Фаня сильно сдала в последнее время. Стала уставать от своих рассказов, даже принялась плакать в особо трогательных местах. Старики говорят, сентиментальны, но, честно говоря, и у меня в этих местах пощипывает в носу. Задремала моя бабулька, слава богу, пусть отдохнет. Ей, как любой женщине, надо выговориться, пусть даже перед совсем чужим человеком. Хотя, надеюсь, я ей уже не совсем чужая.
Но с каждым рассказом она меня все больше поражает. Если это, конечно, не фантазии. Вот, оказывается, какой была Михаль, мать Томера. Трудно представить весьма раздобревшую 66-летнюю женщину тоненькой боевой девчушкой, которая не ходила, а летала, училась стрелять и готовилась к тяжелым испытаниям. Ну так и во мне сегодняшней несколько трудно узнать разбитную девицу с бас-гитарой наперевес и с косяком в кармане.
После похода в МВД и неприятного разговора с Игалем, век бы его не видать, да вот только нужен он мне пока, понеслась моя размеренная жизнь какой-то буйной иноходью, спотыкаясь и дергаясь. Каждую неделю встречаюсь с другом сердечным Лехой, уговаривая себя, что это только для здоровья, и очень боясь привязаться. А привязаться к нему легко: парень он добрый, заботливый, так что есть немалая опасность, да и девушка я привязчивая. Вот только этого совсем не надо. Ни к чему. Весело потрахаемся, пока я не свалю из Израиля, с благодарностью за все хорошее, и мило попрощаемся с тобой, Леха. Поверь, так будет лучше для всех. А для тебя — особенно.
Еще большая опасность — что не я, а он ко мне привяжется, потому что, чувствую, весьма сей мужчина ко мне неравнодушен. Жалко, если я ему сделаю больно. Я ж не садистка. Хотя, если вдуматься, все мы, бабы, в душе садистки, хлебом не корми, дай сделать больно тому, кто тебя любит. А с другой стороны, благодарно принимаем боль от тех, кого любим. Тут тебе и садо, и мазо, и все, что хочешь. Такая уж наша бабская планида.
Мы с Лехой, кстати, в Иерусалим съездили. И снова я была в каком-то непонятном состоянии — то ли возвышенном, то ли подавленном. Удивительный город. И «было мне там видение» — это ж горний град Ерусалим, там без видений никак, тут люди вообще с ума сходят, Не в переносном, а в самом что ни на есть прямом смысле, решают, что они и есть Мессии, призванные очистить этот мир от скверны и спасти человечество. Так он действует на неокрепшие души.
Так вот. Решила я написать Богу письмо, это там в порядке вещей: пишешь записочку, на каком языке — неважно, и вкладываешь ее в щели Стены плача, считается, что прямо оттуда просьба твоя дойдет до Всевышнего. Написала, пошла на женскую половину молитвенной площади вкладывать ее в этот гигантский почтовый ящик. Суеверие? Ну да. А вдруг? Глубоко в нас сидит это «а вдруг», еще с пещер каменного века, думаю.
Ладно, подхожу к Стене, вкладываю записочку, кладу руку на горячий камень, теперь надо постоять так. И чувствую, как через ладонь как будто легонько так током меня дернуло. Повернулась — рядом с мной стоит девушка в солдатской гимнастерке, на ногах ботинки с обмотками, губы обветренные, лицо обгоревшее, из под фуражки кудри торчат. И вот голову дам на отсечение, Фаня это. Только юная совсем. Опять меня вштырило? У Стены плача на этот раз.
А девушка голову ко мне повернула, улыбнулась знакомой улыбкой, веки на глаза опустила и головой так дернула, будто подмигнула: не дрейфь, Таня! Все у тебя будет хорошо!
И исчезла. А я осталась бороться с искушением вытащить ее записку и посмотреть, что там написано. И если б не люди вокруг — не удержалась бы, сто процентов. И могу поспорить, что написано там было то же, что и в моей. А что я там написала, я никому не скажу. Нельзя.
И иди пойми сейчас, что это было, то ли глюки опять, то ли мироздание со мной шутки шутит.
Вот в таком просветленном виде, обалдевшую, совершенно запутавшуюся Леха меня в полном молчании и отвез домой. Деликатный он парень, не стал ничего предлагать в этот день, понимал, что что-то может разрушиться. И рушить это не стал.
Вот так мы скатались в «город золотой». Стою, мою посуду, скопившуюся за день, и прокручиваю в голове все, что со мной произошло. Естественно, тут же мысли перепрыгнули на Томера, а как иначе? Последнее время Томер привозит Эден на урок и сразу уезжает. Говорит «Шалом» и сухо кивает мне на мое красивое «Цоhораим товим!»[71] А иногда вообще ее Гила привозит. И даже очень часто в последнее время. Какие мужики все-таки обидчивые, это что-то. Надо бы с ним поговорить, но как? А ведь когда он входит в дом, у меня каждый раз что-то внутри обрывается, как у девушки, увидевшей любимого. Давно забытое ощущение, кстати. Главное, мозги-то понимают, что ничего в этом такого нет, у него жена, у меня друг ситный Леха, но все равно. Дурацкая ситуация, конечно.
Эден сильно продвинулась в игре на гитаре, и, как ни удивительно, на клавишах. Поняла, наконец, что такое музыкант и с чем его едят. Стала сама подбирать на этом «органите», иногда довольно удачно. Смотрю на нее иногда и думаю, мол, смена растет. Ну а что? Сколько времени ни пройдет, какая эпоха ни сменится, а подростки по-прежнему будут бить в барабаны и бренчать на гитарах. А как иначе?
В ответ на вопрос «как мальчику понравилась Creep в ее исполнении» дернула плечиком, сморщила нос и буркнула нечто вроде «дурак он». Все понятно. Жизнь продолжается. Бессовестный возлюбленный не оценил искренний порыв души и, наверняка, сказал что-то гадкое, у подростков это не задержится. И в тот же миг любовь прошла, хоть и казалось, что это навсегда. Она даже волосы обратно в блондинку покрасила. Будем ждать нового увлечения, ради которого совершим очередной музыкальный подвиг. Интересно, какой для него будет выбран цвет волос? Ставлю на розовый. Это сейчас модно.
Я ей пообещала, что мы с ней еще много современных композиций разучим, а пока — сольфеджио и музыкальная грамота. И слава богу, то, что раньше казалось скучным, теперь оказалось необходимым. Вот и прекрасно.
Как видите, жизнь идет, все в норме, все устаканилось так или иначе, грех жаловаться. Да? Расслабились? Так вот, дорогие мои, спешу сообщить — не тут-то было! Не может Таня без приключений на одно место, можно сказать, активно их ищет и непременно находит. Вот и снова нашла.
Очередной выходной, снова приходит к нам эта Лена, которую Фаня не переваривает, но Михаль пока другую не нашла, да, похоже, и не искала: справляется тетка и ладно. Ну, ничего, это ж только один день, и тот неполный. А Леха пригласил меня посмотреть у него дома по видику «Криминальное чтиво». Сказал, что это гениальное кино. Знаем мы эти видики и совместные просмотры в темноте на диване, знаем, чем это кончается, но, в общем, за этим и едем, что уж там. Плавали — знаем. Так что пусть будет ролевая игра «кино». Я не возражаю.
Но, оказалось, тут — совсем другая история. Оторваться от фильма было невозможно, да и не хотелось, честно говоря. Неожиданные скачки во времени, какой-то неимоверный безостановочный экшн, грубые и очень смешные шутки, и, конечно, музыка. Да там все — мурашки по коже, признак настоящего искусства. Умный Леха сказал, что этот фильм стал водоразделом между кинематографом «старым» и тем, что намечается в будущем. Феллини, Бергман, Бунюэль — великие мастера, но они мастера уходящей эпохи. Эра современного кинематографа начинается с Pulp Fiction, после этого фильма уже нельзя снимать по-прежнему и поражаться пляскам в фонтане и часам без стрелок.
— Понимаешь, какая тут история… Тарантино — это штучный товар. После него нельзя будет снимать как раньше — линейное сюжетное кино. Но и и снимать «под него» — путь тупиковый, выйдет или убогий триллер, или напыщенная глупость. Конечно, и до него были попытки рассказывать одну и ту же историю с разных точек зрения, скажем, «Расемон» Куросавы или «Супружеская жизнь» Андре Кайата, но это совершенно другое.
— Да почему другое-то? Я согласна, кино гениальное, но сказать, что с него началась другая эпоха — это уж как-то слишком.
— До него никто не превращал сюжет в паззл, который зрителю предлагается собрать самому, а не догадываться, «что хотел сказать автор». Автор хотел сказать только то, что ты понял, ни больше, ни меньше. В этом и есть суть, в этом прорыв.
— Ну, дорогой, ты упрощаешь! Искусство вообще штучное производство. После Пушкина нельзя было писать стихи так же, как до Пушкина, но это, как мы знаем, вовсе не стало причиной появления целого стада новых Пушкиных, он так и остался единственным.
— И что это доказывает? Ничего. Гений потому и гений, что после него меняется вектор искусства и дальше оно развивается совершенно самостоятельно, но в заданном направлении. В каждую эпоху нужен свой «Черный квадрат», своя жирная точка, от которой впоследствии начнут плясать остальные.
— А Тарковский? Нам в семидесятые казалось, что он тоже полностью изменил кинематограф, оказалось — нет. Тарковский остался Тарковским, уникальным штучным товаром…
— «Черным квадратом»?
— Да, Леха, если хочешь, Тарковский так и остался «Черным квадратом». У него появились подражатели, а не последователи, потому что стать гением нельзя, ему можно только подражать.
— Так а я о чем? Меняется способ мышления художника, делать как раньше больше невозможно.
— Может, ты и прав. В музыке, кстати, то же самое. После Шостаковича и Прокофьева принципы композиции во многом изменились.
— Шостаковича я никогда не понимал. Мои музыкальные пристрастия остались в девятнадцатом веке.
— А ты и не должен его понимать. Понимать его профессионально могут музыковеды и композиторы, рассуждая об изменении ладовой системы и новом слове в полифонии. А слушателю остается или восхищаться новым звучанием, или махнуть рукой и сказать: «Ерунда! Я тоже так могу!»
— Так для кого тогда все это делается? Для кого пишется музыка, снимается кино, рисуется картина? Для каких-то там искусствоведов или для зрителей-слушателей?
— А это, друг мой Леха, вечный вопрос, на который нет ответа. Вернее, есть два ответа, и оба правильные. Или оба неправильные.
— Так не бывает.
— Только так и бывает.
Вот на какие размышления сподвиг нас товарищ Тарантино своим «Криминальным чтивом». Так что весь этот мой выходной мы провели в культурных беседах, и оргазм у нас в тот день был исключительно интеллектуальным. И это было прекрасно, иногда и так надо, тоже полезно для здоровья.
И вот я, вся такая размякшая от чувств и «встречи с прекрасным», возвращаюсь домой и совсем уж было собралась войти в подъезд…
— Тания!
Здрасьте-приехали! Вот уж чего не ожидала. Снова внутри что-то ухнуло, вздрогнула как от озноба, но взяла себя в руки.
— Привет, Томер! Поднимемся?
— Подожди.
Он взял меня за руку и задержал. Не грубо, но уверенно. По-мужски. Но со мной эти номера не проходят, плавали, знаем, как говорится. Высвободила руку, посмотрела прямо на него. Темнело уже.
— Томер, меня ждет твоя бабушка, мне надо отпустить Лену.
— Ничего, подождет.
И снова замолчал. Собирается с духом, видимо. Ну, давай, давай. Только не долго, а то мне и правда надо к Фане, эта Лена у меня доверия совсем не вызывает. Впрочем, она мне тоже платит неприязнью, на мой взгляд, совершенно необоснованной. Только причем тут Лена сейчас?
— Томер?
— Тания, мне трудно говорить, но у меня из головы не идет та наша встреча…
Господи, всего-то? Ради этого ты и пришел?
— Ничего страшного, Томер. Бывает. Я не сержусь, и ты не обижайся, хорошо?
Кивнул. Что-то еще?
— Я правда прошу прощения. Я был идиотом.
Слово «идиот» на иврите звучит забавно: «идьёт». Ну да, именно таким ты и был.
— Томер, все хорошо. Мы по-прежнему друзья, ОК?
И снова собралась подняться по лестнице, а он мне:
— Я хочу с тобой встретиться. На самом деле. Я все время про тебя думаю. И просто хочу побыть с тобой.
На иврите это прозвучало точь-в-точь как цитата из той самой песни Шалома Ханоха, что мне Леха в машине ставил. Забавно. Но есть тут одна загвоздка. Томер, Томер, ни черта ты не понял! По-прежнему говоришь только о себе: «Я думаю, я хочу» — а что я хочу, тебе не интересно?
— Нет, Томер. Это будет неправильно. У тебя есть Гила, — тут он вздрогнул, видимо, и в самом деле неожиданно вспомнил про жену! — У меня есть друг.
Еще интересное про иврит: на этом языке «друг» по отношению к противоположному полу означает как раз те самые отношения. То есть, подразумевается, что друг — это твой парень. Ну и все, что к этому прилагается, включая то, о чем ты только что подумал. Что, неприятно стало? Переживешь.
— Причем тут это? — спрашивает. — Я тебя не в постель зову, я просто хочу с тобой увидеться.
— А я не хочу.
— Не ври, Тания. Ты тоже хочешь. И я тебе обещаю, что не будет ничего, чего бы ты не захотела. Мы просто посидим с тобой в ресторане и поболтаем. В этом есть что-то криминальное? Это будет означать, что ты изменила своему парню, а я своей жене?
Да, Томер. Это самое оно и будет означать. А что, есть другие варианты как рассматривать эту ситуацию?
— Давай не будем, Томер. Это лишнее. Зачем?
Вот я и задала этот идиотский вопрос эпохи гормонального кокетства. Только в нашем возрасте этот вопрос уже риторический. Потому что все всё понимают.
— И не обижайся. Это будет неправильно, и ты это понимаешь не хуже меня, правда?
Пилюлю надо подсластить. Привстала на цыпочки, притянула его голову к себе, хотела поцеловать в щеку, но он так извернулся, что поцелуй пришелся в уголок рта. От него пахло каким-то хорошим мужским одеколоном, еще чем-то странным, но не противным. А он, конечно же, мой дружеский порыв понял совершенно неправильно, схватил за щеки и… не знаю, как это описать. «Впился» — очень литературно, да и не впился он. А как-то взял своими губами мои, раскрыл их, и было это настолько волшебно! Никогда такого не было, честное слово! Нет, то есть, целоваться-то я целовалась и всегда любила это дело, но так чтобы от этого простенького действа улететь — такого не было. Что ж ты раньше-то меня так не целовал, идьёт!?
Я, естественно, виду не подала, что пропала окорнчательно, мягко, но решительно высвободилась из его объятий, буркнула: «Бабушку пора купать!» и взлетела по лестнице.
Однако ноосфера меня в покое не оставляла (вы помните, что ноосфера — это совсем другое, но мне так нравится использовать ее в этом извращенном значении!) и почему-то регулярно после встречи с двумя возлюбленными приводила ко мне третьего, который не возлюбленный, а мудак. Игореша сидел у бабули в комнате и вел с ней интеллигентную беседу на иврите — совершенствовался. Увидев меня, заволновался, занервничал, вскочил со стула, уронил какие-то бумаги с колен, кинулся их подбирать — чисто Чарли Чаплин. Ладно, стою, смотрю. Собрал листочки, выпрямился, улыбается. С чего бы вдруг?
— Привет, Таня!
— Здорово. Что-то срочное? У нас с Фаней режим…
— Не срочное, но важное, — улыбается. Ну, выкладывай. — Я сегодня получил извещение из МВД…
И что ты тянешь, гад?! Говори уже! Хотя, раз улыбается, то значит что-то хорошее. Неужели?..
— В общем, твой вопрос решен положительно, ты получаешь статус временного жителя! Твое удостоверение личности придет по почте — и все, ты легализована.
— Легализуют марихуану и другие легкие наркотики.
— Таня, не цепляйся к словам. Правда, удостоверение будет оранжевым, а не синим, как у граждан, но какое это имеет значение, да ведь?
— Да ведь.
— Зато теперь у тебя будет и медицинская страховка, и все остальное. Разве что голосовать на выборах не сможешь, а так — все права. Только визу эту надо будет продлевать каждый год. Но это ерунда — через какое-то время можно будет и на гражданство подать.
— Думаю, через это «какое-то время» я буду уже в Москве.
Игорь пожал плечами.
— Дело твое.
— Мое. И Фанино.
— Кстати, о Фане, — оживился мой муженек. — Ко мне тут приходили с проверкой: живем ли мы вместе. Хорошо, что я догадался часть твоих вещей домой отнести. И тапочки тебе купил. Тапочки их убедили. Как и белье в шкафу и двуспальная кровать.
Да, вспомнила я, он после того визита взял что-то, говорил, что могут прийти проконтролировать мое наличие в его жизни. Я и отдала, что не жалко. Хорошо, значит, сработало.
— Так что, Тань, захочешь вернуться — в любой момент…
— Ты совсем больной? Говорили же уже об этом.
— Дело твое. Они, кстати, и сюда могут прийти, мы же им сказали, что ты тут работаешь, проверят. Будь готова. Я Фаню уже предупредил.
— Хорошо.
— Можно тебя на минутку?
Что еще ему надо?
— Только на самом деле на минутку, нам с Фаней пора вечерний ритуал совершать.
— Я быстро…
Вышли на кухню, и тут эта сволочь наклоняется ко мне и шипит:
— Я бы на твоем месте мне бы не хамил, и вообще был бы поласковей.
— С какой стати?
— Я ведь могу и передумать. И перестать врать. И вылетишь ты отсюда без денег, без статуса, безо всего. Так что перестань грубить. Поняла? Веди себя прилично.
Я аж задохнулась. Нет, ну что за гад?! Как, ну, как я могла его любить и страдать, попасть ради него на безумные бабки и притащиться в эту заграницу?
— А ничего, что я тоже про тебя много что рассказать могу? Помнишь? За мной не заржавеет!
— Я помню все. Но я-то с тобой нормально разговариваю, правда? Вот и ты заканчивай со своей агрессией. По доброму прошу. Пока. Пришлют удостоверение — передам.
И ушел.
А я осталась мыть Фаню мою, отвечать невпопад на ее вопросы, перестилать постель и — думать. То, что Игореша мой мудак, это известно и не обсуждается, вот только они порой совершают мудацкие поступки. Особенно мудаки мстительные. А господин Лапид, оказывается, очень мстительный, и благородства его хватило совсем не надолго. И он ведь на самом деле на такое способен, если смог меня как тряпку выбросить, на бабки кинуть и сбежать. До сих пору трясет, как вспомню это унижение.
И тут я поймала себя на мысли, что мне не только депортации не хочется, но и вообще уезжать из этой страны. Даже по собственной воле. Странное чувство. Прикипела я к Израилю. И жара уже не так донимает, и не так уже странны еврейские праздники с их четко установленным распорядком и тысячелетиями не меняющимся меню. Хотела бы я здесь жить? Наверное, да. Хочу ли я уехать? Не знаю. Я ведь работать пошла, и уроки стала давать только для того, чтобы собрать деньги и укатить к Катьке. А сейчас постоянно задаю себе вопрос: я ей нужна вообще? Явится мамаша, упадет на хвост, начнет из нее кровь пить. А я точно начну. Все мамаши кровь из взрослых дочерей пьют, и я буду, никуда не денусь. И будет она на маму раздражаться, как я на свою раздражалась. Оно нам надо обеим? Хм, что-то я с «еврейским акцентом» заговорила. Интересно.
Скучаю я по ней, по заразе этой. Последний раз, когда по телефону говорили, опять разговор скомкали, дала она мне почувствовать, что мешаю ей, отрываю от чего-то. А я вообще понятия не имею, чем она там, в Москве, конкретно занимается. Что это вообще такое — логистика? На все мои вопросы она отвечает, что это долгий разговор, и никакая настойчивость не поможет. Ну и бог с ним, логистика, так логистика. Главное, что на жизнь в Москве хватает.
Так вот, нужна ли я ей? Вряд ли. Привыкли мы за эти годы жить друг без друга. Но все равно хочется увидеть эту паразитку, обнять, потормошить как в детстве. Может, ее в Израиль позвать? Купить ей туристический тур, деньги, которые копила на поездку в Россию, отдать, только чтобы приехала. Теперь, когда у меня есть легальный статус, это же просто. А если не тур, то Томер может сделать приглашение, думаю, визу ей дадут. Было бы здорово!
Вот так непринужденно мысли с мужа и дочери перескочили на Томера. Как неожиданно, правда? Особенно после поцелуя у подъезда. Ну прямо девочка влюбленная. Ладно. С этим тоже потом разберемся. А сейчас — Фаню уложить, чаю попить и спать. Спать.
Как бы сразу было понятно, чем дело кончится, правда? Так что не будем ходить вокруг да около. Вы уже, наверняка, поняли, что, с Томером мы неизбежно переспали. И было это так.
Очередной выходной. Как обычно, собралась к Лехе продолжать любовные и интеллектуальные игры. Приняла душ, приоделась насколько могла, спустилась на улицу и стала размышлять: пройтись немного пешком или сразу идти к по-прежнему опасной остановке автобуса. И тут сзади кто-то бибикнул. Обернулась — Томер машет рукой из своей роскошной машины. Да уж, у него явно не «Щучка». Ну так и он явно не Леха.
Подошла к нему, открывает дверь, приглашает сесть. Что ж, все снова да ладом, будем продолжать резать правду-матку, взывать к совести и толочь воду в ступе.
— Томер, привет! Извини, но я тороплюсь, у меня свидание.
— Отмени его.
— Не могу.
— Не можешь или не хочешь?
— Не могу и не хочу.
— Хорошо. Я понял. Садись. Ничего страшного не произойдет.
Ладно, черт с тобой. Села. Закрыла дверь.
— Тания, не отрицай очевидное. Ты мне очень нравишься. И я тебе симпатичен, я вижу. А парня своего ты любишь?
— Люблю, — черт, не умею я врать, сразу видно.
— Ты не умеешь врать, Тания.
Скажите, какой проницательный!
— Если бы ты его любила, это было бы видно. Я бы чувствовал. Но я чувствую совершенно другое. Если ты считаешь, что просто вдвоем погулять, посидеть в ресторане, сходить в театр — это предательство и измена, то это твое право. Но мне просто хочется побыть с тобой вместе. И мне кажется, что и тебе этого хочется.
Ну, хочется, ну и что? Хотя… А что, собственно, я ломаюсь? Почему каждый раз, когда Томер рядом, я разглагольствую о каких-то приличиях, а когда он уходит, чуть не локти кусаю и еле сдерживаюсь, чтобы не зареветь от упущенного счастья. Кому от этого лучше? Да пошло оно все! Сколько раз мы живем? То-то же.
— Хорошо, Томер. Поедем, погуляем. Я только позвоню, скажу, что не приду.
— Звони, — на панельной доске сиял огнями цифр сотовый телефон. Томер, не снимая трубку, набрал номер, который я продиктовала, и только затем протянул аппарат мне. И я наврала Лехе. По-моему он понял, что я вру. Жаль, если обидела. Он парень хороший. Испортила я ему отгул посреди недели.
И поехали мы с Томером гулять. Выехали из Тель-Авива, помчались по широкому шоссе вдоль моря, доехали до красивого ручья, где плавали удивительно уродливые черепахи. Томер сказал, что это единственное место в мире, где водится такой вид. Важно проплыла то ли выдра, то ли нутрия, а черепахи по-хозяйски даже не пошевелились. Людей вокруг практически не было — будний же день. Так что, усевшись у ручья под каким-то кустом, мы с ним начали истово целоваться. И снова по позвоночнику бежали искры, и пульсировало внизу живота, я гладила его небритую щеку — ему идет небритость — он гладил меня по бедру, когда его губы спустились к моей шее, и меня стала бить чуть ли не судорога, я сама прошептала ему: «Да поехали уже куда-нибудь!»
Он снял номер в гостинице на набережной Тель-Авива, вот там-то все и произошло. Произошло на хрустящих простынях огромной кровати, на которых мы могли свободно метаться от края до края. Произошло на балконе высотного этажа, где я смотрела, как на море играют волны, а сзади на меня накатывали его волны, одна за другой. Произошло в душе, куда я пошла после первого раунда. И снова произошло в кровати. Единственного презерватива, заботливо положенного администрацией в прикроватную тумбочку нам, естественно, не хватило, так что пришлось проявлять смекалку и изобретательность, что мы оба и проявили неоднократно. И когда я, обессиленная до звона в ушах, скинула толстый махровый халат, набрала полную ванну с каким-то ароматным жидким мылом и плюхнулась туда всем своим не девичьим телом, то поняла, что погибла. Что нет у меня ни тени угрызений совести, мне не стыдно ни перед Лехой, ни, тем более, перед Гилой. Я им всем что-то обязана? Нет. Ну и все. Единственные, о ком я думала с легким чувством стыда — это Фаня и Эден. Они-то ни в чем не виноваты. Эден не должна страдать из-за того, что ее папа полюбил чужую тетю. А Фаня не должна страдать из-за того, что сиделка полюбила ее внука.
Полюбила? Да, конечно, себе-то не ври, Таня. Сегодня, здесь, я поняла, что влюбилась по уши с самой первой встречи, влюбилась в его голос, в его смущение, в его первоначальную неловкость, в его руки, в его губы, в его мужскую силу и нежность. Ну убейте меня теперь за то, что я его полюбила!
Да, с Лехой я веду себя как сучка: пью из него кровь и вью веревки, зная его ко мне трепетное отношение, цинично использую, сбегаю от него к другому мужчине, когда мне хорошо, и возвращаюсь, когда становится плохо. А с Томером мы, если уж говорим про киношных героев, вели себя как Винсент Вега с Миа Уоллес: оба знали, что нас тянет друг к другу и оба делали вид, что все не так. А оно так. Как бы ни был хорош интеллектуальный оргазм, но необходим и физиологический, выражаясь скучно и научно.
Фаня — поразительная женщина, сразу все поняла. Видно все это у меня на роже было написаноы. Бабуля поджала губки, как только она умеет, но в глазах сверкнули искорки, морщинки разгладились и тут эта хитрюга и говорит:
— Таня сыграй мне пожалуйста… Sempre libera из «Травиаты». Сможешь? Там где-то даже ноты были.
Ага, ария куртизанки Виолетты. Ну-ну. Вот это выбор! Ну, спасибо, дорогая, поддержала! Сыграю, чего уж там. Ноты старые, ветхие, как все ноты в ее доме, но я показала класс исполнения. Органит не рояль, конечно, тут нюансы и тонкости не передашь, но мелодию, красивую, как все у Верди, отобразить можно. И заодно вспоминаешь, про что эта ария. Там, если помните, веселая девица размышляет, ответить ли взаимностью на любовь Альфредо, либо продолжить свободную и разгульную жизнь. С намеком, в общем. Я поняла, Фанечка, раз уж так, то зовите меня просто: куртизанка-Таня.
— Фаня, — обернулась я к ней, завершив экзерсис. — А откуда вы так хорошо знаете классическую музыку?
— Михаль работала администратором филармонического оркестра, у нее муж там скрипачом был. Так она и таскала нас с Томером и Эраном на все концерты, культурно образовывала. Как видишь, у нее получилось. Между прочим, — со значением подчеркнула она. — Томер с детства очень хорошо разбирается в классике. Имей в виду.
Спасибо, Фанечка, обязательно буду иметь в виду.
На день рождения председатель Еврейского агентства Давид Бен-Гурион сделал Фане подарок: именно 14 мая 1948, стремясь успеть до наступления шабата и до того, как остальные члены руководства передумают «иудейска страха ради», он, несмотря сопротивление и уговоры соратников, провозгласил создание Государства Израиль. Узнав об этом, Фаня разрыдалась: вот оно! Вот ради чего все было! Лучший подарок за все ее 48 лет! Ради этой минуты был пройден страшный тернистый путь. Позади осталась красавица Одесса, тачанка с пулеметом, отражение арабских атак, война с нацистами, флот — все позади. Начинается новая эра, но ей уже так много лет! Почему, почему она не родилась чуть позже и сразу здесь, в Палестине, чтобы теперь сражаться и строить, строить и сражаться, биться за свою страну?! Невозможно осмыслить: прошло две тысячи лет рассеяния — две тысячи! — и мечта стала реальностью: у евреев есть своя страна. Впрочем, почему невозможно осмыслить? Разве не об этом они мечтали с Натаном в доме на бульваре Клиши? Разве не ради этого погиб ее ингале и многие, многие другие? Разве не ради этого она обучала подростков воевать и метко стрелять в цель? Так почему же она говорит об этом, как о чем-то невозможном? Да потому что это и было невозможно. Со всех точек зрения. Но — свершилось. И с этого момента начинается совсем другая история ее народа.
«Странно, — думала Фаня. — Я, анархистка, яростная противница любых подавлений личности, счастлива от создания государства, которое по определению есть установление рамок и ограничение свободы. Да какая я, к чертям, анархистка! Плевать мне на все эти умозрительные, из пальца высосанные выкладки, всё это — словоблудие. Есть еврейское государство — и да будет так!»
Теперь все зависело только от самих евреев. Ишув, как и боялись, остался один на один с армиями арабских стран: англичане покинули страну, уверенные, что без них этим новорожденным израильтянам не удастся ни дня удержаться на этом крохотном клочке земли. Несколько сотен тысяч евреев против миллионов арабов. Понятно, что надо будет драться и драться не на жизнь, а на смерть. Да, это расхожая поговорка, но в нашем-то случае она звучала не фигурально, а буквально. Или жизнь — или смерть. Она вновь и вновь вспоминала слова лысого человека, последнее из услышанного на том злополучном заводе:
— Или победим, или умрем!
Только так.
Фаня лихорадочно решала: ей-то как быть в этой ситуации? Что делать? Как избавиться от вечного страха за Михаль, которая — понятное дело! — вместе со своими друзьями первой ринулась записываться в только что образованную Армию обороны Израиля — ЦАХАЛ. «Мамина школа! — думала Фаня. — Такая же авантюристка безбашенная. С другой стороны, при таких родителях как мы с Меиром, трудно было ожидать чего-то другого». Но страх сидел глубоко внутри, и от него не было спасения. Оставалась надежда, что она неплохо научила ее воевать. Да, неплохо. Приучила избавляться от сомнений, когда будет необходимо выстрелить, спасая и свою жизнь, и жизнь государства. Но ох уж этот родительский страх! Тягучий и иссушающий страх, от которого никуда не деться и никогда не избавиться, он заполнял ее всю, каждый день и каждую ночь, каждый час и каждую минуту. Он немного стихал, когда Михаль прибегала домой, быстро и жадно ела, сбивчиво рассказывая о геройских подвигах своей бригады. Фаня, слушая вполуха, стирала ей носки, брюки, рубашки, свитера, чистила ее автомат Стен. Девушка мгновенно засыпала после обеда, лежала на диванчике, приоткрыв рот, совсем как в детстве, но потом просыпалась, зевая, и тогда к Фане возвращался ледяной холод в глубине живота, потому что это означало, что вот сейчас она наденет форму, возьмет автомат, чмокнет ее в щеку и уйдет. Дочь, у двери поворачивалась обгоревшим, обветренным, веснушчатым лицом, снова и снова весело кричала: «Пока, мам!», слетала вниз по лестнице, стуча по ступенькам грубыми армейскими башмаками. И оставалось только пережить эти чудовищно длинные дни и ждать, когда вновь раздастся стук в дверь, и в квартиру вбежит исхудавшая Михаль с криком: «Привет, мам! Что есть поесть? Умираю с голоду!»
Сама Фаня пошла добровольцем-инструктором: молодых солдат ЦАХАЛа надо было учить, многие из новых воинов Израиля были плохо знакомы с оружием, со всего мира все прибывали и прибывали новые репатрианты, и их тоже надо было учить, прежде, чем бросать в бой. Хотя бросали и необученных, плохо представлявших как снять карабин с предохранителя, часто гибнущих, не успев сделать ни одного выстрела. Но так было надо. Да, уверяла себя Фаня. Так было надо, потому что иначе нельзя. Она делает жизненно важную, в прямом смысле, работу, хоть и не на передовой. Да и от работы в банке, который из Англо-Палестинского превратился в Национальный, никто ее не освобождал, поэтому сутки были заполнены до предела, и это было прекрасно. Иначе бы она не выдержала бесконечного ожидания возвращения дочери.
В банке и началась история, которая несколько поколебала ее веру в безграничную святость еврейского государства и святую справедливость руководства страной.
Всего через месяц с небольшим после декларации о создании государства, в банк неожиданно пришел Меир. Это было странно, до этого он всячески избегал встреч, общался исключительно с Михаль. Фаню вызвала девочка-кассир:
— Юдит, там к тебе мужчина пришел! — и подмигнула. Да уж, Меир всегда производил впечатление на женщин, мужчина он был видный, крупный, статный, ревниво подумала Фаня.
— Привет!
Он не ответил, только махнул рукой, позвал за собой. Фаня с удивлением вышла из здания банка, стоявшего на границе Тель-Авива и Яффо. Все так же ни слова ни говоря, он повел ее за собой на набережную и только тут, показав пальцем на какой-то корабль, криво сидевший в воде почти у самого берега, сказал:
— Смотри! Любуйся, что твои новые друзья сейчас натворят.
Фаня удивленно посмотрела на него, потом на то, что творилось на берегу. У набережной шумела и перекатывалась человеческими волнами толпа. Кто-то что-то кричал, вдали слышались выстрелы — женщина удивилась: в Тель-Авиве? Кто стреляет? Неужели арабы прорвались?
— Это не арабы, — Меир как всегда прочел ее мысли. — Это наши воюют с твоими.
— С какими «моими», — не поняла Фаня.
— С пальмахниками, которых ты учила. Хорошо научила. Теперь они убивают своих вместо врагов. Смотри-смотри. Вот так вот вы строите государство. Этого ты хотела?
Меир рассказал, что севшее на мель транспортное судно «Альталена» везло груз оружия для боевиков ЭЦЕЛ-Иргуна — полевые орудия, гранаты, пулеметы. Только что избранное руководство Израиля потребовало весь груз оружия отдать бойцам Хаганы. Глава «ревизионистов» Менахем Бегин ожидаемо отказался, предложив компромисс: они сдают большую часть груза, но часть оставляют себе: им же тоже надо чем-то воевать. Но премьер министр Бен-Гурион отказался, обвинив Бегина в расколе и попытке государственного переворота.
На набережную выкатили какое-то древнее орудие без щитка, около него суетились двое. «Да нет, — подумала Фаня. — Просто пугают. Не может такого быть!» В это время в сторону корабля полетел первый снаряд. Фаня оглянулась. Меира уже не было, видно, кинулся на подмогу к своим. Второй выстрел. Фаня хотела подбежать к артиллеристам, закричать: «Вы что творите?!», но путь ей преградили несколько пальмахников:
— Госпожа, туда нельзя! Идите домой, вам тут делать нечего. Прошу!
Она услышала, как один из артиллеристов громко и коротко ругнулся по-русски, заправляя очередной снаряд и наводя ствол орудия на судно. «Русский, — подумала Фаня. — Надо же. Наверное, из этих, новых, послевоенных. Он-то как может стрелять по своим? Или он-то как раз и может?»
Очередной снаряд попал прямо в корабль, повалил дым, Фаня увидела, как маленькие фигурки стали прыгать в воду. Дальше смотреть не стала, пошла домой.
От увиденного ее замутило, чтобы успокоиться, присела на скамейку. Надо отдышаться и осознать увиденное.
— Ну что, Фанечка, как тебе эта история про «наших» и «не наших»? А? Думала только идиоты-большевики своих убивают?
Фаня с изумлением повернула голову. Рядом с ней на скамейку присел плотный толстогубый мужчина, победно подмигнул. «Яшка? Блюмкин? Его же чекисты расстреляли двадцать лет назад! У меня бред, что ли?»
— Нет, ты не бредишь. Ну разве что чуть-чуть, — рассмеялся Яков.
Он был странно синеват и почему-то просвечивал насквозь.
— Блюмкин, ты привидение что ли? — изумилась Фаня.
— В каком-то смысле да.
— И чего приперся ко мне?
— Я всегда изумлялся, как хорошая девочка из Одессы, получившая прекрасное воспитание в доме уважаемого меламеда, может быть такой хамкой.
— Я еще и людей убивала, представляешь?
— Представляю. Меня-то этим не удивишь. Помнишь, ты мне еще четверть века назад в кибуце напророчила, что меня свои же расстреляют? Я тебе тогда не поверил, а зря, как оказалось.
— Ну а сейчас-то чего хочешь?
— Посмотреть на твою физиономию после того, как ты собственными глазами увидела расстрел твоими товарищами твоих товарищей. Как оно тебе?
— Плохо, Яша. Плохо. Так плохо, что меня даже твое злорадство не задевает нисколько.
— Да? А так не скажешь, что не задевает. Ты же не представляла, что такое может быть. Все эти ваши вопли о еврейском братстве, об избранном народе… Да знаю я, не перебивай: ты девушка неверующая, для тебя «избранный народ» означает совсем иное, чем для ортодоксов. А нету его, народа, отличного от других. Люди везде одинаковы и везде одинаково мерзки.
— Конечно, оттуда тебе видней.
— Видней, Фанька, не поверишь! Помнишь, мы в кибуце твоем спорили, я тебе доказывал, что нет «ни эллина, ни иудея»…
— Давно ты стал Писания апостолов цитировать?
— Умные вещи не грех и процитировать, вне зависимости от того, кто их сказал. Так вот, в том споре я был прав. Важна идея, а не происхождение. Никакой разницы между фанатиками не существует, они везде одинаковы, и на Земле, и на Небе.
— Может, ты и прав. Только идеи-то бывают разные.
— Идеи разные, суть у них — одна.
— Черт его знает, Блюмкин. Запуталась я. Не понимаю. Натан бы понял, что происходит, для Меира вообще все предельно ясно, а я ничего не понимаю.
— Смотри-ка, муженьков своих вспомнила, опору и надежду. Только где они? Один от милосердия своего погиб, другой немилосердно своих же крошит — красота!
— Яшка, ты что, ревнуешь?
— Конечно, ревную.
— Даже там?
— Даже там. Ну, бывай, любовь моя. Еще свидимся. Не скоро, правда.
Блюмкин растаял, оставив после себя синеватый дымок. Но и тот быстро рассеялся.
— Ты слышала про «Альталену»? — спросила Фаня, когда Михаль в очередной раз влетела в дверь с криком про еду.
— Конечно, — удивилась девушка. — А что?
— Ничего. Иди руки мой.
Пока Михаль жадно поглощала фанину стряпню, та с нежностью смотрела, как под тонкой кожей девичьего лица движутся скулы, как не успев прожевать еду, она впихивает в себя следующую порцию. Голодная. Все они в этом возрасте голодные, никак наесться не могут. Вспоминала свои черные сухарики и невиданное лакомство — свежие баранки с горячим чаем. Она тогда тоже все время хотела есть. Господи, а ведь Михаль сейчас на год старше меня, той… Поразительно!
— Наелась? — Фаня стала убирать посуду. — Вот скажи, что ты думаешь про «Альталену»?
— А что тут думать? Они собирались устроить государственный переворот. Этого допустить было нельзя, у нас и без них хватает врагов.
— «Они» — это кто?
— Ну мам! Ревизионисты из Иргуна со своим Бегиным, кто же еще. Надо было их разоружить.
— А ничего, что погибли два десятка человек? Что там были новые репатрианты, только что спасшиеся из Европы, где их убивали нацисты. А здесь убили свои же братья-евреи.
— А ничего, что они в нас тоже стреляли и убивали наших ребят? Ты хотела гражданской войны?
— Конечно, нет. Но начинать с этого строительство государства…
— А с чего надо было начинать? С переворота?
Ничего себе, она выросла, надо же. Вот и поспорь с ней.
— А ты знаешь, что твой отец — член ЭЦЕЛ? Ты бы в него тоже стреляла, чтобы не допустить переворота?
— Конечно, нет! Мы с папой это обсуждали.
Обсуждали они! «С папой»! А с мамой не хотела это обсудить? Мама у вас что, кухарка, прачка, и все? Ладно, проехали.
— А с мамой не хотела это обсудить? — все же сказала она.
— Мам! — Михаль произносила это с характерным английским прононсом, получалось что-то вроде «Мо-ом». — Ты же вместе с нами, что обсуждать? Да и сам Бегин приказал прекратить сопротивление, заявил, что не хочет братоубийственной войны, оказался умнее своих сторонников.
— Стоило это того?
— Стоило. Только папа так не думает. Мы с ним даже поссорились: «Вся в мать!» он сказал, — Михаль засмеялась. — Ясно, что в мать, в кого же еще!
Как потом будут спать те, кто отдал приказ, и те, кто его выполнил, размышляла Фаня, намыливая серую от грязи рубашку бойца ПАЛЬМАХа и ожесточенно отдраивая ее на стиральной доске. А как спали по ночам те, кто отправлял ребят в британские тюрьмы только за то, что они были «ревизионистами», не желающими подчиняться генеральной линии руководства ишува? Спокойно они спали. И этот артиллерийский офицер из России, точно положивший снаряд в «Альталену», будет спать спокойно. И те, кто с интересом наблюдал за «инцидентом», попивая кофе в тель-авивских кафе на набережной — они тоже будут спать спокойно Потом, как всегда, всё оправдают исторической необходимостью, сожалея о жертвах, но уверяя при этом, что другого выхода не было. А может, и правда другого выхода не было?
Когда Меир назвал меня предателем, я возмутилась, думала Фаня. Так ли уж он был неправ? Я сегодня занимаюсь обучением бойцов Хаганы, сторонников тех, кто сознательно и целенаправленно губил своих братьев, вместо того, чтобы сражаться с ними. Нет, возражала она самой себе, я учу молодых и неопытных ребят защищать свою жизнь. Потом разберемся, у кого какие политические пристрастия. Но червячок внутри не отпускал. Бог его знает, что правильно, что неправильно. Такое наступило время. Главное, чтобы выжила Михаль. А остальное — пустое.
Тель-Авив снова бомбили, на этот раз уже египтяне, грозя заблокировать город с юга. Иорданский легион удерживал район Старого города Иерусалима, Иудею и Самарию. С севера нависали армии Ливана и Сирии. Объявили войну далекие Йемен, Ирак и Судан. И это не считая местных арабов, не желающих отдавать евреям ни пяди земли. Шансов удержаться не было. Как не было и настоящей армии, так, ополчение, можно сказать.
Меир снова пропал, о нем ничего не было слышно. Появился всего один раз после расстрела «Альталены». Фаня хотела расспросить его о том, что происходит, но поняла, что лучше этого не делать. Не та ситуация. Для него она сейчас вдвойне предатель. Бывший муж немного огорчился, что не застал дочь, усмехнулся, узнав, что Михаль служит в армии, повторил:
— О жилье не беспокойтесь. Это — квартира Михаль. Я переписал на нее все документы…
Посмотрел на Фаню, видно, хотел сказать что-то еще, но промолчал. Сухо кивнул на прощание и ушел. Через несколько месяцев стало известно, что боевики в армейской форме расстреляли в Иерусалиме представителя Совета безопасности ООН по урегулированию арабо-израильского конфликта — графа Фольке Бернадотта. Никто особо не распространялся о том, кто это сделал, но поползли слухи, что теракт осуществила «группа Штерна». Фане почему-то казалось, что без Меира тут не обошлось. Не могло обойтись. Но теперь этого никто не узнает. Уже после окончания боевых действий к ним домой пришел мужчина и рассказал, что Меир погиб в самом конце войны. Его высмотрел и застрелил снайпер. «Египтяне тоже умеют стрелять», — ожесточенно подумала Фаня. Проводив посланника, они с Михаль обнялись и пошли в спальню рыдать: неписаное правило запрещало демонстрировать горе при чужих. Такая уж у них была странная этика.
Израильтяне и сами удивились, что победили. Этого никак не могло произойти, они победили вопреки… вопреки всему. Верующие говорили о божественном провидении, светские стеснительно намекали на какую-то мистику: рационально объяснить победу крохотного новорожденного государства над армиями десяти стран объяснить было трудно. Но факт оставался фактом: как ни пытайся понять, что произошло, но это уже прошлое, а человек всегда живет в настоящем. И в этом настоящем нужно было учиться жить.
Мирная жизнь начиналась трудно, проблемно, не хватало всего: денег, продуктов, вещей. Фаню хоть и повысили, сделав начальником отдела, но от этого только прибавилось работы, а вот денег — не очень. Жили они по-прежнему очень и очень скромно. Тем более, что Михаль никак не могла понять, чем она хочет заниматься после войны. Металась, пытаясь устроиться в разных местах, но в свои двадцать с небольшим — что она умела? Стрелять? Это теперь все умели, да и времена изменились. Командовать небольшим подразделением? Но в армии ее не оставили, да она и не стремилась. Жить надо было начинать заново. А как начинать-то? Куда идти? Работа нужна не для денег, вернее, не столько для денег, сколько для того, чтобы понять — кто ты? Фаня видела, что дочь часто охватывает отчаяние, пыталась с ней поговорить, но та только отмахивалась. «С отцом бы все обсудила!» — ревновала Фаня.
Она не знала, были ли у Михаль раньше романы, влюблялась ли она, или все ее помыслы и страсти были сосредоточены на победе в страшной войне. Наверняка, было, все у нее было. Чувство близкой смерти обостряет желание попробовать это «все» именно сейчас, потому что завтра может не наступить. Сколько у махновской пулеметчицы было молодых отчаянных парней, испытавших в жизни все, кроме любви, плотской любви? Мальчишкам, которых завтра убьют, нужны были не рассказы про девичью гордость и про «ты еще встретишь хорошую девушку», а то узкое и горячее, про которое они, краснея и смеясь, рассказывали всякие небылицы. Сколько раз Фаня видела, как парень, который ночью плакал у нее на груди от наслаждения, утром падал с коня с дыркой во лбу, пулей в груди, снесенный разрывом снаряда, с лицом, разрубленным шашкой. Их было жалко, но никого из них она не любила. И вся эта «благотворительность» закончилась, когда появился Митя Попов: он стал единственным, хоть и не надолго. Его убили. И Натан был единственным. Его убили. И Меир. Его убили. Их всех убили. Всех, кого она любила, убивали одного за другим. Ей нельзя любить.
А у Михаль, похоже, все складывалось по-другому. Металась от одного мужчины к другому, от бессилия никак не могла угомониться, ей все время казалось, что лучшее где-то там, что надо искать, надо пытаться. Она часто не приходила ночевать или являлась домой под утро с распухшими губами и засосами на шее, которые даже не пыталась скрывать от матери. И пахло от нее алкоголем и табаком. Теперь Фаня снова смертельно боялась за нее, такая уж она материнская судьба, видно, что и в мирной жизни боль за детей не отпускает. У дочери с матерью сложилось молчаливое соглашение: Фаня не лезет в ее личную жизнь, Михаль старается помогать во всем, насколько это возможно.
Так прошел год, потом другой. И однажды, вернувшись домой с работы, Фаня обнаружила в квартире белобрысого паренька, чинно распивающего чаи. Никогда раньше Михаль не приводила в дом мужчин. Этого, правда, назвать мужчиной можно было с большой натяжкой: на вид ему было лет восемнадцать, не больше. Сероглазый такой, славненький. Не славный, а именно славненький.
— Шалом, — вежливо сказала Фаня и покосилась на дочь. Та неожиданно подмигнула.
— Шалом! — с легко узнаваемым тяжелым русским акцентом ответил мальчик.
— Мама, это — Саня! — представила гостя Михаль.
Ну, Саня, так Саня. Не самое еврейское имя, да и не похож он на еврея вообще. Хотя, положа руку на сердце, кто тут похож на какого-то гипотетического еврея? Хватает в Израиле и белобрысых, и сероглазых, и черноволосых, и темнокожих. Все евреи разные.
Фаня кивнула, мол, очень приятно, собралась пройти в кухню, чтобы не мешать детям, да и съесть что-то надо, попробуем найти.
— Мама!
Фаня обернулась. В проеме двери стояли оба ребенка.
— У меня две новости — хорошая и… очень хорошая. Какую сначала?
— Давай просто хорошую, — вздохнула мать.
— Мы с Саней решили пожениться, — сказала по-русски Михаль со своим непередаваемым раскатистым «р». «Решили» прозвучало как «хг'ешили».
Ну вот, дождались светлого праздничка. Какой-то Саня белобрысый — и моя рыжая Михаль. Сколько ему лет-то, жениху?
— А сколько Сане лет? — спросила тоже по-русски, стараясь держаться спокойно.
— Мне уже девятнадцать, — ответил мальчик.
Серьезный возраст, ага. Михаль старше его всего на три года. Или на целых три года, это как посмотреть.
— Зачем обязательно жениться? Почему такая спешка? — спросила и неожиданно поняла, каким будет ответ.
— А про это — очень хорошая новость, мама. Я беременна!
Ну вот, Фаня. Теперь и у тебя все, как у людей. Тебе пятьдесят с маленьким хвостиком, но ты скоро станешь бабушкой. У тебя взрослая замужняя дочь, юный зять и квартира в Тель-Авиве у моря. Обеспеченная буржуазная старость, кто б мог подумать? Вот и сбылось то, о чем мечтал Натан: у них будет настоящая еврейская семья в еврейском государстве. И это то, чего она старательно избегала всю жизнь — счастливой еврейской семьи. Видно, от судьбы не уйдешь. Ты же веришь в судьбу, Фаня? Можешь не верить, но вот же она, во всей красе. Бабушка Фаня, она же Юдит Винер. Эсерка, стрелявшая в вождя мирового пролетариата, о чем не знает ни одна живая душа на этом свете. И слава Всевышнему, что не знает, и не дай Бог, что узнает. Меткая пулеметчица Революционной повстанческой армии Украины. Бесстрашный и безжалостный боец за государство Израиль, свято веривший в свою миссию. Все это в прошлом. Теперь ты просто баба Фаня. Вот такая тебе выпала судьба, бывшая хорошая еврейская девочка.
— И на что вы жить собираетесь? И где? — выдавила Фаня, хотя ответ уже знала.
— Жить будем пока у нас, потом снимем что-то. Саня — гениальный скрипач, мама. Его сразу же взяли в оркестр. Ой, есть же еще одна новость!
Так, может, хватит новостей на сегодня? Она еще предыдущие толком не переварила.
— Саня договорился, меня тоже берут с ним в оркестр! Администратором, организатором гастролей и концертов! Правда, здорово?
— Здорово, — согласилась Фаня.
Ну хоть что-то, вот это действительно очень хорошее известие. Если ее непутевая дочь там задержится. Хочется верить.
Она пошла на кухню, все же надо что-то съесть. И этих накормить: невесть откуда взявшегося зятя с дочерью. Михаль кинулась к ней, начала хлопотливо помогать матери намазывать хлеб маргарином.
— Мама, он хороший, правда! — шептала. — Это ничего, что он молодой, он, знаешь, сколько повидал?
Саня родился в Могилеве от еврейского папы и белорусской мамы, истово верующих коммунистов, которые с презрением относились ко всему замшелому, религиозному, мракобесному. Естественно, никакого обрезания мальчику никто не делал, как не делали бар-мицву[72] и остальные глупости, которые новый строй не признавал и отринул.
Вот только когда пришли немцы, они не стали разбираться, что там у кого замшелое и религиозное, просто стали загонять евреев в гетто, а потом и убивать. Мать Сани отправили в гетто, хоть она и не была еврейкой: оба родителя сохранили партбилеты, которые стали для них окончательным приговором.
Мать всегда была сообразительной. Прочитав указы о введении комендантского часа, запрете евреям появляться на улице после 17:00 и требовании носить шестиконечные нашивки желтого цвета, она все поняла и бросилась к сестре, успев отдать ей сына и договорившись выдать светловолосого мальчика за племянника из деревни. Время наступило тяжелое, голодное, и двенадцатилетнего подростка вместе со скрипкой торопливо отправили от греха подальше. По дороге незнамо куда Саня зарабатывал еду музыкой, играя на скрипке все мелодии, которые только знал. К несчастью, музыка его не только кормила: неоднократно били Саню и немцы, и полицаи — скрипка считалась еврейским инструментом, вызывала подозрение. С него сдирали штаны, но увидев необрезанный стручок, давали тяжелого пинка сапогом и отпускали восвояси. Спасал впитанный с детства белорусский акцент с его непередаваемыми шипящими. «Шипяшчыми», как говорил Саня, и полицаи принимали его за «своего». Вот так, бродя по сгоревшим и выжившим деревням и селам, он потихоньку добрел до Польши, скрываясь по ночам в стогах и амбарах, уж больно время было немилосердное, и чтобы выжить, опасаться надо было всех и каждого.
Теперь Саню били уже польские крестьяне, которые, к счастью, принимали его за жалкого беженца, а не за еврея. Так и выжил, спасибо родителям-коммунистам, не давшим деду с бабкой обрезать мальчика, как положено, на восьмой день.
Так случилось, что в одном из городков, бредя неведомо куда и неведомо зачем — Саня старался не задумываться, тут уж будь, что будет — он наткнулся на взрослого — тому уже было лет двадцать, а может и больше, парня — Яцека.
— Играешь? — Яцек кивнул на скрипку.
— Ага.
— А ну, сыграй!
Дело привычное. Саня расчехлил инструмент и взялся за смычок, заиграл на всякий случай что-то польское: полонез Огинського.
— Аид?[73] — неожиданно спросил Яцек. Саня насторожился.
— Нет.
— Врешь. Но не бойся. Я сам ex nostris[74], — и Яцек рассмеялся. — Спрячь скрипку, все с тобой понятно. Есть хочешь?
А что, разве есть такие, кто не хочет? Зачем же спрашивать?! Яцек привел его в небольшую квартиру на окраине Кемпно, которую снимал вместе с приятелем, таким же белобрысым, как Саня, юношей по имени Мени.
— Менахем? — осторожно предположил мальчик.
— Эммануэль! — ответил парень. — Но зови меня Мени.
Хлеб, а к нему невиданное богатство — настоящее масло и козий сыр. Пир горой! Пока Саня жадно впихивал в себя эти деликатесы, Мени и Яцек занялись его образованием. Ребята говорили на родном и привычном идише, на котором запрещали общаться родители, но разговаривали зейде с бобале, дедушка с бабушкой. Правда, новые знакомцы говорили с сильным польским акцентом. Неважно, все равно друг друга понимали, тем более, что в идиш вплетали русские и польские словечки, тоже с детства знакомые.
Евреи должны жить только на своей земле, перебивая друг друга, доказывали ребята. Только там. Во всех остальных местах на Земле с них рано или поздно будут спускать штаны, смеяться над обрезанным, да и над необрезанным органом, придумывать обидные клички и прозвища. А в конце ты всегда будешь получать пинок кованым сапогом. Это в лучшем случае. Так прожить свою единственную жизнь? Ни за что!
— Ты про погром в Кельце слышал?
Саня помычал набитым ртом и отрицательно помотал головой.
— Вот тебе яркий пример того, что для нас есть только один путь. Уже после войны, когда стали возвращаться в свои дома выжившие в гетто и лагерях евреи, когда вернулись с войны те евреи, кто воевал в Красной армии и в британской армии, поляки устроили кровавый погром. Знаешь, что они кричали, когда убивали? «Доделаем, что Гитлер не доделал!» Ты хочешь жить среди этих нелюдей?
— Какой смысл оставаться здесь после такого ужаса? — подхватил Мени.
— А куда бежать-то? — удивился Саня. — Везде ж одно и то же.
— В Палестину. Там все будет по-другому.
Саня когда-то слышал от деда рассказы про Святую Землю, на которой в древности жили их предки, да только дед утверждал, что евреям райскую жизнь там сможет устроить только Машиах, Мессия, Спаситель, который вот-вот придет и освободит свой народ от мук и скитаний. А человеку в дела Всевышнего вмешиваться не годится. Так что надо жить и терпеть. Жить Саня хотел. Терпеть — нет… Страшно ехать куда-то за моря. А тут оставаться не страшно? Там хоть среди своих. Может, и правда там будет по-другому?
— Ну и как туда попасть, в эту вашу Палестину?
— Не «вашу», а — «нашу»! — Яцек покачал головой, переглянулся с Мени. — Есть путь.
Яцек и Мени были членами Бейтара[75], и после их рассказов о том, как дружно и счастливо будут жить евреи в Эрец Исроэл[76], все сильнее стремился Саня плыть в волшебную страну, где его ждут дом и очаг. Не прошло и нескольких месяцев, как он вместе с бейтаровцами поднялся на корабль, сначала долго носившийся по Черному, а потом по Средиземному морям. Сходу попасть в Землю Обетованную не удалось: судно остановили британцы, категорически отказавшись пустить новоявленных репатриантов в Палестину. Отчаянные парни кинулись на солдат, завязалась драка, в которой здоровенный рыжий британец, разъяренный непокорностью нарушителей, вырвал у Сани облупленный футляр со скрипкой, швырнул его в море, а самому скрипачу от души врезал тяжелым прикладом Ли-Энфилда.
Потеряв то единственное, что его спасало в странствиях, Саня заорал от ужаса, и, не задумываясь, не чувствуя боли, прыгнул за борт спасать скрипку.
Изумленные солдаты выловили обезумевшего музыканта, отправили в лагерь на Кипре, откуда он добрался до вожделенной Палестины, ставшей государством Израиль, только к самому концу войны. Так и не пришлось ему, как мечтал, сражаться за свободу новой-старой родины.
Слава богу, скрипка сильно не пострадала, футляр оказался прочным, и выловил ее Саня довольно быстро. Яцек и Мени занялись своими делами: в Палестине очень быстро у всех находились свои дела. А Саня стал ходить на бесконечные прослушивания, где с трудом объяснялся на странной смеси русского, польского и идиш, путая слова и языки, но, как ни странно, его понимали, выслушивали и обещали связаться, если что-то появится. Наконец он попал в молодой, только что образованный оркестр, где нужны были умелые музыканты. Не первой скрипкой взяли, конечно, но все же он занимался любимым делом и по-прежнему получал за это плату, только деньгами, а не хлебом, как раньше. Деньгами, конечно, небольшими, ну так и хлеба ему давали немного. Саня быстро влился в израильскую жизнь и худо-бедно научился изъясняться на иврите. Правда, скорее худо. И бедно.
— Саня, ты никогда не был в «Касит»? — изумился валторнист (а если надо — и трубач) Ефим Купер, носатый смешной музыкант с выколотым на руке лагерным номером. Он тоже выжил потому, что был музыкантом, но терпеть не мог рассказывать про лагерный оркестр — психовал.
— Нет, — удивился Саня. — А должен был?
— Слушайте, — завопил Купер, ставший по моде последних лет Хаимом Нехуштаном — тогда многие меняли «галутные» имена на благозвучные ивритские. Тем более, что и то, и другое — производное от названия меди. — Этот гой никогда не был в «Касите»!
«Гоем», то есть, неевреем, Саню прозвали за абсолютно нееврейскую внешность. Про маму-белоруску никто не вспоминал, не знал, да и не интересовало это тогда никого. Живой? И слава богу.
Оказалось, что «Касит» — легендарное тель-авивское кафе, где собирается вся интеллектуальная элита Израиля. Здесь читают стихи, спорят об искусстве, пьют водку, на что и намекает название заведения: «косит» на иврите «рюмка», но прежняя хозяйка кафе, родом, конечно же, из России, традиционно «акала» на безударных гласных и, передавая заказ на кухню, кричала:
— Люба! Касит водка!
Так и закрепилось.
Оркестранты завалили в кафе, заказали по «каситу» традиционного напитка, вписались в шумный интеллектуальный разговор, который бесконечно шел в заведении. А Саня уставился на тоненькую красавицу, сидевшую на коленях у какого-то пожилого мужика. Девушка, похоже, успела принять уже не один «касит», раскраснелась, преувеличенно громко смеялась и всячески демонстрировала, что она здесь «своя».
«Какая красивая!» — думал Саня, механически вливая в себя второй «касит» водки без закуски — на еду денег не было, экономили. Учитывая, что юноша в своей жизни видел мало так элегантно одетых, да и вообще красивых женщин, девушка произвела на него сногсшибательное впечатление. Чтобы подойти и заговорить — и речи не было. Как можно? И что он скажет? «Привет, я Саня»? Глупости какие. Да и не станет такая девушка знакомиться с явным «шломиэлем», неудачником, к тому же безденежным. Вон у нее какой вальяжный кавалер. Мужчина этот ей, правда, в отцы годится, если не в деды, но зато видно, что обеспечен. А такая девушка, конечно же, должна быть обеспеченной. Так, Саня, закрой рот, и посчитай, хватит ли на еще один «касит».
Красавица, увидев широко раскрытые глаза странного блондина, неожиданно подмигнула ему и рассмеялась. Молчаливые переглядки продолжались довольно долго: Саня, не отрываясь, смотрел на девушку, а она время от времени косилась на скрипача, пока не выдержала его полудетской нерешительности, спрыгнула с колен пожилого дядьки, чмокнула того в плешь и направилась к их столику.
— Аhалан![77] — сказала она почему-то по-арабски и посмотрела на Саню в упор.
— Шалом, — машинально откликнулся тот. Девушка услышала акцент, снова рассмеялась.
— По-гхусски?
— Да, а вы говорите по-русски?
— Плохо, — она постучала по плечу соседа Сани, показала глазами, чтобы освободил стул, плюхнулась рядом.
— Купишь водки?
Саня кивнул и заказал «касит». Денег у него больше не было, но и черт с ним, приключение того стоило.
— Михаль, — она протянула ему ладошку.
— Саня, — пожал руку скрипач.
— Саня! — она засмеялась. — Извини, но это очень смешно! Саня! Я буду тебя так звать. Не меняй имя, слышишь? Сейчас мода менять имена на ивритские, а ты не меняй, хорошо?
— Хорошо.
Она потрепала его по коленке, замахнула стопочку, с трудом сдержалась то ли от икоты, то ли от рвоты, выдохнула. Все же она была очень пьяна.
— Проводи меня!
Они проговорили всю ночь, гуляя по улицам Белого города. Ночами жара спадала, гулять было приятно. К себе его Михаль не пригласила, а сам он жил в комнате с еще двумя оркестрантами. Так что они спускались к морю, бродили по песку, когда уставали, то сидели на скамейках сначала в одном парке, потом в другом, Михаль рассказывала о своем детстве, о родителях, о том, как воевала, как было страшно, когда в нее стреляли. И стреляли с одной целью: убить именно ее, Михаль, славную девушку, которая хотела только одного — жить в своей стране и чтобы от нее все отстали. Но это как раз казалось совершенно невозможным. Саня в ответ рассказывал о своих странствиях, стараясь опускать особо опасные места: по сравнению с тем, что пережила Михаль, его приключения казались не такими уж и страшными. Во всяком случае, в него ни разу не стреляли. Что было, неожиданно подумал он, очень странно для того времени. Надо же, оказывается, ему повезло!
— А этот мужчина, с которым ты была в кафе — он кто? — набрался смелости Саня.
— Любовник, — ответила Михаль. — Он замечательный… Нет — гениальный поэт! Его вся страна знает. А что?
— Нет, ничего, просто спросил.
— А у тебя девушка есть?
— Нет.
— А раньше была? Ты любил ее?
— Не было у меня никогда никакой девушки. Когда мне было? Такая судьба.
— Вообще никогда-никогда? — изумилась девушка. — Ты что никогда… это?
— Нет, — честно сказал Саня. Он всегда старался быть честным.
Михаль, повернула его лицо к себе, вглядываясь в лунном свете в эти серые глаза.
— Какие мы, девчонки, дуры! Как можно было пропустить такого парня! — и поцеловала его, обдав запахом перегара. Но даже и с перегаром это было прекрасно. У Сани закружилась голова, сильно заколотилось сердце, он стал тыкаться губами в ее лицо, целуя куда попало. Михаль взяла его руку, положила себе на грудь:
— Я хочу быть у тебя первой. И последней, понял?!
Там, в парке, у них все и случилось. После этого они встречались чуть ли не каждый день, прерываясь только на дальние поездки оркестра. Таскались то к Михаль, пока Фаня была на работе, то к Сане, в комнату, которую деликатно освобождали чуткие товарищи-музыканты. Однажды Саня упросил директора труппы взять Михаль с собой на концерт, тот согласился. Посмотрев, как активно девушка помогала разгружать тюки с костюмами, ящики с инструментами, декорациями, директор подозвал Саню к себе:
— Эта Михаль — она где работает?
— Временно нигде, — замялся Саня.
— Пусть приходит к нам. Будет администратором. Нам такие шустрые нужны. Видно, что огонь. Вот с первого числа пусть и приходит.
После концерта Саня сообщил радостную новость своей девушке, а Михаль, грустно посмотрев на него, сказала:
— Это, конечно, прекрасно. Только я беременна. — И внимательно посмотрев на Саню, предупредила:
— И рожать буду в любом случае!
— Конечно, будешь! — закричал Саня и сразу же принял решение. — Мы поженимся и у нас будет ребенок.
Михаль удивленно посмотрела на него.
— Мальчик мой, ты хоть представляешь, что это такое — ребенок? Ты в свои девятнадцать хочешь взвалить на себя эту обузу? И потом я тебя старше намного!
— Не намного, не говори ерунды. Хочу обузу. И все. Завтра идем к твоей маме.
Девушка рассмеялась.
— Ты мою маму не знаешь. Но пойдем, коли ты такой отважный.
И добавила:
— Папаша!
— И не смей больше таскать такие тяжести! — опомнился Саня. — Тебе нельзя!
«Что ж, — думала Фаня. — Когда-то же это должно было случиться, понятно было, что она рано или поздно выскочит замуж. Лучше бы позже, конечно, но ничего не попишешь. Время сейчас такое. Слава богу, работа у нее теперь есть, может остепенится».
К роли бабушки, считала Фаня, она еще не готова, но кто ж ее спрашивает. Она попробовала вспомнить, каким грудничком была Михаль. На удивление тихий был ребенок, теперь, похоже, берет реванш за то спокойствие, делая маме нервы. Вспомнила этот щекастый сверток с небесно синими глазами, как девочка характерно смеялась, широко открывая беззубый рот. Как Меир держал ее за руку, когда Михаль училась ходить. Вспомнила, как та рыдала от своих смешных детских обидок. Подожди, Фаня, так сейчас эта маленькая девочка сама станет мамой? Ну, ничего, пусть прочувствует, что это такое. Может, собственную мать больше ценить будет. Вот интересно, кто будет: мальчик или девочка? Да все равно, собственно. Баба Фаня.
— Так это был Томер у нее в животе? Смешно. Ну и каким он был, Томер Александрович? Спокойным, в мать?
Фаня вздохнула.
— Это был самый беспокойный ребенок в мире. Первый год мы все практически не спали, а когда мальчик пошел, то жизнь вообще кончилась. И, главное, уволиться я не могу — деньги нужны, ребенка надо растить. Михаль работала. И Саня. Мы не хотели друг другу признаваться, но сбегали на работу еще и отдыхать от вечно орущего ребенка. А с Томером сидела няня, хорошая девушка из Йемена, старшая из восьми детей в семье, так что она справляться с ними умела. Только когда Томер начал говорить, мы заметили, что произношение у него специфическое…
— Почему?
— Потому что выходцы из Йемена говорят не так как мы, а, похоже, так, как говорили наши предки. Но дело не в этом. Просто мы поняли, что мальчиком надо заниматься.
Ну да, детьми надо заниматься, это аксиома. Но как заниматься, если мать и отец работают, да и бабушки-дедушки тоже? А как быть, если нет ни отца, ни бабушек с дедушками? Ребенок-то не виноват, ему надо читать книжки, смотреть с ним мультики, качать на качелях, делать все то, что делают родители, если хотят, чтобы у них выросли нормальные дети. А вот я, интересно, была нормальной матерью? Честно? Не очень. Школа, ученики, традиционное раздражение матери-одиночки, психовала из-за связи с женатым… А сейчас, Татьяна Константиновна, у вас нет никаких переживаний из-за связи с женатым человеком? Знаете, Таня… Честно? Вообще нет.
Эден как всегда не пришла, а ворвалась в квартиру — теперь понятно, в кого она такая летучая! — бросилась к прабабушке, быстро расцеловала, крикнула привычное «беседер!»[78] в ответ на вопрос: «Как дела» и заявила:
— Тания, ты смотрела «Сифрут золя»?
Я не сразу поняла, что она имеет ввиду, потом сообразила: так на иврите называется «Криминальное чтиво».
— Смотрела, а что?
— Помнишь там такую вещь: Girl — па-пам пам пам — you'll be a woman soon…?
Да, я вспомнила. Миа Уоллес после похода в ресторан и бешеного танца включила магнитофон, готовясь переспать с Винсентом Вега, но тут возьми, да и случись у нее жуткий передоз, который испортил всю эту романтическую историю. Такой облом, снявший весь пафос момента. Песня эта там была очень к месту, значимая такая музыка. У Тарантино вообще саундтрек сумасшедший.
— Конечно, помню. Хочешь, подберем и разучим?
— Да-а-а! — завопил ребенок. Наверняка, снова влюбилась. Затараторила, разъясняя смысл очередной песни про любовь. Ну там все просто, как в жизни. Типа, девочка, не позволяй собой играть, живи своим умом, и сколько бы ни говорили, что я тебе не подхожу, дай мне твою руку, скоро ты станешь женщиной и тебе будет нужен мужчина. Я так понимаю, что тут понятия «девушка» и «женщина» употребляются не в техническом смысле, как «девственница» и не девственница, а в смысле «подросток» и «взрослая». Но сознание этих самых подростков будоражит именно тот рубеж, за которым, как им кажется, наступает настоящая взрослая жизнь с настоящим сексом, который уже не надо скрывать ни от кого. Похоже, Эден готова этот рубеж «в настоящую жизнь» перейти, вон какую песню выбрала.
— Ну и кто он? — спрашиваю.
— Кто?
— Тот, кому ты хочешь это сыграть и спеть?
Эден замялась, покраснела, смотрит исподлобья:
— Это важно?
— Нет, — честно сказала я. — Чисто женское любопытство.
— Его зовут Уди. Он в армии сейчас… А потом собирается поступать в университет на кино и телевидение. Мы с ним много говорили о Тарантино и о том, как тот изменил подход к кинематографу. Вот, хочу его удивить, чтобы не думал, что я маленькая дурочка.
Ого! Ничего себе! Интеллектуальные проблемы взрослых дядей и тетей докатились и до юного поколения?
— Разница в возрасте тебя не смущает?
— Меня — нет. Маму да.
— А папу?
Эден мельком взглянула на меня и чисто по-израильски дернула плечиком. Есть у местных малолеток такой жест, который можно понять по-разному, и как «папа не в восторге», и как «папа ничего не знает». Но уж точно не как «папе он нравится».
А я, разбирая с девочкой гармонию и подбирая подходящую тональность, думала, как бы она отнеслась к известию, что у папы есть любовница, и эта любовница — сидит перед ней, «Тания». Какое мерзкое слово «любовница». Так, стоп, а кто я есть? Любовница и есть. Черт, как все запуталось.
Девочка отправилась репетировать очередной номер очередному мальчику. Поет она чисто, кстати. И интонирует правильно. Ей бы вокалом позаниматься, а не дуростями этими, но кто в 14 лет думает про будущее? Никто. Только про глупости. И это правильно. Это я сейчас такая мудрая, а из матери в свое время крови выпила — немеряно. Да и Катька, когда вошла в этот страшный возраст — ох, как мы друг от друга натерпелись! Как говорится, «чужую беду руками разведу, а к своей и ума не приложу». Пусть у Эден все сложится. Пусть ее солдатик поймет намек про девочек и женщин, хоть песня, собственно, не про это. Пусть Эден не разочаруется превращением в женщину, не повторит скорбный путь миллионов. Пусть хоть у нее все сложится.
А от чего это у нас такой пессимизм? От того, что я каждый день и каждый божий час предаю хорошего парня Леху. Я ведь все тянула, не говорила ничего. Вот уже два своих выходных я провожу с Томером, а Лехе отчаянно вру про занятость, про бабушку Фаню, про женские критические дни. Он умный, он все понимает, но мне самой для себя надо быть честной, сказать ему прямо: у нас с тобой — всё. Ага, вот попробуйте собраться с духом и выпалить такое в лицо живому человеку. Но иначе — нельзя, непорядочно Только каждый раз, когда я беру выходной, я хочу быть с Томером и оттягиваю разговор с Алексеем.
Я звоню Томеру на мобильный — это очень дорого, поэтому говорить приходится быстро и кодовыми фразами, которые мы с ним для этого придумали. Все это ужасно неприятно, особенно, когда понимаешь, что Михаль проверяет телефонные счета своей матери и видит там номер сотового своего сына. Можно, конечно, что-то наврать про уроки с Эден, но Михаль же не дура. Вот ни разу не дура. Интересно, что чувствует мать мальчика, когда он начинает во вполне взрослом возрасте так чудить? Хорошо, что Фаня мне рассказала, откуда он взялся. Впрочем, оттуда же, откуда они все берутся, цинично подумала Таня.
Да, желание быть с Томером, снова ощутить его губы на своем теле, все перевешивает. Снова и снова повторяю фразу своей подруги: «Денег нет и не будет, а живем один раз!» После этой сентенции, произнесенной в компании одной из нас, мы дружно хохотали и на последние рубли заваливались в какое-нибудь кафе. Или просто накупали вина. Да мало ли что можно сделать под таким девизом. Это было как сигнал начинать делать глупости. Светка потом замуж вышла за военного, уехала с ним в какой-то гарнизон, а незадолго до моего отъезда вернулась в родной Краснотурбинск. Армия развалилась, муж спился, они развелись, и теперь сорокалетняя Светка считает рубли, чтобы хоть что-то в доме было, живет с матерью и воспитывает дочь-подростка. Вот тебе и «живем один раз».
Нет, надо все-таки решиться и разобраться с Лехой. Просто взять и сказать правду. И в следующий выходной я собралась с духом и позвонила не Томеру, а Алексею. Говорил он со мной сухо, что вполне объяснимо. Предложил приехать к нему, но я попросила встретиться «на нейтральной территории», где-нибудь в кафе.
— Хорошо. Я за тобой заеду.
— Не надо, я на автобусе доберусь. Спасибо.
— Никаких автобусов. Ты новости, конечно, не слушаешь?
— А что случилось?
— Взорвали автобус в Рамат-Гане. Я заеду минут через сорок. Спускайся. И не делай глупостей.
Новости я не включаю, чтобы не травмировать Фаню. Она очень сильно переживает, когда слышит про теракты и гибель людей. И я переживаю, конечно. Так что не в курсе. Редко-редко мы включаем телевизор и смотрим с ней выпуск новостей. В Израиле недавно открыли коммерческий телеканал, где новости ведет симпатичная пара, но Фаня — человек старой закалки, любит смотреть государственной канал с импозантным ведущим, обладателем солидной внешности и сексуального баритона. Но и это мы делаем редко. Особенно после того, как в прошлом году террористы убили похищенного солдата, совсем молоденького перепуганного мальчишку. Убили, когда спецназ штурмовал здание, где его держали. Попытка оказалась неудачной, хотя израильский спецназ считается одним из лучших в мире. Но тут не смогли спасти, и мальчик погиб. Вся страна была в трауре, премьер-министр, басовитый такой мужчина, взял ответственность на себя, только парня-то не вернешь. А Фане тогда стало плохо по-настоящему. Я, помню, испугалась, что у нее сердце не выдержит, не девочка, мягко говоря, вызвала скорую, но бабулька моя справилась, хвала Всевышнему. Что-то я его частенько стала поминать в последнее время.
Так что Леха прав, не надо автобуса. Пусть подъедет, заберет меня, поедем с ним, сядем где-нибудь, выпьем и поговорим. Хотя у нас и рестораны, бывало, взрывали. Ну, так волков не бояться, в лес не ходить.
Я-то прекраснодушно считала, что разговор будет мирным, двое взрослых людей смогут разобраться в довольно простых отношениях, я может быть даже всплакну — и расстанемся друзьями. Не тут-то было. Леха впервые проявил жесткость в наших отношениях, уже закончившихся, правда. Ты б, брат, раньше так меня отчитывал. За то, что я с тобой спала «для здоровья», а ты со мной — потому что нравилась. За то, что я позволяла себя любить, а к нему относилась потребительски и равнодушно. За то, что я его просто использовала во всех смыслах. Что скажешь? Прав. Вот только…
— А разве для тебя, Леха, это было откровением? Ты же прекрасно знал, что ты ко мне относишься лучше, чем я к тебе, правда же? Разве я тебя не предупреждала? Есть такая расхожая фраза, что в отношениях один любит, а другой позволяет себя любить, это что, такая новость для тебя?
Леха помолчал и неожиданно спросил:
— Пиво будешь?
— Давай. Нефильтрованное.
Хотя для моей талии пиво — яд. С другой стороны, где она, моя талия? А, черт с ним, не каждый же день.
Леха подозвал официантку, шуструю, несмотря на толстоногость, девушку, сделал заказ. А то мы до этого интеллигентно кофе пили. Разве такие разборки под кофе идут? Молодец, сообразил. Надо бы чего покрепче, но это было бы лишним, так что все ты правильно сделал. Хороший ты парень, Леха, не устаю повторять. Надо тебе это вслух сказать.
— Хороший ты парень, Леха! — ну все, сказала.
— Толку-то, — буркнул он.
— Действительно, без толку, — откликнулась я. — Я сейчас ужасную банальность скажу, но именно на хороших-то верхом и ездят. Ты сам до этого и довел.
— Сидишь тут, упиваешься собственным превосходством, — неожиданно резко отрубил Леха. — Да, я позволял. Я довел. Я виноват. Права. А не пробовала, например, взять, да и не ездить на мне, таком хорошем, верхом? Не пробовала сделать шаг навстречу, а не благосклонно принимать мою неуклюжую любовь? Нет? А что так?
— Леш…
— О, уже «Леша», а не Леха. Любимое женское занятие — смягчать пилюлю псевдо ласками. Ты пришла сказать, что между нами все кончено, но как все бабы пытаешься оставить заднюю дверь приоткрытой, вдруг придется вернуться.
— Ты себе льстишь, Алексей. Если я ухожу, то ухожу, — обозлилась я. Игорешу своего вспомнила.
— И вот опять ты все пытаешься представить, будто это я виноват, что ты меня использовала и выбросила. Я, а не ты.
— Да нет, Алекс, — никогда я его так не называла, но дружеское «Леха» было сейчас не к месту. — Ты не виноват. Да, это я сука и блядь. Легче стало?
— Тебе не идет, — и сунул нос в бокал.
Сквернословлю я редко, потому что не умею. Есть люди, у которых мат — естественная часть лексикона, а есть такие у которых это звучит грубо и ненатурально. Я, например. Потому и стараюсь не ругаться.
Посидели в молчании, попили пивка. Пиво тут хорошее, особенно разливное. Столик наш стоял на открытой террасе, с которой было видно море. Люди купались, дети визжали, спасатели орали. Все как всегда. Обычный израильский вечер. Интересно, раньше для нас поездка на море была событием, к отпуску готовились целый год, деньги экономили «на отпуск». А здесь, где море под боком, оно вроде и не море. Так, часть пейзажа. Никаких эмоций. Привыкаешь. Даже не каждый год к нему ходишь. Так и к людям привыкаешь, теряешь часть эмоций. Мол, море стоит тысячи лет, никуда не исчезая, так и этот человек никуда не денется. А он, бывает, девается.
Леха смотрел куда-то в сторону, то краснел, то бледнел, то покрывался потом. Жалко мне его. А что делать прикажете?
— Леш, ну что делать? — сказала я вслух. Он в ответ пожал плечами, ничего не ответил. Расплатился, пошел к машине, обернулся только поглядеть, иду ли я за ним.
Доехали до дома, и только тогда он спросил:
— Ну и кто он?
Вот какая тебе разница? Скажу — тебе легче станет? Или еще больнее? Я ничего и не сказала. Просто вышла из машины, решила идти, не оборачиваясь. А то превращусь в соляной столб, как жена Лота, и все станет еще хуже. Оно и так-то мало приятно. Паршиво на душе. Честно говоря, очень паршиво. В общем, из трех любовников у меня остался один. Кстати, а почему слово «любовник» не вызывает отрицательного ощущения, а слово «любовница» — вызывает? Парадокс.
Отпустила эту противную Лену раньше времени. Та удивилась, а Фаня — нет. Тогда удивилась я. Вот как она знала, что я отлучусь ненадолго, на всего ничего? Надо же, какое чутье у старушки! Лену я заверила, что она получит за этот день полную оплату, может не сомневаться. А сама села с моей Фанечкой, спросила:
— Ну что, Фаня, почаевничаем по-русски?
— Давай, Танюш, — ласково ответила Фаня. И тут же невинно спросила:
— А покрепче у нас ничего нет?
Вот хитрая! Не устаю поражаться! Ведь знает же, что у нас с одного из редчайших — нет-нет, правда редчайших — «выпивонов» осталась треть бутылки коньяка, которую я надежно спрятала от Михаль, не дай бог, найдет. Но выпить сейчас было в самый раз, «отлакировать пивко коньячком».
— Фаня! Только чуть-чуть! И в чай, а не чистый!
Положила руку на грудь, типа, клянусь! И подмигнула. Обожаю ее, когда подмигивает, чисто одесская оторва! Ох, угроблю я бабулю свою, ей же скоро сто лет. Какая выпивка?! Но, с другой стороны, чуть-чуть даже полезно, говорят. Сосуды расширяет. В общем, уговорила я себя, плеснула ей капельку в чай — много ли ей надо, себе от души налила в стаканчик. Чокнулись и выпили.
— А что потом случилось с Саней?
— Саня умер десять лет назад — сердце. После всего, что он вынес, у него было очень слабое сердце, — ответила моя 95-летняя старушка, у которой жизнь тоже была не чай с коньяком.
Но она из совсем другого поколения. Сердце, конечно, у всех одно, да вот закалка у разных поколений разная. Прямо неудобно за себя становится, за свою слабость и свои метания. Но у нас-то тоже свое поколение, рефлектирующее и нерешительное. Трусоватое, в общем.
Продолжая размышлять о запутанных отношениях мужчин и женщин, где все непросто и кругом тотальное непонимание, спросила:
— Фаня, а что, у вас после Меира так никого и не было?
— Как же, не было! — спокойно отвечает. — Мне Господь на старости лет подкинул прекрасный финал любовной страсти.
Фаня возвращалась из банка, стояла в ожидании автобуса, когда рядом затормозил армейский джип, и кто-то ее окликнул старым забытым прозвищем:
— Дита! Ты?
Фаня прищурилась. Последние годы стала что-то хуже видеть, читать без очков уже не могла, но на улице пока старалась обходиться. В машине сидел смутно знакомый мужчина в военной форме. На погонах — три фалафеля[79], ого, алюф-мишне, полковник по-старому. Кто это? Мужчина продолжал улыбаться.
— Не узнала?
— Аврум! — ахнула Фаня. — Ну ты даешь! А ты-то как меня узнал? Столько лет!
— Я бы, да тебя и не узнал! Садись, подвезу.
Отлично, а то трястись на автобусе не хотелось — устала. Фаня тяжело плюхнулась на сиденье рядом с полковником, тот резко стартанул вниз по улице, параллельной пляжу.
— Я живу…
— Я знаю, — улыбнулся Аврум. — Знаю, где ты живешь.
— Откуда?
— Работа такая. Вот, разыскал тебя, наконец.
— Разыскал?
— А как ты думала? Я что, не могу использовать служебные связи, чтобы разыскать товарища по оружию?
— Ну, конечно. Аврум! Надо же! Что ты, где ты, как ты?
— В армии, как видишь. Вот, недавно повышение получил, — он хлопнул рукой по фалафелю. — Жду назначения. На бригаду.
Аврум после ухода из кибуца все же перешел из Иргуна в Хагану. Быстро сделал там карьеру — отчаянные и разумные, четко просчитывающие риски офицеры в любой армии на вес золота. Во время «операции Сезон» категорически отказался участвовать в охоте на бывших соратников по Эцелю, да и вообще на евреев, за что был отстранен от командования. Но начавшаяся вскоре война с арабами требовала опытных военачальников. И его вернули, после чего карьера Аврума пошла в гору: Пальмах, командир роты, затем батальона, несколько важных операций. Вот так коротко, рублеными фразами будущий командир бригады описал свою жизнь.
— Семья? Жена? Дети? — выпытывала Фаня.
— Официально женат не был, была одна девушка во время войны, но потом все расклеилось. Детей нет.
— Меир погиб, — неожиданно сказала Фаня, хотя Аврум о нем не спрашивал.
— Я знаю.
Они доехали до ее дома.
— Поднимешься? — Аврум согласно кивнул.
Собирая на стол, присмотрелась к старому товарищу. Побила его жизнь, что уж там. У губ прорезались глубокие морщины, огрубело нежное лицо, набухли вены на когда-то гладких руках. Пострижен коротко, на виске полоска голой кожи.
— Что это? — прикоснулась к виску.
— Зацепило. Но с того света вытащили. А Михаль где?
— Михаль замужем, хороший парень, скрипач, из России. Сын у них, Томер. Сейчас второго ждут.
— Так ты бабушка? — улыбнулся полковник.
— Представляешь?! Самой странно.
— А где они живут?
— Снимают квартиру в Абу-Кабире. Хотят жить самостоятельно, без мамки. Наверное, правильно, я с родителями никогда не жила, не знаю. Только скучаю по ним очень. И по внуку особенно.
— Это квартира Меира? — то ли утвердительно, то ли вопросительно спросил Аврум.
— Ну да. Он ее нам отдал. Теперь и возвращать некому.
Аврум подумал несколько минут и решился:
— Есть у меня предложение. Только сразу не отказывайся, подумай. Если надо — я подожду.
— Что за предложение? Интересно!
— Пусть твои дети переедут сюда, а ты давай ко мне. У меня своя квартира в северном районе города, маленькая, но нам с тобой хватит.
— Аврум, — удивилась Фаня. — Ты чего? Как это я к тебе перееду?
— Да очень просто. Соберешь вещи, а я их отвезу.
— Я не об этом.
— Так и я не об этом. Ты, Дита, честное слово, слепая. Ты никогда не видела, что ли…
Он осекся, но Фаня поняла. Видела, конечно. Знала, чувствовала, но всегда относилась к нему, как к младшему брату. Хороший боевой товарищ. Молодой. Смелый. Не более. А то, что она ему нравится и даже больше этого — так это мальчишество, пройдет. Мальчики часто влюбляются в женщин постарше, а потом все равно находят себе девочек.
— Аврум, тебе сколько лет?
— Я с 1908 года, а что?
Нет, ничего. То есть, когда ты попал ко мне в кибуц… Тебе только-только исполнилось девятнадцать. А мне уже было 27, и я жила с Натаном. Фаня снова всмотрелась в лицо полковника. Значит, теперь ему 45. А мне — уже 53. Пятьдесят три… Странная цифра, она никогда не воспринимала ее как возраст, внутри она была все та же двадцатисемилетняя девица, прошедшая огонь и воду, навоевавшаяся и настрадавшаяся, но готовая снова воевать и страдать. Разве что теперь глаза стали хуже видеть, да ноги отекают. Интересно, неужели она до сих пор может кому-то казаться привлекательной? Но вот же он! Он же не квартиранткой предлагает ей быть, понятное дело. А разница в возрасте… 27 и 19 — это разрыв поколений, а 45 и 53 — как бы ровесники. Хотя нет, какие ровесники. Она старше, а женщины стареют быстрее и страшнее. Все вокруг будут думать, что она не жена, а мать этого красивого полковника. Не дай бог, конечно, такого позора.
— И как ты себе представляешь наше с тобой совместное проживание?
— Очень просто, — видно было, что Аврум предложил это не просто так, готовился, значит, продумал заранее. И, похоже, совсем не случайно остановился сегодня возле нее на остановке автобуса. — Я буду делать все, что положено мужчине… Воевать, — заторопился он, опасаясь, что Фаня его не так поймет. — Работать по дому, заботиться о тебе, приносить деньги.
— А я, значит, буду делать все, что положено женщине: стирать белье, готовить еду и мыть полы? И еще немножко работать в банке? Знаешь, полы я уже мыла когда-то.
— Ты неправильно поняла. Я сделаю все, чтобы ты жила спокойно и по возможности счастливо. Но главное — спокойно. Спать со мной необязательно, если ты об этом.
Надо же, решился все-таки.
— Захочешь — я буду рад. Не захочешь — ну так я дольше терпел и еще потерплю. В квартире три комнаты. Места нам хватит. Как скажешь.
Фаня, не будь дурой, сказала она себе. Судьба дает тебе шанс. Да, та самая судьба и тот самый шанс. Неожиданно, конечно. Но и одной, прямо скажем, не сладко. Что значит «не сладко»? Паршиво! Тоскливо. А Аврум — старый товарищ, проверенный. И раз уж он столько лет ее любит, почему снова, как в юности, не ринуться в омут головой? Спать с ним? Ну так спать. Что она теряет-то?
— Ну что, — сказала она после приличной моменту паузы. — Давай собирать вещи.
— И вы вот так вот сразу согласились и поехали к нему? — ахнула я. — Ничего себе.
— А то ты не поняла еще, какая я авантюристка, — усмехнулась старушка. — Плесни-ка еще вот этого в чаек.
— Вам хватит, Фаня. А то случись какая история — и я не дослушаю ваши рассказы. А мне интересно!
— Собственно, и рассказов больше никаких нет. Это все.
— Как это все?
— Так все. Знаешь, для нас, женщин, самое мудрое — позволять себя любить. И я Авруму это позволила. Он был счастлив, а я прожила с ним двадцать семь самых спокойных лет в моей жизни. Хотя, где там «спокойных». «Спокойных» совсем не в том смысле, с этими военными покоя не жди. Вечный страх за него, когда места себе не находишь, пока его нет дома. А потом добавляется страх за внуков, которые в армии. А потом страх за них, когда они вырастают и думают, что стали самостоятельными, но продолжают делать очевидные глупости. Вообще, страх за близких — это главное чувство старого человека. Всю жизнь боишься и беспокоишься за других. Зато они при этом про тебя не думают вовсе и продолжают делать эти очевидные тебе глупости, мало того, считают их самым важным и необходимым в своей судьбе. А потом начинают волноваться уже за своих детей и внуков. И ничего с этим не поделать. Вековой порядок.
— Томер тоже делал глупости?
Фаня внимательно на меня посмотрела, покачала головой.
— А чем Томер хуже других? Конечно, делал.
— Какие, например? — осторожно спросила я.
— Налей-ка, налей. Таня, не дури. Ничего страшного не случится, неужели ты еще не поняла, что я вам всем сто очков вперед дам? — и протянула мне свою чашку.
Ладно, гулять так гулять. Плеснула чуть-чуть. Фаня отпила, почмокала губами от удовольствия, аккуратно поставила чашку на поднос.
— Знаешь, когда я стала выпивать? Не то, чтобы алкоголизм или там пьянство — а просто выпивать, чтобы немного привести себя в порядок? Немного притупить мысли, чувства, чтобы не было так остро, или, наоборот, все обострить? Я у Махно в армии не сказать, чтобы прямо пила, хотя самогон там лился — будь здоров! На войне всегда так, алкоголь помогает не бояться, но не бояться за себя, а не за других. Я не пила, когда проводили акции возмездия против арабов — просто не нужно было, не было такой потребности отключить чувства и преодолеть страх. Я не пила даже когда Михаль ушла на войну, глупая маленькая девочка, плохо понимающая, что такое жизнь и еле умеющая стрелять. А когда поняла, что без крепкого не обойтись, то помню месяц и день — октябрь 1973. Томер был в армии и уже должен был демобилизоваться, но началась война. Справиться со страхом я уже не могла. Все три года, что он служил. Тяжелые были годы без всякой войны. А уж когда началось…
— А Эран?
— За него тоже страшно было. Но Эран медик, он тогда только-только призвался, и пока проходил курсы, пока его готовили к службе, война уже кончилась. А Томер был в самом пекле.
Фаня еще отхлебнула. Помолчала.
— Этот страх трудно понять тем, у кого нет внуков. Это совершенно другое чувство. С детьми не так. Остро, болезненно, страшно — но не так.
— Но все же обошлось, — осторожно сказала я. — Он же вернулась живым и здоровым?
— Живым. Но не очень здоровым. С войны здоровыми не возвращаются.
— А что такое?
— У него была сильная контузия. И сейчас еще дает о себе знать, у него бывают неадекватные реакции и сильная раздражительность. Зато живой. Это главное.
И она еще немного отпила.
— А Аврум? — я решила сменить тему.
— Аврум, как ни странно, не на войне погиб, а умер в мирное время. Сразу после ливанской войны — надорвался. Жизнь, которой мы жили, бесследно не проходит. От нее или становишься стальным и бессмертным, вроде меня, или сгораешь, сжираешь себя изнутри, как Аврум. Но все равно в этой жизни помнишь только хорошее.
Называется, сменила тему!
— Не знаю, Фаня. Мне, как человеку, который рос в другом месте и в другое время, трудно понять вот как так можно — встретиться через столько лет и сразу согласиться жить вместе.
— Ничего, Таня. В свое время поймешь.
Она снова посмотрела на меня своим фирменным взглядом. И я почувствовала, что сейчас будет задан главный вопрос.
— Если бы сегодня Томер тебя позвал с собой жить — пошла бы?
— Пошла бы, — сказала я, не подумав, и тут же осеклась. Ну что за лиса патрикеевна! Как она меня развела! Получилось, что я сейчас призналась в любви к ее внуку. Я, несчастная метапелет, временный житель Израиля, брошенная и обманутая не единожды, по сути, чужой ей человек — призналась, что влюблена в ее родного внука. Вот тебе и здрасьти!
— Понимаю. А ведь ты его по сути совсем не знаешь. Он тебе, наверняка, ничего о себе не рассказывал. Ни о том, как встретил Гилу, ни почему женился именно на ней, хотя девушек у него было много и до нее, и после: Томер нравится женщинам.
— Я знаю, — буркнула я.
— И несмотря на это, ты тут же сказала, что пошла бы за ним. Так и я с Аврумом. Я его достаточно хорошо знала раньше, чтобы быстро принять решение и не ошибиться.
Права моя старушка, ох, как права. Спросить что ли про Гилу? Нет, не буду. Не хочу. Хотя любопытно, конечно. Нет, не надо спрашивать.
— А почему Томер женился именно на Гиле?
Фаня усмехнулась.
— Потому что она была единственная, кто прощала ему все его похождения. Они с армии знакомы. Когда его контузило, она работала в госпитале, выходила, поставила на ноги и достаточно долго ждала, пока он перебесится. А когда перебесился, Томер понял: эта девушка будет ждать его всегда. Что бы ни произошло. И женился. Поняла?
Как не понять. Поняла. Поняла намек, что я у него очередная интрижка, что Гила его будет ждать и после того, как я ему надоем. Прозрачно, чего уж. Тонко, Фаня. Очень тонко намекнула. Но верно сделала.
Стоп. А ты, Таня, какие-то иллюзии питала? Конечно, питала. Как без иллюзий. Себе не признавалась, но думала иногда, что он в какой-то момент скажет: знаешь что, Тания? А давай круто поменяем нашу жизнь! Давай, любовь моя, проведем остаток жизни вместе, как моя бабушка с Аврумом? Дура. Наивная дура, несмотря на почтенный возраст и некоторый жизненный опыт, который, как известно, ничему не учит.
И как теперь быть? Помириться с Лехой, которого я выбросила как ненужную вещь? А вот смогла бы я жить с ним, если бы позвал? Самое интересное, что смогла бы. Так что я Фанин скоропалительный уход к Авруму понимаю. Просто мужчины трусы и боятся в нужный момент сказать: бросай все и иди ко мне. Они, собственно, и понять, что наступил этот «нужный момент», не могут. Аврум смог. За что ему честь и хвала.
А теперь, положа руку на сердце, Томер — твой мужчина? Нет, не мой. И Игорь не мой. Нету у меня моего. Вот такая печаль. И когда бабушкин внук в следующий раз предложит с ним встретиться, я откажусь. Вот сейчас прислушалась к себе и поняла: откажусь. С этим надо кончать. Пусть идет к своей вечно ждущей Гиле. Молодец бабушка Фаня, ловко подвела меня к верному решению.
Пока я тут разбиралась со своими любовными переживаниями, страна окончательно с ума посходила, и одновременно Фане становилось все хуже. Мне даже казалось, что хуже ей становится не от старости, а от всеобщего безумия вокруг. Бесконечные митинги, демонстрации то сторонников правительства, то поддерживающих оппозицию. Одни кричат, что наконец-то на Ближнем Востоке установится мир, когда один народ перестанет угнетать другой, другие уверяют, что страна катится в пропасть, что премьер Ицхак Рабин предает страну, вооружая террористов и отдавая им территории, и что теперь мы на грани катастрофы. Кому верить? Да Бог его знает. Я расспрашивала Фаню, которая хоть и сдала сильно, но мыслила по-прежнему четко и разумно. И знает про Израиль и его историю побольше моего. Она ведь эту историю и творила.
— Фаня, что происходит? Что будет: мир или война? И почему, если Рабин хочет мира с арабами — это плохо?
— Будет ли мир, Танюша, это никому не известно.
— Ну и что делать? Сами-то они понимают, что творят?
— Знаешь, Аврум неплохо знал Рабина, работал с ним в генеральном штабе. Он уверял, что большинство генералитета было твердо уверено в неизбежности мирного договора с арабами. Генералы были убеждены: достаточно уйти из Иудеи, Самарии и Газы — тут же наступит мир и покой, и лев возляжет с агнцем, о чем мечтал пророк Исайя больше двух с половиной тысяч лет назад. Как видишь, с тех пор мало что изменилось.
— А это разве не так? Разве мир с арабами невозможен?
— Во всяком случае, не такой. Аврум был реалистом, а в генштабе задавали тон идеалисты.
— Послушайте, Фаня, вот как женщина скажите: ведь у арабов свои семьи, неужели они не хотят спокойно работать и растить детей?
— Видишь ли, дорогая, ты часть того мира, где господствует иллюзия, что все люди одинаковы, все хотят спокойно трудиться и растить детей. Поверить в то, что кто-то готов умереть только ради того, чтобы тебя убить — трудно, но необходимо, потому что если в это не верить, то и ты сдохнешь, и твои близкие. Все остальное — заблуждение.
Фаня устала, было видно, что в отличие от воспоминаний, этот разговор ее утомляет, неприятен, что она сама мучается от невозможности осмыслить происходящее. Но только так можно было хоть что-то понять. Поэтому я безжалостно продолжила, хоть бабуля и напряглась.
— Так вы считаете, что из этого договора ничего не выйдет? Зачем же тогда Рабин с Арафатом руки пожимали в Вашингтоне?
— И это тоже было шоком. Скажи мне кто-нибудь году в 48-м, что такое случится — пристрелила бы на месте за провокацию. Но жизнь — это большой сюрприз. Доживешь до моих лет — поймешь.
Все, хватит. Положила Фаню отдыхать, она теперь все чаще днем дремала. Да и вообще стала спать очень много и долго, я иногда даже пугалась, подходила на цыпочках проверить — дышит или нет. Дышит, слава богу.
Сколько я ни клялась, что мучительные отношения с Томером закончены, а опять засобиралась к нему на свидание. Кто бы сомневался, да? Мы часто даем себе твердые обещания, которые легко нарушаем. Вот я и стою, перебираю гардероб. Денег за это время я скопила прилично, даже кое-что на себя потратила. Лифчики-трусики, кофточки-брючки. Как без этого, у меня же «отношения»! Могла бы уже и ехать к своей доченьке, та, поди, все глазки просмотрела, где же ее любимая мамочка, когда наконец свалится ей на голову. Понимала я это, и всячески оттягивала отъезд. Фаню я на кого оставлю? Кто за ней будет ухаживать? Так что, здравствуй, Томер, это я.
В следующий выходной, сдав вахту бессменной Лене, от которой за эти годы и двух слов не слышала, я лежала с Томером в номере очередной гостиницы, отпыхиваясь от любовных экзерсисов и старательно отгоняла неотступную мысль, что с этими похождениями надо кончать. Это было бы разумно. Но кто и когда поступал разумно?
Чтобы не думать о печальном, стала думать о плохом. Может, Томер прояснит ситуацию в стране.
— Томер!
— Угу, — отозвался мой любовничек, лежа с закрытыми глазами.
— А что ты думаешь про мир с палестинцами?
Он открыл глаза и с изумлением посмотрел на меня.
— Почему тебя это интересует?
— А почему меня это не должно интересовать? Я здесь живу, мне важно знать, что происходит.
Томер встал, натянул трусы. Ну да, разговаривать на такие темы лучше прикрывшись. А то совсем смешно. Вспомнила Фанин рассказ про голого Натана, проповедующего сионизм. Томер ходил по комнате, зачем-то проверил кондиционер — работает, работает, хоть и ноябрь на дворе, на улице начал дуть легкий ветерок, можно и с открытыми окнами жить. Но хрен его знает, как у них тут в гостинице окна открываются. Скорее всего — никак. Мы попробовали, но открыть так и не сумели. Так что хочешь-не хочешь — кондиционер гонит холодный воздух, от которого вся кожа пупырышками покрывается. Только занятия любовью и согревают. В общем, для тепла трахаться надо.
Господи, опять мне какая-то дурь в голову лезет. Что ему надо от этой холодильной установки, почему молчит?
— Видишь ли, Тания, — начал он. — Простой ответ дать не получится. Нужно рассматривать всю историю в комплексе.
— Ну ты постарайся разъяснить, я не совсем дура, кое-что знаю. Особенно, если объясняют на простом иврите.
— Да не обижайся ты! — Томер был очень серьезен. — Пойми, не зхнаю, как вам, а нам вдалбливали в голову, что вот-вот, буквально завтра, здесь наступит мир и больше не будет войн. В Израиле пели песни о мире…
— Ну, этим нас не удивишь, — хмыкнула я и пропела:
Дети разных народов
Мы мечтою о мире живем…
— Я не понимаю, что ты поешь, но примерно представляю. Вот и у нас была та же история — все про шалом, который уже тут, вот прямо чуть-чуть подождать, и наступит тишь и благодать…
— Я думала, у вас люди рациональнее.
— Рациональнее. Но «шалом» был пунктик. Сомневаться в его неизбежности и в том, что на той стороне думают точно так же, было уделом маргиналов, экстремистов и, по общему мнению, недалеких людей.
— Единомыслие?
— Что-то вроде того. Бабушкин муж, Аврум, умница, полковник, который работал в военной разведке, а значит знал гораздо больше простых смертных, и то… Он даже уверял меня, что, когда я вырасту, мне не придется служить в армии, потому что наступит мир. Что ж тогда говорить об обывателях, если даже он уверен, что завтра наступит — и все будет прекрасно.
— А твоя бабушка говорила, что он думал иначе, чем большинство генералов генштаба.
— Думать-то он может и думал иначе, но кроме мыслей необходима повседневная работа. И конечной целью этой деятельности должен был стать всеобъемлющий мир с арабами.
— Разве это плохо?
— Это прекрасно. Но это иллюзия. И тот факт, что арабы никак не хотели с нами мириться, вызывал безграничное изумление руководства страны. Это шло вразрез с идеологией. Мы отдавали им территории, шли навстречу в одностороннем порядке, но мира как не было, так и нет. А соседи втихую посмеивались над нами, принимая нашу готовность к миру за проявление слабости. Здесь восток, милая. Тут своя психология. А мы думали что тут Запад…
А мы этого ничегошеньки не знали и не понимали. Нам впаривали про израильскую военщину, про агрессию против мирного арабского народа, и нужно было забраться за тридевять земель, чтобы попытаться самой разобраться в происходящем. С другой стороны, пока я не встретила незабвенного Игаля, Израиль был для меня чем-то вроде Аргентины. То есть, о его существовании я знала, но вот что там происходит…
Пока Томер все это рассказывал, я тоже встала с кровати, завернулась в простыню, деликатно натянула белье. Говорить о таких вещах, лежа голой под простыней, глупо. Томер открыл мини-бар, вытащил бутылочку колы. Виски мы обычно брали с собой, хоть я этот самогон не очень уважала, а Томер любил. Он надо мной посмеивался из-за того, что я виски пью с колой. Сам-то пил чистый. Плеснул мне этого пойла в стакан, посмотрел вопросительно, добавил колы, не спрашивая. Вот и славно. Что ж он остановился, не продолжает?
— А потом началась Война Судного дня, когда мы были на волоске от гибели, — после некоторого молчания продолжил Томер.
— Ты же воевал тогда?
— Да. Я уже должен был демобилизоваться, мы обсуждали, кто что будет делать на гражданке, но все пошло кувырком.
— Ты был на севере или на юге?
— На юге. Мне, можно сказать, повезло: египтяне разбомбили нашу радиолокационную станцию в Шарм аш-Шейхе, меня сильно контузило, так что сразу попал в госпиталь. А те, с кем мы обсуждали будущую мирную жизнь, погибли. Остался только Цвика, но у него такая психологическая травма, что с ним стало трудно общаться. Так что армейских друзей у меня нет.
— А сейчас ты как?
— Только головные боли иногда, легко отделался.
Ничего себе «легко»! Как они выживали при таком количестве войн и смертей. Просто необъяснимо.
— И ты, Тания, думаешь, что эта тяжелейшая война, чуть ли не поражение, стала для нас уроком?
— А разве нет?
— Нет. Мы ничему не научились. Менахем Бегин отдал египтянам Синай, а нам оставил Сектор Газы. Это то же самое, что ампутировать здоровый орган, но оставить опухоль.
— Так что же, Рабин ошибается?
— Это не ошибка, это крах прежней идеологии, только мы этого еще не поняли. И еще долго будем цепляться за уверенность, что стоит только пойти навстречу нашим врагам, как они моментально превратятся в друзей. Так не бывает. И глупо этого не видеть.
— Так что же делать?
— Этого, к несчастью, никто не знает. Ясно одно: добром эта история не кончится.
Да уж, второго раунда сексуальных забав после такого разговора ожидать не стоит. И покинули мы отель практически в молчании, каждый думал о своем. Проехали мимо забора, обклеенного плакатами, на которых Ицхак Рабин был изображен в эсэсовской форме. Если уж меня при этом передергивало от омерзения, то что должны были чувствовать израильтяне?
Ладно. Высокая политика — это хорошо, но послезавтра — суббота, поэтому надо успеть еще в магазин заскочить, купить к субботней трапезе что-нибудь вкусненькое. Вот так у нас всегда, проза жизни вытесняет интеллектуальные запросы. Мясо Фанин желудок уже не выдерживает, значит, рыбу? Только не жирную. Запас овощей надо пополнить, сделать легкий гювеч, супчик сварить. Фаня любит русские щи с капустой, хотя ей теперь и капуста тяжеловата, даже вареная. Ничего, сделаем пожиже. На шабат принято пить красное сладкое вино, только мы его с Фаней терпеть не можем: ей не вкусно, а мне оно слишком напоминает недоброй памяти портвейн «Кавказ» времен рокерской юности. Но не купить нельзя, ибо на бокал с вином обязательно нужно произнести благословение, так что купим безобидное сухое красное. Попросила Томера высадить меня у супермаркета, пошла кидать в тележку продукты, а сама продолжала размышлять над тем, как эти евреи не только выживают столько десятилетий, но еще и улыбаются при этом. Можно даже сказать, ржут. И все равно, несмотря на войны и теракты, уверены в справедливости этого мира, в том, что все люди хотят одного. А люди хотят разного. Одни хотят детей рожать и растить, другие — этих детей убивать. И ничего ты с этим не поделаешь. Разве что начать убивать тех, кто хочет убить твоих детей. Вот и получается, что идиотское выражение «надо, чтобы все хорошие собрались вместе и убили всех плохих» — это единственный способ разрушить порочный круг. Но разве можно добиться мира, убивая? Ведь именно этого и хотят наши враги.
«Наши» враги? Забавно, я стала думать про Израиль… А почему нет? У меня здесь моя Фаня, от которой я столько узнала, сколько бы за всю жизнь не узнала бы. Здесь я встретила свою любовь. Даже не одну, чего уж там. Жить мне здесь комфортно, хоть бы и в приживалках, хоть нет у меня свое крыши над головой, комфортно, несмотря на въевшийся глубоко внутрь страх перед автобусами. Но и к постоянной щемящей опасности привыкаешь, все это по сути ерунда, с этим тоже можно справиться, особенно, когда есть кое-какие средства. Можно снять квартиру, можно купить машину, можно побороть страхи. Все можно, было бы желание.
А есть ли у меня такое желание? В России у меня Катька моя, все вокруг привычно, все говорят на русском, знаешь куда бежать и на кого наорать, чтобы добиться своего. Ну так я и здесь научилась распознавать, с кем и как общаться.
Но пока Фаня жива — я с ней. А там — увидим. Может Томер с Гилой разведется, ха-ха-ха. Самой смешно. Никуда он от нее не денется. Леху я отшила, а Игорьку вообще делать нечего в ближайшем моем окружении. Так что, Таня, лови момент, наслаждайся хорошим сексом с любимым человеком, а проблемы — проблемы будем решать по-израильски, не заранее, а когда приспичит. Вот и все.
Субботняя трапеза получилась на славу — со сладкой халой, приправленной солью — очень вкусно, между прочим, с легким супчиком и рыбкой на пару. Фаня даже поела с аппетитом, потом поспала, да и я, честно сказать, подремала — днем в субботу спится особенно сладко. Странно, ведь у нас с Фаней, считай, каждый день суббота. Видно, биологические часы срабатывают.
Вечером старушка моя выкатилась в салон, попросила включить телевизор — там какой-то митинг идет на площади Царей Израилевых. Как мне нравится это название! Это вам не площадь Парижской коммуны или площадь Ленина. Царей Израилевых! Звучит!
По телевизору огромная толпа пела, кричала лозунги, заполнив всё пространство площади перед муниципалитетом Тель-Авива. Люди размахивали флагами, плакатами, транспарантами. С балкона одна за другой звучали зажигательные речи, потом начался концерт. Завершилось все песней про мир, который вот-вот придет, так что надо идти ему навстречу. Прямо как Томер рассказывал, видно, еще из того времени песня. Двое мужчин в годах — премьер-министр и министр иностранных дел — на удивление фальшиво и нестройно подпевали белокурой женщине в годах. Ну, не каждому дано быть певцом, ничего не попишешь. У них вообще другая задача. А вот певица видно, что была раньше красавица, впрочем, и сейчас вполне ничего себе. И пела профессионально. Голосина у нее — будь здоров!
Митинг закончился, люди стали расходиться, политиков окружили журналисты, очень важные персоны немного снисходительно, как у них принято, рассказывали о том, как прекрасно мы семимильными шагами движемся к миру, несмотря ни на что… И в это время стало происходить что-то страшное. Толпа забурлила, закрутилась, не было понятно, в чем дело, только вдруг стало видно, как к стене мэрии десятка полтора полицейских прижали какого-то парня, крики, шум, неразбериха. Ведущий трансляции дрожащим голосом сказал, что в Рабина стреляли, он в больнице. Три выстрела.
Три выстрела? В главу правительства? Это же… Я повернулась и с тревогой посмотрела на свою старушку. Фаня пошла алыми пятнами, все лицо покрылось, я испугалась, что давление подскочило, притащила тонометр, но она отмахнулась, не отрываясь от экрана. Камера переместилась в госпиталь, у которого собралась толпа людей, все ждали сообщения о состоянии премьера. Наконец к журналистам вышел пожилой седой человек, стал дрожащим голосом читать по бумажке:
— Правительство Израиля с глубоким прискорбием и в величайшем горе сообщает о смерти премьер-министра и министра обороны Ицхака Рабина, который был убит сегодня вечером в Тель-Авиве. Да будет благословенна его память!
И люди вокруг громко закричали: Нет! Нет!
Студент Бар-Иланского университета Игаль Амир трижды выстрелил в Ицхака Рабина практически в упор. Две пули убили 72-летнего главу правительства, третья легко ранила его телохранителя. Два выстрела в обреченного, один — в случайного человека. Если уж мне сразу стало страшно от такого совпадения через 77 лет (а теперь скажите, что это не мистика! Две семерки), то что должна была чувствовать моя Фанечка, услышав эту информацию? Вся страна впала в состояние некоего шока и ступора: то, что казалось невозможным, немыслимым, оказалось реальностью. Премьер-министра еврейского государства убил гражданин Израиля, еврей, верующий парень, отслуживший в боевых частях. Убил потому, что не был согласен с тем, что тот делал. Неужели такое стало возможным? Здесь, в этой стране?
Впрочем, о чем это я? В любой стране такое возможно. Ради идеи люди всегда и везде шли на смерть — и ради нее же были готовы убить. И убивали. Хоть через 77 лет, хоть через 770.
Фаня махнула рукой — выключи телевизор. Она посидела молча перед черным экраном, потом покатилась в свою комнату, но на пороге обернулась ко мне и сказала:
— Эта страна больше никогда не будет такой, как прежде. Того Израиля больше нет.
И закрыла дверь. Я посмотрела на часы — почти полночь. Что бы ни произошло, пора спать. Вернее, попытаться уснуть.
Фаня ушла как уходят праведники: во сне. Фраза о том, что Израиль больше никогда не будет таким, как прежде, стала ее последними словами. В эту ночь не стало ни государства, ни моей бабулечки: 5 ноября 1995 года Иегудит-Фанни Винер просто не проснулась.
Я не сразу поняла, что произошло, пора было ее будить, и я гремела на кухне посудой, чтобы хоть так заставить ее проснуться, варила себе ароматный кофе, запах от которого заполнил всю квартиру. Но что-то было не так. Фаня не вставала, не просила кофе, не реагировала на грохот посуды в мойке. И тогда я пошла будить мою подопечную. Оказалось, что всё было не так.
Она лежала на спине, нос у нее заострился, кожа на лице натянулась и сразу стало понятно, что никакой это не сон. Я испугалась, закричала, стала ее трогать, тормошить, только была моя Фанечка уже твердой и холодной. Что делать, куда бежать? Трясущимися руками набрала номер Михаль, никто не ответил, видно вышла куда-то. Позвонила Томеру, трубку взяла Гила, и даже на расстоянии было слышно как она недовольна, даже возмущена, что я смею звонить им домой. Но моментально взяла себя в руки, сказала, что сейчас вызовет амбуланс, позаботится о формальностях, ибо что делать и в какой последовательности, я понятия не имела. И, естественно, была не в себе. Так что черт с с ним, с отношением ко мне Гилы, зато она знает, что сейчас нужно, в этом я не сомневалась. Только было жутко находиться в одной квартире с покойницей, с которой мы только накануне вечером обсуждали ситуацию в стране. И еще было немного стыдно от того, что тревожила меня совершенно неуместная мысль: где же я теперь буду жить? Сама себе напомнила Шарикова с его бессмертным «А где ж я буду харчеваться?!» Сравнение с Шариковым было обидным, но верным. Разве об этом сейчас надо думать? Как ты можешь, Таня?
А о чем можно думать? О том, вспоминала ли она, засыпая навсегда, то чувство, с которым стреляешь человеку в спину? Помнила ли, каково это — нажать спусковой крючок, зная, что сейчас вот этот живой, смеющийся или, наоборот, серьезно слушающий собеседника человек, умрет. Даже если это будет очень плохой или просто искренне заблуждающийся человек. И умрет он потому, что ты выстрелила ему в спину. Исправит ли его смерть совершенное им зло или допущенную им фатальную ошибку? И как потом жить, зная, что человека-то ты убил, а зло и ошибки никуда не делись?
Об этом ли думал тот чернявый парень, выпуская три пули в спину пожилого премьера? О том, что это не человек, а — символ, функция? А раз так, то никаких особых проблем с убийством быть не должно, да? Нет, наверное, он, как Фанины товарищи, думал, что это была казнь, «изъятие из обращения». Как можно изъять человека из обращения? Что за дурацкая формулировка? Как поднялась рука «изъять» отца, деда, мужа, человека, который хоть и заблуждался, мостил, по старой поговорке, добрыми намерениями дорогу в ад, но точно так же болел душой за страну, как и этот чернявый парень, мальчишка совсем.
Вот такие мысли меня обуревали, пока я ждала скорую помощь, сидя рядом с маленьким телом, покрытым с головой белоснежной простыней. Вы скажете, все это интеллигентские сопли провинциальной учительницы, те люди думали совершенно иначе? Наверное. Терзалась ли подобными мыслями пулеметчица Украинской повстанческой армии? Вряд ли. Не думаю, что мучили ее угрызения совести, когда она наводила пулемет на казачью лаву генерала Шкуро, на петлюровских гайдамаков, на красную конницу. Все они неслись на нее, чтобы убить. Так что выбор у «хорошей еврейской девочки из Одессы» был простой — или ты, или тебя. И тогда выбираешь «ты», отбрасываешь сомнения и нажимаешь на гашетку «максима», который начинает гулко выплевывать по 600 пуль в минуту со скоростью 750 метров в секунду. Это значит, что тем, кто скачет на тебя, жить остается полторы секунды, не больше. А вот ты будешь жить. Некогда размышлять о высоких материях, когда тебя вот-вот зарубят шашкой или застрелят из нагана. Надо действовать.
Но ведь точно так же думал и тот парень, который вытягивал из кармана свою «беретту», чтобы выстрелить в спину Рабину. Он-то тоже хотел действовать! Как все запутано, как все странно, кто его знает, кто тут прав, думала я, пока тело Фани выносили из квартиры. Вспоминала ли она свою боевую подругу Маню, жестоко отомстившую насильнику за поругание подруги? А что бы сделала я, Таня? Ничего бы я не сделала. Не смогла бы. Мучилась бы разными мыслями. Взвешивала за и против там, где надо не думать, а действовать. Хотя, скорее всего, я опять сама себя обманываю. Тут или я бы смогла сделать то, что необходимо, или Фаня точно так же мучилась, но делала то, что должно. Потому что иначе не бывает.
Фаню похоронили не по еврейской традиции — в тот же день, а только через двое суток: ждали младшего внука из Америки. Эран этот все равно опоздал: его самолет задержали в Амстердаме, где была пересадка. Не успел. На Томера, кстати, он был совсем не похож. Эран мне не понравился — высокомерный. По мне скользнул взглядом и не отразил, что я и есть тот человек, который с его бабушкой провел последние годы, заботясь о ней. Действительно, кто я для него вообще? Эмигрантка какая-то, мало ли в Израиле эмигрантов. Томер тоже вел себя как чужой, ко мне даже не подошел. Видно было, что ему плохо, но ни он, ни Гила не проронили ни слезинки. Одна я на кладбище ревела в голос, и не по нашей русской традиции, а совершенно искренне: жалко мне было Фанечку, привязалась я к ней за эти три года. Привязалась? Боюсь сказать «полюбила», хотя полюбила, конечно. Господи, как мне ее было жалко!
Михаль тоже стояла потерянная. Казалось, что мама вечна, ведь она же всегда была, и все думали, что она всегда и будет. Эден поплакала, не без того, но долго ли плачут на похоронах прабабушек? Процесс прощания с родными у евреев отработан тысячелетиями: все происходит мгновенно, чтобы родственники не смогли опомниться, просто исполнили ритуал. Это правильно, думать о потере, осознавать ее начинаешь потом, когда все уже позади. А пока опускают тело в могилу, старший мужчина в семье читает кадиш — поминальную молитву, одежду разрезают в знак траура. Потом вся семья собирается вместе и сидит шиву — семь дней траура, в которые нельзя покидать дом, и к ним приходят друзья и родственники выразить соболезнование. На шиву эту меня не позвали, какая я родственница или подруга, я же теперь никто. Тем более, что Гила вряд ли была бы рада лицезреть меня целую неделю — шиву сидели в квартире Томера. Ну и хрен с ними, с этой семейкой. Так что я сама по себе отсидела траур в бабушкиной квартире. Рассматривала старые альбомы, немножко плакала, слонялась взад-вперед, не зная, куда себя приткнуть. Хотела позвонить Лехе, но вовремя передумала: что, Таня, пока твой любовничек тебя обхаживал, он был тебе не нужен, а как стало плохо — сразу понадобился? Переживу. Хотя очень хотелось пореветь у него на плече, утирая слезы и сопли, рассказывать про Фаню. Но нет, сдержалась. Потом жалела.
А народу на похороны пришло совсем мало, только родственники и всё. Оно и понятно, все сверстники моей бабулечки уже там, наверху, дожидаются свою подругу. Там ее ждет лихая бесшабашная Маня, отчаянный матрос Митя Попов, хитрожопый авантюрист Блюмкин, которого никто так и не смог раскусить до конца. Ждут Дора и Аврум. Всех их убили молодыми, молодыми они и встретят свою Фаню. И там уже будет не до обид и претензий, там навсегда все равны. А может и там они будут сводить старые счеты, все-таки все они были личностями неординарными, самолюбивыми и искренними.
После положенного траура выяснилось, что Фаня оказалась женщиной весьма и весьма предусмотрительной. Квартиру эту в престижном районе она завещала Эден, специально оговорив, что я могу в ней жить до возвращения правнучки из армии. То есть, лет на семь мне жилье было обеспечено, как и довольно крупная сумма денег, которой, при экономных расходах, хватит достаточно надолго. Спасибо, бабушка Фаня! Жаль, что я так мало смогла для тебя сделать.
Так незаметно прошло четверть века и наступил день сегодняшний. Я рассказываю эту историю в маленькой квартире все в том же Бат-Яме, откуда она и началась. Ни в какую Москву я не уехала, наоборот, Москва приехала ко мне. Неожиданно в один из наших с Катькой телефонных разговоров дщерь моя общалась с мамой крайне любезно и была непривычно ласкова. Никаких тебе «Как дела? — нормально», неожиданно я стала не «мать», а «мамуля». Что-то тут не то.
— Колись, Катерина, что у тебя происходит.
Та помолчала, а потом и огорошила:
— Мамуля, я беременна…
Собственно, ничего странного в том, что девица двадцати с лишним лет от кого-то понесла — нет. Ничего странного — если это не твоя дочь. А вот когда это твое родное дитя… Я и замолчала. А как прикажете реагировать? Ну и она молчала на другом конце провода. Между прочим, теперь это телефонное молчание, как и остальные коммунальные услуги я оплачивала сама. Потом, наконец, тупо спросила:
— Какой срок?
— Два месяца.
— И кто этот счастливчик?
— Какой счастливчик?
— Отец ребенка.
— Мам, ты не поверишь… Это хороший еврейский мальчик. Они с родителями едут в Израиль. Он зовет меня замуж, чтобы я поехала с ним.
— Ну, он — понятно. А его родители?
Катя снова замолчала. Слышу, набрала воздух в легкие.
— Они пока не знают.
Узнаю мощную наследственность нашей семьи по женской линии! Вот уже третье поколение наступает на те же грабли. Мы, девочки, молодцы, да? Впрочем, хрен с ними, с генами. Что мы, ребенка не вырастим? Наверняка, это будет девочка. В нашей семье рождаются только девочки, которые потом рожают девочек, не пойми от кого. Семейная традиция, так сказать.
Только так случилось неожиданно, что Катюха моя эту традицию взяла, да и прервала. То есть, родила от законного супруга: через несколько дней дочь моя позвонила — сама! — и прерывающимся голосом сообщила, что выходит замуж за своего Володю. Родители мальчика сначала огорчились, что жена сына будет гойка, а значит и ребенок будет гоем, но потом смирились. Внук все-таки.
И тут меня как током шибануло: это же будет и мой внук! Я-то тоже, получается, стану бабушкой! Как так? Какая бабушка в сорок с небольшим?! Когда дите родится, будет мне сколько? Сорок четыре, как и моей мамаше, когда Катька родилась. Нет, все же в нашей семье свято чтут традиции.
Семейство Рубиных было очень интеллигентным, Володя оказался симпатичным парнем, трогательно влюбленным в мою стервозу. Правда, там была еще бабушка, которая на меня смотрела «как солдат на вошь», но мне с ней детей не крестить. Смешно получилось про «крестить» в еврейской семье. Каламбур, буквально. Катька использовала практически последнюю возможность прилететь, врачи ей разрешили, но только под личную ответственность. Рожала уже здесь, в больнице «Ихилов». Понятно, что рожать она стремилась сюда, в Израиль. Наслушалась материных рассказов про советские родильные дома. Как вспомню… Грубых медсестер, равнодушных врачей, санитарок, ненавидящих тебя непонятно за что, презирающих за то, что рожаешь без мужа. А раз так, значит, проститутка. Никакого обезболивания, никакой предродовой, никакой муж не может держать тебя за руку, чтобы не было так страшно. Тут я посмотрела на местную роскошь, так прямо захотелось самой родить, честное слово. И вышел к нам из дверей родильной палаты смешной взволнованный Володя с крохотной куклой на руках. И ты сразу же превращаешься из женщины-матери-тещи просто в бабушку, потому что не можешь наглядеться на это чудо, эту красавицу, которой одарила нас моя шлендра непутевая. Теперь уже не непутевая, а вовсе наоборот — «верная супруга и добродетельная мать». Угадайте, кого она родила? Правильно, девочку. Традиции нарушать нельзя!
Вот так моя девочка принесла нам девочку. Рубины хотели назвать ее Николь, чтобы было как у всех, но я встала стеной: ребенка будут звать Фанни и точка. Они все, включая Катю, встали стеной напротив, уж больно имя старорежимное. Ребенка надо называть так, чтобы ему потом было не стыдно с этим жить. И, в общем, наверное, были правы. Чтобы не разругаться вдрызг, пошли на компромиссе: у девочки будет двойное имя — Николь-Иегудит. Рубины, конечно, поначалу звали ее Ника, а я упорно называла ребенка Дитой. Вслед за мной и они со временем сдались, смирились. И стала внученька наша по-домашнему Дитой. Добилась я своего.
Слава богу, девочка как родилась красавицей, так и становилась все краше день ото дня, налюбоваться не могла. Поразительно, насколько она лучше своей матери! В бабушку пошла. Скажете, все бабки так говорят? Ну и что? Я-то знаю, что она объективно — да-да, объективно! — самая красивая, самая лучшая девочка в мире! Сегодня ей уже 26 лет, можете представить?! Я — нет. Никогда не могла понять, как так быстро смешной карапуз превращается в долговязую девицу. Просто невозможная вещь.
Я их всех на первых порах пустила пожить у меня… вернее, у Фани, чем вызвала плохо скрываемое недовольство Михаль и открытую вражду с Гилой. Но мне, честно говоря, было уже по барабану: до демобилизации Эден Фаня оставила квартиру мне? Мне. Вот и отвалите с вашими претензиями. Я понимаю, что «Тания» вам уже не нужна, раз нету больше моей подопечной, ну так и вы мне не нужны в таком случае. Перетопчетесь. Как минимум шесть лет у меня в полном распоряжении квартира в престижном районе на Площади Республики.
Томеру они, видно, хвоста накрутили, и он тоже перестал со мной общаться, звонить и приезжать. Уж не знаю, что у них там произошло, но похоже, на этот раз Гила терпеть похождения своего муженька не стала и поставила ультиматум. Не могу сказать, что мне это было все равно, как-то очень неожиданно отважный боевой офицер оказался подкаблучником и маменькиным сынком. И видеть это было неприятно. Собственно, теперь у него и возможности приезжать не было, кончилось вот это: «навестить бабушку».
Только Эден по старой памяти продолжала прибегать ко мне на уроки музыки и, наконец-то, заинтересовалась фортепиано по-настоящему. Привозила ее на занятия исключительно Гила, не поднимавшаяся в квартиру — ожидала дочь в машине внизу, чтобы со мной не встречаться. Я, естественно, порыдала из-за Томера пару ночей, как у нас, у баб, водится, попереживала, а потом — опять же, как у нас водится — обозлилась. Всё? На этом вся любовь? Права была Фаня, никуда он от Гилы не денется. Это меня всегда поражало: отчаянные на войне, идущие в огонь без страха и сомнений, готовые на драку и на смерть, мужчины совершенно беззащитны перед женами, которых почему-то боятся как огня. И если возлюбленный мой так легко сдался на милость победительницы, то, значит, не так уж он меня и любил. Любил бы — был бы со мной. А так я для него просто интрижка на стороне, отчего ж не потрахаться с новой бабой?! Тем более, русская — пикантно. И, скажите теперь, на что он мне такой нужен? Будет потом и от меня на сторону бегать, а дома врать. Пошел он. Как-то враз и любовь прошла, и переживать перестала.
Пока Катька рожала, мы с Рубиными сняли квартиры в Бат-Яме — там дешевле, чем в Тель-Авиве, да и надо было быть поближе друг к другу, чтобы срываться и мгновенно прилетать на помощь молодым. В одном городе, но, не приведи, Господь, не вместе. Перегрыземся, однозначно. А так — удобно очень: можно позвать бабу Таню или бабу Нату погулять с крохой, а станет ребенок постарше — отправлять их на детскую площадку. Один у черт у бабушек график свободный, вот пусть и занимаются любимой внучкой. А мы что, мы с нашим удовольствием, как говорится.
Вот в один прекрасный день я чинно прогуливаюсь с Диткой по набережной, даю родителям возможность работать и зарабатывать. Володя чуть ли не на второй день со своим свободным английским устроился в какую-то фирму по компьютерам, я в этом мало что понимаю, но говорят, это очень перспективное направление. Забегая вперед, скажу — ставка была сделана удачно: сейчас он зарабатывает большие деньги, чем-то там руководит в какой-то крупной компании, что-то американское. Катюша тоже руководит чем-то, я как всегда плохо понимаю, чем она занимается. Работает, в достатке — ну и славно, а что нам, старикам, надо? Так что качу я коляску, курлыкаю с внучкой, бормочу ей что-то ласковое и невнятное, как все бабушки. В это время визжат тормоза, и около нас резко останавливается большая красивая машина, из которой выходит… Да нет, вылетает Леха. Надо же! Проезжал мимо, увидел меня, остановился.
— Привет, Таня!
— Здорово, Леха!
— Твоя? — кивнул на коляску.
— Моя.
— От того… да?
— Дурак ты, Леха, как был, так и остался. Это внучка моя!
Тут он, ясное дело, обалдел.
— Да ты что? Так ты бабушка?!
Хотела я ему ввернуть, что ты, брат, так получается с будущей бабушкой спал, но сдержалась. Ужасная банальность, еще и пошлая.
— Леха, у тебя как с логикой? Если это моя внучка, то, конечно, я — бабушка. А что, бывает иначе? Ты-то как? Сто лет не виделись. Женился?
— Развелся. Какая девочка славная! Это ведь девочка!
— Редкая догадливость. Это Николь-Иегудит, Дита.
— Забавно. Пройдемся? Погоди, только припаркуюсь.
Ну, давай, паркуйся. Попробуй на набережной стоянку найти, а я посочувствую. Нет, смотрю, кинул машину на платной стоянке, не пожадничал, а сам чуть не бегом ко мне.
— Для бабушки, Танюш, ты слишком красива.
— Леха, я взрослая пожившая тетка, меня на такие глупости не купишь.
— Я и не покупаю. «Правду говорить легко и приятно», говорил один персонаж известного романа…
— О, знаешь, Леха, по поводу того же романа! А я ведь только в Израиле сообразила, что этого героя звали не Иешуа га-Ноцри, как мы привыкли, а Иешуа га-Ноцри, представляешь?
— Спросила бы меня, я бы тебе сразу разъяснил…
И пошли мы с ним, как приличные бабушка с дедушкой, на прогулке с внучкой, неспешно беседующие об искусстве. Ну и доходились, в будущем году будем праздновать серебряную свадьбу. Кто бы мог подумать? С Лехой? Сама в шоке до сих пор. «Мама вышла замуж» называется, было такое старое кино. Родня моя новоявленная сначала тоже была в ступоре от стремительного изменения судьбы одинокой женщины, но и они быстро привыкли к интеллигентному человеку, без сомнения обожающему Татьяну Константиновну. Слетали мы с ним на Кипр, расписаться, так что получилось будто скидка на распродаже: два в одном. Стала мужниной женой, заодно и вторую заграницу посетила.
А что мой Игаль? Да ничего. Приходил мириться несколько раз, был послан далеко-далеко, я умею, вы в курсе. Оформили с ним развод у адвоката сразу же после того, как я получила статус постоянного жителя Израиля. В МВД даже не удивились, что я так быстро зарегистрировала развод с одним и тут же — брак с другим. Они и не такое видали. Вот так я Леху в одночасье сделала дедом. Его-то родная дочь с этим не торопится. И слава богу, наверное.
Эден иногда забегает к нам по старой памяти. После армии она улетела в Лондон, пыталась сделать рок-карьеру, играла в разных группах, то на гитаре, то на клавишах, но ничего не добилась. Как и ее учительница. Зато стала неплохим музыкальным продюсером, теперь они с Лехой обсуждают принципы звукозаписи, она его даже к себе в «зе кэпител оф грейт Бритн» вывозила, чтобы он им там в студии с чем-то помог. Леха молодец, быстро освоил компьютерное сведение, так что и в Израиле у него работы было полно, пока на пенсию не вышел.
А я… я по-прежнему набираю учеников, просто, чтобы не потерять квалификацию. Деньги беру смешные, да и не для денег это делаю: Лехиных заработков нам и раньше вполне хватало, и сейчас у него пенсия из Учебного телевидения немаленькая, он же там кучу лет отработал. Так что мы с ним и по миру смогли покататься, и в Краснотурбинск я его свозила, иностранца. У меня-то российский паспорт остался, а он уезжал еще из СССР, тогда отщепенцам и предателям родины от гражданства требовалось отказаться. За большие деньги, между прочим.
А он мне показал Питер, в котором я никогда не была, и Москву, через которую летели транзитом. Сильное впечатление, конечно. Настолько разные города, настолько разная жизнь, настолько это все сегодня по-европейски выглядит… Просто замечательно!
Да только садясь в самолет до аэропорта Бен-Гурион, я подумала, что лечу домой. «Домой», понимаете? А ведь и правда здесь мой дом. Дочь, внучка, муж. Дом.
Дитка — тот самый бутуз в коляске на набережной — отслужила в армии. Естественно, в авиации, где же еще, там же форма красивая! Потом девочка год шлялась по миру, добавив седых волос бабушкам и морщин родителям. И я окончательно поняла, что Фанечка имела ввиду, когда говорила про страх за детей, но особенно — за внуков. Как раз на второй год службы нашей Дитки пришлась операция в Газе под названием «Нерушимая скала». И хоть была наша девочка достаточно далеко от боевых действий, работала на вертолетной базе, но все равно ты трясешься каждый час и днем, и ночью, изнуряет тот самый страх, который здесь все переживают, страх, от которого никуда не деться, с которым ложишься спать и просыпаешься по утрам. И еще болит сердце за тех мальчишек, что гибнут в боях с террористами. О том, что чувствуют их родные, я стараюсь не думать. Это невыносимо. Опять же стала понятной болезненная страсть израильтян к выпускам новостей. Вот скажите, как можно оставаться психически здоровым, когда твой ребенок, щекастая кукла в памперсах, теперь на войне — этого я не смогу понять никогда. И не важно, что не в окопах. Все равно на войне. Все мы тут немного психи из-за этого.
Сейчас Дита учится в Тель-Авивском университете, выбрала факультет телекоммуникаций, что-то очень современное, там дед с той стороны повлиял. От меня-то какая польза? Разве что сносно бренчать на гитаре ее научила. Дитка стала длинная, тощая, на голову выше всех в нашей семье. Видно, морской воздух так влияет, не иначе. Говорим мы с ней на иврите, русского она практически не знает. Только некоторые слова, не скажу какие. Тоже интересный экспириенс, о котором никогда и подумать не могла — я буду разговаривать с собственной внучкой на иностранном языке. Странно, правда?
Дедушке Леше недавно исполнилось семьдесят. Забавно, когда твоему мужу восьмой десяток. Ну так и баба Таня уже не девочка и даже не женщина — просто молодящаяся старушка далеко за шестьдесят. Вообще-то, конечно, скорее старушка под семьдесят, но до этого надо еще пару лет дожить, так что дайте бабушке пококетничать. Никогда не думала, что доберусь до такого возраста. В двадцать, когда я родила Катьку, высчитывала, сколько будет ей, когда мне стукнет сорок — это казалось далеким и весьма преклонным возрастом. Если учесть, что моя сексуальная жизнь бурно расцвела именно после сорока, то понятно как жестоко я ошибалась. Машину, кстати, водить я тоже только после сорока начала. А Дита — в восемнадцать. Я до сих пор боюсь на трассу выезжать, а эта гоняет только визг стоит. Еще и мотороллер себе купила, чтобы по пробкам не мотаться. Теперь бабушке и из-за этого дурацкого мопеда трястись. Будет мне покой хоть когда-нибудь?
О чем это я? А, ну да, про возраст. Мне казалось, что шестьдесят — это уже настоящая старость. Но ничего, бегаю еще. Говорят, сегодняшние шестьдесят — это пятьдесят двадцать лет назад. Ну, не знаю. Чувствую себя все равно не больше, чем на сороковник.
И при этом дождаться правнуков хочу. Судя по тому, с какой скоростью Дитка меняет одного парня на другого, думаю, недолго осталось ждать-то. И тогда уже Катюха моя в свои сорок с небольшим станет бабушкой. Семейная традиция опять же!
А поделом ей. Правильно говорят: внуки — мстители. Так что Дита Катьке за меня отомстит по полной, за все мои горести. И за вечное «ой, мать, перестань!», и за бегство из родного дома, и за все те бессонные ночи, что я провела, думая о ней и о том, как мне хотелось бы, чтобы она была счастлива. Жалко, что Фаня не увидела моих ни дочку, ни внучку, в ее честь названную. Они бы ей обязательно понравились. И она им.
Нельзя умереть, не увидев Одессы, говорила Фаня. Я долго собиралась, но не решалась: мне казалось, что я, наслушавшись столько рассказов об этом прекрасном городе, разочаруюсь, увидев его полуразваленные дома, разбитые тротуары и замерший в бездействии порт. Ничего подобного. Леха со мной не поехал — его Эден снова забрала к себе в Лондон, заниматься очередным безумным проектом. Я-то хотела подгадать под нашу с ним серебряную свадьбу, но раз выпала такая возможность, то купила билет на самолет, заказала гостиницу поближе к центру и окунулась в очередное свое приключение, неугомонная я бабка.
В Одессу я влюбилась сразу же, как только, отоспавшись от перелета, вышла рано утром на Екатерининскую, с изумлением обнаружив, что гостиница моя находится впритык к легендарному кафе Фанкони. Да-да, тому самому: «Тут подошел маркер известный Моня, о чей хребет сломали кий в кафе Фанкони». Прошла квартал — и вот она, не менее легендарная Дерибасовская, на которой открылась увековеченная песней пивная. Еще квартал в другую сторону — и вот она я, бабушка-старушка, стою на Дерибасовской, угол Ришельевской, где у моей предшественницы семеро налетчиков отняли честь. Оказывается, это все существует!
Существует знаменитый Дюк, который оказался совсем маленьким, а на картинках казался таким огромным! Существует знаменитая лестница, по которой Эйзенштейн запустил детскую коляску, разорвав сердца миллионов людей, ужаснувшихся гибели младенца. Кто только потом не копировал эту сцену! Я заставила себя спуститься по этой лестнице, хотя мне уже тяжеловато совершать такие подвиги. Но спуститься-то я еще могу, это ж не подниматься. Прошла к пирсу, за которым плескалось Черное море, постояла, мурлыкая «Есть город, который я вижу во сне…» Да, Фаня, как всегда, оказалась совершенно права: Одессу нельзя было не увидеть. Какое счастье, что я наконец могу пройтись Приморским парком, поглазеть на уличных музыкантов у Оперного… Да и в сам театр сходить, неважно, что там «сегодня дают», просто, как говорила моя бабуля, если не был в Одессе — не видел в этом мире ничего, а если не был в Одесском оперном — не видел Одессы.
Я долго собиралась с духом, чтобы отправиться на улицу Ремесленную, там, где она встречается с Малой Арнаутской. Нет больше Ремесленной, есть улица Осипова, на которой, как и раньше, расположено несколько синагог. Почему несколько? Мне еще в Израиле объяснили, что у каждого уважающего себя еврея должна быть синагога, в которую он ни ногой!
И я все оттягивала и оттягивала поход к дому, где жила и выросла хорошая еврейская девочка Фанни Рубинштейн. Боялась, что захлестнут меня эмоции, не девочка уже. Но надо было пойти. Обязательно. Приехать в Одессу и не поклониться этому знаковому для меня месту?
Так что в последний день перед отлетом я отправилась на улицу Осипова. Пешком, благо недалеко. На углу Малой Арнаутской стоит большой зеленый дом, а напротив… Да-да, напротив — облупившееся двухэтажное здание, покосившийся, но застекленный деревянный балкон, на который и смотреть-то страшно, не то, что ступить на него. Тут и жила моя бабуля. Впрочем, тогда еще не бабуля, а девочка-подросток с пышными кудрями. А вот и она, кстати! Из подворотни вышла, нет, скорее, выбежала симпатичная девчонка, направилась ко мне и, проходя мимо, залихватски подмигнула. Фаня! Да нет, просто похожа. Этого же не может быть, правда? Кстати, куда эта девочка делась? Только что тут была! Исчезла.
— Фаня! — позади меня прозвучал строгий мужской голос и одновременно женский удивленный крик:
— Фанечка!
Я обернулась. На улице стояла пара пожилых евреев, с удивлением смотрела на меня.
— Фаня! Ты что, не узнаешь?
Конечно, я узнала папу и маму. Постарели немного, но все такие же, и шляпа у папы знакомая, и мамин платок, без которого она на улицу не выходила.
— Ты почему тогда сбежала? Почему не сказала ничего? — старый меламед Хаим как всегда суров, но я чувствовала, как расплываются в улыбке мои губы, как тепло становится в животе и радостно на сердце, ринулась к ним.
— Мамэ! — мама Сима заплакала, обняла меня, стала гладить мои кудри, целовать, сжимать мое тонкое хрупкое тело.
— Татэ! — папа Хаим позволил себя поцеловать, даже приобнял, но не удержался:
— Почему ты сбежала? Мы же с ума сходили тут, почему вы никогда не думаете о родителя? Почему?!
— Татэ, — я не могла остановиться и все смеялась и смеялась. — Вы же знаете за современную молодежь! Можно подумать, вы много о своих родителях думали.
— Много — не много, а думали! Думаешь, случайно заповедано чтить отца своего и мать свою? Вот как раз из-за таких, как ты!
— Ты его очень любила? — спросила мама Сима.
— Очень, мамэ. Тогда любила так же сильно, как сейчас ненавижу.
— Бросил?! С ребенком?! — ахнула мама.
— Я сразу понял, толку из этого шалопая не будет! — сурово произнес татэ. — Еще когда он учился в талмуд тора. Бесполезное он был существо. И к учению не способен.
— Родители мои милые, — у меня текли слезы от счастья. — Да черт с ней, этой любовью, в жизни знаете, сколько всего было у меня?! И любви, и войны, и горя, и радости. А сейчас и вы со мной!
— Детки-то есть у тебя? — участливо спросила мама.
— И дети, и внуки, и даже правнучка!
— Когда только успела, шлендра, — пробурчал отец. — От горшка два вершка. Правнуки у нее. Ты себя видела, фантазерка?
— А мне сказали, что вас убили! — я решила сменить одну скользкую тему на другую.
— А нас и убили, — спокойно сказала мама Сима. — Был погром, Исайка пытался защитить нас, тут его и зарубили… А потом уже и нас со злости.
— Кто? — я потянулась к кобуре, забыв, что на мне легкое летнее платье, а не гимнастерка.
— Да какая разница? — равнодушно ответил папа Хаим. — Нас убивали все. Белые, красные, зеленые, самостийники, румыны, немцы, поляки — кто нет-то? Все отметились. И бандиты твои тоже.
— Папа! — я хотела его обнять, но он сделал шаг назад.
— Не надо, Фаня. Тебе потом больнее будет. Мы скоро уйдем.
— Почему? — закричала я.
— Потому что надолго оттуда не уходят, девочка моя.
Мама Сима заплакала, снова прижалась ко мне.
— Знаешь, как отец тогда переживал?! Он даже плакал, когда думал, что я его не вижу. А я видела, потому что сама плакала много. Очень мне тебя жалко было.
— Да почему жалко-то?
— Ну как «почему»? Ты же совсем маленькая была, дурная. И с мальчиками все время пыталась заигрывать.
— Неправда!
— Правда, доченька, правда. Мы все замечали, потому и волновались за тебя. Тебя обмануть очень легко было. Обманули?
— Мам, ну как без этого? Мужчины всегда обманывали женщин.
— И наоборот, — бросил в сторону Хаим.
— Так то женщин! А ты посмотри на себя: какая ты женщина? Дитё еще, ничего в этой жизни не видела… Женщина. Даже кудри свои сама расчесать не могла…
Мама Сима погладила меня по волосам, поправила их и неожиданно исчезла, только воздух вокруг поплыл от жары.
— Мама!
— Все, доченька. Время! — папа Хаим развел руками, положил их мне на плечи, прикоснулся губами ко лбу, шепнул:
— Я тебя простил.
И тоже пропал в знойном мареве.
Я стояла одна на улице Осипова напротив дома с покосившимся деревянным балконом. Мимо проехал автомобиль. По Малой Арнаутской шли люди. Заканчивался рабочий день. Завтра мне улетать.
— Вот, значит, где вы все обретаетесь теперь!
Фаня огляделась. Вокруг стояли и улыбались старые знакомые. Красивые, молодые! Ну так и она молода и красива! Как здорово, что они встретились!
— Это откуда же вы все взялись, ребята? Вы хоть знакомы друг с другом? Ну, часть-то, я вижу, знакома.
— Да уж благодаря вам, Фанни Хаимовна, все мы тут перезнакомились. Только вас и не хватало, красавица вы наша! — рассмеялся толстогубый смешной парень. — Долгонько ты что-то, подзадержалась. Но как ни бросала нас судьба, а мы все равно вместе.
— Да ладно тебе, Яшка! — Маня подвинула Блюмкина, подошла к Фане, обняла. — Ты же его знаешь, Дитка, его хлебом не корми, дай все испортить!
К Фане, улыбаясь, придвинулся Митя, у которого, как и у Блюмкина, немного кровило выходное отверстие от пули во лбу.
— Фаня! — Митя решительно отодвинул Маню и крепко, как раньше, обнял бывшую возлюбленную. Фаня погладила его по волосам, осторожно тронула ранку на голове.
— Больно?
— Не-а, — улыбнулся Митя своей хулиганской улыбкой. — Вообще не больно, представляешь? Я ничего и почувствовать не успел. Яшкины дружки что-что, а убивать научились отлично.
— А ты сам-то мало ли народу покрошил? — обиженно бросил Блюмкин.
— Много, Яша, много. Только я убивал врагов, а не своих. Как твои дружки.
— А тогда, в июле, когда в большевиков стрелял, тоже не в своих, да? Во врагов?
— Чья бы корова-то мычала, Яшка! С чего у нас все началось тогда? Не с тебя ли? Кто бомбу в Мирбаха кинул? Мы тогда были вместе, а потом ты струсил…
— Я струсил?! — взвился Яков. — Я к большевикам не от страха пришел, а от необходимости делать общее дело! Я трус? Да я воевал!..
— Ага, в Персии. И с буржуями в чекистских подвалах, голыми и безоружными. И в Палестине, когда агентов вербовал. И с бабами своими бесконечными в постелях. Прямо Аника-воин!
— Скотина ты, Попов. Правильно тебя расстреляли.
Яков замолчал, отвернулся.
— Вы и тут собачиться будете? — рассмеялась Маня.
Фаня повернулась к Блюмкину.
— А ведь Митя прав! «Ну что, сынку, помогли тебе твои ляхи?» Вот и я спрошу: помогли тебе твои большевики? Удобно тебе вот так, с дырами в затылке и во лбу?
— Ой, Фаня! Кто бы говорил?! Ты ж сама меня готова была застрелить тогда, помнишь?
— Помню, Яшенька, я все помню.
— Да уж, из того револьвера мне вообще бы полголовы снесло. А смогла бы?
— Конечно, любимый. И никаких угрызений совести не испытала бы. Хотя, вру. Понятно, что мне было бы жалко тебя, я же помню совсем другого Якова Блюмкина, отчаянного, наглого, уверенного в себе, даже в неопытности своей уверенного.
— Помнишь, значит…
— Конечно, помню! И неловкость твою помню, и боль свою, и страх, что никогда не смогу стать тебе верной подругой… И не стала. А так хотела! Только ты этого не захотел. Как же ты мог, Яша? Почему?
— А я тебя предупреждала! — по своему обыкновению весело ворвалась в беседу Маня. — Еще тогда, на Молдаванке! Этот своего не упустит. Но и верен не будет никогда и никому.
— Ох, Маня! Не тебе говорить! — обиженно воскликнул отвергнутый Блюмкин. — Ты, можно подумать, сильно верная была. А почему у нас с тобой тогда не сложилось, кстати?
— Вы бы такие вещи не при мне выясняли, а? — ревниво сказала Фаня.
— Фанька! Ревнуешь, что ли? Не дури! Мне этот гад до лампочки, хотя, тут-то уже все равно.
— А мне, Маня, не все равно!
— Это пока, девочка, пока… Ты еще новенькая у нас тут. Потом успокоишься, потому что все бессмысленно. Нет смысла перетирать старое, да и будущего тоже нет. Что нам остается?
— Мань… — замялась Фаня.
— Что?
— А тебе страшно было? Тогда, в Крыму?
— А как ты думаешь? Конечно, страшно. Я даже обоссалась, когда меня к фонарю тащили, чтобы повесить. Было и страшно, и стыдно. Не потому, что обоссалась, а потому что они видят, что я обоссалась и ржут, думают, я их боюсь. Мне бы мой наган тогда, да где там.
— А я лежала в кустах… и не смогла ничего сделать. Простишь?
— Не было тебя там, Дитка, не было. Тебе просто очень хотелось, чтобы ты там была. И мне бы хотелось, чтобы хоть кто-то из своих был со мной.
Она снова обняла Фаню:
— Ты бы все равно ничего не смогла бы сделать, а висеть рядом с тобой мне совсем не хотелось. Спасибо, что хотела помочь, этого довольно.
Яков отодвинул Маню в сторону.
— Фаня, почему ты меня не спрашиваешь? Думаешь, мне не было страшно?
— Когда, Яшка? Когда тебя твои же дружки стрелять повели?
— Ну, да. Знаете, девушки, про меня ведь потом легенды складывали, что я перед казнью кричал что-то про мировую революцию и товарища Троцкого. Ничего я не кричал. Я даже не знал, куда ведут, не говорят же! И когда они выстрелят, тоже не знал! Порядок-то мне был известен, сам скольких порешил, но как раз от того, что всю процедуру стандартную знал, еще страшнее было. Еще страшней.
— А я тебе всегда говорила, Яшка, погоришь ты на бабах! Уж больно ты злой до них был. А выбирать не умел.
— Почему «на бабах», — удивилась Фаня.
— Так его ж очередная любовница сдала, Дита! Вот ГПУ до него и добралось.
— Да, Яша?
— Даа, Фаня. Маня верно говорит. Маху дал.
— Маху он дал! Она его с Троцким выследила, когда они в Стамбуле встречались, и тут же к чекистам и побежала. А этим только повод дай: сразу же пошли его брать.
— Так и было. Но я, между прочим, не как баран на заклание шел, не надо меня таким уж дурачком выставлять.
— Да-да, не как баран. Устроил на улицах Москвы погоню со стрельбой. Герой! А все равно пулю в затылок получил. От дружков своих…
— Мань, перестань, — примирительно сказала Фаня. — Все мы ошибались. Нечего друг друга винить.
— Да я к чему? Остался бы он тогда с тобой, Фанька, все бы у вас по-другому сложилось.
— А у тебя?
— Не, у меня все так и было бы, мне эти ваши глупости неинтересны. Так и так убили бы, по-любому. Хотелось бы, конечно, в бою, от пули. Но тут уж выбирать не приходится. Знала, что молодой помру. Жалко только, что так мерзко они меня порешили. Лучше бы расстреляли, как тебя, Яшка.
— Слушайте, ну хватит уже! Ничего, что я тут рядом стою? Я вам не мешаю? — вмешалась Фаня, оглядываясь и разыскивая взглядом кого-то.
— Фаня, тут никто никому уже не мешает. Ты кого ищешь? Натана своего? Вон он, скромняга наш! Мнется, своей очереди дожидается. Ну, давайте, голубки, курлыкайте!
Яков рассмеялся:
— Курлыкают журавли, а не голуби, деревня! — И они с Маней не отошли, не отбежали, а как бы отплыли в сторонку, освобождая место рядом с Фаней.
И правда, вот же он, Натан. Она боялась, что у него и здесь останется снесенное мотыгой лицо, но стоял ее муж юный и растерянный, как тогда, в парижском ресторане.
— Ингале! — Фаня кинулась к нему, обняла, стала целовать.
— Мейделе! — гладил он ее по кудрявым волосам, прикасаясь к ним губами. — Ты такая молодец! Я так тобой горжусь!
— Да чего уж гордиться? Чем?
— Хорошую жизнь прожила, Дита. Долгую и хорошую.
— Ну не всегда и не во всем хорошую! — неожиданно подплыл к ним Меир. — Всякое бывало, что уж там.
— Без ложки дегтя в бочку меда — никак, а, Меир? — фыркнула Фаня. — Лучше скажи, что ты нашей Михалью гордишься, правда? Видел, какой она стала?
— Конечно! Дочь у нас прекрасная. И внуки красавцы… Тут никаких претензий.
— Никак не можешь без политики и принципов своих дурацких? — Натан разозлился. — Даже детям и внукам не можешь спокойно радоваться, что ты за человек такой! Как она с тобой жила?!
— Нормально жила, пока мозгами не поехала. — сурово сказал Меир. — И не тебе меня совестить, Натан. Ты ушел слишком рано. А если бы тогда, в поле, стал стрелять, то это были бы твои внуки. Но ты не смог выстрелить. Так что Михаль я растил, не ты.
— Не стыдно?! — Фаня набросилась на Меира, сжала кулаки. — Тебе не стыдно? Ты и здесь сводишь старые счеты, со всеми ссоришься, что-то доказываешь. Меир, ну что ты со всеми ругаешься, ты же не такой!
— Такой, Фаня, такой. Как и ты — такая, какая есть. Неважно, где мы и что с нами произошло. Мы навсегда остаемся самими собой.
— И ты по-прежнему меня считаешь предательницей?
— Ну вот, видишь, теперь уже ты пытаешься со мной свести счеты, — Меир неожиданно улыбнулся.
— А ты мог тогда не уходить?
— Мог. И очень не хотел. Ты была такая красивая в этой форме, она тебе так шла. Но именно поэтому надо было уйти.
— Почему?
— Потому что ты погубила бы меня, как Далила Самсона. Сделала бы слабым, забрала бы мою силу, заставила изменить взгляды. Если бы я тогда остался, предателем стал бы я.
— А Михаль? Про Михаль ты тогда подумал?
— Михаль меня поняла, Фаня. Поняла и поддержала. Да-да, она верила, что я прав.
— Конечно, прав! — в белом тумане, все больше сгущавшемся в комнате, появился Аврум. — Я тебя тоже поддерживаю. Если бы ты не ушел, мы бы с Фаней не смогли бы счастливо прожить все эти годы. Так что очень ты правильно сделал, что ушел.
Меир никак не отреагировал, только дернул губами и растворился в белой пелене, которая уже поглотила и Маню, и Якова, да и Натана. Ингале уплывал последним, но обернулся, улыбнувшись и помахав Фане.
— Почему они все исчезают, Аврум? — испуганно спросила Фаня. — Мы что, больше не увидимся?
— Конечно, увидишься, — рассмеялся Аврум. — Ты тоже скоро к ним уйдешь, там мы все будем вместе.
— И по-прежнему будем спорить и ругаться?
— Вот уж нет! Чего не будет, того не будет! — громко и резко сказала появившаяся рядом с Фаней женщина. — Это мы тут все старые грехи поминаем, там не будет ничего. Будешь точно так же встречать новеньких, выяснять отношения, все прощать — и возвращаться к нам. Мы теперь вместе. Навсегда. Знаешь такое слово? Теперь почувствуешь, что оно означает.
Фаня вгляделась в лицо женщины, знакомое, очень знакомое, но почему-то до половины скрытое вуалью от шляпки.
— Фейга! Дора! — наконец узнала. — И ты с нами?
— А куда мне деваться. С вами, конечно.
— Здорово! Ты знаешь, все эти годы я хотела тебя спросить… Только честно: почему ты тогда не ушла? Почему осталась стоять у завода?
— Сама-то как думаешь?
— Пыталась на себя все взять? Спасти нас, нашу тройку?
— Фаня, я тебе все по правде скажу, только никому, ладно?
— Да кому я тут скажу-то?
— Тоже верно. Понимаешь, мне очень мешал гвоздь в башмаке. Вот такая проза. Потом я сама себе изо всех сил объясняла, какая я благородная и жертвенная. А тогда было просто больно идти.
— Я ж тебе сказала: «Беги!» А ты с места не сдвинулась. Ну как так, Фейга, родная?
— Так это ты была? А я решила, что показалось. Не знаю, девочка. Стояла и искала, что бы подложить в ботинок. Тут этот военком ко мне и пристал. Через два дня меня не стало. Так что все очень просто. Помнишь, как у Маяковского? «Гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете!»
— Да, помню. Мне было пятнадцать, и мама с папой запрещали читать эту развратную неприличную поэму. А я ее читала и мечтала тайком, чтобы и обо мне так же страдали, как о той одесситке Марии.
— Мечты сбываются! — рассмеялся Аврум. — Страдали по тебе, страдали. Да ты и сама знаешь, не кокетничай!
— Я не кокетничаю! — Фаня хотела обидеться, но передумала, уж больно светло и тепло было ей в этом тумане с родными и близкими людьми. Не получалось обижаться, только улыбаться им без конца.
— Фейга, а почему ты под вуалью тут?
— Да матрос этот, идиот кремлевский. Выстрелом пол лица мне снес, привык, понимаешь, на фронте не глядя палить. А тут работа ювелирная, надо точно знать, куда пулю вогнать! Видела, какая у Блюмкина аккуратная дырочка? Специалист работал.
Фане стало смешно.
— А ты все такая же, Дора! Дело важнее жизни, да? Любой жизни? Даже твоей собственной?
— Конечно! Единственное, что не смогла — речь произнести на суде из-за отсутствия самого суда как такового. А в остальном… Да, Дело важнее жизни, а жизней некоторых, вроде твоих любовников, уж точно! Разве что кроме Меира, а остальные…
Дора обиженно дернула плечом и мгновенно растворилась. Фане ее даже жалко стало.
— Это скоро пройдет, — рядом снова оказался Аврум. — Ты пока можешь чувствовать, радоваться, обижаться. И они еще могут. Но это пройдет. Нельзя чувствовать вечно.
— А ты чувствуешь что-то?
— Да, Фаня.
— Что?
— Сожаление.
— Почему?
— Потому что мне тогда надо было сразу тебя забрать к себе. Но ты была с Меиром…
— Что значит «забрать»? Я что, вещь?
— Нет, Фаня, ты не вещь. Ты моя единственная любовь с моих девятнадцати лет. И если бы я был постарше, как твой Меир, да погорячее, как твой Натан, я бы, конечно, за тебя бился бы с ними. А я отступил. Боялся.
— Кого? Натана что ли?
— Нет. Тебя. Боялся, потому что ты была очень и очень сильная. Строгая. Жесткая. Я вообще представить не мог, как ты могла кого-то любить. Того же Натана. Вот он тебя любил, это было видно. А ты, если его и любила, то как-то совсем не заметно. Со стороны даже странно было на вас смотреть, сразу было понятно, кто в вашей паре главный. И я струсил. Да и меня ты так и не полюбила. Ни тогда, ни потом, когда уже вместе жили…
— Ну что ты несешь, Аврум? Конечно я тебя любила! Не сразу, но полюбила.
— В том-то и дело, что не сразу. А я тебя — сразу.
— Ну так что мы теперь, будем старое вспоминать?
Аврум снова рассмеялся.
— Нет, Фанечка! У нас впереди вечность, а вечно выяснять отношения можно только там, здесь — не получится. Мы тут уже все всё выяснили.
— А татэ с момэ тоже там?
— Конечно.
— И я их увижу?
Аврум не переставал улыбаться.
— Обязательно, Дита-воительница. Всех увидишь.
Он протянул Фане руку.
— Ну что, пойдем?
— Пора?
— Да, радость моя. Нам пора.
Постепенно белесый туман стал сгущаться. Фаня взяла Аврума за руку, и они двинулись вслед за густой пеленой, которая, скручиваясь в кольцо, обвивала их со всех сторон, открывала дорогу впереди, а потом скрывала плотной завесой сзади. К ним подошли Яков с Митей, Натан взял Фаню за другую руку, улыбаясь смотрел на нее, не отрываясь. Впереди, не оборачиваясь, тяжело шагал Меир, прокладывая путь сквозь туман, то скрываясь в нем, то, наоборот, четко проявляясь в плотной белизне. Дора сняла шляпку, обнажив кровавое пятно вместо лица, шла, прихрамывая — гвоздь мешал. Но шла по обыкновению своему споро, не отставала. А Маня то обгоняла процессию, то возвращалась, дружески хлопала Фаню по плечу и снова убегала вперед. Фаня все время хотела ей сказать что-то хорошее, но никак не могла придумать — что.
Еще ее удивляло, что она не устает. Фаня не знала, какой путь они уже прошли и не знала, куда они идут. Но было спокойно, тепло, рядом были любимые славные люди, так бы шла и шла. А там еще и мама с папой, как хорошо!
— Долго еще идти? — спросила Фаня.
— Долго, Фаня. Очень долго!