Полный тревоги, Скуратович испытывал потребность излить перед кем-нибудь душу. И он говорил, обращаясь к Михалке, хоть и ненавидел его.
— И что только творится на свете! Никто человеку не верит, хоть ты сдохни... Распинайся как хочешь! И как бы ты с людьми ни был хорош, каждый в тебе видит врага. Это, скажу я тебе, чистая правда. Ты еще мал и глуп. Жить с людьми как следует не умеешь. То, что есть у тебя, никогда людям не показывай, — отберут! А ведь человека всегда может черная година постигнуть. От сумы, говорят, да от тюрьмы не отрекайся. Держи при себе и думки свои и все, что имеешь, а то найдутся такие, разинут пасти и проглотят с тобою вместе. Было бы что-нибудь у твоего отца за душой, разве стал бы он бояться черной годины? Он бы тогда оставил своим детям наследство, и они бы горя не знали. А так они на твои сиротские руки покинуты. А ты словами бросаешься! Кому ты веришь? Люди, думаешь, тебе помогут? Каждый старается себе урвать, вот что! Человек серьезный, разумный скуп и на слово и на все другое. Он свое при себе держит. Лихая година, она неведомо откуда каждого настигнуть может. А сейчас особенно! Время нынче поганое, неверное, страшное — беспокойства, войны, революции всякие! Человек нынче озверел. Да ведь что поделаешь, каждый спасается как может, каждому жить хочется. Еще всякое на свете будет, ничего еще не кончено, еще будут людей на муку гнать, малых детей сиротами на дорогах бросать будут, и хныкать они будут, и стонать, и плакать, да никто не сжалится. Сгинут сироты-бедняги без отцов, без матерей. А что с людьми делают? Грабительством занимаются. Реквизиция, или, как они говорят, разверстка эта самая — это что? — Скуратович помолчал, подумал, крякнул так, что собаку в сенях разбудил. Вот я тебе, сынок, и говорю... Ну ладно... Спи...
И пошел к себе в комнату. Михалка слышал, что спать он не ложится.
«Боится. А вдруг придут арестовывать... Собаки залают, а он удерет», — подумал Михалка. И вдруг встрепенулся. Стараясь, чтобы не услышал Скуратович, он вышел во двор и тихим свистом позвал собак. Собаки пошли за ним. Он вел их за собой, до самого дичка. Таким образом, он и хутор оставил без собак и мог проверить, что тут недавно делал Скуратович. «Думаешь, спрячешься от меня? Про каких-то сирот и про черную годину рассказываешь? Погоди же!» — самоуверенно и даже с некоторой гордостью думал Михалка, утаптывая землю вокруг дичка. Собаки терлись у его ног. Было так темно, что он и самое дерево различал с трудом.
Надоело ждать — на хутор никто не заявлялся. И Михалка пошел обратно. Окна на хуторе не светились, но Скуратович не спал. Михалка слыхал, как он говорил с самим собой: «Стефан Седас... Стефанка... Ты хоть среди этих гадов не живешь... Боже мой, боже! И она померла... овдовел...»
Вдруг собаки насторожились и начали ворчать. Михалка бросился к ним и схватил обеих за морды. Он гладил их по головам, зажимал рты, и они послушно молчали. Михалке уже казалось, что этому конца не будет: собаки стоят смирно и нет нигде никакой тревоги. Надоело, и он отпустил собак. Они тут же снова насторожились и заворчали. И одновременно Скуратович прохрипел сонным голосом:
— Кто там?
Ответа Михалка не слыхал. Собаки кинулись к дверям, распахнули их и уже во дворе залились лаем. Михалка бросился в сени. Там кричали перепуганные гуси; в дверях виднелось звездное небо, на пороге стоял человек.
— Не выходить! — крикнул человек Михалке.
— Я здешний, я тут у хозяина коров пасу.
— Иди в дом,
Михалка вошел в хозяйскую комнату. Там стоял побледневший Скуратович и доказывал двум военным, что сын его в армии.
— А где твой пастушонок? Ага, вот он. Ну, где его искать?
Это был момент серьезного испытания для Михалки, Хотя днем он все уже рассказал, хотя недавно даже кричал на Скуратовича. «Давай сала, а то расскажу!», тем не менее, увидав себя втянутым в дело, которое «пахнет и судом и смертью» (это он понял из разговора с Зосей), Михалка так разволновался и растревожился, что даже на Скуратовича смотрел с некоторой надеждой., А тот впивался в него глазами. «Молчи или ври — озолочу! На всю жизнь осчастливлю!» — говорил взгляд Скуратовича. «Но ведь я уже днем все рассказал», — чуть не с мольбой отвечало все существо Михалки. Голодные сестрички и братишки словно выстроились перед ним в шеренгу и требовали хлеба, которого у Скуратовича вдоволь. Сильное смущение охватило душу мальчика.
— Где его сын?
— Я слыхал, что он не в армии, — запинаясь, проговорил Михалка.
— А ведь сегодня днем ты говорил, что сам видел его! Хозяина боишься?
Скуратович, как подстреленный, рухнул на кушетку. «Все кончено!» — говорила смертельная холодность его лица. С этой минуты он уже больше ничего не говорил. Сидел и смотрел куда-то в косяк окна. Михалка, дрожа, как пойманная птица, рассказал все, даже некоторые свои догадки выложил. Скуратович зашевелился только тогда, когда ему приказали одеться. Его посадили на подводу, по бокам сели два красноармейца. Светало. Два красноармейца оставались на хуторе до утра, а потом пришли люди из сельсовета и описали имущество. Михалка водил их повсюду, все показывал, как единственный хозяин. Перед вечером ему сказали, что лучше здесь не оставаться: может заявиться Толик и отомстить, а месть, конечно, будет страшная. Михалка покинул хутор и прибежал домой. Там доедали хлеб, полученный от Скуратовича.
— Теперь, сынок, — сказала мать, — придется тебе другую работу искать.
— Только бы не на отшибе, а то страшно. Толик может отомстить.
— Гадина этот Толик, такой же, как и его отец!
— Я, кабы знал, сразу все сказал бы. Только что он нам хлеб давал...
Мать растерялась, и это еще больше спутало мысли Михалки. Через несколько дней его вызвали на допрос. Скуратович твердил, что не знает, где находится его сын: «Пошел в армию, если кто его где и видел, то я ничего не знаю». Михалка сказал, что сам видел, как Толик говорил с отцом. Михалку продержали целый день, и он начал чувствовать себя немаловажной пру- жичой в деле. Хотелось, чтобы все скорее кончилось. Его еще несколько раз вызывали на допрос. Скуратович к тому времени уже признался, что виделся несколько раз с Толиком, но отрицал участие сына в убийствах и то, что он сам поджег свой хутор: «Подумайте, что вы говорите! Как же это? К чему жечь свое? Ведь этот пожар и жену мою свел в могилу! Она и без того была больная, а уж тут и вовсе не выдержала». Тем не менее виновность Скуратовича в поджоге и в бандитизме была установлена.
Следствие окончилось, и Михалка вздохнул спокойно. Он и сам не мог понять, что с ним произошло за это время. Несмотря на свои четырнадцать лет, он за эти несколько недель стал взрослым человеком. Уже много лет спустя, вспоминая эти дни, он думал с грустью и тревогой: «Я тогда сразу стал тертым калачом!» Это был конец его детства.
Стояла ранняя осенняя пора. Жнивье потемнело, птенцы подросли и собирались стаями. Они кричали в поле и возле леса. Виден был опустевший хутор Ску- ратовича. Михалка остановился возле каменного погреба и оглядывался вокруг: его потянуло на хутор — он здесь со многим сжился. Заглянул в хлева, обошел сад, потом направился в поле к дикой груше. Этот дичок влек его к себе. Он подошел, озираясь, не следит ли кто-нибудь за ним. Но никого нигде не было. Прислонившись к дереву, он стал разглядывать землю под ним. «Скажи, пожалуйста, — говорил он сам с собою, — и следов не осталось! Трава пробивается. Никому и в голову не придет. Один я знаю! Буду молчать! Ни одна душа знать не будет! Один я! Пускай черный день настанет— мне не страшно! Только бы Скуратович не вернулся...
Дикая радость охватила Михалку. В каком-то экстазе слушал он птичий гомон и долго не мог оторваться от дичка. А когда уходил, все время озирался, боясь, как бы кто-нибудь его здесь не увидел. На следующий день он снова пришел сюда, и еще через день — опять. Устанавливалась осень, кричали птицы, рыжели поля. Михалка по-прежнему приходил к дичку, замечал, как все больше и больше затвердевает под ним земля, слушал птичий крик и видел осеннюю мглу на горизонте.
Так окончилось, навсегда ушло его детство.
Когда-то его, маленького, привел на службу к Скуратовичу отец. Теперь он уже сам подыскивал себе работу. Занятый этими поисками, он мало присматривался к тому, что творится на свете. Однажды Зося сказала ему:
— Про Скуратовича слыхал?
— Нет.
— Вчера было в газете.
— Что?
— На днях его расстреляли.
Эта новость ошеломила Михалку. Он стоял и молчал, А через несколько дней, толкаясь среди людей в местечке на базаре и спрашивая, к кому бы наняться на работу, он подошел к человеку, который продавал ложки, кадушки и ушаты. Там стояло много народу, и кто-то рассказывал:
— Расстреляли старого бандита Скуратовича... Он, кажется, здешний, откуда-то с вашей стороны?
— А сами вы откуда?
— Я из города. Целую ночь ехал. У нас в городе вчера большой пожар случился. Сгорела большевистская канцелярия, а около вокзала — ссыпной пункт, где разверстку сдают. Еле потушили... Двух охранников-красноармейцев нашли убитыми... Рядом с канцелярией был детский приют, и он сгорел. Разные там дети были — и оставленные родителями и сироты... Сонные, еле в окна повыскакивали. Все продовольствие сгорело, склады от бомбы взорвались... Теперь, бедняги, побираться пошли, чтоб с голоду не помереть. А тут еще зима идет, хоть бы как-нибудь обуть-одеть их... Бандитский налет...
— Скажи на милость! Ай-яй-яй!
— Всяко говорят. Будто бы это расстрелянного Скуратовича сын бандитской шайкой коноводит, за отца отомстил. Ни на село ни на город не глядит, жжет и крушит все подряд... Говорят по-всякому, а правда то или нет — кто может знать? Мы люди простые, работящие. Не заработаешь, так и есть нечего. А слышно, меж людей разговор идет.
Михалку точно громом оглушило. Ему стало страшно. «Не пойду один служить». В тревоге его потянуло к Зосе. Но найти ее было нелегко: она тоже по людям искала работы. Никогда еще ей не было так трудно жить, как сейчас.
— Я пойду в город, — сказала она Михалке, — там не так страшно, да и люди у меня там есть такие...
— Какие люди?
— Помнишь, больной красноармеец ехал домой, Скуратович вез его? Он у нас в доме был. Адрес мне свой оставил и говорил со мной, как брат родной. Он будто наперед знал, что мне трудно придется. Может, он мне поможет устроиться где-нибудь. Я теперь одна, никого у меня нет...
— И я с тобой пойду. Авось и я там где-нибудь останусь.
И они сговорились идти вместе. Вышли они до рассвета, исполненные неясных надежд. Однако на полдороге Михалка стал раздумывать: а не вернуться ли? Его тянул к себе дичок на поле Скуратовича, ему казалось, что он не должен удаляться от этого места и сторожить его. Зося заметила, что он колеблется, и начала его уговаривать идти дальше: ей тяжело было оставаться одной. Он молча слушал ее, и у него было такое ощущение, будто говорит с ним мать. С большим и добрым чувством стал он относиться к ней.
Прошли еще верст десять и почувствовали страшную усталость. В заброшенной сушилке они прилегли отдохнуть и уснули на кострике. Проснулись ночью. В темноте, сквозь дыру в крыше, светились редкие звезды. Было холодно. Сидя рядом, они ждали рассвета и волновались от неведомого им до сих пор ощущения близости. К полудню они дошли до железнодорожной станции. Кругом был вытоптанный выгон, а неподалеку начиналась первая городская улица. Обошли весь городок, пока разыскали квартиру Назаревского. На дверях висел замок. Близился вечер.
Соседи сказали, что Кондрат Назаревский в армии, что «здесь у него сестричка есть, Иринка», что «жила она в детском приюте, но приют сожгли бандиты, и теперь неизвестно, где она находится. Дети от голода и холода поразлетались кто куда, словно птенцы. Все сгорело, сами еле спаслись».
Зося и Михалка присели на камень, не зная, что делать. День угасал. Говорить им было не о чем. На улице — пусто и глухо. Какой-то красноармеец, усталый, весь в пыли, остановился перед ними.
— Здесь квартира Назаревских?
— Здесь.
— Где Иринка?
Михалка и Зося встали.
— Никто не знает, где она. Приют сгорел...
— Знаю. Но где же ее искать?
— Мы не знаем.
Из соседних дверей вышла женщина:
— Вчера ее видели на вокзале.
Красноармеец, а за ним и Зося с Михалкой двинулись к вокзалу. Втроем вошли они в большое помещение для пассажиров и увидели возле окна толпу. Там, очевидно, происходило что-то любопытное, люди молчали и лишь изредка обменивались короткими замечаниями. Под окном у стены сидела девочка в непомерно большом и грязном рубище. Руки она прятала в рукава, но время от времени вытаскивала худенькие кулачки, чтобы почесать грудь и голову. Кулачки были белые, костлявые и, казалось, светились насквозь. Личико у девочки было бледное, нос заострился. Какая-то женщина подала ребенку кусок хлеба и огурец. Но девочка покачала головой:
— Нельзя мне этого есть. У меня живот больной.
Она говорила, как взрослая. В голосе ее звучал жестокий опыт. Старик с суковатой палкой и мешком за плечами набросился на женщину:
— Что ты ей даешь? Подумаешь, огурец... Ты бы ей сальца или лакомства какого... Вишь ты какая привередливая! Что попало есть не станет! Вы тут над нею охаете, а она небось на три сажени под землею видит!.. Ты не смотри, что мала, она любого за пояс заткнет! Коров пасти у кого-нибудь, поди, и не уговоришь. Я вот расскажу вам, как у меня нынешним летом... (Тут он рассказал, что произошло у него нынешним летом.) Сидит, выпрашивает, а где-нибудь неподалеку, наверное, сидит мать или отец да поглядывает, много ли дочка наклянчила, — только бы ничего не делать! Ох, и народ пошел, упаси господи!
Девочка выслушала старика, потом вдруг вскочила, скрючилась и, держась за живот, побежала к дверям.
— Что! — крикнул вдогонку человек с мешком.— Мать рядом дожидается или отец?
Девочка обернулась и произнесла холодно:
— У меня нет мамы, а батьку недавно офицер убил.
И пошла к дверям. Шла она так быстро, так перебирала ногами, раскачиваясь, как тень, из стороны в сторону, что, казалось, взрослая женщина спешит на работу. Вскоре она вернулась и села на прежнее место, словно здесь было не холодное вокзальное здание, а уютная комната, в которой всегда будет счастливо эго дитя. И казалось, что если не будет здесь этого ребенка, то исчезнут и радость и уют всего мироздания. И навсегда кончится утеха и радость всех, кто находится, тут, возле него. И ребенок это знает и потому здесь сидит.
— Видишь, вернулась, — не унимался человек с мешком.
— Она животом мучается, — сказала женщина.— Весь день так.
Зося пробралась вперед и встала перед стариком.
— А ты попробуй, сядь на ее место, — сказала она взволнованным голосом. — Состарился, а ума не нажил. Один только обман кругом видишь.
Она даже говорить не могла и начала заикаться от волнения. Ее слова взбудоражили всю толпу.
— По себе, видно, меряет!
— Никакой жалости нет!
Человек с мешком предпочел затеряться в толпе. Зося подошла к девочке. Та прошептала пересохшими губами:
— Был бы Кондрат дома...
— Кондрат Назаревский — твой брат? — спросила Зося.
Девочка встрепенулась, как птенчик, и с надеждой посмотрела на Зосю.
— Мой брат.
— Он в армии?
— Кондрат... в армии.
Тут подошёл запыленный красноармеец и склонился над девочкой.
— Иринка? — спросил он.
Девочка поднялась, и на лице у нее отразилось столько надежды, что все оно прояснилось и прежняя хмурая холодность исчезла. Красноармеец взял ее на руки, прижал к себе и понес. Толпа расступилась. Следом за красноармейцем двинулись и Зося с Михалкой. Красноармеец вынес девочку на крыльцо и опустил на ступени.
— Куда вы меня понесете? — спросила она, будто разочарованная тем, что ее спустили с рук на помост крыльца.
— Мы с тобой, Иринка, сегодня ночью сядем в поезд и поедем к Кондрату.
— Он же на войне.
— Ничего. Он меня прислал, чтобы я взял тебя и привез к нему. Он узнал, что ваш приют сгорел. Сейчас он не на фронте, а не очень далеко отсюда. Командует отрядом, который с бандитами воюет.
— Вы сегодня поедете? — спросила Зося.
— Сегодня.
— Скажите Кондрату Назаревскому, что я приходила в город, хотела к нему зайти, но застала дом на запоре. Скажите, что моего отца и братишку убили бандиты... Может, он меня вспомнит...
И она начала рассказывать о себе. Иринка не в силах была долго стоять и присела. Михалка не сводил с нее глаз.
— У тебя нет никого, кроме брата?
— Нет, — ответила она. — Я была в приюте, да вот бандиты сожгли. Там у нас много было ребят поменьше и больных. Ну, их устроили, а я ушла — всем места не хватило. Я уже не такая маленькая...
Она говорила как взрослая. Такой она была в те дни, когда, похоронив отца, ухаживала за больным братом.
— А когда твоего брата забрали на войну, он тебя одну бросил, или тогда еще жив был отец? — спросил Михалка.
— Его не забрали, он сам пошел. А отца уже не было.
— Как же он тебя тут покинул?
— Надо было идти, вот и покинул.
— А если бы ты от голода померла?
— Не помру. Он объяснил мне, что ему надо идти, и я его пустила. А брат всегда правду говорит. Когда я была в приюте, он написал заведующему, чтобы за мной присматривали, что через несколько дней он, может быть, приедет проведать меня. Я его ждала. А может, война скоро и вовсе кончится. Я все поезда встречать ходила, думала — вдруг приедет.
Личико девочки просияло: она мечтала о встрече с братом.
Михалка холодно посмотрел на Иринку, словно ему завидно было, что с ней так носятся. Он, сам того не замечая, начинал уже любить мрак, нависший над ним. Не ненавидел, а начинал любить. Это чувство заслоняло от него страдальческий облик Иринки Назаревской.
Где-то внутри его понемногу начинало поднимать голову и обнаруживать себя горделивое самодовольство.
Красноармеец, державший на руках Иринку, заканчивал свой разговор с Зосей.
— А твой брат тебя любит, жалеет? — спросил безучастным голосом Михалка.
— А то как же! — ответила Иринка с удивлением.
— Видно, как он тебя жалеет! — отрезал Михалка, не замечая, что его слова словцо чем-то твердым ударили Иринку по лицу.
— Дурень ты! — ответила девочка и отвернулась от него.
Красноармеец прижал Иринку к себе и пошел к вагонам. Она обняла его за шею и казалась совсем маленькой и худенькой. Зося и ее спутник остались одни.
— Ты совсем глупый! — накинулась Зося на Михалку.— Что ты ей наговорил? Совсем как тот старый, с мешком... Тебе бы только на хуторе у Скуратовича служить и бандитам помогать.
— Помогать бандитам? Да я их, этих гадов, перевешал бы!
— А ведь все-таки помогал.
— Я голодных спасал, а не помогал бандитам! А потом я сам все рассказал.
Михалка сбавил тон, потом и вовсе умолк: испугался, что Зося может разозлиться и бросить его.
— Чего это ты на меня так? — произнес он примирительно.
— Я слыхала, как ты разговаривал с Иринкой Назаревской.
— Ну и чего ты? Мало ли что сказал... — Помолчав, он заговорил о другом: — Останусь где-нибудь батраком, я уже все умею делать. Даже пахать пробовал. Через год хорошим пахарем буду. В батраках больше заработаю. А потом, говорят, землю будут давать, возьму тогда на всю нашу семью. Буду работать, хозяйством обзаведусь...
Какая-то мысль, видимо, мелькнула у него в голове, а может быть, воспоминание осветило лицо его радостью, как это бывало с ним, когда он приходил под дикую грушу на поле Скуратовича. Ничего он больше Зосе не сказал. Теперь это был уже не пастушонок Михалка, Это был рассудительный человек, Михал Творицкий. Он и стоял здесь, перед вокзальным крыльцом, как работящий мужчина, широко расставив ноги, крепко и уверенно. Зося смотрела на него и думала о его деловитости. Может быть, потому она и пошла вместе с ним обратно.
Спустя несколько недель Михалка уже работал батраком на большом хуторе. А вскоре сообщил и Зосе, что его хозяину требуется батрачка. Таким образом, они снова стали вместе служить и жили на одной хуторской кухне.
Кончилась осень, стояли морозы, лежал снег. Скрипели и повизгивали полозья саней.
Однажды под вечер из города по тракту шел обоз. На санях лежала поклажа, а возчики шагали сбоку. Уставшие лошади еле тащились. К ночи мороз крепчал. Возчики торопились доехать до придорожной корчмы и дать лошадям отдохнуть до утра.
Посреди обоза рядом со своими санями шел самый молодой и самый щуплый возчик, закутанный в рваные армяки, подпоясанные веревкой. Армяки были ему не по росту: рукава свисали до колен, а полы, чтобы не тащились по дороге, были подтянуты под самые плечи, отчего на спине возчика торчал горб самой фантастической формы. Шапка на нем была ватная, бесконечное число раз заплатанная ветхими лоскутами разных цветов и размеров, так что безнадежно утратила какую бы то ни было форму. Ноги обмотаны тряпьем и казались толстыми, как колоды. Тряпье на ногах удерживалось лаптями и веревочными оборами. Шагало это существо рядом со своими санями как-то особенно солидно, с чрезмерно хозяйственным видом, переставляло свои лапти по дороге твердо и уверенно, и только временами, когда покрикивало на коня или обращалось к соседу, голос его звучал неровно: сквозь простудный хрип прорывались ребячьи нотки. Порою из топорщившихся лохмотьев выглядывало лицо подростка, тощее и заостренное, производившее, впрочем, впечатление не болезненного, а скорее обветренного и закаленного. Характерной чертой этого лица было явное недоверие ко всему на свете, хитрость и вместе с тем спокойствие и выносливость.
Когда добрались до корчмы, этот возчик больше всех хлопотал около своей лошади. Он обтер ее соломой, накрыл одним из снятых с себя армяков, дал вволю сена: на ходу выхватил из чужих саней охапку побольше и подкинул ей. Когда лошадь остыла, он сводил ее к колодцу, напоил и задал овса. Сам он поел хлеба из торбы, запил водой, потом лег спать в самом темном углу заплеванного пола и был очень доволен. Проснулся он раньше всех, досмотрел лошадь и первым был готов в путь. Когда возчик скинул в корчме свои армяки и обрел человеческий вид, можно было увидеть, что парню этому лет четырнадцать, не больше, что это хмурый малый, не особенно разговорчивый. Послушать других, посмеяться, а порою и жару поддать чужому разговору он всегда готов. Не прочь он также втравить людей в перепалку, а потом понаблюдать за ними из-за угла. Однако особенно проявлять инициативу в разговоре он не станет.
Часа за два до рассвета, ухаживая за своей лошадью, молодой возчик вдруг услыхал за дверьми знакомый голос. Отворились двери, и под навес въехали сани. Покрякивая от холода, человек начал выпрягать лошадь. Молодой возчик съежился: «Заметит меня знакомый человек, можно будет и поговорить, беды от этого не будет, а не заметит — тоже горевать не стану, и так обойдется». Но вдруг он вспомнил об одном деле, стал думать, прикидывать — лоб у него наморщился, а нос и подбородок вдруг ощутили потребность, чтобы их почесали. Наконец молодой возчик решительно подошел к знакомому.
— Добрый день, дяденька Степуржинский! — сказал он.
— Здравствуй, Михалка! Что ты тут делаешь?
— С подводой. Поклажу везу. А вы?
— В город еду. Ну и мороз, однако! Оборони бог! Ты где теперь, Михалка? Как живешь?
— Служу у хозяина. Остался там у одного.
— Хороший хозяин?
— У него три лошади. А я у него за службу ничего не беру. Зато я, когда придет весна и лето, буду его конем работать на своей земле. К весне будут землю давать, вот я и возьму... Подамся в свою сторону, там земля получше.
— Летом, стало быть, службу бросишь?
— Нет. Где же я коня возьму на свою землю?
— А как же ты будешь работать и на себя и на хозяина? Здоровье подорвешь.
— Не подорву. А как же иначе быть? Гулять? Так ведь пропадешь. А работая... — Он самоуверенно и с презрением ко всему на свете покачал головой. — Лодырничать? Ого! И без того много лодырей развелось!
Если бы Степуржинский был способен тоньше чувствовать, его ужаснула бы чрезмерная взрослость этого парнишки.
— Так, может быть, года два поработаю, а тогда и сам на ноги встану. Своим конем обзаведусь, хату поставлю, вот и окрепну. Комитет бедноты поможет, и я стану жить. Земля-то ведь будет!
Он помолчал, подумал: «И скорее могу встать на ноги, если захочу!» (Он вспомнил грушу на поле Скуратовича.)
— А как вы живете, дяденька Степуржинский?
— Так себе, помаленьку.
— Старого Скуратовича нет?
— Неужели ты не знаешь?
— А про Толика не слыхать?
— Кто его знает... На что он мне? Ничего о нем не слышно.
— Значит, жито вам осталось?
— Какое такое жито?
— А то, которое Скуратович у вас прятал! Я же знаю.
— Что он там прятал? О чем ты говоришь?
— Как — что прятал? Хлеб! Я с самого начала все знал. Все дочиста!
— А коли знал, так почему не говорил? Ты что это про меня выдумываешь черт знает что? Жито какое-то придумал... Может, надеешься, что я тебя задабривать стану? Я тебе не Скуратович! Скуратович, оказалось, был бандитом — кто это мог знать? Никто не знал, а вот ты знал, да утаил. Бандита укрывал и драл с него все, что мог! Ишь ты мозгляк! От горшка два вершка, а уже хитростью хочет на свете прожить! Ты ко мне не цепляйся, потому что закопаю, если захочу! Я про тебя все знаю!
Степуржинский топал ногами и громким шепотом, чтоб никто не слыхал, старался запугать Михала Творицкого. Тот и в самом деле испугался, у него даже в груди заныло. А ведь, начав разговор со Степуржинским, Михалка надеялся угрозами заставить его поделить с ним жито Скуратовича. Но оказалось, что Степуржинский может его самого закопать.
— Я тебя насквозь вижу! — брызгал Степуржинский слюной, а сам в то же время млел от страха: «А что, если он не испугается, пойдет и заявит о моем деле со Скуратовичем? Он может себе позволить такую смелость, ведь он еще не взрослый, а я?» Однако, увидев, как приуныл Михалка, он осмелел. И все же отвратительный осадок страха остался. Он думал, стоит ли ему пойти в открытую: дать Михалу Творицкому денег и таким образом навсегда спрятать концы в воду или же лучше виду не подавать, что у него были какие-то дела со Скуратовичем. Степуржинский выбрал последнее: еще раз прикрикнул на Михалку, повернулся и, придав своей фигуре смелый и решительный вид, направился в корчму.
Михал Творицкий, пришибленный и жалкий, начал собираться в дорогу. Так они, боясь один другого, разъехались после случайной встречи каждый в свою сторону. Через час обоз тронулся в путь. В безоблачной синеве морозного рассвета двигалась по дороге горбатая и неуклюжая от подпоясанных лохмотьев маленькая фигурка.
Домой Михалка приехал за час до наступления вечера. Хозяин разрешил ему ничего не делать в этот вечер и отогреться на печи. Скрутив здоровенную цигарку, он до самой темноты пролежал за трубой, а потом пришла Зося и подала ему на печь миску густой похлебки, в которой было больше остьев, нежели крупы. Зося присела на край хозяйской печи погреться. Михалка придвинулся к ней, но никак не мог отважиться обнять ее за талию, хотя им уже начинало овладевать влечение к женщине.
5
Недалеко от родного городка Кондрата и Ирины Назаревских, если ехать с запада на восток, стояли в те времена две ветхие хаты. До городка отсюда верст тридцать. Одна из этих хат была большая, на две половины, сзади к ней примыкал просторный хлев, за хлевом — гумно. Вторая хата маленькая, с одним окошком на дорогу. Место здесь глухое, непроезжее, дороги разворочены и давно не приводились в порядок. Никакого движения здесь не было. Тут ходили и ездили только жители трех ближайших деревень. Летом, чуть не до пояса подвернув исподнее, здесь косили осоку на болотах. А зимой, когда болота и запруды замерзали, приезжали за порыжевшим к этому времени сеном. Где-то здесь, на болотах, стояла маленькая кустарная лесопилка. Она больше служила местом, где люди собирались в свободную минуту покурить. В годы гражданской войны она и вовсе остановилась и запустовала. До войны лесопилку арендовал какой-то горожанин, но во время революции он эмигрировал, и теперь строение стояло с заколоченными наглухо окнами. Замшелые стены осели, и, вероятно, уже года два, как здесь живой души не было. Дорога к лесопилке за это время заросла травой.
Земля в этих местах была неоднородна. Где повыше, там хлеб родился хорошо, а в низинах все гнило. Человек двадцать владельцев лучших и более крупных наделов еще до войны выбралось оттуда подальше. Таким образом, километрах в шести от лесопилки, где среди лесов тянулись поляны хорошей земли, возникло около двадцати хуторов. Тут жили Богоровские, Степуржинские (двоюродные братья знакомого нам лесника, соседа Скуратовича; они сюда явились лет за пятнадцать до войны, купили у князя землю), Ярмолинские (не Ярмолицкие, а Ярмолинские! Ярмолицкие остались в деревне, на хутора не пошли, фамилии своей не облагородили. Собирали ежегодно копны по две ржи и примешивали к муке толченую кору, благо об этом продукте можно было не заботиться: кругом стояли леса, коры хватало — ешь на доброе здоровье!).
Жители трех деревень вырабатывали гонт и этим жили. Особенно большого сбыта гонт не имел, тем не менее, занимаясь этим делом беспрерывно, человек все же мог прикупать муку, чтобы было куда досыпать толченую кору. И только временами, когда где-нибудь случался пожар, гонта покупали больше. В таких случаях сюда приезжали и издалека, даже из тех мест, где находился хутор Скуратовича, а оттуда было верст семьдесят.
В двух хатах у дороги жили люди, которые были всем нужны. В большой хате жил кузнец. Впрочем, занимался он не одним кузнечным делом. У него был клочок земли, которого едва хватало на то, чтобы прокормить коня и корову. Кузнец был человек трудолюбивый, без дела ни минуты сидеть не любил. Знали его и в городке, верст за тридцать отсюда. Зимой его можно было встретить там на базаре: он привозил на продажу штук двадцать вил, пяток кочерег и какое-нибудь самодельное долото или пару ножей. Кондрат Назаревский помнил его с малолетства.
В меньшей хате, с одним глядевшим на дорогу окошком и без всяких холодных пристроек, жил портной-кожушник. Ни земли, ни лошади он не имел, дома сидел мало. Половину своей жизни пробродил по свету с немудрящей иглой и шил людям кожухи. Тем и жил и кормил семью.
Кузнец был высок ростом и крепок здоровьем. Портной выглядел человеком болезненным. Он был сутоловат, лыс, боялся холода. Сердце имел мягкое и чувствительное к людям своего круга. В годы войны работы ему не хватало; он еле сводил концы с концами, нанимаясь то молотить, то косить. Портной и его сосед-кузнец были еще и музыкантами — оба играли на скрипке; кузнец играл первую, портной — вторую. Играли они то, что было в обиходе у местных жителей — польку, краковяк, чечетку. Играли часто. Нанимали обычно парни, платили хлебом и салом.
В ночь, когда в этом глухом углу произошли необычные для местных жителей события, был сильный мороз. Только к утру потеплело. Потянулся туман, и небо заволокло облаками. А с наступлением вечера высыпали звезды, выглянула луна. Портной возвращался с хуторов, где он шил кожухи, нес в мешке за плечами каравай хлеба, а в руках — жбан капусты. Чтобы сократить путь, портной шел мимо заброшенной лесопилки. Только что стемнело, и черный силуэт лесопилки едва вырисовывался на фоне елок и сосен. Портной шел медленно и, как всегда, громко кашлял и отплевывался. От тропинки, по которой он шел, до лесопилки было шагов пятьсот. Портной остановился, чтобы скрутить цигарку. И вдруг ему показалось, что около лесопилки сверкнул огонек...
— Волки, дьяволы, собираются, — пробормотал себе под нос портной и прибавил шагу. Однако вскоре он остановился в раздумье. Слишком высоко сверкнул огонь, будто в окне, а окна лесопилки не у земли. Во всяком случае, волчьи глаза так высоко сверкать не могли. — Что за черт! В лесопилке огонь горит? Да ведь там давным-давно окна досками заколочены. Сквозь щели, что ли, светится огонь? Кто же его там зажег? Наверно, люди добрые разбирают себе помаленьку старую постройку, а я ничего и не знаю! Почему бы, коли так, и мне пяток бревен не взять? Никакого греха не будет. — Портной подумал о том, что лесопилку поставил князь, а держал ее арендатор: два сапога пара... «Теперь их унесло к чертовой матери, будто корова языком слизнула обоих... Чем гнить этим стенам, пусть лучше народ попользуется...» Хр... Тьфу!
Со смаком откашлявшись, портной решил незаметно подойти к лесопилке и проверить, в самом ли деле разбирают там без него стены. Он приблизился шагов на сто и прислонился к сосне, огонь еще раз блеснул и погас. Вдруг портного обуял страх: он заметил, что из трубы лесопилки идет дым. «Печь-то там есть, — мелькнуло у него в голове, — но кто ее топит?» Страх усиливался с каждой минутой.
Тут следует сказать несколько слов о портном. Личность его сформировалась еще в довоенное время, когда он ходил по людям и шил кожухи. А у каких людей он бывал? Большей частью ему приходилось работать в глухих углах, где овчины выделывались самими крестьянами. У кого не было своих овчин, тот брал их у богатого соседа, а потом отрабатывал. Сермяжное сукно и полотно тоже были своей выделки. Из своего товара шили сапоги, из своего лыка плели лапти, — что кому по средствам. Деятельность портного распространялась верст на сто вокруг. Он шил кожухи и на хуторе Скуратовича, бывал и в другой стороне, за столько же верст от своей хаты. Зимними ночами он просиживал за работой до третьих петухов, они и заменяли ему часы: третьи петухи пропели — стало быть, спать пора. Часов в таких заброшенных углах никто и не знал.
Обычно в хату, где портной шил кожух, каждый вечер собирались на посиделки. Портной ухитрялся и шить и рассказывать. А рассказывать было о чем: всегда среди людей, чего только не наслушаешься! Он переносил с места на место и правду и выдумку, а потом свои же рассказы получал обратно от прежних слушателей уже в новом варианте. И сам уже не узнавал своего рассказа.
За свою жизнь портной наслушался самых невероятных и фантастических историй о колдунах и чертях, о панах и мужиках, о попах и ксендзах. И, конечно, самым интригующим в них был тот момент, когда рассказчик, разжигая нетерпеливое любопытство слушателей, выводил на сцену черта в образе франтоватого барчука, который и начинал свои злые шутки над человеком. Так, например, однажды паничи наняли музыканта играть у них на вечеринке. Бедняк скрипач даже получил полтинник в задаток. И вот привезли его в барские покои, где все сверкало золотом. Пораженный невиданным богатством, музыкант проиграл часов шесть без передышки, но вдруг оглянулся и увидел, что стоит он со своей скрипкой у себя за капустником, на болоте, до пупа затянутый в трясину... А то поменялся человек с барчуком трубками. Но тут барчук расхохотался и исчез, а у человека в зубах вместо трубки — вонючая кость.
В другой истории было так: нашел человек на дороге барана. Взвалил его на телегу, а конь еле тащит. Вдруг баран расхохотался и исчез, а человек в одну минуту поседел от ужаса.
Много было рассказов и про заколдованные деньги и про «фармазонские» рубли. Одним словом, ко времени революции и гражданской войны портной располагал большим запасом необычайных историй. Скорее всего он ни во что не верил — и тем не менее не мог отделаться от подсознательного страха. И вот теперь разум подсказывал, что не черти, а люди жгут огонь на лесопилке. Но все это было так таинственно, да и место и обстановка очень уж подходили для бесовских шуток. Портной перекрестился и рванулся с места, беспрестанно озираясь. Не успел он сделать и десяти шагов, как волосы на его голове зашевелились, и он отскочил в сторону: огромная лохматая фигура преградила ему путь.
— Погоди, стой на месте! — приказало страшное существо. Портной онемел и остановился.
— Ты кто?
— Портной из Двух Хат.
Так называлось место, где жил портной. Сердце у него колотилось и, казалось, готово было выпрыгнуть из груди.
— Чего здесь ходишь?
— Я на хуторах был, шил там кожух, а теперь вот несу каравай хлеба и жбан квашеной капусты.
— У кого ты там шил?
— У Ярмолинского.
— Врешь! У Ярмолинского ты шил на той неделе. (Волосы на голове портного опять зашевелились.) Говори правду, чего ты тут ходишь?
— Братец (портной с большим трудом произнес это слово), я... братец... Откуда вы знаете, что я на той неделе шил у Ярмолинского?
— Я все знаю. Попробуй только врать, я тебе...
— Чтоб я так, братец, жил — не вру! С места не сойти...
— И не сойдешь!
— Я правду говорю. Шил я на той неделе у Ярмолинского, а сегодня рассчитываться ходил.
— А зачем здесь стоял и к лесопилке приглядывался?
— Я закурить остановился, а мне показалось, что в лесопилке мелькнул огонь.
— Ну, и что же ты подумал?
— Ничего не подумал. Удивился, а потом страх обуял.
— Так это ты от страха сейчас бежал?
— От страху, братец...
— А кому это ты позавчера танцы играл?
— Как это — кому? Как всегда... У кузнеца в хате... Вместе с ним. Девчата нас наняли...
— А из хлопцев кто танцевал?
— Да какие нынче хлопцы! Не стало хлопцев! Все в армии. А если кто дома остался, так это какой-нибудь ледащий, в солдаты не годный. Был Ярмолицкий Степка, так ведь он глухой... Был Шевцов Макар — хромой. А то все подростки... Какие там хлопцы! Они и девку-то обнять толком не умеют. Поверьте, братец, не вру.
— Нет, врешь, скотина старая! А что это за парни пришли под конец вечеринки и танцевали с девчатами?
— Не знаю. Их было человек пять. Говорили, что новобранцы, что их в армию гонят, их год подошел, раньше они, мол, дезертирами были, а теперь явились. В город, говорили, гонят их, а ночевать остановились в Тетеревцах. Вот они и зашли на танцы — тут ведь всего четыре версты.
— А почему у них оружие было?
— Этого я, братец, не приметил.
— Врешь! А не красноармейцы ли это из отряда Назаревского?
— Откуда же мне, братец, знать? Как будто нет. Они ведь не в шинелях, а в кожухах да в свитках.
— А пожилые среди них были?
— Право, не скажу... А кто же вы, братец, такой, что все знаете? Про кожухи Ярмолинского и про позавчерашние танцы...
— Все еще меня не узнаешь? Присмотрись получше.
Портной набрался смелости и подошел поближе.
— Братец ты мой, как же ты меня напугал!
— А какого черта я мог знать, что это ты?
— Вот и я, братец, так же.
— Не этот ли самый кожух ты шил? Сзади клин из желтой овчины.
— Он самый, братец, тот самый кожух. А только как же так? Я думал, ты в Красной Армии.
— Где там! Нас тут трое, зимуем в лесопилке, а весной, когда потеплеет...
— А-яй, что я слышу! А твой отец, когда я шил кожух, говорил, что ты в армии.
— А если чужие люди станут спрашивать, не знаешь ли, где дезертиры прячутся, скажешь, что меня видел?
— Упаси бог! Выдумал тоже!
— Будешь молчать?
— А какой мне интерес говорить? Меня не язык, а руки кормят.
— Ну, смотри! Нас тут трое. Зимуем в лесопилке, а то дома страшно. Но если ты кому-нибудь хоть полслова скажешь, со света сживем!
— Кому ты говоришь? Что я, сам не знаю, что ли?. Не дурной я, кажется.
— Ну, помни! А как там у вас, за Двумя Хатами, большевики стоят? А в Тетеревцах красноармейцев много?
— Я там недели две назад был — у Патиевского и у Лагуты кожухи чинил. Ни одного солдата не было. А теперь не скажу — не знаю.
— А ведь там третьего дня отряд Назаревского стоял, и к тебе переодетые красноармейцы танцевать приходили.
— Вот оно что! — искренне удивился портной. — Может, и правда... То-то, гляжу, никого в лицо не знаю.
— Спрашивали они что-нибудь? О чем говорили?
— О чем же им говорить? Прежде всего пустились в пляс. Потом, кто половчее, выбрал себе девку и стал за ней ухаживать. Ну, а уж к концу, когда мы с кузнецом марш заиграли, один потихоньку спросил у меня, не слыхать ли тут про дезертиров и бандитов.
— Ну вот, теперь вижу, что ты правду говоришь.
— А когда же я кому врал, братец? Я ответил, что ничего не слыхал. Да и правда, разве я что-нибудь слыхал? Ничегошеньки, братец.
— Ну, помни! Ежели кто через тебя дознается, что мы тут зимуем, голову свернем! Ступай!
Портной пошел. Он боялся оглянуться. Ему хотелось сжаться, стать поменьше, скрыться. Казалось, что сын Ярмолинского идет за ним следом и вот-вот опустит обух на его голову. «Хоть бы он меня не тронул, а я-то его трогать не стану...» Однако портной думал так только до тех пор, пока не выбрался из кустарника. Когда глазам открылось поле, а невдалеке замигали огоньки Двух Хат, голова его заработала по-иному: «Ишь ты какой ловкий! Голову мне свернуть собираешься? А за что? За то, что твой батька пожаловал мне жбан тухлой капусты? Я с тобой рядился новый кожух шить, а ты мне еще четыре старых латать подсунул! Ах, чтоб тебе лекари рожу латали! Ишь ты богатей сермяжный! Он мне голову свернет! А что тебе моя голова, дорого, что ли, обходится? Хлебом ты ее кормишь? Я у тебя за весь мой век ничем не поживился. Это ты, если на работу наймешь, все норовишь облапошить!»
Так рассуждая, портной подошел к Двум Хатам. Было еще не поздно. Мороз крепчал. Из деревни за болотом доносились голоса. Портной остановился уже на своем дворе и, думая все о том же, прислонился к забору. Успокоившись, он уже собирался войти в дом, когда услыхал позади себя шаги. От своего гумна шел сосед-кузнец.
— Вот хорошо, что ты пришел, — сказал кузнец.— А я уже боялся, что ты на хуторах заночуешь.
— Чего же ты боялся?
— Как чего? Приходили, танцы играть просят. Сейчас начнут собираться.
— Знал бы ты, как меня напугали около лесопилки!
— Кто?
— Знаешь, кого я встретил? Сынка Ярмолинского, с хуторов.
Кузнец ухватил портного за плечи.
— Не может быть! Он тут?
— Правду говорю. Сказал, что втроем они на лесопилке зимуют... А если кому-нибудь скажу про эго — голову свернет.
— Кто же с ним еще? Не сказал?
— Лихо его знает! Может, и сказал, да только испугался я, как черт ладана, может, чего и недослышал. Да и неохота мне всякую пакость слушать. Того и гляди в беду попадешь, ну их в омут с головой!
— Кого?
— Да всех этих Ярмолинских... Он сказал, что их там трое.
— Что же ты думаешь, правду он тебе станет говорить? — Кузнец даже стал трясти портного. — Расскажи все, как было.
Портной охотно рассказал обо всем и даже представил в лицах свой разговор с Ярмолинским. Кузнец выслушал и зашептал:
— Экий ты недогадливый! Пораскинь умом. Если бы все было так, то зачем он стал бы перед тобой исповедоваться?
— И то сказать, — согласился портной, — я же ему ни сват, ни брат.
— Если он сказал, что их трое, значит их там больше. Если сказал, что зимовать собираются, — значит, зимовать не будут.
— Стало быть, и мне ничего плохого не сделают! Зря только грозился...
Кузнец рассмеялся, потом стал рассуждать:
— Если он так открыто говорил, значит, вряд ли они и до нынешней ночи останутся. Он спрашивал, нет ли в Тетеревцах красноармейцев? Это надо так понять... Через Тетеревцы пролегает самая глухая лесистая дорога на запад, там кончается местность, занятая большевиками. Вот туда-то им и нужно податься. Они спасаются, эти остатки, их целая банда была! Ходили же слухи, что они в нашу сторону кинулись после того, как на отряд Назаревского напоролись, а тот их чуть ли не всех из пулемета перестрелял. Коновод ихний, Скуратович, жив остался, его на зиму сюда, в болотистые леса загнали. Вот он, наверное, где-нибудь здесь и на запад хочет проскочить. Экой ты, братец, тяжелодум! — Кузнец, весь дрожа от волнения, сжимал плечо портного.— За Тетеревцами, в Мотылевщине, красноармейцы стоят. Беги скорее туда и скажи!
— Как же я, братец ты мой, в такое дело вмешиваться стану. Ведь они мне отомстят. Пускай уж они, с божьей помощью, сами к большевикам в руки попадут, гады этакие.
— Чтоб ты сгорел, такой человек! Ладно! Я сяду на лошадь, домчусь и тут же обратно. А ты иди ко мне. Сейчас соберутся, так ты, чтоб никто ничего не подумал, один играй, пока я вернусь.
— Разве мне твою скрипку взять?
— Бери, бери! Оно, пожалуй, и лучше, что ты здесь останешься. А вдруг кто-нибудь из них под окошко придет... Увидит, что ты дома, спешить не станут.
Кузнец толкнул портного в сени, а сам сел на лошадь, для вида перекинул через плечо связанные проволокой вилы и долота (якобы на продажу) и медленно отъехал от дома. Миновав греблю, он пустил лошадь рысью.
Через два часа он вернулся и застал у себя в хате танцы в полном разгаре (портной обливался потом, стараясь не сбиться с ритма). Кузнец взял скрипку и стал наяривать польку. Танцевали, однако, вяло. Девушкам не хватало кавалеров. На вечеринке были одни подростки, которых в армию еще не брали. Танцоры они были не слишком опытные.
Минут через десять после того, как кузнец взялся за скрипку, отворились двери и в дом вошли два парня. Девушки их узнали: третьего дня они приходили сюда танцевать и говорили, что ночуют в Тетеревцах, что их, стало быть, гонят в армию.
— Вы все еще здесь? — спросил кто-то.
— А что ж, с нами теперь не спешат. Война окончена, скоро армию и вовсе распускать будут.
Через минуту оба парня уже кружились в танце с самыми красивыми девушками. Это были «настоящие парни», ловкие танцоры, не то что «наши замухрышки»,— так, наверное, подумала не одна девушка, глядя на незнакомцев.
Один из них попросил свою девушку подождать, пока он скинет ватник, потому что «жарко танцевать». Он подошел к кузнецу и, снимая куртку, незаметно шепнул ему что-то на ухо. Через несколько минут кузнец объявил перерыв и шепнул портному:
— Выйдем в сени, я тебе кое-что скажу.
В сенях кузнец зажег спичку, и портной увидел на скамье человек пять с винтовками. Один из них поднялся и сказал перепуганному портному:
— Ведите нас к лесопилке.
— Ты не по дороге веди, а Бортевским леском, где выход на тетеревскую тропинку, — сказал кузнец и обратился к одному из пришедших: — Я вас расставлю на выходах. — И выскочил из сеней. На дворе портной увидал много красноармейцев. Они прятались по темным углам. Портной видел, как кузнец запер двери снаружи, чтобы никто не мог выйти из хаты, и слыхал, как он толковал одному из красноармейцев, очевидно старшему:
— Займите с этой стороны мостик, а по ту сторону — берег реки возле леса. Вот вам все и будет видно как на ладони.
Красноармейцы мигом исчезли со двора. Кузнец вернулся в дом и снова взялся за скрипку. Возобновились танцы.
Портной повел пятерых к лесопилке, все время пытаясь вступить с ними в разговор, чтобы унять свое волнение. Но говорить ему не дали. Из рощицы вышло еще человек десять красноармейцев, и все пошли вместе. Портной привел людей к лесопилке. Никакого огня там уже не было. Чем дальше шел, тем смелее становился портной — ведь рядом и следом за ним шли красноармейцы. Наконец он даже заговорил шепотом. А у самой лесопилки и вовсе повысил голос:
— Эге! А огня-то больше не видать!
— Тихо! — Красноармеец зажал ему ладонью рот.
Никого нигде не было. Лесопилка опустела. И по дороге никого не встретили. «Кузнец, выходит, прав,— подумал портной. — Обманули меня, чтоб удрать было легче».
— Спрашивали, есть ли солдаты в Тетеревцах,— шепнул он ближайшему соседу. — Может быть, туда податься? (Подумал и испугался). Ну, да вы дорогу знаете, что мне с вами... Не близкий свет...
От лесопилки пошли по дороге между лесом и полем. Вдруг откуда-то издалека послышались частые выстрелы. Портному приказали вернуться домой. Оставив по два человека на выходах из леса, красноармейцы спешно двинулись вперед. Портной добежал до соседней деревни и там остался ночевать: до дому было дальше, а смелость его уже покинула. Вскоре кто-то из деревенских вернулся из-под Тетеревцев и рассказал, что на опушке, недалеко от дороги, было замечено человек десять бандитов — они сворачивали на дорогу, но вперед пустили одного: нет ли кого на пути. Их обстреляли и забрали всех живьем. Но главного коновода, которого давно уже разыскивали, среди них не оказалось. Бандитов допросили, и они рассказали, что их вожак удрал из этих мест. А когда начальник красноармейского отряда заявил, что, если бандиты не помогут изловить своего главаря, они все будут расстреляны на месте (между тем, если они помогут, им, быть может, кое-что и простят), двое из них показали, что ближайшим помощником коновода был Ярмолинский, они вдвоем и скрылись.
Портной вдруг стал почесывать лоб над бровями, быстро выкурил одну за другой две папиросы, чего с ним раньше никогда не бывало, и неожиданно заявил:
— В таком разе я кое-что мерекать начинаю... Я ведь говорил, что шил у Ярмолинского. И вот однажды ночью, — уже вторые петухи пропели, чтоб я так жил,— слышу, будто кто-то на чердак лезет. Мне в хате все слышно. А хозяина дома нет. Я, что-то делая, хозяйке сказал. А она как-то больно храбро отвечает: «Кто ж это ночью на чердак полезет?» Но я ведь ясно слышал!
Хозяин откуда-то вернулся поздно. А между тем я сегодня этого Ярмолинского встретил. Чуть душу из меня не вынул.
Портной долго рассказывал встревоженным людям о своей встрече с Ярмолинским. Потом он прилег на скамье подремать до рассвета, но уснуть так и не удалось. Вначале он был сильно возбужден, а когда стал наконец дремать, кто-то дернул его за ногу. Он поднял голову и увидал красноармейцев.
Портной загрустил: «Вот в беду попал!» Молча повел он пятерых красноармейцев на хутор Ярмолинского. Там они провели остаток ночи и все утро. Старик Ярмолинский клялся и божился, что «ничегошеньки» — вот с места не сойти! — не знает. И смотрел на портного так, что тот по слабости характера не знал, куда девать глаза. Утром Ярмолинского погнали с хутора. Позади всех шел портной. Около Двух Хат их остановил патруль и предложил войти в дом кузнеца. Портного туда не пустили, и он, обрадовавшись, пошел домой. У себя во дворе он увидал воинскую тачанку.
У кузнеца в хате Ярмолинскому учинил допрос высокий военный. Допрашивал его до самого полудня и наконец узнал, что «главарь бандитов Скуратович направляется за границу, но до отъезда ему необходимо хотя бы на полчаса побыть у себя на хуторе, верстах в семидесяти отсюда».
Для чего это нужно Скуратовичу, Ярмолинский не сказал.
После допроса военный вышел в сени и приказал седлать лошадей, а Ярмолинского отправить в город. Затем он обратился к кузнецу:
— А девочку ты у себя приюти. Корми ее, присматривай, как за своей.
— Братец ты мой! — ответил кузнец, пожимая ему руку.
Военный вскочил в седло и тронулся в путь. За ним следом помчались десять красноармейцев. Ярмолинского повели. Кузнец вошел в дом и заглянул на печь.
— Ну как? Согрелась? — спросил он.
— Жарко! — послышался из-за трубы звонкий детский голосок.
— Тогда слезай. Молока выпей. Как тебя звать?
— Иринка.
— Ну, слезай, Иринка, коли так!
Иринка слезла с печи и подошла к столу. На ней была маленькая солдатская шинель, волосы коротко подстрижены. Она выпила молоко и поблагодарила. Жена кузнеца смотрела на Иринку и улыбалась:
— Экий ладный солдатик!
Вошел красноармеец и положил на стол хлеб.
— Ешь, Иринка!
— Что вы! — обиделась хозяйка. — Она с нами вместе кушать будет.
Красноармеец подошел к Иринке и стал ерошить ей волосы.
— Не трогай! — И Иринка залилась смехом.
Красноармеец вышел на дорогу сменить караул, а Иринка села обедать с семьей кузнеца.
Выглянуло солнце, потеплело. Иринка надела поверх шинели короткий красноармейский полушубок, вышла во двор и села в затишье на бревно. Зимнее небо было синим и чистым. Из-под завалинки торчал кустик травы, еще не запорошенный снегом. Иринка сорвала мерзлую, обледеневшую травинку и понюхала.
— Не пахнет, — сказала она сама себе и вошла в хату. Никому ничего не говоря, она взяла веник и подмела пол...
Анатоля Скуратовича так и не удалось поймать, хотя за хутором вели скрытое и непрерывное наблюдение бойцы отряда Кондрата Назаревского. Наблюдали и за полем, на котором росла дикая груша. Но Скуратович на хутор не заявился: узнал о засаде и обошел его стороной. Почему Скуратовичу так понадобилось побывать на своем хуторе и обязательно у дикой груши, выяснилось только через одиннадцать лет.
Кондрат Назаревский оставил несколько человек продолжать наблюдение, а сам решил отправиться к Двум Хатам, где в то время было основное место деятельности его отряда. Под вечер он проезжал через одну деревню и вдруг вспомнил, что он здесь бывал. Припомнил также Зосю, и ему захотелось повидаться с ней. Начал искать, где стоял ее дом. Подъехал и увидел пепелище. Спросил у встречного человека, где Зося.
— Служит на стороне, — ответили ему. — Батрачит.
Кондрат Назаревский поехал дальше. Через два дня он был уже около Двух Хат. Вечером он подъехал к хате кузнеца. В окнах светился огонь, слышны были звуки скрипки. Кондрат вошел в хату и увидел: портной и кузнец играли на скрипках, девчата и парни танцевали. Было там и несколько красноармейцев. Один из них крикнул:
— Пусть Иринка спляшет! Иринка, давай с тобой!
Все притихли и расступились. Музыканты заиграли казачка. Красноармеец прошелся по кругу и остановился. Тогда в круг вошла Иринка. На ней серенькое платье, в волосах гребенка. Подбоченясь, она быстро затопала ножками, ловко проплясала две фигуры и вышла из круга. Волосы упали ей на глаза. Красноармейцы захлопали в ладоши, лицо Иринки сияло от радости.
Кондрат Назаревский подбежал, схватил сестренку на руки, и, целуя, прижал к себе. Иринка залилась беззаботным детским смехом, не могла усидеть на месте и снова пошла танцевать.
Еще недавно Иринка была такой молчаливой, упрямой, такой серьезной и рассудительной, совсем как взрослая. Больная от голода, она тогда скрывала свои переживания от любопытных, зная цену их вздохам и сочувствию. Тогда она была самостоятельна. А теперь забота брата и близких ему людей окружила ее, и снова в ней заговорил ребенок. Ей хотелось по-ребячьи капризничать. С хитрецой в глазах, она часто требовала от брата, чтобы тот смотрел, как она танцует. Временами прикидывалась, будто не умеет плясать, и топала ногами, как придется. Но самое важное было то, что сама она знала цену таким «танцам» и как бы сверху вниз глядела на свои детские шалости. Иногда, устав, она говорила про себя, но так, чтобы слышал брат: «Покружилась, как маленькая!» Но чаще всего Иринка была настоящим ребенком, простым и безыскусственным. Брат брал ее на руки, а она, вырываясь, весело и звонко хохотала. Совсем беззаботное дитя! Казалось, она старается наверстать и воскресить задавленные тяжелыми днями светлые минуты детства.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Дня два кряду в самую жару над лесом можно было наблюдать любопытное зрелище: большие стаи воронья то и дело взмывали с криком и снова садились на вершины сосен. Так кипит вода в роднике. В вышине кружил небольшой коршун, видимо не решавшийся спуститься на землю: возможно, что там орудовала более крупная птица, которой он боялся. К концу второго дня поднялся ветер, и от берега извилистого ручья потянуло трупным запахом. Птичий гомон усилился.
Лес стоял на высоком месте. Дорога к нему шла в гору. По ту его сторону, скрытый в невысоких зарослях, минуя камыши и бугры, бежал ручей. Вдоль ручья по опушке леса вилась хорошо протоптанная тропа. Здесь царили мрак и тишина.
Часа за два до наступления вечера, когда солнце только еще приближалось к лесу, на тропе показался человек, широкоплечий и крепкий на вид. К сапогам его пристала грязь. Несмотря на жару, на нем была вылинявшая, изрядно поношенная солдатская телогрейка, накинутая поверх пиджака. Из-под отпоровшейся подкладки висела клочьями вата. Человек шел медленно, усталой походкой. Сразу видно было, что это труженик. Выглядел он очень молодо. Пожалуй, и двадцати четырех лет ему не исполнилось. Во всяком случае, не более того. Но странное дело: он был неряшлив, небрит, редкая борода и усы росли неровно. На плече он нес половину дуги, вероятно найденную на дороге.
В одном месте он остановился, стал спиной к лесу и из-за кустов окинул взглядом примыкавшее к реке паровое поле.
— Пусть хорошенько перепреет! — проговорил он про себя. — Успею еще забороновать и перепахать разок под жито.
Он смерил глазом ширину своего надела и вдруг забеспокоился:
— Что за лихо! Моя полоса как будто уже, чем та! Мерили, черти, делили... Одному больше, другому меньше... А души небось у всех одинаковые!
Он быстро перемерил шагами соседский участок, затем свой и лишь тогда успокоился:
— Черт возьми! Показалось...
Человек пошел дальше, равномерно покачивая плечами. Дул ветер, солнце подбиралось к самому лесу. Пройдя шагов сто, он поднял голову:
— Опять кричат!.. Угомону на них нет!
Неподалеку, над прибрежным бором, кишмя кишело воронье. И все так же, как и днем, как и вчера, в вышине парил коршун.
— Что за чертовщина! — проворчал молодой человек.— Падаль кто-нибудь выкинул, или еще какое лихо? Второй день воронье бесится. Тьфу!
Он переложил обломок дуги на другое плечо и двинулся к ручью. Пройдя еще шагов сто, он почувствовал запах, шедший с того места, над которым кружило воронье.
— Ого! — остановился человек. — В нос шибает!
Любопытство влекло его вперед. Он шел, рассуждая сам с собою:
— И кто бы это мог падаль выкинуть? Ни у кого, кажется... А, может быть, волк издох?
Любопытство его утроилось: перспектива увидеть издохшего зверя привлекала человека, который ничего не видит, кроме своей хаты, своего поля и этой лесной тропы. Он пошел быстрее. Но, дойдя до места, ужаснулся и даже отпрянул:
— Ох, братцы мои!
Перед ним был труп человека. Труп лежал в самой чаще, ногами в воде, опираясь спиной о крутой берег. Казалось, что он сидит. К голой пятке в речном иле присосались раки. Шевеля клешнями, они лезли друг на друга, добираясь до початого места. Сверху глянуло солнце и осветило труп, раков и воду. Завидев человека, воронье вдруг исчезло. Человек, ошарашенный неожиданностью, понемногу пришел в себя. Подошел поближе. Смотреть было страшно и противно. Одно плечо трупа приподнято. Казалось, что труп силится опереться рукой на зыбкий грунт, чтобы встать. Лысая голова держалась прямо, лицо не обнаруживало следов насилия. Только подстриженные усы были запачканы и затвердели. Смерть, видно, наступила сразу:
Гораздо страшнее выглядела голова трупа сзади: над ухом, чуть пониже темени, зияла рана. Было ясно, что по голове ударили чем-то твердым. И от этого наступила смерть. Вороны уже успели расклевать рану до самой шеи. То, чем, видимо, ударили по голове, валялось тут же. Это был высохший суковатый обломок дерева. Он был в крови.
Молодой человек заметил этот обломок сразу. Им овладел такой страх, что он даже бросил найденную на дороге половину дуги. Будучи совершенно непричастным ко всей этой истории, он тем не менее не мог отделаться от тревожных мыслей: «Заявить или не надо? — думал он, прибавляя шагу. — А что, если подумают на меня? Мало ли что? Пускай лучше кто-нибудь другой увидит и заявит, а мне незачем вмешиваться, лучше держаться в стороне. А если кто-нибудь из-за кустов следит? Тогда хуже будет: видел и не заявил! Понесла же меня нелегкая как раз сегодня пашню осматривать!»
Такой ход мыслей говорил о том, что человек этот и в самом деле ни в чем не повинен, но вместе с тем, видать, напуган жизнью. У него стоял перед глазами спущенный с крутого берега к воде труп.
Однако, отойдя шагов триста, молодой человек стал понемногу успокаиваться. Он пошел медленнее и думал уже о том, как он сейчас заявит обо всем в сельсовет. «То-то народ смотреть бросится!» Такой поворот в мыслях обнаруживал неуравновешенную натуру этого человека. Он замедлил шаг и увидел у самой дороги семейку грибов.
— Должно быть, никто в эти дни не ходил здесь,— рассуждал он вслух. — Грибы у самой дороги червивеют... Не удивительно, что этого мертвеца до сих пор не увидели.
Разговаривать с самим собой свойственно людям, привыкшим либо склонным по натуре к одиночеству. Молодой человек собрал грибы и понес их в руках. По дороге он один гриб уронил, нагнулся, чтобы поднять его, и увидал у себя под ногами деньги — две трехрублевки, совсем новенькие, без сгибов. Пряча их, он и не подумал, что это может быть как-нибудь связано с трупом. Об этом он подумал только тогда, когда несколькими шагами дальше нашел еще деньги. Здесь была уже целая пачка новеньких трехрублевок, аккуратно оклеенная бумажной лентой. На ленте было написано: «300 рублей».
— Про мертвеца заявлю, а деньги — кто видал, что они у меня? — шептал пересохшими губами человек, засовывая пачку глубоко за голенище.
Теперь он стал раздумывать: если человека убили из-за денег, то почему они валяются на дороге? Если убийцы потеряли эти деньги, то как же они могли быть так неосторожны с деньгами, ради которых убили человека? (Труп был в рваной крестьянской одежде, босой).
Ни до чего не додумавшись, человек пошел дальше. Не оглядываясь, миновал лес и спустился в низину. Там стояло несколько новых, еще не достроенных хат: одна без кровли, другая без сеней, третья без забора и хозяйственных пристроек. Новые стены успели уже посереть от времени, но по всему видно было, что жизнь здесь трудно налаживается. То одного, то другого не хватает, и долгие годы еще будет так продолжаться, покуда все не встанет на место. Но к тому времени, когда это произойдет, первые «болты» заржавеют, а пока их будут заменять новыми, то и последние выпадут... Так все это здесь и идет без надлежащего завершения.
Хаты были разбросаны в беспорядке, далеко одна от другой. Человек подошел к первой. На молоденькой рябине перед окнами рдело несколько пучков ягод — первый урожай. На заборе сушилась детская рубашонка. Солнце близилось к закату, на дворе темнело. Человек вошел в дом. У стола стояла девочка лет шести и играла деревяшками, каштанами и желудями.
— Папа! — обрадовалась девочка. — Посмотри, каштаны— это коровы, а желуди — овечки!
— А где мама? Вот как ты хорошо играешь, скотины-то сколько! Ну, играй, играй.
Несколько минут постоял он возле девочки, не сводя с нее глаз. О чем-то думал. Наконец погладил девочку по голове и вышел из хаты. В сенях он встретился с женщиной, крепкой, русоволосой. Солнце стояло низко над полем и сквозь раскрытые двери освещало ее фигуру. На лице женщины виднелись остатки веснушек, глаза были вдумчивые, умные. Когда она заговорила, в голосе прозвучала солидность. Эта солидность привлекала, она была женщине к лицу. По виду ей было года двадцать четыре. С первых же слов, которые она сказала человеку, можно было заметить, что она наблюдательна.
— Что это ты такой... Встревожен чем или что?
Он ответил:
— Если б ты знала! — Торжественная и тревожная пауза. — Упаси тебя бог рассказать кому-нибудь! Хоть слово проронить...
— Говори скорее!
— Никому ни слова! Молчи, и все! Сейчас покажу.
Он осторожно вытянул две трехрублевки.
— Что ты мне показываешь? Чего ты так беспокоишься?
— Нашел на дороге. Нагнулся гриб поднять. Вижу — деньги! Какой страх меня взял! Знаешь, что я возле речки видел? Мертвец валяется, ногами в воде лежит...
— Мертвец? Беги в сельсовет скорее, заяви обо всем!
— О чем — обо всем? — храбрился перед женой человек. — Пойду, скажу, что мертвец валяется. Страх какой! Ногами в воде, и раки грызут пятку... Гнить начал. Иду, а солнце уже к лесу спускается...
— А почему об этом сказать нельзя? О чем ты хочешь умолчать и мне наказываешь, чтобы я и словом не обмолвилась? Может быть, о деньгах, которые ты возле трупа нашел? Сколько ты нашел?
— Я же тебе показал.
— Врешь! Больше нашел. Ведь ты же проговорился. Сейчас же иди, заяви и отдай деньги... — У него задрожали губы. — Ты что это кулаки сжимаешь? Смотри! Покажи карманы.
Он вывернул все карманы.
— На, смотри, если не веришь. Ты всегда такая. Всегда черт знает за кого меня принимаешь. А если я и хотел оставить у себя эти две трехрублевки, что ж тут такого? Все равно тот не оживет, а для живого человека шесть рублей разве не деньги? Вот у нас ребенок растет, у него еще вся жизнь впереди — мало ли что может быть? Ты о ребенке не заботишься, думаешь — день прожит, и слава богу! А что впереди? Думаешь, войны не будет? Еще придется, может быть, нашему дитяти и босому по дорогам скитаться без отца, без матери, с голоду помирать! А ты жалости от людей ждешь? Каждый себе урвать старается, а ты думаешь — все такие добрые?
Он вошел в роль. Думал: «Хорошо, что я вовремя спохватился и не показал ей пачку трехрублевок. Черт меня за язык тянул сказать, чтоб никому ни слова! Чуть не проговорился. Теперь она будет раздумывать. Что я натворил!»
Опустив голову, он вышел из сеней. Его понурая фигура раскачивалась на дороге. Минут через десять он был уже в сельсовете и заявил, что видел возле речки труп. Две трехрублевки он отдал тут же.
Было уже совсем темно, когда явился милиционер, и к трупу набежало много народа. Милиционер распорядился труп не трогать до приезда следователя. Назначили двух караульных, но они побоялись оставаться на ночь. Пришлось назначить четырех. Разложили костер, сунули за пояс топоры. Народ не расходился — хотелось потолковать о всяких страшных происшествиях. Сама обстановка требовала этого. Вдруг кто-то крикнул:
— Братцы, ведь это же Седас!
Все всполошились.
— Не может быть! Какой тебе Седас?
— Не знаешь, какой Седас? Прежний панский сыровар!
— Что ты дуришь? Седас уже лет десять как вместе с паном за границу удрал.
— Это я не хуже твоего знаю. А только погляди. Плешивый?
— Ну, мало ли плешивых на свете!
— А присмотрись к лицу, там, где вороны не расклевали.
— Смотрел. А усы? У того усы были стрелками подкручены, а это совсем не Седасовы усы.
— Усы — не голова, их и отрезать можно.
— Но как же он сюда попал?
— Черт его знает! Может, шпионить пришел?
— Шпионить? Ха-ха! Голова с мозгами! Как же это он явится сюда шпионить, когда он здешний и его тут все как облупленного знают.
— Ты что на меня кричишь? Я, что ли, тащил его сюда? Да провались он сквозь землю!
— Этим ты его сейчас не испугаешь. Подумаешь, застращал! Он теперь смелее тебя!
Весть о том, что над речкой сидит убитый Седас, сразу же облетела окрестные села, и народу собралось еще больше. Было уже около полуночи, а народ не расходился. Милиционер уговаривал идти спать, но уговоры эти еще сильнее разжигали любопытство. Люди тщательно разглядывали искаженное лицо Седаса. Теперь уже начали обсуждать подробности:
— Седас-то Седас, но почему же он такой обшарпанный? В старой сермяге... Хуже всякого...
— А может быть, это не Седас? Ты что, метрику его видел? Непременно это должен быть Седас? Мало ли что тебе показалось...
— Как — показалось? Посмотри сам, если глаза есть.
После полуночи стали расходиться. Караульные всю ночь жгли костер и разговаривали.
Молодой человек, который первым увидал убитого Стефана Седаса, был тут же. Он несколько раз рассказывал собравшимся о том, как «сначала почуял смрад, потом гляжу — мертвец! Я даже онемел!» Здесь, среди народа, он чувствовал себя в некоторой степени героем. И в самом деле, ведь это он первый увидал страшную картину! Про найденные деньги он, однако же, не сказал никому ни слова.
На следующий день он с самого утра выехал в поле, и вид у него был такой, будто ни думать, ни говорить об этом событии он больше не желает, так как у него и без того дел много. В этот день он к трупу даже не ходил, тогда как некоторые из его соседей все время пропадали там. Молодой человек вовсе не думал о том, действительно ли убитый — Седас, или это только кое-кому показалось. Он этим не интересовался, у него были более серьезные заботы.
Были ли то догадки или правда, но из уст в уста начали передаваться подробности. Позднее, и очень скоро, Многое из этих разговоров подтвердилось.
Прежде всего кто-то, случайно проходя около бывшего хутора Скуратовича (а это было рядом, за леском; там теперь стояло несколько поселковых хат), увидел, что на том месте, где когда-то росла ветвистая дикая груша, земля была в нескольких местах разрыта заступом. Заступ валялся тут же — сточенный за долгие годы, с отполированной от употребления рукоятью. Было похоже, что люди здесь чего-то искали, что-то выкапывали. Вначале на это не обратили внимания. И правда, мало ли зачем могла быть раскопана земля? Однако потом сам хозяин (тот, кому при разделе хутора достался этот участок) стал недоумевать: что, мол, за лихо, кто это на моем поле ковырялся? Пошли смотреть и нашли несколько втоптанных в землю новеньких трехрублевок. Хотя возле трупа таких кредиток и не было, но ведь молодой человек, который заявил о происшествии, нашел неподалеку на тропинке две такие трехрублевки. Таким образом, намечалась какая-то связь между раскопанной землей и трупом. Приехал следователь и осмотрел это место. Здесь оказалось несколько неглубоких выкопанных ям. Кроме того, земля во многих местах была разрыта, причем все это — только с одной стороны дуплистого пня, уже несколько лет торчавшего на месте дикой груши. Следователь заметил, что здесь орудовали двое: на свежей земле осталось два следа — один от большого сапога, другой от меньшего и более аккуратного. Когда следователь на другой день пришел снова на это место, он отметил еще одну подробность: на грушевом пне, зацепившись за сучок, дрожал на ветру лоскуток серого домотканого сукна. Следователь взял его с собой и пошел к трупу. Оказалось, что лоскуток этот оторван от брюк, которые были на убитом. Значит, человек сидел на этом пне, ибо иначе не мог бы зацепиться за сучок. И, видать, был чем-то встревожен, если так рванулся с пня.
Теперь все ломали себе головы над вопросами: зачем и для чего убитый копал землю? Кто еще был с ним? Был ли этот второй убийцей? Куда он скрылся, где его искать?..
Вдобавок стали распространяться всякого рода слухи и толки. И опять-таки надо сказать, что хоть и не все, но многие из них спустя некоторое время подтвердились. Начали поговаривать, будто дней десять тому назад кто-то из этой местности ездил по каким-то своим делам (кажется, за гонтом) за городок, то есть верст за шестьдесят отсюда, если не больше, и хотя место это далеко от границы, все же конный красноармеец в форме пограничника остановил якобы этого человека и спросил, не встречал ли он по дороге двух подозрительных людей: одного пожилого, а второго — молодого. «Нет, таких не видал», — ответил человек, так как и в самом деле никого не видал. Затем стали говорить, что он видел, но не двоих, а одного, и очень похожего на Стефана Седаса. Словом, говорили и пересказывали много чего. Однако человек этот, который якобы встречал кого-то похожего на Стефана Седаса, ниоткуда не появлялся и, стало быть, подтвердить ничего не мог. А кто он такой и откуда, никто толком не говорил. Все ссылались на каких-то людей, от которых они это слышали, но от каких людей и где — этого никак нельзя было дознаться. Так что все могло быть и просто выдумкой. Так оно, вероятно, и было. Во всяком случае, эта история особого доверия не внушала.
Затем начали рассказывать, что уже не за шестьдесят, а за восемьдесят верст видели и не одного, а многих подозрительных людей, но никто из них не был похож на Седаса. Встречали таких подозрительных и по ту сторону городка. Все они выходили в городке из поезда и направлялись куда-то в одно место, шли с мешками, сумками и чемоданами (некоторые из них, видать, приехали издалека). Их видели во многих местах. Наконец приехал с той стороны обоз с гонтом. Передавали такой разговор:
— Где вы брали гонт?
— Около Двух Хат, в Тетеревцах.
— А почем платили?
— Почем платили? Такую заломили нам цену, что просто страх! Сроду такой цены не было!
— Это почему же?
— А потому, что это последний гонт. Больше там вырабатывать его не будут.
— Не будут?
— Нет. Там теперь, как раньше говорили, людям Америка открывается.
— Какая такая Америка?
— Заработки. Черт знает что творится! Народ со всех округ валит, конца краю нет. Страшная сила! Тетеревцы знаете? Пока доедешь туда от Двух Хат, на трех гатях голову ломать приходится. Раньше, бывало, с первой гати виден был пригорочек, покрытый ольшаником. Посмотрели бы вы сейчас на этот ольшаник! Там четыре дома ставят и тетеревским гонтом кроют, а в каждом доме по сорок два окна в стене да по четыре двери. В городке на вокзале горы железа лежат. Мы ехали мимо Двух Хат, а там их уже не две, а четыре. Две новые пристроили, и не простые хаты, а дома из тесаных бревен. Землемерная лента через болото протянулась — измеряют.
Все эти разговоры ничего нового в дело не вносили. Однако вскоре кое-какие обстоятельства заставили перенести розыски по этому делу километров за девяносто от того места, где сейчас лежал труп. Дело в том, что среди населения неожиданно пошли толки об ограблении одного районного банка. Район этот, расположенный на восток отсюда, был глухим и лесистым; в свое время, лет десять тому назад, там орудовали бандиты. Чтобы попасть в центр района, надо проехать через городок, затем мимо Двух Хат. В разговорах об ограблении банка обращала на себя внимание одна подробность: собака, бывшая в распоряжении следователя, обнюхивая дорогу, все время якобы шла по следу от ограбленного банка в направлении на запад и пробежала таким образом вплоть до поворота, от которого уже недалеко до Двух Хат. Дальше след выветрился и пропал, и собака ничего больше разнюхать не смогла. Поэтому местные следователи собирались будто бы искать грабителей где-нибудь под Двумя Хатами. Грабители, разумеется, на одном месте сидеть не станут, но при поисках надо иметь в виду направление на запад.
Однако все это были только слухи. Но вот наконец новость об ограблении банка была подтверждена в газетах. Тогда все стало яснее. Что же касается следователя, то он узнал об ограблении банка на день раньше других. Он получил от своего начальства указание — увязать следствие об убийстве неизвестного человека с ограблением банка. Речь шла о крупной сумме. Деньги эти были недавно получены из центра и ассигнованы на большое и небывалое для этих мест предприятие, которое вот уже несколько месяцев волновало, можно сказать, весй район. Однако об этом в двух словах не расскажешь, и, значит, надо пока что закончить начатое ранее.
Возник вопрос: имеет ли отношение человек, найденный мертвым, к ограблению банка или самого его ограбили и потом убили? И кто же он такой и откуда? Хотя люди и говорили, что это бывший панский сыровар Стефан Седас, однако же твердо уверять в этом следователя никто не брался. А труп, чем дольше он лежал, тем больше становился неузнаваем. Уже на следующий день после того, как его обнаружили, он сильно почернел. К тому же он издавал страшное зловоние, и никто не хотел к нему подходить. И вот стали говорить, что это вовсе не Седас: мало ли что могло поначалу показаться? Возможно, что кое-какое сходство и было, но разве не бывает таких случайностей? Да и как мог здесь очутиться Седас, когда он еще лет десять тому назад бежал отсюда вместе со всеми здешними панами? Ясно, что это не Седас, дурень тот, кто это выдумал — начали поговаривать многие.
Тем временем выявилась новая деталь. Следователя известили, что грабители забрали из банка деньги в виде отдельных пачек новеньких трехрублевок. А так как несколько таких трехрублевок было найдено на раскопанной земле, там, где когда-то росла дикая груша, на поле Скуратовича, то следственные органы объединили в одно дело ограбление банка, раскопанную возле грушевого пня землю и обнаруженный возле речки труп (лоскуток его одежды оказался на пне).
Труп подробно осмотрели, но не нашли при нем никаких бумаг, по которым можно было бы установить личность убитого. При трупе не оказалось также и денег. Его сфотографировали и на четвертый день утром похоронили возле самой тропы, там, где его нашли. Перед тем как закопать, следователь еще раз спросил кое-кого, Седас ли это? Но труп так изменился, что распознать покойника уже нельзя было.
Допросили и того молодого человека, который первым увидел мертвеца:
— Вы помните Седаса?
— Не так чтобы очень хорошо, но помню.
— Когда вы видели его последний раз?
— В последний раз я видел его лет десять тому назад. Тогда он собирался удирать отсюда вместе с панами. Я в то время служил пастухом у Скуратовича, было мне лет четырнадцать. Седаса разыскивали крестьяне, хотели отомстить ему за то, что он всех выдавал полиции. Я помню, пришел как-то полевой дорогой еще до полудня Седас к Скуратовичу и просидел у него за полдень. Они долго о чем-то шептались, а вечером Седас исчез. Говорили потом, что он уже не мог явиться домой, чтобы закончить свои дела, потому что там его подстерегали. А уже позднее, когда все успокоилось, Скуратович сам ходил к Седасу в дом, но зачем — не знаю. Вот тогда я в последний раз видел Седаса.
— А как вам кажется, это труп Седаса или нет?
— Трудно сказать. Но ведь я видел его раньше других, я первый его увидал. Сначала я, конечно, оторопел. А ночью и на следующий день приглядывался. Кажется, что сходство с Седасом есть. Может быть, это и он.
— А более уверенно не можете сказать?
— Нет. Я не говорю, что это именно Седас. Но похож.
— Очень похож или не очень?
— Кто его знает! У того были усы. А тут... Известно, подстриженные усы меняют лицо человека.
— Как вы полагаете, зачем кому-то понадобилось раскапывать землю возле пня?
Молодой человек то застегивая, то расстегивая свою облезлую телогрейку, пожал плечами:
— Откуда я могу знать?
— А может быть, они там, около пня, закапывали награбленные в банке деньги?
— Если бы закапывали, то выкопали бы одну яму, и все. А то к чему было так много земли разворотить? Нет, что-то непохоже, чтоб они там деньги закапывали,
— А почему же там найдены банковские трехрублевки?
— Кто знает! — пожал плечами молодой человек и, забыв о том, что здесь, хотя это и не у самого трупа, все же слышится ужасный запах, сильно потянул носом. Этим он хотел придать себе более невинный вид: «Глядите, мол, как я себя свободно чувствую!» Как-никак, а все же у него дома была спрятана пачка найденных недалеко от трупа трехрублевок. И во время беседы со следователем это его тревожило.
Труп похоронили, а следователь через несколько дней уехал, пока еще окончательно ничего не выяснив. Следствие, по-видимому, затягивалось, оно как бы вступало в «кабинетную фазу». Однако велось оно по всей местности: и там, где был обнаружен труп неизвестного человека, и там, где на бывшем поле Скуратовича на раскопанной земле были найдены банковские трехрублевки, и там, где жил молодой человек, который первым увидел труп, и в районном центре, где был ограблен банк, — во всем районе, и возле Двух Хат, и около Тетеревских гатей, на глухих тропах среди тамошних запечных людей, исконных мастеров-кустарей, изготовлявших на всю округу еловый и осиновый гонт.
2
Лучшие работники следственных органов ломали себе головы над этим делом, но не могли найти ни начала, ни конца. Из глухого района, где был ограблен банк, нити протянулись через Две Хаты к местности, в которой некогда находился хутор Скуратовича. Но тут все спуталось, стало неясным, потерялось, как если бы обнаруженный труп нарочно явился сюда и сел над речкой, чтобы замести и запутать все следы, сведя их к старой груше на бывшем поле Скуратовича. Во всем этом было немало приключенческого. Но не это заставляло наших следователей, не щадя сил, добиваться скорейшего выяснения дела. Причина была другая. Она таилась в самой сущности одного большого, нового и небывалого дела, имевшего прямое отношение прежде всего ко всей этой местности, а через нее — и ко всей стране.
Местность эта имела свой, ясно выраженный характер. Кондрат Назаревский, направляясь раненый на хутор Скуратовича за подводой, обратил внимание на своеобразие здешнего пейзажа. С того места, где кончался ельник, и начиналась дорога на хутор, виден был угол хвойного леса. Это было очень близко от дороги. Внизу лежал скошенный луг. Он был так заболочен, что даже сюда, на дорогу, доносился запах гниющих корней болотных растений. С дороги была видна старая криница — миниатюрное озерко, окруженное топким болотом.
Вода из криницы незаметно сочилась по всему лугу, а сама криница была такой глубины, что скрыла бы человека самого высокого роста с поднятыми руками. Вода была черна как тушь — это отсвечивали черные торфяные берега и дно — бездонная прорва. В народе такая криница носит название «чертово око» (или «черное окно», где как). Кондрат Назаревский тогда остановился, приглядываясь. Все это было поразительно похоже на то, что он привык видеть с самых малых лет в окрестностях своего родного городка. В ту минуту на него повеяло атмосферой детства, той поры, когда еще жива была мать, а сам он был беззаботным ребенком. Все летние дни проводил он тогда за городом, среди деревьев и воды.
С этого уголка при хуторе Скуратовича и начинаются такие приметы местности. Чем дальше он ехал на восток, тем чаще встречались такие места. Болота становились шире, менялся характер лесов. Скуратович говорил тогда Кондрату Назаревскому об осушке болот: «Богачи бы все это делали, да и бедняки бы при богатых кормились...» Однако по пути до городка перемена пейзажа была не так уже заметна.
Но по ту сторону городка, на восток, леса становились мельче, в пейзаже господствовала скупая хвоя на болоте. А дальше, около Двух Хат, снова тянулись дремучие, чуть ли не девственные леса. Полей меж лесов здесь было больше, болот меньше, чем у городка, но сорт торфа и глубина слоя — идеальные. «Черные окна» здесь попадались чаще, чем в других местах. Все это находилось южнее Двух Хат, в пределах глухого района, в центре которого был ограблен банк.
В общем, тут раскинулась большая территория, однообразная по своей природе. Началом ее можно считать те места, где теперь обнаружен труп. Она тянулась через Две Хаты на восток и юг.
На запад от бывшего хутора Скуратовича местность носила уже другой характер. Она была расположена выше, болот встречалось там гораздо меньше. Там и уклад жизни был иной. Кустарным промыслом занимались мало, люди больше держались земли. Там и урожаи были другие. По хуторским хлевам хлеб перегонялся в свиное сало. На этом разбогател свиноторговец Хурс. Хутор Скуратовича находился как бы на грани этих двух местностей — там была переходная полоса.
В этой же болотной местности было множество кустарных мастерских, предприятий карликового масштаба. Тут и гонт изготовлялся, и кирпич, и гончарным делом занимались, но все это — дома, за печкой, своими двумя руками, отгородившись от соседа. Были и бродячие ремесленники — портные, колесники. Землепашец был здесь мелкий, бился как рыба об лед на низине, приправлял мукой кору. Молоко от коров получал синее, да и того не вволю. А корова была похожа больше на жабу, чем на рогатую скотину. Говорили, что причиной этому трава, которая торчала на мшистых кочках.
Скуратович, бывало, проведет раза два косой у себя за гумном и накосит клевера для своей скотины на всю мочь. А тут человек раз пять косу сменит, пока наберет осоки корове на ночь. Участки хорошей земли прятались между лесов и пейзажа местности изменить не могли. Отсюда на «мужика-короеда» высокомерно поглядывали всякие Степуржинские и Богоровские, и все же не из этих мужиков выходили бродяги и профессиональные нищие.
Некий предприниматель еще лет за двадцать до войны открыл в городке мануфактурную фабрику. Овечья шерсть шла далеко на прядильные фабрики, а оттуда прибывали нитки, из которых здесь вырабатывалось толстое сукно. На фабрику потянулись люди. Отец Кондрата Назаревского еще молодым человеком явился сюда из-под Двух Хат и, хоть кору есть не перестал, но сменил соху на ткацкий челнок. И Кондрат Назаревский никак припомнить не мог отцовской ледащей лошаденки и рогатой сохи. Предприниматель был городским помещиком. Во время войны он взял подряд на шинельное сукно и на этом нажился. С туго набитыми карманами он в первый же год революции куда-то удрал и во время оккупации сюда не заявлялся. Дальнейшая его судьба осталась местным жителям неизвестной. О судьбе отца Кондрата Назаревского мы знаем. Что же касается самого Кондрата, то после событий возле Двух Хат, когда портной, сам того не подозревая, помог его отряду ловить остатки банды молодого Скуратовича, он не бывал в родных местах много лет. Явился сюда Кондрат только вскоре после ограбления банка. Это, собственно, и было причиной его появления.
Однажды ответственные работники Центрального Комитета партии и Совнаркома обсуждали вопрос о том, кого послать в этот район. Называли многих людей, испытанных практиков. Каждый из них мог бы ехать и начинать дело. Все они были вполне подходящими людьми. Но один из наиболее ответственных работников Совнаркома сказал:
— Все кандидатуры хороши, что и говорить. Но у меня имеется лучшая. Я знаю человека, который не хуже каждого из тех, о которых мы говорили, но, кроме того, обладает важным преимуществом: он прекрасно знает местность и душу тамошних людей. Он там все насквозь будет видеть.
— А где он, этот человек?
— В районе. С самого окончания войны то на партийной, то «а хозяйственной работе. Он привык работать в самых низах, но масштабы его работы чаще всего были крупные. За партизанские дела он награжден орденом Красного Знамени. В партизанские времена я с ним встречался и даже скрывался несколько суток у него в доме, когда работал в подполье. Он был не то кузнец, не то землероб. Кое-как перебивался. А во время оккупации он поднял всю округу, так что ближние леса были полны партизан. Позднее в его доме был центр, из которого велось наблюдение за бандитами. В тех местах действовал тогда отряд Назаревского, а он направлял удары отряда, куда требовалось. С того времени он и пошел на руководящую работу. Звать его Антон Нестерович.
Теперь начали припоминать. Оказалось, что кое-кто из работников ЦК и Совнаркома встречался с ним в лесу, делил хлеб и под одним кустом ночь коротал... Теперь многие вспомнили, каким работником был этот человек.
Антон Нестерович был вызван в центр. Пробыл он здесь недели три. Целыми днями просиживал в Госплане и выходил оттуда быстрой походкой, но с усталым лицом. Он долго ходил по улицам, чтобы размять ноги, не привыкшие к многочасовой неподвижности. Наконец все было выяснено, изучено, разобрано. Дело было окончено. Антон Нестерович уже уложил свой чемодан и только тут решил разыскать своего давнишнего знакомого. Часа за два до наступления вечера он вошел в коридор огромного домя и стал разглядывать номера над дверьми. Затем он переступил порог комнаты с двумя окнами, в которой стояло четыре железные койки. Никто не обернулся на стук в дверь — такая шла в этой комнате напряженная работа.
Опираясь локтями на маленький столик, склонив головы, четыре девушки что-то внимательно разглядывали.
— Ну, так сказано или нет? — зазвенел вдруг торжествующий девичий голосок. — Я говорила, что нет!
Все четверо разом откинулись от стола.
— Значит, не здесь, — смутилась одна из девушек,— а в другом месте... Значит, я перепутала...
Антон Нестерович подошел к столу и увидал на нем раскрытый том Маркса.
— Добрый день! — сказал он еще на ходу.
Девушка, которая только что оправдывалась перед своими подругами, вскрикнула:
— Антон Павлович!
И бросилась к нему. Сначала сжала и потрясла руку, а потом порывисто потянулась и поцеловала его в щеку. Он улыбался и был даже смущен.
— Почему вы не здороваетесь с ним? — обратилась девушка к подругам. — Ведь это мой отец.
Подруги одна за другой подошли к Нестеровичу и пожали ему руку. Одна из них вдруг прыснула и покраснела от смущения. Нестерович видел, что это без причины, просто от молодости, и, взглянув на девушку, улыбнулся.
Она тут же стала оправдываться.
— А почему ты его называешь Антоном Павловичем? — спросила хохотушка у той, что поцеловала Нестеровича. — Ведь ты же не Антоновна!
— Ты не раз говорила, — вмешалась другая, — что твоего отца убил офицер.
— Она моя воспитанница, — сказал Нестерович. — Ну, не то чтобы воспитанница...
— Я у него жила два года и училась в начальной школе.
— Так это кузнец? — догадалась хохотушка. — Она нам рассказывала. И про вашего смешного соседа, про портного, рассказывала.
— У вас когда кончается вся эта институтская музыка? — спросил Нестерович, озираясь по сторонам, где бы присесть.
Ему не хотелось сидеть. Наоборот, после целого дня хотелось пройти пешком километров двадцать. Но он сам себе казался чересчур громоздким в этой комнате, среди молодых девушек. Хохотушка, чего доброго, снова начнет смеяться. Хоть он по возрасту им и неровня, но такая уж была атмосфера в этой комнате — на него словно ветром молодости повеяло.
— Наша институтская музыка окончится через три месяца, — сказала хохотушка. — Вы спрашиваете, когда мы окончим институт?
— А тогда что?
— А тогда — работать.
— И кем же ты, Иринка, будешь?
— Будем воспитывать молодое поколение! — ответила за Ирину хохотушка. — Мы будем педагогами, наставниками, воспитателями.
— Вы же знаете, Антон Павлович! —сказала Ирина.
— Я знаю твой институт, — начал было оправдываться Нестерович, но хохотушка снова перебила и сказала серьезно:
— Мы будем помогать партии выкорчевывать из сознания людей то, что накапливалось веками, и воспитывать в молодом поколении социалистическое...
— Об этом мы спорили, когда вы вошли, — сказала Иринка. — Мы читали Маркса: традиции всех умерших поколений висят кошмаром над сознанием живых. Я им говорю: смерть моего отца я воспринимаю трагически. Что в этом плохого? Иначе я не могу! А она мне говорит, что уже само слово «трагически» принадлежит исчезнувшим поколениям.
— Я не так сказала, — смутилась хохотушка. — Мы вообще ничего еще не сказали! Только начали говорить.
— Выкорчевывать из сознания людей надо не трагическое, а эксплуататорское и рабское.
Никогда не думала Ирина, что сказанные ею сейчас слова спустя некоторое время претворятся в совершенно конкретное для нее дело, станут как бы программой и породят множество и печальных и радостных мыслей. И все это будет основной сутью самого конкретного и беспощадного выкорчевывания всего эксплуататорского и рабского из души, так сказать, забитой, и воспитания души, еще не тронутой тлетворным действием веков.
— Ну, мы пошли, нам пора! — сказала хохотушка, подавая Нестеровичу руку. — Будем знакомы.
Нестерович приподнялся и пожал протянутую руку. Три девушки вышли.
— Это я их прогнал?
— Ну и что? Вернутся вечером. Надо же нам поговорить. Может, зайдем к Кондрату?
— А он тут? Он же писал мне еще из...
— Его совсем недавно перевели сюда.
— Дай адрес... Хотя нет... Лучше сейчас зайдем.
— Пойдем... А и правда, я вспомнила... Где теперь тот портной, ваш сосед?
— Ведь я там уже много лет не был, не знаю.
— Года четыре тому назад, когда Кондрат был уполномоченным в том районе, он встретил однажды портного в городке.
— А мы опять с тобой туда поедем. Хорошо? Приедешь ко мне?
— Зачем туда?
— Я ведь еду туда. Болота осушать, торф рыть, электростанцию строить. Целыми днями над сметами и планами просиживаю. Меня назначили хозяином всего этого дела. Страшно... Так что кончай институт и — ко мне, туда, под Две Хаты, отдохнуть перед работой. Одевайся, пойдем к Кондрату.
Ирина кружилась возле него, не попадая в рукав пальто. Он подумал, что она это делает нарочно, как в детстве, когда плясала под его музыку казачка или садилась к Кондрату на плечи.
— Коза! — сказал он с напускной суровостью и натянул рукав на ее руку.
Они вышли. Город был озарен лучами вечернего солнца.
Через несколько дней Нестерович приехал в район. Стоял март месяц. Хвойные леса зеленели. В поле чернели прогалины. На болотных кочках рыжела прошлогодняя осока. Дни стояли солнечные. Вода собиралась в ложбинах, а к ночи подмерзала. К концу месяца водой залило болота и гати.
Однажды проездом Нестерович остановился у Двух Хат. Он знал, кто живет в его доме: еще в первый год после войны, будучи в этом районе председателем, он отдал свой дом одному пришлому человеку. Сейчас он зашел во двор к портному. Хата совсем сгнила и осела. Никаких следов забора не осталось. На завалинке, доставая головой до окна с выбитыми стеклами, стоял большой петух и спесиво поглядывал по сторонам. Из головы его сочилась кровь. Видимо, это был завзятый драчун, жестоко пострадавший в недавних боях.
Нестерович рассмеялся: «Погулял? Уж не ты ли сейчас хозяин этого дома?» Он заглянул в разбитое окно. Плесень покрывала стены. Лягушка, ожившая к весне, сидела на полу и таращила круглые навыкате глаза. Нестерович плюнул и пошел в бывшую свою хату. Там его узнали. Хозяин захлопотал, засуетился. Но Нестерович сказал, что зашел на минутку, проездом, что есть не хочет. Он только хотел узнать, куда девался портной.
— Портной? По белу свету ходит, кожухи шьет. Жена умерла, дети повырастали и разлетелись кто куда. А сам он мало когда домой заявляется, все больше по людям и проживает. Хороший человек, дай ему бог здоровья. А хата, можно сказать, почти всегда пустует. Присматривать за ней поручили мне. Так эта хатенка и стоит. Я туда на ночь кур своих загоняю. Так вот и живем.
Все это было сказано с большим воодушевлением, и сразу видно было, что использование портновской хаты для ночлега кур —дело серьезное, способное даже вызывать житейские волнения. Об этом круге интересов и стремлений думал Нестерович, выходя из хаты. Он сел на коня и поехал по болотной дороге, с волнением вспоминая каждое дерево, каждый камень. Гать была затоплена, и вода местами доходила до стремян. Из-под ног лошади взлетали белые брызги.
Дней через пять Нестерович приехал сюда с инженерами и техниками. Вода начала спадать. Подули ветры. Леса засинели и наполнились голосами птиц и зверей. Гулко раздавалось эхо. На покрытом ольшаником пригорке выбрали место для постройки первого барака. В эти дни Нестерович сам ездил в городок на станцию. В запломбированном товарном вагоне были доставлены моторная лодка, лесопильный инструмент, лопаты. Нестерович поместил в газете объявление, и на строительство стали прибывать люди. Это была первая партия рабочих. Вторая собралась летом: о них и говорили, когда опознавали труп и гадали — Седас это или нет, что возле городка видели людей с чемоданами и торбами.
Однажды Нестерович, промокший за целый день скитаний по болоту, гнал моторную лодку, стараясь скорее добраться до знакомого места, где над рекой стоят хаты, — там он думал заночевать. До строительства отсюда было километров шесть. Солнце заходило. Вода в реке широко разлилась, затопив весь отлогий левый берег. Высокий правый берег зарос хвойным лесом и круто обрывался вниз. Над самой водой, под сосною стоял человек, плечистый, широколицый и черноусый. Вытирая платком усы, он не спускал глаз с моторной лодки и пошел берегом следом за ней. Нестерович доехал до места и причалил к берегу. Схватившись рукой за ольховый пень, он выбрался на берег. Рабочий, бывший с ним, погнал лодку обратно. Нестерович пошел вдоль реки. Черноусый человек вскоре догнал его, заговорил и пошел рядом. Узнав, что Нестерович намерен здесь ночевать, он пригласил его к себе в хату. Нестерович вошел и удивился:
— Позвольте, ведь это же дом Степуржинского!
— Был, — ответил черноусый. — А теперь мой. Все эти здешние Степуржинские, Богоровские были раскулачены нынешней зимой, и нет их больше.
— А вы давно здесь? Я местных людей знаю.
— Не так чтобы очень давно. С осени, с заморозков здесь живу. После Степуржинского хата осталась пустая, а я работу искал. Своего домика не было. Я раньше у помещиков батрачил, а то в лесники как-то к пану нанялся, да только недолго продержался — не мог я с народом из-за панского добра воевать. В революцию начал было своим домом обзаводиться, да пожар случился, и все сгорело. Не очень давно это было. Вот я так и остался. А теперь и рад, что здесь примостился, — ведь тут огромная работа начинается. Жить можно будет. Сейчас рабочий человек не пропадет.
Черноусый говорил так, будто хвастал своим давнишним батрачеством. И тон этот очень не понравился Нестеровичу. Он сразу невзлюбил этого человека.
Он спросил, как его фамилия.
— Наумысник, — ответил хозяин и поставил на стол молоко для гостя.
В последующие дни Наумысник несколько раз попадался на глаза Нестеровичу и в конце концов нанялся на работу. Строили барак. Наумысник оказался неплохим плотником. Старался он даже больше других, и постепенно у Нестеровича первое недоброе чувство к нему стало ослабевать.
Вода спадала, гати начали просыхать. Появилась первая землечерпалка. Готовились к началу работ над первой очередью осушительной магистрали. Кассир выдавал рабочим авансы и готовился к очередной выплате зарплаты в конце месяца.
К этому времени Нестерович стал замечать, что старая хата портного не дает покоя Наумыснику. Он несколько раз говорил, что надо эту развалину разобрать на дрова, что портной здесь все равно не живет. Спустя много времени выяснилось, что это значило. Но теперь это обстоятельство не обратило на себя особого внимания.
И вот однажды Наумысник, будучи уже бригадиром плотников, распорядился разобрать хату на дрова для барака. За один вечер хаты как не бывало. Так что если бы портной вздумал вернуться сюда, Наумысник первый мог бы ему сказать: «Все на свете меняется. Так и твоя хата: была — и нет ее. Зачем же ты ее бросал?»
А портной мог вернуться в любую минуту. Однажды, давней осенью, когда еще свежа была память о гражданской войне, находясь вдали от своих мест, портной присел на придорожный камень. Ясный день был на исходе, широко раскинулся горизонт. Лес подходил близко только с двух сторон.
«Давно я тут не был, — сказал про себя портной, вытянув уставшие ноги и оглядываясь по сторонам. — Наверное, уже лет шесть прошло с тех пор, как я здесь кожухи шил в последний раз. Тут народ богато живет. Если кто-нибудь не опередил меня — работа должна найтись».
Возле дороги росло несколько дубов. За ними тянулись картофельные поля. Там работала женщина. Завязав свою сумку и дожевывая хлеб, портной направился к ней. Женщина была молодая, по виду совсем еще девушка. Она рыла картошку. Около межи в повозке спал ребенок.
— Помогай бог, — сказал, приближаясь, портной. — Картошку роете? Ребеночек ваш так спокойно спит! Небось первое у вас дите... А картошка-то неплохо уродилась... Ого! Тут у вас земля на диво! На такой земле можно жить. Не слыхали, может, кому тут кожухи надо шить?
— Идите вот туда! — сказала женщина, указывая в сторону леса. — Там живет Степуржинский. У него и овцы и овчины свои. Там для вас, наверное, работа найдется.
— Стало быть, и в вашей стороне есть Степуржинские?
— А вы сами не здешний?
— Что вы! Я издалека. Брожу по свету, планида моя такая...
В это время подошел мужчина такого же примерно возраста, как и женщина. Увидав на своем участке незнакомца с сумкой под мышкой, он с любопытством стал приглядываться и прислушиваться.
— Я тут бывал! — говорил портной. — Вот земля у вас! Не то что у нас. Если бы на такой земле осесть — боже, боже!..
Молодому человеку показалось, что незнакомец тут же собирается осуществить свое намерение осесть на этой земле. И, сам того не замечая, он почему-то встревожился. В голосе у него зазвучала злая ревность.
— Нет у нас свободной земли. Раньше, правда, была, да народ поделил. А что там неподеленный клин лежит, так и тот уже у людей на примете. Вы сами издалека?
— Я аж по ту сторону городка жил. Я же говорю, я тут бывал. Мне здесь все время знакомые попадаются. Вон там, куда вы мне показывали, если влево податься, хутор должен быть. Я там однажды шесть кожухов сшил. Вот, брат ты мой, богач живет!
— Это Скуратович?
— Вот, вот! Вспомнил.
— Его теперь нет. Бандитом был, и его прикончили.
— И у нас какой-то бандит Скуратович орудовал. Может, из этих же?
— Может быть! — безразлично пожал плечами молодой человек, видимо не желая продолжать разговор.
— А как же! Был у нас такой бандит. Слыхали о нем. Назаревский со своим отрядом его прихлопнул. При мне это было.
— Так вы знаете Назаревского? — оживилась женщина.
— Еще бы! Он у меня в доме бывал. Я помогал ему. Однажды меня бандиты застигли в лесу, я еле выбрался. А потом я самого Назаревского на правильную дорогу вывел. О, я человек бывалый!
— А где теперь Назаревский, не знаете?
— Как не знать! Он теперь, братцы мои, в нашем городе. Чекист. Был где-то в другом месте, а недавно приехал к нам. Сестричка его малая у моего соседа, у кузнеца Нестеровича, больше года жила: ей негде было жить, сам Назаревский был всегда в разъездах. А сейчас, может быть, заберет ее к себе. По-разному, братец, люди живут, как кому удастся. А Назаревский — большой начальник. Что захочет, может сделать. Я с ним хорошо знаком.
— А как зовут его сестру? — спросила женщина, заметив, что речь у портного течет, словно зерно из-под молотилки.
— Ириной звать, такая егоза!
— Значит, Назаревский большой начальник? — переспросил молодой человек с плохо скрытым удивлением.
— Большой.
— Может быть, прохожий у нас переночует? — обратился молодой человек к женщине. — А завтра пойдет себе работу искать. Куда он сейчас сунется, на ночь глядя?
Вскоре женщина повезла ребенка домой, а молодой человек, набрав картошки, пошел с портным вдоль межи. По дороге он стал рассказывать портному о себе:
— Я у этого Скуратовича когда-то коров пас. А сейчас вот землю взял. Этим летом лошадью обзавелся. Коровы у меня еще нет. Картошка, слава богу, уродилась в нынешнем году.
— А давно вы женаты? — поинтересовался портной.
— Первый ребенок четыре месяца тому назад родился. Жена тоже служила. Отца ее и брата малого бандиты убили.
Они разговаривали всю дорогу, до самого дома. Это была небольшая хата, еще не достроенная. Был, собственно, только сруб. В два окна без косяков и обшивки вставлены временно рамы, щели между ними и бревнами заткнуты тряпками и паклей. Другие два окна забиты досками. Сеней не было, крыши тоже. Потолок прикрыт от дождей в один скат соломой.
— Всего сразу не сделаешь, — говорил молодой человек. — Перезимую так, а там понемногу наладится.
Портной переночевал, а на следующий день и в самом деле нашел себе работу у Степуржинского. Разговорившись, он узнал, что этот Степуржинский приходится двоюродным братом тому Степуржинскому, который живет на хуторе близ Двух Хат. Портной жил тут много дней подряд, а потом пошел по здешним хуторам, всех пообшивал и здесь же зиму встретил.
Однажды портной зашел к молодому человеку, у которого ночевал в первую ночь. Он застал женщину в слезах. Молодой человек стоял среди хаты, стиснув зубы, и в раздумье свертывал цигарку. Видно было, что он не рад приходу чужого человека: пойдут еще, чего доброго, разговоры о его домашних делах. Портной, почувствовав, что попал в неподходящее время, сказал:
— Я всегда говорю — земля тут у вас как сало, хоть сковороду ею смазывай. Хорош урожай на полях.
Женщина, вытирая глаза, вышла из хаты.
— Не поладили? — сказал портной. — Так-то, братец, всяко в жизни бывает.
Молодой человек разоткровенничался:
— Привыкла жить черт знает как!.. Сами видите, как я на ноги становлюсь. Трудно приходится!.. Помните, вы, когда были у нас, говорили, что Назаревский — большой начальник и может сделать что захочет? А ведь он ее старый знакомый! Пошла бы к нему в город, или запрягла бы лошадь да поехала и попросила, чтобы он помог. Лесу дали бы, перевезли бы... Я мог бы продать его. Деньги разве не нужны? Зерна могли бы отпустить... Так вот, не хочет идти! «Я, говорит, выпрашивать не пойду... Назаревский, говорит, мой товарищ, — он с гордостью произнес это слово, — и не пойду, говорит, я у него выпрашивать! Самим, говорит, наживать надо, как все люди». Мало ли что все люди! Может, другому и нет такого случая, а это... какое же это выпрашивание! Одно дело у соседа просить, а другое — у этого самого Назаревского! Ведь это же все казенное, государственное!
— Да-а... Поговоришь... попросишь... А там... Хрр-тьфу!
— Так ведь?
Хозяин закурил и пошел из хаты. Портной — за ним, У дверей он остановился и выпил кружку воды. Женщина вошла в дом и достала из печи воду купать ребенка. Она неприветливо посмотрела на портного.
— Всяко в жизни бывает, — вздохнул портной. — Живет человек на свете, живет...
— А потом что? — покосилась она на портного.
— Я ж говорю, все может быть... Хрр-тьфу! — Портной вышел из хаты.
— Сдружились... Два сапога пара. Бог ты мой, что это за человек! За кого я замуж пошла! — проговорила она, уронив слезу на лицо ребенка. — Как в мешке живешь с этим человеком.
— Как в мешке? — отозвался муж, показавшись на пороге. — А в чем я виноват? Не поможешь сам себе, кто тебе поможет?
— Ты когда-то тоже как будто сам себе помогал, а выходило, что Скуратовичу.
— А ты, что ли, помогла бы тогда моей семье? Языком молоть каждый умеет! А если бы ты помогала себе, а не черт знает кому, так и отец и брат твои до сих пор жили бы! Ты всему свету помогала, а сама гибла.
Такой разговор возникал в этом доме не впервые. Женщина склонилась над ребенком. Она снова плакала.
— Я думала, что ребенок этот будет счастливее меня... А ты по своей дороге хочешь его повести.
— По какой дороге? Я виноват, что дорога такая? Я стараюсь, как могу, чтобы ребенок не на пустом месте рос, чтобы у него за душой было кое-что! Я о доме старался, я и место это присмотрел! Неправда, скажешь?
Это была правда, но не так обо всем этом думала молодая женщина.
— И вот ему, ребенку этому, придется так же, как и нам, — продолжал муж,— даже хуже! Не на радость родятся нынешние дети. Наши отцы на войне страдали. Мы росли во время войны, в нужде. А этого ребенка, думаешь, что ждет? Разве спокойно на свете? Кто же не знает, что скоро снова начнутся войны? И не такие, как были. Этим детям будет еще хуже, чем нам и нашим отцам.
— Неправда! Ты сам этого хочешь.
— Нет, это ты хочешь! Покуда спокойно, можно добыть кое-что, а ты боишься такую важную шишку — Назаревского — потревожить! Какой он тебе товарищ? Он большой начальник, а ты в навозе копаешься! Когда свалится какое-нибудь несчастье на народ, ты и это вот дитя погибать будете, а он будет командовать.
— Ты забыл, какой ты его малую сестренку видел! Говорить с тобой...
Она начала ходить по комнате с ребенком на руках— не могла усидеть на месте. На душе было мрачно. Она старалась больше не говорить и успокоиться. Немало упреков пришлось ей выслушать, но к Назаревскому она так и не пошла. Ей хотелось с ним повидаться, но не по таким делам.
Так протекала жизнь в этом доме.
Года через четыре портной снова появился в здешних местах. Михал Творицкий к этому времени имел уже свои овчины. Правда, на кожух одной не хватило, и пришлось ее докупить у Степуржинского, с которым давно уже установилось молчаливое соглашение: никто никому про всякие старые дела не напоминал. Так что Степуржинский временами даже заходил к Творицкому в дом. Плечистый, широкоплечий и черноусый, он и сейчас раза два приходил в хату и наблюдал за тем, как портной шьет Михалу Творицкому кожух. «Первый кожух себе справляет», — думал он, жуя соломинку.
К этому времени хата Творицкого была уже покрыта, огорожена, а за огородом стояло новое гумно. Работая и наблюдая за Творицким и его женой, портной думал: «Не ладят между собою, плохо живут». Степуржинский как-то пожаловался портному:
— Этот Творицкий гнется, прибедняется. Поначалу думалось — может, и правда. А потом, как только хату достроил, сразу как-то и гумно поставил, и корову купил, и лошадь сменил. Откуда бы все это могло взяться, если бы он такой бедненький был? Я налоги плачу — а как же? Степуржинский, стало быть — богатей! А он, беднячок, живет себе, и никто его не трогает. И откуда что берется, никто ничего не знает. С женой ссорится, а из-за чего? Кто их разберет!..
— Правильно, братец, говорят: в чужую душу не влезешь.
Портной снова пошел по здешним местам работать. Случалось, что он у себя дома не бывал по полгода и больше. А в последний раз приходил больше года тому назад, семьи дома тоже не было, и хата стояла на замке. Такой ее застал теперь и Нестерович, а потом, по милости Наумысника, от хаты осталось пустое место. Об этом здешние жители говорили мало: за последнее время люди привыкли ко всяким неожиданностям. Ходили слухи, что портной обосновался на постоянное жительство где-то далеко, на запад отсюда, где (он всегда рассказывал) и земля лучше, и люди богаче живут, и работы больше. Так или иначе, а домой он давно не заявлялся. Никто этого не замечал. Тут совершались большие дела.
К маю выстроили четыре барака. Уже рыли первую осушительную магистраль. Рабочие обжились. Вечерами на опушке леса горели огни. Ночные птицы присмирели.
В последние дни мая сюда из центра перевели крупную сумму из средств, ассигнованных на строительство. Деньги были переведены в районный банк.
3
Была осень. Над землею стояли теплые туманы, и в тихие утренние часы издалека было слышно, как шуршит желтая листва. К полудню сквозь туман пробивалось солнце, трава и деревья оживали, леса как бы отступали вдаль, а небо поднималось выше. Пахла кора на деревьях, никла придорожная трава. Мир вокруг был полон великой красоты.
На дорогу вышла девочка. Осенние цветы желтели над блеклой травой, в воде отражались небо и зубчатый гребень леса. Все было полно великого и таинственного смысла. Девочка шла туда, где дорога обрывалась. Птички взлетали и прятались в придорожных зарослях. Девочка оглянулась, но ничего уже не увидела, кроме спуска и неба над ним. Она вернулась, поднялась на пригорок и снова увидела перед собою зеленые сосны, желтые дубы, серое поле. Впереди виднелась хата, рябина с пучком пунцовых ягод, множество птичек на крыше. Значит, дом близко, значит, тут можно гулять, потому что сказано: далеко от дома не уходить! Девочка снова пошла вниз. Совсем близко, весь залитый солнцем, стоял ельник. На его зеленом фоне рдела осина и желтели дубы. Хорошо бы туда пойти! Вдруг девочка стала вглядываться в придорожное поле: там что-то блестело и заманчиво переливалось разными цветами. «Далеко это от дома или нет? Хоть и далеко, все равно, только бы поскорей!»