Памяти Иннокентия Анненского
А тот, кого учителем считаю,
Как тень прошел и тени не оставил,
Весь яд впитал, всю эту одурь выпил,
И славы ждал, и славы не дождался,
Кто был предвестьем, предзнаменованьем
Всего, что с нами после совершилось,
Всех пожалел, во всех вдохнул томленье –
И задохнулся…
Фигура Иннокентия Анненского, одинокого и непризнанного поэта на сломе веков, – ни с кем и ни с чем не сравнима. Он словно держал в руках двустороннее зеркало. Одна сторона этого зеркала отразила весь русский девятнадцатый век, другая – будущее русской поэзии. А это редко кому удавалось.
По временам поэзия Анненского вызывает гнев. Иногда – негодование и жалость. Но почти всегда вслед за этими чувствами наплывает на нас блаженная, полубезумная улыбка: так улыбается отравленный в краткие минуты между принятием яда и его действием. В одной из рецензий 1904 года об Анненском было сказано: «Автор очень близок к помешательству». Блок и Брюсов говорили о нем пусть и сочувственно, но явно снисходительно. Анненского не ловили на слух, не ухватывали нюхом. Он умер в 1909 году, пятидесяти четырех лет, абсолютно непонятым, умер, легкими сгустками иронии мешая себе усомниться в своем таланте:
Вот газеты свежий нумер,
Объявленье в черной раме:
Несомненно, что я умер,
И, увы! не в мелодраме.
…Анненского называли декадентом и сравнивали с Чеховым. И то и другое верно лишь отчасти: прозу с поэзией сравнивать бесполезно: поэзия – фрагментарна, проза – бесконечно эпична, поэзия – древней, проза – новей, поэзия – всегда движение к смерти, проза – всегда движение к жизни. Питаться одна другой поэзия и проза могут. Объяснить друг друга – никогда.
Декадентом Анненский тоже не был, его строки «Я – слабый сын больного поколенья» или «Я – бледный римлянин эпохи Апостата» – это отголоски древней, все еще длящейся трагедии, лишь слегка сбиваемой с толку новейшим гаденьким упадком. Кем же был Анненский? А был он новатором в поэзии, вплетшим в русский мелодический стих приемы стиха интонационного, т. е. разговорного, что сразу смешало все карты на ломберном столе поэзии и привело к непониманию со стороны современников: как это, в «тихих песнях» да вдруг слышится одновременно и гул трактирный, и гул иного века?
Анненский начал век ХХ, а думали, что он лишь завершает ХIХ век. Непонимание росло, становилось, несмотря на редкие публикации, на полупризнание «аполлоновцев», почти всеобъемлющим. Оставалось «уничтожиться», «канув в омут безликий», что 30 ноября 1909 года и произошло.
Но и за 18 дней до своей неожиданной смерти у подъезда Царскосельского вокзала Анненский играл все на той же любимой струне под названием «Моя тоска»:
Я выдумал ее – и все ж она виденье,
Я не люблю ее – и мне она близка,
Недоумелая, мое недоуменье,
Всегда веселая, она моя тоска.
Эту «веселую тоску», это смешение мелодической и интонационной линий («Прерывистые строки» – ясно отразившийся в зеркале Анненского ранний Маяковский) подхватили постсимволисты: Гумилев, Ахматова, Мандельштам. Для них Царь сумрачной долины становится почти полубогом. Они поняли: Анненский – это канун новой русской поэзии и жизни.
Что же в русской поэзии «предварял и предзнаменовал» собою Анненский? И что он для нас теперь? Великий дилетант? Педагог – классик в целлулоидном воротничке, поздновато загрезивший о стихах, вообще о музах? Ни то ни другое. Он – тихий пророк. Пророк, говоривший шепотом. Он увидел весь сумрак и ужас, который нам в нашем веке еще только предстоял. Но увидев и услышав многое, сам он так и не сумел грядущий ужас пережить и нестерпимо рано смолк. Яд его стихов выветрился, стал неопасен. Сумрак же всегда был сродни нашей душе. А посему стих Анненского и сейчас царит над нами.
Борис Евсеев
(«Литературная газета», №11, 1996 г.)
Этого я не знаю. Но если бы я и знал, что такое поэзия (ты простишь мне, неясная тень, этот плагиат!), то не сумел бы выразить своего знания или, наконец, даже подобрав и сложив подходящие слова, все равно никем бы не был понят. Вообще есть реальности, которые, по-видимому, лучше вовсе не определять. Разве есть покрой одежды, достойный Милосской богини?
Из бесчисленных определений поэзии, которые я когда-то находил в книгах и придумывал сам (ничего не может быть проще и бесполезней этого занятия), в настоящую минуту мне вспоминаются два.
Кажется, в «Солнце мертвых»[14] я читал чьи-то прекрасные слова, что последним из поэтов был Орфей, а один очень ученый гибрид сказал, что «поэзия есть пережиток мифологии». Этот несчастный уже умер. Да и разве можно было жить с таким сознанием? Два белевших в моей памяти определения, несмотря на их разноречивость, построены, в сущности, на одном и том же постулате «золотого века в прошлом». Эстетик считал, что этот век отмечен творчеством богов, а для мифолога в золотой век люди сами творили богов. Я бы не назвал этого различия особенно интересным, но эстетически перед нами: с одной стороны – сумеречная красота Данте, с другой – высокие фабричные трубы и туман, насыщенный копотью.
Кажется, нет предмета в мире, о котором бы сказано было с такой претенциозностью и столько банальных гипербол, как о поэзии.
Один перечень метафор, которыми люди думали подойти к этому явлению, столь для них близкому и столь загадочному, можно бы было принять за документ человеческого безумия.
Идеальный поэт поочередно, если не одновременно, являлся и пророком (я уже не говорю о богах), и кузнецом, и гладиатором, и Буддой, и пахарем, и демоном, и еще кем-то, помимо множества стихийных и вещественных уподоблений. Целые века поэт только и делал, что пировал, и непременно в розовом венке, зато иногда его ставили и на поклоны, притом чуть ли не в веригах.
По капризу своих собратьев он то бессменно бренчал на лире, то непрестанно истекал кровью, вынося при этом такие пытки, которые не снились, может быть, даже директору музея восковых фигур.
Этот пасынок человечества вместе с Жераром де Нерваль отрастил себе было волосы Меровинга и, закинув за левое плечо синий бархатный плащ, находил о чем по целым часам беседовать с луною, немного позже его видели в фойе Французской комедии, и на нем был красный жилет, потом он образумился, говорят, даже остригся, надел гуттаперчевую куртку (бедный, как он страдал от ее запаха!) и стал тачать сапоги в общественной мастерской, в промежутках позируя Курбе и штудируя книгу Прудона об искусстве. Но из этого ничего не вышло, и беднягу заперли-таки в сумасшедший дом. Кто-кто не указывал поэту целей и не рядил его в собственные обноски? Коллекция идеальных поэтов все растет, и я нисколько не удивлюсь, если представители различных видов спорта, демонизма, и даже профессий (не исключая и воровской) обогатят ее когда-нибудь в свою очередь.
Иннокентий Анненский
У раздумий беззвучны слова,
Как искать их люблю в тишине я!
Надо только,
черна и мертва,
Чтобы ночь позабылась полнее,
Чтобы ночь позабылась скорей
Между редких своих фонарей,
За углом,
Как покинутый дом…
Позабылась по тихим столовым,
Над тобою, в лиловом…
Чтоб со скатерти трепетный круг
Не спускал своих желтых разлитий,
И мерцанья замедленных рук
Разводили там серые нити,
И чтоб ты разнимала с тоской
Эти нити одну за другой,
Разнимала и после клубила,
И сиреневой редью игла
За мерцающей кистью ходила.
А потом, равнодушно светла,
С тихим скрипом соломенных петель,
Бережливо простыни сколов,
Там заснула и ты, Добродетель,
Между путано-нежных мотков…
1907
Dors, dors, mon enfant![15]
Не буди его в тусклую рань,
Поцелуем дремоту согрей…
Но сама – вся дрожащая – встань:
Ты одна, ты царишь… Но скорей!
Для тебя оживил я мечту,
И минуты ее на счету…
. . . . . . . . . . . . .
Так беззвучна, черна и тепла
Резедой напоенная мгла…
В голубых фонарях,
Меж листов на ветвях,
Без числа
Восковые сиянья плывут,
И в саду,
Как в бреду,
Хризантемы цветут…
. . . . . . . . . . . . .
Все, что можешь ты там, все ты смеешь теперь,
Ни мольбам, ни упрекам не верь!
. . . . . . . . . . . . . .
Пока свечи плывут
И левкои живут,
Пока дышит во сне резеда –
Здесь ни мук, ни греха, ни стыда…
Ты боишься в крови.
Своих холеных ног,
И за белый венок
В беспорядке косы?
О, молчи! Не зови!
Как минуты – часы
Не таимой и нежной красы.
. . . . . . . На ветвях,
В фонарях догорела мечта
Голубых хризантем…
. . . . . . . . . . . . .
Ты очнешься – свежа и чиста,
И совсем… о, совсем!
Без смятенья в лице,
В обручальном кольце
. . . . . . . . . . . . .
Стрелка будет показывать семь…
11 декабря 1908
В жидкой заросли парка береза жила,
И черна, и суха, как унылость…
В майский полдень там девушка шляпу сняла,
И коса у нее распустилась.
Ее милый дорезал узорную вязь,
И на ветку березы, смеясь,
Он цветистую шляпу надел.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Это май подглядел
И дивился с своей голубой высоты,
Как на мертвой березе и ярки цветы…
И всю ночь там по месяцу дымы вились,
И всю ночь кто-то жалостно-чуткий
На скамье там дремал, уходя в котелок.
. . . . . . . . . . . . . . . .
А к рассвету в молочном тумане повис
На березе искривленно-жуткий
И мучительно-черный стручок,
Чуть пониже растрепанных гнезд,
А длиной – в человеческий рост…
И глядела с сомнением просинь
На родившую позднюю осень.
Небо звездами в тумане не расцветится,
Робкий вечер их сегодня не зажег…
Только томные по окнам елки светятся,
Да, кружася, заметает нас снежок.
Мех ресниц твоих снежинки закидавшие
Не дают тебе в глаза мои смотреть,
Сами слезы, только сердца не сжигавшие,
Сами звезды, но уставшие гореть…
Это их любви безумною обидою
Против воли твои звезды залиты…
И мучительно снежинкам я завидую,
Потому что ими плачешь ты…
«Милая, милая, где ж ты была
Ночью в такую метелицу?»
«Горю и ночью дорога светла,
К дедке ходила на мельницу».
«Милая, милая, я не пойму
Речи с словами притворными.
С чем же ты ночью ходила к нему?»
«С чем я ходила? Да с зернами».
«Милая, милая, зерна-то чьи ж?
Жита я нынче не кашивал!»
«Зерна-то чьи, говоришь? Да твои ж…
Впрочем, хозяин не спрашивал…»
«Милая, милая, где же мука?
Куль-то, что был под передником?»
«У колеса, где вода глубока…
Лысый сегодня с наследником…»
15 апреля 1907
Царское Село
Нависнет ли пламенный зной,
Иль, пенясь, расходятся волны,
Два паруса лодки одной,
Одним и дыханьем мы полны.
Нам буря желанья слила,
Мы свиты безумными снами,
Но молча судьба между нами
Черту навсегда провела.
И в ночи беззвездного юга,
Когда так привольно-темно,
Сгорая, коснуться друг друга
Одним парусам не дано…
1904
С. В. ф. – Штейн
Есть любовь, похожая на дым:
Если тесно ей – она дурманит,
Дай ей волю – и ее не станет…
Быть как дым – но вечно молодым.
Есть любовь, похожая на тень:
Днем у ног лежит – тебе внимает,
Ночью так неслышно обнимает…
Быть как тень, но вместе ночь и день…
Я полюбил безумный твой порыв,
Но быть тобой и мной нельзя же сразу,
И, вещих снов иероглифы раскрыв,
Узорную пишу я четко фразу.
Фигурно там отобразился страх,
И как тоска бумагу сердца мяла,
Но по строкам, как призрак на пирах,
Тень движется так деланно и вяло;
Твои мечты – менады по ночам,
И лунный вихрь в сверкании размаха
Им волны кос взметает по плечам.
Мой лучший сон – за тканью Андромаха.
На голове ее эшафодаж,
И тот прикрыт кокетливо платочком,
Зато нигде мой строгий карандаш
Не уступал своих созвучий точкам.
Ты весь – огонь. И за костром ты чист.
Испепелишь, но не оставишь пятен,
И бог ты там, где я лишь моралист,
Ненужный гость, неловок и невнятен.
Пройдут года… Быть может, месяца…
Иль даже дни, и мы сойдем с дороги:
Ты – в лепестках душистого венца,
Я просто так, задвинутый на дроги.
Наперекор завистливой судьбе
И нищете убого-слабодушной
Ты памятник оставишь по себе,
Незыблемый, хоть сладостно-воздушный…
Моей мечты бесследно минет день…
Как знать? А вдруг с душой, подвижней моря,
Другой поэт ее полюбит тень
В нетронуто-торжественном уборе…
Полюбит, и узнает, и поймет,
И, увидав, что тень проснулась, дышит, –
Благословит немой ее полет
Среди людей, которые не слышат…
Пусть только бы в круженьи бытия
Не вышло так, что этот дух влюбленный,
Мой брат и маг, не оказался я,
В ничтожестве слегка лишь подновленный.
Давно меж листьев налились
Истомой розовой тюльпаны,
Но страстно в сумрачную высь
Уходит рокот фортепьянный.
И мука там иль торжество,
Разоблаченье иль загадка,
Но он – ничей, а вы – его,
И вам сознанье это сладко.
А я лучей иной звезды
Ищу в сомненьи и тревожно,
Я, как настройщик, все лады
Перебираю осторожно.
Темнеет… Комната пуста,
С трудом я вспоминаю что-то,
И безответна, и чиста,
За нотой умирает нота.
Есть слова – их дыханье, что цвет,
Так же нежно и бело-тревожно,
Но меж них ни печальнее нет,
Ни нежнее тебя, невозможно.
Не познав, я в тебе уж любил
Эти в бархат ушедшие звуки:
Мне являлись мерцанья могил
И сквозь сумрак белевшие руки.
Но лишь в белом венце хризантем,
Перед первой угрозой забвенья,
Этих вэ, этих зэ, этих эм
Различить я сумел дуновенья.
И, запомнив, невестой в саду
Как в апреле тебя разубрали, –
У забитой калитки я жду,
Позвонить к сторожам не пора ли.
Если слово за словом, что цвет,
Упадает, белея тревожно,
Не печальных меж павшими нет,
Но люблю я одно – невозможно.
1907
Царское Село
Нерасцепленные звенья,
Неосиленная тень, –
И забвенье, но забвенье,
Как осенний мягкий день,
Как полудня солнце в храме
Сквозь узор стекла цветной, –
С заметенною листами,
Но горящею волной…
Нам – упреки, нам – усталость,
А оно уйдет, как дым,
Пережито, но осталось
На портрете молодым.
А. Н. Анненской
Вечер. Зеленая детская
С низким ее потолком.
Скучная книга немецкая.
Няня в очках и с чулком.
Желтый, в дешевом издании,
Будто я вижу роман…
Даже прочел бы название,
Если б не этот туман.
Вы еще были Алиною,
С розовой думой в очах,
В платье с большой пелериною,
С серым платком на плечах…
В стул утопая коленами,
Взора я с вас не сводил,
Нежные, с тонкими венами,
Руки я ваши любил.
Слов непонятных течение
Было мне музыкой сфер…
Где ожидал столкновения
Ваших особенных р…
В медном подсвечнике сальная
Свечка у няни плывет…
Милое, тихо-печальное,
Все это в сердце живет…
О. П. Хмара-Барщевской
Меж теней погасли солнца пятна
На песке в загрезившем саду.
Все в тебе так сладко-непонятно,
Но твое запомнил я: «Приду».
Черный дым, но ты воздушней дыма,
Ты нежней пушинок у листа,
Я не знаю кем, но ты любима,
Я не знаю чья ты, но мечта.
За тобой в пустынные покои
Не сойдут алмазные огни,
Для тебя душистые левкои
Здесь ковром раскинулись одни…
Эту ночь я помню в давней грезе,
Но не я томился и желал:
Сквозь фонарь, забытый на березе,
Талый воск и плакал и пылал.
Sunt mihi bis septem[16]
Кто сильнее меня – их и сватай…
Истомились – и всё не слились:
Этот сумрак голубоватый
И белесая высь…
Этот мартовский колющий воздух
С зябкой ночью на талом снегу
В еле тронутых зеленью звездах
Я сливаю и слить не могу…
Уж не ты ль и колдуешь, жемчужный,
Ты, кому остальные ненужны,
Их не твой ли развел и ущерб,
На горелом пятне желтосерп,
Ты, скиталец небес праздносумый
С иронической думой?..
О капли в ночной тишине,
Дремотного духа трещотка,
Дрожа набухают оне
И падают мерно и четко.
В недвижно-бессонной ночи
Их лязга не ждать не могу я:
Фитиль одинокой свечи
Мигает и пышет тоскуя.
И мнится, я должен, таясь,
На странном присутствовать браке,
Поняв безнадежную связь
Двух тающих жизней во мраке.
Я хотел бы любить облака
На заре… Но мне горек их дым:
Так неволя тогда мне тяжка,
Так я помню, что был молодым.
Я любить бы их вечер хотел,
Когда, рдея, там гаснут лучи,
Но от жертвы их розовых тел
Только пепел мне снится в ночи.
Я люблю только ночь и цветы
В хрустале, где дробятся огни,
Потому что утехой мечты
В хрустале умирают они…
Потому что цветы – это ты.
Ни белой дерзостью палат на высотах
С орлами яркими в узорных воротах,
Ни женской прихотью арабских очертаний
Не мог бы сердца я лелеять неустанней.
Но в пятнах розовых по силуэтам скал
Напрасно я души, своей души искал…
Я с нею встретился в картинном запустеньи
Сгоревшего дворца – где нежное цветенье
Бежит по мрамору разбитых ступеней,
Где в полдень старый сад печальней и темней,
А синие лучи струятся невозбранно
По блеклости панно и забытью фонтана.
Я будто чувствовал, что там ее найду,
С косматым лебедем играющей в пруду,
И что поделимся мы ветхою скамьею
Близ корня дерева, что поднялся змеею,
Дорогой на скалу, где грезит крест литой
Над просветленною страданьем красотой.
В гроздьях розово-лиловых
Безуханная сирень
В этот душно-мягкий день
Неподвижна, как в оковах.
Солнца нет, но с тенью тень
В сочетаньях вечно новых,
Нет дождя, а слез готовых
Реки – только литься лень.
Полусон, полусознанье,
Грусть, но без воспоминанья,
И всему простит душа…
А, доняв ли, холод ранит,
Мягкий дождик не спеша
Так бесшумно барабанит.
Как эта улица пыльна, раскалена!
Что за печальная, о Господи, сосна!
Балкон под крышею, Жена мотает гарус.
Муж так сидит. За ними холст, как парус.
Над самой клумбочкой прилажен их балкон.
«Ты думаешь – не он… А если он?
Всё вяжет, Боже мой… Посудим хоть немножко…»
…Морошка, ягода морошка!..
– «Вот только бы спустить лиловую тетрадь!»
– «Что, барыня, шпинату будем брать?»
– «Возьмите, Аннушка!»
– «Да там еще на стенке
Видал записку я, так…»
…Хороши гребэнки!
– «А… почтальон идет… Петровым писем нет?»
– «Корреспонденции одна газета „Свет“.»
– «Ну что ж? устроила?» – «Спалила под плитою».
– «Неосмотрительность какая!.. Перед тою?
А я тут так решил: сперва соображу,
И уж потом тебе все факты изложу…
Еще чего у нас законопатить нет ли?»
– «Я все сожгла». – Вздохнув, считает молча
петли…
– «Не замечала ты: сегодня мимо нас
Какой-то господин проходит третий раз?»
– «Да мало ль ходит их…»
– «Но этот ищет, рыщет,
И по глазам заметно, что он сыщик!..»
– «Чего ж у нас искать-то? Боже мой!»
– «А Вася-то зачем не сыщется домой?»
– «Там к барину пришел за пачпортами дворник».
– «Ко мне пришел?.. А день какой?»
– «А вторник».
– «Не выйдешь ли к нему, мой друг? Я нездоров».
…Ландышов, свежих ландышов!
– «Ну что? Как с дворником? Ему бы хоть прибавить!»
– «Вот вздор какой. За что же?»
…Бритвы праветь.
– «Присядь же ты спокойно! Кись-кись-кись…»
– «Ах, право, шел бы ты по воздуху пройтись!
Иль ты вообразил, что мне так сладко маяться…»
Яица свежие, яица!
Яичек свеженьких?
Но вылилась и злоба…
Расселись по углам и плачут оба…
Как эта улица пыльна, раскалена!
Что за печальная, о Господи, сосна!
12 июля 1909
Царское Село
Еще не царствует река,
Но синий лед она уж топит;
Еще не тают облака,
Но снежный кубок солнцем допит.
Через притворенную дверь
Ты сердце шелестом тревожишь…
Еще не любишь ты, но верь:
Не полюбить уже не можешь…
Гляжу на тебя равнодушно,
А в сердце тоски не уйму…
Сегодня томительно-душно,
Но солнце таится в дыму.
Я знаю, что сон я лелею,
Но верен хоть снам я – а ты?..
Ненужною жертвой в аллею
Падут, умирая, листы…
Судьба нас сводила слепая:
Бог знает, мы свидимся ль там…
Но знаешь?.. Не смейся, ступая
Весною по мертвым листам!
1903
То полудня пламень синий,
То рассвета пламень алый,
Я ль устал от четких линий,
Солнце ль самое устало –
Но чрез полог темнолистый
Я дождусь другого солнца
Цвета мальвы золотистой
Или розы и червонца.
Будет взорам так приятно
Утопать в сетях зеленых,
А потом на темных кленах
Зажигать цветные пятна.
Пусть миражного круженья
Через миг погаснут светы…
Пусть я – радость отраженья,
Но не то ль и вы, поэты?
Вихри мутного ненастья
Тайну белую хранят…
Колокольчики запястья
То умолкнут, то звенят.
Ужас краденого счастья –
Губ холодных мед и яд
Жадно пью я, весь объят
Лихорадкой сладострастья.
Этот сон, седая мгла
Ты одна создать могла,
Снега скрип, мельканье тени,
На стекле узор курений
И созвучье из тепла.
Губ, и меха, и сиреней.
Скажите, что сталось со мной?
Что сердце так жарко забилось?
Какое безумье волной
Сквозь камень привычки пробилось?
В нем сила иль мука моя,
В волненьи не чувствую сразу:
С мерцающих строк бытия
Ловлю я забытую фразу.
Фонарь свой не водит ли тать
По скопищу литер унылых?
Мне фразы нельзя не читать,
Но к ней я вернуться не в силах…
Не вспыхнуть ей было невмочь,
Но мрак она только тревожит:
Так бабочка газа всю ночь
Дрожит, а сорваться не может…
Этого быть не может,
Это – подлог,
День так тянулся и дожит,
Иль, не дожив, изнемог?..
Этого быть не может…
С самых тех пор
В горле какой-то комок…
Вздор…
Этого быть не может…
Это – подлог…
Ну-с, проводил на поезд,
Вернулся, и solo[17], да!
Здесь был ее кольчатый пояс,
Брошка лежала – звезда,
Вечно открытая сумочка
Без замка,
И, так бесконечно мягка,
В прошивках красная думочка…
. . . . . . . . . . . . .
Зал…
Я нежное что-то сказал,
Стали прощаться,
Возле часов у стенки…
Губы не смели разжаться,
Склеены…
Оба мы были рассеянны,
Оба такие холодные…
Мы…
Пальцы ее в черной митенке
Тоже холодные…
«Ну, прощай до зимы,
Только не той, и не другой,
И не еще – после другой…
Я ж, дорогой,
Ведь не свободная…»
«Знаю, что ты – в застенке…»
После она
Плакала тихо у стенки
И стала бумажно-бледна…
Кончить бы злую игру…
Что ж бы еще?
Губы хотели любить горячо,
А на ветру
Лишь улыбались тоскливо…
Что-то в них было застыло,
Даже мертво…
Господи, я и не знал, до чего
Она некрасива…
Ну слава Богу, пускают садиться…
Мокрым платком осушая лицо,
Мне отдала она это кольцо…
Слиплись еще раз холодные лица,
Как в забытьи, –
И
Поезд еще стоял –
Я убежал…
Но этого быть не может,
Это – подлог…
День или год, и уж дожит,
Иль, не дожив, изнемог…
Этого быть не может…
Июнь 1909
Царское Село
Если б вдруг ожила небылица,
На окно я поставлю свечу,
Приходи… Мы не будем делиться,
Всё отдать тебе счастье хочу!
Ты придешь и на голос печали,
Потому что светла и нежна,
Потому что тебя обещали
Мне когда-то сирень и луна.
Но… бывают такие минуты,
Когда страшно и пусто в груди…
Я тяжел – и немой и согнутый…
Я хочу быть один… уходи!
В белом поле был пепельный бал,
Тени были там нежно-желанны,
Упоительный танец сливал,
И клубил, и дымил их воланы.
Чередой, застилая мне даль,
Проносились плясуньи мятежной,
И была вековая печаль
В нежном танце без музыки нежной.
А внизу содроганье и стук
Говорили, что ужас не прожит;
Громыхая цепями, Недуг
Там сковал бы воздушных – не может.
И была ль так постыла им степь,
Или мука капризно-желанна, –
То и дело железную цепь
Задевала оборка волана.
Вы за мною? Я готов.
Нагрешили, так ответим,
Нам – острог, но им – цветов…
Солнца, люди, нашим детям!
В детстве тоньше жизни нить,
Дни короче – в эту пору…
Не спешите их бранить,
Но балуйте… без зазору.
Вы несчастны, если вам
Непонятен детский лепет,
Вызвать шепот – это срам,
Горший – в детях вызвать трепет.
Но безвинных детских слез
Не омыть и покаяньем,
Потому что в них Христос,
Весь, со всем своим сияньем.
Ну а те, что терпят боль,
У кого как нитки руки…
Люди! Братья! Не за то ль
И покой наш только в муке…
М. А. Кузмину
Пусть травы сменятся над капищем волненья,
И восковой в гробу забудется рука,
Мне кажется, меж вас одно недоуменье
Все будет жить мое, одна моя Тоска…
Нет, не о тех, увы! кому столь недостойно,
Ревниво, бережно и страстно был я мил…
О сила любящих и в муке так спокойна,
У женской нежности завидно много сил.
Да и при чем бы здесь недоуменья были –
Любовь ведь светлая, она кристалл, эфир…
Моя ж безлюбая – дрожит, как лошадь в мыле!
Ей – пир отравленный, мошеннический пир!
В венке из тронутых, из вянувших азалий
Собралась петь она… Не смолк и первый стих,
Как маленьких детей у ней перевязали,
Сломали руки им и ослепили их.
Она бесполая, у ней для всех улыбки,
Она притворщица, у ней порочный вкус –
Качает целый день она пустые зыбки,
И образок в углу – сладчайший Иисус…
Я выдумал ее – и все ж она виденье,
Я не люблю ее – и мне она близка,
Недоумелая, мое недоуменье,
Всегда веселая, она моя тоска.
12 ноября 1909
Царское Село