IV. Решимость влюбленных

Само собой разумеется, что записка, которая довела беспокойство Пьера до высшего напряжения, была продиктована Эли де Карлсберг госпожой Брион. Это был первый шаг к осуществлению плана, который изобрела верная подруга, стремясь как можно скорее и проще покончить с чувством, грозившим бедою. Прозорливая женщина угадывала в будущем страшные мучения, целую драму и неизбежную катастрофу. Размышляя после страстного и неожиданного признания госпожи де Карлсберг, она сказала себе, что необходимо теперь же разлучить эти два существа, которых непреодолимо влечет друг к другу роковая страсть. В противном случае молодой человек непременно узнает, какие чувства пробудил он в душе той, которую любит. Если он не разгадал их до сих пор, то это можно объяснить только его наивностью и душевной чистотой. Но что случится в день, когда он узнает все? Как ни была чиста и наивна сама Луиза Брион, но этот вопрос она решала совершенно правильно. Раз между Отфейлем и Эли будет произнесено слово признания, эта последняя не остановится в своей любви ни перед какими преградами.

Во время вчерашней исповеди она достаточно обнаружила неукротимую смелость своей натуры, свою потребность жить, подчиняясь единственно логике страстей. Она станет любовницей молодого человека. Хотя последний разговор показал Луизе с очевидностью ошибки, уже совершенные ее старой подругой по монастырскому пансиону, однако ни сердце ее, ни ум не могли свыкнуться с реальностью этих ошибок. Одна только мысль о возможности связи между Эли и Отфейлем наполняла ее почти паническим ужасом. Целую ночь придумывала она способ, которым можно было бы побудить Отфейля к добровольному отъезду. Только в одном этом и видела она спасение для Эли.

Первой ее мыслью было обратиться к благородному сердцу молодого человека. В самом деле, все обнаруживало в нем необычайную деликатность натуры: и духовный облик его, изображенный вчера госпожой де Карлсберг, и выразительная физиономия, и честный взгляд, и наивность влюбленного, которую обнаружил он вчера, покупая золотой ящичек. Что если она прямо и благоразумно напишет ему анонимное письмо, где будет говориться об этом самом поступке, о покупке, которую могли видеть и другие, да которую и на самом деле видела, наверно, не одна она? Что если по этому поводу она попросит его уехать, чтобы пощадить спокойствие госпожи де Карлсберг?..

За долгую ночь, мучимая лихорадочной бессонницей, она не раз принималась набрасывать начерно письмо, но никак не могла найти удовлетворительную формулировку. Трудно было изложить просьбу так, чтобы она не говорила прямо: «Убирайтесь, потому что она любит вас!..»

Потом, утром, когда она пробудилась от недолгого сна, который закончил эту мучительную ночь, произошел один самый обыкновенный случай, но ее благочестивое настроение усмотрело в нем перст Провидения. Случай этот дал ей неожиданный предлог обратиться со своими настояниями уже не к молодому человеку (и притом письменно), а к самой госпоже де Карлсберг и принудить ее к немедленному решению.

Дело было вот в чем. Утром, еще лежа в постели, она рассеянно пробегала одну из ривьерских газет, тех вестников международного снобизма, которые всем кочевникам из высшего круга сообщают сведения про их собратьев. В отделе «Переезды» среди имен, стоявших под рубрикой «Прибывшие в Каир», она встретила имя секретаря посольства Оливье Дюпра и его жены. Она тотчас же вскочила и побежала показать Эли эту незначительную строчку светской газеты, строчку, предвещавшую обеим подругам страшную грозу.

— Если он в Каире, — сказала она баронессе, — то, значит, его путешествие по Нилу кончено и он собирается вернуться. Какой путь для него самый подходящий? Из Александрии в Марсель… А попав в Марсель, так близко от Канн, он непременно захочет повидаться с Отфейлем.

— Правда, — отвечала Эли, прочитав имя Оливье Дюпра, имя, которое заставило сильно забиться ее сердце. — Правда, — повторила она, — они свидятся…

— Не права ли была я вчера? — продолжала Луиза Брион. — Подумай, в каком положении была бы ты теперь, если бы у тебя не хватило силы до сих пор бороться против своего чувства? Подумай, что будет с тобой завтра, если не покончишь со всем раз и навсегда?

И она продолжала с красноречием нежной дружбы развивать план действий, который вдруг показался ей самым благоразумным и действительным.

— Надо воспользоваться случаем, который тебе представляется, — говорила она. — Лучшего у тебя никогда не будет. Тебе самой следует пригласить этого молодого человека и поговорить с ним о его покупке вчера вечером… Ты скажешь ему, что это видели посторонние лица. Ты выразишь ему свое удивление по поводу его нескромности. Ты скажешь, что его ухаживание привлекает внимание… Во имя покоя, во имя своей репутации ты прикажешь ему удалиться. Немного твердости на четверть часа, и все будет покончено… Если он не послушается твоего приказания, то он не такой, каким ты мне его изобразила: деликатный, благородный, гордый… Ах! Поверь мне… Одним только можешь ты выразить свою любовь. Спаси его от драмы, которая теперь возможна не только в далеком будущем! Она близка и неизбежна…

Эли слушала, не отвечая ни слова. Изнемогшая от страшного потрясения, вызванного ночной исповедью, она была бессильна против доводов дружбы, которая взывала к ней и против любви боролась этой же самой любовью. Во всеобъемлющих чувствах наблюдается инстинктивное и непреодолимое стремление к крайностям. Когда эти чувства не могут насладиться полным блаженством, они ищут некоторого утешения в полном несчастии. Наполняя все наше существо, они беспрестанно влекут нас к двум полюсам: к экстазу или отчаянию, и никогда не примиряются на чем-нибудь среднем.

Для Луизы Брион дилемма виделась вполне ясно: раз страсть дошла до роковых пределов, то непременно должно выйти, что либо баронесса Эли станет любовницей молодого человека, либо между ними еще до связи произойдет разрыв навеки. Дело кончится, как кончаются тайные романы стольких честных или интересных женщин!..

Да, сколько женщин таким же образом, поддавшись сладострастию самоотречения, вырывали бездну между собой и существом, которое они обожали втайне, и которое никогда не подозревало ни любви их, ни жертвы. Одним, невинным, эту энергию дали угрызения совести за собственную слабость, другие, уже павшие, чувствовали то же самое, что испытывала госпожа де Карлсберг: бессилие уничтожить свое прошлое. Мученическую экзальтацию самопожертвования они предпочли горести счастья, навеки отравленного неумолимыми укорами этого неизгладимого прошлого.

Еще одно обстоятельство окончательно убивало в душе молодой женщины всякий дух протеста. Чуждая всякой религиозной веры, она не видела, как ее благочестивая подруга, перста Божия — в обыкновенной случайности: в том, что данное имя попалось в данной газете. Но вследствие самого своего неверия она поддавалась бессознательному фатализму, последнему суеверию атеистов. Увидев напечатанными слова «Оливье Дюпра» через несколько часов после ночного разговора, она поддалась предчувствию, тому смутному чувству, которое для натур, живущих решительными поступками, гораздо тяжелее, чем явная опасность.

— Да, ты была права, — ответила она разбитым голосом, в котором слышалась мука бесповоротного самоотречения. — Я повидаюсь с ним, и все будет покончено раз и навсегда…

Когда в тот же день после завтрака она вернулась в Канны, то это решение было в ней прочно: она приняла его искренне, всем сердцем. Ее сопровождала госпожа Брион, которая не хотела покидать Эли, пока жертва не будет окончательно принесена. Вот каким образом она, только что приехав, написала и отправила записку, которая привела в отчаяние Отфейля. Да, тогда она верила в себя, она верила совершенно искренне в свою решимость.

Однако, если бы она умела хорошо читать в глубине собственной души, то один совсем ничтожный факт доказал бы ей, насколько хрупка была эта решимость и до какой степени любовь владела всей ее душой, наполняла все ее существо. Едва написав человеку, которого хотела навсегда разлучить с собой, она тут же тем же самым пером и теми же чернилами написала еще две записки двум особам, в романах которых она была поверенной и отчасти соучастницей: Флуренс Марш и маркизе Андриане Бонаккорзи. Она приглашала их на следующий день к завтраку.

Поступок был очень простой, но, совершая его, она повиновалась самому тайному инстинкту женщины любящей и страдающей: отыскать женщин, которые тоже любят, с которыми она может говорить о чувствах, счастье которых ободрит ее, которые сочувственно отнесутся к ее горю, если она откроет его, которых она понимает и которые поймут ее.

Обыкновенно, как она призналась вчера, сомнения робкой и сентиментальной итальянки утомляли Эли, а в страсти американки к препаратору эрцгерцога был элемент рассудочного позитивизма, который претил ее врожденной страстности. Но молодая вдова и молодая девушка были влюблены, и этого было достаточно, чтобы в минуты мучений для нее было приятным, даже необходимым, видеть их. Она и не подозревала, что это приглашение, сделанное по бессознательному побуждению, вызовет бурную сцену с мужем, что оно повлечет за собой супружескую борьбу, глухую, но беспощадную борьбу, последний эпизод которой так трагически повлияет на исход ее зародившейся страсти, которой она поклялась пожертвовать.

Приехав в Канны около трех часов пополудни, она не видела эрцгерцога в течение остальной части дня. Она знала, что он вместе с Марселем Вердье заперся в лаборатории. Это не удивило ее. Не удивило и то, что в обеденный час он появился в сопровождении своего адъютанта, графа Лаубаха, профессионального шпиона его высочества. И ни одного знака интереса к ее здоровью, ни одного вопроса о том, как она провела эти десять дней!..

В юности принц был одним из самых смелых и красивых кавалеров в той стране, которая считается в этом отношении несравненной. В мономане науки и теперь еще легко было узнать прежнего военного по манере держаться, по стану, который оставался гибким, несмотря на его шестьдесят лет, по командирскому тону, который сохранялся во всех его интонациях, по воинственному лицу, на котором виден был рубец от славного удара саблей под Садовой, по длинным сивым усам на красном лице. Но раз встретив этого странного человека, вы особенно запомнили бы навеки его глаза, голубые, лучистые, как-то дико беспокойные, а над ними — белые, почти рыжие брови, страшно густые.

У эрцгерцога была еще одна оригинальность: он постоянно носил, даже на балах, высокие сапоги и благодаря этому имел возможность сейчас же после закуски отправляться пешком в сопровождении то адъютанта, то Вердье в бесконечные ночные прогулки. Иногда он продолжал их до трех часов утра, и это было для него единственное средство успокоить свои больные нервы. Крайняя нервность ясно выражалась в его руках, очень изящных, но обожженных кислотами, почерневших от металлических опилок, изуродованных химическими инструментами. Его пальцы постоянно сжимались в беспорядочных жестах, по которым можно было угадать основное качество его характера: ту моральную шаткость, которой в нашем языке нет определенного названия, эту неспособность остановиться на каком-нибудь ощущении или на каком-нибудь решении.

В этом и заключался секрет того недоброжелательства, которое распространял вокруг себя этот человек, столь замечательный в некоторых отношениях, и от которого страдал прежде всего он сам. Чувствовалось, что в руках этого странного и порывистого человека должно рушиться всякое дело. Внутренняя, непреодолимая разнузданность мешала ему приспособиться к среде, обстоятельствам и требованиям необходимости. Эта одаренная натура была неспособна приспособляться.

Может быть, разгадку этой внутренней неуравновешенности надо было искать во владевшей им мысли о том, что одно время он был так близок от престола, а потом потерял его навсегда; что он видел, как совершались самые непоправимые ошибки в политике и на войне, он сознавал их в самый момент их выполнения и не в силах был воспрепятствовать. Например, в начале войны 1866 года он начертал план кампании, который мог бы изменить карту Европы за вторую половину нашего столетия. И вместо того ему пришлось рисковать своей жизнью, выполняя маневры, явную гибельность которых он предвидел. Каждый раз, когда наступала годовщина знаменитой битвы, в которой он был ранен, он становился буквально сумасшедшим на сорок восемь часов.

То же самое происходило с ним всякий раз, как он слышал имя какого-нибудь великого воинствующего революционера. Эрцгерцог не мог простить себе слабости, благодаря которой он сохранял все преимущества, связанные с его титулом и саном, в то время как отвлеченно-теоретические вкусы и удары неудачной судьбы заставили его присоединиться к убеждениям крайнего социалистического анархизма. Вообще казалось, что удивительно образованный, много читавший и прекрасно говоривший принц неуловимой едкостью своей критики вымещал на других собственную непоследовательность. В его одобрительных речах всегда была какая-то злостная, жестокая нотка.

Только научные изыскания и их неопровержимая достоверность давали, казалось, этому неупорядоченному уму некоторое успокоение, как бы почву под ноги. С того времени, как разлад с женой привел к негласному и благопристойному разводу по приказанию свыше, с того времени эти изыскания еще более поглотили его. Уединившись в Каннах, где его удерживал хронический ларингит, он так много стал работать, что из любителя превратился в профессионального ученого и целым рядом важных открытий в области электричества завоевал себе некоторую славу в мире специалистов.

Правда, враги его распространяли слух, что он просто публикует под своим именем труды Марселя Вердье, бывшего воспитанника Нормальной школы, несколько лет уже работавшего в его лаборатории. Но надо отдать справедливость эрцгерцогу, эта клевета, которую Корансез повторил Отфейлю, ничуть не задевала пылкого и ревнивого чувства, которое питал странный человек к своему помощнику.

Последней чертой в характере принца, неровного, взбалмошного и, следовательно, глубоко, страстно несправедливого, было то, что все чувства основывались у него на капризе. История отношений с женой воспроизводила историю всей его жизни. Он всю жизнь растратил на переходы от беспричинных симпатий к беспорядочным антипатиям относительно одних и тех же людей, и причина этого лежала исключительно в полной неспособности сознательно относиться к своим настроениям, той неспособности, которая сделала из этого богато одаренного человека тираническую, разочарованную, злонамеренную, глубоко несчастную личность и, заимствуя у Корансеза плоскую, но весьма справедливую остроту: «крупный неудачник «Готского Альманаха».

Госпоже де Карлсберг давно уже приходилось иметь дело с этим странным характером, и она изучила его до тонкостей. Слишком много вынесла она от него и потому не могла, со своей стороны, относиться к нему справедливо. Вообще, женщины из всех недостатков труднее всего прощают мужчинам духовную неустойчивость. Не потому ли это, что она диаметрально противоположна самой мужественной добродетели — твердости? Благодаря своей чуткости баронесса умела читать на взволнованной физиономии неудавшегося императора признаки приближающейся бури, как моряки угадывают ее по виду неба и моря.

Когда вечером, вернувшись из Канн, она сидела против него за столом, то ей нетрудно было догадаться, что обед не кончится без одной из тех жестоких выходок, которыми эрцгерцог обыкновенно облегчал свою желчь в минуты дурного настроения. С первого взгляда она поняла, что он опять страшно сердит на нее.

За что? Неужели он узнал уже от Лаубаха, этого бесчестного Иуды с острым профилем и кошачьими манерами, узнал, как вела она себя вчера за игрой? Неужели он поддался обычному приливу гордости, он, принц-демократ, и приготовлялся дать ей почувствовать, что подобные манеры богемы не согласуются с ее саном? Или, может быть, он раздосадован тем, что она пробыла в Монте-Карло целую неделю, не подавая ни малейшего признака жизни, не послав даже телеграммы о возвращении хозяину дома? Подобное ребяческое противоречие действительному положению дел ничуть не удивило бы ее.

Впрочем, какое дело было ей до причины гнева, который она презирала. Слишком уж глубокой грустью наполняло ее принятое решение. Сердце ее слишком переполнилось. Это новое огорчение натолкнулось на духовную анестезию, какая обыкновенно сопровождает сильные душевные потрясения. И вот, в течение всего обеда она не отвечала ни слова на едкие выходки эрцгерцога, который, обращаясь к госпоже Брион, с ловкостью нападал на Монте-Карло и светских женщин, на здешних французов и иностранцев, наконец, вообще на богатых людей и все общество.

Слуга в ливрее неслышными шагами ходил около стола. Короткие панталоны, шелковые чулки, напудренные парики — все это по контрасту придавало словам хозяина этого царского дома невыразимую иронию. Плут адъютант отвечал на выходки эрцгерцога с явной вежливостью и с затаенным коварством, подбирая слова, которые еще больше подогревали его. А госпожа Брион, все более и более краснея, покорно сносила бурю диких сарказмов, проникнувшись мыслью, что жертвует собой ради Эли. Между тем Эли сидела безучастно и едва одним ухом слышала тирады вроде следующих:

— По удовольствиям — вот по чему надо судить об обществе, и вот что мне нравится на здешнем побережье. По ним видишь всю глупость и низость плутократов… А их жены? Они развлекаются, как дуры, а сами они — как дураки… Налоги, законы, власти, армии, духовенство — к чему служит вся эта социальная машина, которая работает только на пользу богатых? К чему? К тому лишь, чтобы прикрывать золоченых дебоширов, дивную коллекцию которых мы имеем на этом чудном берегу… Удивляюсь наивности социалистов, которые распинаются за реформы перед аристократией этого сорта!.. Гангренозный орган прямо и глубоко отсекают и сжигают. Но и современные революционеры имеют большой недостаток: оглядку. К счастью, слабость и глупость правящих классов повсюду возрастают до таких грандиозных размеров, что народ в конце концов заметит это, и, когда миллионы рабочих, которые питают этот рой паразитов, сделают один только жест, тогда… О, тогда мы будем хохотать, хохотать!.. Тогда уже невозможны будут парламентаризм, либерализм, оппортунизм и все эти глупости на «изм». Через десять лет во всей Европе возможна будет только либо реакция вроде Филиппа II, либо коммуна… Нечего и говорить вам, что я за коммуну. А ведь с помощью науки совсем не трудно будет перевернуть все вверх ногами!.. Возьмите всех детей пролетариев, сделайте из них электротехников и химиков — и через одно поколение дело будет в шляпе…

Высказывая суждения такого рода, эрцгерцог поглядывал вокруг себя с такой угрожающей физиономией, что никому и в голову не пришло бы посмеяться над его парадоксами, столь комичными и дутыми среди этой пышной великосветской обстановки. Люди, знакомые с закулисной стороной современной истории, припоминали, что легенда, впрочем ложная, соединяла имя «красного эрцгерцога» с таинственным покушением, направленным против самого главы его семейства.

Кровожадная мечта о демагогическом цезаризме слишком открыто читалась в этих жестоких глазах, которые глядели прямо в лицо только с мстительным чувством. В них чувствовался тиран — тиран придушенный, парализованный: обстоятельства не дали ему развернуться, но он был на один шаг от того! Невольно охватывала дрожь.

Обыкновенно, когда он выпускал залп подобных нелепых и грубых фраз, никто не отвечал ему и обед продолжался в угнетенном, стесненном безмолвии. Нерон в потенции наслаждался несколько минут этим страхом. Затем ему иногда приходило в голову, облегчив желчь, завоевать симпатии и выставить все привлекательные стороны своего характера. Тогда самые враждебные ему лица изумлялись поразительной ясности его ума, его образованности, необычайной эрудиции в сфере новейших открытий, отсутствию всяких предрассудков.

Но сегодня вечером, без сомнения, его мучило что-то особенное, по крайней мере он не мог успокоиться до самого конца обеда. Едва они перешли в салон, как одна фраза, сказанная госпожой Карлсберг госпоже Брион, выявила истинную причину его скверного настроения.

— Мы спросим это у Флосси Марш. Она завтра завтракает у меня, — сказала баронесса.

— Могу я попросить у вас пять минут для разговора? — резко спросил принц у своей жены.

И, отведя ее в сторону, он продолжал, нимало не заботясь о свидетелях этой супружеской сцены.

— Вы пригласили мисс Марш на завтрак завтра утром?

— Совершенно верно, — отвечала она. — Это не нравится вашему высочеству?

— Вы у себя хозяйка, — возразил эрцгерцог, — но вы не удивитесь, если я запрещу Вердье присутствовать при этом… Не перебивайте меня… Я давно уже наблюдаю… Вы протежируете видам этой девушки, которая забрала себе в голову выйти замуж за этого малого. Я не желаю, чтобы этот брак состоялся. И он не состоится.

— Я не знаю намерений мисс Марш, — ответила баронесса, и ее бледные щеки при словах мужа покраснели от прилива крови. — Я приглашаю ее, потому что она мой друг и мне приятно видеть ее. Что касается до господина Вердье, то, мне кажется, он уже не ребенок и сам понимает, жениться ему или нет, и советов ни у кого не спрашивает. Впрочем, если он желает поговорить с мисс Марш, то может обойтись и без моего посредничества. Если ему захотелось пообедать с ней сегодня вечером…

— Он обедал с ней сегодня вечером? — перебил принц, с гневом, доходившим до ярости. — Вы это знаете? Отвечайте. Будьте откровенны.

— Ваше императорское высочество может другим лицам поручить шпионство, — гордо отвечала молодая женщина.

И она бросила на Лаубаха взгляд, в котором презрение смешивалось с недоверием.

— Сударыня, прошу без иронии, — возразил эрцгерцог, — я этого не переношу. Я желаю поручить вам только посредничество между мной и вашей подругой, и если вы не передадите моего поручения, то я лично передам… Вы скажите этой интриганке, что я прекрасно осведомлен о всех ее происках. Я знаю, слушайте внимательно, я знаю, что она не любит этого молодого человека. Я знаю, что она орудие в руках своего дяди. Этот гешефтмахер зарится на открытие, которое сделали мы с Вердье. — Он протянул руку по направлению к своей лаборатории. — Наше открытие, одним словом, целая революция в электрических железных дорогах, но чтобы овладеть им, надо овладеть изобретателем. Меня нельзя ни купить, ни женить. Вердье точно так же нельзя купить, но он молод, наивен, и господин Марш напустил племянницу… Я утверждаю, что он и вас завлек в игру, и вы работаете ему на руку…

Выслушайте меня хорошенько. Посещайте, сколько хотите, Маршей, дядю и племянницу, устраивайте с ними поездки в Монте-Карло и куда угодно. Если вам нравится царить среди растакуэров обоих полушарий, то это ваше дело. Вы свободны… Но не вмешивайтесь в эту интригу, или вы дорого поплатитесь. Я найду средство уязвить вас… Пусть эта девушка миллионами своего дяди купит имя и титул, как все они делают! Не будет недостатка в английских маркизах, французских герцогах и римских князьях, которые рады продать свой герб, своих предков, себя самих. Знатность — вещь презренная и низка не менее золота. Справедливо одним платить за другое. Но этот талантливый человек — мой друг, мой ученик!.. Когти долой! Подлый янки и из такого мозга сделает новую машину для выделки долларов? Никогда, никогда, никогда! Вот что, прошу вас, соизвольте передать этой барышне. И без всяких возражений, не правда ли?.. Господин Лаубах…

— Государь?..

Адъютант едва успел откланяться обеим дамам: с такой стремительностью вышел эрцгерцог. Он походил на человека, который уже не владеет собой и готов перейти от слова к делу: прямо драться, едва только хоть одну минуту останется возле того, кого ненавидит!..

— Так вот тайна его ярости! — сказала госпожа Брион, когда подруга передала ей грубый разговор с мужем. — Как это несправедливо! Но еще слава Богу. Я так боялась, что он узнал про твою вчерашнюю игру и, главным образом, знаешь, о том опрометчивом поступке… Ты передашь мисс Флуренс?..

— Я! — отвечала баронесса, пожимая плечами, и на ее благородном лице выразилось отвращение. — Было время, когда такие выходки пугали меня, потом они меня возмущали. А теперь это грубое животное и его злость так же мало беспокоят меня, как вот это…

Произнося эти слова, она закурила от маленькой серебряной лампочки, специально для того предназначенной, сигаретку из русского табака с длинным бумажным мундштуком. Затем презрительно сложившиеся губы выпустили кольцо голубоватого дыма, которое, расширяясь, удлиняясь и рассеиваясь, поплыло по теплой и ароматной атмосфере маленького салона.

Для двух подруг, связанных нежной симпатией, служила как бы рамкой эта комната, светлая и красивая, с тонкими нюансами тонов, со старинными картинами, с драгоценной мебелью: через стеклянную дверь виднелась мягкая зелень теплицы, повсюду были цветы, чудные, живые цветы юга, как бы затканные, насквозь пропитанные солнцем. Большие и маленькие лампы, прикрытые абажурами из тяжелой материи, разливали по уединенному уголку мягкий свет, сливавшийся с ярким и веселым пламенем камина. Обиженные судьбой меньше стали бы завидовать этой изысканной роскоши людей, отмеченных роком, если бы знали, для каких тайных мук часто служит сценой эта роскошь! Эли де Карлсберг опустилась на кушетку и говорила:

— Какое впечатление могут произвести на меня все эти гнусности, когда в моем сердце печаль, которую ты знаешь? Я приму Флосси Марш завтра, буду принимать и потом, и если эрцгерцог сердится, то пусть себе сердится. Он говорит, что найдет средство уязвить меня. Но для этого есть только один пункт, и я сама поражу себя. Это вроде того, как если бы стали грозить дуэлью человеку, который решился на самоубийство.

— А как ты думаешь, прав ли он, приписывая Маршу низкие расчеты? — спросила госпожа Брион, чтобы предотвратить взрыв возмущения, уже отдававшегося глухими раскатами в этом голосе, глазах, жестах.

— Это, конечно, возможно, — отвечала баронесса. — Марш — американец, а для них чувство — такой же факт, как все другие, которые они стараются эксплуатировать возможно лучше. Но допустим, что он делает спекуляцию из чувства Флосси к ученому и изобретателю. Так разве спекуляция дяди может доказать, что чувство племянницы неискренне?.. Бедная Флосси! — заключила она с интонацией, в которой снова послышался отголосок сердечной муки. — Надеюсь, что она не позволит разлучить себя с тем, кого любит: она слишком страдала бы. И если надо помочь ей в этом, я помогу ей…

Какое смятение выдавали эти два порыва, последовавшие друг за другом! Как много колебания в раз принятом благоразумном решении! Верная подруга пришла в ужас. Та идея, которая пришла ей в предыдущую ночь и потом была отвергнута как трудно осуществимая, — идея обратиться прямо к великодушию молодого человека — снова завладела ею с необычайной силой. На этот раз она поддалась ей, и на следующее утро посыльный, взятый на вокзале, принес в отель «Пальм» следующее письмо, которое Пьер Отфейль распечатал и прочел рано утром, проведя перед тем много долгих часов в страхе и терзаниях бессонницы.

«Милостивый государь, я рассчитываю на вашу деликатность и надеюсь, что вы не станете узнавать, кто я и какие мотивы побудили меня написать вам эти строки. Они исходят от человека, который вас знает, но которого вы сами не знаете. Тем не менее он глубоко уважает вас. Я не сомневаюсь, что вы услышите зов, обращенный к вашей чести. Одного слова было бы достаточно, чтобы вы поняли, насколько ваша честь заинтересована в том, чтобы вы перестали компрометировать спокойствие и доброе имя особы, которая несвободна и которую высокий сан делает предметом зависти.

Вас видели, милостивый государь, третьего дня в игорном зале Монте-Карло, когда вы покупали предмет, который эта особа только что продала купцу. Если бы этот факт стоял особняком, он не имел бы особенно опасного значения. Но вы сами должны дать себе отчет в том, что ваше поведение за последние недели не могло ускользнуть от злостных толкований.

Особа, о которой идет речь, несвободна. Она много перестрадала в своей душе. Малейшее неудовольствие со стороны того, кому она обязана своим саном, может вызвать для нее катастрофу. Может быть, она сама никогда не скажет вам, как тяжел для нее ваш поступок, о котором ей сообщили.

Будьте честным человеком, милостивый государь, не пробуйте врываться в существование, которое вы можете только испортить. Не компрометируйте женщины с чудной душой, которая тем более имеет право на ваше безусловное уважение, что относилась к вам с полным доверием.

Итак, имейте мужество отважиться на шаг, который один только может воспрепятствовать клевете народиться, если она не родилась, и который может в корень убить ее, если она уже появилась. Покиньте, милостивый государь, Канны на несколько недель.

Наступит день, когда вы испытаете сердечную радость, вспомнив, что вы исполнили свой долг, исполнили до конца, и что вы дали дивному созданию единственное доказательство преданности, которое только дозволено было вам дать: доказали уважение к ее спокойствию и к ее чести».

В знаменитом романе Даниэля Дефо, этом изумительном изображении всех глубочайших потрясений человеческого духа, есть одна знаменитая страница, которая служит воплощенным символом ужаса, потрясающего нас при некоторых открытиях, неожиданных до трагизма… Это то место, где Робинзон содрогается до самых недр своего существа, заметив на песке пустынного острова свежий отпечаток голой ноги.

Тот же конвульсивный трепет потряс Пьера Отфейля, когда он читал это письмо, в котором находил после двадцати четырех часов неизвестности неоспоримое и поражающее доказательство того, что его поступок третьего дня был замечен… Кем?.. Но к чему было имя свидетеля, раз госпожа де Карлсберг все знает? Тайный инстинкт не обманул молодого человека. Она звала его для того, чтобы высказать неудовольствие на его нескромность, может быть, для того, чтобы навсегда изгнать из своего окружения. Уверенность, что разговор будет именно о том, в чем он сам упрекает себя теперь, как в преступлении, эта уверенность была для него столь невыносима, что им завладела мысль не идти на свидание, никогда не видеть оскорбленной женщины, убежать куда-нибудь подальше, навсегда…

Он перечитал письмо и сказал себе: «Правда, мне ничего не остается, как только уехать!» Будто властное внушение исходило из фраз, написанных на этом маленьком листке голубой бумаги. Порывисто, почти машинально позвонил он, потребовал конторщика, приказал приготовить счет и багаж. Если бы итальянский курьерский поезд уезжал из Канн не после полудня, а в одиннадцать часов, то, может быть, бедное дитя в этом полубезумном порыве и обратился бы в бегство, которое через несколько часов казалось ему столь же бессмысленным, сколь необходимым считал он его в этот миг.

Но поезда надо было ждать, и когда первый кризис прошел, Отфейль почувствовал, что не должен, не может бежать, как преступник, не объяснившись. Он не думал оправдываться: в своих собственных глазах он не заслуживал оправдания. Но все же он не хотел, чтобы госпожа Карлсберг осудила его, не выслушав его защиты. Увы! Что скажет он ей? В течение немногих часов, остававшихся еще до свидания, он изобретал целые речи, даже не подозревая того, что властная сила, привлекавшая его к этой женщине, была вовсе не потребность защититься! Его непреодолимо влекло к ощущению присутствия. Это единственная потребность, которая в конце концов всегда побеждает в любящем сердце все чувства, начиная с самых справедливых опасений и кончая самыми безумными страхами.

Когда молодой человек вошел в зал виллы Гельмгольц, то чрезмерность потрясений привела его наконец в то состояние сомнамбулизма наяву, когда тело и дух повинуются импульсам, которые едва доходят до сознания. Это состояние очень походит на состояние человека, который решился подвергнуться страшной опасности.

Но во всех важных происшествиях жизни продолжают действовать два основных инстинкта нашего существа: инстинкт самосохранения и инстинкт любви. Это еще одно доказательство того, что они являются у нас результатом сил, стоящих за пределами нашей личности, независимых от нашей сознательной воли. В подобные моменты наши чувства одновременно и обостряются, и парализуются; с необычайной остротой схватывают они малейшие детали, которые имеют отношение к обуревающей нас страсти, и в то же время нечувствительны ко всему остальному.

Когда впоследствии Отфейль вспоминал об этих решительных минутах своей жизни, то не мог припомнить, по какой дороге шел он из отеля к вилле, каких знакомых встретил по пути. Из этого сна наяву он пробудился только тогда, когда очутился в первом из двух зал виллы. Этот большой зал был пуст в настоящую минуту. По нему плавал, смешиваясь с ароматом растений, украшавших вазоны, запах любимых духов госпожи де Карлсберг — смесь легкой амбры, шипра и русского одеколона.

Не успел еще он полной грудью вдохнуть этот запах, так напоминавший ему присутствие Эли, как открылась вторая дверь. До него донеслись голоса, среди которых он различал только один. Он проник в его сердце, как проникли духи. Еще несколько шагов, и он был перед самой госпожой де Карлсберг, которая разговаривала с госпожой Брион, маркизой Бонаккорзи и хорошенькой виконтессой Шези.

В некотором отдалении от них, возле открытой стеклянной двери в оранжерею стояла Флосси Марш и разговаривала с молодым человеком — высоким блондином, плохо одетым и очень худым. Под всклокоченной шевелюрой виднелось ясное лицо ученого со светлыми и осмысленными глазами, с юной улыбкой. Это был Марсель Вердье, которого молодая девушка заранее известила, смело, по-американски, а он ускользнул из лаборатории на десять минут, чтобы поздороваться с ней. Присутствовать на завтраке эрцгерцог запретил ему.

Баронесса тоже не сидела. Она ходила по комнате взад и вперед, стараясь скрыть нервное возбуждение, в которое ее привело ожидание того, что должно было случиться. Но как мог он подозревать это? Видя на ней классический кашемировый костюм для прогулок, как мог он угадать причину, которая сегодня утром прогнала ее из дому? Она шла по направлению к его отелю, точно так же как он сам часто ходил к вилле Гельмгольц, чтобы посмотреть на ворота, на ряд окон и вернуться с бьющимся сердцем.

Наконец, разве был он в состоянии прочесть в нежных голубых глазах госпожи Бонаккорзи сочувствие, а в мягких темных очах госпожи Брион — беспокойство, которое подало бы надежду для влюбленного более наблюдательного? Отфейль ясно видит только одно: беспокойство, которое проглядывало в глазах самой госпожи де Карлсберг и которое он сразу же истолковал как знак гневного возбуждения. Этого было достаточно.

Он едва нашел силы ответить банально вежливыми фразами, усаживаясь в кресло рядом с романтической итальянкой, которая сделала ему знак поместиться возле нее — до такой степени разжалобило ее это слишком явное потрясение.

Между тем вновь прибывшему улыбалась веселая госпожа де Шези, красивая блондинка с голубыми глазами, живость которых могла сравняться только с глубиной очей Андрианы Бонаккорзи. Улыбка покрыла мелкими морщинками ее полное, свежее личико, сиявшее белизной из-под капора, опушенного выдрой. Ее тонкая талия, затянутая в жакет из того же меха, изящные ручки, игравшие рукавами, маленькие ножки в лакированных ботинках — все это окончательно делало из нее милую, фривольную фигурку.

Сколько оснований имеет свет ласково относиться к таким модным куколкам! Ведь одного их присутствия достаточно, чтобы самые ложные положения, самые затруднительные визиты сделать легкими и веселыми, как они сами. Если принять во внимание то, что знала госпожа Брион, то, что думала госпожа Бонаккорзи, то, что чувствовали баронесса Эли и Пьер Отфейль, тогда станет понятно, что появление этого последнего сделало бы продолжение разговора очень трудным и тягостным, если бы легкомысленная парижанка не принялась снова за свою болтовню, как птица-пересмешник.

— Ах, вы! Я должна была бы прервать знакомство с вами, — сказала она Пьеру Отфейлю. — Вот уже десять дней, — прибавила она, обращаясь к госпоже де Карлсберг, — постойте, как раз с тех пор, когда я обедала у вас рядом с ним, накануне вашего отъезда… Да, вот уже восемь дней, как он исчез… И я не написала его сестре, которая поручила его моим попечениям… Да, Мари поручила вас мне, именно мне, а не этим дамам из Ниццы и Монте-Карло!..

— Но я не покидал Канн на этой неделе, — отвечал Пьер, невольно краснея.

Коротенькая фраза, сказанная госпожой де Шези, слишком подчеркивала совпадение между его исчезновением и отъездом госпожи де Карлсберг.

— А что делали вы не дальше как вчера за столом trente-et-quarante?.. — с торжеством спросила молодая женщина. — О, если бы это знала старшая сестра, которая уверена, что ее брат занят благоразумным лечением под здешним солнцем!

— Не мучьте его, — перебила госпожа Бонаккорзи, — это мы его утащили…

— Но возвратимся к вашему приключению. Ведь вы не кончили рассказ о нем?.. — перебила госпожа де Карлсберг.

Невинные подшучивания госпожи де Шези не нравились ей, потому что приводили Отфейля в смятение. Когда он, живой, с плотью и костью, вошел в этот маленький зал, она сама поддалась ощущению присутствия, которое сокрушает самые сильные и энергичные натуры. Никогда физиономия молодого человека не казалась ей чище и благороднее, взгляд его — привлекательнее, уста — нежнее, жесты — грациознее, наконец, все его существо — более достойным любви. Во всем его поведении она видела смесь почтения и страсти, обожания и робости, смесь, всемогущую над женщинами, которые много страдали от грубости мужчины и которые мечтают обрести любовь без оскорблений и чувственной ненависти, страстную нежность без ревности, наслаждение счастьем без насилия.

Ей хотелось крикнуть Ивонне де Шези: «Молчите, разве вы не видите, что делаете ему больно?..» Но она отлично знала, что болтушка не имела в сердце ни капли злобного чувства! Это была современная парижанка, очень чувствительная и невинная, весьма дурного тона, из ребячества радующаяся всякому скандалу, с глубоко честной натурой. Она была одной из тех неразумных, которые за наивное стремление позабавиться и удивить свет платятся иногда и честью, и счастьем. Снова принялась она рассказывать анекдот, который был прерван появлением Отфейля и в котором она сама целиком обрисовывалась.

— Конец моего приключения?.. Я вам уже сказала, что этот господин, без сомнения, принял меня за одну из этих дам. Молодая женщина в Ницце обедает одна, за маленьким столиком, в маленьком зале Лондон-Хауза… И вот он начал всячески стараться, чтобы я его заметила: то «кха-кха» — мне ужасно хотелось предложить ему бульдегому, — то «человек!», конечно, чтобы заставить меня обернуться. И я обернулась, не совсем, правда, а лишь настолько, чтобы он мог поглядеть на меня и чтобы самой не расхохотаться. А как мне хотелось хохотать!.. Наконец я расплачиваюсь, подымаюсь, ухожу. Он расплачивается, подымается, уходит. Я не знала, что делать, пока дождусь поезда. Он следует за мной, я ему позволяю… Когда вы думали про этих дам, то вам не приходил в голову вопрос: что им говорят, когда подступают к ним?

— Думаю, такие вещи, которые мне страшно было бы слушать, — молвила госпожа Бонаккорзи.

— А я теперь не побоюсь, — возразила госпожа де Шези. — Все те же глупости, что говорят эти господа и нам. Вот послушайте… Я останавливаюсь у прилавка цветочника, и он там останавливается, рядом со мной, слева. Слышу опять: «Кха-кха!» Он заговаривает. «Вот чудные розы, мадам», — говорит он мне. — «Да, месье, вот чудные розы». — «Вы очень любите цветы, мадам?» Только что собралась я ответить: «Да, месье, я очень люблю цветы», как вдруг справа слышу голос, который перебивает меня: «А, Ивонна, вот вы где!» И вот я сталкиваюсь нос к носу с княгиней Верой Павловкой и в ту же самую минуту вижу, что мой преследователь становится красным, как розы, которые мы вместе рассматривали, и склоняется перед ней. А она продолжает со своим русским акцентом: «Идеал! Дорогая моя!.. Позвольте представить вам графа Сергея Комова, одного из самых милых моих соотечественников…» Картина…

Хорошенькая насмешница Ивонна рассказывала о своей ребяческой выходке с удовольствием, которое часто наблюдается, но совершенно необъяснимо и которое испытывают многие светские женщины, соприкасаясь с полусветом. Едва успела она кончить свой рассказ, как неожиданно вошло еще одно новое лицо, которое задержало смех и порицание на устах подруг, слушавших этот веселый рассказ.

Эта особа был не кто иной, как эрцгерцог Генрих-Франц, с закопченным, как всегда, лицом, с тяжелыми сапогами на ногах, со своей высокой, сухощавой фигурой, одетой в блузу темного цвета, которая пятнами и грязью напоминала про лабораторию. Он, как обещал вчера, запретил Вердье завтракать у баронессы. Сам он тоже не присутствовал. Учитель и ученик поели между двумя опытами, как пришлось, стоя и в рабочих передниках, на уголке одного из горнов. Затем принц удалился, сославшись на желание отдохнуть. Может быть, он действительно хотел соснуть, а может быть, он думал произвести решительный опыт, который позволил бы ему определить степень близости, установившейся между мисс Марш и его препаратором. Конечно, он не сказал Вердье, кто завтракает у баронессы, а тот тоже ни слова не сказал ему.

Итак, когда он вошел в зал и заметил, что американка и молодой человек интимно разговаривают в сторонке, то прилив страшной ярости исказил его лицо. Глаза его метали молнии, когда он обводил взором сначала одну группу, потом другую. В эту минуту, если бы он был государем, он всех их заковал бы в кандалы: свою жену, главную виновницу измены; госпожу Брион и госпожу Бонаккорзи, потому что госпожа де Карлсберг любила их; госпожу де Шези и Отфейля, потому что они благосклонными свидетелями присутствовали при этом разговоре! Властным голосом, едва сдерживаясь, он крикнул из одного конца комнаты в другой:

— Господин Вердье!

Вердье повернулся. Смущение, обусловленное неожиданным появлением принца, унижение от такого обращения в присутствии женщины, которую он любил, невыносимость ига, которое он долго терпел… О, сколько сложных чувств звучало в тоне, которым он ответил:

— Государь?..

— Вы нужны мне в лаборатории, — молвил эрцгерцог. — Не угодно ли пожаловать, и немедленно.

В свою очередь глаза препаратора метнули молнию ярости. В течение нескольких минут свидетели этой тяжелой сцены наблюдали в лице этого достойного человека, так третируемого, трагическую борьбу гордости с признательностью. Эрцгерцог был необыкновенно добр к семье молодого человека. Он оказывал ему такие услуги деньгами, которые тяжело сознавать, когда благодетель злоупотребляет ими…

Вердье все смотрел на эрцгерцога. Такие взгляды бросает на своего хозяина несправедливо побитая собака: вцепится ли она ему в горло, послушается ли она его? Но молодой человек слишком хорошо знал принца, чтобы в настоящий момент не склонить перед ним головы. Он боялся, что гнев этого несдержанного человека перейдет всякие границы, и на голову Флуренс Марш падет удар дикого оскорбления. Может быть, он подумал также и о том, что его роль, как наемника и служащего, допускала только одно проявление собственного достоинства: безупречной корректностью отвечать на несправедливую жестокость хозяина.

Прошло несколько минут в этом тягостном колебании и наконец он ответил:

— Я иду, государь…

И, взяв руку мисс Марш, он в первый раз осмелился поцеловать ее, говоря:

— Извините меня, мадемуазель, что я так оставляю вас, но надеюсь, что скоро поправлю это… Дамы, господа…

И он последовал за своим ужасным патроном, который, увидев, что Вердье поднес к своим губам руку мисс Марш, вышел так же грубо, как и вошел.

Молчание воцарилось теперь в салоне. Все как поднялись при входе эрцгерцога, так и остались. Подобное молчание всегда сковывает светских людей после сцены, которая слишком уж противоречит самым азбучным требованиям приличия и которую присутствующие не смеют осуждать вслух. Ни госпожа Брион, ни госпожа Бонаккорзи, ни госпожа де Шези не осмеливались взглянуть на госпожу де Карлсберг, которая, пока принц был тут, платила ему взором за взор и презрением за презрение, а теперь дрожала от гнева, вызванного таким поведением мужа в присутствии ее гостей. Флуренс Марш, нагнувшись над столом, усердно искала перчатки, платок и флакон с солями, чтобы скрыть выражение своего лица.

Что касается Отфейля, то он знал закулисные тайны этого кружка только из откровенностей, которые отпускал ему Корансез в разумных дозах. Он совершенно ничего не знал про отношения Марселя Вердье и американки, и он не был бы влюбленным, если бы не объяснял этой выходки принца той идеей, которая целиком владела им. Без сомнения, шпионство сделало свое дело: эрцгерцог знает про его нескромный поступок третьего дня.

Молодой человек не мог с точностью определить, в какой степени этой нескромностью обусловливалось заносчивое настроение мужа госпожи де Карлсберг. Для него стал очевидным только один факт после того, как он встретил ужасный взгляд принца: его присутствие было ненавистно этому человеку. И откуда могло проистекать это отвращение, если не из отношений — увы! — вполне заслуженных им? О! Успеет ли он хоть когда-нибудь вымолить у любимой женщины прощение в том, что помимо всех ее огорчений он стал для нее причиной новой беды?

Наконец молчание было прервано госпожой де Шези, которая посмотрела на свои часы и, обняв баронессу, сказала ей:

— Я боюсь опоздать на поезд. Ведь сегодня вечером я обедаю в Монте-Карло… Но после карнавала я прекращаю кутеж. Rien ne va plus. До свиданья, дорогая, дорогая Эли…

— Да и мы тоже уходим, — сказала госпожа Бонаккорзи.

В то время как Ивонна де Шези уходила, она взяла под руку мисс Марш.

— Я попробую немного утешить этого взрослого ребенка.

— Да я совершенно спокойна, — возразила Флуренс.

И затем, с особенно энергичным ударением, она прибавила:

— Всегда добьешься того, чего хочешь, если только действительно хочешь… Мы пойдем пешком, не правда ли?.. — спросила она маркизу.

— В таком случае вы пройдете садом, а я провожу вас: мне хочется подышать свежим воздухом, — сказала госпожа Брион и, обнимая Эли, прибавила: — Дорогая моя, через четверть часа я вернусь.

А потом совсем тихо шепнула:

— Мужайся!

Дверь в теплицу, откуда был ход в сад, захлопнулась. Эли де Карлсберг и Пьер Отфейль были теперь одни. Оба они долго раздумывали над тем, что скажут на этом свидании. Оба они явились на разговор с одним и тем же твердым намерением. Эли решилась окончательно потребовать от Пьера, чтобы он уехал, и он решился предложить ей то же самое. Но оба они были потрясены неожиданной сценой, при которой только что присутствовали.

Особенно молодая женщина; она была возмущена до самой глубины своей гордой и неукротимой натуры: дикий инстинкт протеста, убаюканный было любовью, снова поднялся в ее сердце. Рана, нанесенная ее гордости, закрылась и почти исцелилась под наплывом нежности, но теперь внезапно снова открылась и истекала кровью. Наконец она снова почувствовала жестокую несправедливость рока, который бесповоротно и навсегда предал ее, связанную по рукам и ногам, этому страшному принцу, злому гению ее юности.

Что касается Отфейля, то все смутные слухи о тирании и ревности эрцгерцога, доходившие до него с разных сторон, сразу приняли в его глазах осязаемые формы. Ему так тяжело было даже в мечтах рисовать эту картину — супружеская чета лицом к лицу: он — угрожающий, она — оскорбленная. И вот теперь в течение немногих минут, которые принц оставался в салоне, эта картина предстала перед ним с неслыханной яркостью. Этого было достаточно, чтобы в несколько минут сделать из него совсем другого человека.

Подобные характеры — олицетворенная чистота и чуткость — часто выказывают колебания, поддаваясь чрезмерной деликатности, и впадают в нерешительность, вследствие уважения к чувствам других. Благодаря этому они производят впечатление чего-то слабого, почти детского. Но если они очутятся лицом к лицу с ясной задачей, с определенным долгом, то происходит внезапное перерождение, непобедимый прилив энергии. Достаточно мысли, что они могут быть полезными для любимого человека, и искреннее самоотречение вольет в них те силы, которые, казалось, совершенно отсутствовали у них.

Пьер думал, что не в силах будет перенести взгляд баронессы, если прочтет в нем, что она знает про его поступок. Он готов был сам начать с ней разговор про этот поступок, просто и естественно поддаваясь непреодолимому и страстному влечению искупить свою вину. Он не сомневался, что именно его виной в значительной степени вызвана та тоска, которую испытывала она и которая терзала его сердце.

— Милостивый государь, — начала она после некоторого молчания, которое было еще тягостнее, чем само объяснение, — я писала вам, что мы должны поговорить об одном очень важном и даже затруднительном предмете. Но прежде всего мне хотелось бы, чтобы вы твердо верили в одно: если во время нашего разговора я должна буду высказать слова, которые будут вам горьки, то верьте, это будет мне стоить дорого…

И она повторила:

— Дорого…

— О! — возразил он. — Вы боитесь поступить со мной неделикатно, когда имеете полное право быть прямо жестокой… Я тоже хотел бы, чтобы вы прежде всего верили в одно: как бы ни были тяжелы ваши упреки, они никогда не сравняются с упреками, которые я сам себе делал, которыми я терзаюсь даже теперь!..

Да, — продолжал он, и в тоне его слышались страстные муки совести, — после того, что я видел и понял сейчас, как могу я простить себе, что был для вас причиной неприятности, хотя бы самой легкой?.. Я знаю все. Я знаю — анонимное письмо, полученное в одно время с вашим, раскрыло мне все, раскрыло, что мой поступок третьего дня был замечен, что видели, как я покупал вещицу, проданную вами. Какой-то очевидец сообщил про это вам, я знаю это и угадываю, что вы о том думаете.

Я не прошу вас простить мою нескромность. Я должен был бы тогда же почувствовать всю ее неуместность… И между тем, я не обдумал. Я видел, как купец взял этот ящичек, которым вы пользовались в моем присутствии…

Мысль о том, что эта вещичка, связанная в моем воображении с вашим образом, завтра очутится в какой-нибудь лавке этого отвратительного края; она будет принадлежать, может быть, одной из тех позорных женщин, которые на моих глазах шныряли вокруг столов…

Да, эта мысль была сильнее всякого благоразумия, сильнее того долга, который заставляет меня относиться к вам с почтением… Вы видите. Я даже не пытаюсь оправдывать себя. Но, может быть, я вправе молить вас, чтобы вы поверили, если я скажу, если я поклянусь, что даже в этом безумстве, даже в этой дерзости выразилось только уважение к вам…

— Я никогда не сомневалась в вашей деликатности, — сказала госпожа де Карлсберг.

Ее глубоко потрясла эта наивная мольба: в ней высказывалось столько юности и нежности! И она живо почувствовала это, особенно в силу контраста с грубым поведением, которое всего четверть часа тому назад, на этом же самом месте, позволил себе принц. Вместе с тем в посылке анонимного письма она сразу угадала руку Луизы Брион. Этот тайный знак дружбы тронул ее, и она попыталась перевести разговор на ту почву, на которой умоляла ее держаться эта благоразумная советчица. Робкая и неловкая попытка! Как выдавали ее глаза, расширившиеся от смущения, вздохи, которые невольно волновали грудь, голос, в котором слышалась дрожь сердца!

— Нет, — повторила она, — никогда я не сомневалась в этом. Но вы сами знаете злобный свет, и вы видите, что ваш поступок был замечен, — ведь вам написали про это…

— Во второй раз не напишут, — прервал ее молодой человек. — Мне и этого письма не надо было, чтобы понять злобу и бессердечность света… Если теперь я понял что-нибудь яснее, чем понимал прежде, — прибавил он с грустной твердостью человека, который скрывает слезы за последним «прости», — то это свой долг. Теперь он ясно вырисовывается передо мной. К счастью, в моей власти загладить эту нескромность третьего дня и другие, какие я, быть может, совершил. И вот я пришел просто сказать вам: «Я уезжаю…» Уезжаю, — повторил он, — покидаю Канны, и если вы позволите надеяться, что вернете мне ваше уважение, видя, как я поступаю теперь, то я уеду если не счастливым, то, по крайней мере, не с такой тоской…

— Вы уедете? — повторила Эли в свою очередь.

И еще раз промолвила она:

— Вы хотите уехать?..

Она взглянула прямо в лицо молодому человеку. Она увидела это открытое лицо, этот взволнованный взгляд, нежность которого задевала в ее сердце неведомые струны, эти тонкие уста, дрожавшие еще от только что сказанных слов. С резкостью, физически невыносимой, предстала перед ней внезапно мысль, что она навеки лишится его, и в то же время ярко нарисовалось счастье, которое ожидает их, если они отдадутся глубокому инстинкту, который влечет их друг к другу. Как внезапно прорванная плотина, поддалась ее решимость под напором желания, которое овладело ею с непреоборимой силой, и с необычайным духовным подъемом она продолжала:

— Нет, вы не уедете, вы не можете уехать. Я слишком одинока, слишком покинута, слишком несчастна!.. Вокруг меня нет ни капли искренности, ни капли, ни капли, ни капли… И мне потерять вас!..

Она поднялась со страстным порывом, который заставил подняться и Отфейля, и приблизилась к нему, в упор глядя ему в глаза, прекрасная, как дивное видение; ее чудное лицо просветлело, преобразилось, вся ее душа хотела излиться через эти уста, эти глаза. Она взяла его руки в свои и сказала ему, как бы желая этим пожатием, этими словами связать, соединить, слить воедино самые сокровенные начала их существ.

— Нет, вы меня не покинете. Мы не покинем друг друга, потому что вы меня любите и я люблю вас…

Загрузка...