленко и его соратников по революции.
Хотя к моменту выезда Александра Михайлова из Петербурга дело с Херсонским казначейством не было еще закончено, но, возможно, это сугубо локальное предприятие южных революционеров (в том числе Фроленко) было просто не известно в то время в столице.
Недостаток места не позволяет изложить красочные подробности похождений Михайлова с мая по сентябрь 1879 (в Питере, Москве, Одессе, на съездах заговорщиков в Липецке и Воронеже, в имении Лизогуба где-то на Украине и т. д.), но основные сведения все же приведем.
Одесситы радовались отлично налаженной ими связи с заключенными в тюрьме, осуществляемой через солдат-жандармов (одним из них был, напоминаем, якобы невинный виновник ареста И.М. Ковальского), а радоваться-то было нечему. Похоже, что вся эта связь происходила под бдительным надзором начальства. Только из этой переписки начальство и узнало о спонсорской роли Лизогуба. Фактически это и стало причиной сурового приговора Лизогубу и его казни в августе 1879 — что и покончило с расчетами революционеров на его капиталы. Доверенность на имя Александра Михайлова, которую составил Лизогуб и передал на волю и которую Михайлов должен был предъявить В.В. Дриго — управляющему имениями Лизогуба, также не осталась секретом для властей.
Дриго же, пользуясь отсутствием шефа и столковавшись с его родственниками, уже начал злоупотреблять своим положением в их и в собственных корыстных целях. Возникновение конкурентов в лице Александра Михайлова вовсе его не обрадовало — но с Михайловым шутить не приходилось. Тут же, однако, к Дриго нагрянули жандармы. Дриго, воспользовавшись этим, сначала по-хорошему попытался избавиться от Михайлова, а затем предал его. Но великий «Дворник» и тут сумел унести ноги, находясь даже в совершенно незнакомой местности.
Целый год жандармы пытались как-то использовать завербованного Дриго, но это было уже бесполезно. Тогда его арестовали в августе 1880 года и вкатали ему каторжный срок за финансовую помощь революционерам — договоренность с жандармами, не подкрепленная пользой для них, многого не стоила!
Михайлов же, хотя и спасся, но остался в результате этой истории без искомых денег.
Рассмотрим теперь другие организационные проблемы террористов.
Когда террористы готовили еще покушение Соловьева, их оппоненты в собственных рядах уже подняли вопрос и получили принципиальное согласие террористов на общий съезд всей организации для выяснения назревших проблем. Плеханов и Попов устроили в Саратове организационный центр этого мероприятия. Нетрудно было поддерживать связь с ведущим центром, оставшимся в Питере, но значительно труднее было оповестить всех пропагандистов, рассеянных по провинции, и тех деятелей, которые разбежались из столицы по всей России накануне покушения Соловьева и сразу после него. Попову и другим пришлось проделать немало поездок, чтобы обеспечить общий сбор. Он был назначен в Тамбове и названы его приблизительные сроки в конце июня 1879.
Александр Михайлов, поставленный в курс дела, оповещал нужных встреченных людей во время своих лихорадочных перемещений, в частности — установил контакты с Желябовым, после пропагандистских попыток летом 1878 года вынужденным перейти на нелегальное положение.
Притом и Фроленко совершил упомянутый вояж в Петербург (очевидно — уже после провального завершения дела в Херсоне) и тоже собирал людей на съезд. Он пригласил туда Желябова (это сделал и Михайлов), Баранникова и Колодкевича[815] — но не Перовскую!
Террористы, однако, не надеясь получить большинство на съезде и добиться необходимых для них резолюций, и затеяли поэтому заговор внутри заговора. В столице Тихомиров именно с этой целью сформировал тайное общество «Свобода или смерть», большинство которого собиралось появиться и на съезде. Для того, чтобы сговориться с собственными потенциальными единомышленниками в провинции, они решили собрать свою фракцию перед общим съездом — в Липецке.
«Здесь были как некоторые члены организации народников, так и отдельные лица, более определенные по своим воззрениям /…/. Не зная, как будет решен вопрос на /…/ [общем] съезде, /…/ предполагали два исхода; или организация народников признает необходимым такую борьбу, тогда Липецкая группа возьмет на себя ее, или, при отрицательном решении, необходимо будет разделение на две организации. /…/
Липецкий съезд продолжался три или четыре дня, от 17 до 20 июня. Вопросы были поставлены программные и организационные. Результатом совещаний были: программа партии Народной Воли, опубликованная впоследствии от имени Исполнительного Комитета и план организации этой партии. Но ни одно практическое предприятие здесь обсуждаемо не было»[816] — показывал А.Д. Михайлова на следствии через полтора года.
То, о чем предпочел умолчать Михайлов перед следователями, пояснил позднее Фроленко: «В Липецке мы собрались, сорганизовались, окончательно порешили с вопросом об Александре [II] и, выбрав распорядительную комиссию из трех: Алекс[андра] Михайлова, Тихомирова и меня, поехали на Воронежский съезд».[817]
Тун пишет чуть по-иному, не претендуя на абсолютную точность и основываясь на опубликованных показаниях Гольденберга: «На липецком съезде, как говорят, присутствовали Александр Михайлов, Фроленко, Тихомиров, Колодкевич, Желябов, Ширяев, Квятковский, Морозов, Кошурников [Баранников], Гольденберг. Михайлов, Фроленко и Морозов были избраны руководителями Исполнительного Комитета, а Тихомиров и Морозов — редакторами органа. /…/ Тихомиров /…/ в 1871 г. занялся пропагандой, был арестован в 1873 году и оставался в заключении до 1878 года. После этого он являлся главным руководителем всех террористических предприятий».[818]
В Липецке произошел крайне интересный инцидент. Фроленко, обнаружив среди собравшихся Гольденберга, резко протестовал за его спиной перед остальными, заявив, что болтливость и несерьезность этого субъекта исключают возможность доверить ему какие-либо серьезные конспиративные секреты. Заявление было принято к сведению: при Гольденберге старались говорить не обо всем, его не информировали о последующем общем съезде, куда он, в отличие от остальных участников сбора в Липецке, так и не попал.[819] Позднее, после ареста Гольденберга (об этом ниже), «прогноз» Фроленко действительно полностью оправдался: следствие выяснило у Гольденберга все подробности Липецкого съезда и многое сверх того.
Показания Михайлова уже на следствии над ним и имели целью дезавуировать сведения Гольденберга.
Первые же приехавшие в Тамбов революционеры (Попов, Вера Фигнер, Аптекман и еще несколько) сразу стали объектами пристального внимания полиции. Во избежание общего провала место съезда было изменено — и об этом сообщено в Питер. В результате все участники Липецкого съезда (кроме, разумеется, Гольденберга) прямо проследовали по новому названному адресу — в Воронеж. Тех же, кто не был в Липецке, но были приглашены, но еще не доехали до Тамбова, постарался встретить и перенаправить Попов.
На вокзале в Козлове, где, по-видимому, была изначально назначена контрольная явка — в качестве поста, предупреждающего о возможной опасности, Попов встречал всех подъезжающих и направлял в Воронеж.
Кто именно пригласил на съезд Перовскую — не ясно, но Попов в Козлове встретил и ее — и она уже была вдвоем с Фроленко![820]
Об участниках съезда в Воронеже сведения несколько разноречивы. Фигнер называет 19 участников: будущие народовольцы — Александр Михайлов, Квятковский, Морозов, Баранников, Тихомиров, Ошанина, Фроленко, Желябов, Н.Н. Колодкевич, Перовская, В. Фигнер, Ширяев, будущие чернопередельцы — Н.А. Короткевич, М.Р. Попов, Плеханов, Г.М. Тищенко («Титыч»), С.А. Харизоменов, Аптекман, О.Е. Николаев.[821]
Попов не упоминает Короткевича и Николаева, но называет еще народовольцев Сергееву и Г.П. Исаева и чернопередельцев М.В. Девеля, Г.Н. Преображенского («Юриста») и Хотинского. Он пишет: «Не ручаюсь, что я перечислил всех /…/, но ошибка не превышает двух-трех человек».[822] Разночтения несущественны: забытыми, очевидно, оказались самые молчаливые, а главное ядро террористов и их оппонентов заведомо имелось в наличии.
О самом течении съезда такие свидетельства:
М.Р. Попов: «Всех заседаний съезда было четыре: два /…/ в одном из уединенных мест ботанического сада, и два — в роще по реке Воронежу, близ водяной мельницы. Председателем съезда был избран Титыч; он формулировал и постановления съезда».[823]
Н.А. Морозов: «приехав /…/ в Воронеж, мы с удивлением увидели, что большинство провинциальных деятелей не только не думает нас исключать, но относится к нам вполне сочувственно. Только Плеханов и Попов держали себя непримиримо и оставались в меньшинстве, а Плеханов даже ушел со съезда, заявив, что не может итти с нами.
В первый момент мы оказались в нелепом положении: мы были тайное общество в тайном обществе, но по возвращении в Петербург увидели, что образовавшаяся в «Земле и Воле» щель была только замазана штукатуркой, но не срослась».[824]
М.Р. Попов: «Александр Михайлов, Желябов, Морозов действовали с полным убеждением, что никакой другой деятельности в данный момент нет места, как борьбе за политическую свободу»; мы «— назову нас правыми в «Земле и Воле» — /…/ бессильны были создать скоро что-либо, что имело бы агитационное значение среди наличного революционного настроения в данный момент, притом же многие, как напр[имер] Баранников, Перовская и другие, прямо заявляли, что они временно только присоединяются к левым и не потому, что разделяют мнение таких представителей «Земли и Воли», каковыми были Желябов, Зунделевич и Михайлов, а лишь потому, что раз начатое дело нужно кончить (таковым начатым делом было не сделанное Соловьевым)».[825]
М.Ф. Фроленко: «Здесь удалось добиться того, что большинство согласилось на уничтожение Александра II и предоставило это тем, кто был в Липецке, но с одним условием, чтобы партию «Земля и Воля» не раскалывать, а иметь в ней лишь две фракции. При этом выбраны были от каждого отдела по одному представителю, на обязанности коих и было согласовать возникающие недоразумения. В число этих двух попал и я, но должен признаться, что я и одного дня не занимался этим делом».[826]
М.Р. Попов: «поставлен был вопрос о начатом уже деле, т. е. об убийстве Александра II, который и был решен большинством в положительном смысле. /…/ Из прежнего состава редакции «Земли и Воли» редакторами оставались два [т. е. выбыл Плеханов]: Тихомиров и Морозов, и к ним выбрали третьего — Титыча; администрация выбрана была из трех лиц: председателя совета Титыча, Фроленко и Михайлова. Закончился конгресс тем, что решено было тратить на террористическую деятельность не больше 1/3 имеющихся денежных средств, остальные 2/3 предназначались для деревенской деятельности. Так называемая левая фракция «Земли и Воли», известная потом под именем террористов, рассчитывая на то, что в деревне пока нет дела, которое требовало бы больших денежных средств, согласилось на такое распределение средств, в надежде на то, что не будут же тратиться деньги, ассигнованные на деятельность среди крестьян, если этой деятельности не будет».[827]
Деталям о составе руководящих органов, приведенным Поповым, противоречит его собственное замечание в отношении последующих событий: «весь состав бюро «Земли и Воли» перешел в партию «Народной Воли».»[828] Морозов также подтверждает сохранение прежнего состава руководства, избранного еще в Липецке: Фроленко, Михайлов, Тихомиров.[829] Возможно, у Попова или редакторов его текста получилась просто описка или опечатка: не «Титыч» (Тищенко), а «Тигрыч» (Тихомиров).
Плеханов и Попов понапрасну понадеялись на поддержку провинциальных пропагандистов. Из собравшихся в Воронеже одни готовы были осуществлять цареубийство собственными силами, а другие не возражали, поскольку их от этой чести освободили, но в принципе почти все были за.
Тихомиров комментировал это таким образом: «Революционеры еще раз чувствовали свою слабость, и еще раз заключали из этого не о необходимости изменить свои идеи, а о том, что нужно еще логичнее их развивать. В их среде идет страстная пропаганда сплотить силы на терроре и объединить их безусловною дисциплиной, слепым повиновением центру (который еще требовалось создать). Наконец — нужно произнести слово — все эти силы, все силы «революции», слитые как один человек, проповедывалось направить на Цареубийство.
В этом /…/ преступлении из преступлений дух анархии находил свое последнее слово.
И с ним же он произнес, бессознательно, высшее признание Самодержавной власти. /…/
Россия национальная — которую требовалось разрушить — была неохватна, недосягаема, недоступна нападению. И «революция» сказала, что тогда нужно обрушиться на Государя России, что это одно и то же».[830]
Процитируем собственный текст из другой книги: «можно быть монархистом, а можно таковым не быть; можно быть против конкретного царя, а можно быть за, но в любом случае более значимого преступления в самодержавной России, чем цареубийство, не было и быть не могло! Люди, которые на такое решались /…/, брали на себя как бы сверхчеловеческую задачу, ставящую их самих выше всех и всяческих моральных принципов. Такие люди приобретали значительное моральное превосходство над всеми прочими (пусть это было превосходство с заведомо отрицательным знаком!), и могли решаться на поступки, совершенно немыслимые при любом ином раскладе — так действительно происходило с некоторыми террористами второй половины XIX века /…/.
/…/ что такое /…/ для тех, кто всерьез берется играть царской головой, /…/ их жизни для них самих!».[831]
В такое состояние был приведен Соловьев вопреки его воле. Теперь же подобное должны были испытывать все участники Липецкого и Воронежского съезда и все их единомышленники, санкционировавшие цареубийство и ощутившие к этому причастность.
Возникает лишь вопрос о том, насколько эту иллюзию разделял сам Тихомиров, так великолепно ее разъяснявший через десяток лет, а в 1879 году сделавший более остальных для того, чтобы внедрить эту идею в сознание соратников, менее способных к абстрактным рассуждениям? Или изначально он предполагал обратить все силы, слитые как один человек, на достижение каких-то иных целей? А провозглашенное цареубийство — только средство их объединить в нерассуждающем порыве?
Детали организованных террористических актов дают ответы на эти вопросы.
Интереснейший момент связан с выступлением Андрея Желябова. Об этом рассказывает Вера Фигнер:
«Ввиду интереса, который вызывает личность Желябова, /…/ не лишне упомянуть о вопросе, который он задал на съезде, когда речь зашла о введении в программу аграрного террора. «На кого думает опираться революция, — спрашивал он, — на народ или на либеральную буржуазию, которая сочувствует ниспровержению абсолютизма и водворению политической свободы?» «Если первое, то уместен и фабричный, и аграрный террор», — говорил он; «если ж мы хотим искать опоры среди промышленников, земцев и деятелей городского самоуправления, то подобная политика оттолкнет от нас этих естественных союзников». И он указал, что в Черниговской и Таврической губерниях, в Киеве и Одессе есть деятели, которые в видах общности политических целей ищут сношений с революционной партией. Так, Осинский, тогда уже казненный, имел в Киеве довольно обширные связи с либеральными кругами, и было заметно, что он сам уклоняется от социализма к программе чисто политической. А в Одессе в то время в городской думе существовала большая группа интеллигентов, которая устраивала собрания и обсуждала ни более, ни менее, как проекты конституции. «Парижская комунна», — называл эту думу Панютин, правая рука генерал-губернатора Тотлебена, и летом того же 1879 г. не преминул разгромить этих преждевременных конституционалистов, отправив лидеров в отдаленные места Сибири.
На вопрос Желябова последовал единодушный ответ, что мы будем опираться на народные массы и сообразно с этим строить свою программу, теоретическую и практическую».[832]
Ее дополняет Михаил Попов: «уже после Воронежского съезда, когда пред партией «Земля и Воля» стоял вопрос, как быть с либералами, — и когда Желябов, в то время стоявший за чисто политическую программу, предлагал совершенно прекратить писать в органе «Земля и Воля» об аграрном вопросе, дабы не отпугивать либералов, которые относятся к партии «Земля и Воля» с недоверием и считают представителей организации «Земля и Воля» волками в овечьей шкуре, Баранников был против этого и предлагал мистифицировать либералов изданием особого листка от Исполнительного Комитета, программа которого должна была быть только политической, продолжая издание газеты «Земля и Воля» по той же программе».[833]
Это очень принципиальный момент.
С одной стороны, террористы и их ближайшие товарищи оставались социалистами, т. е., прежде всего — противниками капитализма, причем доводящими свои лозунги до логического предела. Аграрный террор и фабричный террор — это соответственно террор против помещиков (а возможно — и кулаков!) и против капиталистов. Террор — это не иносказание, а совершенно конкретная вещь: они призывали убивать помещиков и капиталистов. Опять же теоретически в этом ничего противоестественного не было: в 1917 и 1918 годах их единомышленники так и поступали — притом в массовых масштабах, а еще в течение двадцати лет после того (формально вплоть до Конституции 1936 года, а фактически и позднее) принадлежность по происхождению к помещикам и капиталистам (а потом и к кулакам) гарантировала те или иные репрессивные или дискриминационные меры против каждого индивида — кроме членов коммунистической партии (которые уже по другим мотивам могли оказаться «врагами народа») и особо ценных специалистов (тоже, конечно, ни от чего не гарантированных).
Однако в конкретной ситуации 1879 года призыв к аграрному и фабричному террору был явной утопией: никто ему следовать не собирался, хотя единичные конфликты на социальной почве могли приводить к подобным эксцессам — но даже и единичных примеров история практически не сохранила (в отличие от дореформенных времен). Следовательно, это было просто фантазией и свидетельством незрелости тогдашних революционеров — на что справедливо позднее указывал Тихомиров.
В то же время чисто практически Желябов был вполне прав: либералы (т. е. в основном те же помещики) оставались естественными союзниками революционеров, которых не следовало отталкивать. Даже Баранников это понимал, а Морозов выражался совершенно четко: «Либералы же нам были по временам очень нужны. Так, у известного историка литературы [В.Р.] Зотова я держал на сохранении устав «Земли и воли» и все необходимые документы. На имя своего теперешнего хозяина [квартиры] — [Е.В.] Корша я устроил текущий счет в банке для наших расходов. Другие «либералы» доставляли нам ценные сведения о действиях высшей администрации, на адрес третьих получались наши письма, у четвертых происходили различные конспиративные собрания. Все они сочувствовали исключительно политической (а не социальной) части нашей деятельности и были готовы помогать нам лишь постольку, поскольку мы способствовали расшатыванию абсолютизма в России».[834]
Но ведь как раз расшатывать абсолютизм и не следовало! Социалисты и этого поколения ничуть не хуже Ишутина и его современников понимали, что падение самодержавия и приход буржуазных свобод — самая что ни на есть кратчайшая дорога к торжеству капитализма — как, согласимся, и подтверждает весь мировой опыт последних трех веков!
«В Петербурге в 1868–1869 гг. на собраниях некоторых «радикальных» студенческих кружков ставился даже на баллотировку вопрос: что предпочтительнее — самодержавие и демократическое правительство (sic!) или республика при буржуазном правительстве? Значительным большинством голосов вопрос решался обыкновенно в пользу первого…»[835]
Но ведь с тех пор ничто на свете в столь общем плане практически не переменилось. Тот же Морозов цитирует Клеменца, с которым (и с Тихомировым и Плехановым) он еще недавно редактировал «Землю и Волю». Клеменц заявлял: «В основе всего должно лежать крестьянство и его общинные инстинкты! Капитализм в России прививается правительством насильно и не имеет никакого будущего, буржуазная республика нам не нужна! Она для нас хуже самодержавия, потому что умнее!»[836]
Социалист-революционер историк Е.Е. Колосов, близко сотрудничавший в конце века с Н.К. Михайловским, писал в 1917 году — прямо накануне большевистского переворота и за три месяца до разгона большевиками Учредительного собрания: «и Халтурин, и Кравчинский, и Клеменц — самым решительным образом отрицают и всеобщее избирательное право (Клеменц над ним прямо смеется) и какие бы то ни было парламентарно-государственные учреждения. Парламент для них — это «Всероссийская говорилка», не больше».[837]
Сам же Н.К. Михайловский (под псевдонимом Гроньяр) опубликовал в № 3 «Народной Воли» (датирован 1 января 1880) программную статью, в которой говорилось: «Союз с либералами тоже не страшен. /…/ Они к вам пристанут, а не вы к ним. В практической борьбе безумно не пользоваться выгодами союзов, хотя бы случайных и временных. /…/ интеллигенция осуждена на роль вечно политического недоноска».[838]
О какой борьбе за политическую свободу могли при таком подходе говорить Александр Михайлов, Желябов и Морозов? Но ведь говорили же! И Желябов указывал, что тогда не нужно настаивать на социалистической прогамме!
Все это в совокупности было совершенно справедливо: невозможно соединить теоретические принципы социализма с борьбой за политическую свободу (современные западные «социалисты» — просто извращенцы, как и утверждала коммунистическая пропаганда до падения СССР!); невозможна и борьба за социализм в условиях политических свобод, которых так не хватало тогдашним российским либералам!
Все, что оставалось этой маленькой группе людей — это признать, что они абсолютнейшие утописты и никому не нужные персонажи, как оно вроде бы и было на самом деле.
И подобные настроения в их среде действительно возникали в то время. Заведующий их типографией Николай Бух вспоминал: «В августе 1879 года меня потянуло за границу. Я видел, что только Клеточников спасает нас от провокаторов, собравшихся большой группой у пределов нашего заколдованного круга. Это было ненормально, это ясно указывало на ошибочность нашего пути. Хотелось разобраться в этом, поискать более верной дороги к намеченной нами цели».[839]
Это было вполне серьезно, тем более, что в отношении Клеточникова Бух несколько обольщался. Но и у Буха не хватило душевных сил бросить дело и последовать совету своего внутреннего голоса: от самих поставленных задач захватывало дух!
«Без революции человеку семидесятых годов грозило полное крушение всего миросозерцания»[840] — это снова тот же Тихомиров. А выдвинутый им самим лозунг цареубийства освобождал его соратников от черных сомнений!
Что же касается стремлений самой интеллектуальной верхушки террористов, то в отношении них можно выдвинуть следующие соображения.
Логический абсурд, в котором они очутились, был все же не полным. Существовала еще одна теоретическая возможность: сохранить самодержавие, но самим захватить в нем власть. Самогипноз, в какой все они погрузились, позволял расценивать такую возможность как достаточно реальную.
Много позднее выяснилось, что в принципе это не было утопией: Ленину, Троцкому, Сталину и двум-трем десяткам тысяч их единомышленников (весной 1917 их было не более того) именно это и удалось.
Без царя, а правительство рабочее — этот лозунг Парвуса и Троцкого 1905 года именно и воплотился в 1917 году, только рабочего в таком правительстве никого и ничего не могло быть в 1905 году и не было в 1917-м! Это и был захват власти революционерами, готовыми проводить в жизнь самые крайние социалистические принципы.
Поэтому ничего удивительного нет в том, что Тихомиров и Александр Михайлов попытались достичь того же — ведь по энергии, решительности и вере в собственную победу они нисколько не уступали Ленину, Троцкому, Сталину и самым железным из соратников последних. Эту веру, которой у него летом 1879 года все-таки не доставало (или, попросту, его еще не посвятили в суть дела), разделил со временем и наиболее гибкий из них — Желябов: мы уже писали о том, как осенью 1880 года он достаточно откровенно заявлял о захвате власти в собственные руки.[841]
Заметим притом, что сами Михайлов, Тихомиров, а затем, возможно, Желябов, никаким самогипнозом не занимались и цареубийцами себя вовсе не считали: все детали покушения Соловьева явно указывают на то, что это была инсценировка, а никакое не покушение. Ниже мы покажем, что и все прочие покушения (до злополучного 1 марта 1881 года!) обладали теми же самыми особенностями.
Но все это не выглядело инсценировкой ни для многих миллионов россиян, ни для непосредственных участников этих акций — включая несчастного Соловьева. В смысле же этих совсем не бессмысленных террористических представлений нам еще предстоит разбираться.
Отвлекаясь же от технических деталей и тактических уловок, в которые были посвящены явно немногие из ведущих террористов, мы можем сформулировать главный жизненный принцип всех заговорщиков, объединившихся летом 1879 года. Он сводился к альтернативе: Победа или Смерть, которую более точно, чем Тихомиров, сформулировала Вера Фигнер.
Разумеется, в личном плане всех все равно ждала смерть — безо всяких альтернатив. Насладиться, однако, перед этим победой — вот ведь в чем был максимальный выигрыш!
Была ли хоть у кого-нибудь из них такая возможность?
Но и в самом мрачном варианте тоже не следует видеть ничего особенного: ведь даже и Ленин, Троцкий и Сталин практически добились совсем не того, чего хотели и о чем мечтали! Однако, как гласит принцип олимпийского движения, главное — не победа, а участие!
Тут, однако, мы отступим от канонов, принятых в революционных и в контрреволюционных учебниках: указанная альтернатива не исчерпывала всех их перспектив. Существовал еше и третий вариант: кто-то более умный, сильный и хитрый соблазнит или заставит их силой или обманом пойти третьим путем: вложить всю их энергию, решительность и веру в победу в достижение совершенно им чуждой, но зато гораздо более реальной и возможной цели!
Вопрос о подконтрольности всей этой лихой компании более могущественным силам нужно поставить уже в отношении событий лета 1879 года. Вот какое временное разрешение он получил, по нашему мнению, в тот момент.
Фроленко отдал полиции деньги Херсонского казначейства, но не отдал исполнителей ограбления. Согласовано ли было такое решение с Добржинским и его публикой — не ясно.
Во всяком случае, Фроленко, получив приглашение сначала в Тамбов, а затем и в Липецк, заведомо решил не выдавать первоначальную встречу, а поприсутствовать, послушать, посмотреть и подумать. Заметим, что после Липецка у него оставалась практическая возможность выдать всех заговорщиков, собравшихся на общий съезд. Так или иначе, он решил самостоятельно разобраться с этим, постаравшись изолировать Перовскую.
Липецкий съезд прошел безо всяких помех со стороны полиции — значит, выдан он действительно не был.
В Липецке же Фроленко, во-первых, убедился в том, что Тихомиров, Михайлов и прочие настроены очень серьезно. К тому же ему оказали должный почет и доверие: он был избран в руководящую тройку. Во-вторых, тогда же он узнал, что предстоящий съезд в Тамбове уже выдан полиции — едва ли по-другому нужно трактовать ее поведение в этом богом забытом уголке. Для Фроленко должно было быть ясно, что съезд выдала Перовская, все же получившая от кого-то приглашение на него. Не исключено, однако, что и он сам заранее выдал этот съезд, но только теперь передумал. Но полиция в Тамбове не смогла никого арестовать: сначала она глуповато выдала себя (но не настолько, чтобы Попов и другие заподозрили предательство), затем не установила плотного наблюдения, ожидая сбора всех делегатов, а в результате птички упорхнули.
Тут Фроленко поспешил срочно перехватить Перовскую — до того, как она узнала новый адрес съезда в Воронеже. Фроленко изложил ей свою новую жизненную программу: они получали реальную (как ему казалось тогда) возможность принять непосредственное участие в цареубийстве. Это списало бы с них все прегрешения перед преданными товарищами. Таков был предложенный им путь обретения и внутренней, и внешней свободы и возрождения политической чести.
Следует ли сомневаться в том, что такой план должен был вызвать у когда-то честной революционерки Перовской полный восторг? (Нам очень нравятся словосочетания типа честный революционер, честный полицейский, честный вор!) И съезд в Воронеже тоже никем не был выдан!
С этого момента ряды крайних экстремистов пополнились такими сверхъестественными энтузиастами, как Фроленко и Перовская. Они тоже должны были ощутить небывалый моральный подъем, осознав и ощутив собственную принадлежность к кругу цареубийц.
Ни ногой они больше не появились в Харькове, с головой погрузившись в дело подготовки покушений. Агентами полиции они больше не были!.. Исчезли — и были таковы!
Но счастье это оказалось для них весьма недолговечным: продавшим душу очень нелегко выкрасть ее обратно!..
Результаты Воронежского съезда никак не могли устроить Плеханова и Попова. Плеханов попробовал их переиграть, обратившись к другой группе собственных единомышленников: из-за границы были срочно вызваны эмигранты — П.Б. Аксельрод, Вера Засулич, Яков Стефанович, Лев Дейч. Теоретические дискуссии, развернувшиеся в Петербурге на квартире, в которой обосновались Перовская и Сергеева, были содержательны и крайне любопытны для слушателей. Едва ли до Плеханова и его единомышленников доходило, что Желябов, Тихомиров и прочие охотно готовы с ними поспорить, но принятые ими решения нисколько уже не зависят от итогов словопрений.
А тут и Попов, как уже сообщалось, снова выдвинул инициативу Чигиринского дела. Для террористов это было уже слишком: тратить столь нужные им деньги на организацию восстания крестьян нескольких волостей они были не согласны. Нужно было срочно делиться, пока оставалось что делить!
Так уже в начале августа 1879 состоялся окончательный распад на две фракции.
Стороны не смогли поделить прежнее название фирмы — «Земля и Воля» — и впредь его было решено не употреблять. Исключение из этого правила было сделано осенью того же года, когда чернопеределец Попов, убедившийся в бесполезности расчетов даже на чигиринских крестьян, быстро сползал на позиции «Народной Воли» и готовил народное восстание в Киеве вслед за ожидавшимся удачным цареубийством; прокламации, заготовленные для этого, были написаны киевскими чернопередельцами, отпечатаны в народовольческой типографии и подписаны «Землей и Волей»; понятно, что после неудачного взрыва 19 ноября они практически не понадобились.
Фракция Плеханова стала именоваться «Черным Переделом». После ареста их типографии в январе 1880 основные вожди во главе с Плехановым бежали за границу. «Черный Передел» на этом фактически прекратил существование, хотя некоторое время сохранялись отдельные группы пропагандистов в разных городах. Стефанович, вернувшийся позднее, к концу 1881 года, пытался формально снова слить «партии», но фактически просто присоединился к народовольцам, а вскоре был арестован.
Террористы же воскресили призрак Осинского — «Исполнительный комитет»; по предложению Зеге фон Лаутенберга к нему приделали красивое продолжение: «Народной Волей» стал называться и центральный орган этой организации.
Это была призрачная партия, но совсем не призрачная организация. До 1 марта 1881 года в «Исполнительный комитет» было принято путем сугубо индивидуальной вербовки 28 человек, которых перечисляет Вера Фигнер: Желябов, Перовская, Морозов, Фроленко, Колодкевич, Зунделевич, Квятковский, Мария Ошанина, Александр Михайлов, С. Иванова, Ширяев, Баранников, Исаев, В. Фигнер, Корба, Л. Тихомиров, Якимова, Ланганс, Теллалов, Суханов, Лебедева, Богданович, Ольга Любатович, Златопольский, Грачевский, Тригони, Наталия Оловянникова (младшая сестра Ошаниной), Тихомирова (урожденная Сергеева); после 1 марта 1881 года приняты: Халтурин, В. Жебунев, Мартынов, Лебедев, Романенко, Стефанович.[842]
Здесь явно пропущен фон Лаутенберг, с которым Фигнер мало пересекалась: он сгорел от тубекулеза, который мужественно переносил на ногах, в июле 1880 в Москве; ему было 23 года.[843] Пропущен и Сергей Дегаев — фактический последний лидер этой организации в 1882–1883 годы, вступивший в нее не позднее осени 1880 года — Вера Фигнер не нашла сил вписать имя своего предателя!
С учетом происходившей убыли (аресты, отъезды за границу и т. д.) единовременная численность не могла превышать двух десятков, рассеянных по разным городам; на текущих собраниях, естественно, бывало гораздо меньше.
Персональный состав «Исполкома» держался в строжайшей тайне и стал известен только после 1917 года — не членам «Исполкома» члены могли представляться только как «агенты Исполкома 3-й степени». Ближайшие помощники имели 2-ю степень — к ним относились такие видные фигуры, как Н.И. Кибальчич и С.Н. Халтурин (только после 1 марта повысивший степень), все прочие (используемые по принципу — подай, принеси) — только 1-ю. Общую численность Тихомиров оценивал так: «десяток человек «Исполнительного Комитета» умели держать около себя в разных кружках, в конце концов, около 500 человек, готовых исполнять распоряжения «Комитета».»[844]
Морозов отметил: «На мое замечание на [Липецком] съезде, почему агенты первой степени должны быть с самым малым доверием, тогда как с первого взгляда это кажется наоборот, Тихомиров мне ответил:
— Для того, чтоб никакой агент не мог знать, сколько степеней еще остается ему пройти для того, чтобы достигнуть самому Комитета».[845]
Опыт большевиков 1917 года показал, что для захвата власти в России требовалось в пятьдесят раз больше людей, и — соответствующие деньги. Ведь и для деятельности «Исполнительного комитета» нужно было не мало, притом, что никто их его членов не замечался в роскошном образе жизни за счет партийных средств — как Азеф или Савинков в следующем поколении террористов.
Тихомиров писал: «ежемесячный бюджет «исполнительного комитета» в течение нескольких лет колебался около 5.000 рублей ежемесячно. Конечно, не студенты давали «на дело» эти 60.000 рублей в год!»[846]
Поясняем, что ежемесячный бюджет тогдашнего бедного студента, позволявший существовать годами, составлял порядка 10–20 рублей в месяц — включая плату за жилье; это не густо — поэтому постоянным было стремление студентов подрабатывать уроками, жить «коммуной» и т. д. Зато несложно было и принанять их поднести тюк с прокламациями или даже взрывчаткой — не бесплатно, конечно!
Что бы бывшему «генералиссимусу» не поделиться сведениями: кто же давал деньги на его деятельность? Придется вычислять это без его помощи, приняв за основу его оценку: тридцать тысяч рублей на полгода — это естественный период деятельности для данной организации.
О разделе средств «Земли и Воли» пишет Фигнер: «Денежные средства решили разделить поровну, но они были лишь в перспективе: большое состояние прежнего чайковца, члена «Земли и Воли» Дм[итрия] Лизогуба, состояло в имениях /…/. Но Лизогуб уже несколько месяцев находился в тюрьме в Одессе. /…/ его казнили вместе с Чубаровым и Давиденко.
/…/ насколько я помню, наши прежние товарищи по «Земле и Воле» не получили ничего, а у нас оставался ресурс — 23.000 руб., обещанные и действительно переданные нам супругами Якимовыми, которые сочувствовали террору. Кроме того, Зунделевич передал нам 8 тыс. руб., которые хранились у него, как предназначенные Лизогубом специально на террористические дела».[847]
Ее дополняет Попов: «надежды на лизогубовские капиталы остались надеждами, но зато 10.000 из херсонского казначейства остались в руках народовольцев, между тем как у чернопередельцев были только надежды на капиталы братьев Игнатовых, о судьбе которых я не знаю. Ближе к истине будет признать, что в материальном отношении народовольцы были лучше обставлены, чем чернопередельцы».[848]
Чрезвычайно любопытно свидетельство о супругах Якимовых. Это — те самые Якимов и Зацепина, которые еще в мае 1879 состояли в обществе «Свобода или Смерть». Об уставе этой организации не известно практически ничего, зато хорошо известно, что пребывание и в «Земле и Воле», и в «Исполнительном Комитете» считалось жестко пожизненным, причем Устав последнего предусматривал и передачу всех личных средств в пользу организации: «В Исполнительный комитет может поступать только тот, кто согласиться отдать в его распоряжение всю свою жизнь и все свое имущество безвозвратно, а потому и об условиях выхода из него не может быть и речи».[849]
Якимов же и Зацепина, едва успев записаться в члены не менее страшной организации, тут же передумали: они были влюблены друг в друга, решили пожениться и зажить нормальной жизнью — благо их материальные условия вполне это позволяли. Конфликт с революционной мафией, очевидно, разрешился компромиссом: упомянутые 23 тысячи явились выкупом Якимовых за обретение свободы (поистине: кому свобода, а кому смерть!). Когда же летом 1882 Вера Фигнер попыталась снова прибегнуть к этому же источнику денег, то ей было вежливо, но решительно отказано!
Так или иначе, но в августе 1879 «Исполком» располагал бюджетом, покрывавшим его потребности на последующее полугодие — и можно было приниматься за дело.
6 августа 1879 года 28 подсудимым в Одессе был вынесен смертный приговор, замененный большинству каторгой. Но 10 августа в Одессе были публично повешены Лизогуб, Чубаров и Давиденко — все трое близкие знакомые Александра Михайлова еще с 1875 года. 11 августа в Николаеве повешены Виттенберг (для помилования ему предлагали перейти из иудаизма в православие, но он отказался) и матрос Логовенко. Это создавало соответствующее настроение.
На первом заседании «Исполкома», 26 августа 1879 года, был вынесен смертный приговор Александру II.
Непосредственно накануне подготовки решающих террористических нападений был снова рассмотрен вопрос о конкретном руководстве в новой организации. Это заставляет и нас снова обратиться к личностям руководителей, и прежде всего к заглавной из них — Льву Тихомирову.
Он «изменил революции», находясь в эмиграции в 1888 году, получил полную амнистию от правительства Александра III, вернулся в Россию, чтобы затем продолжить политическую карьеру на крайне правом, как считается, консервативном фланге. Такая биография создает массу неудобств для комментаторов всех политических направлений.
Интересно при этом и то, что Тихомирову не было поставлено условие предательства соратников: он просто сказал: извините (правда — весьма громко!) — и его полностью простили!
Якобы представители власти не задавали ему никаких вопросов криминального плана — и это входило в условия достигнутых соглашений. Были ли они действительно полностью выполнены — неизвестно, но факт, что все его уцелевшие соратники единодушно подтверждали, что никаких ухудшений судеб измена Тихомирова им не принесла, а ведь он знал секреты, раскрытие которых должно бы было привести на виселицы десятки людей, находившихся и на свободе в России, и в заключении, и прежде всех — его самого!..
Как объяснить, что величайший революционер оказался изменником «делу революции»?..
Как, с другой стороны, власти могли распорядиться таким образом, что величайший преступник не понес никаких наказаний, в то время как гораздо менее виновные его сообщники были либо казнены, либо продолжали гнить и умирать на каторге — вплоть до всеобщей амнистии в октябре 1905 года?..
Молчаливым соглашением, соблюдаемым до настоящего времени, было принято, что Тихомиров не был никаким революционером и преступником, а был, как сформулировала Вера Фигнер (член «Исполкома», отсидевшая в крепости с 1883 по 1905 год), «наш признанный идейный представитель, теоретик и лучший писатель».[850]
Так же, примерно, продолжают трактовать революционный период деятельности Тихомирова и в наше время, приписывая этому террористу фактическую роль Н.К. Михайловского, бывшего действительно в определенной степени идеологом «Исполкома», соредактором (вместе с Тихомировым и поначалу с Морозовым) «Народной Воли» и представителем интересов «Исполкома» в прочей легальной и нелегальной прессе.
Образ Тихомирова — углубленного философа, аскетичного мыслителя, разочаровавшегося в революции, достигшего истинных глубин (или вершин) православной веры, стал новомодной современной легендой. Предисловие к современному изданию его воспоминаний носит характерное претенциозное название: «От Бога все его труды».[851] Позвольте поинтересоваться: цареубийство — тоже? В каких вообще шарашкиных школах преподается право рассуждать от имени Бога?
Фигнер писала: Лев Тихомиров «входил в тайную группировку внутри «Земли и Воли» и, как ее член, участвовал в Липецком съезде /…/. Когда же о[бществ]во разделилось на «Черный Передел» и «Народную Волю» Тихомиров стал членом «Исполнительного Комитета», дал окончательную редакцию программе новой партии и сделался главным редактором партийного органа. В осуществлении актов борьбы с самодержавием Тихомиров участия не принимал: у него не было темперамента для этого, и он не принадлежал к тем, которые по нравственным мотивам личным участием хотели «слово» воплотить в «дело». Но, как член «Исполнительного Комитета», при обсуждении этого рода дел, Тихомиров никогда не поднимал своего голоса против, а, как член «Распорядительной Комиссии» (эта комиссия из трех, с одной стороны, ведала дела особо секретные, а с другой — в ее ведении были текущие дела в промежутках между собраниями «Исполнительного Комитета»), наравне с другими, добросовестно исполнял все обязанности, и если позднее был освобожден от них, то это было с общего согласия — в интересах литературной работы»[852] — оставим на совести мемуаристки этот последний этап.
Фроленко отмечал: «Тихомирова /…/ считали мало практичным, неловким в обыденной жизни. Его боязнь шпионов не раз давала пищу шуткам. Но это не имело никакого значения. На практические дела никто его и не думал посылать, для этого были другие люди; что он опасался шпионов, было даже хорошо. Он лучше, дольше сам сохранялся и не водил за собой так называемых хвостов (шпионов). /…/ Его роль и значение /…/ вытекали из того, что это был человек, умеющий хорошо логически излагать и доказывать свои мысли, умеющий склонять и других на свою сторону. Его легко можно было бы назвать головой организации /…/. К этому необходимо только добавить, что /…/ Тихомирова всегда надо рисовать рядом с Александром Михайловым. В первое время они составляли настолько одно целое, что для не знающего их хорошо человека трудно было даже разобраться, где начинался один и кончался другой, — так дружно и согласно они проводили свои предложения, свои начинания, так хорошо спевались заранее. Обыкновенно Александр Михайлов, как хорошо знающий положение вещей и обладающий недюжинным практическим умом, являлся с тем или другим предложением. Тихомиров, заранее обсудив это дело с Ал. Михайловым, выступал тогда на собраниях, при обсуждениях, теоретическим истолкователем этих предложений и своей логикой способствовал почти всегда тому, что предложение проходило. /…/ не участвуя в практических делах, Тихомиров тем не менее имел большое значение при обсуждениях этих дел, и тут он не был вял, напротив, всегда принимал горячее участие. Его выслушивали, с ним спорили, но чаще соглашались».[853]
Сам Тихомиров, расценивая собственную роль среди соратников, писал: «Крупнейшими людьми Комитета были:
Александр Михайлов, 2) я, 3) Желябов, 4) Зунделевич, 5) Оловенникова и 6) Перовская.
К сожалению, Оловенникова, — которая даже гораздо крупнее Перовской, была почти все время в Москве, и не могла пристально наблюдать комитетские отношения».[854]
Из названных лиц первый был арестован в ноябре 1880 года, третий — в феврале 1881, четвертый — в октябре 1880, шестая — в марте 1881. Уцелевшие Тихомиров и М.Н. Оловенникова-Ошанина остались во главе руководства, перенесшего деятельность в конце весны 1881 года в Москву, а годом позже — за границу. Кто составлял Распорядительную Комиссию с конца 1880 года и существовала ли она вообще — остается загадкой.
Тихомиров — очень внимательный, тонкий и ядовитый мемуарист. Очень по-разному пишет он о разных людях, и тон его нередко передает значительно больше, чем сообщаемые им сведения и мнения.
Об Александра Михайлове все у него в самых восторженных тонах. Почти то же о Зунделевиче. В обоих случаях можно предполагать, что Тихомирова, помимо прочего, восхищали и деловые ухватки обоих, недостаток которых он осознавал у себя.
Почти так же восхищенно пишет он о Марии Ошаниной — своей ближайшей соратнице в 1880-е годы. Чрезвычайно корректно и уважительно — о Желябове. Почти так же, но очень мало — о Фроленко, упирая на то, что знал его недостаточно. Довольно зло — о Перовской, что свидетельствует об уязвленном самолюбии отвергнутого влюбленного — и не более того.
Странным образом почти ничего не пишет о собственной жене, но и это можно понять: она ни в коем случае не относилась к разряду мыслителей, а тоже была человеком дела, а писать о ее делах, совершенных до их совместной «измены революции», было крайне неудобно после того.
Большинству же персонажей в его мемуарах достаются ядовитые характеристики, в некоторых случаях граничащие с издевательством. Достаточно уместно это выглядит по отношению к таким не слишком серьезным и симпатичным фигурам, как Лавров, Плеханов и Кравчинский, и очень некорректно — по отношению к Лопатину, Нечаеву и Сентянину. Похоже, что здесь он сгущает краски, пытаясь оправдать перед самим собой свои собственные грехи перед этими людьми.
Лопатина Тихомиров послал из-за границы в 1883 году в Россию на почти верный провал и обрек в итоге на 21 год тяжелейшего сидения в Шлиссельбурге. Нечаеву Тихомиров не помог бежать (об этом подробнее ниже) — и тот погиб. С Сентяниным, тоже погибшим в крепости, дело еще сложнее: никакой фактической вины по отношению к нему у Тихомирова вроде бы нет и быть не может — так в чем же дело?
Похоже, что к лету 1879 года Сентянин, сидевший в Трубецком бастионе, сумел определиться в причинах собственного провала и сигнализировал на волю о подозрениях в адрес Фроленко. Разбираться с этим пришлось Тихомирову, поскольку Михайлов продолжал скакать по всей России. Именно об августе 1879 сообщает Г.Ф. Чернявская-Бохановская: «В моей комнате происходили частые свидания Л. Тихомирова с Клеточниковым, приносившим из III Отделения ценные для революционеров сведения».[855]
Очевидно, подозрения Сентянина Тихомиров подверг остракизму в узком кругу ближайших доверенных лиц, а потом и в своих мемуарах старался подчеркивать комичность и несерьезность данного персонажа. С Фроленко же было решено ограничится полумерами: его исключили из руководящей тройки, но продолжали числить в следующем ряду наиболее доверенных лиц. Для этого в начале сентября 1879 была разыграна (в первый и в последний раз) комедия «тайного голосования» для выборов «нового» состава Распорядительной комиссии. Впредь ничего о подобных процедурах не сообщалось, а просто происходили формальные довыборы новых членов взамен выбывших.
О том, насколько «тайно» происходили выборы в этот раз, рассказывает Бух: «Я присутствовал на трех собраниях членов Исполнительного Комитета. На первом из них обсуждались текущие дела, на втором — программа Народной Воли /…/ и, наконец, третье было созвано для избрания распорядительной комиссии. В своей избирательной записке я поместил: Михайлова, Тихомирова и Морозова. Ко мне подошел Тихомиров и сказал: «Зачем вы пишете Морозова, с ним нам будет трудно работать, он внесет разлад». — «Но будет служить вам хорошим дополнением», ответил я. Особенно старательно к делу избрания отнесся Грачевский, только что бежавший из ссылки и избранный в члены И[сполнительного] К[омитета]. /…/ В записке его оказалось: Тихомиров, Михайлов и… я. Это вызвало смех. Грачевский оправдывался: «Я руководился теми отзывами, которые слышал здесь же. Я не знал, что Бух работает в типографии».»[856]
В результате в Распорядительной комиссии оказались Михайлов, Тихомиров и Квятковский, но не Фроленко.
Едва ли это могло обрадовать последнего. Характерно, что Фроленко очень бережно относился к Александру Михайлову и Тихомирову, прекрасно, по-видимому, понимая, что без них никакой «Исполком» существовать просто не может. Как Фроленко разобрался затем с Квятковским — мы еще увидим.
Гольденберг же, вопреки оговорам Фроленко, сделанным в Липецке, вновь получил ответственные задания.
В сентябре развернулись решительные действия. После рекогносцировочных поездок разных лиц, продолжавшихся всю вторую половину лета, решено было организовать в трех местах взрыв поезда, которым должен был царь возвращаться в столицу из Крыма.
Предусмотрены были различные варианты маршрута, и нападение планировалось под Одессой, под Александровском (ныне — Запорожье) и под Москвой. Рассматривался вариант западни и на Варшавской железной дороге, куда ездил Баранников, но, во-первых, это был наименее вероятный вариант; во-вторых, сил и средств еще и для четвертой группы было недостаточно.
Руководителем в Одессу выехал Фроленко, в Александровск — Желябов, в Москву — Михайлов. В московском подкопе участвовал и Гольденберг; кроме того, он и Желябов организовали в Харькове промежуточный склад взрывчатых устройств и динамита, откуда, в частности, Лебедева перебросила его в Одессу.
В конторе, в Петербурге, оставались Тихомиров, Квятковский, Зунделевич и Ошанина.
Предполагалось оставить и Фигнер, но она расплакалась и упросила послать ее «на дело». Ее отпустили в Одессу. В московскую группу вошла и Перовская. Совместно с Л.Н. Гартманом с подложными документами на имя Сухоруковых они изображали супружескую пару, поселившуюся на окраине Москвы у путей неподалеку от Курского вокзала.
Все три попытки покушения сопровождались случайностями, весьма маловероятными сами по себе, а в совместном сочетании превращающими события осени 1879 в полную фантастику.
Начнем с Одессы.
Прибывшая в Одессу Вера Фигнер лихо решила все исходные проблемы: «Для устройства взрыва под полотном железной дороги нужно было иметь постоянный близкий доступ к нему, и мы тщетно придумывали способы для этого. Однако, мне удалось устроить это, достав для М. Фроленко место сторожа на 11-й версте от Одессы близ Гнилякова. В железнодорожной будке он поселился вместе с Т. Лебедевой, которая при проезде поездов с флагом заменяла его. Случаю было угодно, что для получения этого места я обратилась ни более, ни менее, как к зятю одесского генерал-губернатора, страшного Тотлебена — Унгерн-фон-Штернбергу. Под видом домовладелицы г. Одессы я явилась к нему на гауптвахту, где он отбывал наказание за серьезную железнодорожную катастрофу. Я сказала ему, что жена моего дворника страдает туберкулезом и, чтоб дать ей возможность жить вне города, я прошу устроить ее мужа где-нибудь на станции железной дороги; Штернберг дал мне записку к начальнику станции в Одессе. Тот, прочитав записку, без всяких расспросов сказал: пришлите «вашего человека». Так просто и легко устроилось это дело, очень затруднявшее нас.
Мину Фроленко заложил, но употребить ее не пришлось — на Одессу царь не поехал»[857] — бойтесь данайцев дары приносящих, а так же и чиновников, тесно связанных с полицией.
Бог с ним, с царем, на Одессу не поехавшим. Гораздо важнее оказалось то, что бдительные стражи порядка не могли не заинтересоваться экзотичным устройством на работу, совершенным мнимой одесской домовладелицей. Что она мнимая — это, согласитесь, было легко установить, равно как и то, что Фроленко дворником никогда не служил, да и Татьяна Ивановна Лебедева нисколько не походила на сторожиху: «заходил к нам мастер с двумя служащими — они развозили жалованье по сторожкам. /…/ У нее были чудные, черные глаза — глаза ласточки-касатки — и черные вьющиеся волосы: она напоминала Татьяну Пушкина в «Евгении Онегине». Пришедшие, увидав ее, остановились в недоумении: милое лицо, умные глаза, необыкновенно маленькие руки в белесоватых пятнах (результат тюремного сиденья) — все это их поразило и говорило им, что перед ними не сторожиха, а просто барышня, и они, задав один-два вопроса насчет рук, поспешили уйти».[858]
Некоторое время должно было пройти для того, чтобы из разосланных из Одессы ориентировок в Харькове узнали, куда скрылся потихоньку ими разыскиваемый пропавший Фроленко — и на этом, едва начавшись, завершилась его попытка обретения независимости. Результаты сразу проявились.
То, что царь не поедет через Одессу, выяснилось где-то в начале ноября. 8 ноября в Одессу выехал Гольденберг — забрать уже не нужный там динамит и отвезти в Александровск. Тут-то и развернулись невероятные события, о которых рассказывает Фроленко: «Гольденберг, повезший одесский динамит к Желябову, попался в Елисаветграде и начал вскоре выдавать. Он раньше не знал, где мы живем под Одессой, но, как на зло, проезжая в Одессу мимо нашей будки, от увидал Т.И. [Лебедеву], узнал, догадался и, конечно, сообщил жандармам. Взяв это в расчет, надо было торопиться. Наняли мы повозку и, поставив под сиденье сундук, в котором был в ящиках динамит, двинулись в Одессу. Возница, желая в одном месте сократить путь, погнал лошадь рысцой напрямки через поле, изрезанное колесными колеями. От ночного заморозка они немного окрепли; наша повозка, а вместе с ней и наши жестяные коробки с динамитом запрыгали, застучали в сундуке. /…/ Скоро, однако, мы уже добрались до наезженной дороги и благополучно докатили до приготовленной квартиры. Может показаться безумием, что мы допустили такую вещь».[859]
Безумием кажется другое: что Гольденберг с проезжающего поезда мог узнать Лебедеву (ее чудные, черные глаза и черные вьющиеся волосы) в бабе, закутанной на улице по тогдашнему обычаю в платок. Вовсе же безумным выглядит то, почему Фроленко действовал с полным убеждением в том, что Гольденберг вскоре будет арестован и начнет выдавать.
На самом же деле Фроленко, разумеется, к этому моменту уже возобновил предательскую деятельность. Гольденберга он выдал давно, но не было удобного случая передать его в руки полиции, а тут такой явно представился: Гольденберг, якобы показавшийся подозрительным, был арестован 14 ноября на пересадке в Елисаветграде с двумя пудами динамита.
С другой стороны, Фроленко, которого начальство внезапно схватило за шиворот, совсем не хотел ловиться на том, что закладывал бомбу, собираясь взорвать царя. Понимая, что арестованный Гольденберг действительно может многое выдать, Фроленко постарался скрыть этот факт от него, как только узнал, что Гольденберг появился в Одессе — отсюда и невероятные скачки с динамитом, дабы продемонстрировать, что он лежал где-то в другом месте, а не в сторожке у Фроленко.
Но показания Гольденберга хорошо известны: он, оказывается, прекрасно был в курсе того, чем в Одессе занимался Фроленко (известный Гольденбергу под многозначительным именем — Михаил Фоменко, организатор побега заключенных из Киевской тюрьмы), и выложил это следователю — тому же самому Добржинскому, равно как и все остальное, что знал. Произошло это, однако, только после 5 февраля 1880 года — что тоже хорошо известно.[860]
Фроленко же обвинял Гольденберга в том, что тот выдал и Квятковского, арестованного в Петербурге 24 ноября 1879 года.[861] Гольденберг же знал Квятковского только по имени — Александр — и пересекался с ним лишь перед покушением Соловьева, а также на Липецком съезде; об этом он тоже показал на следствии и тоже только после 5 февраля; к аресту Квятковского это не могло иметь никакого отношения.
Нужно ли объяснять, кто на самом деле выдал Квятковского?
Под Александровском, куда арестованный Гольденберг не довез динамит, хватало и своего. Там-таки проехал царь, выехавший из Крыма 17 ноября. Об этом рассказывают так:
А. Тун: «Главные надежды возлагались на подкоп под Александровском, так как в случае удачи поезд в этом месте полетел бы в пропасть. /…/ под рельсы были подведены две мины, они соединялись электрическим проводником, а аппарат был помещен на крестьянской телеге.
Однако по каким-то техническим причинам взрыва не произошло».[862]
Ф. Кон: «Подкоп /…/ велся под наблюдением Желябова, при участии здравствующей поныне Якимовой и Окладского, оказавшегося впоследствии предателем и осужденного уже советской властью к 10 годам тюремного заключения, и др[угих]. /…/ взрыва не последовало. По всей вероятности, Окладский струсил в последний момент и перерезал проволоку».[863]
В. Фигнер: «взрыва не последовало потому, что электроды были соединены неправильно и искры не дали. По словам Морозова, в П[етер]б[урге] Комитет назначил комиссию для выяснения, почему не произошло взрыва. В нее были выбраны: Ширяев, Морозов и А. Михайлов. Желябову предложили показать, как он соединил электроды, и Желябов соединил их неправильно. А распространенным предположением было, что провода после закладки были повреждены по какой-нибудь случайности».[864]
Версия Кона построена по известной логике: кто шляпку спер, тот и тетку пришил — это из известного перевода пьесы Б. Шоу «Пигмалион». Попробуем воспользоваться несколько иной.
А кому из участников могла оказаться невыгодной гибель Александра II?
Едва ли Ванечка Окладский, двадцатилетний слесарь, воспитанный революционерами в харьковских рабочих кружках, ставший позднее предателем после полугода содержания в одиночке, имел основания для какой-то собственной политики. И с чего бы ему вдруг струсить теперь, когда он еще был в команде верных и любимых им друзей? Именно он и скомандовал Желябову в азарте: «Жарь!»
Зато Желябов, случайно ошибшийся в соединении проводов, имел веские основания сделать это не случайно.
Вспомним, что в июне 1879 он появился на съездах в Липецке и Воронеже с четкой разработанной программой сотрудничества с либералами. Тогда он не убедил собравшихся и остался в одиночестве (но и позже пытался возобновить собственную агитацию). Он их не убедил, а вот убедили ли они его? А если не убедили, то как он затем должен был поступить? Если честно — то покинуть их компанию. А если руководствоваться индивидуальной политической программой?
Тогда никак нельзя было пускать дело на самотек и оставлять его в руках у террористов. Убийство царя могло начисто сорвать дело введения конституции в России — как в конце концов и получилось. Что же должен был сделать убежденный сторонник введения конституции?
Разумеется, взять дело на себя, занять позицию, наиболее опасную для царя, и сорвать покушение в самый последний момент — как, согласитесь, и получилось. Кто, кроме Желябова, который этого уже не сделает, сможет опровергнуть такую версию?
Характерно, однако, что никаким карам Желябов не подвергся, а продолжалось все большее укрепление его руководящей роли в заговоре. Очевидно, в самом узком кругу идеологов и руководителей происходила совместная коррекция различных точек зрения. Вот Морозов все дальше выпадал из руководящего ядра!
Под Москвой взрыв удался 19 ноября самым замечательным образом. Но и тут произошла случайность: случайно был изменен порядок следования поездов, и взорван оказался не царский поезд, а свитский.
Что можно сказать про такую случайность? Только то, что она произошла через несколько дней после ареста Гольденберга (не спешившего, однако, делиться сведениями со следствием), а это в свою очередь случилось через какое-то время после того, как возобновились контакты Фроленко с полицией. За год до этого он, как мы помним, взял грех на душу — и не спас жизнь Мезенцову, но теперь, схваченный на том, что пытался двурушничать с полицией, он вполне мог сыграть по-другому — и, не выдавая никого в Москве (он ведь действительно не знал никаких тамошних секретов!), мог постараться спасти царю жизнь — и заработать тем самым и себе, и Добржинскому с компанией положительные баллы.
Отсюда — и изменение порядка следования поездов, о чем рассказал Д.А. Милютин: «совершенно случайные обстоятельства ввели злоумышленников в заблуждение: царский поезд обыкновенно идет на полчаса позади другого, так называемого «свитского» поезда; на сей же раз он был пущен от самого Симферополя получасом ранее, чем было назначено по маршруту, впереди «свитского». Взрыв произведен был в то самое мгновение, когда к месту заложенной мины подходил второй поезд. Паровоз успел проскочить; а шедшие за ним два багажные вагона повалились на бок; все прочие вагоны от толчка сошли с рельсов, но, к великому счастью, остались неповрежденными и ни один человек не пострадал»[865] — выглядит все это очень неслучайным!
К тому же полное отсутствие убитых и раненых и дефицит впечатлений очевидцев во всех многочисленных мемуарах тогдашних царедворцев заставляет выдвинуть и предположение о том, был ли действительно пострадавший поезд свитским, а не максимально свободной от людей закамуфлированной подставкой для террористов?
Какой, кстати, поезд спас от взрыва Желябов? Тоже, очевидно, «свитский»!.. Но Желябов об этом знать не мог!
Зато потом Фроленко попал из огня в полымя. После того, как 19 ноября в Москве оправдался его прогноз о взрыве, на него должны были насесть более серьезно: как и от кого он это узнал? Вот и пришел черед предавать Квятковского!
Кстати из Одессы Фроленко скрылся затем неизвестно куда — снова примерно на 2–3 месяца, в том числе и от Лебедевой, с которой они затем поженились и уже не разлучались вплоть до его ареста в апреле 1881.[866]
№ 1 «Народной Воли» вышел в свет 1 октября 1879 года и вызвал у революционной публики немало недоумения.
Фигнер писала: ««Народная Воля» ставила своей первой неотложной задачей свержение самодержавия, и жестокую борьбу с правительством решила вести наличными силами партии. Это было неслыханное новшество: вся рутина прошлого революционного движения говорила против нас. Заявлять о необходимости завоевания политической свободы считалось до тех пор ересью, опасной для осуществления социальной революции с ее экономическим переворотом. Еще большим отступлением от прежних традиций было — не ждать восстания народа, а самим начать битву»;[867]
«политическая борьба, перенесение центра тяжести революционной деятельности из деревни в город, подготовление не восстания в народе, а заговора против верховной власти, с целью захвата ее в свои руки и передачи народу, строжайшая централизация революционных сил, как необходимое условие успеха в борьбе с централизованным врагом, — все это вносило настоящий переворот в революционный мир того времени. /…/ чтобы сломить оппозицию и дать новым взглядам окончательное преобладание в революционной среде, потребовалось 1–1½ года неутомимой пропаганды и целый ряд ослепительных фактов: общий ропот неудовольствия поднялся при выходе номера «Народной Воли» /…/ и единодушный взрыв рукоплесканий приветствовал 1 марта 1881 г.».[868]
Итак, сакраментальные слова произнесены: заговор против верховной власти, с целью захвата ее в свои руки!
Но их не было ни в каких программных документах «Народной Воли» вплоть до конца 1880 года. Провозглашенные основные цели были компромиссом между либеральными и социалистическими: классические требования демократических свобод, но сверх того — передача земли в общенародное распоряжение и, менее определенно, принятие мер к переходу заводов и фабрик в руки рабочих. Имелся и пресловутый тезис о передаче власти в руки народа: «Наша цель: отнять власть у существующего правительства и передать ее Учредительному собранию /…/. Подчиняясь вполне народной воле, мы, тем не менее, как партия, сочтем должным явиться перед народом со своей программой».[869]
Таким образом, благоразумно обещалось в случае захвата власти Учредительное собрание не разгонять, хотя вопрос об этом неоднократно обсуждался, и большинство заговорщиков склонялось к вполне большевистскому подходу к данной проблеме.
Позднее, уже в сентябре 1880 года, в № 2 «Черного Передела», Плеханов писал: «Один из Александров, II или III, это в сущности все равно, вынужден будет высочайше пожаловать конституцию, которая удовлетворит интересам высших классов. На минуту нарушенное согласие между ним и монархом восстановится, голодающему народу кинут корку-другую хлеба, охранителей из «департамента» заменят охранители из Земского собора, и «порядок» будет восстановлен к общему удовольствию всех заинтересованных в его сохранении.
В этом споре за власть между отживающим абсолютизмом и нарождающейся буржуазией какую роль будут играть социалисты? Сосредоточат ли они свои силы на политической борьбе или найдут для себя в народе дело более плодотворное, более достойное партии, написавшей на своем знамени экономическую революцию в интересах трудящихся масс?»[870]
Одновременно и П.Л. Лавров недоумевал: почему «Исполком» призывает к Учредительному собранию и как он надеется заполучить большинство на выборах в этот орган?
Да и в собственных рядах начертанные политические перспективы рисовались не в радужных тонах. Фигнер вспоминала, почти дословно повторяя одну из тогдашних статей Плеханова: «Самый вопрос о временном правительстве при наличном составе партии был у нас скорее вопросом академическим, без мысли, что мы увидим его, а тем более войдем в него, и ставился для стройности программы, для будущего, когда революционная партия разрастется до обширных размеров. А если доживем и увидим, то скорее всего жар загребут нашими руками либералы: земские и городские деятели, адвокаты, профессора и литераторы, как это было до сих пор во Франции ХIХ века.
И приходилось идти на это, лишь бы сбросить царизм, душивший все силы народа, осужденного на нищету, невежество и вырождение»[871] — выделенные нами слова и принадлежат Плеханову.
Николай Морозов вовсе не стремился к захвату власти, а считал необходимым ввести терроризм в качестве постоянного фактора политической жизни, направляющего из-за угла весь ход общественных процессов — совсем в стиле современных международных террористов. В брошюре, изданной в 1880 году в Женеве, он писал: «террористическая борьба именно и представляет то удобство, что она действует неожиданно и изыскивает способы и пути там, где этого никто и не предполагает.
Все, что она требует для себя — это незначительных личных сил и больших материальных средств.
Она представляет совершенно новый прием борьбы. /…/ Она одна способна сделать целый перелом в истории революционной борьбы. /…/
Цари и деспоты, угнетающие народ, уже не могут жить спокойно в своих раззолоченных палатах. /…/
Нет сомнения, что косвенным продуктом террористической борьбы в России до ее окончания будет между прочим и конституция. Уверившись в негодности полиции и жандармов при новой форме революционной борьбы, правительство попробует привлечь к себе сторонников из классов, заинтересованных в поддержке существующего экономического строя. Наступит время императорского парламента, при котором под покровом общественной воли будет практиковаться такое же бесцеремонное насилие, как в настоящее время в Германии. Правительство будет иметь несколько более сторонников, но уничтожит ли это возможность бороться по-прежнему?
Нетрудно увидать, что — нет. /…/
Идея террористической борьбы, где небольшая горсть людей является выразительницей борьбы целого народа и торжествует над миллионами врагов, /…/ раз выясненная людям и доказанная на практике, не может уже заглохнуть.
Системой последовательного террора, неумолимо карающего правительство за каждое насилие над свободой, она [террористическая партия] должна добиться окончательной его дезорганизации, деморализации и ослабления. /…/ она /…/ сделает свой способ борьбы традиционным и уничтожит самую возможность деспотизма в будущем.
/…/ мы твердо уверены, что террористическое движение обойдет все лежащие на его пути препятствия и торжеством своего дела докажет всем противникам, что оно вполне удовлетворяет условиям современной действительности, выдвигающим на первый план такого рода борьбу».[872]
Итак — террор без конца и без края.
Нетрудно видеть, что именно элементы этой программы Морозова и пытался высмеять Тихомиров в приведенных выше строках воспоминаний. Но ведь концепция Морозова более чем серьезна! Однако дело было в том, что у Тихомирова была совсем иная.
Совершенно не случайно, что все ведущие народовольцы — Желябов, Александр Михайлов, Фигнер — даже на суде открещивались от этой брошюры Морозова — но одновременно и не проясняли собственную позицию.
Морозов же осенью 1879 года остро ощутил, что с ним по существу не желают прямо обсуждать планы дальнейшей борьбы: «У меня очень обострились теоретические, а отчасти и моральные разногласия с Тихомировым, который, казалось мне, недостаточно искренне ведет дело с товарищами и хочет захватить над ними диктаторскую власть, низведя их путем сосредоточения всех сведений об их деятельности только в распорядительной комиссии из трех человек на роль простых исполнителей поручений, цель которых им не известна. Да и в статьях своих, казалось мне, он часто пишет не то, что думает и говорит иногда в интимном кругу».[873]
Взрыв 19 ноября произвел на публику сильнейшее впечатление, даже не убив и не покалечив ни одного человека.
Сильнейшее впечатление было произведено и на царя. По случайности (на этот раз — уж точно случайность!) именно в этот день в Москву пришла весть, что в Петербурге, пользуясь своим правом, генерал-губернатор прославленный генерал И.В. Гурко заменил Мирскому казнь пожизненной каторгой. По-видимому по злобности Мирского затем и засунули в Алексеевский равелин к Нечаеву!
Царь аппелировал к подданным: 20 ноября 1879 года в Москве, принимая представителей сословий, поздравлявших его с избавлением от гибели, Александр II обратился к ним с просьбой о содействии.
Ответ оказался достаточно своеобразным: тут-то и посыпались готовившиеся почти год земские петиции о введении конституционного правления!
Еще деталь: следствие по делу о взрыве поезда Александр II хотел поручить Ф.Ф. Трепову, но встретил жесткое сопротивление всех соратников![874]
Неудачное покушение послужило поводом для публичного дебюта «Исполкома» — в опубликованном заявлении говорилось: «Если бы Александр II сознал, /…/ как несправедливо и преступно созданное им угнетение, и, отказавшись от власти, передал бы ее всенародному Учредительному собранию, /…/ тогда мы оставили бы в покое Александра II и простили бы ему все его преступления»![875]
Но пока что оказалось, что сам «Исполком» не был оставлен в покое!
Еще 28 октября в столице был арестован Зунделевич. Это было изолированным и по-видимому случайным происшествием. Особый упор делается на то, Зунделевич был арестован в Публичной библиотеке, и у него обнаружены революционные печатные материалы. Легко представить себе, как это могло произойти: в Публичной библиотеке могут подвергнуть обыску любого, по ошибке или обоснованно заподозренного в краже книг или вырывании листов. Бумаги Зунделевича просмотрели — отсюда и последствия!..
Но вот 24 ноября произошел обыск у Квятковского, жившего на нелегальном положении с подругой — Евгенией Фигнер, младшей сестрой Веры. У них обнаружили целый склад нелегальщины. Считается, что виновницей оказалась младшая Фигнер, раздававшая прокламации кому не попадя и притом называясь тем именем, под каким она и была прописана в Лештуковом переулке. При первом же доносе, упомянувшим имя пропагандистки, полиция и вышла на нелегальную квартиру просто через адресный стол.
Эту сказочку повторяет и биограф Софьи Перовской Е. Сегал, но тут же сообщает удивительнейшие подробности о Перовской в этом эпизоде. Последняя же к этому моменту переместилась из Москвы в Питер: прошло пять дней после взрыва поезда, в котором она принимала непосредственное участие. Власти уже опубликовали описание примет «супругов Сухоруковых», подготовивших взрыв в Москве, и объявили денежную награду за сведения о них.
Итак, безо всякого объяснения того, чем же было вызвано такое поведение Перовской, рассказывается следующее:
«25 ноября Соня, забыв всякое благоразумие, прибежала при свете дня на Знаменскую площадь, где под именем инженера Хитрово с супругой проживали Морозов и Любатович.
— Не ходите к Квятковскому, у него сегодня должен быть обыск, — сказала она /…/. — Я попробую его предупредить. Может быть, еще не поздно.
— Ну уж нет! — возразила Ольга [Любатович] решительно. — Это дело не для тебя. Ты оттуда не вырвешься.
/…/ Морозову пришло в голову отправить на разведку Ошанину /…/: Мария Николаевна никогда не судилась, не была у жандармов на подозрении, да и жила на Николаевской совсем близко от Невского.
/…/ Соня, хотя ей и не хотелось оставлять Ольгу, обеспокоенную затянувшимся отсутствием мужа, дольше ждать не могла. Она торопилась предупредить тех, кто должен был в этот день посетить квартиру в Лештуковом.
Через каких-нибудь два часа Соня узнала от Марии Николаевны, что Квятковского и Евгению Фигнер, живших по документам Чернышева и Побережской, арестовали еще накануне вечером. И что вдобавок к этому в оставленную у них засаду попала Ольга, которая, так и не дождавшись Морозова, сама отправилась в Лештуков переулок.
Мария Николаевна попала бы в ту же засаду, если бы, встретив на лестнице Ольгу в сопровождении полицейских, не догадалась подняться этажом выше. Она уже успела предупредить Морозова, чтобы он ушел из квартиры, как только очистит ее от всего, что могло бы дать нить для дальнейших расследований.
Но не тут-то было. Морозов /…/ остался ждать, пока Ольга, решив, что он успел замести следы, приведет полицию по правильному адресу. /…/ Морозов решил попытаться выручить Ольгу, а на худой конец разделить ее судьбу.
Его расчеты оказались правильными, в результате их супруги Хитрово теперь уже вдвоем очутились под домашним арестом. Для Ольги, бежавшей из Сибири, и Морозова, бывшего одним из «московских взрывателей», это приключение могло окончиться особенно плохо.
/…/ супругам Хитрово удалось каким-то чудом убежать из-под домашнего ареста».[876]
Нелепость этого текста является гарантией точности изложения — такое не придумаешь!
Относительно деталей сделаем некоторые пояснения.
Ошанина, будучи настоящей дамой, не могла, разумеется, выйти на улицу, не приведя себя в должный вид. Это, очевидно, заняло порядка часа — отсюда и возникший порядок перемещения действующих лиц.
Морозов действительно был одним из «московских взрывателей». Но его отстранили от работы в подкопе почти сразу — ввиду слабосильности; поэтому он вернулся в Петербург раньше остальных.
Главное же в том, откуда Перовская могла узнать о предстоящем обыске у Квятковского? Сегал, очевидно, все-таки попыталась об этом задуматься (каждому иногда случается заниматься несвойственным делом!), поэтому подчеркивает через пару страниц, что Перовская с Клеточниковым знакома не была.[877]
Остаются две возможности.
Первая: Перовская все же была схвачена по прибытии в Петербург и сразу выдала адрес Квятковского, полученный, допустим от Михайлова, остававшегося в Москве (он выехал в столицу, получив весть об аресте Квятковского), а затем через день или два выпущена, так что ее отсутствия товарищи не заметили. Эта версия отдает чересчур интенсивной суетой, а потому маловероятна.
Вторая, более реальная, о которой мы уже упоминали: Квятковского выдал Фроленко, предупредив затем об этом Перовскую — еще в Москве или даже уже в Питере. Фроленко вполне мог за это время доехать и до Москвы, и до Питера и встретиться затем с Перовской — с момента его исчезновения из Одессы уже миновало порядка трех недель. Ниже мы расскажем, что они действительно поддерживали между собой особую связь: об этом свидетельствовал эпизод при аресте М.Р. Попова в феврале 1880.
Так или иначе, но, с одной стороны, у Перовской взыграли остатки совести — и она, пусть и с опозданием, попыталась предупредить Квятковского. С другой стороны, ее подконтрольность полиции становится уже также совершенно очевидной.
Такая страннейшая вещь, как «домашний арест» «супругов Хитрово» — мера, вообще не применявшаяся в подобных случаях! — указывает на невозможность их арестовать, не бросив при этом тени подозрений на Перовскую.
Еще более красочно выглядит различие судеб «супругов Сухоруковых».
Гартмана так усиленно искала полиция, что товарищи сразу отправили его за границу. Но в феврале 1880 он был арестован и там — в Париже по требованию российского правительства. Встал вопрос о его выдаче России. Это вызвало бурю негодования у французской общественности. В результате выдача не состоялась, что до чрезвычайности обострило тогда русско-французские межправительственные отношения. Затем Гартмана в марте 1880 выслали из Франции. Он поселился в Лондоне и с октября 1880 играл роль заграничного представителя «Исполкома» (после Морозова), а в 1881 переселился в США и затем отошел от российских дел; умер в 1908 году.
Контраст был и с судьбой Степана Ширяева, который соединял провода непосредственно при взрыве в Москве. Он тоже переместился в столицу, начал готовить динамитную мастерскую и был арестован 4 декабря 1879 — т. е. в эти же дни. Внимание, которое власти уделили персонально Ширяеву, отправив его (вслед за Мирским) в Алексеевский равелин, где Ширяев и умер уже летом 1881, тем более подчеркивает то, насколько серьезно они относились к участникам этой акции.
В то самое время, когда такие бури бушевали вокруг «Сухорукова», его «супруга», непосредственно руководившая взрывом, преспокойно болталась и в столице России, и по провинции — так продолжалось вплоть до марта 1881 года!
Ведь даже упомянутый Гольденберг в феврале 1880 полностью рассказал о заглавной роли Перовской в подготовке московского взрыва, которую до своего ареста наблюдал собственными глазами — и тоже ничего!
Лет около сорока тому назад, после проката популярного чешского фильма-пародии, имел хождение такой ковбойский анекдот:
— А это — Неуловимый Джо.
— Что, его никто не может поймать?
— Нет, просто он никому не нужен!
Ясно, что Перовскую никто и не искал, а когда стали искать (после 1 марта 1881), то сразу и нашли!
В тот же день, что и Ширяев, был арестован и С.И. Мартыновский, у которого изъяли чемодан с «паспортным бюро» «Исполкома». Либерализм, проявленный по отношению к «супругам Хитрово» вполне, по-видимому, окупился наблюдением за ними, которое и привело и к упомянутым арестам, и к другим серьезным последствиям.
17 января 1880 «случайно» была обнаружена типография «Народной Воли». Пятеро работников во главе с Бухом оказали вооруженное сопротивление, отстреливаясь до последнего патрона, после чего были захвачены и жестоко избиты; один из них застрелился — не исключено, что был просто застрелен.
Это мужественное сопротивление было разумно обосновано: в течение нескольких дней полиция безуспешно пыталась уже на прилегающих улицах обнаружить подозрительных людей — типогафия была и центром распространения отпечатанного.
Внешнее наблюдение за этим узлом (достаточно было следить за одним Морозовым, который, по-видимому, чем-то заметно выделялся: в разные годы его дважды арестовывали в результате подозрений, вызванных поведением или внешним видом) и привело, скорее всего, к этому провалу. Скандал же со стрельбой, слухи о которой разнеслись по всей столице, исключил возможность какой-либо засады.
Параллельно развивался другой сюжет: 17 декабря в Москве был по какому-то поводу арестован рабочий-наборщик А.Я. Жарков, приехавший туда по личным делам, а до того работавший в Питере в типографии «Черного передела». На допросах он и выдал типографию. Ее арестовали 28 января 1880 года, и в течение следующих трех дней добирали оставшихся работников во главе с Аптекманом и Короткевичем — участниками Воронежского съезда.
В феврале была арестована и типография нелегальной газеты «Рабочая Заря» с 16 участниками, успевшими выпустить только один номер.
В итоге все подполье осталось без печати — до конца мая 1880, когда Михайлов снова наладил типографию.
Морозов, у которого обострились отношения с Тихомировым и который оказался не у дел со своей литературной деятельностью, был отправлен вместе с беременной Ольгой Любатович за границу — в качестве зарубежного представителя «Исполкома».
В эти же дни произошел разгром харьковского подполья. Лидером последнего был член «Исполкома» П.А. Теллалов, а на собраниях молодежных кружков появлялись Желябов, Гольденберг (который не начал еще, напоминаем, давать откровенных показаний), Дейч и другие гастролеры.
Тут тоже произошло очередное чудо — типичное из серии чудес, призванных сохранять в тайне классических предателей, имена которых настолько тщательно скрыты, что большинство из них остается секретом по сей день.
В Харькове, напоминаем, был создан склад взрывчатых материалов и устройств. Разместили его на чердаке недостроенного дома, принадлежавшего доценту университета Осипу Сыцянко, сын которого, девятнадцатилетний реалист выпускного класса Александр Сыцянко, был одним из лидеров местных радикалов.
Рассказывается, что 27 ноября 1879 года соседский мальчишка — ученик сапожника — чем-то проштрафился и, скрываясь от гнева своего хозяина, спрятался на этом чердаке. Там он обнаружил спираль Румкорфа, запалы к разрывным снарядам, бурав для земеляных работ и тому подобные предметы. С торжеством он представил найденное своему хозяину, а тот отнес в жандармское управление. Предлагается уверовать в то, что у этого Павлика Морозова хватило технических знаний, чтобы распознать, что же он обнаружил!
К делу было привлечено около 50 человек, под суд (уже почти через год — в сентябре-октябре 1880) отдано 14. Теллалов благополучно бежал. Дефицит сведений не позволяет раскрутить сюжет этой явной провокации.
Так или иначе, Лорис-Меликов, отличившись относительной мягкостью (сослал только 37 человек из 575, сосланных всеми генерал-губернаторами в период чрезвычайного положения с апреля 1879 по июль 1880 и не вынес ни одного смертного приговора[878]), по видимости полностью искоренил крамолу на подведомственной ему территории.
Действительно, он наносил удары не по площадям, а по целям — и заработал на этом соответствующую характеристику перед общественным мнением и перед высоким начальством.
Но важнее всех этих локальных происшествий и катастроф оказался взрыв в Зимнем дворце.
Широко известна история о том, как Степан Халтурин поступил на работу столяром в Зимний дворец (под чужим именем), таскал динамит в свою каморку в подвале, прятал в своей кровати, а потом в решительный момент хладнокровно поджег фитиль бомбы и вышел из дворца к встречавшему его Желябову. Всю эту историю принято трактовать и в качестве вопиющей глупости полиции. Еще бы!
Куратором взрыва был сначала Квятковский. При обыске у него нашли план Зимнего дворца, где крестиком была отмечена царская столовая. Квятковский позднее отрицал, что имел отношение к взрыву, но все равно был за это повешен в ноябре 1880. Полиция же утверждала, что разобралась с этим только после взрыва. Но она не бездействовала и до того: помещение в подвале, где как раз и жил Халтурин — прямо под отмеченной столовой, было тщательно обыскано — и (о, эта глупая полиция!) даже не обнаружен динамит!
Между тем, обыск явно произвел тревогу, и Желябов (заменивший Квятковского и в качестве члена Распорядительной комиссии, и как куратора взрыва во дворце) настаивал на ускорении покушения. Заметим, что как и под Александровском 18 ноября, Желябов снова оказался ангелом-хранителем царского семейства!
В результате взрыв, произведенный 5 февраля 1880 года, как считается, не достиг поставленной цели: никто из царского семейства не пострадал.
В этот же день состоялся еще один акт, о котором постарались раструбить революционеры: был убит предатель Жарков (конкретно — А.К. Пресняковым) — Александр Михайлов сохранял принцип двойного удара, введенный еще Осинским.
Вокруг взрыва во дворце наворочена масса легенд. Самая популярная гласит, что царское семейство спаслось случайно, поскольку немного задержался поезд, на котором прибыл высокий родственник — Гессенский принц; его встреча и отодвинула назначенное начало обеда.
На самом же деле, царскому семейству ничто не угрожало: лишь как при легком землетрясении звякнула посуда, качнулись люстры и кое-где пострадал паркет; сидели бы все они за столом — и ничего бы с ними не случилось! Но в самый момент взрыва, когда семейство входило в столовую, был ужасный грохот, вылетели стекла во многих помещениях и в соседних зданиях, погасло газовое освещение в коридорах, всюду проник дым с запахом взрывчатки, и вообще произведен был жуткий эффект! Хуже всего оказалось то, что между подвалом и столовой располагалось караульное помещение, где погибло 11 и было ранено еще 56 солдат охраны.
Но все классические источники умалчивают о том, что, помимо помещения охраны, место взрыва и столовая разделялись еще несколькими этажами с толстыми перекрытиями: динамита (которого Халтурин натаскал около трех пудов) требовалось по меньшей мере в несколько раз больше, если бы действительно ставилась задача реального покушения на царское семейство, а заодно — и убийства уже всех солдат на промежуточном этаже!
Но ставилась ли она — вот в чем вопрос!
Недоумение того же Плеханова вполне понятно: зачем убивать Александра II, если его заменит Александр III — какая в этом разница для социалистов?
Морозов давал четкий ответ на этот вопрос: он готов был убивать и Александра IV, и Александра V, и Александра VI — сколько понадобится до тех пор, пока правительство и реакция не будут окончательно дезорганизованы.
Тихомиров же и другие, вслух не высказывая собственных замыслов, активно злились на Морозова. Сами-то они прекрасно понимали, что цареубийство — совсем не простая задача. Реально убить Александра II было просто лишь сначала: когда стреляли Каракозов и Соловьев; затем это становилось все сложнее, а об Александре III можно было и не мечтать — как и получилось. Зато напугать хотя бы одного царя — вполне реальная задача, какая ими и ставилась — начиная с покушения Соловьева, вместо абсолютно политически бессмысленного и бесцельного убийства.
Заметим также, что и крушение поезда — совершенно нелепая вещь как способ индивидуального убийства. Месяца не проходит даже в наши дни, чтобы где-то на Земном шаре не произошло крушение поездов. Гибнут при этом обычно единицы, в редких случаях — десятки людей, в редчайших — большинство пассажиров. То же происходило и при диверсиях против поездов во время многих войн. Хотя, разумеется, опыт народовольцев в этом отношении был значительно меньше, чем у нас, но и в их времена железнодорожные катастрофы тоже не были редкостью: вспомним, например, причину нахождения на гауптвахте Унгера-фон-Штернберга, упомянутую Верой Фигнер. Уже позднее, 17 октября 1888 года, произошла знаменитая катастрофа у станции Борки — безо всякого злого умысла: в царском поезде погибло тогда несколько десятков людей, но само царское семейство не пострадало.
Решение о взрыве во дворце заведомо недостаточного количества взрывчатки было вполне сознательным, однако в курсе этого оказалось только несколько человек, но не из одной лишь Распорядительной комиссии. Об этом четко свидетельствует диалог уже цитированного «пиротехника» Филиппова с одним из посвященных — Грачевским: «Взрыв 5-го февраля был произведен с помощью нашего же Бикфордова шнура. Теперь прошло уже более сорока лет, но я очень хорошо помню свой разговор с Грачевским при первом же нашем свидании после взрыва в Зимнем дворце. На мое замечание, что заложено было мало динамита, Грачевский ответил, что все запасы не решились использовать потому, что не было полной уверенности в успехе, а между тем, «была полная возможность сразу извести всю крамолу»»[879] — довольно странный термин по отношению к царскому семейству!
Вера Фигнер (остававшаяся тогда в Одессе) по поводу изложения этого диалога делает такое примечание: «Ежедневная опасность обыска в подвальном помещении Халтурина не позволяла частого переноса динамита»[880] — но это не оправдание преждевременного взрыва!
Логика же тут была простейшая: как у рэкитеров, захвативших залог и требующих выкупа. Именно подобная часто возникает теперь и у современных террористов, требующих выполнения каких-то политических условий, а иначе угрожающих продолжением и развитием террора.
Свое собственное требование они выставить не решались: введение социализма в России путем террористического шантажа было нереально уже потому, что этого не поддержал бы тогда просто никто — ни народные массы, ни либеральная публика, ни царские чиновники. Поэтому публично выражать свои сокровенные желания они и не могли.
Оставалось выдвигать совершенно нелепое требование конституции, которая им самим не только не была нужна, но просто вредна. Это, однако, не казалось им опасным: если дело дойдет до реальных переговоров с запуганным правительством — вот тут-то и можно будет пошантажировать весьма серьезными условиями.
Скептикам, собирающимся возразить насчет того, что кто же ведет переговоры с шантажистами-террористами, ответим, что очень многие. Непосредственно же с Тихомировым, находившимся тогда уже за границей, чисто номинально оставаясь во главе совершенно разгромленной террористической партии, затеялись самые настоящие прямые переговоры от лица правительства осенью 1882 года. Этот известный эпизод не привел ни к каким результатам, хотя возвращение Чернышевского из Сибири произошло если не вследствие, то сразу после данной попытки переговоров! Но для срыва этих переговоров потребовалась определенная мощная контринтрига, изложение которой уже выходит за возможности данного издания.
Необходимы были, следовательно, переговоры и в 1879–1880 годах. А вот их-то добиться и не удалось! Почему?
Да потому, что террористы только воображали, что это только они сами кого-то запугивают. А участвовали-то в этом запугивании отнюдь не одни террористы!
Даже один из них, один из самых талантливых, а потом и самых влиятельных — Желябов, явно поначалу двурушничал, не занимаясь террором, а имитируя его. Но и из этого ничего бы не получилось, если бы им не подыгрывали совершенно другие силы.
В случае со взрывами на железной дороге это не так очевидно, хотя следует признать, что царь в этих ситуациях был гарантированно защищен от неприятностей изменением порядка движения поездов.
В случае же халтуринского взрыва это гораздо более ясно. Причем гуманизмом тут и не пахло: взорванных-то солдат никто не пожалел!
Царя запугивали, и запугивали всерьез — и запугали!
После 5 февраля он перестал, наконец, прогуливаться в публичных местах, а еще раньше начал себя вести при выездах более чем странно. Начальник его охраны полковник А.И. Дворжицкий вспоминал: «После 2-го апреля 1879 года государь император стал выезжать с конвоем; мне же приказано было находиться постоянно у Зимнего дворца, при прогулках, выездах и возвращениях во дворец его величества. Покойный государь по возвращении с поездки весьма часто подзывал меня и отдавал приказания о наведении справок о замеченных им на улицах подозрительных лицах. Хотя несколько раз мне удавалось напасть удачно на след указанных его величеством личностей, но, во избежание могущих быть ошибок, градоначальник Зуров приказал мне не ограничиваться наблюдением у дворца, а сопровождать государя императора всюду.
Его величество, привыкнув видеть меня около себя везде во время выездов, постоянно обращался ко мне с указаниями на лиц, казавшихся по какой-либо причине ему подозрительными. Следуя за экипажем государя, я старался быть как можно внимательнее, дабы не пропустить что-либо, могущее обратить на себя внимание государя. Случалось часто, что при докладе его величеству о задержании при проезде государя подозрительной личности он замечал: «верно, у него скверная рожа». Задержанные лица отправлялись в секретное отделение канцелярии градоначальника для справок и удостоверения личности».[881]
Понятно, что с наследственностью у Александра II дело обстояло не блестяще: еще лет за сорок до этого его отец и дядя нагоняли своими выездами трепет на столицу: «В прежнее время вся царская фамилия каталась по Невскому в известные часы. Государь Николай Павлович и великий князь [Константин Павлович] имели зоркий глаз: замечали малейшую небрежность в форме у офицера или солдата; даже если один из крючков на воротнике не был застегнут, то строго взыскивали с провинившегося».[882] Такое унтер-офицерское поведение уже находилось на грани мании. Но царь, с рвением начинающего сыщика вглядывающийся в своих верноподданных, — это уже сверх всякой меры!
Притом никто и не собирался позволять террористам, добровольно взявшим на себя все технические усилия по такому запугиванию, пользоваться плодами этих усилий.
Сразу после 5 февраля 1880 года это выявилось с полной отчетливостью.
Сама дата взрыва в Зимнем дворце — 5 февраля 1880 года — наводит на серьезные размышления.
19 февраля была годовщина вступления Александра II на престол, на этот раз — юбилейная, двадцать пятая! В каждом году к этой дате приурачивались издания серьезных указов. Тем более этого можно было ожидать теперь.
Чего должны были добиваться террористы, исходя из собственных целей: сорвать подписание конституции, если оно намечалось, усилить психологическое давление на царя и сделать более возможными прямые серьезные переговоры?
Они должны были торопиться и ни в коем случае не дожидаться того, что когда-то Халтурин сумеет начинить динамитом и соседние кровати! Существует и еще одно четкое свидетельство в пользу того, что народовольцы заранее назначили взрыв приблизительно на это время — заведомо раньше 19 февраля, но незадолго до этой даты — чтобы активно повлиять на ход мыслей царя.
Раскол «Земли и Воли» на практике привел к исчезновению того крыла, которое преобразовалось в «Черный Передел»: ужесточившийся контроль властей за деятельностью революционеров (именно вследствие покушений «Исполкома») ухудшил и без того не блестящие возможности пропаганды в народе. В то же время все возрастающая слава террористов и надежды на успех деятельности этой неуловимой организации (несмотря на аресты отдельных функционеров) привлекали к ней наиболее энергичных чернопередельцев. Выше сообщалось, что к такому решению пришел Стефанович в 1881 году. Еще раньше на тот же путь вступил М.Р. Попов — один из наиболее последовательных критиков «Народной Воли» в момент раскола.
В 1879 году он возглавил Киевское отделение «Черного Передела». Уже в октябре Попов установил контакты с местным представителем народовольцев Д.Т. Буцинским — и с этого времени в Киеве действовала по существу объединенная организация. Буцинский был в курсе планов взрыва поезда, и к середине ноября Попов с коллегами наметили провести в день удачного покушения попытку массовой демонстрации при стечении народа на Житном рынке в Киеве — со знаменами (все с тем же лозунгом «Земля и Воля») и разъяснительными речами. Неудача покушения 19 ноября привела, как уже упоминалось, к решению не проводить демонстрацию.
В конце ноября — начале декабря 1879 года Попов провел переговоры (тогда — вопреки мнению Стефановича) с народовольческой группой в Одессе — В.Н. Фигнер, Н.Н. Колодкевичем и Л.С. Златопольским. Последние пытались подготовить покушение на генерал-губернатора — хорошо нам известного Э.И. Тотлебена. В Одессе было достигнуто полное соглашение о координации деятельности, и Попов взял на себя подготовку покушения на киевского генерал-губернатора М.И. Черткова. Из этих покушений ничего не вышло: группа Попова была арестована в конце февраля 1880 года, а с Тотлебеном получилось еще интереснее — его решили пока оставить в покое, чтобы не спугнуть следующее готовящееся покушение на царя в той же Одессе (о нем — ниже).
Так вот, накануне 5 февраля снова все было готово в Киеве для проведения публичной демонстрации. Но на этот раз была готова и полиция во главе с Судейкиным, уже державшим Попова с сообщниками под наблюдением. Полученная телеграмма о состоявшемся, но неудачном взрыве была задержана для распространения: Судейкин хотел выяснить, не произойдет ли демонстрация согласно заранее намеченному плану, и тем самым будет возможно доказать, что революционеры действуют по составленному расписанию для всей России. Но из хитроумнейшей проверки ничего не вышло: в этот раз Попов оказался хитрее и получил телеграмму одновременно с полицией — ему ее доставил специально ожидавший ее сообщник-телеграфист. Никакой демонстрации, естественно, не состоялось.[883]
Но эта история четко доказывает, что революционеры в провинции действительно за какое-то время до 5 февраля были приведены в состояние готовности — и это был заранее спланированный акт.
С другой стороны, сторонники конституции должны были бы стараться предотвратить взрыв, так как этот акт мог серьезно повлиять на царя в очень неблагоприятном направлении: если тот еще только дозревал до введения конституции, то прямая угроза нападения заставляла ожидать, что он еще сильнее заупрямится — ведь он считал себя человеком чести и не считал себя трусом, поэтому никак не мог уступать прямой угрозе в свой адрес! (Забегая вперед, скажем: иное дело — уступать желаниям людей, спасших его от прямого насилия!) Именно так тогда и расценили сторонние наблюдатели последствия взрыва.
12 февраля А.А. Киреев писал: попытка покушения «помешала разным пагубным конституционным поползновениям и имела хороший результат»[884] — прекрасная оценка деятельности террористов, и в этот раз, как и после 19 ноября, провозгласивших, что они требуют Учредительного собрания!
Поэтому, кстати, если Желябов продолжал оставаться конституционалистом, то он должен был бы сорвать взрыв, а он его старался ускорить! Но вот это-то и делает его поведение еще более подозрительным!
Дело в том, что в начале февраля 1880 года публика еще ждала позитивных вестей о конституции, а в узких информированных кругах уже было известно, что ничего подобного не предвидится.
Народ же ждал аграрной реформы, на которую постоянно не терял надежды.
Еще взрыв 19 ноября заставил государственных мужей всерьез призадуматься о дальнейших перспективах.
Среди старых, заслуженных партизан введения конституции по-прежнему царил разброд. Милютин 3 декабря записал в дневник: «Обменялся несколькими словами с Валуевым опять по поводу любимой его мысли о преобразовании Государственного совета. После же заседания /…/ остался я наедине с великим князем Константином Николаевичем. Тот же вопрос — что нам делать, чтобы выйти из настоящего невыносимого положения? Я высказал великому князю мнение, что при настоящем общем неудовольствии в России нельзя ограничиться какою-либо одною мерой, и притом такою фиктивною, как предполагаемое, например, привлечение в состав Государственного совета некоторого числа временных делегатов от земств. Что будут делать эти представители земства в составе Государственного совета, когда все заботы высшего правительства направлены к усилению мер строгости, когда предоставлен администрации, на всех ее ступенях, полный произвол, когда вся Россия, можно сказать, объявлена в осадном положении. При настоящем настроении государя было бы совершенно несвоевременно возбуждать вопрос о какой бы то ни было реформе, имеющей характер либеральный. Великий князь не противоречил мне и, по-видимому, соглашался с моим взглядом».[885]
В то же время повзрослевший цесаревич Александр Александрович и его наставник с юных лет К.П. Победоносцев оказались центром сопротивления конституционным преобразованиям.
До этого времени никто просто не обращал внимания на наследника престола, которого царь оттеснил далеко в сторону. Но теперь почва, явно пошатнувшаяся под ногами самодержца, заставила всех озадачиться и невольно обратиться мыслями к человеку, могущему оказаться по воле внезапных жутких обстоятельств во главе российского государства.
Тот же Милютин записал в дневнике 3 января 1880 года: «наследник-цесаревич разговорился о разных других предметах, не исключая и вопросов политических. В первый раз случилось мне слышать от его высочества продолжительный и связный разговор и, признаюсь, я был предельно изумлен слышать от него дельные и разумные суждения».[886]
О том, какими были эти суждения, заботился Победоносцев, писавший к подопечному: «Все эти социалисты, кинжальщики и прочие не что иное, как собаки, спущенные с цепи. Они работают бессознательно не на себя, а для польского гнезда, которое рассчитало свой план очень ловко и может достигнуть его с помощью наших государственных людей…
От всех здешних чиновных и ученых людей душа у меня наболела, точно в компании полоумных и исковерканных обезьян. Слышу отовсюду одно натверженное, лживое и проклятое слово: конституция… Повсюду в народе зреет такая мысль: лучше уж революция русская и безобразная смута, нежели конституция. Первую еще можно побороть вскоре и водворить порядок в земле, последняя есть яд для всего организма, разъедающий его постоянной ложью, которой русская душа не принимает… Народ убежден, что правительство состоит из изменников, которые держат слабого царя в своей власти. Все надежды на Вас! Валуев — главный зачинщик конституции…»[887]
Валуев, между тем, в январе 1880 снова подал собственный проект преобразования Государственного совета. И с благосклонным отношением царя дело было отдано на рассмотрение Особого совещания.
Великий князь Константин Николаевич писал в эти дни к государственному секретарю Е.А. Перетцу: «Государь сообщил мне теперь, что желал бы к предстоящему дню 25-летия царствования оказать России знак доверия, сделав новый и притом важный шаг к довершению предпринятых преобразований. Он желал бы дать обществу больше, чем ныне, участия в обсуждении важнейших дел».[888]
Однако, предложение Валуева не встретило единодушия на заседании 25 января, где противником «конституции» решительно и безоговорочно выступил цесаревич Александр Александрович. Он заявил: «По моему мнению, проекта не нужно издавать ни сегодня, ни завтра. Он есть в сущности начало конституции, а конституция, по крайней мере надолго, не может принести нам пользы. Выберут в депутаты пустых болтунов-адвокатов, которые будут только ораторствовать, а пользы для дела не будет никакой. И в западных государствах от конституции беда. Я расспрашивал в Дании тамошних министров, и они все жалуются на то, что благодаря парламентским болтунам нельзя осуществить ни одной действительно полезной меры. По моему мнению, нам нужно теперь заниматься не конституционными помыслами, а чем-нибудь совершенно иным…
Мысль моя очень проста. Я нахожу, что мы находимся теперь в положении почти невозможном. В управлении нет никакого единства; не говоря уже о генерал-губернаторах, из которых некоторые творят Бог весть что, я не могу не сказать, что единства нет и между министрами. Все идут вразброд, не думая об общей связи. Мало того, некоторые из них думают больше о своем кармане, чем о ведомстве, которое им поручено. Мы должны доложить государю о необходимости установить связь в управлении держаться какой-либо одной общей системы…»[889]
Валуев комментировал: «Цесаревич всякий «конституционализм» считает гибельным, а «конституционные стремления» — «столичными бреднями».»[890]
На следующем совещании, 29 января, председательствовал сам царь. Он решил присоединиться к мнению старшего сына, записав в тот вечер: «Совещание с Костей [великим князем Константином Николаевичем] и другими, решили ничего не делать»[891] — универсальное решение всех российских проблем!
Поскольку ничего подобного в прессе не сообщалось, то «общество» продолжало тщетно надеяться на конституцию.
Вот тут-то и грохнул взрыв 5 февраля!
Оказывется, он вовсе не тушил надежды на конституционные преобразования, поскольку те и так были потушены за неделю до этого, и вовсе не лил воду на мельницу террористов-заговорщиков, надеявшихся обратить на себя внимание.
В очередной раз полностью сломав сложившуюся политическую ситуацию, он заставил переменить уже принятое решение ничего не делать, и прямо-таки заставил сделать нечто очень важное!
7 февраля в «Московских ведомостях» Катков вновь призвал к введению диктатуры в России.[892]
В тот же день цесаревич записал в дневнике: «Утро все провел у папa, много толковали об мерах, которые нужно же, наконец, принять самые решительные и необыкновенные, но сегодня не пришли еще к разумному…»[893]
На следующий день — дневник Валуева: «Сегодня утром продолжительное, но почти безрезультатное совещание у государя, при цесаревиче: министры военный, двора, внутренних дел, шеф жандармов и я. /…/ На совещании цесаревич предлагал невозможную верховную комиссию с диктаторским, на всю Россию распространенными компетенциями, что было бы равносильно не только упразднению de facto III Отделения и шефа жандармов, но вообще всех других властей, ныне ведущих политические дела, и притом de jure устанавливалось бы прямое главенство самого государя над следственным диктаторством комиссии и ее председателя…»[894]
9 февраля — дневник Валуева: «Утром опять приказание быть во дворце. Перемена во взглядах государя (как догадывается граф Адлерберг[895], вследствие письма, вчера полученного от цесаревича); учреждается здесь верховная комиссия, и во главе ее граф Лорис-Меликов. Воля государя объявлена внезапно для всех. Генерал-губернатор [Гурко] упраздняется /…/. Неожиданность впечатления выразилась на всех лицах».[896]
Назначение Лорис-Меликова действительно было неожиданностью — не только для министров, но практически и для всей страны. Но вот было ли оно столь же неожиданным для Валуева и, главное, для самого Лорис-Меликова?
По странной случайности (тогда они происходили практически каждый день!) Лорис-Меликов появился в столице в конце января (не позднее 30 числа[897]) и затем оставался здесь все последующие критические дни. 9 февраля он, по странной случайности, был дежурным генерал-адъютантом и безотлучно находился при царе.[898]
Дневник Милютина: «приехал в помещение комитета министров, куда вскоре после меня приехали Валуев, Дрентельн и Маков[899], а несколько позже и гр[аф] Адлерберг. С удивлением узнал я от них, что они были собраны во дворец для того, чтобы выслушать решение государя, совершенно противуположное тем мнениям, которые были им высказаны во вчерашнем совещании; а именно: генерал-губернаторство в Петербурге упраздняется; но учреждается новая «верховная» распорядительная комиссия, под председательством гр[афа] Лорис-Меликова, на место которого назначается в Харьков кн[язь] Дондуков-Корсаков. Такое неожиданное решение изумило не одного меня. Очевидно был вчера сильный напор на государя; мнение, внушенное наследнику цесаревичу, взяло верх. «О чем же теперь остается нам рассуждать?», спросил я у моих коллегов. Нашлось, однакоже, достаточно тем для нашего совещания часа на полтора. /…/ Существенная мера была принята одна — усилить число околоточных в Петербурге и подчинить пригородные местности начальству городской полиции. /…/
В городе много толков и пересуд; публика и народ в напряженном состоянии; говорят о подметных письмах, угрожающих поджогами на 19 февраля».[900]
Паника стояла необычайная — покруче, чем во время пожаров в столице в мае 1862 года. Один из очевидцев, маркиз Эжен-Мельхиор де Вогюэ, писал так: «Пережившие эти дни могут засвидетельствовать, что нет слов для описания ужаса и растерянности всех слоев общества. Говорили, что 19 февраля, в годовщину отмены крепостного права, будут совершены взрывы в разных частях города. Указывали, где эти взрывы произойдут. Многие семьи меняли квартиры, другие уезжали из города. Полиция, сознавая свою беспомощность, теряла голову. Государственный аппарат действовал лишь рефлекторно. Общество чувствовало это, жаждало новой организации власти, ожидало спасителя».[901]
И спаситель явился!
10 февраля — Милютин: «Гр[аф] Лорис-Меликов понял свою новую роль не в значении только председателя следственной комиссии, а в смысле диктатора, которому как бы подчиняются все власти, все министры. Оказывается, что в таком именно смысле проповедывали «Московские ведомости» несколько дней тому назад; а известно, что «Московские ведомости» имеют влияние в Аничковом дворце[902] и что многие из передовых статей московской газеты доставляются Победоносцевым — нимфой Эгерией Аничковского дворца. Вот и ключ загадки.
Лорис-Меликов, как человек умный и гибкий, знающий, в каком смысле с кем говорить, выражался с негодованием о разных крутых, драконовских мерах, которые уже навязывают ему с разных сторон. Думаю, что он и в самом деле не будет прибегать к подобным мерам, обличающим только тех, которые испугались и потеряли голову. Но достигнет ли он того, чего от него ожидают, — не знаю.
В городе распускают всякие толки. /…/ Странно, что в народе ходит недобрая молва о великом князе Константине Николаевиче; выводят какие-то подозрения из того случайного факта, что в день взрыва во дворце великий князь был в Кронштадте».[903]
Итак, молва назвала Лорис-Меликова ставленником цесаревича, Каткова и Победоносцева. Интересно, что и эти последние в тот момент считали так же.
Цесаревич Александр записал в дневник 14 февраля: «Сегодня вступил в новую должность гр[аф] Лорис-Меликов; дай, Боже, ему успеха, укрепи и настави его!..»[904]
Катков удовлетворенно писал: «Случилось то, чего следовало ожидать».[905]
Сам Лорис-Меликов клянется в верности цесаревичу: «С первого дня назначения моего на должность главного начальника Верховной распорядительной комиссии, дал себе обет действовать не иначе как в одинаковом с вашим высочеством направлении, находя, что от этого зависит успех порученного мне дела и успокоения отечества…»[906]
При этом Лорис-Меликов составляет воззвание «К жителям столицы», опубликованное 15 февраля: «На поддержку общества смотрю как на главную силу, могущую содействовать власти в возобновлении правильного течения государственной жизни»[907] — и позже неоднократно повторял подобное. Одновременно он пишет умиротворяющее письмо к Каткову, стараясь оправдать проскользнувшие «либеральные» нотки.
16 февраля «Голос» изливается в восторгах по поводу воззвания Лорис-Меликова: «Если это слова диктатора, то должно признать, что диктатура его — диктатура сердца и мысли».[908]
17 февраля Катков публикует призыв сосредоточить власть в одних руках[909] — это тоже неявный призыв к поддержке того же Лориса.
Поистине, новый «диктатор» поначалу нравится всем — кроме народовольцев, которые и привели его к власти, сами не ожидая того! Трудно переоценить их разочарование!
И свое веское слово они выскажут тотчас.
Празднование 19 февраля 1880 года прошло с большой помпой, но было объявлено только о сокращении недоимок по выкупным платежам, которыми по-прежнему было обременено крестьянство.
Зато была объявлена амнистия административно высланным и состоящим под надзором полиции — это был явный реверанс перед террористами и общественностью.
20 февраля некий приезжий провинциал И.М. Млодецкий (как выяснилось — крещеный еврей из Слуцка) поджидал подъезжавшего «диктатора» у подъезда его дома. Он выстрелил сбоку в упор: была пробита шинель и вырван клок мундира на спине, после чего бравый генерал сам обезоружил нападавшего.
21 февраля Млодецкого судили военным судом, а 22-го — повесили.
По словам присутствовавшего Достоевского, на казни присутствовало до 50 тысяч зрителей.
На этот раз общественное мнение, живущее надеждами, оказалось безоговорочно против террориста, хотя его поспешная казнь вызвала неоднозначную реакцию.
«Исполком» пропел Млодецкому хвалу, объяснив, что покушение, несомненно, вызвано несбывшимися надеждами на царские милости 19 февраля, и, выразив свое сожаление, объявил его террористом-одиночкой.
Сделано это было уже после казни, 23 февраля, когда Млодецкий не мог уже на это ответить: «Покушение Млодецкого — единоличное как по замыслу, так и по исполнению… Млодецкий действительно обращался к ИК с предложением своих сил на какое-нибудь террористическое предприятие, но, не выждав двух-трех дней, совершил свое покушение не только без пособия, но даже без ведома ИК»[910] — желающие могут этому поверить!
Впрочем, может быть, в это стоит и поверить: уж больно странным оказался путь Млодецкого на эшафот. С.Г. Сватиков[911] рассказывает,[912] что Млодецкий, подозрительно шатавшийся возле Зимнего дворца, был задержан еще 6 января 1880 года и выслан в Слуцк. По дороге 28 января он сбежал и вернулся в столицу с револьвером, якобы украденным у жандармского офицера.
«Исполнительный Комитет», несомненно, несет моральную ответственность за покушение — как и Ишутин с товарищами в 1866 году: они не остановили преступника. Заметим притом, что какому-то Млодецкому спокойно удалось выйти на контакты с «Исполнительным Комитетом».
Что же касается покушения, то пробитые шуба и мундир — целиком на совести самого Лорис-Меликова; в публике поговаривали, что на нем была кольчуга, но, как мы понимаем, возможно она и не понадобилась!..
Покушение же создало Лорис-Меликову ореол героя и мученика в борьбе за идеи (как и Столыпину в 1906 году покушение на Аптекарском острове, искалечившее его детей) — очень невредный «довесок» к образу начинающего «диктатора»!
Характерно, что в эти же дни раздались и первые слова критики в адрес Лорис-Меликова — совершенно с другого фланга.
Катков, подумав и пережив впечатления в течение нескольких дней, не мог оставить без должного ответа призыв Лориса к «обществу»: «В обществе не установившемся и переживающем переходную пору, кроме злонамеренных людей бывает много малодушных и неразумных, людей, надменных личным знанием, фантазеров и пустословов. Будет ли помощь и действие таких людей полезны правительству»[913] — писалось в «Московских ведомостях» 19 февраля.
«Нет надобности обращаться к обществу за поддержкой и пособием. Оно само обратится к правительству на всякую добрую помощь и содействие, лишь бы только правительство должным образом дисциплинировало своих деятелей сверху донизу и искало себе опору в патриотическом духе и русском мнении»[914] — писалось там же 21 февраля — уже после покушения Млодецкого.
Еще через месяц, начиная с 20 марта 1880, Катков, вполне уже уяснив тенденцию, которой решил придерживаться «диктатор», развернул против него ожесточенную критику; сразу состоялось обсуждение вопроса о вынесении Каткову цензурного предупреждения[915] — такого не было с самого 1866 года!
Налицо оказалось два фронта недовольных: народовольцы и Катков. Никто ни тогда, ни позднее не понял, что это может оказаться и основой для весьма практического альянса.
Пока же народовольцам оказалось не до того, чтобы к критике Каткова присоединить свою собственную «критику».
Как раз в это время (на рубеже февраля-марта 1880) Лорис-Меликов продчинил себе III Отделение (Дрентельн был уволен в отставку) и развернул мощную результативную борьбу против террористов.
Началось с Киева, где еще накануне покушения Млодецкого несколько арестов произвел Судейкин, вероятно, по собственной инициативе. Затем события в Киеве покатились, как снежный ком.
21 февраля начались судебные процессы над несколькими пропагандистами, арестованными еще ранее. На одном судили 19-летнего еврея студента И.И. Розинского: у него при обыске обнаружили несколько прокламаций. На другом судили уже солидного 25-летнего православного М.П. Лозинского, участника сербско-турецкой войны. Этот был еще более виновен — распространял прокламации среди крестьян и солдат. Обоих приговорили к смертной казни.
Затем был задействован суперагент Судейкина, которого тот завербовал еще в апреле 1879. Это был полунищий портной еврей Л. Забрамский — отец семейства, положением которого даже не поинтересовались барствующие киевские революционеры.
В Киеве портных евреев было едва ли не больше, чем клиентов на их труд. После какого-то денежного конфликта с одним из заказчиков Забрамский и очутился ненадолго в тюрьме. Там он впервые познакомился с «политическими», о существовании которых ранее не подозревал — и они потрясли его воображение. Не случайно он, выходя на волю, согласился передать записку от кого-то из братьев Избицких, уже год сидевших в тюрьме. С этой запиской его и перехватила тюремная стража. Не имея никакого желания прочно засесть (не забудем о семействе, бывшем на его иждивении!), Забрамский безо всякой охоты согласился на сотрудничество (это отмечал сам Судейкин) — и был выпущен вместе с запиской.
Эта записка и стала ему паролем в новую революционную жизнь; с другой стороны, жалкое жалованье, назначенное полицией, оказалось не лишним подспорьем.
Постепенно Забрамский погружался в гущу конспиративных дел, скармливая полиции одновременно собственные фантазии в качестве доносов, но должен был их разбавлять и правдивыми деталями. Затем он вошел во вкус и добился от Судейкина финансирования настоящей портняжной — с помещением и вывеской (предел его прежних мечтаний!), которую обязался использовать в качестве революционной явки, контролируемой полицией. С декабря 1879 он стал посвящать в свою двойную деятельность и революционеров — чтобы совместно морочить голову полиции. Но грандиозные замыслы этого несчастного авантюриста катастрофически противоречили жестокой прозе жизни.
Когда в феврале и марте 188 °Cудейкин развернул репрессии, то результативно использовал информацию, полученную и непосредственно от Забрамского, и с помощью слежки за ним. М.Р. Попов и его товарищи не потрудились вычислить того, что далеко не многие провалы связаны с Забрамским.
4 марта один из революционеров, К.В. Поликарпов, пытался заколоть Забрамского кинжалом, но тот оказался в кольчуге под одеждой; Забрамскому, тем не менее, было нанесено 15 ран — в голову, шею, руки. Покушавшийся затем застрелился.[916]
6 марта в Киеве были казнены Розовский и Лозинский.
В разгар этих событий и произошел арест М.Р. Попова, подробности которого более чем красноречивы.
Ночь с 20 на 21 февраля Попов провел в мастерской у Забрамского, пытаясь в доверительной беседе уточнить характер связи хозяина с полицией. Забрамский юлил, но самого Попова предупредил, что тот выслежен и ему угрожает арест, если он не покинет Киев. Детали этого заявления показались Попову неправдоподобными. Тем не менее, он и так собирался уезжать, но должен был уладить ряд дел, которые и завершил к утру 22 февраля.
Попов отмечает, что после ухода от Забрамского за ним не было слежки: люди, с которыми он встречался в последующие сутки, в том числе тот, у кого он ночевал в следующую ночь, не подверглись арестам и преследованиям.
Утром 22 февраля у Попова произошли две знаменательные встречи, описанные им безо всяких подробностей — Попов считал, что это не имело никакого отношения к его аресту. Не ясно даже, встречался ли он с двумя ниже названными лицами вместе или порознь. В.А. Жебунев (участник одесского кружка, позднее член «Исполнительного Комитета» с лета 1881, вскоре тогда же арестован и выслан) передал Попову письмо от Перовской, а Фроленко, появившегося в Киеве проездом, Попов проводил в сторону вокзала (в тот момент Жебунева с ними, очевидно, не было), после чего был арестован жандармами на Крещатике.
Попов делится своими соображениями и наблюдениями: «Ясно, что меня только в этот день встретили жандармы, и, очевидно, получив от Судейкина распоряжение арестовать меня при первой встрече, они без разрешения Судейкина не решились арестовать вместе со мной и Фроленко, которого я проводил несколько по направлению к вокзалу /…/.
Мне думается, что Забрамский в моем аресте в этот день не оказал услуг жандармам, ибо он все это время среди них не показывался».[917]
Далее чудеса продолжались: «Перовская писала из Курска и в письме сообщала адрес гостиницы, где она остановилась, и представьте себе: полицейский чин полез в карман и не взял письма; я думаю — умышленно»[918] — и Попов затем благополучно уничтожил письмо при ближайшей возможности. Этот и другие эпизоды такого рода Попов трактует, как сочувствие полицейских по отношению к революционерам — дух начинавшейся эпохи Лорис-Меликова! Видимо, он не сразу распространялся, не затронув пока что суда над Розовским и Лозинским.
Но самой интересной оказалась последующая беседа Попова с Судейкиным, который оказался не менее ошеломлен этим арестом, чем сам Попов, и явно не понимал, что ему делать и о чем думать!
«Первые слова, с которыми Судейкин обратился ко мне, был вопрос, — с кем я шел вместе сегодня по направлению к вокзалу? Я ответил ему — со Стефановичем, ибо знал, как Судейкин жаждал изловить Стефановича. «Со Стефановичем? /…/ А вы /…/ не Бохановский?» — Я подтвердил его догадку.
Он быстро /…/ сбегал в отдельную комнату, очевидно, чтоб посмотреть фотографию Бохановского, и, возвратившись, с лукавой улыбкой сказал: «Вы, очевидно, любите пошутить. Нет, серьезно, будьте любезны, сообщите нам, — кто вы таков?»
— У вас же мой паспорт в руках, — ответил я, — чего же еще вам?»
Попов к этому времени, несмотря на пятилетний стаж активнейшей революционной деятельности, ни разу не арестовывался и продолжал вести отчасти легальный образ жизни, параллельно пользуясь и фальшивыми документами, и псевдонимами. В киевском подполье его знали под именем Василий Николаевич: «скрывать, — кто был я, — не было смысла. Тем не менее, Cудейкин не поверил мне. «Знаю, — сказал Судейкин, — в вашем распоряжении таких паспортов много. Вот, например, и в этом паспорте вы называетесь Михаилом Родионовичем Поповым. Признаюсь, вашей фамилии я не знаю. Но знаю, что вас зовут Василием Николаевичем. Так пока я вас и буду называть. Намерены ли вы, Василий Николаевич, дать мне какие-либо показания?»
— Кто я такой, где был перед моим арестом, я вам сказал, а больше пока ничего не намерен сказать /…/.
После этого Судейкин составил протокол»[919] — и более таких странных бесед с Поповым уже не вел.
Тут прямо как у следователей ежовских времен: расскажите мне о вашей подрывной троцкистской деятельности — притом, что сам следователь о деятельности именно данного подследственного еще не знает ровным счетом ничего! Вот и Судейкин в первый момент явно не знал, что ему делать с этим арестованным! Но потом, разумеется, нашлось что делать, хотя, как отметил Попов, даже к концу судебного разбирательства у Судейкина были весьма приблизительные представления о поступках и планах киевских заговорщиков.
Далее у Попова было пять месяцев следствия, суд и смертный приговор за подготовку покушения на киевского генерал-губернатора Черткова. Судейкин зачитывал на суде в Киеве в июле 1880 показания Забрамского: последний отказался выступать свидетелем против революционеров; дальнейшая его судьба неизвестна.
Приговор Попову был заменен пожизненной каторгой — вот это, пожалуй, действительно под воздействием Лорис-Меликова. Затем Попов провел двадцать пять лет тяжелейшего заключения в крепостях — вплоть до амнистии 1905 года.
Киевское же подполье было прочно и надолго разгромлено.
Теперь проанализируем полученную информацию.
Попов, расставшись с Фроленко, знал, что последний направляется на вокзал. Откуда это мог знать Судейкин? Варианта два.
Первый: сопровождавшие филеры проводили Фроленко до вокзала и видели, как тот уехал. Согласитесь — весьма странное поведение. Но тут хотя бы понятно, почему Судейкин не знал имени уехавшего. Опять же: почему не организовали арест уехавшего? — это же не было проблемой при наличии телеграфа! Сферой же действий Судейкина был ведь не только Киев, но и вся губерния, не говоря даже о возможности обращения к соседям!
Второй: сам Фроленко объяснил жандармам, расставшись с Поповым, что отправляется на вокзал, что затем и осуществил без помех. Укажем, что столь странный эпизод не был таким уж невероятным!
Разумеется, Попов не был в курсе подробностей позднейших похождений Азефа. Но мы-то в курсе! Именно так этот агент и разъезжал по России, не подчиняясь местным работникам сыска, а распоряжаясь ими, причем они не имели права ни задавать ему лишних вопросов, ни оспаривать его указаний, но обязательно сопровождали его филерским наблюдением — абы чего не случилось; опять же, убирали наблюдение по требованию Азефа или высшего начальства, если это было нужно последнему. Инструкции, получаемые от вышестоящего начальства, не допускали местного вмешательства в деятельность высших сил, эммисаром которых и был Азеф.
Вот и взаимоотношения Фроленко с Судейкиным оказались построены по тому же принципу, чем ротмистр Судейкин оказался настолько ошеломлен, что совершенно неуместным образом полез за разъяснениями к Попову. Смысл же распоряжений, отданных Фроленко, был совершенно четкий: немедленно арестовать того человека, с которым он только что расстался (очевидно, Фроленко выяснил, что тот собирается скрыться в ближайшие часы, а может быть, возникло и еще что-то, на что не обратил внимания Попов), но позволить ему уничтожить письмо, находящееся в его кармане. Читал Фроленко это письмо до Попова или последний сам дал его ему прочесть — это уже детали. На этом Фроленко растворился в воздухе, как и положено настоящей нечистой силе!
Вот, заметим, и еще раз Перовская благополучно избежала ареста!
Жебунев же, через которого Фроленко и вышел конспиративно на Попова, сопровождал его, скорее всего, в качестве представителя революционеров, который всегда мог подтвердить последним, что никаких странных происшествий с ними не случалось. С такой же целью Фроленко обычно таскал с собой еще с осени 1878 В.А. Меркулова, арестованного 27 февраля 1881 года и тоже затем ставшего предателем.
Эпизод с арестом Попова ставит точку в ряду улик, указывающих на двойную игру Фроленко (но не на деятельности последнего). Вовсе не глупый Попов мог бы и сам догадаться о его предательстве, но пребывал под гипнозом совместного двадцатилетнего сидения в крепостях, хотя их же соратник по заключению, убийца того же Судейкина в 1883 году, Н.П. Стародворский был разоблачен В.Л. Бурцевым как агент охранки еще при жизни Попова.[920]
Значительно более мощного успеха добился Лорис-Меликов, получив показания арестованного Гольденберга. Последнего таскали при следствии по разным тюрьмам (и в Харьков, и в Одессу), вытрясая из него незначительные, казалось бы, подробности — и непосредственно на допросах, и с помощью осведомителей, подсаженных к нему в камеру. Тем не менее, выяснилось и нечто весьма интересное.
Именно с его слов Тотлебен доносил из Одессы в III Отделение к Дрентельну — еще 27 декабря 1879 года: «Получил сведения, что у террористов уже созрел план подкопа на Малой Садовой и что они намерены воспользоваться частыми поездками государя императора в манеж Инженерного замка»[921] — это, как мы видим, в чистейшем виде план цареубийства 1 марта 1881 года, существовавший, следовательно, более чем за год до того!
В конечном итоге и Гольденберг, и ведший следствие А.Ф. Добржинский оказались в Петербурге, куда последний был переведен товарищем прокурора — вслед за Лорис-Меликовым.
Добржинский правильно разобрался и в характере, и в умственной ограниченности Гольденберга, и избрал стратегию уговоров, приведшую к успеху. Он всячески играл на самолюбии и честолюбии Гольденберга, высказывал ему уважение и превозносил его заслуги.
Сам Лорис-Меликов не побрезговал посетить Гольденберга и ласково с ним побеседовать. Гольдеберг проникся сознанием величия миссии, выпавшей на его долю, и уверовал в чистоту помыслов таких милых людей, как Добржинский и Лорис-Меликов.
Поскольку еще раньше он проникся любовью и уважением к замечательным революционерам, то весьма естественной показалась ему идея объединить усилия всех этих хороших людей на благо народа России. Взаимная борьба, сопровождаемая казнями и убийствами из-за угла, показалась теперь всего лишь недоразумением и абсурдом. В то же время революционеров, как прекрасно знал Гришка, была ничтожная горсть — и нельзя было допустить истребления этих великолепных людей.
И Гольденберг начал политку примирения враждебных лагерей, приступив к естественному и доступному для него занятию: стал рассказывать и разъяснять Добржинскому все, что знал о революционном подполье.
Когда до самого Гольденберга дошло, что же он сделал, то он повесился в камере 15 июля 1880 года.
Трубецкой бастион, где держали Гольденберга, был уже прекрасно оснащен системой оповещения и связи, и на воле почти сразу узнали, что Гришка выдает. Тут-то, возможно, определенную роль сыграл и Клеточников.
В принципе ничего противоестественного в таком предательстве не было, и методы борьбы с таким злом были и продуманы, и отработаны. В результате все явки и пароли, известные Гольденбергу, были максимально быстро сменены на новые, и никаких арестов практически не произошло.
Но бросать нанятые помещения, съезжать и нанимать новые, заводить новые документы и легенды — все это требует не только сил и времени, но и денег! А вот деньги, как это бывает свойственно им всегда и всюду, взяли, да и кончились!
Прошли те полгода, на которые деятельность «Исполкома» была обеспечена исходным капиталом, а новых поступлений не было и не ожидалось — и виной тому была собственная работа революционеров, осуществленная в истекшие полгода.
Политическая ситуация изменилась, к власти пришел Лорис-Меликов, все ждали конституции, и давать деньги на продолжение террористической борьбы никто уже не хотел. Такие, как Николай Морозов, осевший в это время в Женеве, готовы были бы и дальше убивать кого не попадя, но собственные деньги у них если раньше и имелись (у семейства Фигнер, например), то теперь тоже уже потратились. Те же, что продолжали владеть свободными средствами, предпочитали не ухудшать политическую ситуацию, а терпеливо ждать, когда же, наконец, Лорис-Меликов уговорит царя издать желанную конституцию. Продолжение террора для их планов было бы просто самоубийственным.
Тихомиров, «изменивший революции», усиленно намекал в 1890-е годы, что либералы-де финансировали террор. Об этом же кричал и Катков еще в 1879–1881 годы. Но и то, и другое — просто откровенное вранье. Никаких фактов подобного рода не было обнаружено и никогда не обнаружится — потому что они просто противоречили здравому смыслу, которого российские Маниловы до конца все же не теряли.
Какую-то финансовую поддержку «Исполком» все же получал, но только по инерции — от людей уже упертых в бессмысленные идеи революционной борьбы. Но у таких патологических тупиц или несозревших юнцов трудно было отыскать финансы, потому что такой публике не свойственно быть богатыми: «Денежные пожертвования, делаемые живущими в разных местах состоятельными членами партии, пересылались в С.-Петербург между прочим на имя Фердинанда Люстига, отставного прапорщика Кронштадтской крепостной артиллерии, служившего кассиром на одной из частных С.-Петербургских фабрик. /…/ В течение 1880 года на имя Люстига по почте и через Банки Государственный и Международный переведено из разных мест 1975 рублей. Деньги эти, по мере получения, он передавал Желябову, а иногда и Кибальчичу».[922] Таких каналов было несколько, но все равно: где тут 60 тысяч в год?
В итоге террористические предприятия лета 1880 года — это такие анекдоты, на которые не хочется тратить и нескольких строк. Хотя даже и о них сочинились легенды: взрыв под Каменным мостом в Петербурге якобы сорвался потому, что кто-то из террористов куда-то не успел вовремя подойти из-за отсутствия часов. Жалкое вранье: выезд царя в Крым 17 августа, под которым заговорщики и собирались взорвать мост, произошел без заезда в столицу. «Государь Император изволил выехать прямо из Царского Села в Ливадию»;[923] на поезд, отъехавший из Петербурга, он подсел в Колпине.[924]
То же и с подкопом в Одессе на Итальянской улице, куда царь также не поехал. Но и там хоть что-то начали делать только потому, что обаятельная Фигнер всегда умела вытрясать деньги из обеспеченных поклонников. Следует при этом еще и понимать, что с Веры Фигнер, после устройства на работу Фроленко в прошлом году, попросту глаз не спускали! Она, тем не менее, свидетельствует: «В марте или апреле в Одессу приехали Перовская и Саблин, а затем Якимова и Исаев для приготовления нового покушения на царя на Итальянской ул[ице], где первые двое наняли лавочку, из кот[орой] и был начат подкоп под улицу. Я достала деньги на все расходы и оказывала им всевозможную помощь».[925]
Еще более конкретно она показывала на следствии: «Перовская не привезла с собой денег: она должна была, вместе со всеми нами, составить смету расходов и представить ее в Комитет, который должен был выслать требуемую сумму. Мы рассчитали, что требуется не менее 1000 рублей. Я предложила известить Комитет, что деньги не нужны, так как я берусь доставить средства, требуемые для выполнения покушения. Действительно, я передала Перовской в разное время около 900 рублей, которые пошли на плату за помещение, покупку бакалейного товара, бурава, на содержание всех участников и последующий разъезд их».[926] На запрос Фигнер, нельзя ли сделанный подкоп использовать для покушения на Тотлебена, «Комитет» ответил отказом: данный способ сохраняли в секрете для нападения на царя. В результате подкоп был тщательно заделан. А тут и одесское начальство — Тотлебена и Панютина (на которого тоже собирались покушаться) перевели из Одессы.
Помимо прочих бессмысленных потерь времени, сил и средств, Исаеву при изготовлении динамита микровзрывом оторвало три пальца.
Вся эта деятельность происходила как бы в сомнабулическом состоянии, что и не удивительно: Гольденберг вбил осиновый кол и в грандиозный тайный замысел: напугать царя и добиться серьезных политических результатов. Ничтожная горстка людей, об истинном количестве которых стало теперь известно властям из показаний Гольденберга, никого уже не могла в принципе запугать. Таинственный заговор, смысл которого старались тщательно скрывать, потерпел крах — суровый и беспощадный.
Но не окончательный!
Кое чем показания Гольденберга должны были повергнуть в шок и следователей: оказалось, что Михаил Фоменко, личность которого не составляла для них секрета, был не кем-нибудь, а одним из трех главных лидеров террористического заговора — именно такие сведения почерпнул Гольденберг еще в Липецке.
Несомненно, ничего подобного не сообщал им их суперагент Фроленко, равно как и не выражал ни малейших намерений выдать властям таких деятелей, как Тихомиров и Александр Михайлов — своих товарищей по триумвирату. Только тут Добржинский и Лорис-Меликов поняли, что имеют дело не с относительно надежным сотрудником, а с хитроумным двойником.
Все это, разумеется, вычислил Фроленко, как только узнал не о воображаемой, а о вполне достоверной откровенной болтливости Гольденберга. Произошло это на его счастье раньше, чем состоялось его очередное рандеву с полицейскими кураторами. И Фроленко принял свои меры: немедленно залег на дно. После гастролей в Киеве в конце февраля он исчез совершенно начисто, что по тогдашней ситуации среди террористов вовсе не выглядело подозрительным в их глазах: большинство из них также активно обрывало связи и вынужденно оказывалось не у дел.
На связь с полицией он так добровольно и не вышел — как попытался в первый раз делать еще в июне 1879; теперь это тоже продолжалось для него не слишком долго. К революционным же мероприятиям он вернулся к декабрю 1880, возглавив операцию по подкопу под Кишиневское казначейство.
Поняв, что Фроленко на связь не выходит, Добржинский объявил его в розыск. Это можно считать достоверным: в 1881 году, когда арестованного Фроленко во время следствия возили по разным городам (об этом — ниже), то в Одессе полковник-следователь показал ему фотографию похожего на него человека, арестованного по ошибке в 1880 году, пояснив (как утверждает Фроленко): «тогда мы этого человека приняли за вас и арестовали. Он же оказался одесским мещанином и никакого касательства к революции не имел. /…/ нам было известно про вас, как про Михайлу, и мы оставляли вас в покое до поры до времени, когда же хватились, вас и след простыл. Приказано было искать»[927] — достаточно прозрачно для тех, кто знает все вышеизложенные факты.
Трудно сказать, насколько исчезновение Фроленко поломало дальнейшие репрессивные планы Лорис-Меликова. Но ведь аресты действительно на несколько месяцев почти прекратились!
Между тем, политическая деятельность Лорис-Меликова, возбуждавшая столь разнообразные надежды у столь разных людей, имела весьма относительные результаты — и это должно было усиливать недовольство, тоже разное у разных людей.
Новейшие аналитики указывают на массу ошибок и просчетов, которые допустил «диктатор». Современники подвергали его еще более ожесточенной и неуважительной критике, которая постоянно возрастала на протяжении всего времени его пребывания у власти. Повторять и перечислять все эти упреки не имеет смысла, тем более, что в большинстве своем они были если не полностью справедливы, то достаточно обоснованы. Причем критики самых разных направлений (Победоносцев и Катков с одной стороны, Милютин и Валуев — с другой, народовольцы — с третьей и т. д.) единодушно указывали на такие его качества, как непоследовательность, поверхностность, кавказское интригантство, угодничество по отношению к царю, к наследнику и к новой жене царя (о которой ниже), безуспешному стремлению усидеть на двух или даже трех стульях и т. д.
Победоносцев писал о нем в одном из писем 2 января 1881 года: «Рецепт его легкий и ныне он всеобщий рецепт: не углубляться в коренные начала и уклоняться от борьбы /…/.
Он удивительно быстро создал себе две опоры и в Зимнем дворце, и в Аничковом. Для государя он стал необходимостью, ширмой безопасности. Наследнику облегчил подступы к государю и представил готовые ответы на всякое недоумение, ариаднину нить из всякого лабиринта. По кончине императрицы он укрепился еще более, потому что явился развязывателем еще более путаного узла в замутившейся семье и добыл еще в силу обстоятельств третью опору в известной женщине».[928]
Народовольцы (конкретно — Н.К. Михайловский) подвергли его через полгода после провозглашения «диктатуры» вовсе неуважительным издевательствам: «Говорят, что к фигурам Минина и Пожарского на известном московском монументе будет в скором времени прибавлена статуя графа Лорис-Меликова. Говорят, что благодарная Россия изобразит графа в генерал-адъютантском мундире, но с волчьим ртом спереди и лисьим хвостом сзади, в отличие от прочих генерал-адъютантов, отечества не спасавших».[929]
Со своей стороны заявим, что несмотря на все это и вопреки всему этому (насколько бы ни была справедливой критика его конкретных решений и поступков), роль Лорис-Меликова остается неоцененной и неразгаданной, поскольку критики упускали из виду стержневую идею, которая у него, несомненно, имелась, и которой подчинена была вся его деятельность.
Ситуация эта вполне эквивалентна тому, как в свое время Александр II, тоже двигаясь непрямым и непоследовательным путем, привел-таки Россию за шесть лет к Реформе 19 февраля 1861 года, располагая минимальным количеством единомышленников и неоднократно меняя лиц, используемых на пользу дела. Александр II, повторяем, соорудил шедевр политического интригантского искусства — и оказался победителем, хотя реформа, снова повторяем, получилась далеко не идеальной. В еще большей степени подобной оценки заслуживает деятельность Лорис-Меликова.
Заметим притом, что Лорис-Меликов не располагал, в отличие от Царя-Освободителя, шестью годами, отпущенными на проведение реформы. Он не был царем, не занимал свой пост пожизненно, и имел, как практически оказалось, только два последовательных срока по шесть месяцев приблизительно, которые судьба ему и отвела на всю его общегосударственную деятельность. Причем первый срок он завершал, будучи почти бесконечно далек от поставленной перед собой цели.
Да, все надежды образованного общества были обращены на него, «диктатора» Лорис-Меликова. Но сам-то он в это же время жил тоже только одними почти надеждами: время после 5 февраля продолжало течь и утекать, тревоги улеглись и успокоились, а государь император Александр II, еще 29 января 1880 года решивший ничего не делать, встрепенулся лишь ненадолго, и снова готов был углубился во все то же состояние, которое все более соответствовало и его возраставшим годам. Ему исполнилось 62: он вступал в уже не самый подходящий возраст для авантюр и реформ!
Все, на что Лорис-Меликов мог претендовать к середине лета 1880 года — это на лавры покорителя экстремистов: после покушения Млодецкого никаких последующих более не произошло (хотя это нисколько не соответствовало устремлениям террористов, но вполне определялось бедственным положением, в котором они очутились), и Лорис счел себя обязанным заявить о нецелесообразности продолжения «диктатуры». 26 июля он подал соответствующий доклад к царю, который и был высочайше утвержден 6 августа.
Верховная распорядительная комиссия ликвидировалась, чрезвычайные права генерал-губернаторов отменялись, III Отделение упразднялось, преобразуясь в Департамент полиции, подчиненный министерству внутренних дел.
Сам Лорис-Меликов обращался в почти обыкновенного министра внутренних дел, которого, однако, сделали еще и шефом жандармов, чего никогда раньше не было. Получился монстр, по роли (но не по кадровым масштабам!) соответствующий НКВД 1934–1941 годов.
Макова, смещенного с МВД, сделали министром почт и телеграфов, образовав это министерство из соответствующих департаментов, изъятых из прежнего министерства внутренних дел.
Этот относительный триумф не сопровождался, однако, ничем более серьезным.
12 августа 1880 Милютин записал в дневнике: «Любопытное сведение сообщено мне сегодня государем о собственноручном письме, полученном его величеством от императора германского, который, вследствие дошедших до его сведения слухах о мнимом намерении Александра II даровать России конституцию, счел нужным, во имя родственных и дружеских чувств к своему племяннику, предостеречь его от важнейших затруднений представительного образа правления и для того преподать ему несколько добрых советов, основанных на долголетнем опыте. Сущность этих советов, изложенных по пунктам, в приложенной к письму собственноручной же записке, заключается в том, чтобы сферу действий представительных собраний строго ограничить исключительно обсуждением вопросов чисто законодательных и утверждением трехлетнего бюджета с полным устранением всякого вмешательства в администрацию и политику. Государь /…/ прочел нам приготовленное уже ответное письмо, в котором прямо высказывает, что не только не имеет намерения дать России конституцию, но и впредь, пока жив, не сделает этой ошибки».[930]
Лорис-Меликов был вынужден официально продекларировать суть сложившейся ситуации, проведя для этого первую в истории России пресс-конференцию. Пресса об этом сообщала так: «По прибытии из Ливадии в Петербург г. министр внутренних дел 6-го текущего сентября, пригласив к себе редакторов большой прессы с специальною целью разъяснить им, чтобы они не волновали напрасно общественных умов, настаивая на необходимости привлечения общества к участию в законодательстве и управлении, в виде ли представительных собраний европейских, в виде ли бывших наших древних Земских соборов, что ничего подобного в виду не имеется, и что ему, министру, подобные мечтательные разглагольствования прессы тем более неприятны, что напрасно возбуждаемые ими надежды в обществе связываются с его именем, хотя он, министр, никаких полномочий на это не получал и сам лично ничего подобного не имеет»[931] и т. д. Получилась почти что знаменитая речь Николая II 17 января 1895 года — о бессмысленных мечтаниях!
Михайловский имел полное основание иронизировать после этого насчет реформаторской импотенции «спасителя России», имеющего волчью пасть и лисий хвост!
И, тем не менее, в следующие полгода сам Лорис-Меликов полностью переиграл ситуацию, освещенную 6 сентября!
Он, однако, в отличие от Александра II, которому также не додано славы и почестей, не оказался победителем, поскольку, по большому счету, вовсе не достиг ничего выдающегося.
Это объективно верная, но все-таки не вполне справедливая и исчерпывающяя оценка его деятельности, потому что от победы Лорис-Меликова отделяли только какие-то мгновения.
История чтит великих заговорщиков, не достигших успеха, не лишая их почета и уважения как великих заговорщиков. Именно к этой категории и следует относить несчастливого двуличного графа, объективное жизнеописание которого еще не написано — наша книга также не может на это претендовать хотя бы из-за недостатка места, которое мы смогли уделить этому персонажу.
Тем более интересно и важно то, что выдающаяся интрига Лорис-Меликова потерпела окончательное поражение исключительно в результате воздействия другой, еще более замечательной интриги, которая и вовсе оказалась не замеченной ни современниками, ни потомками.
.
Не считая народовольцев, Катков был первым, скептически отнесшимся к перспективам, к которым взялся вести Россию Лорис-Меликов.
В марте 1880 последний составлял программу преобразований (вполне косметического масштаба), одобренную царем: «Благодарю за откровенное изложения твоих мыслей, которые почти во всем согласны с моими собственными. Вижу с удовольствием, что ты вполне понял тяжелую обузу, которую я на тебя возложил. Да поможет тебе Бог оправдать мое доверие».[932]
12 апреля цесаревич изливался по этому поводу в восторгах в письме к тому же Лорису: «Слава Богу! Не могу выразить, как я рад, что государь так милостиво и с таким доверием принял Вашу записку, любезный Михаил Тариелович. С огромным удовольствием и радостью прочёл все пометки государя; теперь смело можно идти вперед и спокойно и настойчиво проводить Вашу программу на счастье дорогой Родины и на несчастье г.г. министров, которых наверно сильно покоробит эта программа и решение государя, да Бог с ними!. Поздравляю от души и дай бог хорошее начало вести постоянно все дальше и дальше и чтобы и впредь государь оказывал вам то же доверие».[933]
Что касается министров, то тут имелся в виду прежде всего записной реакционер граф Д.А. Толстой, занимавший два министерских поста: обер-прокурора Синода и министра просвещения. Против него-то Лорис и затеял в это время интригу, действуя из-за кулис и напустив на Толстого других, прежде всего — Макова.
Каткова все это не обмануло, и он ринулся в борьбу за любимого им Толстого, но не встретил поддержки у Победоносцева. Последнего (нужно называть вещи своими именами!) в это время Лорис просто подкупил: именно Победоносцеву достался пост главы Синода. Министром же просвещения был сделан завзятый либерал А.А. Сабуров — прежний попечитель Дерптского учебного округа и брат посла в Берлине. Свержение Толстого состоялось 24 апреля 1880 года.
Катков, приезжавший в Петербург в начале апреля с тщетными попытками повлиять на Лорис-Меликова и Победоносцева, именно в это время был просвещен последним относительно совершенно непримиримой позиции, занимаемой наследником престола в отношении конституции. До этих времен Катков, как и остальные россияне, не имел достаточных оснований обращать внимание на цесаревича и его политические взгляды.
Тут Катков крепко призадумался, что выразилось, прежде всего, в совершенно удивившем всю Россию смягчении тона его критических выступлений — более и речи не могло идти о каких-либо цензурных предупреждениях в его адрес!
Молчаливый и сдержанный Катков — такого Россия не помнила вот уже более четверти века! Следовало бы опасаться такой зловещей сдержанности, равнозначной тому, что вулкан непримиримости и злобности прекратил вдруг регулярные и не очень опасные изрыгания пламени и дыма!
В то же время и тогдашние россияне, и многочисленные последующие исследователи жизни и творчества Каткова так и не поняли и не оценили, до какой глубины мудрости и мерзости может дойти этот человек, если попробует успокоиться и привести свои мысли в стройную систему. Похоже, что именно тогда, в апреле и мае 1880 года, Катков сумел просчитать шаги, которые в течение последующего года совершал не только он сам, но и все главные персонажи, от которых зависело и настоящее, и будущее России. Факты, по крайней мере, не противоречат возможности столь глубокого понимания им сложившейся ситуации и предвидения ее последующего развития.
Далее стал происходить процесс падения костяшек домино, неумолимо приближая события 1 марта 1881 года и все последующие бедствия России.
Первым дальнейшим важнейшим событием, существенно повлиявшим на все последующее, стала кончина императрицы Марии Александровны 22 мая 1880 года. Некогда влиятельная политическая фигура, в последний год она тихо и незаметно угасала. Зато ее кончина при наличии здравствующей фактической преемницы сулила нелегкие испытания царскому семейству.
Похоже, это стало последним кирпичиком, который использовал Катков для того, чтобы соорудить здание своих дальнейших планов.
Автор этих строк потратил десятки лет на то, чтобы вычислить персонаж, оплативший убийство Александра II 1 марта 1881 года. Дело было не только в политических позициях разных лиц, окружавших убитого императора и его преемника, но и в практической возможности установления живейшей связи между этими лицами и нигилистами-террористами.
Аристократические связи Софьи Перовской — просто сказки: отношения с ее отцом и его окружением были разорваны ею давно и навсегда. Рассуждая о ее связях при анализе ее личной ситуации летом 1878 года, мы имели в виду то, что кто-нибудь из влиятельных лиц мог бы оказать ей личную помощь и защиту, но ни в коем случае не политическую поддержку — такого эта дрянная девчонка совершенно не заслуживала.
Разумеется, заказчиком мог бы быть любой высокий полицейский чин: такому не трудно было бы через какого-нибудь арестованного обратиться к руководству террористов и обо всем договориться. Словом, разыграть то же, что и с Гольденбергом, но только всерьез. Беда, однако, в том, что Лорис-Меликову цареубийство совсем не было выгодно, а любой его подчиненный должен был бы действовать против всесильного министра и его вовсе не дилетантствующих профессиональных помощников; это было возможно, но в этом состоял колоссальный риск. Это можно было бы попытиться сделать только во имя высокой идеи.
Найти людей, способных на такое, среди карьеристов-жандармов нам не удалось. Известно, что некоторые современные исследователи продолжают подобные попытки поисков — дай Бог им удачи, только сочинять не нужно, вычисляя преступника по телефонной книге!
Представить же себе какого-нибудь иного генерал-адъютанта, беседующего где-нибудь в трактире с Желябовым или Михайловым — такое тоже не укладывается в нашем воображении! Но в принципе возможно и это: затеял же министр двора граф И.И. Воронцов-Дашков переговоры с Тихомировым осенью 1882 года. Интересен, прежде всего, тогдашний механизм обеспечения посредничества: для этого были выбраны литераторы: Н.К. Михайловский и Н.Я. Николадзе; последний — свой человек среди самых крайних радикалов 1860-х годов, а теперь лицо, обладающее самыми высокими связями в деловом мире и среди кавказской аристократии. Тихомиров же тоже принадлежал к кругу литераторов, печатавшихся не только в нелегальной прессе.
Но Каткова-то и вовсе отделяло только одно промежуточное звено (не будем фантазировать, кто это конкретно мог быть) от самого сердца террористического заговора. Катков сам был одним из радикалов пятидесятых и начала шестидесятых годов.
Теперь, разумеется, ничто не связывало его ни с кем из тогдашних единомышленников или почти единомышленников. В молодости и юности между ними могли существовать, однако, и какие-то особые отношения. С тех пор можно было стать и врагами, но сохранить уверенность, что друг Миша или друг Коля не предадут в действительно страшной и опасной ситуации, если попросить их о помощи, — мы тут, конечно, апеллируем к мнению не любого читателя, а читателя соответствующего возраста, имеющего полузабытых, но когда-то верных друзей.
Весной 1880 года существовали еще такие, например, литераторы, как Г.Е. Благосветлов, Г.З. Елисеев и Н.В. Шелгунов, некогда заведомо знакомые с достаточно молодым Катковым, а теперь поддерживающие связи с Михайловским, Тихомировым, Верой Фигнер и другими интеллигентными сливками среди заговорщиков. Были, вероятно, и деятели меньшего калибра, способные оказать Каткову посредническую помощь.
Вот ко всем ним и обратился публично и открыто сам Катков.
На 26 мая 1880 года (очередная годовщина рождения Пушкина, хотя и не круглая) было намечено торжественное открытие ему памятника в Москве, ставшего одной из достопримечательностей старой и нынешней столицы. Траурные дни по поводу кончины императрицы заставили отложить эти торжества.
Делом заправляла так называемая «прогрессивная» публика, и организаторы решали непростой вопрос: приглашать ли реакционера Каткова? Все-таки неудобно показалось не пригласить.
Пушкинский праздник начался 5 июня, а на торжественном банкете 6 июня Катков, произнося тост, обратился к присутствующим «демократам» с неожиданной примирительной речью, завершая которую протянул чокнуться бокал с шампанским к одному из своих старинных недругов — И.С. Тургеневу. Последний отшатнулся и чокаться не стал, но происшествие произвело огромное впечатление не только на присутствующих, но и на всю Россию.
Разумеется, Катков обращался не прямо к Тургеневу, который только под руку подвернулся, — не на ум Тургенева и подобных ему был рассчитан этот демарш. Но кто-то из тех, на кого он был ориентирован, должен был услышать этот неожиданный призыв и озаботиться выяснением его серьезности. Тут, по-видимому, должен был произойти диалог вроде нижеследующего:
— Извини, друг Миша (мы, надеюсь, по-прежнему на ты?), что-то ты такое на банкете несуразное сказанул. Ты это всерьез или как?
— Да, друг Коля (или Гриша), это я вполне всерьез. Не поможешь ли мне по старой дружбе?
Вслед за тем состоялась знаменательная командировка Александра Михайлова по югу России.
Анна Корба сообщает: «В июне А.Д. [Михайлов] по поручению Исполнительного Комитета уехал в южные губернии и вернулся только в августе. Он привез с собой деньги, пожертвованные сочувствующими лицами и необходимые для постановки большой типографии, а также для нового покушения на жизнь Александра II. Он привез также данные двух настоящих паспортов для типографии и для будущей лавки Кобозевых.
Его приезда ожидали с нетерпением для решения вопроса об этой лавке. Помещение для нее отыскал Баранников незадолго до возвращения А.Д., и она была одобрена видевшими ее членами Комитета; но хотелось узнать мнение /…/ А.Д. Он остался доволен всеми условиями, связанными с лавкою на Малой Садовой ул[ице], и она была нанята. Тогда начались хлопоты по изготовлению двух паспортов, о которых говорилось выше. Ими занялись А.Д. [Михайлов] и С. Златопольский, который достиг совершенства в паспортных делах».[934]
Она же: «ко мне пришел Баранников в июле 1880 г. с известием, что нашел весьма подходящий подвал на М. Садовой ул. для будущего подкопа. И здесь же позднее, после возвращения А. Михайлова из поездки на юг, состоялось заседание, где окончательно был выработан план подкопа на Малой Садовой улице. Здесь, однажды, тоже в августе 1880 г., Тихомиров просил Комитет дать ему полную отставку, ссылаясь на расстроенное здоровье. Ему, в пылу негодования, отвечал А. Михайлов, напоминая Тихомирову параграф устава Исполнительного комитета, в котором запрещается выход из членов его. Успокоительно и миролюбиво отвечал Желябов, предлагая дать Тихомирову отпуск для поправления здоровья, на что Комитет дал свое согласие».[935]
С осени 1879 года по осень 1880 в курсе всех тайных дел «Исполнительного Комитета» было только трое членов его Распорядительной комиссии — Александр Михайлов, Тихомиров и Желябов. Учитывая, однако, доверительные отношения, сложившиеся у них с их товарищами и возлюбленными — соответственно с Анной Корбой, Екатериной Сергеевой и Софьей Перовской, к посвященным лицам следует отнести и этих трех женщин.
Желябов и Перовская были казнены в апреле 1881, Михайлов был арестован в ноябре 1880 и погиб, оставаясь до конца дней в одиночном заключении, супруги Тихомировы пережили революцию, но Лев умер в 1923 году, а Екатерина, не оставившая ни единой известной строчки воспоминаний, — неизвестно когда. Притом Тихомиров, учитывая его сложную биографию, имел основательные мотивы не публиковать прошлых секретов.
Таким образом, Анна Корба оставалась к середине двадцатых годов, когда писались процитированные строки, единственным лицом, способным пролить свет на таинственные события, последовавшие с лета 1880 года. Она оказалась в сложном положении — против нее была вся установившаяся легенда о деятельности «Народной Воли», и не было ни одного человека, который мог бы подтвердить ее сведения, противоречащие этой легенде. Поэтому неудивительно, что Анна Корба избрала стратегию Чука и Гека: если ее мотивированно спрашивали, то она отвечала правдиво, если не спрашивали — хранила молчание. Так, например, по просьбе П.Е. Щеголева она изложила истинный план побега Нечаева, развеяв легенду, сочиненную по этому поводу Тихомировым (об этом — ниже). Не желая и не имея возможность рассказать правду об убийстве Александра II, она, тем не менее, прибегла к изложенным иносказаниям, которые не сложно подвергнуть дешифровке.
Первое: Михайлов привез деньги (вероятно — не все сразу) для решения всех проблем «Исполкома». Учитывая характер этих проблем и сроки их разрешения, речь шла о последующем приблизительно полугодии и о сумме порядка 30 тысяч рублей.
Второе: соглашение, которое было заключено для получения денег, включало в качестве задачи цареубийство — это следует изо всех последующих действий заговорщиков, завершившихся 1 марта 1881 года.
Третье: сам характер соглашения был настолько экстраординарен, что Тихомиров впал в шок и отказался от участия в продолжении игры. Его образумили, а из последующего известно, что из шокового состояния он вышел к концу назначенного отпуска и вернулся к исполнению обязанностей (включая — подготовку цареубийства) не позднее начала ноября 1880. Отпуск, таким образом, продолжался примерно два или два с половиной месяца — вполне разумный срок для подлечивания нервов.
Четвертое: лицо, финансировавшее предприятие, потребовало гарантий как выполнения поставленных задач, так и возможности вмешаться в деятельность террористов — включая возможную отмену цареубийства. Отсюда — даже не паспорта, а данные для паспортов, которые и были изготовлены. Исходя из общих соображений, высказанных, например, Судейкиным Попову, таких паспортов у революционеров было множество, так что значительной самостоятельной ценности эти данные иметь не могли.
Почему же об этом многозначительно упоминает Корба? Очень просто: именно под именами, привезенными Михайловым, и были прописаны хозяева и лавки на Малой Садовой, предназначенной для цареубийства, и хозяева квартиры, где разместилась нелегальная типография «Народной Воли». Эти же данные после прописки попадали в паспортный стол; поэтому лицо, с которым народовольцы заключили соглашение, всегда имело возможность, во-первых, проверить, как движется выполнение соглашений и, во-вторых, при необходимости сдать и лавку, и типографию полиции — этим гарантировалась зависимость террористов от спонсора. В свою очередь и безопасность этих помещений от арестов являлась доказательством сохранения лояльности спонсором. Почему и полиция оказалась подключена к выполнению данных обязательств — об этом ниже.
Забегая вперед, отметим, что и лавка, просуществовавшая до 4 марта 1881, и типография, организованная в октябре 1880 и просуществовавшая до 2 мая 1881, не арестовывались полицией (хотя для этого имелась масса оснований!) и «обнаруживались» лишь тогда, когда их обитатели заведомо оставляли помещение.
Что же касается того, какие гарантии имелись у террористов при такой зависимости от спонсора, то тут Корба могла ничего и не писать — и так можно догадаться. Террористы, посчитавшие себя обматутыми, всегда имели такую возможность призвать виновного к ответу, как пустить ему пулю в лоб. Уберечься от этого не могла никакая даже царственная особа, тем более — не царственная. Но такой договор полезно было бы закрепить и подробным письменным соглашением, который так же являлся взаимной гарантией: если спонсор не принадлежал к революционным кругам, то публикация договора грозила немыслимым скандалом — в особенности для спонсора, поскольку террористы всегда могли оправдаться принципом — цель оправдывает средства.
Это, опять же, забегая вперед, и объяснение невероятной судьбы Льва Тихомирова — такой письменный договор оставался его охранной грамотой, действовавшей, если разобраться и подумать, даже после 1917 года: зачем большевикам загаживать революционную историю публикацией таких страшных секретов? Делом техники, хотя и не простым, было сделать его хранение недоступным для всех недругов и в то же время сохранять возможность его публикации при необходимости.
Вот что можно извлечь из скупых строк Анны Корбы!
Вопрос теперь о том, кто же мог быть этим таинственным спонсором?
Подразумеваемый ответ — Катков! — нуждается, конечно, в дополнительных аргументах.
Их в нашем распоряжении два. Первый: совпадение политических целей Каткова и террористов по крайней мере на ближайших этапах, требовавших борьбы против введения конституции, не желательной ни Каткову, ни социалистам — исходя из различных соображений. Характерно, что это было достаточно очевидно для образованной российской публики. Как раз, вероятно, тогда, когда и происходили нелегкие переговоры Михайлова с Катковым, «Голос» (фактически официоз Лорис-Меликова) прямо писал 27 июля 1880 года о совпадении интересов Каткова и «Исполкома Народной Воли».[936]
Второй аргумент — гораздо более точный и выразительный. Он не возник бы, если бы Катков был более богатым человеком, а главное — не был бы таким жадным. Но Катков, по счастью для нас (как расследователей исторических загадок), обладал полным комплектом качеств настоящего подонка: ему и в голову не могло прийти оплачивать цареубийство из собственного кармана!
Как же он поступил? Очень просто: осенью 1880 года возникло дело между Московским университетом и Катковым о растрате последним денег, предназначенных для издания «Московских ведомостей», остававшихся формально собственностью университета и арендуемых Катковым. Дело тянулось и грозило перейти в суд. Сумма похищенного составляла не много, не мало, а 33 тысячи рублей[937] — таковой и оказалась стоимость головы Царя-Освободителя — согласно смете!
Как же разрешился этот конфликт между Катковым и университетом? Тоже очень просто — и об этом в самом конце нашего повествования!
Договор Каткова с террористами, о котором мы можем теперь говорить, как о достоверном факте, совершенно не случайно шокировал Тихомирова. Что ни говори об эфемерности революционной чести, но все же существует разница между обычной политической возней и наемным убийством. Очевидно, это понимали и ближайшие соратники Тихомирова.
Очевидно, это понимал и сам Катков. Поэтому он должен был не только соблазнять террористов деньгами, но и сулить какие-то политические выгоды от взаимного сотрудничества. Просто пресечение какой-либо конституции (как и получилось после 1 марта) было, разумеется достаточно жалким результатом, чтобы напрягать для его достижения все силы пусть и малочисленной, но мощной и слаженной террористической организации. Поэтому Катков должен был что-то обещать и более весомое.
При этом дело не могло обойтись без блефа, поскольку обещания от имени наследника выдавать было явно преждевременно, а политическое влияние самого Каткова при настоящих условиях было совсем не таким, чтобы он мог оказывать террористам какую-то существенную помощь. Приходилось, поэтому, нагло врать.
Если взглянуть со стороны, то вырисовывается абсурдная картина: в Алексеевском равелине Петропавловской крепости Нечаев врал развесившим уши солдатам о своей близости к наследнику и блестящих совместных перспективах, а вне Петропавловской крепости Катков врал то же самое наивным террористам, оказавшимся в вопросах дворцовой и околодворцовой политики такими же профанами, как и безграмотные солдатики.
Между тем, Катков явно наплел что-то конкретное и о своих могучих связях с полицией. И, похоже, лидеры «Исполкома» рискнули в это поверить, расплатившись за легковерие собственными жизнями.
Произошло это, однако, несколько позднее.
В июле 1880 события, между тем, развивались согласно мрачному предвидению Каткова: смерть царицы открывала дорогу бурной карьере молодой претендентки на престол.
6 июля (буквально кратчайший срок после смерти жены — сорок с небольшим дней) царь привел под венец свою многолетнюю подругу.
Веньчание было тайным, но потом, сугубо под секретом, царь стал об этом сообщать царедворцам — одному за другим; большинство еще ранее доверительного посвящения прекрасно узнавало об этом.
13 августа очередь дошла и до цесаревича с супругой, отсутствовавших до этого в столице — лечились на курорте в Гаспале (Хаапсалу). Вот Александр Александрович и Мария Федоровна действительно были потрясены этим известием!
Прошедшее полугодие, в течение которого вроде бы начало складываться политическое содружество царя с его старшим сыном, вызвавшее тревоги сторонников конституционных перемен, завершилось столь основательной трещиной в их отношениях, что она стала быстро расширяться и углубляться, превращаясь в пропасть.
Это, очевидно, также предвиделось Катковым, решившим сделать ставку только на одного из них.
Лорис же продолжил свою политику сидения на двух стульях.
С террористами у Лориса продолжали складываться тоже особые отношения.
То, как легко и жестоко было раздавлено террористическое движение сразу после 1 марта 1881 года, наглядно убеждает, что подобный же разгром можно было бы организовать и весной 1880, но стремления к этому просто не возникло. И дело тут было не только в том, что у Лорис-Меликова в это время были дела поважнее, но и в том, что такое уничтожение вооруженной оппозиции должно было противоречить и его собственным тайным планам: совсем не вредно было иметь под рукой людей, всегда готовых соорудить нечто, о чем Марк Твен писал в «Янки при дворе короля Артура»: гнусная попытка нигилистов взорвать динамитом театральную кассу!
Это дало шанс террористам выжить и перевести дух.
С 6 по 14 мая в Петербурге проходил процесс над деятелями «Земли и Воли» во главе с Ольгой Натансон, арестованными в прежние годы. Двое главных обвиняемых — Андриан Михайлов и Сабуров-Оболешев были приговорены к смертной казни; утверждается, что в отношении последнего Лорис-Меликов уверился, что именно он и был убийцей Мезенцова. Морально сломленный Михайлов просил о помиловании, которое было охотно дано и ему, и Оболешеву. Вообще приговоры не были особенно жестоки, что не помешало, как упоминалось, сгноить до смерти Ольгу Натансон в ближайшие месяцы.
В июле происходил процесс в Киеве — и снова никто не был казнен. При этом Попов приводит интереснейший рассказ о высказываниях все того же Судейкина: «Провожая нас до Мценска по пути нашем на Кару, он рассказывал нам об обостренных отношениях между Лорис-Меликовым /…/ и генерал-губернаторами и особенно киевским генерал-губернатором Чертковым /…/. Характеризуя нам /…/ Черткова, он не жалел красок, говоря о его жестокости».[938] Не случайно в ближайшие дни и последовало лишение генерал-губернаторов их чрезвычайных полномочий.
На террористов же Лорис-Меликов смотрел как на чрезвычайно удобное средство для нагнетения угроз, от которых он умело предохранял и царя, и наследника.
Очень интересна история с арестом нескольких человек в столице 24 июля. Одним из них был Иван Окладский, взятый под именем Захарченко, другим — Андрей Пресняков, третим — некий Сидоренко. О них Лорис писал в письме к цесаревичу 31 июля: «Захарченко сознался уже, что работал в подкопе, сделанном прошлой осенью в Александровске Екатеринославской губернии, и пояснил, что взрыв не последовал благодаря только случайности, вследствие дурного действия проволок, обнаружившемся во время сомкнутия электрического тока. Арестованный в том же доме на Литейной Сидоренко отказывается еще от всяких показаний; при нем захвачены письменные доказательства принадлежности его к революционному сообществу.
/…/ задержан /…/ Пресняков, разыскивавшийся с 1878 года. Будучи арестован два года тому назад, Пресняков бежал из Адмиралтейской части, вслед за Кропоткиным и на вороной лошади. /…/ Ныне, при задержании Преснякова /…/, он ранил смертельно швейцара и легко в руку дворника. Виселица, конечно, не минует этого негодяя; но, к сожалению, он не хочет еще говорить».[939]
Последствием этого ареста стала обстановка в царском поезде, выехавшем в Крым, как упоминалось, 17 августа. О ней рассказывает ехавший в нем же Милютин: «Новая супруга царя, княгиня Юрьевская, с двумя детьми, ни разу не выходила из своего вагона и во все продолжение пути мы не видели ее ни разу.
Путешествие княгини Юрьевской в царском поезде было решено только накануне отъезда, несмотря на попытку гр[афа] Лорис-Меликова отклонить такое решение. По словам его, поводом к такому внезапному решению были бесчисленные предостережения, полученные с разных сторон о приготовлениях, будто бы, новых покушений на жизнь государя во время пути. Женщина, конечно, не упустит такого случая, чтобы высказать свое самоотвержение и приверженность: как ей оставить хоть на один день любимого человека, когда ему угрожает опасность! и вот удобный случай, чтобы вступить во все права законной супруги и занять те самые отделения царского поезда, в которых с небольшим за год пред тем езжала покойная императрица.
Москву проехали мы не останавливаясь; также и все другие большие города проезжали ночью. На всем пути были приняты чрезвычайные меры охранения. Многие тысячи солдат и крестьян были поставлены на ноги непрерывною цепью вдоль всего пути. Незадолго пред сим была найдена, близ Александровска, в полотне железной дороги, мина, заложенная еще в прошлогоднюю осень при проезде государя; об этой мине узнали из показаний одного из злоумышленников, участвовавших в покушениях на жизнь императора; мина не удалась и только теперь ее отыскали. Открытие это, вместе с разными телеграммами, полученными от тайных агентов и заграничных друзей, усиливало опасение нового подобного покушения. На царский поезд привыкли уже смотреть как на какой-то форт, который ежеминутно может быть взорван миной»[940] — почти бегство Александра I в Таганрог!
Понятно, что такой ажиотаж невероятно поднимал престиж Лорис-Меликова, в столь «боевых» условиях успешно обеспечившего охрану высших лиц империи. Такая же обстановка создавалась и при возвращении царя в столицу осенью, и почти такая же при путешествиях туда же и назад цесаревича с семьей.
Зная же, что никакие террористы реально в это время поездам не угрожали, мы понимаем, что это была со стороны Лорис-Меликова вариация на тему «Потемкинских деревень». Вспоминая же Желябова и его друзей, готовивших взрыв под Каменным мостом, понимаешь, что и они во всем этом соучаствовали с самыми благородными намерениями — только не хватало согласованности всех действующих лиц!
Но это, как оказалось, было дело наживное!
Между тем письмо Лорис-Меликова от 31 июля содержит ряд интереснейших подробностей.
Как следует из мнений, циркулировавших при дворе (их передает Милютин), только из показаний арестованных 24 июля якобы стало известно о подробностях несостоявшегося взрыва под Александровском. О самом факте подготовки взрыва было известно давно — из показаний Гольденберга, но он не мог знать ни подробностей происшедшего, ни точного места закладки мины. Это знали Пресняков и Окладский, непосредственно участвовавшие в покушении. Но Пресняков вообще не сотрудничал со следствием, что подтвердил и Лорис, а Окладский, так же как и Пресняков, мужественно держался на суде над ними в октябре, а затем согласился на сотрудничество только 22 января 1881 года — но и это представляется блефом со стороны следователей (о чем ниже).
Похоже на то, что подробности, относящиеся к Александровску, были известны Лорису из других источников, а арест Преснякова и Окладского и понадобился ему для легализации этих сведений. К тому же не известны и поводы к аресту этих людей. Здесь явно наличествуют следы провокатора, возможно того же, что выдал и харьковскую организацию в ноябре минувшего года, имевшую прямое отношение и к покушению под Александровском.
Еще интереснее упоминание об арестованном Сидоренко. Из революционных источников ничего не известно об аресте какого-нибудь Сидоренко в эти дни (настоящее это имя или нет). Зато в это примерно время из Крыма только что приехал некий восемнадцатилетний Евгений Матвеевич Сидоренко, только что закончивший Симферопольскую гимназию, а затем осенью поступивший в Петербургский университет.[941] Об его аресте летом ничего не сообщается. Осенью же он вступил и в группу наблюдателей, следивших за выездами царя перед покушением 1 марта, и единственным из этой группы не был арестован. Нами впервые установлено, что затем он был явным провокатором — обеспечил, в частности, арест Перовской — нам это предстоит ниже обосновать.
Если Сидоренко, упоминаемый Лорисом, и Сидоренко, приехавший из Симферополя — одно лицо, то, очевидно, с этого ареста, оставшегося неизвестным революционерам, и началась его служба в полиции. Из этого следует и чрезвычайно интересный вывод: что подготовка к покушению 1 марта с самого начала велась под наблюдением Лорис-Меликова. Из этого, однако, не следует, что последний был заранее в курсе осуществленного плана цареубийства.
К этой пародоксальной ситуации нам еще предстоит возвращаться.
В Ливадии развернулись события, еще круче закрутившие семейные конфликты в царском семействе. К началу октября 1880 легализация положения новой жены царя достигла такой степени, что она и ее дети стали играть совершенно прямым и открытым образом роли вполне официальных ближайших членов семьи императора.
Милютин, в частности, писал в дневнике 4 октября: «Сегодня день полкового праздника гвардейских казаков и собственного е[го] в[еличества] конвоя; по обыкновению был в Ливадии молебен, церковный парад конвою и затем обед казакам под навесами у оранжерей. При этом случае в первый раз государь показался в публике и пред частью войск со своею новою супругою и детьми. Из детей мальчик был даже одет в казачью форму собственного конвоя. Официальное появление «княгини Юрьевской» произвело на всех нас тяжелое впечатление. Позже, возвращаясь по почтовой дороге в Симеиз, я встретил коляску, в которой государь катался со своею новою семьей, под охраной многочисленного конвоя. Грустно и жаль его».[942]
В эти же дни в Ливадию прибыли и цесаревич с супругой — и обстановка стала еще хуже. Милютин писал 11 октября: «В Ливадии наслушался я рассказов о том, что делается в царской семье и в тесном придворном кружке. Говорят о холодных и натянутых отношениях цесаревны с негласною супругой императора, о неловком положении последней при появлении ее в публике и удивляются тому, что государь видимо желает дать своей новой семье официальное положение. От этого жизнь в Ливадии сделалась невыносимою».[943]
Никто бы не возражал, если бы царь с подругой продолжали бы прятаться по закоулкам — тогда этим занимались почти все (кроме Александра III, не изменявшего своей жене), тем более — высокородные вдовцы и вдовицы. Но совершенно естественное стремление царя ни от кого не прятаться — он устал от этого за предыдущие годы! — вызвало негодование у всей этой ханжеской среды! Поведи царедворцы себя просто элементарно воспитанно, и конфликт бы не углублялся, приняв затем уже и явно политический характер. Но воспитанно вести себя эти высшие лица попросту не умели!
Сейчас же множество придворных дам, увлекшихся возможностью внести разнообразие в собственную жизнь, охотно принялось подыгрывать цесаревне, не желавшей признавать новую свекровь. Реакция же царя оказалась такой, что придворные мужья срочно и строго призвали жен к относительному порядку: никому не хотелось жертвовать карьерой из-за женской тупости и злобности, как это, напоминаем, случилось с Петром Шуваловым!
Лишь на цесаревну управы не было, поскольку она воображала, что карьере ее-то мужа вовсе ничего не угрожает! — и заставила царя очень призадуматься на эту тему!
Всероссийскому императору, заведомо первому среди равных и тем более неравных ему, не позволяли считать себя полноценным мужчиной, нормальным мужем и отцом, отказывая его возлюбленной, женщине, отдавшей ему всю свою жизнь, а теперь ставшей его законной женой, в возможности пользоваться нормальными правами всякой жены, имеющей соответствующего мужа. В коляске он, видите ли, с ней прокатился! Любую свою собаку или лошадь он может водить, куда положено, а вести жену, куда положено водить жен, не может!
Компромисса тут быть не могло: вызов императору, едва ли не больший, чем сделали наглые террористы, был брошен ему в его собственном доме его собственными родственниками!
Желание Александра II настоять на своем в этой ситуации должно быть понятно любому взрослому мужчине. Не удержимся, однако, от ехидства: вот ведь как аукнулось ему самому его собственное настояние на том, чтобы его сын женился на такой дуре и стерве!
Террористы, при отсутствии царской семьи в столице и невозможности добраться до нее в Крыму (где все приезжие были на учете), могли вести себя свободно и вольготно. Фигнер, перебравшаяся из Одессы в столицу, пишет: «Осень 1880 и начало 1881 года были временем усиленной пропаганды и организационной работы партии «Народной Воли». /…/ усиленное распространение органа «Народной Воли», устная пропаганда программы Комитета, а главное громкие эпизоды борьбы, говорившие сами за себя, — привлекли общие симпатии к принципам «Народной Воли». Отовсюду являлись в Петербург делегаты к Комитету для заведения сношений с ним, с предложением услуг для выполнения каких-либо новых планов, с просьбами прислать агента для организации местных сил. Таким благоприятным настроением Комитет, конечно, не замедлил воспользоваться, он пожинал плоды своих трудов и своих жертв. В ясно выражаемом стремлении кружков и отдельных лиц к объединению, в домогательствах их примкнуть к партии и в постоянных заявлениях готовности принять участие в активной борьбе с правительством — сказалось то громадное возбуждение умов, которое явилось следствием деятельности комитета «Народной Воли». В самом Петербурге пропаганда, агитация и организация велись в самых широких размерах, отсутствие полицейских придирок и жандармских обысков за этот период очень благоприятствовали работе среди учащейся молодежи и рабочих. Это было время общего оживления и надежд, все следы подавленности, явившейся после неудач первой половины 70-х годов и последовавшей за ними реакции, исчезли всецело. Но требование цареубийства раздавалось громко потому, что политика графа Лорис-Меликова не обманула никого, так как ничуть не изменяла сущность отношений правительства к обществу, народу и к партии; граф изменил лишь грубые и резкие формы на более мягкие. Поэтому общественное мнение в революционном мире требовало продолжения террора и умервщления как самого императора, так и его министра, и в то время, как большинство агентов было занято пропагандой и организацией, техники комитета работали над усовершенствованием метательных снарядов, которые должны были играть вспомогательную роль при взрывах мин, до сих пор обнаруживших недостаточную силу».[944] Логики здесь не много, но уж какая есть!
Террористическая же подготовка (и та, о которой в конце упоминает Фигнер, и прочая) велась фактически ни шатко, ни валко: «Октябрь и ноябрь были употреблены на устройство новой типографии в больших размерах, чем прежняя, и в подготовительных работах и хлопотах по устройству кобозевской лавки. «Распорядительная комиссия», которая ведала и решала все текущие и неотложные дела Исполнительного Комитета, в это время часто собиралась в комнате А.Д. [Михайлова]»[945] — пишет Корба, намекая на то, что и она сама была в курсе всего, происходившего в этой комнате.
Эйфория и самодовольство заговорщиков, разжившихся деньгами, едва ли были уместны: приезжие сопливые энтузиасты денег с собой не привозили, а, наоборот, рассчитывали подзаработать; деньги же, отпущенные на цареубийство, должны были иссякнуть, что вскоре и случилось: кассу Московского университета от дальнейших посягательств Каткова уже уберегали, о чем, конечно, заговорщики едва ли догадывались.
Но безоблачная жизнь революционеров внезапно омрачилась крупными неприятностями: «25 октября начался разбор дела 16 народовольцев в военно-окружном суде в Петербурге. Судили Квятковского, Преснякова, Ширяева, Зунделевича, Буха, Евг[ению] Ник[олаевну] Фигнер, С.А. Иванову и др. Квятковский и Пресняков были приговорены к смерти и казнены 4 ноября на стенах крепости».[946]
В настоящее время известен обмен телеграммами между столицей и Ливадией в те дни.
31 октября Лорис-Меликов писал своему заместителю — товарищу министра внутренних дел Черевину, доверенному лицу цесаревича: «Прошу доложить Его Величеству, что исполнение в столице приговора суда, одновременно над всеми осужденными к смертной казни произвело бы крайне тяжелое впечатление среди господствующего в огромном большинстве общества благоприятного политического настроения. /…/ Поэтому возможно было бы ограничиться применением ее к Квятковскому и Преснякову; к первому потому, что /…/ он /…/ признан виновным в соучастии во взрыве Зимнего Дворца /…/; ко второму же потому, что, хоть по обстоятельствам дела он оказывается менее виновным в взводимых на него преступлениях, но после свершения сих преступлений в минувшем году, он в текущем году совершил новое преступление, лишив, при его задержании, жизни лицо, /…/ исполнявшее свой долг. Считаю однако обязанностью заявить, что временно Командующий войсками Петербургского Военного Округа Генерал-Адъютант Костанда, при свидании со мной вчерашнего числа, передал мне убеждение свое, почерпнутое из доходящих до него сведений, что в обществе ожидается смягчение приговора дарованием жизни всем осужденным к смертной казни и что милосердие Его Величества благотворно отзовется на большинстве населения».
В ответ Черевин 3 ноября сообщил, что «Его Величество /…/ приказал /…/ приговоренных к смертной казни помиловать, кроме Квятковского и Преснякова».[947]
На публику казнь, совершенная в такой благостной атмосфере всеобщих надежд, произвела крайне тяжелое впечатление. Позднее Лорис-Меликов упрекал себя за нее, а современные критики подчеркивают, что он мог бы и более настойчиво и аргументированно обратиться к самому царю. Но думать-то нужно было раньше: когда, напоминаем, 31 июля 1880 сам Лорис пообещал цесаревичу повесить Преснякова — именно отмены этого обещания теперь ему и пришлось просить, со ссылкой на мнение генерала Костанды.
Казнь Квятковского и Преснякова послужила косвенной причиной последующего ареста Михайлова. Ширяев же, помещенный в ноябре в Алексеевский равелин и немедленно вступивший в контакт с Нечаевым, сумел затем организовать через распропагандированных солдат контакты с коллегами на воле.
Этих же последних приговор и казнь привели в бешенство. Именно сейчас, по-видимому, и решилась судьба цареубийства, причем и Тихомирову пришлось на это согласиться.
Совершенные же растраты на агитацию достигли к этому времени уже весьма солидных размеров. Не случайно именно в ноябре Фроленко, возникшего неведомо откуда, и направили грабить Кишиневское казначейство.
Вместе с Перовской супруги Тихомировы принимали затем самое деятельное участие в подготовке цареубийства. Об этом рассказывают непосредственные участники наблюдательного отряда:
А.В. Тырков: «Однажды, в начале ноября 80 г., ко мне зашел Л. Тихомиров и предложил принять участие в наблюдениях за выездами царя»;[948]
Елизавета Оловенникова (самая младшая из сестер М.Н. Ошаниной-Оловенниковой): «В ноябре месяце я вместе с Тырковым, Рысаковым, Сидоренко, Тычининым получаю от партии первое серьезное поручение — наблюдение за выездами и проездами царя по Петербургу из дворца и обратно. Наблюдение было организовано таким порядком: на квартиру ко мне или к Тычинину являлись Софья Перовская или Тихомирова и давали нам расписание дежурств в тех или иных пунктах по тому маршруту, которым мог ездить царь. /…/ Лично мне приходилось наблюдать в следующих местах: район Зимнего дворца, около Летнего сада и по Екатерининскому каналу. Мои дежурства чередовались с другими дня через 3–4. За время с ноября по март мне удалось встретить царя около 8-10 раз /…/. Результат наблюдения каждый из нашей группы сдавал при очередном сборе Перовской или Тихомировой (чаще последней), и тут же получали новые наряды»;[949]
Е.М. Сидоренко: «В ноябре 1880 г. по предложению С.Л. Перовской я принял участие в действиях наблюдательного отряда, следившего за выездами Александра II. Выслеживание велось под непосредственным руководством С.Л. Перовской шестью лицами: И. Гриневицким, Е.Н. Оловенниковою, Н. Рысаковым, А.В. Тырковым, студ[ентом] Тычининым и мною, причем наблюдатели обслуживали ежедневно в определенные часы каждую линию предполагаемых маршрутов царя парами с разных концов и обыкновенно раз в неделю собирались на квартире Оловенниковой или Тычинина для доклада Перовской о результатах наблюдения и сводки их. Помнится, из членов Исполнительного Комитета этих собраний никто не посещал, кроме Льва Тихомирова (один раз). /…/ Посещение Тихомирова я связал с предположением, что в наших наблюдениях наступает момент, когда можно уже сделать определенный практический вывод».[950]
В столице уже собирали отряд наблюдателей за выездами царя, а сам он еще продолжал оставаться в Крыму. В Ливадии же бушевали собственные страсти.
В начале ноября цесаревич с женой уехали в столицу, чтобы отпраздновать день рождения цесаревны Марии Федоровны — 14 ноября — отдельно от царской семьи. Это была явная демонстрация!
Только 21 ноября вернулся в столицу царь с новым семейством. Милютин записал в этот день: «прибыл сегодня утром в Петербург, в императорском поезде. Меры, принятые для охранения пути от всяких злодейских покушений, доведены до крайности. Кроме частей войск, расставлено вдоль дороги до 20 тысяч обывателей, конных и пеших. Почти нигде государь не выходил из вагона; на станциях не позволяли быть на платформах ни одному постороннему человеку. Во время самого пути гр[аф] Лорис-Меликов получал тревожные телеграммы об арестовании разных подозрительных личностей, о провозе каких-то снарядов, орсиньевских бомб и т. п. Боялись даже за переезд в самом Петербурге от вокзала до дворца /…/. Однакоже все обошлось благополучно и государь проехал по Невскому проспекту с многочисленным конвоем гвардейских кавалерийских офицеров»[951] — Лорис-Меликов продолжал разыгрывать свой цирк!
Немедленно к нему присоединились и народовольцы: 22 ноября был задействован паспорт на имя Кобозевых, которые в этот день, согласно легенде, прибыли в Петербург, прописались и вступили в официальные переговоры о наеме помещения на Малой Садовой для открытия торговли сырами.
Вслед за этим произошел внезапный арест Александра Михайлова. Об этом рассказывают Анна Корба и Лев Тихомиров.
Корба: «Старание А.Д. [Михайлова] сберечь для потомства карточки товарищей, павших в бою, и послужило причиной его собственной гибели. Накануне того дня, когда он отнес карточки Квятковского и Преснякова к фотографам на Невском, он виделся с несколькими студентами и просил их заказать снимки карточек в любой фотографии. Отказ студентов глубоко возмутил А.Д.; он увидал в нем проявление трусости и нежелание подвергать себя малейшей опасности. Поддавшись чувству раздражения, он на другой день сам отнес карточки фотографам»;[952] «Фотография эта находилась на Невском проспекте. Ее хозяин оказался агентом тайной полиции. Когда А.Д. накануне заходил справиться о карточках, жена шпиона-фотографа, стоя за стулом мужа, и с тревогой глядя на А.Д., провела рукой по своей шее, давая этим понять, что ему грозит быть повешенным»;[953]
Тихомиров: «Карточки, разумеется, были отдаваемы им как принадлежащие будто бы его родственникам. Но фотографы /…/ немедленно узнали Квятковского и Преснякова, и один из них /…/ донес об этом в полицию. /…/ Когда А.Д. явился за своими карточками, он заметил странное поведение фотографа, который не давал карточек под очевидно пустыми предлогами. И убежал куда-то (оказалось — предупредить полицию). А.Д., не дожидаясь дальнейшего, сказал, что он не имеет времени дожидаться, и ушел. Швейцар, мимо которого он проходил, держал себя еще более по-дурацки, старался уговорить А.Д. не уходить, делал движение, как будто имел желание схватить его и т. д. А.Д. опустил руку в карман, и швейцар (оказалось впоследствии, он думал, что у А.Д. есть револьвер в кармане) оставил его в покое»;[954]
Корба: «В тот же день у А.Д. заседала распорядительная комиссия, и он сообщил товарищам о странном случае, который с ним был в это утро. Члены комиссии возмутились тем, что А.Д. рискует головой из-за карточек, и взяли с него слово, что он больше не пойдет в подозрительную фотографию. Он дал слово, вероятно, не вдумавшись в это происшествие и не придав ему надлежащего значения. Он не раз говорил, что не терпит в людях малодушия. И, проходя на другое утро мимо фотографии, подумал, вероятно, что не зайти за карточками и будет актом малодушия»;[955]
Тихомиров: «Странно и невероятно, разумеется, что А.Д., сам рассказывавший об этом происшествии, все-таки пошел после этого в фотографию /…/! Он обещал не ходить, даже в таких словах: «Я не дурак, не беспокойтесь»… и все-таки через несколько дней пошел. Околоточный Кононенко, сильный и смелый человек, все время дежурил около подъезда фотографии, переодетый в цивильный костюм. Когда А.Д., получив карточки, вышел на улицу, Кононенко пошел за ним. А.Д., заметив слежение, сел в конку (по Владимирской улице), куда вслед за ним вскочил и Кононенко. Около Владимирской церкви А.Д. выскочил из вагона и хотел сесть на извозчика, но Кононенко бросился на него и схватил его. Тут подоспели городовые, и А.Д. повели в часть. После недолгого допроса, причем оказалось, что полиция не имеет ни малейшего подозрения о действительной личности А.Д., его попросили показать свою квартиру. На дороге А.Д. пытался бежать, но его снова поймали. Приведенный на квартиру, А.Д. выставил у себя знак опасности и затем после обыска был уведен в Д[ом] П[редварительного] З[аключения]; у него было найдено между прочим значительное количество динамита.
«Видно на всякого мудреца довольно простоты», сказал А.Д. конвойный жандарм, когда выяснилась его личность. И действительно, ничего не остается больше сказать, видя, при каких невероятных условиях был арестован этот осторожнейший и осмотрительнейший человек».[956]
Странного тут более, чем достаточно. Пройдемся по пунктам.
Первоначальное решение воспользоваться услугами фотографов, причем именно тех, которых (как объясняла В. Фигнер[957]) полиция привлекала для фотографирования арестованных, выглядит полной глупостью. Затем Михайлову явно повезло, что при следующем его визите арест не был достаточно подготовлен, и полиция растерялась — видимо, начальство не придало доносу достаточно серьезного значения, но затем бегство получателя карточек усилило заинтересованность и внимание.
Что, казалось бы, обсуждать при этом на Распорядительной комиссии? Тем не менее, что-то обсуждалось, Михайлова убеждали прекратить эксперимент и он сначала согласился, а затем решил по-своему. Объяснение, дать которое постеснялись, мягко выражаясь, и Тихомиров, и Корба, напрашивается нижеследующее.
Очевидно, в условия соглашения с Катковым входила и гарантия безопасности контрагентов, заключивших соглашение, а именно Михайлова, Тихомирова и Желябова. Это было с их стороны нечестным по отношению к другим товарищам, которых они не колеблясь пускали в расход, но достаточно естественным и понятным стремлением людей, в первый раз взявшихся за цареубийство — до этого-то они занимались только инсценировками! Если это условие было жестким, то Каткову его пришлось принять, хотя обеспечить его выполнение он никак не мог. Но приходилось либо отказываться от наема террористов, либо блефовать перед ними, надеясь, что не придется выполнять невыполнимое!
Разумеется, эпизод с арестом Михайлова — не единственный аргумент в пользу нашего предположения — все последующее поведение и Желябова, и Тихомирова свидетельствуют о том же.
Михайлов — огромный любитель острых экспериментов! — мог с самого начала иметь в виду проверку корректности выполнения Катковым своих обещаний — отсюда и обращение в столь подозрительную фотостудию.
Его визит туда № 2 однозначного ответа не дал: полиция, несомненно, имелась на месте, но не решилась его арестовать. Что это — чистая случайность (как оказалось на самом деле) или они не стали его арестовывать, узнав в лицо и будучи связаны обязательством? Это-то, очевидно, и стало предметом разбирательства в Распорядительной комиссии. И результатом было решение о прекращении рискованной проверки. Но Михайлов в последний момент все-таки решил рискнуть — ведь правильное понимание имеющейся ситуации имело громадное последующее значение! И не в карточках, которых было жалко, оказалось дело!
Интереснейший, однако, вопрос в том, откуда Тихомиров мог узнать подробности, известные только полиции?
Михайлова, имевшего документы на чужое имя, арестовали 28 ноября 1880 года. Затем занимались выяснением его личности. Сначала, достоверно до 3 декабря, установили ее неизвестно по каким данным, а затем, привезя из Путивля для опознания родственников Михайлова, 4 декабря обеспечили опознание официально, и с этого дня Михайлов подписывал допросы своим настоящим именем. О его участии в убийстве Мезенцова, в Липецком съезде, где он был избран членом Распорядительной комиссии, и во взрыве поезда в Москве 19 ноября 1879 года следователям было прекрасно известно — все протоколы допросов Михайлова опубликованы. Допросы вели жандармский полковник Никольский и известный нам товарищ прокурора Добржинский.
Хронология последующего выглядит просто фантастически.
Михайлова не допрашивали с 5 по 15 декабря, затем с 16 декабря по 17 января допрашивали интенсивно — почти каждый день, всего 22 допроса за месячный срок. Никакого оперативного значения эти допросы не имели: Михайлов неторопливо и с подробностями рассказывал всю историю своей жизни, начиная с детства; о событиях последних двух лет — очень мало; при этом никто его не торопил и никак на него не давили. 17 января — короткий допрос, затем еще два допроса — 15 апреля и 7 июля 1881 года, и более ни одного допроса до суда в феврале уже 1882 года! И это — использование лидера террористов, случайно оказавшегося в руках следствия накануне цареубийства!
Что же происходило?
Что должны были сделать Тихомиров и Желябов сразу после ареста Михайлова?
Разумеется, кинуться к Каткову за разъяснениями и с требованием о выполнении условия безопасности Михайлова.
Что он должен был им ответить? Совершенно честно признать, что он не может брать на себя обязательств за каждого пристава и швейцара, а если Михайлов соизволил подставить себя таким глупейшим образом, то он, Катков, не может нести за это никакой ответственности. Крыть, конечно, в ответ было нечем! Но у людей, играющих бомбами и револьверами, были свои резоны: не сочтя себя удовлетворенными, они могли и запросто убить!
Но что на самом деле должен был подумать Катков при таком развороте событий? Как он должен был вести себя в дальнейшем?
Не забудем еще и того, что Катков был законченный подлец. Поэтому логика его дальнейших рассуждений легко восстанавливается. Один арест Михайлова, с которым он непосредственно вел переговоры летом 1880 года, уже грозил Каткову прямо смертельной угрозой.
Как на месте Михайлова поступил бы сам Катков? Ведь Михайлову, с его послужным списком преступлений, несомненно, угрожала смертная казнь — это был самый крупный террорист изо всех, до сих пор арестованных. Спасать свою жизнь он, следовательно, должен был, по мнению Каткова, любой ценой. Спасти он ее мог, выдав своих товарищей, но главное, он мог выдать Каткова как заказчика цареубийства. Пусть у Михайлова на руках не было никаких письменных свидетельств, но человек, ведший реальные тайные переговоры, всегда может использовать проверяемые подробности для того, чтобы доказать, что он не врет и не клевещет. К тому же и сообщники Михайлова имели, наверняка, эти самые письменные доказательства. И действуя вместе, и действуя порознь, Михайлов и его сообщники вполне могли разоблачить Каткова.
Поэтому если петля грозила Михайлову, то в не меньшей степени она грозила самому Каткову!
Что должен был делать при этом последний? Разумеется, выбирать изо всех зол меньшее и немедленно каяться в содеянном перед Лорис-Меликовым — не дожидаясь того, что придется оправдываться перед обвинениями Михайлова. Катков при этом проигрывал всю затеянную кампанию по убийству Александра II, но зато сохранял собственную жизнь и возможность продолжения карьеры.
К тому же и террористы не оставляли времени для размышлений.
Катков, разумеется, должен был потребовать у террористов минимального времени для установления своих связей с полицией, тогда еще фактически мнимых — и броситься на переговоры с Лорисом.
Как на это должен был реагировать Лорис-Меликов? Тоже ясно!
Во-первых, в его руках оказался самый его главный враг — Катков. Как бы он ни мотивировал свое поведение (желанием, например, спровоцировать и разоблачить террористов, обеспечив этим спасение царя), но всей этой историей, самим фактом тайных переговоров с террористами Катков настолько компрометировался, что на этом его политическую карьеру можно было считать завершенной; точнее, теперь судьба этой карьеры целиком оказывалась в руках Лорис-Меликова, способного вывести Каткова на чистую воду. Это был выигрыш № 1.
Во-вторых, теперь судьба задуманного цареубийства оказывалась полностью в руках Лорис-Меликова. Катков, вынужденный играть ва-банк и считаясь с максимальными опасностями, которыми угрожали Михайлов — с одной стороны, и остающиеся на воле террористы — с другой, должен был быть в технических деталях предельно честен перед Лорисом. Отсюда вытекало, что он должен был отдать ему и секрет двух паспортов, по которым идентифицировались и лавка на Малой Садовой, и типография «Народной Воли». Был ли в тот момент Сидоренко уже внедренным агентом — это было теперь не так важно: новые козыри были заведомо весомее. Это был выигрыш Лориса № 2.
Теперь следовало принимать какое-то решение. Но почти со всех точек зрения решение могло быть только одно: нельзя спугнуть преступников немедленно, пока они еще не начали готовить покушение. Нужно было дать им двигаться вперед: дело было не только в большей карьерной выигрышности более позднего и более полного разоблачения, но и в действительном обеспечении безопасности царя — злодеи, занятые подготовкой контролируемого покушения, не будут затевать другого.
Следовательно, соглашение Лориса с Катковым было не только выгодным, но отчасти и вынужденным — этого действительно требовали соображения безопасности. Но в этом таился и элемент возможного проигрыша: сразу разоблачив всех и вся (включая и Каткова), Лорис максимальным образом обеспечивал справедливость и моральную чистоту собственных деяний; не пойдя на такое разоблачение немедленно, он терял в моральном отношении и становился в определенной степени сообщником и Каткова, и даже террористов. Но если итогом всей кампании становился срыв цареубийства, то игра стоила свеч!
Притом как бы ни происходило конкретно выяснение отношений между Лорисом и Катковым, но моральные позиции сторон в данный момент были очевидны: Катков каялся и униженно просил, а Лорис благородно прощал и обещал покровительство.
Учитывая, каким злейшим врагом был для него Катков, Лорис имел все основания торжествовать. Судя по его дальнейшему поведению, он действительно считал, что теперь Катков у него в кармане. Но, во-первых, Катков еще никогда ни у кого не оказывался в кармане. А, во-вторых, чему же радоваться, имея у себя в кармане ядовитую змею?
Ведь, забегая вперед, понятно, что же получилось на самом деле. На самом деле, согласно логике голых фактов, с начала декабря 1880 года цареубийство (оказавшееся в конечном итоге успешным!) готовилось уже теперь под непосредственным руководством самого Лорис-Меликова!
Соглашение с Катковым Лорис-Меликов, конечно, заключил — он не смог отказаться от столь выигрышной ситуации. Теперь им обоим предстояло решать, что дальше делать с террористами — теперь сам Лорис становился их контрагентом, а Катков — только посредником. Лорис, по-видимому, не оценил того, насколько может оказаться вреден и опасен для его дела Катков в этой роли.
Каткову вручили и информацию о том, что происходило с Михайловым при аресте и сразу позже, чтобы он мог это использовать, поясняя положение дел террористам. Теперь, заключив не мнимое, а самое настоящее соглашение с полицией, он мог гораздо более уверенно вести дела и с террористами.
Катков развернул теперь перед ними новейшую программу сотрудничества.
Конкретные переговоры вел, очевидно, Тихомиров: во многих местах воспоминаний он усиленно надувает щеки, заявляя, что вел чрезвычайно важные для «Комитета» переговоры еще до 1882 года, но не приводит никаких фактов.
Тихомирову было разъяснено, что Катков не такой волшебник, чтобы вызволить Михайлова из той дыры, в которую тот сам себя засадил (отчет о действиях полиции Тихомиров, очевидно, получил из этого источника), но берется сделать следующее: никто не будет докучать Михайлову допросами и выведывать у него секреты, но тот тоже должен вести себя тихо и помалкивать, о чем Михайлова доверительно проинформируют (вероятно, так и произошло). Дальнейшая же судьба Михайлова зависит от террористов: чем скорее они обеспечат цареубийство, тем скорее Михайлов будет помилован новым царем — это была простая и конкретная программа.
В этот момент прошедшие казни Преснякова и Квятковского пришлись как нельзя кстати — убедительная агитация за смену власти!
Теперь террористы, уверовав в серьезность заключенного соглашения и убедившись в действительном влиянии Каткова, получали совершенно новый стимул для деятельности: это были уже не эфемерные надежды запугать царя и добиться каких-то туманных социалистических реформ, и не примитивное политическое убийство, совершаемое за деньги, — теперь это становилось борьбой за осуществление государственного переворота, ближайшим результатом которого была бы амнистия всем их товарищам — и Александру Михайлову в первую очередь.
В дальнейшей же перспективе они получали в России власть, с которой уже были проведены серьезные доверительные закулисные переговоры — т. е. именно то, чего они безуспешно добивались в течение всего предшествующего года. С этой властью в будущем можно было бы вести и еще более серьезные диалоги. Это были горизонты, за которые стоило побороться!
Террористы не поняли того, что почти все, во что они уверовали — чистейший блеф и обман.
Лорис же тоже недооценил масштабов этого блефа, на который шел теперь Катков, заручившись его, Лориса, фактической поддержкой. Лорис недооценил и того, насколько воодушевятся террористы и насколько трудно будет ему проконтролировать их энтузиазм. Ведь даже такие падшие ангелы, как Перовская и Фроленко, не изменили в глубинах своих душ революционным идеалам!
Одной из вреднейших и опаснейших иллюзий, внушенных лидерам террористов, сделавшим совсем неоправданные выводы из продемонстрированной им почти безопасности Александра Михайлова (час расправы над которым, как оказалось, был только отсрочен!), стала вера в неуязвимисть и безопасность их самих.
Весь последующий ход событий подтвердил, что Катков подтвердил это условие в отношении всех оговоренных участников исходного соглашения. Будущее показало, что Желябов, воспользовавшись этим условием, обеспечил себе смерть, а Тихомиров — жизнь.
Михайлов, с которым террористы немедленно установили связь — ведь его держали в Трубецком бастионе (некоторые его записки на волю опубликованы), подтверждал со своей стороны, что все вновь оговоренные условия выполняются.
Дальнейших же репрессий против террористов пока не происходило. Катков подтвердил, таким образом, собственное почти всемогущество, а террористы приобрели весомые стимулы действовать энергичнее.
С точки же зрения Лорис-Меликова ситуация выглядела теперь таким образом, что «Потемкинская деревня», сооруженная Лорисом, лишалась того недостатка, что террористы готовили нападение на царя в одном месте, а Лорис его обезвреживал в другом. Теперь все стороны дружно взялись за совместную работу.
Арест Михайлова привел и к аресту Морозова. Последний, узнав об аресте друга, свернул дела за границей и двинулся в Россию. При переходе границы он был арестован 23 января 1881 года. Судили его на процессе вместе с Михайловым, Фроленко и прочими в феврале 1882. Далее, вплоть до 1905 года — Алексеевский равелин и Шлиссельбург.
Ольга Любатович, узнав об аресте мужа, бросила маленькую дочь у друзей и тоже выехала в Россию — организовывать его освобождение. Ее арестовали в Петербурге в ноябре 1881. Сосланная в Сибирь, она вышла замуж за Джабарди, осужденного по московскому процессу «50-ти» в 1878 году.[958]
А.В. Якимова рассказывает про себя и Ю.Н. Богдановича: «Мы под фамилией Кобозевых, мужа и жены, поселились 22 ноября 1880 года в меблированных комнатах на углу Невского пр[оспекта] и Новой ул[ицы], дом № 75/14, как только что приехавшие в Петербург и желающие заняться здесь торговлей. 2 декабря был заключен контракт с управляющим домом графа Менгдена за 1200 р[ублей] в год на подвальное помещение под торговлю.
Но прежде чем поселиться там, нужно было ждать окончания ремонта /…/. Когда ремонт был окончен, нужно было приспособить помещения для торговли и для жилья нам самим рядом с лавкой. Оба эти помещения выходили окнами на Малую Садовую.
Более удобным вести и замаскировать подкоп представлялось из жилой комнаты, потому наружная стена ее, под предлогом сырости, была до окна заделана досками и оклеена обоями. Мы поселились в магазине 7 января.
Паспорт наш был дубликат настоящего паспорта мещанина с женой.
Вскоре после нашего поселения на Малой Садовой, как улице, по которой проезжал царь из Зимнего дворца в Михайловский манеж, что заставляло полицию внимательно следить за вновь появившимися людьми, паспорт наш был проверен справкой в Воронеже. Однако это нами предвиделось при приобретении дубликата паспорта, и все оказалось в порядке.
/…/ Работали в подкопе: Колодкевич, Желябов, Суханов, Баранников, Исаев, Саблин, Ланганс, Фроленко, Дегаев и Меркулов».[959]
Фроленко в середине января 1881 прибыл из Кишинева, где он обосновался до этого в начале декабря 1880.
Фроленко коротко рассказывает так: «В 80 г. мы с Лебедевой едем в Кишинев, нанимаем квартиру вблизи казначейства и начинаем вести подкоп, но чуть не попадаемся; полицейский пристав, придя к нам в залу, якобы проверить наши документы, не решился заглянуть за перегородку. Там лежала земля, уже вынутая из-под пола, и мы были бы накрыты с поличным. Он этого не сделал, и мы спаслись. Вскоре нас потребовали в Питер, и нам пришлось подкоп заделать и уехать».[960]
Эта сказочка прикрывает очередной провал Фроленко — теперь уже после разоблачительных показаний Гольденберга, уже покойного. Члену Распорядительной комиссии, избранному на Липецком съезде (уже второму задержанному) пришлось отвечать и за все прошлые, и за настоящие грехи перед полицией. Последняя, разумеется, в сложившейся ситуации совсем не была заинтересована кого-либо арестовывать — в том числе и Фроленко. Но ему, конечно, пришлось не сладко, и, замаливая грехи, понадобилось растрясти свои сведения. Трудно сказать, кого и скольких выдал он на этот раз. Но одного, которого он выдал, полиция решила арестовать немедленно. Этим козырем, на этот раз сброшенным Фроленко, оказался Клеточников.
Предательство собственного коллеги, притом достаточно известного и уважаемого, должно было потрясти работников Департамента полиции. За это можно было и пощадить Фроленко!
Фроленко, действительно бывший в свое время членом Распорядительной комиссии, основательно покрутился вторую половину лета 1879 в Питере, и если о Клеточникове знали такие персонажи не первого ряда, как Бух и Чернявская, то и Фроленко вполне мог быть в курсе дела. Тем более, что для того, чтобы выдать Клеточникова многого не требовалось — только знать его фамилию и название учреждения, где он работает. Получив эти сведения, полиция мгновенно могла все проверить, чем она и занялась.
Последующий ход событий определялся и тем, что свидания Клеточникова с курирующими его членами «Комитета» (до ноября 1880 Клеточников ходил на явку к Наталии Олевенниковой — средней из сестер Оловенниковых, а потом — к Баранникову) происходили нерегулярно, а по мере необходимости — лишний раз старались не рисковать. Начинать же операцию нужно было таким образом, чтобы сначала удостовериться — не является ли оговором показание Фроленко. Поэтому операцию начали таким образом.
Среди товарищей, которых легко мог выдать Фроленко (выступать в таком качестве ему было непросто — ведь новейших сведений о положении дел в столице он пока почти не имел), был Г.М. Фриденсон. Этот был участником подкопа еще под Херсонское казначейство, а теперь — под Кишиневское, и только что приехал из Кишинева вместе с Фроленко. И в Кишиневе, и теперь в Петербурге Фриденсон пользовался паспортом на имя Агаческулова. Полиция могла установить, что в первую половину 1880 в Петербурге с этим паспортом жил совсем другой человек. Это был Кибальчич, который был тогда «хозяином» явочной квартиры — важно было то, что с ним мог быть знаком Окладский, сидевший, напоминаем, с 24 июля 1880 года; на процессе Квятковского и Преснякова Окладского тоже приговорили к смерти, но помиловали — предателем при этом он еще не стал.
В полицейских документах, ныне опубликованных, подчеркивается, что Окладский начал сотрудничать с 22 января 1881 года[961] — куда как вовремя: именно тогда, когда нужно было заниматься разоблачением Клеточникова и ограждением от подозрений Фроленко! Представляется, что в этот день из Окладского действительно вытрясли заявление, что он знал Агаческулова и ходил к нему по указанному полицией адресу — он мог знать и о том, что летом 1880 эту явку ликвидировали по соображениям организационного характера (мы не знаем точной даты этого события). Поэтому его признание не играло роли предательства — не мог же он знать, что дураки-коллеги и дальше использовали этот паспорт сначала в другом месте (это еще можно было понять!), а теперь уже и в Петербурге! В такого рода вещах и подтвердилось, несомненно, отсутствие теперь в строю великого «Дворника», но Окладскому трудно было все это оценить.
Предателем же Окладского сделали наверняка тогда, когда смогли его уверить, что революционеры все равно уже считают его предателем!
Далее, сведения о предательстве Окладским Агаческулова и об обнаружении такового по определенному адресу в столице были положены на стол Клеточникова — пока только подозреваемого. С этими сведениями Клеточников побежал к Баранникову, ведя за собою «хвост», а тот — к Агаческулову-Фриденсону, но Агаческулова-Фриденсона уже специально арестовали до этого — 24 января, не оповещая об этом, конечно, Клеточникова. Так полиция уверилась, что Клеточников действительно предатель.
Баранникову дали время, чтобы он разнес эту новость (о предательстве Окладского и аресте Фриденсона) среди коллег. Затем выслеженного Баранникова арестовали 26 января в его квартире и стали теперь ждать, когда Клеточников снова придет в эту же квартиру и будет арестован уже безо всяких подозрений, что это произошло не случайно.
И вот тут дело едва не сорвалось: Баранников при аресте, очевидно, сумел выставить сигнал тревоги — контролировать такие действия бывает чрезвычайно трудно, т. к. логические знаки могут быть очень изощренными. В этот же день, 26 января, революционерам стало известно, что Баранников арестован. Безо всякой связи с ними об этом должен был узнать и Клеточников: если он и пришел на явку еще раз, то входить не стал и остался неразоблаченным. Полиция оказалась бы в тупике, если бы не непрогнозируемый человеческий фактор.
«Его [Баранникова], как родного сына, любил Колодкевич, старше его многими годами. Сидят они, бывало, у меня, Колодкевич положит свою голову ему на колени и любовно смотрит в глаза. Старший друг узнал об аресте Баранникова у меня на квартире. При этом известии он потерял всякое равновесие и осторожность, схватил пальто и помчался к нему на квартиру. Конечно, там уже ожидала полицейская засада, и он тут же был арестован»[962] — вспоминала Е.Н. Оловенникова. Не будем углубляться в гомосексуальные мотивы, недоступные для барышни XIX века, но факт тот, что Колодкевич был арестован в квартире Баранникова в тот же день, 26 января.
Тогда поступили так: на стол Клеточникову положили приказ об аресте Колодкевича, проживающего по указанному адресу, — заведомо ложный, поскольку Колодкевич уже был арестован. Клеточников побежал предупредить Колодкевича и был арестован на его квартире 28 января. Операция успешно завершилась. На нее-то, очевидно, и отвлеклись силы Никольского и Добржинского, осатаневших от бессмысленных допросов Михайлова, и постаравшихся затем о нем позабыть.
Предательство Окладским Агаческулова, арест в результате Фриденсона и последующая слежка полиции за Баранниковым, засветившимся у квартиры Фриденсона — по сей день считаются причинами провала суперагента Клеточникова.
Ширяев вычислил своего хорошего знакомого, который должен был суметь передать его послание в «Комитет» — и связь с Алексеевским равелином в конце декабря 1880 или в начале января 1881 была установлена!
Таким образом «воскрес» исчезнувший Нечаев, о судьбе которого никто ничего не знал вот уже восемь лет! О его авантюрах и кровавых прегрешенях сразу было позабыто, а невероятное мужество и изобретательность обреченного узника произвели колоссальное впечатление.
Оказалось, что Нечаев разработал план побега, о котором Тихомиров рассказывал так: «План у Нечаева был очень широкий. Бегство из крепости казалось ему уже слишком недостаточным. Изучив тщательно крепость (он знал ее изумительно, и все через перекрестные допросы своих людей и через их разведчиков), состав ее войск, личности начальствующих и т. д. и рассчитывая, что с течением времени ему удастся спропагандировать достаточное число вполне преданных людей, он задумал такой план: в такой-то день года, когда вся царская фамилия должна присутствовать в Петропавловском соборе, Нечаев должен был овладеть крепостью и собором, заключить в тюрьму царя и провозгласить царем наследника…»[963] Так же (разумеется — со слов Тихомирова) писала о планах Нечаева и Фигнер.
На наше счастье, историк П.Е. Щеголев усомнился в правдивости этого бреда и обратился к здравствовавшей тогда Анне Прибылевой-Корбе. Она разъяснила: «Нечаев выработал два плана, которые передал на рассмотрение Комитета. Первый был основан на том, что в садике, где гулял Нечаев, находилась чугунная крышка водосточной трубы. В отверстие этой трубы Нечаев предлагал опуститься незаметно во время прогулки под наблюдением преданных ему жандармов и часового. Выход из трубы находился на берегу Невы, невысоко над водою. Желябов отправился осматривать местность и выходное отверстие. Ввиду длины канала и возможности задохнуться для беглеца при его прохождении, этот план был отвергнут. Другая версия состояла в том, чтобы приверженцы Нечаева в крепости, т. е. солдаты и жандармы, преданные ему, дали бы ему возможность переодеться и вывели бы его за ворота. Помощь Комитета в этом случае состояла бы в снабжении заговорщиков всем необходимым для побега, включая денежные средства, увозе Нечаева в момент появления его за воротами крепости, обеспечении ему пристанища и проч.»[964]
В историю также вошло, что Нечаеву якобы было предложено на выбор: будут ли народовольцы заниматься убийством Александра II или займутся организацией его побега? Благородный Нечаев, якобы, отказался в пользу более важной революционной задачи! Эту легенду также опровергает Корба, сообщив, что Нечаева просто оповестили, что до покушения на царя у них нет времени и сил для освобождения Нечаева.
На самом деле — это история очень с дурным душком. Похоже, что в планы головки «Исполкома» просто не вошло освобождение Нечаева: он был личностью очень непростой — сразу стал подавать им советы из равелина! А его авторитет после бегства из равелина (никто и никогда не бежал еще успешно ни оттуда, ни из Петропавловской крепости вообще!) вознесся бы на такую высоту, что сладу бы с ним не было.
Можно было бы предположить, что народовольцы опасались скандала, который смог бы насторожить полицию в преддверии покушения, но и этот довод не проходит: они сами постарались организовать грандиозный скандал в университете 8 февраля — т. е. в ближайшие же дни (о нем — ниже).
Так что выходит, что Тихомиров и его приближенные просто решили взять грех на душу за Нечаева, оставленного без помощи, а удравший в эмиграцию Тихомиров и распространил в 1883 году приведенную легенду, дабы оправдать собственную бездеятельность.
На самом деле заехавший к Алексеевскому равелину Желябов мог бы без труда прихватить с собой на обратном пути и Нечаева. Пусть, конечно, это было и не столь просто, но в любом варианте от народовольцев-то почти не требовалось ни времени, ни сил!..
С другой стороны, если они всерьез рассчитывали на всеобщую амнистию сразу после цареубийства, то это оправдывает в какой-то степени проявленное ими равнодушие к участи Нечаева. Возможно отчасти и поэтому Тихомиров, не желавший и не имевший возможности честно и открыто излагать собственные надежды того времени, счел необходимым в 1883 году так неуклюже оправдываться, ставя Нечаева в нелепое и глупое положение.
Так или иначе, но этот отнюдь не гуманный акт сыграл с народовольцами жестокую шутку, т. к. именно эта история и повлекла за собой внедрение в их ряды провокатора, совершенно покончившего с деятельностью этой организации.
Когда и кому, Лорис-Меликову или княгине Юрьевской или кому-либо еще пришло в голову, но идея связать коронацию новой царицы с введением квазиконституционного строя созрела где-то к зиме 1880–1881 года и постепенно доводилась до сознания Александра II.
Действительно, популярность царя в России оставляла желать лучшего, а коронация его новой жены, отдающая определенным скандалом, не могла бы улучшить ситуации. Тем более, что такая коронация противоречила Основным законам Российской империи, неоднократно менявшимся, тем не менее, за предшествующие триста лет именно в данном пункте по произволу самодержцев. Но проявлять такой произвол и было бы очень неполезно царю в данное время.
В то же время введение конституционного правления невероятно возвышало популярность царя — это он не мог не понимать, а благодарные подданные охотно пошли бы навстречу его личным стремлением, санкционировав новым представительным органом коронацию его жены. Большинству из подданных было, по большому счету, все равно, с кем именно царь катается в коляске и на каких основаниях. Да и вопрос о личности престолонаследника был бы уже не настолько важен и значителен в случае конституционной монархии. Современные европейцы с умилением взирают на своих монархов, не только позволяя им жениться черт знает на ком, но даже и публично убивать членов своего семейства, не подвергаясь ни расследованию, ни осуждению — даже моральному!
Поэтому вопрос о коронации жены царя (намеченной, по слухам, уже на август 1881) следовало начинать с введения конституционных преобразований. И к такому решению царя толкали не только жена и первый министр, но, главное, и старший сын, и невестка, явно нарывавшаяся на то, что ее-то по самой справедливости и следовало бы лишить всяких прав на престол — и к этому действительно шло дело.
Доходили ли замыслы самого Лорис-Меликова до того, чтобы способствовать и явно создавшемуся в перспективе изменению порядка престолонаследия — об этом никаких данных нет. Заметно, однако, что сам Лорис недооценивал того, насколько сгустилась атмосфера во дворцах — Зимнем и Аничковом — и насколько негативно должен был относиться сам цесаревич к любым поползновениям к лишению его восхождения на трон. Время сидения на двух стульях явно подходило к концу. Возможно, однако, Лорис это и понял — но тогда он должен был бы более ответственно отнестись к обеспечению собственной победы.
28 января 1881 года Лорис-Меликов внес свой проект созыва выборных представителей на рассмотрение императора — этой идее Валуева скоро должно было исполниться уже двадцать лет!
5 февраля проект обсуждался в совещании, на которое Лорис-Меликов собрал цесаревича Александра Александровича, великого князя Константина Николаевича, П.А. Валуева, Д.Н. Набокова, А.В. Адлерберга, нового министра финансов А.А. Абазы — ближайшего единомышленника Лорис Меликова и статс-секретаря князя С.Н. Урусова. Одобрив в принципе, передали проект для рассмотрегия в валуевском Особом совещании.
Устроить взрыв в Зимнем дворце в эту годовщину прошлогоднего взрыва народовольцы не могли. Не был готов и подкоп на Малой Садовой — встретились тяжелые технические осложнения (неожиданно наткнулись на канализационную магистраль, угрожавшую затопить всесь подкоп нечистотами) и начинался новый экономический кризис — сказалось расточительство прежних месяцев.
Не хватало денег даже на поддержание видимости деятельности сырной лавки Кобозевых: никаких запасов не было, все лежало на прилавке. Вера Фигнер вспоминала: «закупка сыров была скудная. Как невелики были наши средства на это колоссальной важности дело, показывает, что когда в критическую минуту я достала 300 р[ублей] на покупку товара, то это было счастьем».[965]
Свидетельство Фроленко о его супруге Т.И. Лебедевой прямо накануне 1 марта: «на ее долю выпало спасать нескольких нас от голоданья, — как-то иссякли все наши денежные ресурсы. Пришлось сначала продать все лишнее из костюмов, вещей, но скоро дошло и до нелишнего. Каждая копейка стала дорога. Тогда Т.И. предлагает готовить обед на нескольких товарищей в нашей квартире и выполняет это одно время, несмотря на то, что после болезни была еще сильно слаба».[966]
Словом, состояние было вполне кризисным, в этот раз — победа или финансовое банкротство (об избытке предателей в собственных рядах даже и не подозревалось)!
Между тем, по календарю неудержимо надвигалось 19 февраля — и конституция, а значит и победа политики Лорис-Меликова угрожали самым явным образом. Устраивать покушение после провозглашения конституции было бы совершенно нереально — этого бы не поняла Россия!
Поэтому 8 февраля Желябов затеял грандиозный политический скандал — в ежегодный университетский праздник. Состоялись обструкция начальству, разбрасывание листовок, а один из студентов пытался даже нанести пощечину министру просвещения Сабурову. Двое главных студенческих заводил, П.П. Подбельский и Л.М. Коган-Бернштейн, затем прятались на конспиративных народовольческих квартирах, позднее были изловлены, сосланы в Сибирь и погибли уже в 1889 году в знаменитой «Якутской трагедии».
Скандал произвел соответствующее впечатление, и Особое совещание, прозаседав 9 и 14 февраля, не решилось одобрить введение выборных представителей. 17 февраля Александр II утвердил журнал Особого совещания.
Конституция 19 февраля не состоялась!
Работы в подкопе, между тем, подошли к концу 25–26 февраля — оставалось лишь заложить мину.
В преддверии близкого покушения «Комитет» собрал представителей из провинции; из Одессы, в частности, прибыл М.Н. Тригони. Решался вопрос о демонстрациях и вооруженном восстании в день покушения. Совещание констатировало, что всего по России можно организовать около 500 человек, и их массовые действия приведут только к их же жестокому избиению публикой — как было 6 декабря 1876 года у Казанского собора в столице. Решено было никак не выступать. Из этого, кстати, следовало, что заговорщики надеялись в дальнейшем не столько на себя и скромные силы собственных сторонников, сколь на своих союзников в Зимнем дворце, в существование которых искренне верили.
Покушение, так или иначе, было на повестке дня. Поскольку оно было приурочено к традиционному воскресному маршруту царя, то могло бы состояться или 15, или 22 февраля, или 1 марта — и т. д. Но и к 15 (что было бы логичнее всего), и к 22 февраля работы в подкопе еще не были завершены. 15 марта царь проезжал по Малой Садовой, но заговорщики могли только проводить его глазами. Оставалась, таким образом, ближайшая возможная дата — 1 марта.
Разумеется, Лорис-Меликов был прекрасно в курсе дела: за лавкой незаметно наблюдали — однажды была замечена слежка за уходившим из нее Н.Е. Сухановым, который скрылся, удачно поймав извозчика (который сам мог вполне оказаться полицейским!), а в самом подкопе окопался Фроленко — так что известно было точное состояние дел.
Лорису следовало что-то срочно предпринимать. Допускать взрыв — даже неудачный! — было не в его интересах: это была бы очередная страшилка, какие вызывали сопротивление царя; арестовывать с помпой подкоп он не мог — это грозило гибелью Каткову и подрывало достигнутые соглашения; следовало действовать как-то иначе. Но группа террористов, напрягшаяся до последней степени, требовала серьезного отношения и радикальных решений. С ними нельзя было долго поддерживать нейтралитет — они рвались в бой.
Помимо подкопа решено было на этот раз использовать метательные снаряды, работа над которыми, о которой упоминала Фигнер, велась по меньшей мере с осени. Но с этими метательными снарядами положение было очень специфическим, и его нужно внимательно рассмотреть.
В Европе метательные снаряды применялись в террористических актах еще с 1858 года (орсиньевские бомбы). Россия, почему-то, отставала в этом отношении: подобные разработки не велись ни в армии, ни во флоте, из арсеналов которых террористы черпали и технические идеи, и материалы. До 1 марта метательные бомбы ни разу не применялись в России никем, и о такой возможности не подозревала полиция.
Е.М. Сидоренко, которого мы считаем шпионом, свою деятельность как наблюдателя за выездами царя связывал исключительно с подкопами для закладки мин: «Мысль о возможности бомбометания тогда мне не приходила в голову, а о ведущемся подкопе на М. Садовой я еще не знал».[967]
Его коллега по наблюдательному отряду, а затем непосредственный участник покушения Н.И. Рысаков узнал о возможности бомбометания почти что в последний момент: «За неделю или полторы до 1 марта, я заметил в действиях своих товарищей некоторую лихорадочность, что объяснялось тем, что начались частые и усиленные аресты. «Нужно спешить», — сказал Захар[968] мне на одном из свиданий, и, получив мое согласие на участие в покушении, он начал говорить о способах совершения покушения. Я узнал, что действие будет произведено посредством взрыва, посредством какого-нибудь метательного снаряда».[969] Аресты как причина спешки — фантазия Рысакова: в последние два дня до покушения аресты действительно начались и действительно повели к спешке; до того же спешка определялась исключительно напряженностью политической минуты — конституция висела в воздухе! Впрочем, студент Рысаков мог субъективно связывать нервозность своих старших товарищей с арестами, которые наблюдались в студенческой среде после событий 8 февраля.
Тем не менее, о бомбах — одни разговоры.
Широко известный план нападения: сначала взрыв подкопа, потом, если надо, метание бомб, а потом сам Желябов кидается с кинжалом — все это такие же фантазии, как и показания Желябова на следствии о количестве добровольцев на участие в цареубийстве, так же ставшие хрестоматийными: «Исполнительный комитет, поставив известное нападение ближайшей практической задачей, сделал, кажется, в январе месяце вызов добровольцев из всех боевых дружин. Идти на самопожертвование вызвалось в итоге 47 человек. Мне было поручено сорганизовать предприятие (разумею нападение с метательными снарядами). Я предложил участие определенному числу добровольцев, между прочим, Рысакову, руководствуясь личным знанием их, а также некоторыми другими соображениями».[970] Не было 47 добровольцев: с трудом подобрали четверых, разрушая этим тоже крайне немногочисленные и агитационную студенческую группу, и боевую рабочую дружину, предназначенную для борьбы со шпиками, штрейхбрейкерами и тому подобными; и то один из покушавшихся, Тимофей Михайлов, сбежал до начала действия, но все равно был осужден и повешен.
Гланое же, что почти до самого момента покушения не было бомб — ни одной!
Если бы попытка покушения была предпринята 15 или 22 февраля, то применения бомб заведомо не могло иметь места. Вот Фроленко накануне 1 марта знал уже о применении бомб, но полиции об этом не сообщил, но о нем — разговор особый.
Вечером 27 февраля Лорис-Меликов нанес хорошо рассчитанный удар: вышедшие из лавки Кобозевых Желябов и Тригони проследовали до мебелированных комнат, где поселился последний, и были там арестованы. Революционеры объясняли это шпионством со стороны соседей Тригони, поселившегося неудачно в очень неподходящем месте — о чем же раньше думали?
Где-то в другом месте в тот же вечер был арестован некогда рабочий В.А. Меркулов — ближайший помощник Фроленко с осени 1878 года, теперь тоже работавший в подкопе. Смысл этого акта далеко не ясен; впрочем, отношения Фроленко с полицией в эти дни явно обострились. Вероятно, Фроленко перестал выходить на связь — и его предупредили столь зловещим способом!
28 февраля Лорис-Меликов докладывал царю о трех произведенных арестах, в том числе — Желябова, «главного злодея». Опасность покушений теперь уже устранена, но Лорис рекомендовал отказаться от поездок в ближайшие дни — на всякий случай.
Лед был сломан: устранено главнейшее психологическое препятствие для царя — теперь он может подписать всеми ожидаемую «конституцию» не под угрозой террористов, а по собственной воле! Вероятно, ему потребовались еще сутки, чтобы осознать эту идею. Впрочем, если сразу 28 февраля подписывать, то признаваться прямо перед Лорис-Меликовым, что боялся террористов!
В тот же день, 28 февраля, Лорис буквально вышибает террористов из лавки на Малой Садовой: туда является проверочная комиссия с полицией, во главе с генерал-майором К.О. Мравинским — техническим экспертом градоначальства, в том числе и прежде всего по организации взрывов. Комиссия проверяет «санитарное состояние» лавочки, обходит помещение, но подкопа «не замечает»!
Какими идиотами нужно быть, чтобы после этого не покинуть немедленно этот подвал! С другой стороны, мысль о подконтрольности всей своей деятельности со стороны полиции в принципе не может посетить революционных голов, равно как и мысль о том, что полиция, имея за что арестовать, все-таки не арестовывает!
И в лавке продолжается подготовка к взрыву 1 марта!
24 или 25 февраля Кибальчич впервые проводит инструктаж четверых собранных исполнителей о предстоящем бомбометании. Инструктаж чисто теоретический: по чертежам, рисункам, на пальцах, с демонстрацией отдельных деталей бомбы. На пятницу, 27 февраля, намечено первое испытание бомбы.
Ни одной готовой бомбы еще нет — ситуация прямо как в 1945 году с атомными бомбами!
27 февраля (Желябов еще не арестован) Кибальчич откладывает испытание на завтра — бомбы еще не готовы.
28 марта (уже известно, что Желябов арестован, но исполнителям об этом не сообщают) Кибальчич ведет троих исполнителей — Рысакова, Тимофея Михайлова и И.И. Гриневицкого за город, за Смольным институтом. Им дают в руки подержать одну настоящую бомбу, но без взрывного заряда! Имеется лишь запальный механизм. Бомбу испытывают: бросают в довольно рыхлый снег, взрыватель исправно щелкает своими несколькими граммами взрывчатки.
Одновременно — упомянутая комиссия Мравинского на Малой Садовой.
Вера Фигнер: «Среди этих-то обстоятельств 28 февраля мы, члены Исполнительного Комитета, собрались на квартире у Вознесенского моста. Присутствовали не все, так как для оповещения не было времени. Кроме хозяев квартиры, меня и Исаева, были: Перовская, Анна Павловна Корба, Суханов, Грачевский, Фроленко, Лебедева; быть может, Тихомиров, Ланганс… Взволнованные, мы были одушевлены одним чувством, одним настроением. Поэтому, когда Перовская поставила основной вопрос, как поступить, если завтра, 1 марта, император не поедет по Малой Садовой, все присутствовавшие единогласно ответили: «Действовать. Завтра во что бы то ни стало действовать!» Мина должна быть заложена. Бомбы должны быть к утру готовы и наряду с миной или независимо от нее должны быть пущены в ход. Один Суханов заявил, что он не может сказать ни да, ни нет, так как снаряды еще никогда не были в действии.
Было около трех часов дня субботы.
Исаев был немедленно отряжен в магазин зарядить мину; квартира Желябова и Перовской, с помощью Суханова и военных, была очищена, и Софья Львовна перешла к нам».[971]
В последние месяцы роман Желябова с Перовской в самом разгаре; она счастлива — впервые в жизни. Его арест теперь — ужасный удар по ней. Она понимает: спасти его можно только желательной переменой власти — тогда новый царь, тогда помилование! И она берет бразды правления в собственные руки. Остальные, видя ее состояние, только стремятся помочь и услужить ей.
Пародокс судьбы — именно эта деятельность Перовской и приводит и ее, и ее возлюбленного к виселице, которая едва ли им угрожала в ином случае!
Но это — Софья Перовская: такая уж у нее жизнь, такая любовь, такая смерть!..
В 5 вечера 28 февраля трое специалистов — Суханов, Кибальчич и Грачевский — на квартире Фигнер приступают к сборке и снаряжению бомб, предназначенных для боевого применения без единого предварительного испытания!
Вера Фигнер: «Уговорив измученную Софью Львовну прилечь, чтобы собраться с силами для завтрашнего дня, я принялась за помощь работающим там, где им была нужна рука, хотя бы и неопытная: то отливала грузы с Кибальчичем, то обрезывала с Сухановым купленные мной жестянки из-под керосина, служившие оболочками снарядов. Всю ночь напролет у нас горели лампы и пылал камин. В два часа я оставила товарищей, потому что мои услуги не были более нужны. Когда в восемь часов утра Перовская и я встали, мужчины все еще продолжали работать, но два снаряда были готовы, и их унесла Перовская на квартиру Саблина на Тележной; вслед за ней ушел Суханов; потом я помогла Грачевскому и Кибальчичу наполнить гремучим студнем две остальные жестянки, и их вынес Кибальчич».[972]
Утром на конспиративной квартире на Тележной улице («хозяева» — Саблин и Геся Гельфман) Софья Перовская рисует план нападения — потом эта бумажка фигурирует в суде.
Рысаков сообщает о Кибальчиче, принесшем позднее еще два снаряда: он «сказал, что это иллюзия только, что нам со снарядами придется действовать».[973]
Итак, для нападения собраны четыре метальщика и четыре снаряда.
Ход и смысл событий во дворце утром 1 марта предельно ясен, хотя всячески замалчивались на протяжение почти всего времени после 1881 года. Даже в современной весьма квалифиципрванной книге они изложены весьма невнятным образом: авторы явно опасались допустить несолидную неточность.[974]
Но из свидетельств, записанных Лорис-Меликовым, Валуевым, Милютиным, Константином Николаевичем и Екатериной Юрьевской это выясняется достаточно точно.
Текст проекта конституции Лорис-Меликова известен и опубликован. Александр II подписал его утром 1 марта, так что с той минуты это был уже не проект, а конституция. Этот подписанный экземпляр был позднее уничтожен Александром III, так что остается не известным, был ли он подписан только царем или еще и цесаревичем — разные свидетели, утверждавшие, что видели этот документ, показывают по-разному, в том числе и о том, что якобы он был подписан и Константином Николаевичем, что маловероятно (имело, видимо, место и совмещение в памяти очевидцев подписей под этим документом и в журнале совещания, утвержденного 17 февраля). Эти разногласия не затеняют сути: подписан был акт действительно конституционного масштаба.
Кроме того, был подписан другой документ: правительственное сообщение о принятии этого акта — с изложением его содержания. Этот документ также опубликован в качестве исторического курьеза (впервые — в 1916 году).[975]
Вот свидетельство о подписании первого документа — конституционного акта.
В дневнике Милютина от 28 апреля 1881 года помещен рассказ великого князя Владимира Александровича министрам — участникам совещания 28 апреля 1881 года (о нем — в самом конце книги): «в самое утро злополучного дня 1-го марта покойный император, утвердив своею подписью представленный доклад секретной комиссии и выждав выхода Лорис-Меликова из кабинета, обратился к присутствовавшим молодым великим князьям [Александру и Владимиру] с такими словами: «Я дал свое согласие на это представление, хотя и не скрываю от себя, что мы идем по пути к конституции».»[976]
А вот два свидетельства о втором документе — правительственном сообщении.
Рассказ великого князя Константина Николаевича в дневнике того же Милютина от 21 мая 1882 года: «эпизод, слышанный им от княгини Юрьевской, из последних часов жизни покойного государя. По ее словам, государь пред самым выездом своим 1-го марта к разводу, подписал будто бы указ (?) о тех мерах, которые были предположены тогда особою комиссией под председательством наследника цесаревича (нынешнего государя) по мысли ген[ерала] Лорис-Меликова; совсем уже одетый, в мундире л[ейб]-гв[ардии] саперного батальона, государь вошел к ней, княгине Юрьевской, держа в руках бумагу, и сказал ей: «Вот важный шаг для будущности России; этот акт будет завтра опубликован». Затем он приказал камердинеру передать эту бумагу гр[афу] Лорис-Меликову, ожидавшему ее внизу в сенях дворца. Означенный акт (формальное значение которого она не могла определить) был в тот же день отослан гр. Лорис-Меликовым в редакцию «Правительственного вестника» для напечатания».[977]
Дневник Валуева от 1 марта 1881 года: «Утром Государь прислал за мной, чтобы передать проект объявления, составленный в министерстве внутренних дел, с поручением сказать о нем мое мнение и, если я не буду иметь возражений, созвать Совет Министров на среду 4-го числа.
Я давно, очень давно не видел Государя в таком добром духе и даже на вид таким здоровым и добрым. В 3-м часу я был у гр[афа] Лорис-Меликова (чтобы его предупредить, что я возвратил проект Государю без замечаний), когда раздались роковые взрывы».[978]
Уточняем изложение событий, сглаживая разночтения. Сначала Александр II подписал конституционный акт в присудствии великих князей Александра и Владимира и графа Лорис-Меликова, затем, после выхода последнего из кабинета, прокомментировал это сыновьям. Затем был приглашен Валуев, которого царь ознакомил с текстом второго документа — правительственного сообщения; Валуев одобрил его и отправился сообщать об этом Лорис-Меликову. Царь же зашел к Юрьевской, показал этот последний документ, а потом передал кому-то (вероятно — курьеру) для печатания в «Правительственном вестнике». Этот-то документ позднее в этот же день и был извлечен Александром III из типографии и уничтожен. Экземпляр же подписанного акта оставался в кабинете царя и просто был уничтожен.
Совещание, назначенное на 4 марта — вовсе не эквивалент того, что состоялось позже, 8 марта, под председательством Александра III. Совещание 4 марта, по мысли Александра II, ничего фундаментального не должно было обсуждать — все уже было обсуждено до 1 марта и утверждено 1 марта; совещание министров должно было только рассматривать дальнейшие шаги внедрения изданного указа в жизнь.
Александр III, уничтожив постановления своего отца, должен был и отменить совещание 4 марта. После этого, уже 8 марта, уступая настояниям Лориса, он снова был вынужден вернуться к обсуждению уничтоженного документа (имелись ведь и другие экземпляры этого текста), как якобы неутвержденного. Это обсуждение и тянулось с колоссальным перерывом почти до 28 апреля, когда и было провозглашено совершенно другое решение.
Утро 1 марта, таким образом, было величайшим триумфом в жизни Лорис-Меликова. Последовавший взрыв обернул этот день в его величайшее поражение. День этот оказался триумфом Каткова!
Вера Фигнер провожала утром Фроленко в лавку Кобозевых. Она описывает это так: «Я с удивлением увидела, что из принесенного свертка он вынимает колбасу и бутылку красного вина и ставит на стол, приготовляясь закусывать. В том возбужденном состоянии, в каком я находилась после нашего решения и бессонной ночи, проведенной в приготовлениях, мне казалось, что ни есть, ни пить невозможно. «Что это?» — почти с ужасом спросила я, видя материалистические намерения человека, обреченного почти на верную смерть под развалинами от взрыва. «Я должен быть в полном обладании сил», — спокойно ответил товарищ и невозмутимо принялся за еду. Пред этим отсутствием мысли о возможной гибели, пред этим единственным помышлением, что для выполнения взятой на себя обязанности надо быть в полном обладании сил, — я могла лишь безмолвно преклониться».[979]
По сигналу Якимовой, наблюдавшей в одно окно, Фроленко, наблюдавший в другое окно, должен был сомкнуть провода и произвести взрыв под царской каретой.
Но царь, по указанию Лорис-Меликова, в этот день по Малой Садовой не поехал — Лорис страховался и делал это, оказывается, не зря — и полностью исключил возможность покушения, о котором давно и хорошо знал. Но зато произошло другое покушение, о подготовке которого он не знал ничего.
Перовская увела четверку метальщиков с Малой Садовой на набережную Екатерининского канала, где они должны были дожидаться обратной поездки царя приблизительно через два часа. По дороге зашли подкрепиться в кофейню. Убивать время было невыносимо. В конечном итоге Тимофей Михайлов не выдержал и смылся; тем самым первоначальные планы расстановки начисто смешались, и последующее происходило, как индивидуальная импровизация сначала Рысакова, затем Гриневицкого.
Результата, тем не менее, они добились!
Взорвал бы Фроленко царя, если бы тот каким-то чудом все же ехал по Малой Садовой?
Несомненно — да.
Мало того, мы можем считать, что он действительно это сделал — ничуть не в меньшей степени, чем считают Перовскую автором покушения, хотя она ничего и не бросала.
Вот и Фроленко, ничего не соединяя (в смысле — провода) и ничего не бросая, убил-таки царя! Как так? Очень просто: он не донес о готовящемся нападении с помощью метательных бомб, а ведь знал же об этом — самое позднее с момента заседания «Комитета» днем 28 февраля, а возможно и раньше. Что поделаешь: специфика двойных агентов — что хотят, то творят!
И это достижение Фроленко получило официальную оценку. В этот же день, 1 марта, петербургский градоначальник выслал телеграмму московскому обер-полицмейстеру и московскому генерал-губернатору: «Один из скрывшихся соучастников сегодняшнего преступления — Михаил Фоменко. Приметы: роста выше среднего, скорее высокого, блондин лет 27, сутуловат, крепкого сложения, довольно плечист, но не полный. Мог выкрасить волоса и сбрить бороду, которая была у него редкая. Похож на простого рабочего. Прикажите осматривать поезда, прибывающие в Москву. Вышлите агентов экстренным поездом, который вам дадут по первому требованию, на что распоряжение сделано, в Клин или далее, чтобы осмотреть почтовый поезд, отсюда вышедший сегодня без осмотра.
Метательный снаряд передан преступнику разыскиваемой женщиной Акимовой, она же Баска. Приметы: высокого роста, блондинка, лет 25, сегодня скрылась, могла выехать».[980]
Насчет метательного снаряда у Фроленко (Фоменко) — это либо каша в голове отправителя, либо, вернее, сокрытие от адресатов мотива, почему интересуются розыском именно этих лиц. Зато тут есть признание двух фактов. Первый: о каждом деятеле, работавшем в лавке Кобозевых, имеется совершенно четкое представление, в частности: никакая Кобозева не Кобозева (паспорт которой, как мы помним, проверялся в Воронеже), а Якимова (Баска). Второй: не было секретом то, что эти двое находились в этот день в лавке — в отличие от всех остальных. Ну, находились — так находились: все где-то находились, и к прямому покушению это не имело отношения; Якимова и Богданович находились в той же лавке и позднее, вплоть до 3 марта — и никто их не арестовывал: запретная зона!
Но логический импульс: сразу искать не кого-нибудь, а Фроленко и его предполагаемую подругу (что в отношении Якимовой было неверно) — вот что существенно!
И можно не сомневаться, что при таком режиме поисков Фроленко быстро нашли — не в Москве, конечно, а в Питере.
Сразу после взрывов, совершенных Рысаковым и Гриневицким, Перовская оказалась в обществе Е.М. Сидоренко, который об этом рассказывает так: «когда Перовская назначила мне 1-го марта, кажется около трех часов пополудни, свидание /…/, то я оживился и с нетерпением, задолго до срока, вышел на Невский проспект и стал прогуливаться невдалеке от той кофейни, в которой предполагалась наша встреча, и был занят мыслью, что после свидания с С.Л. определится, в той или другой форме, дальнейшее мое участие в задуманном покушении /…/. Вдруг раздался сильный взрыв, принятый многими гуляющими за обычный 12-часовой пушечный выстрел с Петропавловской крепости. /…/ скоро /…/ послышался второй взрыв, причинивший полное смятение среди публики. /…/ когда по Невскому в направлении от Зимнего дворца к Аничкину промчался верхом донской казак, что-то выкрикивавший, а через некоторое время в том же направлении проскакал в сопровождении двух донских казаков наследник Александр Александрович, все поняли, что случилась катастрофа. Я /…/ поспешил в условленную кофейню /…/. Через непродолжительное время вошла Перовская и подсела к уединенному столику, занятому ранее мною. Лицо С.Л. было непроницаемо и могло быть названо спокойным, и только /…/ когда она /…/ нагнулась в мою сторону, я услыхал сдавленный шопот ее прерывающегося и как бы захлебывающегося голоса: «схватили!.. убили!..» /…/. С.Л. сообщала, что схвачен Рысаков, а убил царя Гриневицкий /…/. Оправившись немного, С.Л. стала собираться и, прощаясь, дала мне какое-то незначит[ельное] поручение (какое именно, не припомню) к «Елизавете Александровне», о личности которой я теперь могу только догадываться. Описанное свидание с С.Л. осталось для меня загадкой, так как цель его в такой момент представляется совершенно непонятной»[981] — попробуем ее разгадать!
В те дни Перовская никакими пустяками не занималась, и заранее назначать свидание сразу после цареубийства ради пустяков не могла. Она в это время вела два сюжета, не преуспев ни в одном: организацией побега Желябову и организацией убийства Александра III — последним занялась, вероятно, не с самого 1 марта, а несколькими днями позже — когда выяснилось, что вместо ожидаемой амнистии нарастают репрессии. Следовательно, мемуарист безбожно врет. Почему?
Потому что то серьезное поручение, которое он, несомненно, получил, не могло ограничиваться таким поручением самим по себе (вроде например: выбросите эту вещь или сохраните эту вещь); любое серьезное поручение должно было завершаться отчетом о том, как оно выполнено, и получением следующего поручения. Именно так происходили ее встречи в эти дни с А.В. Тырковым — соратником Сидоренко по наблюдательному отряду; Тырков их хорошо описал.
При этом Перовская была человеком своеобразным, обладающим не только упорством и настойчивостью, но и требовательностью и точностью. Подумать только: сразу после убийства, совершенного на ее глазах, идет на зарание назначенное деловое свидание, а затем, возможно, и на следующее!
Притом Сидоренко явно принадлежал к типу людей, о которых Тихомиров писал как о ничтожествах, какими Перовская любила себя окружать. Отношения тут были сугубо вертикальные: ему приходилось подчиняться. И прямой возможности разыскивать ее по собственной инициативе он иметь не мог — элементарные правила конспирации такого не допускали. Значит, должно было быть названо следующее время и место встречи — в зависимости от срока выполнения отданного задания.
Ясно, таким образом, что основная цель мемуариста — скрыть факт следующей встречи с Перовской, отсюда и нежелание называть содержание полученного поручения, подразумевающее такую встречу. Вот и получилось — встретились и разошлись, а зачем встречались — не помню.
Совершенно очевидно, что решающая встреча (может быть, их было и несколько до того) произошла 10 марта, когда Перовская и была беспричинно арестована на улице.
Разумеется, изложенное — не единственный мотив для подобного обвинения. Имеются и другие.
Известно, что Рысаков почти сразу после ареста стал давать откровенные показания. Выдал, в частности, квартиру на Тележной, где проводился инструктаж и выдача бомб. На нее произвели налет в ночь со 2 на 3 марта, арестовали Гесю Гельфман, убили отстреливавшегося Саблина. Затем 3 марта в нее пришел Тимофей Михайлов, тоже пытался стрелять, но был скручен.
Стало ясно, что Рысаков выдает. Точного адреса подкопа он не знал, но знал, что на Малой Садовой. Поэтому «Комитет» решил ликвидировать лавочку, куда Богданович уже не возвращался. 3 марта, после закрытия, Якимова ушла из нее и немедленно выехала из Петербурга. 4 марта лавка не открылась для торговли, и только тогда в нее ворвалась полиция.
Рысаков выдал и всех соратников по наблюдательному отряду — кроме Сидоренко. Последний пишет: «Участие мое в деле 1-го марта осталось необнаруженным. Почему Рысаков, указавший всех других участников наблюдательного отряда, не упомянул обо мне, я не знаю»[982] — мы тоже!
Ниже расскажем и о дальнейших подвигах Сидоренко.
В ночь на 2 марта арестованный Желябов, узнав о цареубийстве и об аресте Рысакова, заявил, что является истинным организатором покушения. Этот нелепый жест, приведший к его гибели, пытались трактовать и так, и эдак, но ничего разумного так и не получилось.
Единственное разумное объяснение — это искренняя вера Желябова в то, что ему ничего не угрожает: он выполнил свои обязательства перед Александром III и перед Катковым — теперь и они должны выполнять свои обязательства! Рациональный же смысл этого поступка был в том, что взяв на себя главную вину, он автоматически, по всем канонам всякого судебного права, сделал меньшей вину и Рысакова, и всех возможных подельников, которых еще не арестовали. Поскольку главный обвиняемый имел гарантию сохранения жизни, то и остальные ее автоматически приобретали. Гуманный смысл замысла Желябова не вызывает сомнений, только вот исполнение никакой пользы никому не принесло.
Вот у Александра Михайлова нечто подобное получилось. Он оказался тоже главным обвиняемым на процессе 20-ти террористов в феврале 1882, получил, как и большинство остальных, смертный приговор, но его помиловали, как и почти всех остальных; только Суханова казнили — под предлогом того, что он оказался офицером, изменившим присяге. Таким образом последнего по злобности вытянули из-под защитного крылышка Михайлова.
Зато это «гуманное» выполнение обязательств, взятых на себя Катковым (заметим, что никакого Лорис-Меликова тогда уже и в помине не было!) и подтвержденных руководством государства и полиции, вылилось всем этим «помилованным» в условия заключения, самые жестокие за всю современную историю России. Конечно, бывали тюрьмы и лагеря при разных политических порядках, где людей попросту уничтожали. Но в Алексеевском равелине установили нечто просто ужасное: это была беспрерывная пытка всеми условиями режима.
И на суде, и при дальнейшем заключении в равелине Михайлову, в отличие от остальных, не дали ни с кем и словом перекинуться — слишком жуткие секреты он знал. В равелине ему просто никогда не давали выходить из камеры, к тому же изолированной от остальных в особом коридоре. Железная воля Михайлова позволила ему бороться за жизнь еще почти два года — он умер 18 марта 1884 года. Причем Фроленко передает намек о нем М.Е. Соколова — знаменитого тюремного смотрителя по прозвищу «Ирод»: «раз как-то проговорился: «Умереть-то он умер, но не от цинги — особо!..» Большего от него нельзя было добиться».[983]
Зато сразу, как только Михайлов умер, заметно смягчился режим содержания остальных, получивших почти ускользавшие уже шансы на выживание.
Несомненно, этот странный и страшный сюжет — плод исходного соглашения, заключенного еще летом 1880 года и модернизированного благодаря усилиям Тихомирова.
Тихомиров повел себя после 1 марта довольно странно. С одной стороны, он принимал энергичные шаги к немедленному закреплению хоть каких-то достигнутых успехов. Он стал автором знаменитого письма «Исполкома Народной Воли» к Александру III, призывавшего к немедленной амнистии и созданию народного представительства на основе всеобщего избирательного права. Со своей стороны «Исполком» торжественно обещал немедленно сложить оружие при выполнении этих условий молодым царем. Зная предполагаемые условия негласного договора Каткова с террористами, понимаешь, что письмо было просто напоминанием о них.
С другой стороны, Тихомиров удивлял товарищей подчеркнуто демонстративным поведением, разыгрывая добропорядочного и законопослушного гражданина, потрясенного свалившимися бедствиями: носил черную повязку, ходил в церковь на траурные богослужения и т. п. Похоже, он ощутил себя человеком, за которым внимательно следят — и, не исключено, что не ошибался в этом!
В ближайшие же дни, когда столицу захлестнула волна арестов, он выбрался в Москву. Впрочем, в эти дни и многие другие заговорщики разбегались из Петербурга.
С апреля он развернул вместе с Ошаниной руководящую деятельность в Москве, куда Мария Николаевна перебралась еще за год до того.
Нетрудно разглядеть, что состоялись очередные закулисные переговоры с Катковым, в которых Тихомиров пытался добиться максимальных льгот себе и своим товарищам. Несомненно, Катков отказал в поддержке Желябову — и действительно, самооговор последнего выходил за рамки здравого смысла, на чем, конечно, настаивал Катков. Оставалось, разумеется, сожалеть о том, что изначальный договор не имел такой юридической точности, чтобы избежать недоразумений — это, если подумать, и входило в расчеты Каткова.
Желябов и его подельники были, таким образом, обречены — великолепный итог цареубийства для самих террористов!
Зато гарантии Михайлову подтверждались — и выполнились буква в букву: он не был казнен.
С 26 по 29 марта проходил процесс по делу 1 марта.
3 апреля Андрей Желябов, Софья Перовская, Николай Кибальчич, Николай Рысаков и Тимофей Михайлов были публично повешены.
Геся Гельфман после смертного приговора заявила о беременности. Казнить ее не решились, дали родить, а потом фактически замучили и ее, и ребенка.
Из многих уже арестованных были люди, имевшие отношение к покушению ничуть не меньшее, чем Гельфман, но никто из них не был евреем. Это — очевидный мотив привлечения к суду именно ее.
По популярности в народе в ближайшие месяцы и годы на первом месте была, конечно, версия: господа убили за то, что дал свободу. Но на второе место уверенно вышла вторая: какая-то Геся убила! Это стало мотивом волны еврейских погромов, прокатившихся по России в 1881 году.
Из казненных позднее всех был арестован Кибальчич. Это произошло 17 марта. В энциклопедиях можно прочесть, что виновником ареста был Рысаков. Но показания Рысакова опубликованы: он не знал ни имени Кибальчича, ни его адреса. Максимум, что он мог описать — внешность «техника». Разумеется, это очередная сказочка вполне определенного назначения.
Вот рассказ Фроленко об аресте его самого в названный день, 17 марта: «я был арестован около квартиры Кибальчича. Дня за три или четыре до 17 марта я был у Кибальчича, и мы условились 17-го снова повидаться. Еду к нему. Начинаю звонить и вижу: вышла другая горничная. Мне это показалось подозрительным. Называю вместо Кибальчича другую фамилию. «Пожалуйте, пожалуйте!» — зовет она. Вхожу и вижу в комнате Кибальчича лежит на диване раздетый полицейский пристав. /…/ хочу выйти, но горничная будит пристава /…/. /…/ выскакиваю из комнаты, запираю дверь комнаты и спешу к выходной. Пристав /…/ разлетелся и вышиб дверь. Я уже затворял выходную дверь, когда он снова ее отворил и хотел схватить меня за руки. Но у меня в руках был кистень; увидав его, он бросил меня и скрылся. Я вышел на улицу, пробежал квартал, завернул налево, еще пробежал изрядно, подходил уже к трактиру. Стоило зайти туда, и я был бы спасен, но, оглянувшись, вижу, мой пристав на рысаке уже около меня. Пришлось сесть и отправиться в участок. Так произошел арест. Сначала меня держали в участке, потом в департ[аменте] полиции у Цепного моста, а затем вплоть до суда держали уже в Петропавл[овской] крепости, в Трубецком бастионе».[984]
Разумеется, все могло происходить не совсем так, но и приведенный рассказ выглядит странновато: время самое тревожное, аресты грубые и жестокие — со стрельбой, доходящей до убийств, а Фроленко, у которого послужной список преступлений подлиннее, чем у любого, расхаживает всего лишь с кистенем и позволяет себя схватить единственному приставу, не применяющему оружия.
Здесь мы сталкиваемся с феноменом, не имеющим других прецендентов в хронике революционной борьбы: Михаил Фроленко, революционер с 1871 года, агент полиции с 1878 года, выдавший многих своих товарищей (того же Кибальчича — на смертную казнь, что, правда, 17 марта было еще не очевидно), собиравшийся 1 марта собственноручно убить Царя-Освободителя и принявший все зависящие от него меры, чтобы это убийство получилось у других, дошел до критической точки своего жизненного пути.
После 1 марта его усиленно разыскивали и как-то нашли — мы просто не знаем, как именно. Разумеется, теперь ему предстояло снова предавать — и он исправно это продолжил. Но предательство Кибальчича оказалось последним. Фроленко решил поставить точку в своей карьере.
Отсюда явная инсценировка ареста: пришел, подставился незнакомому приставу, совершенно не готовому к активным действиям, организовал возню, шум, скандал, ажиотаж публики и гордо засел арестованным в полицейском участке.
Заметим притом: либо Кибальчич был арестован на улице — и тогда это предательство совершено хорошо знакомым лицом (и уж заведомо не сидящим под замком Рысаковым!), либо в квартире, но не выставил сигнал тревоги, но как этого можно было ожидать от Кибальчича, заведомо ожидавшего возможный арест? Либо, наконец, Фроленко вломился в его квартиру, игнорируя сигнал тревоги.
Его, несомненно, долго уговаривали дурака не валять и прекратить демонстрацию. Но он стоял на своем и наотрез отказался от сотрудничества. При этом его готовность пострадать не простиралась, вероятно, так далеко, как получилось на деле: что такого могли предъявить ему жандармы без ущерба собственным интересам? Фроленко этого не мог знать, но мы-то знаем, какой скандал произошел при разоблачении Азефа — тоже многолетнего двойного агента — и обрушился он прежде всего на полицию. Но это и априори было понятно, поэтому Фроленко не должен был особо опасаться за собственную судьбу.
Но тут он просчитался.
К следствию привлекли Меркулова — его почти постоянного спутника и товарища с октября 1878. Меркулов стал предателем — добиться этого оказалось нетрудно: достаточно было доказать, что самого Меркулова выдал Фроленко; затем Меркулов выдавал и других — уже с лета 1881.
Фроленко пишет: «благодаря только ему жандармы узнали все и про меня. В протвном случае, все мои похождения в Одессе, Киеве, Кишиневе и даже Питере остались бы неоткрытыми, и я отделался бы легко. Но теперь меня вскоре повезли на юг производить следствие на местах».[985]
Наверняка из показаний Меркулова и дальнейшего следствия шефы Фроленко в Департаменте полиции узнали много такого, о чем они и не подозревали — это усилило их рвение привлечь его к ответственности. Аккуратно были выделены фрагменты, где Фроленко основательно замарался в сотрудничестве с полицией, а все остальное сложено в весомую кучу обвинений. Характерно, что его возили на опознание в Киев, Одессу и Кишинев, но не возили ни в Харьков, ни в Херсон — эти дела ему предъявлять не желали!
В конечном итоге его вывели на процесс 20-ти в феврале 1882 и судили вместе с жертвами его же предательства — Клеточниковым, Фриденсоном, Меркуловым, присудили к смерти, замененной пожизненной каторгой и держали в Алексеевском равелине и потом в Шлиссельбурге; Меркулова туда не посадили, а Клеточников сгнил в Алексеевском равелине; встретился он там и с М.Р. Поповым — тоже преданным другом. Из двух десятков узников, попавших в этот ад, относительно здоровыми вышли по амнистии 1905 года только Попов, Тригони и Морозов — и Фроленко.
В 1936 году он вступил в ВКП(б), дожил затем до девяноста лет и умер в 1938 году.
Удивительно ли, что никто никогда не заподозрил его в предательствах?
Сидоренко и служил меньше, и разошелся с начальством почти полюбовно.
Расставшись с Перовской, он поступает в подчинение к Исаеву, которого тоже затем страннейшим образом арестовывают на улице — 1 апреля 1881; Исаев умер затем в Алексеевском равелине. Потом Сидоренко помогает Савелию Златопольскому, но расстаются они без фатальных последствий — Златопольский арестован заведомо безо всякой связи с Сидоренко в 1882 году. Затем осенью 1881 Сидоренко работает в группе пропагандистов под руководством Теллалова. Последнего арестуют 16 декабря 1881; он затем тоже умирает в Алексеевском равелине.
Сразу вслед за тем, 4 января 1882, Сидоренко арестовывается в компании с тремя рабочими: они собрались, как он объясняет, для убийства предателя — одного из этих рабочих, но полиция помешала! Непонятно, какова роль самого Сидоренко в этой вооруженной компании (у него самого изъяли при аресте кинжал и кистень), но она весьма странно оттеняется последующим.
После ареста его допрашивал все тот же Добржинский, затем его поместили не в Дом Предварительного Заключения, как положено было бы революционера такого ранга (все это он сам отмечает, но всему дает объяснения примерно такие, как и тому, почему его Рысаков не выдал), а в Петропавловскую крепость, где держат еще год без допросов: «Режим в крепости (я сидел в Трубецком бастионе) был строгий, но давали книги для чтения, и я прочел свыше 100 томов журналов «Отечеств[енные] Записки» и «Вестник Европы» за старые годы».[986]
И — хэппи-энд: «в феврале 1883 г. меня перевели в Д.П.З., причем меня посетил Плеве или Муравьев, объявивший, что по высочайшему повелению я ссылаюсь административно в Сибирь на 5 лет».[987]
Рядового пропагандиста навещает то ли директор Департамента полиции В.К. Плеве — будущий министр внутренних дел, то ли прокурор Петербургской судебной палаты Н.В. Муравьев — будущий министр юстиции, а ему даже лень запомнить, кто это был!
История понятна: после ареста Теллалова Сидоренко подозревали настолько, что собирались убить. Начальство его спасло и изолировало на год — чтобы о нем позабыли, да и выглядело это как суровая репрессия, а потом предлагало возвратиться к делу. Но сильные впечатления и год размышлений отвратили Сидоренко от желания продолжать вредную и опасную карьеру — он мотивированно отказался. Начальство, конечно, было недовольно (оно всегда недовольно — на то и начальство!). И пятилетняя ссылка и оказалась, с одной стороны, выражением начальственного недовольства, а с другой — довольно прочно покрывала его грехи от разоблачения. С одним известным персонажем тоже произошло в 1913 году нечто подобное.
После освобождения в 1887 году Сидоренко завершил юридическое образование. С 1900 года до революции был мировым судьей в Одессе.
При Советской власти, как юрист, нашел пути ознакомиться со своими следственными делами в архивах, а затем, с 1923 года, неожиданно начал выступать с воспоминаниями о героическом революционном прошлом. Дальнейшая его судьба с конца 1920-х годов не известна.
Арест Исаева, выданного Сидоренко, оборвал связи Нечаева с волей — именно Исаев оставался каналом связи для солдат из равелина.
Ширяев вычислил другой возможный вариант, и в начале апреля прислал очередного связника с запиской на имя «Тигрыча» (Тихомирова) к А.А. Филиппову — неоднократно упоминавшемуся выпускнику Пиротехнической школы, деятельному пособнику террористов. Филиппов отнесся к визитеру очень настороженно, но затем связал солдата со своим начальством по революционной линии. Таковым для Филиппова в это время был С.П. Дегаев.
Еще с осени 1880 Дегаев вместе с Желябовым организовывал заговор среди офицеров. Этот дубликат заговора декабристов никакого развития не получил, но когда Дегаев его выдал (в 1883 году), то арестовано было несколько десятков человек и кое-кто казнен. Кроме того, Дегаев наряду с другими работал и в подкопе на Малой Садовой. Он наверняка был членом «Исполнительного Комитета», а сейчас, в апреле 1881, вполне по положению мог быть и членом Распорядительной комиссии — недаром и Фигнер, и Корба, и Тихомиров, которые это прекрасно знали, всячески скрывали состав Распорядительной комиссии 1881–1882 годов!
Дегаев, к которому Филиппов привел посланца, был, оказывается (в отличие от Филиппова), в курсе всех прежних сношений «Исполкома» с Нечаевым и Ширяевым, поэтому все объяснилось и наладилось.
Передав этот канал Дегаеву, Филиппов от связи с Нечаевым устранился, хотя через год его посадили и затем судили именно по делу о заговоре в Алексеевском равелине. В силу этого Филиппов познакомился со всеми подробностями этого дела, а затем на каторге дополнительно выслушивал рассказы подельников. Воспоминания Филиппова, написанные после публикации исследований П.Е. Щеголева, считавшего, что он все выяснил об Алексеевском равелине, позволяют восстановить истину. Это мог бы сделать Филиппов и сам, если бы не был зациклен на собственной вине: ему казалось, что все его подозревают в предательствах апреля 1881 года, которых было много, и во всей их логике разобраться невозможно.
Существенно же то, что именно с Филипповым и с Дегаевым произошли тогда страннейшие истории.
Дегаев был арестован 25 апреля 1881, а уже 5 мая выпущен под залог, 14 мая обыскан, затем дело прекращено в конце 1881 года[988] — совершенно невероятная история с революционером такого ранга по тем временам.
Примерно то же происходило и с Филипповым, ранг которого, разумеется, был много ниже. Он рассказывает, хотя и без точных дат: «В апреле месяце 1881 г. /…/ я был арестован. /…/ Кто назвал мою фамилию, я и до сих пор не знаю /…/. При первом же допросе, который вели полковник Никольский и прокурор Добржинский, /…/ [на] вопрос: был ли я знаком с Люстигом, я ответил утвердительно и, когда меня спросили, кто меня с ним познакомил, я ответил, что познакомился через Богородского. Дальше был предложен вопрос о знакомстве с Дегаевым, на который я ответил отрицательно. Никольский очень удивился, почему я это отрицаю, тогда как всеми мое знакомство с Дегаевым было признано, но я не изменил моего показания, и очной ставки мне ни с кем не было дано. Этим и закончился первый и последний допрос после моего ареста. Просидев в Доме предварительного заключения один месяц, я был выпущен /…/.
После этого я вышел в отставку и вскоре поступил на частный завод /…/. /…/ в конце 1881 г. мне был объявлен приговор, в силу которого я был отдан под гласный надзор полиции на 2 года, с запрещением проживать в местах усиленной охраны. Пришлось расстаться и с Петербургом, и со всеми друзьями. /…/
В конце февраля или начале марта 1882 г. я был вновь арестован и препровожден в Петербург».[989] Далее следствие и суд в декабре 1882 по делу о заговоре в равелине, каторга до 1886 года и поселение в Сибири до 1902.
Дегаев — общеизвестный предатель и провокатор. Однако одни относят время его начала сотрудничества с полицией к началу 1883 года, другие — к концу 1882, а Л.Г. Дейч — даже к концу 1881 или началу 1882 года.[990] Никто никогда не связывал этого дебюта с арестом Дегаева в апреле 1881 — понятно, почему: вплоть до весны 1882 года в революционном мире не происходило никаких неприятностей, которые хоть как-то можно было бы связать с именем Дегаева.
Пераллельно с этим никто и не связывал трагедию, случившуюся в Алексеевском равелине, с тем же Дегаевым. Считается, что вся деятельность Нечаева была разоблачена в результате доноса, сделанного его соседом по заключению Мирским. Произошло это в ноябре 1881. После этого год следствия, аресты среди солдат равелина и, наконец, упомянутый суд в декабре 1882. К этому моменту не было в живых ни Ширяева — умер еще летом 1881, ни Нечаева — умер 21 ноября 1882 года.
Вернемся теперь к апрелю 1881. Арест Дегаева (по какой бы причине он ни произошел) грозил в это время Дегаеву страшными карами. Пятеро «первомартовцев» было только что повешено, другим грозило не меньшее. Действительно, в 1882 году был казнен Суханов — коллега Дегаева и по работе в подкопе, и по офицерскому заговору. Поэтому ясно, что рассуждая о Дегаеве, который пусть и неизвестно когда, но оказался способен на предательство, можно не сомневаться, что мотивы предать были у него и в 1881 году, но тогда он этого якобы не сделал.
Отчасти последнее верно: он действительно не стал рассказывать тогда об офицерском заговоре — и тоже понятно почему: такая вещь точно уж в тогдашней ситуации грозила жутчайшими карами, и вполне можно было загреметь вслед за предателем Рысаковым, которого не спасло никакое предательство. Поэтому и этот арест Дегаева, известный и его современникам, только усилил доверие к нему: все чисто, он никого не выдал! И Дегаев, остававшийся после ареста как бы не у дел, вновь с начала 1882 года ринулся в самую гущу революционной борьбы и был облечен самым высоким доверием товарищей — что и привело народовольцев практически к полному истреблению.
Начало же, однако, его предательской деятельности было положено именно в апреле 1881.
Дегаев, несомненно, рассудил здраво: самому ему разоблачение Нечаева практически ничем не грозило, а вот начальство такой экзотикой обязательно заинтересуется!
Начальство, действительно, не то, что заинтересовалось, а просто впало в шок! В первые дни Добржинский с Никольским не могли даже и поверить, что им в руки попала такая рыбина! Вот и совершали поначалу судорожные и непродуманные действия — уж очень нестандартной оказалась ситуация! Арестовали зачем-то Филиппова, в то время как Дегаев нужен был уже на воле, чтобы организовывать провокацию против равелина, а тут сидел Филиппов, которого хотели призвать к ответу вместе с Дегаевым за преступные сношения с этим равелином! Чему-то еще другому не поверили, и устроили еще один обыск у Дегаева.
Последнее, правда, возможно уже для отвода глаз: все-таки нельзя было отпускать Дегаева совсем без каких-то негативным мер воздействия. Этой демонстрацией интереса к нему он мог и объяснять свое скромное поведение перед революционерами — те должны были это прекрасно понимать. Сам же он уже должен был интенсивно продолжить активные сношения с равелином.
Понятно, что пришлось выпустить и Филиппова, привлеченного только из-за этого (как показала вся его дальнейшая история) — наверняка его и выдал Дегаев.
То, что равелином немедленно занялись всерьез, подтверждается теми фактами, что как раз летом 1881 Бейдемана отправили, наконец, в психиатрическую лечебницу, а Ширяев практически одновременно умер. Тут, похоже, произошла страшная история.
Прежде чем привести заключительные сведения, выясним: чем же так интересен начальству заговор в равелине?
Разумеется, не судьбой его узников — на них-то было наплевать: все, что с ними происходило, было только изощренной продолжительной пыткой, которую можно было прекратить или заменить на еще худшую — никого во внешнем мире это по большому счету не волновало. И судьба нескольких десятков солдат, изменивших присяге — тоже ерунда.
А вот сам факт антигосударственного заговора в самом образцово-показательном месте заключения всей империи — это была не ерунда. Это можно было использовать для крупнейшего закулисного политического скандала. И это и было так именно использовано: в мае 1882 года, когда следственные данные исчерпывающим образом обрисовали характер созревшего антиправительственного гнойника, скандал и разразился — и привел к смене одного министра внутренних дел на другого: графа Н.П. Игнатьева (поставленного на место Лориса в мае 1881, но затем тоже затеявшего подозрительную возню с попыткой созыва Земского собора) на графа Д.А. Толсого — уже заведомого ретрограда. Но мы на эту тему далее распространяться не будем — лабиринтам такого рода нет конца.
Вернемся к равелину.
Чтобы грамотно разоблачить заговор, нужно было разобраться в его структуре. Дегаева поставили снаружи и он начал готовить побег заключенным — гнуснейшая, заметим, провокация — с учетом беспомощности того, против кого она направлялась! Но и внутри нужно было обзавестись сообщником.
Солдат, проявивших столь прочную солидарность, тронуть побоялись: неудачная попытка перевербовать любого могла стать известной всем. Казалось проще найти подход к заключенным — разумеется, не к Нечаеву. Бейдемана проверили — и сразу, слава Богу, выставили вон. Нажали на Ширяева — и осечка: то ли сердце не выдержало, то ли самоубийством покончил, то ли получилось так, что он все понял, но сотрудничать отказался — пришлось придушить, иначе бы весь заговор на этом завершился бы. Поэтому так долго потом подбирались к Мирскому. С другой стороны, и время позволяло — все оставались на своих местах.
В итоге Мирского, нисколько этого не желавшего, склонили к сотрудничеству и раскрутили затем весь заговор изнутри. К маю 1882 и подготовили взрыв этой политической бомбы.
К тому времени в равелине и появились новые узники — Александр Михайлов, Морозов, Фроленко, Клеточников и остальные.
Нечаева и Михайлова засадили в отдельный коридор, изолировав их и друг от друга. Всех поставили на самый голодный и беспросветный режим — Нечаева и Михайлова в особенности, они и умерли достаточно быстро. Мирскому, наоборот, режим смягчили, а затем и вовсе «выпустили» — на «обычную» каторгу на Каре.
На процессе по делу о равелине имена ни Дегаева, ни Мирского не упоминались — все было крепко «сшито» и без них.
На каторге Мирский объяснил встреченному Филиппову, что отказался давать показания в равелине. Позднее Мирский вел себя как обычный революционер, в 1895 году вышел на поселение, активно участвовал в революции 1905 года и даже снова был приговорен в 1906 к казни, но помилован и возвращен на каторгу. Умер он в Сибири в 1919 или в 1920 году, не разоблаченным за предательство в равелине.
Дегаева, угробившего Нечаева, ждало новое поприще — как раз в декабре 1882 его деятельность была уже в полном разгаре…
Тихомиров же в апреле 1881 года добился нового соглашения с Катковым.
Воспоминания Тихомирова и Галины Чернявской, бывшей одной из ближайших соратниц и его, и Ошаниной, дают многочисленные примеры того, что с группой Тихомирова и с их непосредственными делами — с типографией, в частности (до мая 1881 в Питере, а затем в Москве), не происходило буквально ничего угрожающего. Это невероятно контрастировало с положением других революционеров, у которых с весны 1881 буквально земля горела под ногами.
Понятно, что в конце концов это положение оказалось совершенно нестерпимым для самой полиции, а всю эту публику буквально вытолкали за границу, самым назойливым образом окружив слежкой, но не подвергая арестам.
Находясь за границей, Тихомиров попытался провернуть две грандиозные операции: сначала ведя упоминавшиеся переговоры с графом Воронцовым-Дашковым, а затем пытался перевербовать Судейкина (если не его начальство!), используя Дегаева. О каждой из этих операций следовало бы написать отдельные книги,[991] так что мы оставим эту тему.
Завершим рассказ о Тихомирове только разъяснением одного из основных мотивов его «измены революции».
С каждым годом материальное положение возглавляемой им группы приходило во все больший упадок. Нечистоплотная история с Дегаевым, завершившаяся убийством Судейкина, существенно подорвала безукоризненный авторитет Тихомирова в революционных кругах.
Затем мельком упоминавшийся нами П.И. Рачковский дважды организовал бандитские налеты на типографии, принадлежавшие Тихомирову в Швейцарии, выведя все его печатное дело на грань банкротства.
И, наконец, 20 июля 1887 года умер Катков.
То, что почти сразу после этого Тихомиров затеял переговоры с Рачковским об условиях возвращения в Россию, свидетельствует, на наш взгляд, об одном: все эти годы Тихомиров продолжал получать не очень значительную, но регулярную материальную поддержку от Каткова, следы переговоров с которым незадолго до эмиграции Тихомирова отчетливо проступают в его неоткровенных воспоминаниях.
Катков умер — и эта минимальная поддержка, позволявшая существовать, прекратилась.
Условия же, достигнутые Тихомировым в переговорах с правительством, были разумеется, весьма просты: с одной стороны, Тихомиров получает полную амнистию и достаточное материальное обеспечение (его трудоустроили в те же «Московские ведомости», редактором которых он стал со временем). Тихомиров же публично отказвается от революционной борьбы и, кроме того, перестает шантажировать российское правительство и самого царя скандалом разоблачения закулисной игры при последней смене царствований.
В конечном итоге Тихомиров и его жена оказались единственными из революционеров, извлекшими хоть какую-то выгоду из цареубийства, за которое заплатили жизнями десятки, а здоровьем — сотни террористов и их пособников, не считая совершенно посторонних людей.
Россия же заплатила за все это всей своей последующей историей.
В конце апреля 1881 года окончательно решался вопрос о том, следует ли давать ход законодательным изменениям конституционного характера, предлагаемым Лорис-Меликовым — это хорошо известно.
Понятно, что при этом спорящие стороны молчаливо (а иногда — и не молчаливо) оглядывались и на мнение террористов: не угодив последним можно было снова оказаться перед перспективой возобновления цареубийственных покушений. Это, несомненно, было очень важно для Александра III, совершенно неслучайно тщательно скрывавшегося от террористов в Гатчинском дворце, куда даже мухам не давали пролететь, минуя охрану.
Опять же хорошо известно, как разрешился этот критический вопрос: Победоносцев вызвал из Москвы Каткова, и тот объяснил царю, что непринятие конституции ничем ему, Александру III, не угрожает.
Тот факт, что игры полиции с Тихомировым и условия сохранения жизни Александру Михайлову продолжались еще долго после того, как никакого Лорис-Меликова во главе правительства уже не было, подтверждает, что отношения между самим Катковым и императором Александром III утряслись на весьма высоком уровне откровенности.
К каким аргументам прибег при этом Катков — не известно: свидетелей беседы не было, а никто из этих двоих ни устными, ни письменными откровениями по этому поводу не поделился. Но следствий из переговоров было два — и они общеизвестны.
Первым была публикация манифеста от 29 апреля 1881 года, ставящего крест на всей деятельности Лорис-Меликова: «глас Божий повелевает Нам стать бодро на дело правления, в уповании на Божественный Промысел, с верою в силу и истину Самодержавной власти, которую Мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких поползновений».[992]
Вторым — то, что долг Каткова перед Московским университетом молодой царь взял на себя, оплатив его из собственного кармана.[993]
Ни гибель царя, ни результаты заседания 8 марта 1881 года, ничего не решившего, не убедили Лорис-Меликова в том, что дело его бито. Утешало то, что 8 марта Победоносцев и его сторонники, выступавшие против конституции, оказались в явном меньшинстве. Сторонники же конституции наперебой уверяли Александра III, что преобразование Государственного совета, предложенное Лорисом, никакая не конституция. Это, возможно, было их решающей ошибкой: мы знаем (а они не знали), что 1 марта сам Александр II сказал сыновьям Александру и Владимиру, что это — первый шаг к введению конституции. Поэтому уверявшие в противоположном выглядели вралями и заговорщиками.
Тем не менее, Александр III просто боялся препятствовать возобновлению с 17 апреля правительственных совещаний, упорно продвигавших предложения Лориса. Победоносцев оставался уже в гордом одиночестве и вел себя удивительно сдержанно. Лорис продолжал считать, что «все схвачено».
Катков уверил царя и в безопасности Лориса, и в безопасности террористов.
Сразу после этого Победоносцеву и предложено было написать манифест в то самое время, когда остальные министры собирались на очередное заседание — обсуждать детали предстоящих преобразований.
Вот повестка дня этого совещания:
«На совещании сего 28 апреля министром внутренних дел будут доложены:
1. Переданная его императорским величеством государем императором записка об устройстве особых следственных комиссий, с центральною во главе, для исследования дел о государственных преступлениях.
2. Записка о предметах ведомства департамента государственной полиции, в связи с предположением о некоторых мероприятиях для устройства на прочных основаниях предупредительной полиции.
3. Соображения о предварительных распоряжениях по пересмотру некоторых частей Положений о земских и городских учреждениях, ввиду урегулирования деятельности сих учреждений.
4. Составленная в министерстве внутренних дел, в феврале сего года, записка по поводу разновременно поступивших заявлений земских собраний о мерах к устранению расстройства быта крестьян».[994]
Заметки Победоносцева, сделанные на его экземпляре программы совещания:
«Рассуждали много, и все вертелось около учреждения — конституционного. В[еликий] кн[язь] Владимир в конце выразился, что надо отложить дело.
Когда вышли, Набоков заявил новость о манифесте и прочел. Взрыв негодования. Абаза, выходя из себя, кричал: надо остановить, надо требовать, чтобы государь взял назад это нарушение контракта, в который он вошел с нами[995]…
Тут Лорис-Меликов остановил его.
Тут Абаза с азартом сказал: Кто это писал этот манифест?
Я выступил и сказал: я.
Минута драматическая. Я поспешил уехать.
Любопытно, что после этого многие отворачивались от меня и не подавали руки. Негодовал сильно Набоков.
Все это происходило на Фонтанке, в кабинете Лорис-Меликова».[996]
Дневник Милютина: «в 9 час[ов] вечера назначено было совещание у гр[афа] Лорис-Меликова. Собрались те же самые лица, которые участвовали в прошлый вторник в совещании в Гатчине, в том числе и великий князь Владимир Александрович. /…/
Совещание окончилось в первом часу ночи; великий князь Владимир Александрович уехал; но тут только вдруг узнаем мы с удивлением от министра юстиции, что на завтрашний день приготовлен высочайший манифест, который он и показал в печатном оттиске. Такая неожиданность поразила нас, как громом: какой манифест? Кем он изготовлен? С кем советовался государь? Сконфуженный Победоносцев объявил, что это произведение его пера; что вчера государь призвал его в Гатчину и приказал сочинить манифест с тем, чтобы сегодня он был напечатан, а завтра, по прибытии государя в Петербург, обнародован. /…/ Как? После бывшего ровно неделю тому назад совещания в Гатчине, после положительно заявленного государем желания, чтобы впредь между министрами было полное согласие и единство, чтобы по всем важным вопросам они входили в предварительное между собою соглашение, и вдруг является совершенным сюрпризом для всех нас такой важный государственный акт, как манифест царский! Гр[аф] Лорис-Меликов и А.А. Абаза в сильных выражениях высказали свое негодование и прямо заявили, что не могут оставаться министрами. Я присоединился к их мнению. Набоков, Игнатьев и бар[он] Николаи, хотя сдержаннее, также высказали свое удивление. Победоносцев, бледный, смущенный, молчал, стоя как подсудимый пред судьями. Расстались мы в сильном волнении.
Помимо формальной стороны появления нового манифеста поразило нас и самое содержание его. Под оболочкою тяжелой риторической фразеологии ясно проглядывает главная цель — провозгласить торжественно, чтобы не ждали от самодержавной власти никаких уступок. Появление такого манифеста было бы еще понятно на другой день вступления на престол, вслед за ужасною катастрофою 1-го марта, но что вызывает его теперь, по прошествии двух месяцев?»[997]
Бледный и смущенный Победоносцев царил, тем не менее, над Россией затем еще почти четверть века, на которую и отложилось введение реформ, способных спасти Россию.
Немедленно были уволены в отставку Лорис-Меликов, Абаза, Милютин. Еще раньше Сабуров был заменен бароном А.П. Николаи. Великого князя Константина Николаевича, председательствовавшего в Государственном совете с 1865 года, сменил его младший брат Михаил Николаевич. Валуев оказался в отставке позднее — с октября 1881.
Государственный переворот завершился.
Историки не акцентировали внимания на эпизоде оплаты Александром III долга Каткова Московскому университету потому, что это была довольно рутинная стандартная ситуация: русские цари нередко брали на себя долги своих подданных, которым выказывали таким образом свое благоволение и заботу.
Но это был, согласимся, единственный случай прямой оплаты русским царем убийства собственного отца!