IX. Друг и любовница (Продолжение)

Не долго продолжалось чувство глубокой радости, которое испытала Эли, убедившись во время ночного свидания с Пьером в том, что Оливье ничего не сказал. Она слишком хорошо знала своего прежнего любовника и понимала, что это только временная отсрочка угрожающей опасности. Она знала, что думал о ней этот человек, знала, на какую фантасмагорию черных мыслей способна эта несчастная душа. Он не мог судить о ней теперь иначе, чем судил в эпоху их любви, когда относился к ней с навинченной жестокостью презрения, которое так возмущало ее.

Знала она, какую беспокойную и ревнивую дружбу питал он к Отфейлю. Нет, он не уступит ей без борьбы своего дорогого друга, хотя бы для того, чтобы спасти его от влияния такой женщины, какой представлялась ему она. Затем прозорливость прежней любовницы не обманывала ее, подсказывая, что когда этот человек, у которого чувственность болезненно сочеталась с ненавистью, узнает истину, тогда в нем проснутся муки самой низкой и жестокой ревности. Разве не на это била она сама вначале, когда питала планы мести, которых теперь стыдилась?

Все эти мысли ясно предстали пред ней тотчас же после ухода Отфейля. Как и в первый раз, она проводила его до порога теплицы, держа за руку и показывая дорогу среди мебели, расставленной по темной гостиной. Она умилялась и гордилась, чувствуя, что рука молодого человека не дрожит: он равнодушен к опасности.

Холодный ночной воздух заставил ее вздрогнуть. Последние объятия; уста их слились в последнем, жадном поцелуе, прощальном поцелуе. Расставанье всегда раздирает душу, когда вы любите: судьба так изменчива, несчастья наступают так неожиданно… Еще несколько минут ожидания, пока не замолкли его шаги в пустынной аллее сада, и она вернулась. На ее одинокой постели успело уже остыть то место, где лежал ее возлюбленный. И вот тут, среди внезапной тоски, вызванной разлукой, ее ум пробудился от сна забвения и неги, в который был погружен эти последние часы: ощущение действительности вернулось к ней и страх обуял ее.

Страх был жестокий, но недолгий. Эли принадлежала к боевым натурам. Когда доходило до дела, она была способна выиграть самую рискованную игру, а размышляя заранее, она выказывала ту энергию, которая позволяет дать себе ясный отчет в положении дел. Подобные души, сильные и ясные, не предаются лихорадочным страхам болезненного воображения, которое заставляет слабых людей терять голову. Они ясно видят приближение опасности. Вот почему в разгар зарождающейся страсти к Отфейлю Эли предвидела с уверенностью столкновение между своей любовью и дружбой Оливье к Пьеру — разговор с госпожой Брион доказывал это.

Но то же самое смелое чувство действительности заставляет подобных людей перед лицом опасности измерять ее. Они с точностью определяют все стороны переживаемого кризиса и обладают еще одной способностью: в самые отчаянные, по-видимому, моменты они дерзают надеяться и знают, на каком основании. После ухода Отфейля, опуская утомленную голову на изголовье неги, ставшее изголовьем тоскливой бессонницы, Эли де Карлсберг испытала новый приступ страшного беспокойства, но уже на следующее утро, вставая, она снова была исполнена верой в будущее. Она надеялась!

Она надеялась, опираясь на мотивы, которые ясно и отчетливо видела перед собой, как ее отец-генерал мог видеть поле будущей битвы. Прежде всего она надеялась на любовь, которую должен был питать Оливье Дюпра к своей жене. Ведь она сама вполне испытала, какое возрождение наступает в сердце благодаря любви к существу юному, чистому, не испорченному жизнью, как наша душа укрепляется, закаляется, создается вновь, как это общение вливает веру в добро, великодушное и благородное снисхождение, мягкость милосердия, как смывает оно позорные воспоминания, злые чувства и всю их грязь.

Оливье женился на ребенке, которого сам выбрал, которого, без сомнения, любит и который его любит. Почему же и ему было не подвергнуться благодетельному влиянию юности и чистоты? А в таком случае, где найдет он силу, чтобы причинить зло женщине, из-за которой он, быть может, страдал, которую мог осуждать сурово, несправедливо? Но ведь должен же он уверовать в полную ее искренность теперь!

Эли надеялась также и на то, что, видя искренность страсти ее к Пьеру, Оливье признает очевидное счастье своего друга. Она говорила себе: «Когда пройдет первый момент недоверия, он одумается, сообразит. Он поймет, что в моих отношениях к Пьеру нет ни одного порока, в которых он когда-то обвинял меня: ни самолюбия, ни легкомыслия, ни кокетства…»

Какой простой, прямой, честной сделала ее любовь! Как все люди, проникнутые глубоким чувством, она полагала, что невозможно отрицать полную искренность ее сердца. Потом она надеялась еще на чувство чести у них обоих. Она верила в честность Пьера, который не только ничего не скажет — это уж наверное, — но, наоборот, употребит все усилия, чтобы в его тайны не проник даже самый близкий друг.

Верила и в честь Оливье: она знала, до какой степени он щепетилен во всяких деликатных вопросах, как следит за собой, какой он джентльмен. Он тоже ни в коем случае не заговорит. Назвать имя своей прежней любовницы, раз любовь их в силу известных условий была покрыта строжайшей тайной, это значило нарушить молчаливый договор, столь же священный, как честное слово. Это значило пасть в собственных глазах. Оливье слишком уважал себя, чтобы допустить подобный поступок иначе, как в припадке доводящего до безумия кризиса тоски. Такого кризиса у него не будет и не может быть, раз он находится в подобных условиях, — женат, счастлив, — и притом ведь прошли уже долгие месяцы, почти два года! Нет, у него не будет этого кризиса тоски, а главное, он не захочет огорчить своего друга…

Наконец, был еще один мотив, на котором основывались надежды Эли, мотив самый твердый, и он доказывал, до какой глубины понимала она Оливье. Говорить Пьеру о ней значило поставить между двумя друзьями женщину, значило затуманить идеальную чистоту их чувства, по небу которого никогда не прошло ни одного облачка. Если Оливье и забудет уважение к самому себе, то этого не забудет.

Такие мысли утвердились в душе несчастной женщины на следующий день, после приезда Оливье в Канны. А это был как раз тот самый день, когда подозрения молодого человека получили осязаемость, когда доказательства все обильнее и обильнее стекались в его руки и, наконец, появилась полная уверенность после слов Корансеза, сказанных с доброй целью, но роковых!

Все эти надежды были подсказаны Эли де Карлсберг рассудком. Но тот же рассудок убивал их одну за другой в течение первой недели, которая последовала за возвращением Оливье, хотя она ни разу не встретилась с ним. Ничего она так не боялась, как сойтись с ним лицом к лицу, и, однако, она предпочла бы самое бурное объяснение этому полному отсутствию встреч, очевидно, преднамеренному со стороны молодого человека, потому что это было даже не совсем вежливо.

Эли оставалось только одно средство узнать истину: разговор с Отфейлем… Какие муки! Какие терзания! Единственно только через Отфейля она и получала сведения о словах Оливье в течение целой недели. Пьер находил вполне естественным рассказывать своей дорогой поверенной про все беспокойства, которые причинял ему друг, и он не подозревал, что самые незначительные детали имели для нее страшное значение.

Каждый их разговор в течение этих ужасных восьми дней заставлял ее все более и более углубляться в опасную бездну замыслов Оливье. Каждый разговор доказывал сначала возможность, потом приближение катастрофы и, наконец, полную неизбежность ее.

Первый удар был нанесен Эли на следующий день после обеда в Монте-Карло, когда она встретилась с Пьером уже не в тайном уединении ночного свидания, а на том большом вечере у нее, о котором говорили в поезде. Он приехал поздно, когда гостиные были уже полны, около одиннадцати часов.

— Виноват мой друг Оливье, который упорно задерживал меня, — сказал он, извиняясь перед госпожой де Карлсберг. — Я думал, что он совсем не даст мне идти.

— Он хотел сохранить вас для себя одного, — ответила она, — ведь он так давно не видел вас!..

Сердце ее усиленно билось: она поняла, быть может, после этой фразы Отфейля, что Дюпра, видя, как друг собирается к ней, выказал намерение помешать этому.

— Надо мириться с ревностью старого друга, — молвила она.

— Он не ревнив, — возразил Пьер, — он отлично знает, как я к нему привязан… Он засиделся, говоря о себе и о своем браке…

И он с грустью прибавил:

— Он так несчастен! Его жена так мало подходит ему. Она так мало понимает его! Он ее не любит, а она не любит его!.. О, это ужасно!..

Таким образом, воскрешение юных чувств в сердце Оливье благодаря юной любви, духовное обновление, на которое так сильно рассчитывала его бывшая любовница, оказывались иллюзией ее воображения. Наоборот, этот человек был несчастен из-за своего брака, в котором она хотела видеть верный залог забвения, полное уничтожение всего их прошлого. Это открытие возбуждало столько опасений за будущее ее собственного счастья, что она захотела поскорее узнать все хорошенько и долго расспрашивала Пьера в уголке маленькой гостиной. Они сидели у внутренней лестницы, ведущей в ее комнату.

По этой темной гостиной они проходили рука в руке в опасные минуты, и воспоминание о том оживляло теперь перед любовником и любовницей жгучую сладость их преступления. Эта маленькая гостиная, свидетельница их тайных свиданий, была в настоящую минуту наполнена движением и светом, и густая толпа гостей тут, как и на всех балах Ривьеры, производила впечатление мировой аристократии, если можно так выразиться. Гостиная служила переходом от ярко освещенной теплицы к анфиладе комнат, убранных цветами и зеленью и кишащих приглашенными.

Тут были самые красивые женщины американской и английской колоний; они сияли эксцентричной роскошью своих украшений, громко говорили и смеялись, выставляли напоказ пышные плечи и груди, столь характерные для их расы. Тут же вперемешку встречались итальянки, русские, австриячки; на первый взгляд их нельзя было отличить, но, вглядевшись, вы замечали полную разницу между представительницами разных наций. Чрезмерная изысканность туалетов и кричащие цвета обнаруживали склонность иностранок к излишней роскоши.

Среди дам мелькали господа в черных фраках, которые слыли за принцев крови или просто были в моде. Все разновидности этого рода были тут представлены. Спортсмен, прославленный удачей на голубиных садках, стоял бок о бок с путешественником, который приехал в Прованс, чтобы отдохнуть после пяти лет, проведенных в «дебрях Африки». Оба они разговаривали с талантливым парижским романистом. Это был нормандский геркулес с лицом фавна, с улыбкой на устах, с блестящими глазами. Через несколько лет ему пришлось в этом самом городе испытать смерть заживо, которая хуже настоящей смерти, — неисцелимое крушение его великого духа.

Но в этот вечер дух веселья воцарился в гостиных, освещенных бесчисленными электрическими лампами, пронизываемых теплыми струями весеннего воздуха. Еще несколько дней, и все это общество рассеется на все четыре стороны по обоим континентам. Может быть, сегодняшний вечер был особенно вдохновенным именно благодаря сознанию, что сезон почти уже окончился и близко расставание. Во всяком случае, общее настроение подействовало, казалось, и на самого хозяина дома, эрцгерцога Генриха-Франца…

Это было первое его появление в гостиных жены после страшной сцены, когда он явился за Вердье и почти насильно утащил его в лабораторию. Госпожа де Шези, госпожа Бонаккорзи, госпожа Брион, приехавшие на два дня из Монте-Карло, Отфейль — словом, все, кто присутствовал при его выходке в тот день и появился на сегодняшнем вечернем приеме, были совершенно поражены необычайной переменой.

Тиран переживал один из тех моментов исключительной мягкости и хорошего настроения, когда нельзя было устоять против него. Он переходил от группы к группе, находя для каждого и для каждой любезное слово. Как племянник императора, имевший право на престол, он обладал даром, по преимуществу, властителей — необыкновенной памятью на лица. Она позволяла ему называть по имени людей, которые были ему представлены всего один раз.

К этому у него присоединилось другое дарование, которое обнаруживало в нем натуру недюжинную, — удивительная способность разговаривать с каждым об его специальности. С русским генералом, который прославился постройкой смелой железнодорожной линии в азиатской пустыне, он говорил о закаспийских плато с пониманием инженера и гидрографа. Парижскому романисту он продекламировал строфу из первой его книги, мало известного сборника стихотворений. С дипломатом, долго состоявшим при Северо-американском правительстве, он рассуждал о таможенном вопросе, а специалисту по голубиным садкам порекомендовал новоизобретенное ружье с авторитетностью оружейника. С госпожой Бонаккорзи он говорил об ее венецианских предках, как архивариус библиотеки св. Марка, с госпожой де Шези — об ее туалетах, как завсегдатай оперы, даже госпоже Брион сказал любезное слово о доме Родье и его роли в важном австрийском займе. Эта удивительная тонкость ума в соединении с массой сведений делала его, когда он хотел понравиться, воплощенным очарованием.

Таким образом покоряя все сердца, он дошел до последней гостиной, где увидел свою жену, увлеченную разговором с Отфейлем. Ему как бы доставило удовольствие то, что он застал свою жену почти тет-а-тет с молодым человеком. Заметив его приближение, они замолчали. Его голубые глаза, яркие и живые, сверкнули еще сильнее, и, подойдя к паре, он сказал баронессе самым обыкновенным тоном, но благодушие голоса еще сильнее подчеркивало иронию фразы:

— Я не видел сегодня вашей подруги, мадемуазель Марш. Разве ее здесь нет?

— Она обещалась приехать, — отвечала госпожа де Карлсберг, — но, без сомнения, заболела…

— А вы не видели ее сегодня? — спросил принц.

— Видела сегодня утром… Не скажет ли мне ваше высочество, чем вызваны эти вопросы?

— Тем, — отвечал эрцгерцог, — что я особенно интересуюсь всеми лицами, которыми интересуетесь вы…

Когда ужасный человек произносил эти нагло-насмешливые слова, его глаза бросали на Отфейля такой дикий взгляд, что Пьер почувствовал почти магнетическое содрогание. Но это был всего один миг, и принц был уже около другой группы, разговаривая на этот раз о лошадях и о последних скачках в Дерби с англоманом Наваджеро и не обращая больше внимания на влюбленную пару, которая рассталась после нескольких минут тяжелого молчания, как бывает с людьми, которых подслушали.

— Мне надо поговорить с Андрианой, — сказала госпожа де Карлсберг. — Я слишком хорошо знаю принца и уверена, что за его прекрасным настроением скрывается какая-то жестокая месть. Он, должно быть, нашел средство разлучить Флуренс с Вердье… Ну, до скорого свидания… И не огорчайтесь особенно несчастным браком вашего друга… Бывает и похуже, уверяю вас…

Произнося эти слова, она обмахивалась большим веером из белых перьев. Вокруг этих тонких перьев носился аромат, связанный для молодого человека с самыми сладостными чувствами. Она слегка наклонила голову в знак прощания, и ее темные глаза блеснули той нежной лаской, которая как бы запечатлевает невидимый поцелуй на сердце любовника. Но в этот миг Пьер был не в состоянии почувствовать эту нежность.

Появление эрцгерцога снова повергло его в ту скорбь, которая является самым страшным возмездием за адюльтер: видеть, как любимую женщину третирует человек, имеющий на то право, ибо он муж ее, и не быть в состоянии защитить ее. Он смотрел, как она удалялась царственной поступью, прекрасная, изящная, с горделивой осанкой, особенно стройная в своем платье из розового муара, отделанном серебром.

Когда она проходила по гостиной, то на ее лице, которое он увидел в профиль, он заметил черту глубокой меланхолии, и снова от всего сердца оплакал жестокую судьбу ее брака. Он и не подозревал, что в этот момент госпожа де Карлсберг отнеслась совершенно равнодушно к иронии эрцгерцога, да и любовь мисс Марш и Вердье вовсе уж не настолько интересовала ее, чтобы грозящая их браку беда могла так удручить ее.

Нет. В эту минуту, среди этого бала, вот какая мысль тяжелым гнетом придавила сердце молодой женщины: «Оливье женился неудачно. Он несчастен. Он не приобрел той сердечной мягкости, которую дала бы ему любовь, если бы он любил свою жену… Он остался прежним… Значит, он все еще ненавидит меня… Достаточно было ему узнать, что Пьер собирается провести вечер здесь, и он уже хотел помешать ему прийти. И, однако, он ничего не знает… О! Когда он узнает!..»

Но, упорствуя в своих надеждах, она беспрестанно повторяла себе с надрывом: «Что же! Когда он узнает, то поймет, что я искренна и что я не заставляла и никогда не заставлю его друга страдать…»

Но и эта вторая иллюзия, что Оливье будет тронут искренностью и благородством ее любви, — и она была разрушена самим Пьером. После бала прошли три дня, в течение коих молодой человек не видел своей любовницы. Хоть разлука была для них страшно тяжелой, но Эли сочла более благоразумным не устраивать свиданий, пока Дюпра в Каннах.

Потом она думала вернуть свое, рассчитывая провести с Отфейлем в Каннах весь апрель и май, это нежное время цветов и уединения на этом берегу, среди покинутых садов. Приходил ей на ум проект путешествия по Италии. И перспектива такого счастья, счастья верного, если только удастся избежать настоящей опасности, давала ей силы вынести невыносимое: разлуку при полной возможности свидания. Так любить друг друга, быть так близко и не видеться! Но, по ее мнению, это было единственное средство предупредить зарождение подозрений у Оливье.

Но после трех долгих дней тоски она кончила тем, что назначила Пьеру свидание в вилле Элен-Рок, которая им обоим напоминала о счастливых минутах. Пока карета везла ее к мысу Антиб, она смотрела, как листва ползучих роз покачивалась на гребне стен: кусты стали гораздо длиннее, пышнее и уже не торчали, а ниспадали тяжелыми фестонами и давали густую тень; целый пожар больших распустившихся роз пылал на них. У подножия серебристых олив вспаханное поле было расцвечено молодыми побегами хлеба. Все это были явные признаки того, что в течение последних трех недель земля перешла от зимы к весне, и какая-то грустная дрожь пробежала по телу молодой женщины.

Она как бы почувствовала, что уходит время, а вместе с временем и ее счастье. Лазурь неба стала еще нежнее и теплее, море синело, легкий воздух курился ароматами, на каждом шагу развертывалась феерия распустившихся цветов — и несмотря на все это, не так легко, как в то первое свидание, было у нее на душе теперь, когда она шла по тем же аллеям, окаймленным цинерариями и анемонами.

Она заметила силуэт Отфейля, который ожидал ее под большой развесистой сосной; у подножия ее они и расположились. Эли сразу же заметила, что и он уже не тот влюбленный, преисполненный, как в первый раз, бесконечной, экстатической радости, без всякой задней мысли. Казалось, какая-то тень покрыла его глаза и душу. Но не обида на нее была причиной тому. Нет, он был по-прежнему нежен. По-прежнему доверчив, Оливье даже не намекнул на роковую тайну. Однако если Пьер был смущен, то виной был, конечно, Оливье. Да он в этом сразу и признался, не дожидаясь даже расспросов Эли. Он сказал:

— Не понимаю, что могло произойти между нами. Но у меня получается странное впечатление: некоторые мои поступки раздражают его, сердят, не нравятся ему… Он нервничает из-за пустяков, на которые прежде не обратил бы внимания, например из-за моих отношений к Корансезу. Поверите ли, вчера он порицал меня, как за дурной поступок, за то, что я участвовал в генуэзской церемонии!.. И все это из-за того, что в поезде мы снова встретились со славным Мариусом и его женой на станции у залива Жуана!

«Мы устроили тут гнездышко», — сказал мне Корансез, а потом прибавил, что «бомбу скоро взорвет», — это его собственные слова. Теперь уже наша дорогая Андриана сама хочет объясниться с братом… Я рассказываю эту историю Оливье, чтобы позабавить его, а он вдруг начинает негодовать, раздражается до того, что произносит слово «шантаж». Шантаж по отношению к Наваджеро, к этому негодному эксплуататору!.. Я отвечаю ему. Он отвечает мне… Вы не можете себе представить, каким тоном и в каких выражениях он говорил обо мне, об опасности, которой я подвергаюсь, посещая здешнее общество, о беспокойстве, которое возбуждают в нем перемены в моих вкусах и мыслях… В Каннах живут якобы плуты, которые хотят втянуть меня в свою банду, иначе он не стал бы и бранить меня… Это необъяснимо, но это так: его задевает, оскорбляет, уязвляет то, что я счастлив здесь!.. Понимаете ли вы хоть что-нибудь в этом безумии?.. Друг, которого я так люблю и который меня так любит!..

— Это значит только, что не следует на него сердиться, — отвечала Эли. — Человек от страдания становится несправедливым, а он страдает из-за своего брака. Тяжело промахнуться в таком деле!..

Природное благородство заставляло ее говорить в таком тоне. Эта страстная и бурная, но гордая и благородная душа считала недостойным пойти на систему тайной отравы, которой занимаются жены и любовницы, с таким преступным и безошибочным совершенством подкапываясь под дружеские связи мужа или любовника, раз эти связи не нравятся им. Но про себя она подумала: «Оливье угадал, что Пьер кого-то любит. Подозревает ли он, что это я?..»

Трудно было колебаться в ответе на этот вопрос. В Риме Эли слишком часто замечала почти непогрешимую прозорливость Оливье в угадывании тайных любовных интриг, происходивших вокруг них. Хотя она, несмотря ни на что, продолжала надеяться на его честность порядочного человека, все же со страхом ждала она минуты, когда получит доказательство, что он знает, и страх ее со дня на день становился все тягостнее.

Как видите, эти два человека при помощи Отфейля пытались проникнуть в душу друг друга и измеряли взором один другого еще раньше, чем неизбежное столкновение заставило их встретиться непосредственно. Наконец Пьер принес своей несчастной любовнице доказательство, которого она и жаждала, и боялась…

В эту ночь, седьмую со дня прибытия Оливье, она ожидала Пьера в половине одиннадцатого возле открытой двери теплицы. Днем она видела его лишь мельком и только успела назначить ему час ночного свидания, приближение которого жгло ее страстным лихорадочным огнем.

День был облачный, серый, бурный, да и теперь мрачный свод туч покрывал небо и не пропускал ни одного луча луны, ни одной мерцающей звездочки. По временам на горизонте пробегала широкая лента молнии и освещала весь сад перед глазами бедной женщины, которая, вглядываясь, наклонялась вперед. При внезапных вспышках света она видела белые аллеи, обрамленные голубыми алоэ, газоны, убранные пестрыми цветами, зеленые трости бамбука, группу развесистых сосен с красными стволами и с темными кронами. И вслед за тем тень сгущалась еще чернее, еще непроницаемее.

Не нервы ли напрягались от приближения бури? Промчался мощный порыв теплого ветра, предвещая ураган. Не угрызения ли мучили, что она заставила друга подвергнуться ярости бури? Эли чувствовала себя испуганной, взволнованной, несчастной. И вот наконец, при свете холодной и бледной молнии, она заметила Отфейля, который скользил вдоль бамбуковой изгороди. Ее сердце забилось от страха.

— Боже мой! — сказала она ему. — Тебе не следовало приходить в такую ночь… Слушай!..

Крупные капли дождя застучали по стеклам теплицы. Вдали разразились два страшных удара грома. И вот дождевые капли стали падать все чаще и чаще, и вокруг влюбленных, укрывшихся под стеклянным куполом, поднялся такой беспрестанный и гулкий шум, что они едва слышали собственные слова.

— Ты видишь, что наш добрый гений покровительствует нам, — сказал молодой человек, страстно прижимая ее к себе, — я пришел вовремя… Да и по буре я пришел бы, даже не почувствовав ее… Я был слишком несчастен сегодня вечером! Мне необходимо было твое присутствие, чтобы набраться новых сил, чтобы отвести душу…

— В самом деле, — сказала она, — ты весь взволнован. — И во мраке она гладила своими нежными, дрожащими руками его лицо. — Да, — прибавила она изменившимся голосом, — твои щеки горят, в глазах слезы… Что случилось?

— Сейчас, — отвечал Пьер, — когда я оправлюсь, чувствуя твое присутствие… Боже мой! Как я люблю тебя! Как я люблю тебя! — повторял он с экстазом, за которым она чувствовала страдание.

Через несколько минут, когда они вдвоем сидели в уединении ее комнаты, он рассказывал:

— Я думаю, что Оливье сходит с ума. За последние дни он был еще страннее… Сегодня вечером он смотрел на меня таким странным, настойчивым, пронизывающим взглядом, что я почти смутился. Я ему ничего не рассказывал, но мне казалось, что он читает в моей душе. Не твое имя, конечно… О, к счастью, не это, не это!.. Но, как тебе сказать?.. Мое нетерпение, мою страсть, мой пыл, мое счастье, все мои чувства, и эти чувства ужасали его… Почему? Ведь это несправедливо! Разве я отнял у него хоть частицу нашей дружбы, чтобы отдать тебе? Наконец мне стало совсем тяжело. В десять часов я распрощался с ним и с его женой… Через час в дверь моей комнаты постучали. Это был Оливье… «Хочешь, пойдем прогуляться? — спрашивает он меня. — Чувствую, что плохо буду спать, если не похожу». — «Не могу, — отвечаю я, — мне надо писать письма». Надо же было мне найти предлог. Он снова посмотрел на меня тем самым взглядом, какой был у него за обедом… И вдруг начал хохотать. Не могу тебе описать этого смеха. Это было что-то жестокое, страшное, вызывающее, невыносимое. Он ни слова не сказал мне, но я знал, что это он смеется над моей любовью. «Над чем ты смеешься?»— спросил я. «Над одним воспоминанием…» — отвечал он. Лицо его совсем побледнело. Он оборвал смех так же резко, как начал. Я видел, что он готов расплакаться, но прежде чем я успел что-нибудь спросить у него, он попрощался со мной и вышел из комнаты…

В логическом и естественном ходе некоторых положений часто является необходимость конфликта, открытой борьбы, необходимость до такой степени неизбежная, что сами борющиеся стороны, рискуя вконец погибнуть, все же принимают эту борьбу, даже не пробуя уклониться от нее. Так в общественной жизни народы принимают войну, а в частной — соперники становятся к барьеру с пассивностью фатализма, который иногда противоречит всему складу их характера. Они чувствуют, что попали в круг действия какой-то силы, более могущественной, чем людская воля.

В эту ночь, когда Пьер Отфейль оставил Эли де Карлсберг, она с необычайной силой почувствовала приближение неизбежной борьбы, и притом борьбы не с человеком только, а с самой судьбой! Пока любовник был с ней, нервное напряжение позволяло ей владеть собой. Но когда он удалился, она, оставшись одна, ослабела. Не в силах снова лечь в постель, в изнеможении бросилась она на кресло и залилась горькими, бесконечными слезами, чувствуя себя бедным, несчастным существом, заранее сломленная и побежденная грядущей опасностью.

Последняя ее надежда исчезла. После сцены, которую рассказал Пьер, она уже не могла сомневаться в том, что Оливье знает все. Да, он знал все: его нервозность, гнев, смех, отчаяние — все слишком ясно доказывало это. Он не хотел ничего принимать в расчет, и буря разнузданных страстей бушевала теперь в его груди. Дойдя до такого отчаяния и до такой уверенности во всем, что сделает он?

Прежде всего он постарается снова увидеть ее. В этом она была вполне уверена, как будто он уже стоял перед ней и хохотал ужасным смехом, который так поразил сердце Отфейля. Через несколько дней, быть может, через несколько часов она очутится лицом к лицу с этим смертельным врагом, и не только с его личностью, но и с его любовью. Он будет тут, она его увидит, она будет смотреть, как он движется, дышит, живет.

При этой мысли по всему ее телу пробежал трепет ужаса. При воспоминании, что этот человек когда-то владел ею, она испытывала какое-то острое страдание, которое щемило ей сердце. Воспоминание о взаимных ласках вызывало у нее непреодолимое отвращение. В эту минуту она сильнее, чем когда-либо, чувствовала, до какой степени переродила ее искренняя и глубокая любовь, которая сделала из нее целомудренное, обновленное, искупленное существо…

Но пусть будет так! Она примет и вынесет ненавистное присутствие прежнего любовника. Это будет карой за то, что она не соблюдала полной чистоты до теперешней великой любви, за то, что она не предвидела встречи с Отфейлем, за то, что не осталась достойной его. Она, рационалистка, нигилистка, неверующая, создавала себе особую религию, впадала в мистицизм, столь обычный у искренне влюбленной женщины и заставляющий считать кощунством, святотатством, бесчестием всякое чувство, которое не было вызвано обожаемым существом. Пусть так! Она искупит эти чувства, претерпев его посещение…

Увы! Оливье не ограничится тем, что истерзает ее одним своим присутствием. Он будет говорить с ней. Что скажет он ей? Чего потребует? Чего хочет он?.. Она ни одного мгновения не сомневалась в ответе: этот человек не изменил ни одного своего чувства к ней. После слов Отфейля она как бы снова услышала тот жестокий, колкий, язвительный смех, который знала слишком хорошо, и вместе с этим смехом ее снова обдала волна той злобной чувственности, которая когда-то загрязнила ее так, что от нее не отмоешься.

Он ее оскорбил, измучил, бросил, он вырыл между ними непреодолимую бездну, покинув ее и женившись на другой, и все же она понимала чудовищный факт, невозможный для всякого другого человека, но вполне естественный для этого, — Оливье все еще любил ее!.. Он любил ее, если можно назвать любовью это чувство к женщине, представляющее отвратительную смесь страсти и злобы, когда беспрестанно ярость прорывается сквозь ласки и жестокость сквозь наслаждения. Он любил ее. Его поведение было бы необъяснимо без такой аномалии, сохранившей это странное чувство, несмотря ни на что!

И в то же время он питал к своему другу ревнивое, мрачное, страстное чувство, которое при данных обстоятельствах должно было терзать его неслыханными по остроте и странности мучениями.

Куда только не завлечет его безумие такой муки, доводящей до бешенства, подобной стальному клинку, поворачиваемому в ране: любить когда-то, любить еще и теперь прежнюю любовницу, питать к ней это злое, искалеченное чувство и знать, что эта женщина — любовница лучшего, самого дорогого друга, названного брата, более близкого, чем настоящий брат!

Эли ясно видела всю эту бурю в сердце Оливье, так же ясно, как могла видеть первые лучи зари, проникавшие через щелки штор, когда подходила к концу эта ночь, полная ужасных дум. «Кто призывает ветер, навлекает бурю», — говорит пословица на ее родине. Когда она хотела встретить Отфейля и влюбить его в себя, она желала уязвить Дюпра в самое сердце, поразить самое нежное его чувство, воспользоваться для мести этой дружбой. Успех был слишком велик. Какой удар нанесет он ей в безумии своей муки?

А она сама, она, которая так переменилась с тех пор, когда задумала план беспощадной мести, как станет она защищаться, как станет действовать? Умолять ли ей этого человека, взывать к его милосердию, смягчить его?.. Или, наоборот, хитрить с ним, дерзким отрицанием заставить его усомниться в ее связи с Отфейлем? Ведь, в конце концов, доказательств у него не было. Или лучше гордо обойтись с ним и, когда он осмелится явиться к ней, указать ему на дверь, потому что он не имел больше никаких прав?.. Но против первого средства возмущалась ее гордость, против второго — благородство, против третьего — рассудок.

Во время таких решительных кризисов, какой переживала теперь несчастная женщина, человек всегда инстинктивно призывает на помощь самые затаенные свойства своей души. Среди общества, утонченного до крайности и разнородного до пестроты, Эли выделялась энергичным стремлением к правдивости. Как говорила она своей подруге в аллеях сада Брион в ту недавнюю и уже далекую ночь, в Отфейле ее привлекла, заполонила, очаровала именно правдивость души. Она заранее предвидела все опасности этой любви и все же отдалась ей, чтобы испытать истинную жизнь, чтобы насладиться истинными чувствами. Десятки проектов мысленно принимала и отвергала она, пока наконец не решила, что все-таки будет опираться на одну правду во время предстоящей роковой встречи. Она сказала себе:

«Я открою ему мое сердце с полной откровенностью, и пусть он растопчет его, если хватит сил…»

Вот на чем остановилась к концу бессонной и тревожной ночи эта женщина, способная на всякие заблуждения, но неспособная на низкий расчет, на фальшь в чувствах. В своем решении она нашла если не забвение близкой катастрофы, то спокойное мужество, которое дозволяет всякому человеку вполне разумно относиться к своим чувствам, чаяниям и желаниям.

Поэтому она смутилась даже меньше, чем ожидала, когда около десяти часов получила записку, которая доказала ей, как верно она угадала. В этой записке было не много слов, но зато сколько грозных намеков для той, которая читала их в той же маленькой гостиной, где она приняла столь невыполнимое для нее решение навеки отослать от себя Пьера Отфейля! Какую страшную катастрофу предвещали эти строки!


«Мадам!

Сегодня в два часа я буду иметь честь явиться к вам. Смею ли я надеяться, что вы соблаговолите принять меня или, если этот час неудобен для вас, назначить мне другой. Прошу принять уверения в том, что ваши маленькие желания всегда будут с готовностью исполнены.

Почтительнейше преданный вам

Оливье Дюпра».


— Скажите, что согласна, — отвечала она, — и что сегодня я буду дома.

Она была не в силах письменно ответить на эту записку, которая, в сущности, была совершенно банальна, но Оливье, очевидно, набросал ее в исключительном состоянии тревоги и решимости. Эли знала его почерк и видела по характерным зигзагам, что перо было стиснуто и чуть не сломано. «Война! — сказала она себе. — Тем лучше! Через несколько часов я узнаю, что делать…»

Но несмотря на свою природную энергию, несмотря на всю силу сопротивления, которой наполняла ее страсть, какими долгими показались ей эти часы! Ей казалось, что с каждой минутой ее нервы слабели под гнетом страшной тяжести. Она не велела никого впускать, кроме рокового посетителя. Приготовляясь к битве, от которой зависело все будущее ее счастье, ей надо было замкнуться, укрыться в полное уединение.

Поэтому она плохо скрыла чувство неприятного удивления, когда около половины второго в гостиную вошла Ивонна де Шези, которая насильно нарушила запрещение. Стоило только взглянуть на личико хорошенькой и разбитной парижанки, чтобы заметить, что драма разыгралась и в этой жизни, которая, казалось, должна бы быть вечным праздником. Детская физиономия молодой женщины выражала горе и изумление. В ее голубых глазах, всегда таких веселых, теперь выражался застывший ужас, как будто перед ними неожиданно предстало что-то невыносимо страшное; ее жесты обнаруживали нервную напряженность, которая находилась в странном контрасте с ее обычным порханием.

Эли сразу вспомнила разоблачения Марша на пароходе: моментально догадалась она, что Брион начал свой любовный шантаж этого бедного ребенка. Она осудила себя за нетерпеливое движение и, несмотря на собственную беду, со всей своей ласковостью приняла бедняжку, которая, лепетала извинения.

— Вы отлично сделали, что ворвались в мои двери: вы знаете, что для вас я всегда дома… Но вы так взволнованы! Что такое происходит?

— Происходит то, что я погибла, — отвечала Ивонна, — если только не найдется кого-нибудь, чтобы помочь мне, спасти меня… Ах, — продолжала она, прижимая руки ко лбу, как будто прогоняя кошмар, — когда я вспоминаю все, что пережила со вчерашнего дня, то думаю, что это мне приснилось… Дело в том, прежде всего, что мы разорены, абсолютно, непоправимо разорены. Мне это стало известно всего сутки тому назад… Деликатный, благородный Гонтран делал все, чтобы скрыть от меня до конца… А я еще упрекала его за то, что он играл в Монте-Карло! Бедный, дорогой мальчик! Он надеялся, что счастливый случай даст ему сто или двести тысяч франков — первый основной фонд, чтобы снова восстановить наше состояние… Ведь он будет работать. Он решился пойти на что угодно. О, если бы вы знали, какой он добрый и смелый!.. Из-за меня одной он страдает. Из-за меня, чтобы дать мне побольше роскоши, он отважился на слишком рискованные операции. Он и не подозревает, как безразлично для меня все это… Я! Да ведь я ему уже говорила! Я согласна жить и на пустяки; неважная портниха, которой бы я распоряжалась и которая делала бы мне платья по моему вкусу; маленький домик в Пасси, один из этих милых английских домиков; наемная карета для визитов и театра — и я буду самой счастливой из женщин. И я знаю, такая жизнь нравилась бы мне. В сущности, я не рождена для богатой жизни. Хорошо еще хоть это!..

Эту программу, которая казалась ей скромной, но требовала по крайней мере пятьдесят тысяч франков в год, она набросала с такой милой смесью ребячества и рассудительности, что у госпожи де Карлсберг сердце сжалось. Она взяла ее за руку и, привлекши к себе, обняла.

— Я знаю ваше сердце, Ивонна… — сказала она. — Но надеюсь, что все еще можно поправить. У вас есть друзья, добрые друзья, и прежде всех я… В первую минуту люди теряют голову, а потом оказывается, что разорились вовсе уж не так…

— Кажется, что так! — промолвила молодая женщина, качая головой. — Только потому, что я уверена в вашей дружбе, — продолжала она, — только потому я и пришла сегодня к вам. Раз вечером эрцгерцог говорил с моим мужем о затруднении, в которое его поставила невозможность найти честного человека для наблюдения за его Трансильванскими землями… А так как в последний вечер принц был очень ласков с нами, то мы думали…

— Что Шези может стать его управляющим? — перебила Эли, которая не могла удержаться от улыбки перед такой полной наивностью. — Не пожелала бы я этого своему злейшему врагу… Если вы действительно дошли до того, что вашему мужу надо искать службу, то ему может помочь только один человек…

Произнося эти слова, она могла видеть, как детское личико Ивонны, которое было просияло от ее ласкового приема, снова затуманилось, а во взгляде отразились боязнь и возмущение.

— Да, — настаивала Эли, — один только человек, и это Дикки Марш.

— Командир? — вымолвила госпожа де Шези с очевидным изумлением. Но потом она снова покачала головой, и на губах ее появилась горькая усмешка.

— Нет, — сказала она, — теперь я отлично знаю, чего стоит эта мужская дружба и какую цену назначают они за свои услуги. Я разорилась еще недавно, и уже нашелся один, — одну секунду она колебалась, — да, уже нашелся один, который предложил мне деньги… Ах, дорогая Эли… — И она закрыла руками лицо, покраснев от негодования. — Если я соглашусь стать его любовницей.

Вы не знаете, вы не можете знать, что испытывает женщина, когда она вдруг узнает, что в течение долгих месяцев ее, как зверя охотник, преследовал человек, которого она считала другом… Все фамильярности, которые она дозволяла, не обращая на них внимания, потому что не видела в них зла, маленькое кокетство, которое она невинно допускала, всякие интимности, к которым она относилась без недоверия, — все это сразу вспоминается ей и причиняет стыд, страшный стыд.

Она не видела подлой игры, которая скрывалась под этой комедией. И вдруг увидела. Она не была виновата, и вот ей кажется, что она провинилась. Перенести еще позор такого рода, нет, никогда! Марш сделает мне такое же унизительное предложение, какое сделал другой… Ах! Это слишком стыдно!..

Она не назвала ничьего имени. Но по этому трепету оскорбленного целомудрия госпожа де Карлсберг угадала сцену, которая разыгралась, без сомнения, в это самое утро между неблагоразумным, но честным созданием и негодяем Брионом. Лишний раз поняла она, насколько эта взбалмошная, шаловливая парижанка была действительно невинным ребенком, перед которым жизнь впервые раскрывала свои грубые стороны. Было что-то трогательное, почти тяжелое в этих угрызениях и раскаяниях, в этом внезапном возмущении души, которая осталась нетронутой вследствие незнакомства с жизнью!

Эли от всего сердца сочувствовала несчастному ребенку, хотя ей самой грозила иная грубость иного человека. Она стала говорить с ней про Марша, передала разговор на яхте, обещание американца, но вдруг, с необычайной остротой восприятия, которая появляется у нас по отношению к беспокоящим нас предметам, вдруг услыхала, что в отдаленной гостиной отворилась дверь. «Это Оливье!» — подумала она. В то же время, повинуясь инстинктивному порыву суеверия, она взглянула на Ивонну, все еще дрожавшую, и мысленно сказала себе: «Я помогу ей. Это доброе дело принесет мне счастье…»

— Успокойтесь, — прибавила она вслух, — сейчас я не могу дольше говорить с вами, потому что ожидаю кое-кого. Но приходите завтра днем, и клянусь вам, что я найду то, что вы ищете для Гонтрана. Предоставьте мне действовать… И побольше храбрости! Главное, чтобы никто ничего не подозревал… Никогда не следует, чтобы нас видели страдающими…

Эту проповедь светского героизма она адресовала и самой себе. Она говорила очень кстати, потому что лакей как раз отворил дверь и доложил:

— Господин Оливье Дюпра.

И, однако, госпожа де Шези, видя Эли такой веселой, такой приветливой и полной достоинства, никогда не догадалась бы, что значило для любовницы Отфейля появление в этой гостиной нового лица, а он, в свою очередь, не менее чем обе дамы, корректный и сдержанный, извинился, что не явился раньше засвидетельствовать им свое почтение.

— Вы заслужили полное прощение, — сказала Ивонна, которая поднялась при появлении Оливье и уже не садилась, — право, если бы приходилось соблюдать светский этикет во время свадебного путешествия, то не было бы и медовых месяцев… Постарайтесь продлить ваш! Это совет вашей прежней дамы по котильону… И извините, что я спасаюсь так быстро, но Гонтран должен выйти мне навстречу на дорогу, и я не хочу заставлять его ждать… — Потом шепотом, обнимая на прощанье Эли, она прибавила: — Довольны вы мной?..

И славное дитя вышло с улыбкой, которую вряд ли кто другой мог бы возвратить ей. Для госпожи де Карлсберг было тяжелым испытанием перенести первый взгляд Оливье. Она слишком отчетливо прочла в нем всю грубость физического воспоминания, настолько невыносимого для женщин после разрыва, что большинство предпочитают пережить скандал официальной огласки, чем снова видеться с человеком, глаза которого говорят: «Играйте комедию, прелестная дама, пользуйтесь преклонением, уважением, обожанием! А я вами владел, и ничто, слышите ли, ничто не изгладит этого».

Эли вся еще была под обаянием, все еще трепетала от поцелуев, которыми в эту ночь обменивалась с Отфейлем, и потому это ощущение было для нее до такой степени ужасно, что она кричала бы, если только посмела. У нее была одна лишь мысль: сократить тяжелое посещение, потому что, если бы это ощущение продолжилось, то она вряд ли вынесла бы борьбу без ущерба.

Но, при всей пытке страха, при всей агонии ужаса, она оставалась еще великосветской дамой, полупринцессой, которая сумеет поддержать свой сан при самых тяжелых объяснениях. С грацией настоящей королевы она сказала этому человеку, который был ее любовником и от которого она могла всего ожидать:

— Вы желали меня видеть. Я могла затворить перед вами свою дверь. Я имела, быть может, право на то. Но я этого не сделала… Я прошу вас, говоря со мной, помнить, что это посещение для меня очень тяжело. Что бы вы ни имели сказать мне, говорите, если можете, без слов, которые еще более увеличили бы эту тяжесть… Вы видите, что я не чувствую к вам ни вражды, ни злобы, ни недоверия. Избавьте меня от эпиграмм, инсинуаций и подобных выходок… Это моя единственная просьба, и она резонна.

Она говорила со спокойным достоинством, и Оливье оставался в изумлении, не находя того презрительного вида, который прежде так часто вооружал его против нее. Вместе с тем, едва войдя в гостиную, он был поражен переменой в самом характере ее красоты. Это было все то же лицо с величественными и благородными чертами, с линиями гордыми и вместе мягкими; их озаряли глубокие очи, полные очарования нежной истомы. Но не было уже выражения неудовлетворенности и любопытства, прежнего беспокойства и непостоянства. Однако это впечатление было слишком мимолетно и не смягчило прежнего любовника. В течение последних восьми дней навязчивая мысль слишком усердно работала в его мозгу, и в ответе его слышался едва сдерживаемый гнев.

— Я постараюсь повиноваться вам. Однако чтобы разговор, которого я позволил себе потребовать у вас, имел смысл, мне придется говорить слова, каких вы, без сомнения, предпочли бы не слышать…

— Говорите их, — перебила она. — Я только хотела просить, чтобы вы не прибавляли к ним ничего лишнего.

— Я буду краток, — сказал Оливье.

Потом, после некоторого молчания, он продолжал еще более резким тоном:

— Вы вспоминаете, как раз вечером в Риме, два года тому назад, во дворце Саворелли — вы видите, я точен — вы пожелали, чтобы вам представили молодого человека, который о вас и не думал, и как вы были с ним… как бы мне выразиться, чтобы не оскорбить вас!..

— Скажите, что я кокетничала, — перебила она, — и что хотела влюбить его в себя. Это правда!

— Так как у вас такая хорошая память, — продолжал Оливье, — то вы припомните, что это кокетство зашло далеко, очень далеко и что молодой человек стал вашим любовником…

О! С какой болью опустились веки Эли, когда он смаковал эту фразу именно с той умышленной жестокостью, от которой она просила ее избавить. Между тем он продолжал:

— Вы вспоминаете также, что эта любовь была очень несчастна. Этот человек оказался подозрительным, недоверчивым, ревнивым. Он много страдал. Женщина, которая искренне полюбила бы его, стремилась бы только к одному: не пробуждать в нем этой страшной, болезненной подозрительности. Вы поступали совершенно наоборот… Закройте глаза и оглянитесь мысленно на известный вам бал у графини Стено, и на этого человека в уголке зала, и на вас, танцующую, и с кем?

Это указание на полузабытый эпизод из ее мрачного прошлого бросило в лицо Эли поток горячей крови. Как предлагал ее беспощадный собеседник, так и увидела она ту картину, когда кокетничала с князем Пиетрапертоза, которого Оливье ненавидел более всех своих мнимых соперников.

— И это правда, — отвечала она. — Я поступала худо.

— Вы сознаётесь, — подхватил Дюпра. — Вы сознаетесь и вот еще в чем: молодой человек, которым вы так играли, имел право судить о вас так, как он судил, и бежать от вас, как он бежал, потому что он чувствовал, что возле вас в нем подымаются самые злые инстинкты в его душе, потому что, заставляя его страдать, вы делали его скверным человеком, жестоким. Ведь и это правда, тоже правда?..

Ведь правда и то, что ваше женское тщеславие было оскорблено его бегством и что вы захотели отомстить ему?.. Станете ли вы отрицать, что год спустя, встретив самого близкого и милого друга этого человека, единственную глубокую, искреннюю привязанность в его жизни, вы возымели ужасную мысль: влюбить в себя этого друга, в надежде, в уверенности, что другой узнает про то в один прекрасный день и что он будет жестоко страдать, видя, как его бывшая любовница стала любовницей его лучшего, единственного друга. Вы станете отрицать это?

— Я не стану отрицать этого, — был ответ.

На этот раз смертельная бледность разлилась по ее прекрасному лицу. Эта бледность, наклон этой несчастной головки, как бы упавшей на грудь под тяжестью ряда ударов, которые она получала, ее неподвижные взоры, ее полуоткрытый рот, которому не хватало воздуха, смирение ее ответов, которые обличали полную искренность души, такая глубокая решимость не защищаться — все это должно было обезоружить Оливье.

Но, произнося слова «любовница его друга», он снова увидел тот призрак, который мучил его с первого момента подозрений: лицо Отфейля возле этого милого женского лица, его глаза, устремленные в эти глаза, его уста, лобзающие эти уста. Признание Эли только придало призраку неоспоримую реальность и окончательно заставило потерять голову этого человека, который и сам не подозревал, что никогда еще он не любил так, не жаждал этого измученного создания, что страсть снова охватила все его существо. Он говорил между тем:

— И вы сознаетесь в этом прямо, спокойно, и вы не видите, насколько бесчестна, низка, чудовищна подобная месть: встретить такое сердце, чистое, юное, нежное существо, неспособное ни на какие подозрения, воплощенную прямоту, наивность — и влюбить его в себя, рискуя разбить, загрязнить его навсегда ради удовлетворения… чего?.. жалкой досады кокетки, которая не хочет примириться с поражением… И вас не заставила поколебаться эта нетронутость, это благородство души? Вы не сказали себе: «Обмануть такое беззащитное существо — да это низость»?

И не подумали вы о том, что отнимаете у него? Зная, какая дружба связывает его со мной, вы, если бы у вас в сердце была хоть капля, не говорю благородства, а просто человечности, разве вы не отступили бы перед преступлением загрязнить, растоптать это прекрасное, благородное чувство, дав ему взамен лишь любовную интрижку на несколько дней!.. Ведь он-то ничего вам не сделал, он не бросал вас, он не женился!.. О! Низкая, низкая месть! Но, по крайней мере, я буду кричать вам прямо в лицо, что это низко, низко, низко!..

Эли поднялась, в то время как неумолимый человек бросал ей эти оскорбительные слова, и чело ее преобразилось. Теперь ее глаза смело выдерживали взоры Оливье, и никакого гнева, никакого возмущения не сверкало в них. Нет, эти глаза выражали почти безмятежную искренность. Она сделала несколько шагов к молодому человеку и взяла его за руки — за руки, которые грозили ей, — взяла так нежно и в то же время так крепко, что Оливье невольно замолк. А она начала свой ответ таким голосом, какого он и не знал за ней. Тон ее был так прост, в нем звучали такие человечные ноты, что невозможно было сомневаться в правдивости слов, сказанных этим тоном.

Действительно, сердце ее как будто совсем раскрылось, и жалоба его находила отзвук в самой глубине души того, кто слушал ее. Он любил эту женщину гораздо больше, чем сам думал, и, обожая ее красоту, он искал в ней именно то существо, которое обнаруживалось перед ним теперь. Искал и не в силах был вызвать его к жизни. Он предугадывал эту душу, которая изливалась в этих нежных и грустных глазах, страстную, сильную, пылкую душу, способную на самую великую, самую полную любовь, он предчувствовал ее, искал и никогда не мог обрести среди бурных ласк, диких порывов жестокой ревности. И вот она стояла перед ним, пробужденная другим… И кем же?.. Он слушал, как Эли говорила:

— Вы несправедливы, Оливье, очень, очень несправедливы. Но вы не знаете, вы не можете знать… Вы видите: сейчас я и не попыталась спорить с вами, опровергать вас. Я уже не была той гордячкой, против которой вы так боролись прежде… Гордости во мне больше нет! Да и откуда взять мне ее, когда, слушая вас, я убеждаюсь сама, чем я была и чем осталась бы до сих пор, если бы не встретила Пьера, если бы не испытала любви, которая поселилась во мне, как священный гость?..

Когда я говорила вам, что хотела влюбить его в себя, чтобы отомстить вам, я говорила вам правду; но вы должны поверить мне, когда я скажу вам, что теперь эта мысль внушает мне такой же ужас, как и вам… Когда я узнала его, когда я почувствовала прелесть, чистоту, благородство этой души, словом, все добродетели, о которых вы только что говорили, — я тотчас же поняла, какое позорное дело собиралась я совершить. Вы правы: я была бы чудовищем, если бы могла играть этим сердцем, таким юным, прямым, искренним, обаятельным!

Но нет. Я не чудовище… Не поговорила я с Пьером и двух раз, как уже отказалась от страшной мести, и он завладел всем моим существом. Я его полюбила! Я его полюбила!.. Все слова, которые вы только что мне сказали, — неужели вы думаете, что я не говорила их себе, что я не повторяю их каждый день, каждый час с тех пор, как ясно разобралась в моих чувствах? Я любила его, а он был вашим другом, вашим братом, я же была вашей любовницей, и наступит минута, когда он снова увидит вас, когда он станет говорить с вами обо мне, минута, когда он, быть может, узнает все, минута, когда и я вас увижу, когда вы заговорите со мной так, как говорили только что… О, горе! О, позор!..

И оставив руки Оливье, она прижала стиснутые кулаки к глазам, с жестом чисто физического страдания. Она самой плотью своей страдала, этим телом, когда-то целиком принадлежавшим человеку, который слушал, как она продолжала:

— Простите. Тут дело идет не обо мне и не о моих страданиях, а о нем… Вы не можете больше сомневаться, что я люблю его всем моим сердцем, всем, что только есть доброго, благородного и искреннего в душе моей! Поняли вы и то, что он также меня любит со всей силой сердца, которое вы хорошо знаете. В течение всей этой недели из его рассказов я видела — и с каким ужасом! — видела, как вы шаг за шагом открывали нашу тайну… Теперь вы знаете эту тайну: Пьер страстно любит меня, так же, как я люблю его, как любят только раз в жизни…

Что же? Если хотите, идите к нему и скажите, что я была вашей любовницей, я не стану защищаться, как не защищалась и сейчас. Я не в силах буду лгать перед ним. В тот день, когда он придет и спросит: «Правда ли, что Оливье был вашим любовником?», я отвечу ему: «Да». Но не меня одну поразили бы вы…

Она замолчала и упала в кресло, откинув голову на спинку. Казалось, все силы ее иссякли, после того как она высказала свою мысль, всю свою мысль целиком, с массой грустных и горьких настроений, которые примешивались к ней. Она ожидала ответа Оливье с таким напряженным страхом, что боялась упасть в обморок, и закрыла глаза. С логичностью женщины, искренне и глубоко чувствующей, она поняла, что теперь этот человек, пришедший грозить ей и оскорблять ее, должен окончательно принять одно из двух решений, возможных в их трагическом столкновении: или прямо сказать все Отфейлю, и тогда Пьер сам решит, любит ли он Эли настолько, чтобы верить в нее, зная даже, что она была любовницей его друга; или избавить его от этого несчастья, оставить его в счастливом неведении, но тогда Оливье должен был уехать и не мучить себя и свою прежнюю любовницу терзаниями, поддавшись которым они могли невольно выдать свою прошлую близость.

Что же он решит? Но он, только что говоривший так грубо, делавший такие грозные жесты, теперь ничего не отвечал. Из-под своих вздрагивавших век Эли видела, что он смотрел на нее странным и страстным взглядом. Внутри него шла борьба. Какая борьба? Она сейчас узнает это, узнает, какие чувства пробудила ее трогательная мольба в этом сердце, которое никогда не в силах было вполне освободиться от ее чар.

— Вы полюбили его… — сказал он наконец, — вы полюбили его?.. Ну да, вы любите его. Я чувствую это, вижу. Без того не объяснить, откуда у вас этот тон, эти слова, эта искренность… А! — продолжал он стремительно, — если бы хоть раз вы были в Риме такой, какой вы были сейчас, если бы хоть раз, один только раз я увидел у вас истинное чувство… Но вы не любили меня, а его любите.

Он еще раз повторил:

— Его любите… Я думал, что мы уже сделали друг другу все зло, какое только могут сделать люди, что никогда уже я не буду страдать из-за вас сильнее, чем страдал там, чем страдал даже в эти дни, когда угадал, что вы его любовница… Но все это было ничто в сравнении с теперешним: вы любите его!.. Да и как могли вы не полюбить его? Как не понял я сразу, что его мягкость, чуткость, юность — словом, все, что составляет его личность, должно было тронуть вас, поразить, изменить ваше сердце?.. Ах! Я видел вас сейчас такой, какой мечтал вас видеть когда-то, и отчаялся… И все благодаря ему и для него…

И вдруг он, заревев, как раненый зверь, воскликнул:

— Нет! Я не могу вынести этого, мне страшно тяжко, тяжко, тяжко!..

Слова горя срывались с его языка вперемежку со словами гнева и любви, и дико, злобно кричал он:

— Вы ненавидели меня и мечтали только об этой жестокой мести, хотели видеть, как я буду ревновать вас к нему, хотели насладиться этой местью… Так радуйтесь же, упивайтесь!.. Вы достигли своего!..

— Заклинаю вас, не говорите так! — отвечала Эли.

Этот неожиданный и бурный взрыв дикого чувства потряс ее, она затрепетала, несмотря на все ее смущение. С невыразимым ужасом и вместе состраданием она увидела еще одну тайну в сердце объятого страстью человека, который в течение этого рокового получаса то оскорблял, унижал, втаптывал ее в грязь, то понимал, оправдывал, чувствовал жалость, а теперь, наконец, проклинал ее.

По рассказам Пьера она отлично угадала, что в груди ее прежнего любовника клокотал новый прилив животной, злобной чувственности. Теперь она убеждалась в этом — под этой чувственностью и злобой постоянно таилась, трепетала, вспыхивала истинная любовь. Эта любовь никогда не могла развиться, вырасти, окрепнуть, потому что никогда не являлась она для этого человека такой женщиной, какой он искал, какой жаждал, какую предчувствовал. А теперь она стала такой женщиной благодаря чародейной силе любви, внушенной ей другим. Какая новая мука для несчастного! И забывая свои собственные страхи, она говорила ему, движимая состраданием:

— Мне! Мне радоваться вашей горести?.. Мне! Думать еще о мести вам? Значит, вы не почувствовали, насколько искренна была я сейчас, насколько стыдилась я того, что могла даже помыслить о такой преступной мести! Значит, вы не почувствовали, как казнюсь я теперь за свое кокетство в Риме! Значит, вы не понимаете, что ваши страдания терзают и мое сердце…

— Благодарю вас за ваше сострадание, — перебил Оливье.

Голос его вдруг стал сухим и отрывистым. Вернулось ли к нему сознание достоинства мужчины? Передернуло ли его от этого сожаления женщины, столь унизительного, когда любишь? Боялся ли он, что если такой разговор продолжится, то он, пожалуй, слишком много скажет, слишком много почувствует?

— Прошу у вас извинения, — продолжал он, — что не сумел лучше владеть своими нервами… Нам больше не о чем говорить. Обещаю вам одно: употреблю все усилия, чтобы Пьер никогда ничего не узнал. Не благодарите меня. Я буду молчать ради него, ради себя самого, чтобы спасти дружбу, которая мне была и остается так дорога. Я пришел не за тем, чтобы угрожать вам своими разоблачениями. Я пришел просить, чтобы и вы также молчали, чтобы вы не вели дальше того, что я считал вашей местью… В эту минуту, когда я прощаюсь с вами навеки, я буду просить у вас еще одного: вы любите Пьера, он любит вас! Обещайте же мне, что вы никогда не воспользуетесь этой любовью против нашей дружбы и с уважением будете относиться к ней.

Теперь в голосе Оливье слышалась униженная мольба. В нем грустно и как-то торжественно звучало все его благоговейное преклонение перед дружбой, которая, как знала Эли, заполняла его сердце! И сама она с такой же торжественностью ответила:

— Я обещаю вам это.

— Еще раз благодарю, — сказал он, — и прощайте!

— Прощайте! — сказала она.

Он прошел до двери, но вдруг повернулся и приблизился к ней. На этот раз она прочла в его глазах всю горячку, все безумие любви и желания. Ее охватил такой страх, что она не имела силы подняться. Подойдя к креслу, он схватил руками ее голову и страстно, яростно сжал ее. Он покрывал поцелуями ее волосы, ее лоб, ее глаза и искал губы со страстью, которая вернула энергию молодой женщине. С силой, удесятеренной негодованием, оттолкнула она его, выпрямилась и убежала в глубину комнаты, крича, как бы призывая на помощь человека, который имел право защищать ее:

— Пьер!.. Пьер!.. Пьер!..

Едва услыхав это имя, Оливье оперся обеими руками на кресло, как бы боясь упасть. И резко, не взглянув даже на Эли, которая стояла, прижавшись к стене, в изнеможении прижав руку к сердцу, не сказав ей ни слова, ни второго «прости», ни фразы раскаяния, он вышел из маленькой гостиной. Она слышала, как он удалился через большую гостиную, потом, как закрылась вторая дверь. Он ушел тревожными шагами человека, который чуть было не поддался преступному искушению и который сам бежит от ужасного соблазна.

Ничего не видя, прошел он мимо двух лакеев в передней, которым пришлось напомнить ему, чтобы он взял свою трость и пальто, потом пошел по аллее сада, не видя и ее. Возбуждение, которое бросило его к прежней любовнице, ставшей теперь любовницей его друга, разрешилось в эту минуту приступом страшных угрызений. Поцелуи, запечатленные на лице, которое он жаждал столько времени так тайно и жгуче, ощущение этих уст, лихорадочно бежавших от его губ, этого вожделенного тела, которое вырывалось с возмущением, с ужасом, — все это наполняло его душу такой бурей, что он чувствовал, как теряет разум.

Вдруг, собираясь раскрыть калитку в садовой решетке, он заметил, что кто-то ожидает его, сидя в карете, остановившейся на дороге. Этот человек навел на него такой же панический ужас, как если бы он увидел призрак лица, которого видел мертвым и опущенным в могилу. То был мститель, которого Эли призывала себе на помощь, сам Отфейль.

— Оливье! — сказал он просто.

И по его голосу, по его бледности, по глазам, в которых сказывалась страшная, раздирающая скорбь, его друг понял, что он знает все.

Загрузка...