На дорогу вышла девочка. Осенние цветы желтели над блеклой травой, в воде отражались небо и зубчатый гребень леса. Все было полно великого и таинственного смысла. Девочка шла туда, где дорога обрывалась. Птички взлетали и прятались в придорожных зарослях. Девочка оглянулась, но ничего уже не увидела, кроме спуска и неба над ним. Она вернулась, поднялась на пригорок и снова увидела перед собою зеленые сосны, желтые дубы, серое поле. Впереди виднелась хата, рябина с пучком пунцовых ягод, множество птичек на крыше. Значит, дом близко, значит, тут можно гулять, потому что сказано: далеко от дома не уходить! Девочка снова пошла вниз. Совсем близко, весь залитый солнцем, стоял ельник. На его зеленом фоне рдела осина и желтели дубы. Хорошо бы туда пойти! Вдруг девочка стала вглядываться в придорожное поле: там что-то блестело и заманчиво переливалось разными цветами. «Далеко это от дома или нет? Хоть и далеко, все равно, только бы поскорей!»
Девочка побежала по дороге, перебралась через канаву и схватила полную горсть переливчатых бликов. Это был осколок желтой бутылки. Девочка знала, как им пользоваться. Она закрыла пальцами один глаз, а к другому приложила стекло. Все сразу изменилось: ельник помрачнел, небо стало страшным. Все как бы закипело, завертелось. Чудилось даже, что возникают какие-то особые звуки. Девочка нарочно крикнула высоким пронзительным голосом. Стало еще страшней. Казалось, что разбросанная по полю солома пылает огнем. Девочка отняла от глаза стекло и посмотрела вокруг. Все приняло обычный вид. Она пробыла здесь некоторое время и даже забыла, что нельзя уходить далеко от дома.
— Слава! Славочка! — позвал женский голос.
На дороге стояла мать. Девочка, волнуясь, подошла к ней.
— Посмотри, мама, каким все кажется.
— Брось стекло, лицо порежешь!
Девочка прижала стекло к груди. Мать взяла ребенка на руки и вынесла на дорогу. Девочка тем времен нем успела еще раз посмотреть сквозь стекло.
— Мама, какое все страшное делается!
— Ты знаешь, что маме некогда, мама просила, чтобы ты далеко не уходила. А ты меня не слушаешь. Надо в поле ехать, а я сколько времени потратила, тебя искала! Я тебя не могу одну дома оставить.
Девочка шла вприпрыжку, то и дело прикладывая к глазу стекло. Зацепилась ногой за бугорок на дороге и упала. Мать взяла ее на руки и понесла. Во дворе стоял отец, молчаливый и хмурый.
— Тебя какие-то мысли грызут. Что с тобой? — спросила женщина.
— Никакие мысли меня не грызут.
— А почему ты все эти дни такой?
— Какой? Забот хватает... Садись, поедем.
— Ты какой-то пришибленный. Я сколько раз видела, что ты в тревоге, только не говорила. Ну, что такого, если следователь тебя два раза допрашивал? А как же могло быть иначе? Дело-то ведь не шуточное! И теперь ты все о чем-то думаешь...
— Что тебе все мерещится?
Он вяло усмехнулся и тронул лошадь. Ехали медленно.
— Возьми себя в руки! — говорила жена. — Человек, если захочет, может себя переделать. Ты вчера недосчитался двух рублей, которые я взяла туфли починить ребенку, и поднял крик. Ты кричал, что если холодно, ребенок может и дома посидеть! Ты, говоришь, стараешься, чтобы ребенку, когда он вырастет, было где жить, чтобы в случае беды ему было «чем спасаться», или как ты там еще говоришь... А пока суд да дело, ты уже сейчас портишь жизнь этому ребенку, скаредничаешь...
«Все было бы хорошо, кабы не такая жена», — думал он, ничего не отвечая. Женщина продолжала говорить; муж, обернувшись, крикнул:
— Замолчи!
Девочка прижалась к матери. Приехали на свое поле. Отец взял дочку на руки и опустил ее наземь. Мать слезла с телеги. Девочка чувствовала, что отец, так же как и мать, ласково прижимает ее к себе. Все было непонятно. Чувства ребенка не могли освободиться от мрака, в котором терялась всякая ясность. Девочка стояла между отцом и матерью. Как будто на две части нужно было разорваться детской душе.
Она достала из кармана свое желтое стеклышко и приложила его к глазу. Все кругом стало страшным. Мать склонилась к земле. Отец пошел за плугом. Слава отняла стекло от глаза, и мир стал снова ясным и радостным. Зеленел ельник, пахло поле, отливала багрянцем осина. Девочка начала срывать пожелтевшие листья с куста шиповника.
Около полудня Михал Творицкий сказал жене:
— Зося, надо отдохнуть. Посиди с ребенком. Я в лес пойду — может, грибы попадутся.
— Так поздно грибы?
— Что ж такое, осень теплая.
Он пошел медленно, но чем ближе подходил к лесу, тем больше прибавлял шагу.
В последнее время у него совсем было прошли приступы тревоги, причина которой таилась в допросах следователя. Ему всегда бывало не по себе после ссор с женой. А ссоры эти стали повторяться все чаще и чаще. Творицкий и сам не заметил, как прежнее его отношение к семье, к ребенку превратилось в полную свою противоположность.
Сейчас, когда он шел к лесу, что-то влекло его посмотреть, то место, где он нашел пачку новеньких трехрублевок. В лесу было тихо. Протоптанная тропа еще не просохла от ночного тумана. Он прошел туда и обратно мимо смолистых стволов сосен. И вдруг новая мысль взволновала его: «Из банка украдено ведь не триста рублей, а больше. Говорят, десятки тысяч. А может быть, и сотни тысяч! Почему же здесь валялось всего триста рублей? Почему не больше? Прошло с тех пор много времени. Но ведь не слыхать, чтобы еще кто- нибудь нашел здесь деньги...» Его даже дрожь охватила при этой мысли. Он несколько раз прошел опушкой леса туда и обратно, а затем быстро зашагал на свое поле. «Скорее бы день прошел!»
Вечером Творицкий старался как можно спокойнее говорить с женой, сказал, что пойдет и принесет бревно, которое откуда-то пригнало водой к берегу. Бревно и в самом деле прибило водой.
— Тяжелое, не донесешь! — сказала жена.
— Тебе бы только спорить. Донесу.
Бревно он действительно принес и бросил среди двора, а сам прислонился к стене и задумался. Невдалеке перед глазами чернели неясные контуры. В той стороне к концу ночи должна взойти луна. Творицкий думал: «Это чернеет лесок Скуратовича». Стояла нерушимая тишина. Где-то там торчит пень, оставшийся от Скуратовичевой груши. Развороченная лопатами земля уже размыта дождями. Кто ее раскопал? Он усмехнулся и проговорил про себя: «В первый раз я ее раскопал и снова загладил. Никто не знает и знать не будет. Однако я маленькую ямку выкопал. Я хорошо помнил место, а тот, видно, места не знал...» Последняя фраза логически вытекала из предыдущих и кольнула его сознание. «Либо не знал места, либо забыл, если так землю ковырял. Хе-хе!» Он даже затрясся. Значит, вот это кто мог землю копать. А если так, то и убитым мог быть Седас. Даже наверное! Это он и есть! Творицкий долго разглядывал тучу над лесом. «А зачем надо было убивать Седаса? Кто его убил?» И снова все спуталось. Творицкий перевел глаза на лес и тихо рассмеялся: «Однако и поковырялся же он в земле! До седьмого пота трудился! Злился на весь свет и ушел несолоно хлебавши. Хе-хе!» Он испугался своего голоса: «Об этом не то что говорить — об этом и думать нельзя... Конец! Надо держаться в стороне, иначе покоя не будет! Я в этом деле человек посторонний. Я никого не убивал и зла никому не делал!»
В нервном возбуждении он прошел к своему гумну, а затем назад, вдоль забора. Нога его поскользнулась на влажной земле и проехала вниз, в канавку. Это натолкнуло его на новые мысли: такой же скользкой была земля на речном берегу, на спуске к воде, недалеко от того места, где сидел труп... Может быть, и там кто-нибудь несколько раз спускался и поднимался? «Может, они там прятали украденные деньги?» Предположение было наивное, но Творицкий долго не раздумывал. Мысли обрывались, метались, путались.
Он сорвался с места и пошел к лесу. Минут через пятнадцать он был на опушке возле реки. Вскоре он под ногой у себя почувствовал накатанный спуск к воде. Сел на него, съехал вниз и уперся каблуками в песчаное дно мелкой речушки. Обыскал кусты и норы под камнями, но ничего не нашел. Тогда Михал вылез наверх и прислонился плечом к сосне. Мокрые от пота волосы липли ко лбу, ворот рубашки душил. Он долго и с трудом переводил дыхание, пока не почувствовал озноб. Потом начал двигаться. В это время он был совершенно спокоен. Как ни странно, но разочарования он не испытывал. «Сейчас взойдет луна, тогда посмотрим», — сказал он себе.
Лунного света Творицкий дождался очень скоро. Свет этот цедился с той стороны, где когда-то был хутор Скуратовича, а теперь, немного в стороне, стояла его, Творицкого, хата. Он пошел тропинкой мимо леса. В хате было тихо, все спали. Творицкий неустанно продолжал поиски. Через несколько минут он оказался возле грушевого пня. На раскопанной и размытой дождями земле кое-где еще оставались бугры. Луна взошла и стояла высоко над ельником. Пень казался белым. Творицкий сел на него. «Где ты тут будешь искать эти деньги! Не может быть, чтобы они их здесь зарыли. Для этого незачем было раскапывать так много земли. Ясно, для чего они тут копали и кто копал. Убитый, значит, Седас. А тот черт землю рыл. Но для чего он убил Седаса? Кого-кого, а Седаса... Неужели он Седаса стал бы убивать? Может быть, это все-таки не Седас? Пришли они сюда, чтобы в земле поковыряться. В этом ничего удивительного нет. Банк обокрали они. Но зачем забрели так далеко отсюда, если только им требовалось тут побывать? Седас это или не Седас? И он сидел на этом самом пне, и, может быть, вот тут его и начали бить?»
Творицкого обуял страх. «Один, на том месте, где совершались такие ужасные и темные дела!» Он бросился бежать. У своего дома почувствовал себя смелее и не без самодовольства подумал: «А все же есть один человек, который больше кого-либо другого знает обо всем, что касается этого дела, и человек этот — я!»
Чтоб никого не будить, он лег в сарае, продремал на клевере до рассвета, затем встал и занялся обычными делами: начал собираться в поле, не торопясь, подкармливал перед работой лошадь. Сказал жене:
— Ну, скорее собирайся! Еле поворачивается!
В поле он выбрался на целый день — зябь поднимать. Погода была пасмурная, туманная, лес стоял мокрый и неподвижный. Творицкий пахал нехотя, ему не терпелось заняться другим делом. Проработав часа два, он выпряг лошадь и пустил ее на луг, а сам, жуя хлеб, прошел между кустов и — на ту сторону тропы. Он теперь хорошо разглядел место над рекой, по которому неизвестно зачем скользил в прошлую ночь. Ничего интересного здесь не увидав, пошел наискось лесом туда, где оставил плуг. И вдруг, справа от себя, на земле, ближе к дороге, он увидел то, от чего у него потемнело в глазах и ударило в голову. На земле лежала трехрублевка. Она была втоптана, и виднелся только край. Кредитка полиняла, порыжела, запачкалась. Но отчетливо видно было, что еще недавно она была новая, несогнутая. «Из тех самых!» Он поднял деньги и подумал: «Надо обязательно найти еще одну бумажку. В каком направлении она будет лежать, в том и надо идти, чтобы напасть на след. Тут, наверное, между ними свалка началась (да еще какая свалка! Убийством кончилась!). Деньги эти они разворошили, растрясли, а потом на ходу и растеряли».
Он долго бродил, но второй трехрублевки не нашел. Тогда он решил: «Идти от места, где лежал труп, туда, где я уже находил деньги — тогда и сегодня. И дальше нее прямо и прямо. Это и будет нужное направление». Подумав и оглядевшись по сторонам, он заметил, что идти придется почти по прямой линии. Было одно незначительное отклонение, которое можно было не принимать во внимание. Линия тянулась прямо на запад. Раскопанная земля на бывшем хуторе Скуратовича оставалась в стороне. «Возможно, что это просто случайность... Впрочем, нет. И там найдены трехрублевки. Того места не надо смешивать с этой линией. Надо идти прямо. Попробуем. Не будем сами себе дорогу путать».
В тумане Михал Творицкий пошел лесом. Место было высокое. Поле лежало справа в низине. Там же виднелся в тумане поймы и старинный тракт с востока на запад. Творицкий шел шаг за шагом и внимательно оглядывался по сторонам. Так он прошел с километр. Лес кончался, сосны редели и пропадали, уступая место кустам. Впереди был лог, а за ним деревня. Туда спускалась и дорога. Он вернулся, все так же внимательно осматривая дорогу. В одном месте он увидал разбросанную солому. «Солома совсем свежая, — сказал он про себя, — накидана недавно, от дождей еще не почернела. Принимать ее во внимание не следует». Пошел дальше. Останавливался, отходил вправо и влево... Он мало верил в то, что здесь можно что-нибудь найти, чем-нибудь поживиться на этом деле, сделанном чужими руками... Но найденные трехрублевки гнали Михала на поиски. Немного напахал он в тот день, все искал. А через день было воскресенье, и он с самого утра пришел сюда.
Он исходил все лесные тропинки, искал под кустами. В одном месте, шагах в десяти от глухой, нехоженой тропы, Михал заметил на земле ольховый сук с длинной полосой коры, оторванной от ствола. Вероятно, на сук кто-то сел, и он, не выдержав тяжести, обломился. Место надлома покраснело и потемнело... Было это, судя по всему, сравнительно давно. После того, как сук обломился, человек, видно, сел на землю — мшистая земля и слой хвойных игл на ней были разворочены, надо полагать, каблуками человека, то вытягивавшего, то поджимавшего ноги, как это делает измученный работой или борьбой человек. След от каблуков так и остался, он был прикрыт от дождя навесом сосновых и ольховых ветвей. Вдобавок тут же лежала охапка мха, высохшего и перетертого. Мох находился там, где могла бы прийтись голова того, кто прилег здесь отдохнуть. Возможно, что тот, под которым обломился сук, лег на землю и, ощутив ее неровность, сгреб рукой себе под голову кучу мха. Тропа, вблизи которой все это происходило, была глухая, и человек, не знающий о ней, даже днем будет здесь долго блуждать, покуда выберется из леса. Тропа эта была самой короткой, и существовала она давно, но чтобы попасть сюда с того места, где лежал труп, надо пройти через кочковатый болотистый овраг с родниками, вытекавшими из ближнего «чертова ока». Незнакомый с местностью человек мог бы уйти в эти родники по горло. Так что тот, кто ходил этой тропой, а может быть, и отдыхал здесь, несомненно либо местный житель, либо человек, который хорошо знал все ходы и выходы в этом лесу. А почему он сразу не сел или не лег на землю, а попытался еще и на суку посидеть? Если в то время шли дожди, то земля, хоть и под навесом ветвей, могла быть мокрая — вода с ветвей стекала. Так что вначале он мог попытаться примоститься, где посуше. Это вполне возможно.
Так думал Михал Творицкий, осматривая землю под деревьями. Позднее, вспоминая эти минуты, он сам удивлялся такой рассудительности и логичности выводов,— он был очень возбужден.
«Если только окажется хотя бы малейшая связь между тем, кто здесь отдыхал, и трупом и деньгами, то, значит, все это — дело рук здешнего жителя, который все здесь хорошо знает. Значит, это он же и землю возле пня раскапывал. Но для чего он убил Седаса, если это и в самом деле Седас? Не поделили награбленных банковских денег? Ага! Так вот кто ограбил банк! Это он! Он сюда явился. Мои мысли могут помочь следствию. Может быть, сказать? Может, помочь следователю? В самом деле, пойду и расскажу. И жена будет довольна — это ей по душе. Она, помню, и в детстве такая была. Сколько же прошло с тех пор? Лет десять? Ну, да что там вспоминать! А если я следователям скажу, а они захотят и меня в это дело впутать? Следователь — не свой брат... Но я-то ведь ни сном, ни духом не виноват! Никакого отношения к этому делу, да и вообще ни к какому недоброму делу, не имею. А то, что я раньше их землю возле пня поковырял, так кто об этом может знать? Пень-то ведь никому не скажет! Все будет как в могиле. Да и что в этом плохого? Наоборот, я врагу, гаду мерзкому отомстил. Пойти и сказать следователям свои мысли? Пойду и скажу!»
Вдруг он увидал деньги. Уже не трехсотрублевую пачку. Тут пахло не сотнями, а тысячами. Несколько пачек, связанных вместе тонким шпагатом. Так завязывают деньги в банках. Пачка эта, большая и толстая, была прикрыта с одного угла мхом, на котором, возможно, лежала чья-то голова. Под мхом был слой прогнивших хвойных игл, и пачка провалилась, когда на нее нажали, так что сверху виднелся один лишь угол. А вся она ушла в яму. Можно было представить себе, что человек, когда лег, нажал боком или плечом на пачку и вдавил ее в трухлявый пласт мха, хвойных игл и земли. Сам ли он нарочно это сделал, желая избавиться от этих денег, или просто потерял их, выронил из кармана, вернее — из мешка, когда кинулся наземь, — об этом трудно догадаться. Однако Михал Творицкий, по правде сказать, сейчас не очень задумывался над этим. Волнуясь и бледнея, он вытащил из провала пачку. Она была тяжелая. Сколько тысяч? Или десятков тысяч? Или сотен тысяч? Разве можно было такие деньги бросить нарочно? Значит, потерял... Значит, был очень встревожен, взволнован, устал?..
Уже позднее, много недель спустя, Творицкий вспоминал и признавался, что в тот момент, когда он под полой своей одежды нес деньги, он отлично знал и понимал, что делает; он здраво и осмысленно рассуждал об обстоятельствах, при которых здесь могли оказаться эти деньги. Возможно, что именно сильное возбуждение обусловило эту ясность мысли, ибо, как рассказывала потом его жена, Михал никогда не отличался особой логичностью рассуждений. Самое большое, на что он был способен,— это упорно держаться того, что казалось ему правдой. Но рассуждать о том, является ли данная правда правдой на самом деле, он был небольшим охотником.В этом смысле он был полной противоположностью своей жене. Она предвидела, что может случиться завтра, представляла себе, как может обернуться дело послезавтра. Она думала о том, что на месте, где сегодня пробивается молодая поросль, спустя годы вырастет лес. А Михал воспринимал мир таким, каким видел его в данную минуту.
Мир! Мир, в котором живет и который видит человек! Теперь он не страшен! Теперь, есть спасение! Пускай будут войны и тревоги, — сильный спасется от беды! Сильному легко будет спастись, слабому — трудно, а самый слабый не выдержит и погибнет. А я теперь сильный!
Такое чувство переполняло его душу, когда он нес найденные деньги.
Но чем ближе подходил он к дому, тем больше охватывала его тревога. Вдруг вся эта история начинала его угнетать и мучить. В одно мгновение радужные краски сменялись мрачными, потом снова начинали светлеть. Так бывает у слабовольных людей. У сильных же это случается в моменты серьезных потрясений, когда от самой силы их натуры мало что остается.
Михал Творицкий тихо вошел в дом и виновато посмотрел на жену.
— Где это ты пропадал целый день?
— Всякие дела...
— Опять ты стал какой-то странный. Прячешься, мало говоришь. Люди видали, как ты бросил пахать и зачем-то в лес пошел... Ты что, опять деньги ищешь?
Слова эти попали в цель. Она вспомнила про трехрублевки, которые он ей показывал, и сказала это в шутку, а он побледнел и растерялся. Однако тут же взял себя в руки и крикнул:.
— Убирайся к черту!
Она встревожилась: может быть, и в самом деле деньги ищет, если так смутился, а потом стал почему-то кричать. Вдруг ее потрясла мысль, которой она и сама не верила: а не причастен ли он сам к этому убийству? Что с ним творится? Ее обожгло воспоминание о том, что тогда, поведав ей новость о трупе и найденных трехрублевках, он сказал: «Чтоб никому ни слова!» Но ведь она так и не узнала, о чем ей следовало молчать!
— Послушай, Михалка! — сказала она, положив ему руки на плечи. — Скажи мне все, что тебя мучает. Ты что-то скрываешь от меня.
— Отстань! Что тебе все кажется?
«Была бы жена как у людей, можно было бы все вместе делать. А то прячься, как от врага!» — думал он и злился.
— Кричишь? Говори мне все!
— Убирайся! — И тут же подумал: «Ночью придется спрятать деньги в каком-нибудь надежном месте, чтобы она за мной не подглядывала. Так спокойнее...» И он сказал:
— Кричу потому, что ты меня из терпения выводишь. Какие я деньги искал? Что ты выдумываешь? — И не выдержал роли до конца. Снова крикнул: — Что ты за допросы мне устраиваешь?
Теперь обозлилась и она.
— А о чем ты мне тогда говорил, чтоб я словом не обмолвилась? Может, деньги нашел и хотел признаться, а теперь таишь? А на меня кричишь, когда я с тобой по-хорошему говорю.
— Эта твоя хорошесть — мое несчастье.
— Несчастье? Ты рубль жалеешь на ребенка истратить, а говоришь, что любишь его! — Она заплакала.— Если ты так бесишься — значит, что-то натворил!
Улучив момент, Михал вышел из хаты и хлопнул дверью. Было темно. Он взял лопату и пошел на гумно. Давно уже наступил вечер. Распогодилось. Холодало. На гумне он вытащил из-под сена деньги, упаковал их в ящик, плотно прикрыл сверху доской и хотел забить, но побоялся стучать. Все прислушивался, не идет ли «она». Вышел за гумно, туда, где начиналось поле. Над задними воротами гумна был небольшой навес от дождя. Здесь, на сухом месте, он и начал рыть землю. Опустил в яму и закопал. А сверху набросал соломы, принес из дровяника мелкой коры и присыпал. Вошел в хату и не сказал жене ни слова.
С этой минуты он как бы успокоился и пришел, казалось, в обычное свое состояние. Он много работал, даже больше прежнего. Похоже было, что труд, даже бесполезный, доставляет ему наслаждение: он провел борозду между своим участком и дорогой, заново перевил плетень, хотя нужды в этом еще не было. Начал мастерить сани, хотя и старые были еще совсем крепкие. Ничего дурного нельзя было подумать, глядя на этого невинного работягу. С женой он стал обращаться лучше, и она успокоилась.
Была у Михала привычка до самых холодов спать в сенях. Однажды, еще затемно, Зося встала и с фонарем пошла в погреб. Михал спал и не слыхал, как она проходила через сени. Зося остановилась возле спящего мужа и стала осматривать его одежду. В карманах ничего не было. Тогда она подошла поближе к постели. Заметила, что под подушкой у него лежит что-то, завернутое и завязанное в тряпочку. Тряпочка была мала и не закрывала целиком того, что было в ней. Виднелись уголки чего-то зеленоватого. Осторожно, сдерживая дыхание, Зося сунула руку под подушку и потянула. Михал спал, наработавшись за день. Она отвернулась чтобы фонарь не светил ему в глаза, и посмотрела на сверток. В тряпочке была пачка новых трехрублевок, немного смятых от того, что их носили в кармане или за пазухой. Она вернулась в хату, поставила на пол фонарь и подперла рукой голову. На глаза навернулись слезы.
— Даже если он и непричастен к убийству, не совершил ли он другого какого-нибудь преступления? Откуда у него эти деньги? Новенькие трехрублевки... Что скрывает он от меня, от людей, от следствия, от власти? Почему он такой? То ли напуган чем-то и ищет спасения для одного себя?
Она была так ошеломлена, что говорила сама с собой. Такой оборот мыслей свидетельствовал о ее способности думать и разбираться в делах.
Долго сидела она. При тусклом свете фонаря она выглядела внушительной и суровой. Рыжеватые волосы густыми прядями падали на виски, лицо, еще чуть подернутое летним загаром, казалось в этот момент окаменевшим. Она слышала, как Михал встал, как стучал сапогами, гремел чем-то деревянным — очевидно, искал деньги. Наконец он вошел в хату и, ничего не говоря, перерыл ящик стола и проверил карманы висевшей одежды.
— Деньги потерял? — сказала она презрительно.
Он молча посмотрел на нее.
— У меня твои деньги! На! Где ты их взял?
— Заработал.
— Возле трупа?
— Нашел на дороге.
— Это про них я не должна была говорить никому?
— Про них.
— А сколько нашел?
— Больше нет.
— Врешь!
«Знает! Подсмотрела! Или нарочно говорит, ловит на слове? Моя собственная жена ловит меня!»
— Замолчи! Дай поесть, мне за работу надо приниматься.
— Признайся мне во всем.
— Ты ночью у меня по карманам шаришь? В изголовье ищешь... Я за день наработался, сплю как убитый, у меня от работы все тело ноет, а ты... Чего ты ищешь у меня в карманах?
Михал схватил лежавший на столе хлеб и запустил им в нее. Девочка сидела на кровати. Она закричала, заплакала. Он крикнул:
— Из-за тебя ребенку покоя нет. Дрожит... Растет, как у беспутных каких.
— Не трогай ребенка! Заступник тоже нашелся!
Зося подошла к девочке и прижала ее к себе. Он рванул ее за руку:
— Отойди! Моя дочь, мою фамилию носит!
— Вон! — приказала она.
Лицо у нее стало сухим. Кусая губы, он отошел к столу. Ссутулившись, Михал помусолил бумажку и насыпал в нее из кисета табаку. Положил незакуренную цигарку в карман, потом снова взял ее, закурил, подошел к окну и стал смотреть в поле. Немного погодя он достал из-за печи брусок и начал точить топор. Проведя бруском раз двадцать, он положил его на место, сунул топор за пояс, нагнулся и поднял упавший на пол хлеб. Отломил кусок и сунул его за пазуху, другой кусок начал есть. Взял с полки сало, раза два откусил, потом, бросив и хлеб и сало на стол и широко расставив ноги, закричал:
— Чего ты на меня смотришь? Следишь?
Пошел к дверям. Она загородила ему дорогу:
— Ты так не уйдешь! Ты мне все расскажешь! Молчишь? Меня за человека не считаешь? А сам ты — человек? Ты зверем становишься! Душа у тебя как у гада. Я думала, ты поумнеешь, думала, что ты, когда надо будет, сможешь и через высокий, трудный порог переступить. А ты остался таким же, как был в детстве. Я за тебя пошла, я в тебе трудолюбие уважала, а ты вон в какую сторону направляешь это самое свое трудолюбие!..
Он оттолкнул ее и вышел. Минут через десять он с плугом выехал в поле и пахал весь день. Вечером вернулся, молча поел хлеба и бросился на постель.
— Зося, — сказал он, ища примирения, — мне холодно, прикрой меня чем-нибудь... Ты эти деньги, триста рублей, отнеси в сельсовет. Скажи, что у дороги в лесу нашли. Скажи, что недавно, вчера, что ли, нашли. А то будут спрашивать, почему раньше не отдали. Скажи, что ты нашла, а то меня уже два раза допрашивали... А про тебя ничего не подумают... Ты там на особом счету, ты в сельсовете вроде делегатки числишься.
— Нет, ты деньги отдай сам. И все отдай. Не верю я тебе, что только триста рублей. Подумай сам, как я могу тебе верить? Правды ты мне не говоришь. Если бы я их не нашла у тебя, ты бы так и скрывал от меня. Подумай! Ведь это же не Скуратовича какого-нибудь деньги, ведь они из государственного банка украдены! Сделай так, как я говорю тебе. Я не пойду. Чего же ты молчишь?
— Вон!
Михал вскочил, взял кожух под мышку и бросился в чулан. Она слышала из сеней, как он, прежде чем заснуть, долго стонал и ругался.
Так пошли дни за днями. Зося ему не верила. Она была убеждена: он что-то знает о деле и молчит. А может быть, и сам замешан? Из головы не шли воспоминания о стародавних сделках со Скуратовичем, когда Михалу было еще четырнадцать лет. С каждым днем Зося и Михал все больше ненавидели друг друга. Ссоры между ними происходили почти ежедневно. Им было уже невмоготу оставаться вместе. Работу, которую надо было делать вдвоем, они старались закончить как можно скорее, сбыть с рук. Так они молотили в два цепа, так ссыпали картошку в погреб. Когда молотили, то первую настилку снопов выбили небрежно, кое-как. Потом заметили, что в колосьях осталось много зерна.
Мысленно проклиная все на свете, они перемолотили хлеб. Наконец начали работать в одиночку. Так было легче. Она добивалась от него правдивого признания. Но Михал либо отмалчивался, либо кричал и ругался. Но вот настал момент, когда был положен конец этому мучению.
Стоял морозный день. Снеговые тучи висели над лесом. В сумерки Зося присела на пороге и смотрела на промерзшую землю. На душе у нее было мрачно, от жерновов болели руки и плечи. «Никогда больше молоть не буду! Зачем мне так надрываться?»
Михал шел с гумна.
— Что, устала? Это тебя ничему не учит?
— Учит. Больше так мучиться не буду. Кругом мельницы стоят.
— Ага! А там тебе даром сделают? Ты хочешь все свое добро растранжирить и жить по-барски, легкой работы хочется, на всем готовом?.. Если бы я и утаил те триста рублей, они бы нам во вред пошли, что ли? Деньги-то ведь банковские, туда еще больше привезут и внесут. Банк пустовать не будет. А тут жить легче было бы! У тебя одна рука не знает, что другая делает.
— Вот ты по какому пути идешь! Таким вот образом ты думаешь спасаться?
— Опять ты за свое? Никогда этого не будет! Деньги можно отдать, но хозяйства я разрушать не буду! Кому я его отдам? Колхозу? Чтоб там все погибло, пропало?
— Люди вот уже скоро год как живут и не пропадают.
— Все равно пропадут!
— Я в этой норе жить не буду! Не хочу я в этом аду жернова крутить!
— Ну и убирайся отсюда к черту!
— Вот что... ты послушай...
— Не буду я тебя слушать! Я на этот кусок земли с малых лет силы трачу, я для семьи стараюсь. Ты была бы рада, если бы я все из дому вытащил? Тебе моя бережливость не по душе? Ты хочешь, чтобы мое дитя в черную годину погибло, ничего за душой не имея?
— Ты послушай! Отнеси, отдай деньги и расскажи все, как было. Если знаешь, помоги следователю. Я тебе не верю. Помнишь, тогда, если бы не я, ты бы не помог с бандитами расправиться. Ты зубы не стискивай, а сделай, как я говорю. Не то я сама пойду и все скажу. Сейчас же, сегодня же пойду. Ты слыхал, наверное, что следователь уже три дня как опять здесь?
Он не верил, что она может сказать. Ведь она — жена! Втянув голову в плечи, он пошел обратно на гумно.
— Пойдешь или нет? — крикнула Зося ему вслед.
Михал даже не оглянулся. Тогда она вошла в хату, одела девочку, взяла ее на руки и пошла.
— Я преступницей быть не желаю! В моей семье преступлений не будет! — крикнула она через двор.
Он был на гумне. Слышал или нет, но не откликнулся. Он увидал ее уже на дороге. Подумал, что она решила совсем уйти от него. Нельзя сказать, чтобы это его особенно огорчило, хотя тревога и кольнула. Однако он никак не мог подумать, что она пошла заявлять: «Ей же самой будет гибель, если меня заберут!»
— Ребенка оставь! — крикнул он. — Пропадет он с такой матерью!
Она оглянулась на голос мужа и пошла быстрее. Следователя она застала в сельсовете. Там же был и председатель колхоза и еще несколько человек.
— Что, Творицкая, — сказал председатель колхоза,— может, заявление принесла? Может быть, уговорила мужа в колхоз вступить?
— Это потом можно будет, тут другое дело... Я с вами хочу поговорить, — обратилась она к следователю.
Тот вышел с нею в боковую комнату. Она рассказала про деньги, поделилась своими мыслями и подозрениями.
— Может быть, он что-нибудь и знает. Я не говорю наверное, что он виноват, но эти деньги...
Люди видели, как она после этого возвращалась о ребенком домой. Шел мелкий сухой снег. Тучи нависли низко. Ноги скользили по мерзлой земле. Зося смотрела далеко перед собою, будто старалась разглядеть что-то за обледенелым полем. Она прижимала к себе девочку и говорила ей про лес, мимо которого шла, про снег, который она смахивала с ее личика. Поднимался ветер, тучи уходили за лес, на небе проступали звезды. Она любила звездное небо!
К дому она подошла со страхом. Если бы не ребенок, она, быть может, и не вернулась бы сюда. В окнах было темно. Зося толкнула дверь — она была заперта. Подняла руку — ключ, как и всегда, лежал на притолке. Вошла в хату, покормила девочку и уложила спать. «Славочка, дочушка! Спи, расти здоровая! Будь счастлива...» Славочка уснула, прижимая кулачок к губам, Зося вышла из дому. Михал работал, казалось, усерднее, чем обычно. Пот катился с него градом. На гумне, при тусклом свете керосиновой коптилки, он тесал бревно. Работа была не спешная и, вероятно, являлась для него тем же, чем для страуса песок, в который он от страха прячет голову. Было ли сейчас страшно этому человеку? Нет. Это можно сказать определенно. «Собственная жена меня не погубит!» Но в то же время он не мог отделаться от безотчетной тревоги и глушил ее трудом. С размаху бил он топором по бревну и в глубине души считал себя невинным перед всем миром и тем более перед женой. Помилуйте! Разве он убивал кого-нибудь, обкрадывал или в мыслях таил намерение кого-либо ограбить? Ведь он, невинная овечка, ни к какому преступлению непричастен! Невинная овечка пахала и сеяла, трудилась в эту осень больше, чем всегда! Разве не выползал Творицкий с плугом в поле, когда люди еще спали? А деньги? Он ведь их нашел, а не украл!
«Жизнь-то ненадежная, и каждое существо должно себе место выгородить... Ребенок! Слабенькая девочка!., А вдруг отца убьют когда-нибудь на войне, а она останется босоногой сиротой? Разве не обязан отец позаботиться о ней? А дело, на которое эти деньги были переведены в банк? Но что ему до того? Ведь там все чужие люди, которых он никогда не видал и, может быть, никогда и не увидит. Поди-ка попробуй попросить у них чего-нибудь. Дадут? Никогда! Припасешь — будешь иметь, а не припасешь — ничего у тебя не будет...»
— Слушай! — перебила жена его мысли. — Я заявила.
Он выпрямился, опустил топор к ногам. Вытер пот со лба. Что-то вроде усмешки скользнуло по его темному от тусклого света и неряшливости лицу.
— Заявила?
— Заявила. Следователь уже знает, что ты нашел деньги и не отдаешь их. На тебя падает подозрение, что ты где-то прячешь гораздо больше денег. Постарайся доказать, что ты только эти деньги нашел, если это и в самом деле так. А если нет, признайся во всем. Все равно дознаются — тогда хуже будет.
Невинное лицо Михала исказила гримаса, он по-собачьи оскалил зубы.
Дело приняло серьезный оборот: жена пришла не для того, чтобы шутить с ним. Он поднял топор, зачем-то обтер его об живот и вдруг, размахнувшись, метнул им в Зосю. Она стояла от него довольно далеко, у самых ворот. Но топор все же задел ее плечо. Зося шарахнулась, крикнула, еще не совсем разобрав, что случилось:
— Сумасшедший! Что ты...
— Сумасшедший? Что я делаю? А ты что делаешь?
И по-волчьи лязгнул зубами.
Она почувствовала боль в плече и бросилась бежать. Зажав рукой рану, вбежала в хату. Оставленная в хате лампа коптила, но Зося не смогла прикрутить фитиль. Она только подумала о девочке, которая спит и проснется, наверное, как всегда, только за полночь. Хотела опуститься на скамью, но потеряла сознание и съехала наземь. Вскоре вбежал в хату и Михал. Окинул взглядом стены, вещи, будто искал чего-то. Наконец подбежал к ребенку, как шальной, склонился над ним и ткнулся небритой бородой. Девочка шевельнулась. Он что-то прохрипел (хотел что-то сказать), оглянулся. Зося лежала на полу. Плечо ее было в крови. Михал выскочил во двор и пошел обледеневшим бугристым полем. Лед трещал и лопался у него под ногами. Через минуту он пустился бегом. Добежал до ближайшей хаты. В окнах светился огонек.
— Зайдите сейчас же к Михалу Творицкому! — крикнул он, припав к стеклу, и тут же отскочил, чтобы его не узнали.
— Дитя совсем еще малое, — бормотал он, идучи полем. Теперь он шел медленно, ноги словно прирастали к земле. Впереди тихо чернел лес. Огромные сосны, казалось, застыли. Он прислонился плечом к дереву. В ушах стоял шум, перед глазами мелькали искры. Он оторвался от дерева и быстро пошел вдоль тропы. Вот речка. Кое-где сквозь лед пробивалась вода. «Тут лежал Седас! Седас или нет? Седас, гад, так ему и надо!» Не раздумывая, он пошел прямо по речке на ту сторону. Лед треснул, и Михал провалился по пояс в воду. Ломая лед, он двинулся обратно к берегу, вылез и, чтобы согреться, побежал. Возле своей хаты остановился, едва переводя дыхание. Было жарко. Мокрая одежда начала просыхать. В хате горели две лампы. Там были люди. Михал сел на завалинку и стал слушать, что говорят, но ничего разобрать не мог. Пошел на гумно, обогнул его. Около задних дверей пошарил рукой землю. Под пальцами шуршала мелкая кора. «За такие мои муки отдать им деньги? Не найдут! Триста рублей нашел — и все... Зачем я топор в нее бросил?! Боже мой, ведь это хуже, чем деньги... Войти в хату? Или совсем уйти отсюда?»
Он медленно шел вдоль стены. Начинало светать. Небо побледнело, серые полотнища тянулись на востоке.
— Кто? Стой!
Михал прижался к стене.
— Выходи! Кто? Стреляю!
Он услышал лязг затвора. Шагах в двадцати от него, у калитки, виднелся силуэт человека. Михал отделился от стены.
— Руки вверх! Иди в хату! Кто такой? Как звать?
Михал вошел в хату. Человек с винтовкой — за ним. Зося лежала на кровати и стонала. Местечковый врач (Творицкий его сразу узнал) перевязывал ей плечо. Были здесь еще какие-то люди.
Посреди хаты стоял милиционер. Михал Творицкий попросил разрешения переодеться в сухое.
4
— Мама, где наш тата? — спросила Слава.
— Тата уехал, он скоро вернется.
— Он поехал заработать деньги, чтоб нам лучше было жить?
— Поехал заработать деньги.
— Он мне говорил, что все старается, зарабатывает. Он и нашу хату сделал, вот нам и есть где жить. А если бы не сделал хату, мы жили бы на дворе и нам было бы холодно. А когда будет война, нас из хаты выгонят, потому что все люди нехорошие и нас не жалеют. Мама, расскажи мне, какая бывает война. Ты видела войну?
— Войны не будет, и никто нас из хаты не выгонит, И жить нам будет хорошо.
— А почему же тата говорил? Он нес меня на руках и говорил мне.
— Он не знает, ему показалось.
— Он знает, он даже хату сделать может.
— Подрастешь, Славочка, и увидишь, что не надо ничего бояться, что надо смелой быть.
— Хорошо, мама, я не буду бояться.
— Если не будешь бояться, будешь хорошая.
— А почему тата боится?
— И он не боится, а только так говорил.
— Ну ладно.
Зося одела Славу, вынесла ее во двор, посадила у стены на солнышке, а сама принялась колоть дрова. Солнце грело слабо, сухой снег, выпавший за ночь, не таял, но возле стены было безветренно и даже тепло. В неяркой синеве неба над зубчатым верхом леса неподвижно висела туча, светлая наверху и темная внизу.
— Мама, это туча?
— Туча.
— А кто делает тучи?
— Сами делаются.
— А как они делаются?
Не дожидаясь ответа, девочка соскочила с бревна, на котором сидела, и побежала в другой конец двора. Из-под камня она достала осколок желтой бутылки, прибежала обратно, приложила стекло к глазу и начала разглядывать тучу.
— Где ты опять взяла это стекло? Лицо порежешь!
— Я его прячу под камень, а то ты на меня кричишь. Мама, посмотри, какая страшная туча! А когда будет война, тоже будет так страшно, как туча через стекло? И лес страшный, и поле, и ты страшная! Мама, посмотри через стекло на меня, я тоже страшная?
Мать подошла к девочке.
— Доченька, ведь ты же была в лесу. Разве там страшно? Там зеленые деревья, мы с тобой грибы собирали, птичек видели. То же и в поле. Это только кажется, если через стекло смотреть. А так разве страшно? Разве я страшная?
— Нет, ты не страшная.
— Отцу все казалось, так же как тебе, когда ты сквозь стекло смотришь. Закинь это стекло куда-нибудь подальше, а то ты сама себя пугаешь. Незачем тебе в него глядеть. Я найду тебе лучшую игрушку. Посиди на солнышке, я наколю дров, пойдем с тобой на гумно.
Она взяла у девочки стекло и закинула его далеко. «Что он мог бы сделать с этим ребенком!»
Все это время Зося не выпускала из виду девочку, часто разговаривала, сзывала к себе соседских детей и старалась, чтобы Слава бывала побольше с ними, а не одна.
Зима устанавливалась медленно. Снегу было мало, на каменистых дорогах чернели мерзлые бугры. Раскачиваясь на них вправо и влево, сюда однажды подкатил легковой автомобиль и остановился около хаты. Был вечер, дорога безлюдна, соседние хаты стояли поодаль, машина подошла тихо, и потому никто не пришел сюда постоять и пощупать колеса.
Из машины вышел человек довольно высокого роста, по виду военный. В хате он застал женщину. Она шила при свете лампы, висевшей над столом. В хате не было пола, на земле лежали дрова, мелкие чурки, картошка. Тут же играла девочка: она ставила полено, и на него клала картофелину. Картофелина и полено падали, а девочка заливалась звонким смехом.
— Мама, почему ты не смотришь? Смотри, дурак падает, и голова с него сваливается.
Потом повторялось то же самое.
Военный вошел, поздоровался, потер руки, приближаясь к Зосе, которая, с удивлением глядя на него, поднялась с места. Девочка подбежала к матери, обняла ее за ноги и зашептала:
— Мама, это уже война?
— Войны боится? — сказал военный и погладил голову девочки.
Зося не знала, что ответить. Девочка заглянула военному в лицо и осмелела. Ее заинтересовали его красные петлицы.
—- Вы Творицкая? — спросил военный,
— Творицкая.
— Вам, конечно, трудно меня узнать. Я тоже не узнал бы вас. А когда-то мы с вами виделись,говорили... Очень давно это было. Хотелось мне еще раз повидаться с вами, но на месте вашей хаты я нашел пожарище.
— Никак вас вспомнить не могу, — сказала она, и он уловил в ее голосе нотки некоей надежды.
— Я Назаревский. Помните, красноармеец больной ехал?
— Назаревского я помню. Я отлично помню все, что тогда было. Мне тогда так тяжко приходилось...
— Так же, как и теперь.
На минутку оба умолкли. Неужели это был Кондрат Назаревский? Она окинула взглядом его лицо и фигуру. Перед ней стоял не тот измученный, тощий, с землистым лицом красноармеец в замызганной шинели. Это был совсем другой человек. Быть может, голос остался тот же, но голоса она уже не помнила. Это был опрятный и подтянутый человек с белыми руками и чисто выбритым лицом. Серый цвет его шинели был темнее обычного цвета военной формы. Пояса он не носил. В какую-то минуту ей показалось с тем Назаревским можно было говорить обо всем, а с этим — кто его знает?
— Я изменился, правда?
— Изменились.
— Вы тоже... Я совсем забыл, что у вас девочка. Привез бы ей гостинца.
— Забыли? А разве вы знали?
— Мне рассказал Михал Творицкий. Вы не думайте, что все это такая уж неожиданность или роковое стечение обстоятельств. Я все время работал в центре. А когда произошла эта темная история, я сам попросился сюда, и со мной согласились. Может быть, мне легче, чем кому-либо другому, здесь во всем разобраться. Я знаю и людей, и местность, и былые дела. Так оно и вышло. Я тут недавно, а между тем уже многое выяснил. Скоро, надо думать, все выведем на чистую воду.
Говоря это, Назаревский думал: «Она сама заявила о муже. Но, может быть, она до конца не пойдет, если что-нибудь еще знает? Может быть, тогда была у нее какая-нибудь причина так поступить, а сейчас нет?»
— Скажите, — всполошилась она, — виновен он или нет? Только ли нашел он деньги или... — Она помолчала. — И всего ли триста рублей или больше? Признался он?
Назаревский выдержал паузу и ответил:
— Еще не выяснено, нашел ли он деньги или взял. Известно только, что у него крупная сумма денег, и надо их найти. Если бы не вы, я бы сюда не поехал, а поступил бы по-другому. Но ведь я имею дело с вами! Вы много значите для советской власти, и вы это сами знаете. Я помню, как только у Скуратовича вы овес убирали, а потом я узнал, что вашего отца и брата молодой Скуратович со своей бандой...
— Это он сделал?
Она вся затрепетала.
— Они. Мы потом разгромили эту банду; я командовал отрядом. Но об этом мы еще как-нибудь поговорим. Послушайте, Зося, где Творицкий спрятал деньги?
— Поверьте мне — не знаю.
— Помогите найти.
— Хорошо! Я не успокоюсь до тех пор, пока не перерою всю усадьбу. Все время искать буду.
— Я тут пробуду три дня. Меня можно найти в сельсовете. Думаю, что деньги вы найдете.
— Буду стараться. Но наверное сказать не могу.
— Ладно. Через день сам зайду. Значит, договорились. Что вы сами обо всем этом думаете?
— Что я думаю... А он что говорит?
Назаревский промолчал. Сел. Она поняла: ничего он ей не скажет. Лицо у него сделалось чужим и холодным.
— Я не знаю, что думать, — сказала она. — Обо всем, что я знала и думала, я рассказала следователю. Мне было тяжело жить с Творицким, и я скажу вам почему... Еще с того времени, когда он пас коров у Скуратовича... Отец его был голодный и больной... У Скуратовича всего было вдоволь...
Лицо Кондрата прояснилось. Он слушал, и как ему хотелось в эти минуты говорить с нею по-иному и в другой обстановке! В памяти возникали живые картины прошлого: вот она наивно спрашивает у Скуратовича, почему он не запряг лучшую лошадь... Вот он у нее в хате говорит с ее маленьким братом, которого потом убили бандиты... и вот сейчас она снова говорит с ним... Назаревский умел видеть людей насквозь, читать по их лицам и будить у них в душах то, чего они сами иной раз разбудить не могли.
— Временами я его ненавидела, иногда жалела... Он способен издеваться над другим, способен мучить свою семью... Но иногда я думаю: а почему он такой?.. Не могу я в этом разобраться... Я сделаю все, чтобы помочь вам.
«Она правду говорит, искренне», — думал Назаревский.
Помолчали несколько минут. Назаревский курил, попросил воды.
— Где теперь ваша сестра Иринка? — спросила Зося.
— Вы ее знаете?
Она начала рассказывать о том, как в свое время видела Иринку на разрушенном вокзале, вспомнила старика, который подозревал, что Иринка хитрит.
— Ирина окончила институт, — сказал Назаревский.— Этим летом она поехала в гости к Нестеровичу — начальнику строительства электростанции на болоте около Двух Хат (она когда-то, еще маленькой, жила у него) и теперь осталась там работать: на строительство понаехало издалека множество людей с семьями, с детьми. Пришлось там школу открывать и детский сад. Вот этим Ирина и заведует. Нестерович хлопотал, чтобы она там осталась... Так я на вас надеюсь, я знаю вас давно, вы поможете следствию.
Зося думала: «И про Иринку со мной говорил откровенно, и про меня, и про первую встречу на поле Скуратовича... А тут в этом деле он меня упрашивает, намеки делает, не договаривает до конца, молчит... Не верит мне? И это он, единственный человек, которому я хотела бы рассказать про все тяжелые минуты!»
Назаревский гладил Славочку по голове.
— Как тебя зовут, маленькая?
— Слава.
— Ты думала про меня, что это — война?
— Война страшная.
— А ты войну видела?
— Папа сказал.
— А я разве страшный?
Слава спрятала лицо, прижавшись к матери. Назаревский еще раз погладил ее по головке, потом отвернулся. Лицо его стало серьезным: он задумался, что-то соображая. Потом распрощался и вышел из хаты. Сел в машину и закрыл дверцу. Шофер включил мотор. Машину сильно трясло на полевой дороге, никогда, кроме крестьянских колес, ничего не видавшей. Назаревский зажег электрический фонарик и записал себе в блокнот: «Его маленькая дочь говорит, что война «страшная» и что это сказал ее отец». Потом погасил фонарик и спрятал в карман блокнот и карандаш. Автомобиль въехал в ельник. Назаревский попросил шофера двигаться самым тихим ходом. Приоткрыв дверцу машины, Назаревский вздохнул полной грудью. От запаха мерзлого леса могла закружиться голова. Он снова засветил фонарик и направил яркий луч на сплошную стену тихих елей. Стена эта медленно уходила назад, за нею чувствовалась спокойная темень. Сверху расстилался зеленый ароматный навес, внизу снега еще не было. Молодой ельник переливался всеми оттенками зеленого цвета. Хотелось ехать как можно дольше и отдыхать...
А в это самое время кто-то тихо постучал в окно хаты Творицких. Зося вздрогнула и подошла к окну. Освещенное из хаты, к стеклу приникло чье-то лицо, окаймленное реденькой бородкой. Лишь потом, когда человек вошел в хату, Зося его узнала, вернее — вспомнила. А поначалу не хотела открывать дверей. Но человек за окном тараторил, не переставая:
— Так вы говорите, что Михала Творицкого дома нет? Уехал? Да ничего! Я где-нибудь на топчанчике или хотя бы на полу... Куль соломы положить, и — браточка мой! — было бы только здоровье, за милую душу просплю, а завтра дальше подамся. Боже ж ты мой, небось еще не сносили того кожуха, что я вам сшил?
— Сразу бы говорили, кто такой, а то — поди догадайся! — сердито сказала Зося, отворяя дверь.
Портной вошел в хату. Лицо мокрое, нос красный, кожушок на нем обледенел. Портной снял шапку.
— Добрый вечер! Как живете? Ого-о, маленькая, вот уже какая выросла!
— Не забыли?
— Как можно! Я где раз побываю — кончено! Навек в памяти останется. Ведь я у вас шил, ночевал. Я наперечет знаю всех от самых Двух Хат и аж туда — он махнул рукой куда-то в сторону. — Знаете... Подхожу я это к дому Степуржинского, посмотрел в окно, а там за столом семейка — человек, может быть, двадцать... И от стола до самого потолка пар идет! Гляжу — горячую картошку едят. И все незнакомые люди. Что за лихо, думаю, ведь это же не Степуржинские! У того семья — раз-два, и обчелся. Спрашиваю. «Эге, говорят, Степуржинского-то нет больше, раскулачили давно!» Скажите, что творится!
— Не раскулачили его, а удрал он, исчез куда-то перед самым раскулачиванием. Никто не знает, куда он девался. Коров распродал, молотилку сломал и пропал неизвестно куда.
— Ай-яй-яй! Скажите на милость.
— Раздевайтесь, я вам картошки сварю.
— О, если милость ваша... Горячего с дороги... Я, по правде сказать... — Раздеваясь в ожидании ужина, а затем и во время еды и перед сном рассказывал: — Прихожу сюда — ночевать надо, ночь застигла. Куда тут кинуться? Я — к Степуржинскому. Думаете, я не устроился бы там на ночь? Сколько кожухов я ему за свой век сшил! А с ним-то, оказывается, вот какая история! Пришел я сюда спокойно. Думаю: ну, в свою сторону подаюсь, под Две Хаты. Однако сидел тут, сидел, а работы нигде никакой! Все теперь вокруг колхоза суетятся... Тут-то я, браточка, и подумал — неужели сидеть без работы да проедать то, что заработал?.. Нанял я хату... Ну, какая там, к черту, хата? Кузня с кривым порогом!.. Все время, до сих пор, работы там было хоть на десятерых, а тут — словно ножом отрезало! По правде сказать, перед самым этим раскулачиванием многие еще за полгода овечек прирезали, выделали овчину и кожухи пошили — поехали потом в этих кожухах в кулацкую ссылку. Я, признаться, раньше думал остаться здесь на веки вечные, нравились мне тут и земля и люди; так целый год и просидел сложа руки. И вдруг, браточка, слышу я от людей, что в моей стороне, около Двух Хат, фабрика, что ли, открылась, заработать можно. Не кожухи шить, так землю копать или что-нибудь полегче. В газетах пишут (а хозяйский хлопец, где я живу, каждый день все газеты читает), что около Двух Хат через болото осушительную канаву рыть кончают, а неделю спустя в тех самых газетах пишут, что с кочковатого лога под Двумя Хатами вся вода пропала! Вот я слушаю, да и думаю: Две Хаты!! Ведь я родом оттуда, боже мой! Там же моя хата стоит, лихо вашей матери! (Зося отвернулась и закусила губу, чтоб не рассмеяться). Вот я и пошел. Какие мои сборы: стол да топчан хозяйские, на столе я шил, на топчане спал. — Портной сделал паузу, достал из сумки сало и пододвинулся к картошке. Нащупал в кармане пиджака плоскую, времен германской войны, фляжку и стал отвинчивать крышку. Потянул из фляжки, ахнул, сморщился и налег на картошку. — Может, и вы для аппетита пригубите? — предложил он Зосе, подняв фляжку. — Не хотите? Не пьете? А может быть, девочке дать капельку? Спит? Ну, пускай себе спит на здоровье. Там, где я теперь работал, земля еще лучше, чем у вас! Это — туда, к границе. Черт его знает, может верст пятьдесят отсюда будет, а то и все шестьдесят. Свиней там каких откармливают, батюшки! Видите, какое сало? Попробуйте! Ну, попробуйте, пожалуйста! Вот я вам отрежу! (Отрезал. Зося начала есть.) Там у них свиноводческий совхоз, посмотрели бы вы! Такие хряки стоят — чтоб я так жил! — медведь не одолеет! Словно горы! Сала на нем — полвагона! Хлебов там, овощей всяких! Говорят, что много городов кормится свининой из этой местности, да еще будто бы за границу стали гнать. Там когда-то жил такой свиноторговец Хурс — покупал, продавал, отправлял, миллионы нажил! Видел я его. Я кожухи шил в придорожной хате, а он на паре рысаков с кучером, бывало, катит! Колеса только лязгают, а сам — чернявый, лицо мелкое, высокая шляпа... Ага, дай бог памяти! Вы читать умеете? Прочитайте, я и сам хочу еще раз послушать. На той неделе хозяйский парень читал, я прислушался: батюшки, про Хурса пишут! Я ж его видел! За границей живет, миллионы проживает, фабрику купил, пустил ее в ход, да что-то не клеится, не идет: забастовки, то да се. Войны дожидается, опять сюда податься хочет. У него тут имение было — за женой приданое взял Хурс! Я же его видел однажды.
— Мой отец не раз видел его.
— Ну, так прочитайте!
Портной достал из бокового кармана пиджака газету. Это был, собственно, клочок газетного листа, кругом оборванный на цигарки, однако то, что интересовало портного, сохранилось, Зося читала, а портной слушал, вздыхал и повторял: «Я же его видел и имение его знаю...» Это был напечатанный в советской газете обзор статей и сообщений западнобелорусской фашистской прессы.
Приводилось следующее сообщение:
«На семьдесят втором году жизни вдали от родного имения, от родины своих отцов и дедов, скончался пан Шатровский. Почти одновременно скончался и другой патриот белорусского края — пан Кандыбович. Так безжалостная смерть забирает лучших сынов отчизны».
«На похоронах пана Кандыбовича присутствовал пан Хурс. Над свежей могилой пан Хурс произнес речь:
— Мученический дух великих изгнанников, которых кровавый большевизм в свое время вынудил покинуть родину, витает над нами и требует от нас, живых, мести и решительных дел для уничтожения большевистского варварства...»
Портной потянул из фляжки. (Эх, хорошо в дороге!) Глаза у него сузились, губа стала подергиваться.
— Как, говорите, там написано? Мученический дух? Это как же понимать? Который от покойника? От пана Кандыбовича? Тьфу! — Еще раз потянул из фляжки и спрятал ее в карман. — Так я же и Шатровского и Кандыбовича знаю — с нашей стороны помещики. Кандыбович, как и Хурс, из купцов...
«На собрании промышленного общества пан Хурс выступил с речью, в которой призывал сильных людей обратить свои взоры на Восток, ожидающий от Запада решительных действий».
Зося положила газету на стол. Имя Хурса ей ничего не говорило. В детстве она слыхала о нем, но сама никогда его не видела, и никогда это имя не затрагивало ее интересов. Осоловевший портной встал из-за стола и несколько раз поблагодарил хозяйку. Он начал стелить себе на скамье, приговаривая:
— Хурс! Ого!.. Видал я его... Да... Подамся я в свою сторону, такая нынче слава пошла про наши Две Хаты!.. Там какую хочешь работу найдешь! Там теперь такую фабрику затеяли! Да и угол... Собственная моя хата! Шутка ли, свой угол! Пришел — и дома, живи себе на здоровье... Спите, хозяюшка? Ну, ну, спокойной ночи!..
И в следующую минуту он спал уже крепким сном. На другой день он стал собираться в путь еще затемно: долго спать он не привык, а ноги у него никакой дороги не боялись. Хозяйка еще не вставала.
— Куда ж это ваш поехал?
— Поехал... Надо было...
Зося хотела, чтобы гость скорее ушел. Она боялась, что снова начнется бесконечный разговор. Портной ушел. Зося поднялась и стояла среди хаты как окаменелая. Ни за что не хотелось браться. «Скорее бы все это кончилось!» Когда рассвело, она пошла искать. За этот день, до самого вечера, она перерыла весь дом и усадьбу. Оставалось только поднять навоз в хлеву. Но этого делать она не хотела. Ничего она не нашла, денег нигде не было. «Вот работу задал! — думала она о муже. — Добро бы один, а то и другому из-за него покоя нет!» Росло враждебное чувство к Михалу. Временами даже хотелось обязательно обнаружить какие-нибудь доказательства его виновности. Вечером она зажгла фонарь и заново перевернула все в клети. Нервы были доведены до высшего напряжения. В мрачном настроении Зося принялась за ту самую облезлую солдатскую телогрейку, в которой он проходил все лето и осень и которую снял только во время ареста, когда попросил разрешения переодеться. Ощупывая эту замызганную одежину, она заметила, что в одном месте что-то будто зашито под подкладкой. Зося распорола шов, вытащила почерневшую вату и — глаза у нее широко раскрылись, а руки осторожно положили телогрейку на стол. Под подкладкой оказалась пачка трехрублевок. «Пусть так и лежит на столе, трогать не буду, пока не приедет Назаревский. Опять трехрублевки? Какие? Те триста рублей забрал следователь. Первые две кредитки Творицкий сам отдал. Значит, у него больше денег! Куда-то спрятал, а эти зашил, может быть на что-нибудь тратить собирался? А если он будет говорить, что это уже последние, что больше нету, кто же ему теперь поверит?»
— Мама, почему тата не приезжает? — спросила Слава.
Мать ничего не ответила. Две слезинки покатились по щекам, да так и застыли. Зося тут же взяла себя в руки. Если до сих пор она временами испытывала колебания и неуверенность в своем отношении к мужу, то теперь с этим было покончено. «К Назаревскому я не пойду, пусть сам сюда приедет». Она чувствовала к нему что-то вроде обиды: «Может быть, это так и надо в его положении, но все-таки почему он молчал, когда я у него несколько раз спрашивала? Тот Назаревский, который когда-то ехал с фронта, раненый и больной, был другим».
Назаревский приехал как раз во время таких размышлений. Снова его автомобиль тихо остановился возле хаты. Она ему сказала:
— Вот деньги. Я их не вынимала, оставила так, как нашла.
— Больше нигде нет?
— Не нашла. Искала везде. Больше искать негде. Разве что где-нибудь в поле. Но за такие поиски я не возьмусь.
— Что вы обо всем этом думаете?
— Думаю, что верить ему нельзя, если он будет утверждать, что эти деньги — последние. Коль скоро он все время мне лгал... Надо добиваться, чтобы он сказал, где еще спрятаны деньги. Не то пусть докажет фактами, а не пустыми словами, что больше у него денег нет.
Лицо Назаревского прояснилось. Он протянул Зосе руку.
— Теперь я вам верю во всем! Я приехал недавно, чтобы помочь следствию. Просматривал протоколы его показаний. Он все время твердит одно: нашел несколько трехрублевок, а потом триста рублей. И все. И больше ничего он не знает. Подумайте, не можете ли вы еще что-нибудь вспомнить по этому делу?
— Я и раньше много думала, но ни до чего додуматься не могу.
— Знаете, это крупное дело! Нестерович, старый партизан, орденоносец, заслуженный человек, начальник всего строительства, попал в такое положение, что не позавидуешь! Часть работ остановилась на два месяца— нечем было платить рабочим. Люди начали расходиться. Потом заново собирать пришлось. Только такой человек, как Нестерович, смог не допустить до паники и развала. Напортил какой-то мерзавец! Если бы точно знать, что убитый — это Седас, тогда можно было бы рассуждать более уверенно. Вы ничего об этом не знаете?
— Нет! Ни от кого ничего не слыхала и сама догадаться не могу.
Этот разговор воскресил в памяти Зоси прежнего Кондрата Назаревского, красноармейца, которого она встретила в первые годы своей молодости. Когда он вышел из дому и уехал, она почувствовала себя одинокой.
Зося словно чего-то ждала. В настроении ничего не менялось. Ни за что не хотелось приниматься — так потрясло ее это дело. Ждала, чтобы скорее прошла зима, хотя о том, что будет весной, у нее ясного представления не было. Вместе со Славой она старалась как можно чаще бывать на людях — это было для нее разрядкой. Она записалась в колхоз, сдала все, что полагалось, и начала ходить на работу.
Из тех, кто вел дело Михала Творицкого, а стало, быть, и все дело, никто не мог сказать, закончено ли следствие или нет. Если считать, что следствие закончено, то приходится согласиться с тем, что ничего не выяснено и неизвестно, за что приниматься дальше. Ясно было одно: именно с Михала Творицкого и следовало начинать разбор дела. Деньги нашли у него, жене и следователям он все время лгал. Кто мог ему верить? И у работников следствия сложилось твердое убеждение, что ему кое-что известно и что он мог бы помочь распутать дело. На первых порах он говорил: «Я, мол, человек темный, разве мог я разобраться, как лучше поступить?»
— Вам жена говорила, как поступить.
— Мало ли что она говорила! Ей все нипочем. Она такая.
— Какая?
— День прожила, и ладно. А что я ребенку оставлю? Чем он жить будет? У него вся жизнь впереди.
Потом он начал рассказывать о своем детстве, о том, как тяжко ему приходилось, как он привык сил не щадить на работе.
— Я человек работящий, никому плохого не делал, я пот проливал.
— Это мы знаем, что вы пот проливали, знаем также, что вы сделали то дурное, что сейчас отрицаете. Вы повредили большому делу тем, что не отдали деньги.
— Это тремя-то сотнями повредил?
— Вы лжете!
— Нет, не лгу.
— Вы это по чистой совести говорите?
— Да, по чистой совести.
— А это вы когда-нибудь видали? — следователь показал ему телогрейку с деньгами, засунутыми под грязную вату. — Нам все известно. Надо только, чтобы вы сами обо всем рассказали нам. Это уменьшит вашу вину.
Творицкий смешался:
— Я думал, что деньги Седаса, а не банковские...
— Мы лучше вас знаем, что это Седас. Но вы сами расскажите.
— Нет, я не могу сказать наверное, что это Седас, но мне, как и другим, показалось...
— А мы знаем, что это Седас. И если вы не расскажете всего, то я против вас выдвину обвинение в том, что вы ограбили банк, убили Седаса и помогли скрыться тому, второму, с которым вместе вы все это сделали. Больше я говорить с вами не буду. Как хотите.
— Всегда так бывает: чуть какая напасть — все на бедного человека валят... На такого, как я. Ну, нашел я деньги и обрадовался, что легче жить будет.
— У вас банковские деньги. Где они? Либо вы будете отвечать за все дело, либо признание уменьшит вашу вину.
Творицкий сидел бледный как мертвец. Его тонкие губы как будто что-то шептали. Его увели. А через день он сказал:
— Все деньги, какие я нашел, спрятаны за гумном, возле ворот. Сверху я это место присыпал корой из дровяника.
На следующий день следователь, не покидавший в течение всего времени деревни, где жил Творицкий, получил шифрованную телеграмму и явился к Зосе. Она пошла с ним на гумно. Было двое понятых. Раскопали землю и вытащили ящик с деньгами. В конце февраля Зосю вызвали в суд свидетелем. Славочку она оставила у соседей. До городка доехала на подводе. А в городке Назаревский прислал за ней машину.
Назаревский изучал путаные показания Михала Творицкого, ему предстояло произнести на суде обвинительную речь. Суд должен был состояться там, где тысячи рабочих преображали облик местности и без малого два месяца не могли получить полностью свой заработок из-за того, что крупные государственные деньги лежали в ящике, зарытые в земле, за гумном у Творицкого. Нечего и говорить, что после своего признания Творицкий сразу сделался притчей во языцех. Каждому хотелось взглянуть на этого человека. «Кто его знает, мало ли что он говорит, будто только нашел эти деньги... Кто ему поверит? Ведь он раньше говорил, что у него этих денег нет. Ничего не значит, что он в то время, когда ограбили банк, сидел в своем углу, дома. Может быть, это для того, чтобы замести следы. А на самом деле он и есть самая главная фигура в этом позорном, темном, запутанном и до сих пор не выясненном деле». Можно сказать, что такое настроение было у всей массы людей, пришедших сюда, на болото возле Двух Хат, с разных концов на большую работу. Эти люди выбрали из своей среды судебных заседателей и с нетерпением ждали выходного дня, когда должно было начаться рассмотрение дела.
Был ясный, погожий день. После полудня солнце сильно пригрело, и с деревьев закапала снеговая вода. Стояли последние дни февраля. С самого утра люди стали сходиться к длинному одноэтажному зданию — клубу строителей. В этом клубе насчитывалось тысяча двести мест, и все они сразу же были заняты. Кроме того, люди теснились в проходах. Пришли не только рабочие со строительства, но и жители окрестных деревень. (Надо сказать, что много народу из этих деревень работало здесь на стройке.) Ждали с нетерпением. Наконец ввели Михала Творицкого. Всех удивило, что он такой молодой, — этому впечатлению не помешала и небритая борода, как и всегда, разлохмаченная пятерней во все стороны. Зося со своего места заметила, что он нисколько не изменился. Только взгляд у него стал какой-то растерянный. Зося подумала: «Привык к своей норе, а тут его напоказ перед всем народом вывели». Никто не знал, что женщина в большом сером платке, тихо сидевшая возле стены недалеко от сцены, — жена Михала Творицкого. Ее заметили и заговорили о ней лишь на следующий день, когда она давала свои показания. Говорила она мало, скупо, то же, что в свое время твердила Михалу Творицкому, то, что рассказала Назаревскому. Суд проходил в атмосфере враждебности к подсудимому со стороны тысяч людей, аккуратно собиравшихся в клубе после работы. Так же, как и следствие, суд не мог установить, кто ограбил банк. Прямых улик против Творицкого не было: во время ограбления он, как и всегда, был дома, никуда не отлучался.
Уже после суда, спустя некоторое время, выяснилось, что достаточно было Творицкому сказать одно слово, чтобы натолкнуть следствие на правильный путь, а может быть, и дать возможность поймать непосредственных преступников. Но слова этого он не сказал ни следствию, ни суду, хотя Кондрат Назаревский и был уверен в том, что Творицкий что-то знает. В этом Назаревский убедился после того, как раза два побеседовал с подсудимым еще до суда. Он тогда расспрашивал Творицкого обо всех наиболее значительных моментах его жизни, начиная с самого детства. И, отвечая на вопросы Назаревского, Михал не то что проговаривался, а как бы путался... Да и не удивительно: были моменты, рассказать о которых означало бы для него отказаться от своих привычек и убеждений, вытряхнуть из себя собственную душу, перекроить ее на другой лад и начать жить сызнова. И он стискивал зубы и начинал заглаживать шероховатости в своих рассказах. Тут проявлялась его инстинктивная хитрость, закоренелый страх за самого себя.
Таким образом, суд в конце концов остановился на одном пункте, который был ясен и доказан: Творицкий держал у себя украденные в банке государственные деньги. Денег было несколько сот тысяч. При ограблении банка убит караульный, стоявший у входа. Творицкий сам признался, что знал об этом: еще до того, как он нашел деньги, было немало слухов и толков. Только ли нашел он их? Это все время пытался выяснить суд. Творицкий запрятал деньги с твердым намерением никогда их не отдавать, и признался он в этом только случайно. (Сам сказал, когда следователь поймал его на слове.) Творицкий знал, что из-за этого ненормально шло строительство около Двух Хат, что некоторая часть рабочих разбежалась, испугавшись трудностей. Правда, все это было преодолено, но факт остается фактом. Михал Творицкий покушался на убийство жены за то, что она все время старалась раскрыть его преступление. Не зная еще о том, что у него спрятана такая крупная сумма, жена указывала ему на вредительский характер его действий. Но он совершенно сознательно выступал против справедливых доводов своей жены.
Когда Творицкому было предоставлено слово, он, как умел, говорил не о самом деле, а о том, как много горя он за свою жизнь видел.
После обвинительной речи выступил защитник. Он тоже начал с этого самого «горя» и с «житейской забитости» подсудимого. Все это, конечно, было правильно, но освещалось это с точки зрения некоей безысходности, бесперспективности, с точки зрения пассивности субъекта в этом «горе», и, таким образом, давало повод к самоудовлетворению своим пессимизмом.
Речь защитника была довольно продолжительной, и в одном месте ее неожиданно перебил голос из публики:
— Я тоже был подпаском и батраком. Стало быть, по-вашему, мне можно простить, если я в личных интересах прикарманю казенные деньги, хотя пропажа их и повредила бы большому делу?
Председатель зазвонил в колокольчик. Кондрат Назаревский усмехнулся: его мысли встречали поддержку в массах.
Когда Назаревский поднялся на трибуну, многие из присутствовавших его узнали. Вспомнили послевоенные времена, когда он стоял тут же со своим отрядом.
— Товарищи! Давайте взглянем на подсудимого с точки зрения того, что он сам о себе говорит, — начал Назаревский свою речь. — Перед нами темный, пришибленный человек, перенесший много горя. Скажем еще и так: человек с рабской душой. А вот на столе лежит его одежда, в которую он зашил пачку денег, собираясь их тратить. Взглянем на эту одежду. Она рваная, заскорузлая, дурно пахнет, хотя в нее прятали — и, может быть, не раз — крупные деньги. Не лучше выглядит и хата — настоящая нора, в которой жил этот человек. Таким же было и его детство, это факт. Что же должен делать такой человек — любить все это или избавляться от этого? Ясно, что избавляться! Мы все старались и стараемся избавиться от этого. Однако в данном случае мы видим последствия попытки иначе решить вопрос. У этого человека есть ребенок, дочурка. Она еще не знает, что такое мир, что такое жизнь, а между тем уже страшится жизни, боится окружающего мира. — Зося подняла голову и стиснула зубы. Боль обожгла сердце. — Все, что вокруг тебя, — страшно, никому и ничему не верь, доверяй только себе, надейся только на себя, если можешь, круши все, что не ты, воюй со всем! Но ты один, а перед тобой весь мир; значит, открытой войны тут быть не может. Вот и возникают и вырастают в человеке хитрость, жадность, мошенничество, бессовестность, замкнутость, злобная недоверчивость, себялюбие, черствость. А ведь он видел горе и, стало быть, должен бы сочувствовать! Но тут сочувствие отрицается. Так все превращается в свою противоположность. Человек этот спрятался в свою нору. Он отгораживает ее от всего света и дичает там. Представим себе на минуту, что мы всё это возвели в принцип нашей общественной жизни. Общество, стало быть, — это сплошные мелкие норы, ненавидящие одна другую. Кто пришел бы к этому человеку, чтобы бескорыстно помочь ему? И как поступил бы этот человек? Он принял бы помощь, льстиво заглядывая в глаза, а потом, использовав оказанное ему сочувствие, прогнал бы пришедшего вон!
Наш бородатый молодой человек любит с гордостью говорить, что он когда-то служил батраком у кулака Скуратовича. Но вот предположим, что ему удалось бы утаить большую сумму государственных денег, превратить их каким-нибудь образом в материальные ценности и дождаться, допустим на минутку, прихода другой власти, не советской. Не нанял бы он тогда батраков, как тот самый Скуратович? Нанял бы, хотя бы потому, что не мог бы один управиться со своим богатством. А как хозяин любит батрака, он знает по собственному опыту.
Грязная одежда, неопрятная борода! Он щеголяет этим. Но только он опоздал. Вся страна собирается покончить с неопрятностью, выбраться из лохмотьев, а он, словно знамя, хочет поднять напоказ эту замызганную вату: я, мол, трудящийся, я до седьмого пота работаю, я плюю на вас, на чистеньких, потому что от работы потеют, а от пота одежда грязнится. Он мог бы иметь приличный вид, но ведь надо все, что имеешь, беречь про черный день! А про черный день требуется много, потому что в этот день весь мир поднимется против него. Стало быть, да здравствует грязь! Мы тут строим электростанцию грандиозных размеров. Ее энергия должна дать свет и движение всей местности на сотни километров вокруг. И он с большим удовольствием осветил бы этим светом свою нору. Но чтобы все это было сделано чужими руками — так, как он когда-то работал на Скуратовича. Мало того — мы разбираем тут крупное дело. Он мешал нашей работе, желая присвоить себе то, что принадлежит всей местности, всему народу. Он как-то сказал: «Я сам из народа». Это верно, он из народа, но стал отщепенцем.
Что представляют собою его забитость и боязнь черного дня? Мы живем с вами в период пятилетнего плана строительства. Сколько, значит, лет прошло с тех пор, как Михала Творицкого перестал эксплуатировать Скуратович? Кто его все это время эксплуатировал? Никто. Наоборот, ему беспрестанно помогали. Он сам опирался на комитет бедноты и сельсовет. За это время бывшие батраки сделались инженерами, мастерами, колхозниками. А он стал отщепенцем. Среди всех окружающих он — один такой. Даже семья, жена отвернулись от него. И еще... Он и ребенку своему внушал страх перед миром, пассивную боязнь страшного и враждебного. А мы проповедуем не страх, а борьбу с ним.
Конечно, такого человека надо перевоспитать. Ему бы этого не миновать, сама жизнь вытравила бы из его души то, чему в ней не должно быть места. Но мы тут имеем дело с преступлением. Пусть он не прячется за свою темноту и забитость. Скоро исполняется пятнадцать лет революции. Кто может сейчас козырять забитостью? Ею прикрывается хитрость запасливого мужичка точно так, как сам он прикрывается своей дурно пахнущей одеждой. Эти вонючие лохмотья он любит, он не хочет с ними расставаться, он будет огорчен, если ему скажут, что его ребенок имеет право ненавидеть их. Свою робкую душу он любит, она в ладу со всей его жизнью, он возвел ее на пьедестал. Из своей норы, которая всем нам кажется тесной, как могила, он с горделивым недоверием поглядывает на весь мир. Он готов поддержать приход любых темных сил, готов предать любое народное дело, что мы и видим сейчас.
У нас имеются все основания считать, что банк был ограблен для того, чтобы помешать строительству. Вред нанесен немалый. Здорово укусили. Кто это сделал? Кто они такие? Правда, мы никого с поличным не поймали. Но как бы там ни было, это продиктовано теми, кто покинул нашу местность со злобой в своей собачьей душе и с неутолимым желанием вернуться, чтобы хозяйничать над всеми нами. А он, подсудимый? Он либо получил эти деньги от них, либо в лучшем случае он их нашел, как старается доказать. Их целью было забрать деньги — они их забрали. Им требовалось, чтобы денег этих не было в наших руках. А он и довел до конца их дело: зарыл у себя деньги и — рот на замок. Ангелочек, овечья кротость, невинное существо! Вот оно, это невинное существо, стоит, согнув плечи, а из-под овечьей губы торчит волчий клык.
Товарищи! Я прошу извинения за то, что, может быть, немного отвлекусь от основной темы, но не могу не рассказать об одном случае, навсегда оставшемся в моей памяти. Однажды меня, еще мальчика, мать повела в церковь посмотреть на архиерея, приехавшего в наш городок. Мне было тогда лет девять. Людей собралось много, было заполнено все — и церковь, и крыльцо, и двор. Мать пробилась в церковь и меня внесла на руках. Толпа на месте не стояла, она двигалась: каждый старался пробраться вперед, чтобы самому все увидеть. Таким образом, меня оттерли от матери, и я остался один в толпе. Лицо мое было на уровне животов окружавших меня взрослых. Меня тискали, не замечали, злились, что вот путается под ногами такой карапуз и надо остерегаться, как бы не раздавить его! Меня сжали, я задыхался в темной тесноте. Я стал пробиваться, сам не зная куда, плакать и проситься, чтоб меня выпустили на воздух, во двор. Наконец я добрался до такого места, где как будто было посвободнее. По крайней мере я смог поднять голову и увидеть несколько лиц. Люди стояли стеной. Мне надо было пробиться через нее. А она была неподвижна, как скала. Но ведь это же не камень, не гора! Ведь наверху человеческие лица!
Я поднял голову и тихо заплакал: «Пропустите!» Глаза окружающих уставились на меня, но ни одна черточка на этих лицах не дрогнула. Они стояли в добротных суконных поддевках, довольные тем, что так хорошо видят все, на что пришли смотреть. Я просил, плакал, на меня были устремлены глаза, но это были глаза окаменелых статуй, неподвижных и холодных. А как же, попробуй пропусти его! Для этого придется пошевельнуться, а шевельнувшись, можно потерять занятую позицию, и тогда не так хорошо будет видно...
Так может стоять на дороге — в добротной поддевке, в крепких сапогах — бородатый Творицкий. Что ему до другого! Ни одна черточка на его лице не дрогнет. Он будет напихивать свои карманы, захлебываться, загребать себе побольше и топтать все, что мешает ему. Совсем наподобие бывшего своего хозяина Скуратовича.
Однако все это касается его души. За это мы его не судим. Но здесь таятся корни конкретного злодеяния. Разберемся в подробностях преступления. Может быть, кому-нибудь кажется...
В эту минуту чуть скрипнула дверь, и в зал вошел человек в коротком кожухе. Он остановился у двери, двинуться вперед было невозможно — всюду стояли и сидели люди. Человек несколько минут стоял и слушал. Лицо его начало оживляться, он встал на цыпочки. «Ого, сам Назаревский говорит! Давненько я его не видел! Скажи пожалуйста, каким стал! А может быть, это не он?» Человек стал протискиваться вперед, пробился к стене. «Народу-то сколько! Хотя ничего удивительного: банк ограбили, труп какой-то нашли черт его знает где, а говорят об этом везде и всюду. Вот натворил кто-то дел! Хоть бы поглядеть на него, на такого мастера!» Он пробился к середине зала, встал у стены возле запасного выхода, ухватившись обеими руками за косяк, и увидел подсудимого. Протер глаза, склонил голову, чтобы взглянуть на него сбоку, потом быстро сошел с порога, основательно задев кого-то плечом, и с растерянной улыбкой стал заглядывать в лица присутствующих. Увидел знакомого и бросился к нему. Вместо того чтобы поздороваться с человеком, которого давно не видел, он дохнул ему в лицо и зашептал:
— Господи, браточка милостивый, ведь это же Творицкий! Я же его знаю, я ему кожух шил!
И в ту же минуту здешние жители, стоявшие в этом углу, заговорили между собой:
— Портной домой вернулся. А думали, что он навсегда где-то поселился. Пришел в свою хату, а от хаты пустое место осталось.
Портной начал здороваться со знакомыми и поднял такой шум, что председатель зазвонил в колокольчик.
— Я знал, что тут судят, — рассказывал портной громким шепотом, — везде говорят... По дороге домой остановился в совхозе, за городком, несколько кожухов сшил. А пришел сюда, гляжу — небывалая какая-то постройка стоит и свет в окнах. Вошел, а тут суд. Это ваш клуб? Вот оно в жизни как все меняется... Домой, пожалуй, подамся, а то все в дороге да в дороге. Приду, корягу какую-нибудь в печи подожгу и прилягу, пускай ноги отойдут.
Объявили перерыв, народ двинулся к дверям. Портной быстро выбрался во двор и заковылял к своей хате, сшибая палкой придорожную траву. До хаты было около километра. Идя, он рассуждал:
— Худо ли, бедно ли, а в своей хате... Стара, правда, хата, а все ж таки... Стало быть, это Творицкий тут набедокурил? Ай-ай! Такой, казалось, тихоня, справедливый человек. Сказал бы кто-нибудь, ни за что бы не поверил!
Он поглядел перед собой, направо от знакомого ольшаника, — и вдруг остановился. Постоял с минуту, оглянулся по сторонам и заговорил себе под нос:
— Вот что значит долго не быть в своей стороне. Забыть можно, где твоя собственная хата стоит! Нет, погоди-ка! Какое тут, к черту, забыть! Вот ольшаник, вот сухой грунт, там сосняк, здесь березовый пень, а вот старая усадьба Нестеровича. Батюшки мои, что за лихо? Хаты нет!
Он рванулся с места, побежал и вскоре добрался до родного места. Там стоял только остов печи, да и тот подрыт поросятами. На развалинах уже густо разрослась лебеда. Высохшие за зиму ее стебли торчали во все стороны, как колючая изгородь. Сердце у портного заныло, он еле проговорил:
— Что ж это случилось? Вот беда на мою голову!
Рыжий петух высунул голову из-за кучи битого кирпича, уставился на ошеломленного человека и прокричал ему прямо в лицо. Портной направился в бывшую хату Нестеровича.
— День добрый!
— Здравствуйте! Ах, это вы пришли? А уж мы тут думали, что вы навсегда свою сторону покинули. Сколько времени не показывались. Далеко отсюда были? Видали, что с вашей хатой?
— Кто это сделал?
— Бригада плотников. Барак строили. На отопление разобрали. Барак отапливали. А старшим у них был бригадир Наумысник.
— А что же вы, соседи, смотрели? Хоть бы вы этому Наумыснику слово сказали. Какое право он имел трогать мою хату?
— Я ему говорил.
— А он что?
— Он говорит: «Мало ли что портной не сказал, что от хаты отказывается. Раз его так давно нет, а эта рухлядь того и гляди от ветра развалится...»
— Рухлядь! Я бы еще ее осмотрел и век свой дожил бы! Господи!
— Хлопочите теперь, чтобы строительство вам новую хату поставило, раз оно вашу снесло.
— Хлопочи! Черта тут дохлопочешься!
— Почему же? Главный начальник — ваш добрый знакомый.
— Кто это?
— Нестерович.
— Антон? Не может быть!
— Вот вам и не может быть! Тот самый, который мне вот эту самую хату давно уже отдал. Ведь это еще при вас было.
— Что я слышу! Он таки сразу в революцию эту, браточка, подался... И выбился, скажи на милость! Кто смел и удачлив...
— Поговорите с ним.
— Ясное дело, поговорю. Ну, а вы как живете?
— На работу хожу, на строительство.
— А что делаете?
— Раньше у машины стоял, землю на канаве черпали. А теперь стены выводить будем.
— Да разве вы каменщик?.
— Э-э, тут всему научат. По любой специальности мастером сделают.
— А я, если бы пришлось, мог бы здесь к чему-нибудь пристроиться?
— Что за вопрос! Иди только, будь ласков! Работу дадут, да еще спасибо скажут!
— Ну и ладно. Я спрашиваю потому, что здешних порядков не знаю. Надо будет, значит, себе по силам работу подыскать. К Нестеровичу заявлюсь, и... правду сказать, ремесло мое ныне на нет пошло.
— Так это вы только с дороги?
— Да.
— Чего же вы стоите? Снимайте кожух, полезайте на печку. Сейчас кое-чего перекусим. Пока суд да дело, оставайтесь у нас. Что же делать? Как-нибудь...
Портной начал раздеваться. Он посматривал на приветливого хозяина, отмечая его довольный и веселый вид, и думал: «Хороший человек, и принял как сразу, не то что другие. И сапоги на нем добротные и пиджак... Заработал; видать, народ хорошо зарабатывает и живет себе. А когда явился сюда, такой был бедняк, оборванец!» У портного отлегло от сердца. Ему хотелось поделиться с приветливым соседом своей мыслью: «Если Нестерович здесь самый главный начальник, так, может быть, и хорошо, что этот черт Наумысник мою хату снес! Черт с ней, с развалиной! Теперь, может быть, другую дадут. Антон Нестерович для меня небось не пожалеет. Сосед с давних пор. Ведь я же ему когда-то помогал бандитов ловить». Однако он свою мысль вслух не выразил. Побоялся, как бы это делу не повредило. Никогда не следует наперед хвалиться.
На следующий день он пошел искать Нестеровича, но не нашел: тот куда-то уехал до вечера. Вечером должен был закончиться суд. Портной пошел в клуб, увидал там Нестеровича, но, покуда добрался до него, тот куда-то вышел. Портной на суде не остался. Он пошел домой, улегся на печи и весь вечер то курил, то грыз тыквенные семечки. Раздумывал: «На год мне одному, пожалуй, хватит на жизнь, не все же я проел, что заработал. А там — бог батька. Так что успею еще найти Нестеровича». Однако в следующие дни он стал злиться: «Хоть среди ночи ходи к нему! Ни днем, ни вечером дома нет, что ты будешь делать?» Наконец он все-таки поймал Нестеровича. Это было уже на второй день по окончании суда. Нестерович оказался дома. Он жил на бывших хуторах, за лесом. Были сумерки. Он зажег лампу. Зося, одетая в дорогу, сидела около дверей на табурете.
— Назаревский поехал на место своей постоянной работы, — говорил Нестерович. — Но он мне говорил о вас. Если захотите остаться здесь, я в любое время готов принять вас на работу. Нам люди нужны.
— Я говорила с ним. Он советовал мне остаться здесь. И правильно, конечно... Возвращаться туда, где было столько всего... Но я еще не знаю... Я напишу вам из дому в случае чего, а вы мне ответите, можно ли приезжать.
— Напишите, я вам отвечу. Но и без того можете приехать в любое время. Вы бы разделись, а то ведь еще целый час ожидать. До города вас довезет наша грузовая машина. Как раз через час пойдет.
В эту минуту в дом вошел портной. Зосю, закутанную в большой платок, он не узнал, а она даже привстала от удивления: и здесь этот человек оказался, словно сама судьба время от времени сталкивает ее с ним.
— Здорово, брат Антон! Узнал ты меня хотя бы?
— Ты? Где ж это ты болтался?
— Что ж ты, иль ремесла моего не знаешь?
— Эге, брат, лысина у тебя побольше стала. А сам все такой же непоседа. Все пешком ходишь?
— Неужто же как ты, на автомобиле! И кто это мог надеяться, что ты так выскочишь?
«Что за человек! Всех знает!» — подумала Зося.
— Хата твоя, кажется, растаяла?
— Как это ты допустил? Я к тебе и пришел: строительство мою хату сплавило, а ты здесь начальник — дай где-нибудь приютиться.
— Уж не женился ли ты во второй раз?
— Тебе все шутки!
— Какие там шутки!
— Сказал тоже! Я по годам, может быть, и не стар, да ведь жизнь моя такая — весь век по белу свету шатаешься. Может быть, у тебя тут для меня работа найдется?
— Почему же нет?
— Вот и поставь меня, братец, на какую-нибудь работу по моим силам, и чтобы жить было где.
— Занимай любую кулацкую хату: ни Богоровских, ни Степуржинских давно уже здесь нет.
— А хаты разве пустуют?
— Некоторые пустуют. Две бригады рабочих перебрались в бараки по ту сторону леса, кирпич будут делать. Вот хаты и освободились.
— Так ты, браток, отдай мне, пожалуй, хату Богоровского. Не того, над речкой, а того, что к дороге поближе. Знаешь которого? Того, который с индюком дрался.
— Ладно, — рассмеялся Нестерович. — Индюка какого-то вспомнил... Позабыл я обо всех этих делах.
— Так у тебя небось голова другим забита.
Тут портной стал приглядываться к Зосе и вдруг узнал ее.
— И вы тут? На суде были? Пришлось вам... Случается, не повезет человеку. — Повернулся к Нестеровичу. — Ночевал я не так давно у них в хате. И кто бы мог подумать? Вот ведь как бывает в жизни...
Портной уселся за стол, облокотился и разложил кисет с махоркой и бумагу. После длительной паузы он вздохнул и повернулся к Зосе:
— Я вам прямо скажу, хотите — обижайтесь на меня, хотите — нет. Я человек такой, люблю говорить откровенно и чтоб со мной откровенно говорили. Никогда своей мысли не затаю. Помните, давно еще, когда я у вас кожух шил, приходил к вам Степуржинский посмотреть, как я шью. Вот однажды он мне и говорит: «Творицкий прибедняется и стонет, а лошадь сразу купил. Стало быть, есть у него кое-что в запасе...» Вот я сейчас и думаю: раз он мог кое-как прожить, так за каким же чертом он в это грязное дело полез? Что он выиграл? Выиграл, что будет теперь принудительные работы отбывать.
Зосю словно ножом по сердцу полоснуло. Она вспомнила — и в самом деле так было. На голом месте налаживали хозяйство. И у Михала вдруг откуда-то появились деньги. Она спросила: «Где ты взял?» Он ответил: «Как — где взял? Не знаешь, что ли? Я ведь все время копил!» Копить-то он копил, но разве мог столько скопить? Так она тогда подумала. Потом забыла об этом разговоре. Теперь новая мысль кольнула ее: «Может быть, он и тогда уже был замешан в нечистые дела?» Позднее это выяснилось до мельчайших подробностей. Теперь же никто, кроме одного Михала Творицкого, ничего не знал.
Подошла машина. Зося распрощалась и поехала домой. Славу она застала заплаканной. Девочка с криком бросилась к матери и не могла от нее оторваться. Соседка сказала, что Слава все время спрашивала, где мама, не верила, когда говорили, что мама скоро приедет, и пояснила:
— Она какая-то запуганная, очень боязливая.
Зося вошла в свою хату. Эти стены душили ее. Все здесь было ей противно. Она испытывала ненависть и к хате и ко всему, что с ней связано. Держа Славу на руках, она долго сидела и думала. Вспоминала знакомых, былых своих подруг. Некоторые из них окончили высшие учебные заведения, другие уже проявили себя на большой работе. Об одной из бывших своих подруг она читала в газете как о выдающемся инженере. А она в лучшие свои молодые годы должна прозябать в норе, губить силы на эту тесную и тем не менее ненасытную прорву! Самые лучшие годы прошли в досадной близости с этой «клыкастой овечкой» (она никак не могла забыть слова Назаревского о Творицком).
И Зося начала действовать. Ей были рады в колхозе, но ей хотелось уехать отсюда хотя бы на некоторое время. И она написала письмо Антону Нестеровичу.
А через несколько дней Зося с ребенком на руках стояла при выезде из города и ожидала грузовую машину со строительства. Рядом, на земле, стояли чемодан и мешок с вещами.
Был ранний вечер, светили звезды, в городке было тихо. Слава флегматично спрашивала:
— Мама, когда мы вернемся домой?
— Мы сейчас приедем домой, но только это будет новый дом.
— Это далеко от старого дома?
— Сама увидишь, сейчас поедем на машине.
— А в каком доме лучше — в новом или в старом?
— В новом.
— А почему здесь такая самая луна, как и дома?
— Потому что это та же самая луна.
— А почему луна одна?
После длительной паузы Слава снова заговорила:
— Я в новом доме буду учиться?
— Будешь, Славочка!
— А ты будешь работать?
— Буду.
— Меня будет учить Иринка?
— Будешь у нее учиться.
— Она маленькая?
— Нет, она большая.
— Расскажи мне еще раз про Иринку.
И Зося начала рассказывать:
— Я тогда была еще не такая большая, как теперь, а Иринка — совсем маленькая. Брат Ирины бил на войне буржуев и панов, а она жила одна в этом самом городе, где мы с тобой сейчас ожидаем машину. Однажды ночью бандиты напали на город...
— Мама, а наш тата бил бандитов, буржуев и панов?
Так ребенок, девочка Слава Творицкая, получала первые уроки жизни.
5
Нестерович показал Зосе на дом возле леса:
— Видите? Эта хата пустует. Кулак из нее выселен давно, там жили наши рабочие, но потом они перебрались в барак — подальше на работу уехали. Идите туда, занимайте и живите. Там несколько комнат, в одной из них поселился портной, вы его знаете.
— Портной?
— Он вам мешать не будет, а вы ему подавно.— Нестерович улыбнулся. — Мне он тоже не докучает, этот старый чудак. Пускай себе живет в уголочке.
Зося пошла. Большая хата стояла в самом углу прогалины, среди ельника, прямо в окна заглядывали кусты орешника, огород — через дорогу. Двор был покрыт льдом, по которому текли ручейки снеговой воды. На крыльце стоял портной, кидал далеко от себя хлебные крошки и приманивал курицу. Та вытягивала шею, но подойти боялась. Другая курица была на привязи: один конец бечевки завязан за ногу, другой конец — за столбик возле крыльца. Вместо того чтобы спросить, какими судьбами Зося снова появилась в этих краях, или хотя бы просто поздороваться, портной сразу же начал объяснять:
— Достал двух кур. Да вот, провались они, никак к дому не привыкнут! Забредут черт их ведает куда — бегай тогда, ищи!.. («Начинается разговор!» — подумала Зося.) Казалось бы, курица — плевое дело, а между прочим... Ведь тут народу полным-полно. Поймают, голову открутят — и в горшок!
— Кто?
— Народ! Я ж говорю... Курицу — и ту сторожи!
Зося пошла в хату, ничего не отвечая. Портной встревожился и побежал следом за ней.
— Я сюда приехала на работу. Нестерович сказал мне, чтобы я тут жила.
— Он же мне отдал эту хату!
Зося молча начала осматривать помещение. Здесь были кухня и три комнаты. Из каждой в кухню — отдельный ход.
— Вы какую комнату заняли? — спросила Зося.
— Как это — какую? Все! Живу...
— Один?
— А кто мне еще нужен?
— Вы здесь балы, что ли, собираетесь устраивать? К чему вам столько комнат?
— У каждого человека своя фантазия... Кому что нравится.
Зося стояла и раздумывала. Портной, вдруг о чем-то догадавшись, изменил тон.
— Бог ты мой, вы бы сразу так и сказали! Занимайте какую вам угодно комнату.
— Какую поспокойнее, чтоб через нее не ходили... Вот эту я займу.
— Берите эту, мне все равно. Правда, эта побольше, но с вас я дороже не возьму. Одна цена будет — и за эту и за ту.
Зося усмехнулась и пошла за Славой и за вещами. На следующий день портной узнал, что Зося ничего ему платить не будет, и помчался к Нестеровичу.
— Что это делается? — закричал он. — Что это за порядки? Мою хату разобрали? Разобрали! Пожалуйста! Вместо моей хаты ты мне дал другую? Дал.
— Пожалуйста! — передразнил портного Нестерович.
— Тебе смешно. А зачем же ты ко мне людей посылаешь? На какого черта мне нужны квартиранты?
— Ну что ж, если не хочешь иметь квартирантов, сам можешь квартирантом стать у тех, кто с тобой там живет.
— Отдавай мне мою хату!
— Давай в таком случае оценим твою хату, и строительство тебе заплатит за нее.
— Ладно. А сколько дадите?
— Подумаем, сколько можно дать за три охапки трухлявых дров.
— Э, брат ты мой, ты, видать, совсем уже забываешь о нашем давнишнем соседстве!
— Мы тебе за хату заплатим, но только ты не думай на этом наживаться. Заплатим не больше, чем она стоит. А сейчас дали тебе жилье? Живешь? Почему же ты на работу не ходишь? Кулацкие хаты принадлежат теперь строительству, а жить в них могут только наши рабочие. Людей нам требуется много, но таких, что работают.
— Дай же мне обжиться!
— Как это — обжиться? Обживаться надо работая.
— А я что, из милости, что ли, живу?
— Еще чего не хватало! Сегодня же с полудня становись на работу!
Портной не ждал такого решительного тона и даже отступил на шаг.
— Я и сам думал уже становиться на работу. Чего это ты так расходился?
В глубоком раздумье портной вернулся домой, а на следующий день с утра вышел на работу. Несколько человек очищали место для постройки — рубили кусты, выравнивали площадку. Портной взял топор. Часа через два такая работа ему надоела, и он сказал бригадиру:
— Признаться сказать, я ремесленник, а это занятие для чернорабочего. Я, конечно, не говорю, что на строительстве мне должны дать в руки иголку и овчину — на, мол, шей кожух. Хотя, если правду сказать, так рабочему человеку кожух разве не нужен?
— Нужен.
— Ну вот. Но только сейчас не до того. Тут надо рубить, копать и стены выводить. Но я не только портной, а и каменщик. Я не только кожухи шил, а и печи складывал. И каменщик из меня не хуже, чем портной. А я еще умею гонт делать, гончарить...
— Хорошо, я скажу в конторе, что вы каменщик.
— Скажите, братец!
Хотя он больше уже не думал о том, чтобы взимать квартирную плату с Зоси, и примирился с тем, что не один занимает целый дом, портной тем не менее свысока поглядывал на свою соседку по квартире: что она в сравнении с ним, исконным здешним жителем, который не только знает всю эту местность и людей этого края, но и с самим Нестеровичем на ты! Но вскоре, однако, произошел случай, после которого он стал смотреть на Зосю по-иному. Больше того — он даже начал побаиваться ее. Как-то в выходной день в клубе состоялось общее собрание. Первым выступил Нестерович. Он говорил, что вот уже без малого год, как здесь появились строители, что за это время проложено больше трех четвертей главной осушительной магистрали. Начато строительство главного корпуса электростанции, организована местная выработка кирпича километрах в шести от строительства, так что нет необходимости возить кирпич издалека. (Нестерович говорил обо всем этом подробно и называл людей, которые руководили и руководят отдельными участками.)
— Я сам здешний, — сказал Нестерович, — и издавна знаю, что по ту сторону леса, за береговыми холмами, есть хорошая глина. А исследования показали такие ее запасы, что стоило бы построить большой кирпичный завод. Однако пока нам большой завод не требуется, и мы построили завод поменьше, чтобы иметь свой кирпич для строительства. У нас уже есть кое-какие запасы, так что нехватки кирпича не будет. Лучшей бригадой руководит там Наумысник.
«Тот, который мою хату разобрал!» — подумал портной.
— Товарищ Наумысник, — сказал Нестерович, — на днях начинаем регулярную кладку стен. Не будет у нас простоев из-за недостачи кирпича?
— Не будет! — отозвался откуда-то из зала голос.
Портной подскочил. «Что такое? Чей это голос? Такой знакомый! Слышал я этот голос... Кто это? Где я слышал, где мог видеть этого Наумысника?»
Эта мысль чуть ли не целый час сверлила голову портного, он вытягивал шею, вертел головой, разглядывал всех подряд, стараясь увидеть Наумысника. Наконец он шепотом обратился к соседу:
— Где он, этот Наумысник? Который?
— Сидит там где-то посередине, — неохотно ответил сосед. — Тише, дай послушать!
Портной отвернулся, и понемногу мысли его приняли другое направление: «Бывает иной раз — покажется человеку! Кто-то одно слово сказал, а мне уже бог знает что послышалось. Если бы это был и в самом деле знакомый голос, я вспомнил бы! И фамилия незнакомая — Наумысник какой-то. Черт с ним, показалось, и больше ничего!»
Потом Нестерович говорил, что начинается постройка дома на сорок квартир — для инженеров и лучших ударников.
— Сейчас, товарищи, мы рассмотрим архитектурный проект дома и покритикуем его, — Нестерович улыбнулся, — потому что дом этот, видите ли, может послужить началом строительства будущего социалистического города и нужно, чтобы начало было хорошим. Мы здесь, в этом глухом месте, где до сих пор были только гати да запруды, а самое место называлось Две Хаты, закладываем социалистический город!
На сцену поднялся инженер-архитектор, развернул огромный лист бумаги и прикрепил его кнопками к декорации. Это был проект дома. Люди привстали со своих мест.
— Садитесь! — закричали сзади.
— Ну, давайте поговорим, кому нравится проект, а кому — нет.
— Да что там... Инженер небось лучше знает...— послышались голоса.
Рисунок, однако, разглядывали долго, расспрашивали, инженер давал объяснения. Наконец к самой сцене пробралась женщина. Все заметили, что она о чем-то заговорила с инженером, указывая на рисунок. Но говорила она так тихо, что только возле самой сцены ее было слышно. Инженер наклонялся к ней, чтобы расслышать.
— Громче! — крикнули сзади.
В зале стало тихо. Женщина заговорила громче. Все услыхали:
— Почему дом такой невысокий?
— Как невысокий? — удивился инженер и пожал плечами. — Четырехэтажный дом. Разве он невысокий?
— Четырехэтажный, а кажется он очень невысоким. Может быть, это так нарисовано?
— Ах, вот что! — усмехнулся инженер. — Я знаю, что вы хотите сказать. Дом, видите ли, высокий, но это так кажется. Это стиль такой.
— Зачем же ему казаться низким, если он на самом деле высокий?
— А почему вам не нравится?
— Я, товарищ инженер, плохо разбираюсь в таких делах, я нигде не училась и в больших городах не бывала, а большие здания видела только на снимках, на рисунках. Тут, на строительстве, я недавно разглядывала альбом. И, может быть, я неправильно говорю, но, если спрашивают, хочу высказать свою мысль. Вы меня извините...
— Пожалуйста!
— Может быть, это будет смешно...
— Нет, пожалуйста, пожалуйста!
— Видите ли, как это сказать... Может быть, это у меня одной...
— Пожалуйста, я слушаю вас.
— Мне хочется, уж если строить что-то новое и дорогое, так чтоб оно имело вид... Мне кажется, что все низенькое неприятно. Я сама всю свою жизнь прожила в низеньких, трухлявых хатах. Потолок, кажется, даже голос заглушает, поднимешь руку — в потолок упираешься, крышу достаешь, и до всего, среди чего жить приходится, рукой достать можно. А ведь все, что низенько, к земле пригибается. Простора нет! А тут такой домина, и тоже, кажется, по земле стелется, а не поднимается вверх.
— Так, так! Я вас понял. Вы хотите другой стиль?
— Чтобы здание было высоким! Чтобы оно тянулось вверх! Чтоб не было похоже на этот вечно виснущий над головой потолок. Здесь это, конечно, не так, здание высокое, а на вид — низко.
— Правильно! — отозвался со своего места Нестерович. — Действительно, эта глухая полоса стены над верхним рядом окон...
— Речь идет о стиле...
Женщина вернулась на свое место и села.
— Это кто такая? — зашептали в зале.
— Работница. Со строительства. Кто ж еще?
— Правильно сказала! — заметил кто-то.
Инженер поискал глазами женщину.
— Я, товарищ, не знаю, как вас...
— Творицкая.
— Товарищ Творицкая, хочу поговорить с вами после собрания насчет проекта...
Мысль, высказанная Зосей, положила начало спорам, и проект был отклонен. Расходясь после собрания, все видели, как инженер говорил с Творицкой и делал на рисунке пометки карандашом. Портной остановился при выходе, покачал головой, глядя на инженера и на Творицкую, и пробормотал себе под нос:
— Скажи на милость, и кто бы этого мог ожидать от нее...
И пошел, совершенно позабыв о том, что голос Наумысника показался ему знакомым. Тут нужно сказать, что Наумысника в клубе давно уже не было. Случилось так, что он ушел сразу же после выступления Нестеровича и не слыхал, как при обсуждении архитектурного проекта женщина сказала, что фамилия ее Творицкая. Иначе он не шел бы сейчас так спокойно к себе домой, а, наверное, ломал бы себе голову над вопросом, что теперь делать. Не знал он также ничего и о том, что на строительстве появился портной, хату которого он постарался развалить. Если бы он обо всем этом знал, в голове его, наверное, начали бы созревать решительные планы. А так он спокойно шел к себе домой, километров за шесть отсюда, по ту сторону леса, где его бригада изготовляла кирпич. Там он и жил. И очень редко появлялся на строительстве по эту сторону леса. На душе у этого человека теперь было спокойно. Когда судили Творицкого, он на суд не приходил, только однажды вечером заглянул, постоял у самых дверей, увидел голову Творицкого и сразу же подался назад, не говоря ни слова. И ни одна душа здесь ничего плохого о нем не думала, да и вообще не думали о нем: работу он выполнял, а вперед не совался. Он был доволен собою, но отнюдь не тем, мимо чего проходил своей ровной походкой. Пришел, правда, час, когда душа его раскрылась перед всеми. И хотя это было спустя не так уж много времени, но первая очередь строительства уже приближалась к окончанию. Тогда произошли события, которые многих заставили оглянуться назад, а кое-кого даже вспомнить свое детство. Вспомнили также имена двух покойников, как если бы тени их вдруг явились сюда и прошли по этой, уже преображенной местности. Преображение же это совершалось усилиями тысяч людей.
Немного взволнованная после разговора с инженером, Зося Творицкая направилась к выходу. К ней подошла молодая девушка. Зося ее не знала. На лице у Зоси еще не исчезли следы робости, с которой она высказала свои мысли инженеру. Будь в этот момент здесь Кондрат Назаревский, он по этому выражению лица мог бы вспомнить давнишнюю девочку, которая наивно спрашивала у Скуратовича, почему он не запряг для больного красноармейца лучшую лошадь.
Девушка сказала Зосе:
— Я слышала, как вы говорили. Вы будто перехватили мои мысли. Я давно знала, что вы здесь, но найти вас не могла, да и занята я очень. Я сестра Кондрата Назаревского. Брат говорил, что вы у него спрашивали обо мне.
Зося еще больше разволновалась. И даже отступила на шаг, взглянув Иринке в лицо. Она увидела перед собой краснощекую девушку, очень юную на вид. На ней было модное синее пальто с котиковым воротником, плотно облегавшее ее фигуру. В пальто она казалась высокой. Уже потом, когда Ирина разделась, Зося увидела, что она вовсе не такая высокая. На голове у нее ловко сидела такая же черная, как и воротник, меховая шапочка. Все было по моде и подобрано со вкусом.
— Из рассказов брата я давно уже знала о вас, но какая вы, до сих пор не могла себе представить. Видела вас на суде, но не решилась подойти к вам.
«Ко мне не решилась подойти? Ко мне всегда подходили, и очень смело. Что это она говорит?»
Несколько минут помолчали, не зная, что сказать друг другу.
— Вы меня однажды видели, еще в детстве, на вокзале. Вы тогда беспризорничали. Красноармеец приехал, чтобы отвезти вас к брату.
— Красноармейца помню, а вас вспомнить не могу.
— А почему вы говорите — не решились подойти ко мне на суде?
— К чему в такое время тревожить человека?
— Я тут сегодня выступала, и мне кажется, что все на меня пальцами указывают и глаз не сводят. Все, кажется, так и хотят сказать: вот она, жена того самого Творицкого...
— Меньше всего вам надо об этом думать.
— Ну конечно, я над этим не так уж много раздумываю. Я работаю — и рада. Что было, то прошло.
— Вашу дочку я увидела раньше, чем вас. Вчера я заходила в детский сад. Мне показали Славу Творицкую. Я с ней немножко поговорила. Она неохотно отвечала и все больше молча поглядывала на меня.
Ирина и Зося шли из клуба по подмерзшей к вечеру дорожке. Смеркалось. Краем леса дошли они до Двух Хат. Там был детский сад. Зосе надо было забрать Славу. Дети собирались домой. Некоторые оставались на ночь. Их переводили в другую комнату, через сени. Женщины одевали своих ребят возле низенькой вешалки. Дети сами разбирали свою одежду, болтали, рассказывали, расспрашивали, жаловались. Слышался голосок Славы.
— Я знаю свое место на вешалке, у меня там яблочки наклеены. Мама мне вырезала из газеты, а я сама раскрасила красным карандашом. А ты говоришь, что я не знаю, где мое пальто висит. Эх, ты!
Зося улыбнулась, подошла к Славе, поцеловала ее в лоб, погладила по стриженой головке и помогла ей одеться.
Идти до дому было недалеко — краем леса, холмистым лесным берегом. Внизу медленно текла под синим льдом речка. В нескольких местах вода уже выбилась наверх, лед осел, готовый сломаться и двинуться. В лесу, высоко над рекой, беспрерывно перестукивались дятлы. По ту сторону речки, в низине, простиралось болото. Далеко на нем чернели кусты, за ними опускалось огромное солнце. Розовые отсветы дрожали на мерзлой земле, на мшистых кочках, на синеватой воде. В одном месте, возле высокого берега, лед сломался и под напором воды отошел к противоположной стороне. Вода безостановочно ударяла в береговой склон с меланхоличным и звонким гулом. Вокруг пахло лесом и водой.
Слава держалась за руку матери. Ирина шла впереди. Слава спрашивала про лед, про закат, про мох и прошлогоднюю траву. Потом попросилась на руки «ненадолго, только один разик на ухо сказать», прижалась к лицу Зоси и шепнула:
— Мама, кто это идет с нами?
— Помнишь, я тебе рассказывала про Ирину Назаревскую?
— Это она?
— Она.
— Такая большая? Иринка ведь маленькая...
— Она уже выросла.
Слава не сводила глаз с Ирины.
— Слава удивляется, что вы не маленькая, а большая,— сказала Зося и передала Ирине свой разговор с дочкой.
— А почему удивляется?
— Я часто рассказывала ей про вас маленькую. Теперь она сама любит рассказывать мне «Сказку про беспризорную Иринку».
— Расскажи, Славочка! — попросила Иринка, взяв девочку на руки.
Славу долго упрашивали. Наконец Зося начала сама:
— Жила-была маленькая Иринка...
— Не так! — перебила Слава. — Вот как надо говорить: у Иринки был тата, и его убил буржуй. Тогда маленькая Иринка осталась одна, и ей было очень плохо. Был у Иринки брат... Мама, это тот, который на машине приезжал?
— Да, тот. Ну, и где же он был, когда Иринка осталась без таты?
— На войне. Он бил там буржуев.
— А Иринка что делала?
— Ты мне не даешь рассказывать. Иринка была беспризорница. Бандиты сожгли дом, где Иринка жила, и тогда она пошла ночевать на вокзал. Мама, бандиты — это буржуи?
— Буржуи.
— Иринка была больная и хотела кушать. А один дядька, такой самый противный, как буржуй, начал говорить, что Иринка хитрая и чтобы ей не давали кушать. А была там еще маленькая девочка Зося. Ей стало жалко Иринку, и она закричала на того дядьку гадкого, чтоб он убирался вон и не говорил так про Иринку.
— Погодите-ка, ведь это же и в самом деле так было! — сказала Ирина и даже остановилась, в недоумении глядя на Зосю.
— Это я была там на вокзале.
— Да, да, вы все это мне напомнили. А потом на крыльце меня держал на руках красноармеец, а какой-то парнишка подошел и сказал, что брат, наверное, меня не любит, если бросил одну, и сам пошел воевать.
— Это был Творицкий.
Слава вошла в роль рассказчицы:
— А потом красноармеец забрал Иринку и отвез к брату, и тогда перебили всех буржуев. И Иринка стала подрастать.
— Славочка! — Ирина прижала к себе девочку.
С этой минуты у Ирины возникло и стало нарастать чувство большой нежности к Славе. Теперь она не спускала девочку с рук и шла быстрей. Зося старалась не отставать. Ирина знала, где живет Зося, но повернула в сторону. Зося хотела взять Славочку. Ирина сказала: «Только на минутку зайдем!»
В одной из бывших хуторских хат жил Нестерович. Он был дома. Ирина вошла с девочкой на руках.
— Антон Павлович! — заговорила она сразу. — У этого ребенка уже складываются в голове не то сказки, не то легенды даже о моем поколении, обо мне, а не то что, скажем, о моем отце. Беспризорность, голод, сиротство — все это для нынешних детей будет только страшный рассказ о далеком прошлом.
Славу усадили за стол, начали угощать, и она еще раз, уже с новыми, неожиданными вариациями, рассказала о беспризорной Иринке.
— Не будет она любить прошлого и никогда на него оглядываться не станет. Она будет любить свое настоящее. Нам нужно научить ее ненавидеть пережитки мрачного прошлого. Но для этого надо, чтобы она знала это прошлое таким, каким оно было! — сказала Ирина.
Это был вечер своеобразного единения трех человек— Антона Нестеровича, Ирины Назаревской и Зоси Творицкой. Вернее, Зося Творицкая присоединилась к первым двум. С ними была Слава — ребенок, Слава Творицкая.
Нестерович проводил своих гостей и медленно возвращался домой. Был уже поздний час. Лес молчал. Светили звезды. В воздухе веяло весной. Нестерович стоял перед лесной просекой. Далеко тянулась полоса звездного неба над болотом. Вода сильнее шумела у берега. Там, где выводили стены, горело несколько фонарей, ярко освещавших красные ряды кладки. Рельефно выделялась фигура в желтом кожухе с винтовкой в руках — караульный. На высоком холме светились восемьдесят четыре окна двух первых бараков. Оттуда доносились звуки гармоники и хорового пения — там никак не могли угомониться. Нестерович стоял и думал: «Это еще только начало. Надо, чтобы за этот год стало ясно, что не болото господствует, а над болотом господствуют!» Он словно чувствовал тяжелую и неподатливую силу дикого простора. За бараком едва вырисовывался черный силуэт Двух Хат. Теперь там стояла одна только хата, в которой он прожил свои молодые годы. «Скоро в хате потолок провалится. Уже две подпорки поставили».