Поток вопросов обескуражил Савинкова. Пытаясь скрыть это, он подошел к столу, наполнил рюмку водкой.

- Хочешь? - не оборачиваясь, спросил он.

Ружич поморщился.

- Я человек, - с отчаянием произнес Савинков, опорожнив рюмку. Человек - и этим все сказано. Как и в любую душу, в мою заползают змеи - я ощутимо чувствую, как они извиваются во мне. Вот - змея-сомнение, вот змея-страх. Да, Вениамин, я человек. Бывают минуты, когда я готов забиться в келью, окружить себя книгами и смотреть на мир только из окна бесстрастным, ироническим, равнодушным взором писателя Ропшина, человека, стоящего надо всем земным. Пусть суетятся, пусть предают друг друга, любят и убивают, жгут и строят, сеют хлеб и взрывают дворцы. Да, такие минуты бывают! Но есть еще одна змея, самая сильная и самая жестокая. Она неумолимым горячим кольцом стискивает все, что парализует мою волю, и остается только одно - идти к предначертанной цели. Быть властителем людей, их судеб. Это - исповедь. Это - только перед тобой... Я сказал "властителем" - нет, не для себя, не ради корысти, и даже не из-за того, чтобы насытить самое ненасытное чудовище, живущее в человеке, - тщеславие. Властвовать ради счастья людей, ради будущего России...

Он задохнулся от нахлынувших чувств, и внезапно слезы показались у него на глазах, и это было так неожиданно, что Ружич растерялся, не зная, успокаивать ли Савинкова или молчать. Слезы не вызвали в сердце Ружича ответного сострадания. "Окаменело сердце, отпылало", - горько подумал Ружич. Он, конечно, не мог заподозрить Савинкова в том, что тот всегда: и когда держит цветистую речь на заседании штаба, и когда обнимает лучших друзей, и когда смеется и плачет, - всегда играет роль, как делает это поднаторевший на театральных подмостках актер. Савинков играл самозабвенно, талантливо и испытывал острое чувство радости, видя, что неизменно достигает цели, заставляя других верить даже в то, во что не верил сам.

И хотя сейчас Ружич не сомневался, что Савинков плачет искренними слезами, он не растрогался. Но все же ему захотелось быть с ним тоже искренним и откровенным.

- Борис, я открою тебе свое самое заветное, - произнес он так проникновенно, словно эти слова прожигали его насквозь. - Я встретил дочь...

Идя к Савинкову, Ружич решил, что ничего не скажет ему о встрече с Юнной. И вот - не выдержал...

- Дочь? - воскликнул Савинков, садясь рядом и с видом, выражавшим доброе сочувствие, понуждая его к рассказу. - И потому ты так встревожен?

- Я встретил ее у Велегорского, - помрачнел Ружич.

- Но это же великолепно, значит, ова с нами! - обрадовался Савинков. И тебе остается убедить ее, что до определенного момента ты не можешь вернуться домой. Успокойся, ты совсем осунулся, даже постарел за эти дни. Кому это надо?

- Да, да, - устало прикрыл глаза Ружич. - Но есть одно обстоятельство... - Он замялся, чувствуя, что не должен говорить этого ни Савинкову, ни кому бы то ни было. Ему все время не давало покоя и мучило то, что недавно, когда он брел поблизости от Цветного бульвара в надежде увидеть Юнну, действительно увидел ее, но не одну. Рядом с ней стоял тот самый чекист, который допрашивал его в "доме анархии". Стыдясь и мучаясь, он наблюдал за ними из-за дерева и понял, что так разговаривать и смеяться, как они, могут только влюбленные.

Ружич долго бродил по городу и никак не мог связать в единое целое офицеров из особняка в Лесном переулке, Юнну и этого парня, похожего на француза, с которым его столкнула судьба.

- Не надо, ты можешь не говорить, если это трудно или если это только твоя тайна, - остановил его Савинков, видя, что Ружич колеблется, и этими словами давая понять, что если тот и послушает его и не скажет того, что собирался сказать, то все равно будет ясно: он бережет что-то такое, что выгоднее скрыть, чем предать огласке.

- Собственно, это, скорее всего, лишь игра моего воображения, - не очень уверенно произнес Ружич, мысленно кляня себя за то, что едва не проговорился.

- Вениамин, возьми себя в руки. Знаю, это адски трудно. Но во имя нашей цели, - с доброжелательностью сказал Савинков, зная наперед, что теперь уже не сможет отделаться от подозрения, что Ружич бывает неискренен с ним.

И чтобы Ружич не смог заметить в нем перемены, Савинков заговорил неторопливо и мечтательно:

- Не знаю, чем объяснить, но я люблю уноситься мыслями в прошлое. Впереди - бой, может, жизнь, а может, смерть, но это не столь волнует меня, как то, чего уже не вернешь. Я тосковал по гимназии, когда годы учения остались позади, тосковал по Егору Сазонову и Ивану Каляеву, когда их не стало рядом. Тосковал по женщинам, когда одна из них сменяла другую.

Впрочем, женщины... Обойтись без них так же трудно, как и жить с ними, говаривал старик Аристофан. Но я - о прошлом. Оно обжигает сердце желанным огнем. Лишь в прошлом истина, и только в нем счастье. Впереди у всех гениев и кретинов, императоров и бродяг, красавцев и уродов - смерть, смерть, смерть...

За окном исчезали, таяли солнечные лучи. Было тихо, как в пустыне. И Ружич вдруг понял, что, если не уйдет сейчас же отсюда, не перестанет слушать Савинкова - наделает глупостей.

"А вообще-то надо с ним поосторожнее, - отметил для себя Савинков. Только себе можно верить, только себе..."

12

Калугин взглянул на часы: стрелки показывали половину десятого. На улице стемнело, в лицо дул ветер, но Калугин шел быстро. До явочной квартиры, где он должен был встретиться с Юнной, было еще далеко.

Калугин нервничал и злился: инструктируя Юнну, он крепко-накрепко предупредил ее, что встречаться с ним она может лишь в случаях, не терпящих отлагательства, в остальное же время все важные сведения должна передавать через связного. А Юнна и работает-то еще без году неделю, а уже требует: ей нужно встретиться лично с Калугиным. "Несерьезная девица, хлебнем мы с ней горя", - думал Калугин.

Он злился не только потому, что работы было невпроворот и что его ждали дела куда важнее и неотложнее, чем то, которым занималась Юнна. Первопричиной недовольства была какая-то еще не до конца осознанная неприязнь к этой девчонке, ищущей в революции лишь захватывающее, яркое и необыкновенное и еще не постигшей, что и революция, и работа в ЧК - это труд, труд и еще раз труд. Нужно уметь не спать, не кланяться пулям, забывать о еде, ворочать мозгами, к чертям собачьим забросить всякие там нежности вроде любви и прочего.

Короче - нужно уметь делать все для революции и ничего для себя. В этом Калугин был убежден и на том стоял непреклонно.

Неприязнь к Юнне усиливалась еще и тем, что ее предстояло перевоспитывать - выбить из головы блажь, чтобы не молилась на политическую пройдоху Спиридонову. А как перевоспитаешь? Она вон где, в самом гнезде у контры, а ты, Калугин, на Лубянке. И, чего доброго, та контра повлияет на нее сильнее, чем ты, - у них пропаганда поставлена будь здоров. А отвечать за это придется тебе, Калугин, никуда от этого не уйдешь.

Калугин, хмурясь, попытался предугадать, что ждет его на встрече с Юнной. Скорее всего, ничего хорошего.

Собрала, наверное, малозначительные факты и уверовала бог знает во что: не Юнна Ружич она теперь, а королева разведки. Или заявит, что мечтала совсем не о таком задании, какое ей дали.

Впрочем, обо всем этом Калугин размышлял недолго.

Заботило другое. День идет за днем, и каждый чекист, начиная от рядового сотрудника ВЧК и кончая Дзержинским, сознает: в Москве хорошо законспирированная контрреволюционная организация готовит удар в спину Советской власти. А вот нащупать эту организацию никак не удается.

Попытался было Мишель Лафар уцепиться за Громова, поверил ему. А тот, назначив встречу у Большого театра, якобы для того чтобы сообщить, где скрывается Савинков, бесследно исчез.

И хотя за последнее время чекисты арестовали несколько белых офицеров, доказать, что они состоят в какой-либо заговорщической организации, не удалось.

Дом, в одной из квартир которого в условленное время Юнна ждала Калугина, скрывался за высоким забором в глубине двора. Светились лишь окна второго этажа, а нижняя часть дома тонула во мраке.

Калугин, не задерживаясь у входа, вошел во двор уверенно, привычно, как старожил. В коридоре ощупью добрался до двери и стукнул три раза с длинными паузами.

Дверь почти тотчас же приоткрылась, и Калугин, переступив порог, попал в тускло освещенную комнату. В углу, почти у самой двери, стояла Юнна. У нее был такой вид, будто она увидела своего спасителя. Но то, что Калугин, заметив ее тревожное, взволнованное состояние, остался хмурым, непроницаемым и сердитым, привело к тому, что Юнна не выдержала и, нетвердо шагнув в глубь комнаты, всхлипнула.

Калугин едва удержался от того, чтобы тотчас же не уйти: не переносил женских слез.

Но он пересилил себя, подошел к Юнне, легонько стиснул ее за плечи сильными жесткими ладонями и, не без труда сдвинув с места, к которому она словно приросла, усадил на тахту. Юнна села, не отрывая ладоней от заплаканного лица.

Калугин опустился на стул рядом с Юнной, тихо и сурово сказал:

- Вот что, запомни раз и навсегда, чекисты никогда не плачут! - И жестко добавил: - Выбора у тебя, милая, нет - или работай, или срочно вертайся к мамаше. Без салажат обойдемся...

Если бы Калугин стал утешать Юнну и успокаивать ее, она, возможно, разревелась бы еще больше. Но суровые слова Калугина так ошеломили и обидели Юнну, что она неожиданно для себя перестала плакать. Резко отняв ладони от лица, она бросила на Калугина гневный взгляд и со страдальческим удивлением спросила:

- Как же вы это?! Даже не спросили... не узнали...

И так говорите. Как же это?!

Слезы душили ее, ей казалось, что человек, сидящий напротив, настолько черств душой, что не сможет понять ни того, почему она плачет, ни того, что с ней произошло.

Все, что она решилась рассказать ему после мучительных колебаний, - все это сейчас, столкнувшись с холодным равнодушием Калугина, потеряло смысл и значение.

- Я потому и пришел, чтобы узнать. А слезы барышням вытирать не приучен.

- Я не барышня! - вспыхнула Юнна, покраснев. - Не барышня, запомните!

- Запомню, - согласился Калугин, хмурясь. - Если подзагнул - не взыщи. А только у меня каждая минута свою цель имеет. Давай ближе к пирсу. Ну, к делу, значит.

Юнна, хотя Калугин и глядел сейчас куда-то в плотно прикрытое внутренней ставенкой окно, боялась, что, если он снова в упор уставится на нее, она не сможет вымолвить ни слова. И потому торопливо, пока он не перевел на нее свой непроницаемый, насупленный взгляд, выпалила, будто, преодолев испуг, кинулась в омут:

- У меня отец жив!

Калугин медленно повернул голову, но ничем не показал, что слова Юнны взволновали или обескуражили его.

- Понимаете, жив! - повторила Юнна, будто Ка.тугин не расслышал.

- Жив - а слезы? Это к чему, свистать всех наверх? - спросил Калугин, так как сразу понял, что дело не только в том, что отец жив.

- А я говорила, помните?.. И вам, и Феликсу Эдмупдовичу... Говорила, что он погиб. И я нисколечко не придумывала, пет. И не обманывала, я же показывала вам извещение. А он жив!

- Отчего же горевать-то? Сама говорила, отец что надо, гордиться можно. Отчего же горевать-то?

- Я счастлива, счастлива... Он же родной, самый родной!

- Вот и хорошо, - сказал Калугин.

- Но вы же не знаете, не знаете...

Калугин молчал: он чувствовал, что Юнна собирается рассказать ему, чем вызваны ее слезы, и хотел, чтобы она рассказала это, не ожидая его вопросов.

- Это самое страшное, - медленно начала Юнна. - Я знаю, что он честный, мужественный. Он может заблуждаться, но он не враг, нет!

Она приостановилась, будто надеялась, что Калугин станет что-либо уточнять, но он, подперев тяжелый подбородок крупными кулаками, молчал по-прежнему.

И Юнна поспешно, чувствуя, что каждое новое откровение жалит ее в самое сердце, рассказала Калугину и о неожиданном появлении отца в особняке у Велегорского, и о своем разговоре с ним. Она искренне верила в то, что этим спасает и отца, и то задание, которое ей было поручено.

- Разрешите, я поговорю с ним, - умоляюще попросила Юнна, закончив рассказ. - Он поверит мне, поймет...

Калугин выслушал ее спокойно и, пока она говорила, продолжал сидеть недвижимо, сгорбившись. Потом, упершись широкими ладонями в приподнятые колени, буркнул:

- Это ни к чему.

- Как же так? Как же так? - растерянно воскликнула Юнна.

Калугин думал сейчас о том, что еще тогда, у Дзержинского, когда Юнна сказала, что отец ее погиб на фронте, и стала уверять, что если бы он был жив, то был бы на стороне революции, - еще тогда он, Калугин, насторожился. И, выходит, не зря...

- А вот так, - наконец ответил Калугин. - С тон минуты, как ты бросила якорь в Чека, у тебя есть только одно - твоя работа. И ничего больше. И никого - пи отца, ни брата, ни свата. Понимаешь, в каком я смысле?

Юнна молчала. Самое трагичное было в том, что она, даже если бы и убедилась, что отец вольно или невольно очутился по ту сторону баррикады, не может, не имеет права убеждать его стать под знамена революции, потому что этим даст повод для того, чтобы ее подлинная роль в группе Велегорского была раскрыта.

- Понимаю, - наконец произнесла она. - Но даже если отец будет знать, кто я сейчас, он никому, никому...

- Никаких "если", - жестко оборвал ее Калугин. - Никаких! Авось да небось - ты это брось.

- Но как же быть? - в отчаянии спросила Юнна. - Как быть?

- Выполнять задание, - коротко приказал Калугин. - Полный вперед - и никакой слякоти! Надо думать, к Велегорскому он больше не придет. Пожалуйста, пусть видит, что его дочь заядлая контра. А с нами он или против нас - это мы без тебя разберемся.

- Значит, предать отца? Кто же тогда его спасет, кто? - в ужасе спрашивала Юнна, понимая сейчас всю свою беспомощность в тот момент, когда отец, может быть, стоит на самом краю пропасти. - Нет, я не могу так, не могу! Я пойду к Дзержинскому, пусть он уволит меня, отпустит... Не могу!

Она снова затряслась от рыданий. Слез уже не было, и потому отчаяние еще сильнее жгло ее душу.

Калугин встал и не спеша прошелся по комнате - от окна к комоду. Остановившись посередине, решительно сказал:

- Вот что, революция не игрушка, ты это уясни. Корабль в море, и о береге забудь. - Помолчав, он добавил: - И Дзержинского не вздумай беспокоить. Забыла, как он за тебя горой стоял? Он тебе поверил, а ты!..

- Я понимаю, я все понимаю, - торопливо заговорила Юнна. - И меня мучает совесть. Но отец же, родной отец!..

- А что отец? - все так же спокойно спросил Калугин. - Ну что отец? Ты вот слушаешь меня и думаешь небось: зверь этот Калугин, не человек. Души в нем нету. И я тебе сам откровенно, между прочим, заявляю:

нету, когда на нашу революцию контра замахнулась.

Нету! А отца, ежели он на ту сторону баррикады перемахнул, не жалей! Под чужой ветер своп парус подставлять - на дно пойдешь!

Они умолкли. Юнна - потому, что хотела крепче поверить в правильность его слов, Калугин - чтобы убедиться, доходят ли его слова до сознания Юнны и не следует ли ей все это объяснить более веско и внушительно.

- Ну, а еще что? - спросил он, как бы подводя черту под разговором об отце.

Юниа долго не могла понять смысл его вопроса. Она так мечтала о том, что сама убедит отца изменить свои взгляды и свою жизнь, и вот теперь ее лишали права на эту мечту...

- Что еще? - нетерпеливо повторил Калугин.

Юнна коротко рассказала о том, что ей удалось выяснить о группе Велегорского. Говорила она сбивчиво, непоследовательно. Но Калугин все это знал уже из донесений связного.

- Хорошо, - сказал Калугин. - Главное - не спугнуть эту братию. А Тарелкин - это, видать, персонаж...

Он тебя проверяет.

- Проходу не дает, - пожаловалась Юнна, будто Калугин мог защитить ее.

- А ты пешто не знаешь, как отвадить? Женщины на этот счет ух какие мастерицы!

- А как?

- А так. Смажь по морде - враз отчалит, - уверенно посоветовал Калугин. - Оплеуху языком не слизнешь!

Сам знаю. Доставалось, бывало, от баб-то...

Калугин вдруг спохватился, вспомнив, что говорит не с видавшей виды женщиной, а с неискушенной девушкой. Он покраснел и нахмурился еще сильнее, стараясь скрыть смущение.

И именно теперь, оттого что Калугин просто и даже грубовато говорил с ней, советуя, как ей защититься от нахального Тарелкина, и оттого что он смутился, Юнна впервые как-то совсем по-иному увидела его, и то представление, которое у нее сложилось о нем как о человеке грубом и черством, - это представление рушилось, уступая место новому, лучшему. Это обрадовало Юнну и придало ей силы.

- Ну что же, - сказал Калугин. - Пока жми прежним курсом. Велегорского держи на прицеле. Каждое его слово, каждый шаг. Небось проговорится. Нужны адреса, где он швартуется. Это, учти, главное.

Он подробно объяснил Юнне, как ей лучше справиться с заданием, но ни разу при этом не упомянул о ее отце и о том, как она должна держать себя с ним. И Юпна поняла, что, кроме того, что он уже сказал об отце в начале разговора, ничего больше не скажет. И хотя она очень ждала этих слов, а потеряв надежду, почувствовала, что ей стало еще тяжелее и мучительнее, заставила себя смириться.

- Ну, я пошел, - поднялся Калугин, надевая на бритую голову измятую кепку. Сейчас он походил на самого обыкновенного заводского рабочего. Держи нос кверху!

Ему хотелось сказать еще что-то ободряющее и даже ласковое, но он молчал, озабоченно поглядывая на присмиревшую, осунувшуюся Юнну. И хотя он ничего не сказал, Юнна по глазам поняла, что судьба ее все же волнует Калугина.

Он пожал ей руку и пошел к двери. Но прежде чем открыть ее, вдруг обернулся и спросил:

- Ну, а как насчет Спиридоновой?

И лишь после того, как задал этот вопрос, понял, что сделал это очень некстати. "А теперь уж все равно: слова не воротишь - полетело", - с досадой подумал он.

Юнна молча надела шляпку, придирчиво осмотрела себя в зеркало. Потом повернулась к Калугину. "Красивая, - мелькнуло в голове у Калугина. - Даже чересчур красивая..."

- Ну а если я вам скажу, будто возненавидела ее, вы мне поверите?

Калугин не ожидал такого оборота и опешил, прикинув про себя: "Острая на язык, и с достоинством", сам еще не зная, радоваться ли этому или огорчаться. Юнна, понимая, что поставила его в неловкое положение, поспешила добавить:

- Вы же сами говорите - жизнь выучит...

- Ну-ну, - пробурчал Калугин, как-то по-новому, уважительно взглянув на Юнну. - Прибавь оборотов-то, жизнь требует...

- Прибавлю, - в тон ему пообещала она, - обязательно!

- Ты там смотри... В общем, если туго придется, просигналь: свистать всех наверх, В обиду не дадим.

И, не оборачиваясь, шагнул через порог...

Всю дорогу, хотя впереди его ждалп дела посложнее, Калугин вспоминал разговор с Юнной. Сейчас, когда Юнны не было рядом, ему стало жаль ее. Он усиленно отгонял от себя эту жалость, но она оказалась на редкость упорной. Калугин отчетливо и живо представил Юнну среди заговорщиков, внезапную встречу с отцом, ощутил ее душевную борьбу и понял, что если эта хрупкая, неопытная девушка выполнит задание, то это будет ее подвигом.

На улице Калугин сунул руку в карман брюк и нащупал там завернутые в газету кусочки сахара. Он собирался занести их домой своей Натке перед тем, как идти к Юнне, но не успел. Сейчас заезжать домой тоже было некогда, да и Натка, наверное, уже спала.

Еще утром в кабинет к Калугину неожиданно вошел Дзержинский и, движением руки усадив его, вскочившего со своего места, сел сам.

- Я слышал, у вас дочка больная? - спросил Дзержинский, прервав Калугина, начавшего было докладывать ему о делах.

- Приболела, - подтвердил Калугин, почему-то покраснев.

- Я послал к вам на квартиру врача, - сообщил Дзержинский. - Иначе ведь может случиться осложнение.

- Может, - согласплся Калугин. Он не привык говорить на работе о личных, своих делах.

- А вот это - сахар. - Дзержинский положил на стол с десяток маленьких искрящихся кусочков. - Ей хорошо выпить сладкого горячего чая. Да еще бы с малиной. Кажется, дочку зовут Наташей?

- Наташей.

- Хорошее русское имя, - похвалил Дзержинский. - В общем, дела делами, а о дочке не забывайте. Дети - это наша надежда, ради них боремся.

И хотя Дзержинский ничего не сказал о своем сыне, Калугин подумал о том, как тяжело ему быть в разлуке с семьей. Он, Калугин, выкроит время, чтобы проведать Натку, а Дзержинский не может увидеть сына, даже если бы и выкропл...

- Да, имя хорошее, - задумчиво повторил Дзержинский. - Помните Наташу Ростову?

- Да, да, - рассеянно и виновато проговорил Калугин, стараясь припомнить, о ком говорит Дзеужппсшш.

Жена как-то читала ему отрывок из какой-то толстой книги, и там, кажется, была такая вот фамилия... Но Калугин думал тогда о том. как разоружить анархистов.

- Не читали... - без упрека сказал Дзержинский. - Прочтите обязательно. Просто немыслимо жить на земле, дорогой товарищ Калугин, не прочитав "Войны и мира"...

Едва Калугин вошел в свой просторный, неуютный кабинет, как перед ним вырос Илюша - сияющий и цветущий. Он всегда был таким, и можно было подумать, что этому чернявому парнишке жизнь каждый день приносит одни радости и никаких огорчений.

- Товарищ Калугин, - заискрился улыбкой Илюша.

Он называл Калугина только по фамилии. - В одиннадцать тридцать вас вызывает товарищ Дзержинский.

- Так. Ясно, - отозвался Калугин, переодеваясь в свою обычную одежду брюки-галифе, сапоги и гимнастерку.

- Это во-первых, - продолжал Илюша. - Второе. Сегодня, выполняя лично ваше задание, я сделал важное открытие. - Илюша помедлил, ожидая, когда Калугин сядет за свой стол. - Вот. - Он положил перед ним раскрытую книгу и папку.

- Что? - уставился на него Калугин.

- Товарищ Калугин, - торжественно, растягивая удовольствие, начал Илюша. - Перед вами с левой стороны - книга писательницы Войнич под названием "Овод", изъятая у известного вам Громова. На титульном листе этой книги вы видите дарственную надпись - Короче, - насупился Калугин, это мне и без тебя ведомо.

- Справа - папка, содержащая в себе личное дело, - Илюша пропустил мимо ушей реплику Калугина, - Юнны Вениаминовны Ружич, принятой на работу во Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией. И если вы не сочтете за труд сличить почерк, которым учинена дарственная надпись на книге "Овод", с почерком, которым написано заявление Юнны Ружич о ее желании добровольно пойти на работу во Всероссийскую...

- И когда ты будешь говорить коротко? - вскипел Калугин. - Мне твою антимонию выслушивать некогда.

Сказал "ВЧК" - и баста!

- Не могу я так просто: "ВЧК"! - возразил Илюша. - Мне всегда кажется, что, сокращая такие священные революционные названия, я невольно принижаю, понимаете, принижаю чекистов!

- Ну-ну, - смягчился Калугин. - Гляди-ка, каким галсом пошел, дьяволенок. Ну-ну..,

- Так вот, товарищ Калугин, если вы сличите, то увидите, что здесь нет двух почерков, а есть лишь один.

- Следовательно...

- Следовательно, - подхватил Илюша, - все это писало одно и то же лицо, а именно - Юнна Вениаминовна Ружич. И значит, когда товарищ Дзержинский говорил вам, что уже где-то видел такой почерк, то он ни на йоту не ошибался!

- Ни на йоту? - переспросил Калугин, напирая на незнакомое слово. С досадой хлопнул ладонью по столу: - Действительно, сходится. Значит...

- Значит, - сияя все той же улыбкой, снова подхватил Илюша, - что здесь мы имеем дело с двумя возможными вариантами. Или книга, подаренная Юнной Ружич некоему лицу, случайно попала к Громову, или Громов вовсе и не Громов...

Калугин подошел к Илюше, шутливо схватил его двумя пальцами за вздернутый, веселый нос и легонько прищомил его.

- И есть еще третий вариант, - сказал Калугин, заставляя Илюшу приподняться на цыпочках. - Пошевели мозгами и - по местам стоять, с якоря сниматься!

- Есть! - обрадованно воскликнул Илюша, польщенный.

- Все?

- Телефон звонил как ошалелый, - восхищенно ответил Илюша, не скрывая, что испытывает чувство радости оттого, что ему пришлось то и дело снимать трубку и, таким образом, замещать Калугина. - Из Реввоенсовета звонили, пз городской милиции, с Казанского вокзала... Да вот я тут всех до единого записал, кто звонил.

Калугин бегло пробежал список, подчеркнув тех, кто ему был особенно нужен, и пододвинул к себе стопку дел. Но Илюша пе уходил и, загадочно улыбаясь, смотрел на него.

- Чего тебе? - удивился Калугин, не поднимая глаз.

- Принес вам второй том сочинений Мицкевича, товарищ Калугип! радостно отрапортовал Илюша.

- Ты даешь, хлопец! - поморщился Калугин. - Я еще в первом томе до семнадцатой страницы пока дошел. А ты пе улыбайся! - вдруг рассердился он, приняв обычную Илюшину улыбку за попытку посмеяться над ним. - Я читаю не так, как ты, - по морям, по волнам - нынче здесь, завтра там!

Калугин раскрыл папку и углубился в дело, но вдруг, вспомнив утренний разговор с Дзержинским, сказал:

- Ты вот что. Принеси мне завтра "Войну и мир".

Перечитать надо.

- Первый том? Или сразу все четыре? - обрадовался Илюша.

- Что? - оторопел Калугин, скрывая смущение. - Чего спрашиваешь? Ясное дело - сразу все четыре. Даю добро!

- Будет вам завтра к восьми ноль-ноль сам Лев Толстой! - заверил Илюша.

Он отошел к своему столику в углу. Но долго усидеть там не мог.

- Товарищ Калугин!

- Работай, хватит трепаться! - оборвал его тот.

- А я, товарищ Калугин, знаете, с кем сегодня в столовке рядом сидел?

- Кончай, Илюха.

- Так вы послушайте только, товарищ Калугин. Сижу это я за столом. Кто-то рядышком садится. Я сперва на этого человека и не взглянул, вижу, что он тоже суп ест.

А как взглянул, аж подскочил - Председатель Всероссийской чрезвычайной комиссии Феликс Эдмундович Дзержинский! Не верите?

- Чего же не верю? Сам с ним сколько раз в этой столовке обедал.

- Правда? - воскликнул Илюша, сокрушаясь, что не только он обедал с Дзержинским и что Калугина ничем не удивишь. - Но это еще не все! Вы знаете, что сказал мне товарищ Дзержинский?

- Что же он тебе сказал?

- Когда мы пообедали, товарищ Дзержинский спросил: "Как дела, товарищ Фурман?" - Илюша опустил слово "юноша" (именно так обратился к нему Дзержинский), так как больше всего на свете мучился из-за того, что его считают молодым. - Я ответил: "Отлично, товарищ Председатель Чрезвычайной комиссии". А товарищ Дзержинский сказал: "А знаете что, товарищ Фурман, не отпустить ли вам для солидности усы?"

- А ты что?

- Я ответил: "Есть, отпустить усы, товарищ Дзержинский!" А он снова улыбнулся: "Желаю успеха, товарищ комиссар!" Вот как!

Илюша умолчал о том, что Дзержинский поинтересовался, сколько ему лет, и сказал: "Вы же еще совсем мальчик!" И хотя эти слова он произнес доброжелательно и даже ласково, Илюша застеснялся и готов был провалиться сквозь землю.

- Здорово, - пробасил Калугин. - А как же теперь насчет усов?

- Отращу! - убежденно заверил его Илюша.

- "Отращу", - передразнил Калугин. - Да ты знаешь, сколько времени тебе их надо отращивать? Месяца три, не меньше.

- Да нет же! - радостно возразил Илюша. - Если я только захочу, они у меня мигом вырастут. Вот увидите, товарищ Калугин!

13

Дорогу пересекал ручей, оживший после дождя. Хилый мостик из бревен был разрушен.

- Дальше не проедем, - виновато сказал шофер.

- Ну что же, - отозвался Дзержинский, - пойдем пешком.

Дзержинский вышел из машины. Вокруг было сыро, мрачно и безлюдно. В крохотных лужицах тихим огнем горели звезды. Ветер утих, и капли утомленно срывались с веток. Где-то поблизости самозабвенно щелкал соловей.

Шофер выключил мотор. Следом за Дзержинским из машины вышли Калугин и Илюша. Калугин тут же закурил, а Илюша, взволнованный и радостный в предчувствии ошеломляющих событий, от полноты чувств снял с головы бескозырку.

- Тут еще метров триста, курс зюйд-вест, - сказал Калугин.-- По тропке через рощу. Нас встретят. Машина съедет с дороги, и ни один дьявол ее в кустах не заметит.

- Хорошо, - согласился Дзержинский и добавил, нагнувшись к шоферу: Оружие держите наготове. Мало ли что...

- Есть, - откликнулся шофер.

Не задерживаясь, они устремились но тропке. Калугин с маузером в руке шел впереди, за ним Дзержинский.

Илюша старался не отставать.

Дача стояла в глубине рощи, огороженная высоким плотным забором. Вдоль забора глухой стеной выстроились деревья. Лишь из одного окошка пробивался слабый свет.

У поворота тропки неожиданно возникла фигура человека. Калугин обменялся с ним паролем. Чекист шепнул Дзержинскому:

- Все в порядке...

- Тарелкин арестован? - тихо спросил Дзержинский.

- Арестован, - так же тихо ответил тот.

- Вот и хорошо, - удовлетворенно кивнул Дзержинский, продолжая идти.

Вскоре они миновали калитку. Двухэтажный деревянный дом причудливой постройки с башенкой и стрельчатыми окнами стоял в глубине двора, представлявшего собой клочок сохранившейся рощицы: старые березы и сосны, прижавшись друг к другу, прятали небо. К фасаду примыкал яблоневый сад.

На даче, в просторной комнате нижнего этажа, Дзержинского встретил худощавый чекист с озабоченным бледным лицом. Дзержинский крепко пожал ему руку.

- Рассказывайте, товарищ Локтев, - предложил Дзержинский, присев к столу, и выжидательно взглянул на чекиста.

- Заявился он сюда вечером, засветло. Поужинал на террасе. Потом, как заправский огородник, поливал огурцы. Бросил лейку, когда стал накрапывать дождь. Потом исчез в сарае. Мы его не дождались - нагрянули.

- Результаты обыска?

- Плевые результаты, Феликс Эдмуидович, хоть волком вой.

Дзержинский задумчиво побарабанил пальцами по столу. Не может быть, чтобы Юнна Ружич ошиблась.

Юппа сообщила, что три дня назад Тарелкин настоял, чтобы она пошла с ним прогуляться по бульвару. Там он нанял извозчика, и они поехали в сторону Александровского вокзала. Юнна не успела и одуматься, как очутилась за городом. Она попыталась остановить извозчика и уйти, но Тарелкин силой принудил ее остаться в пролетке, шепнув: "Вас ждет нечто весьма интересное". Так он и привез ее на эту загородную дачу. Здесь он усадил Юнну за богато сервированный стол, много пил, лез целоваться. Объяснялся в любви, предлагал руку и сердце. Юнна предупредила: "Не забывайте, браунинг я всегда ношу с собой". Это привело его в чувство, он начал длинно и путано рассказывать о себе, проклинал день, в который родился. Называл себя неудачником и пищим.

"Вы - нищий?! - усмехнулась Юнна, - Помилуйте, у вас такая шикарная дача". Тарелкин глухо застонал, точно его ударили: "Дача не моя, клянусь вам, Агнесса.

Я раб этой богом проклятой халупы... Здесь, кроме скотских морд, никого не увидишь... И цепи не сбросить, нет..." Юнна рассерженно сказала: "Вы пьяны, Тарелкин.

Я считала вас человеком с сильной волей. А вы к тому же еще и слизняк". Тарелкин снова простонал: "Но еще немного, еще шаг - и богатство в моих руках. Мы возьмем его силой!" Юнна горячо поддержала его: "Вот это уже слова не мальчика, а мужа!" Тарелкин заговорщически подмигнул ей: "Это в моих руках. Помните, я спрашивал у этих прекраснодушных мальчиков, кто позаботится об оружии?" "Еще бы, - тотчас же откликнулась Юнна. - Вы тогда еще так удачно съязвили насчет того, что стишата сойдут за пулеметные ленты". Тарелкин был польщен: "У вас изумительная память", И немного погодя, отхлебнув добрый глоток вина, добавил:

"Теперь, слава богу, благодаря моим стараниям у нас кое-что имеется..." Потом спохватился: "Но это - строго между нами..." Юнна возмутилась: "Вы, кажется, забываете о моем положении в нашей организации. Стоит мне лишь пожелать, и я вправе потребовать от любого из вас отчета о состоянии дел". Тарелкин виновато промолвил: "Конечно, но я строго-настрого предупрежден".

Юнна перевела разговор на другую тему и, пробыв на даче еще около часа, стала собираться уходить. "Надеюсь, вы, как истинный джентльмен, возьмете на себя труд отправить меня на извозчике?" - "Да, с превеликим удовольствием, но до станции надо идти пешком, вы устали, оставайтесь ночевать на даче..." Юнна наотрез отказалась: "Этого еще недоставало!" Тарелкпн продолжал умолять: "Оставайтесь, утром я покажу вам наши сокровища..." Юнна назвала его болтуном, которому нельзя доверить тайну, и добавила, что, если потребуется, она сама прикажет ему отчитаться в своих действиях.

Тарелкин, смирившись, проводил Юнну до станции, и она поездом уехала в Москву. К вечеру обо всем происшедшем уже знал Калугин...

Дзержинский седел сгорбившись и задумчиво смотрел в темное окно. Там белыми огоньками проступали во тьме лепестки цветущей яблони. И хотя Дзержинский уже много лет подряд не видел, как цветет яблоня, сейчас, когда он думал о сообщении Юнны и о роли, которую играл во всей этой истории Тарелкин, лепестки яблони воспринимались им как что-то нереальное, неземное. Может, Тарелкин решил лишь заинтриговать Юнну и придумал версию об оружии? Или, как думал Калугин, захотел испытать, проверить ее? Конечно, эти предположения сбрасывать со счетов нельзя, но скорее всего, заговорщики решили, что трудно отыскать более падежное место для хранения оружия, чем загородная дача...

- Приведите его сюда, - приказал Дзержинский.

Через несколько минут чекисты ввели Тарелкина.

Выпуклые стекла его очков вспыхнули красноватым пламенем - в них отразился свет керосиновой лампы. От массивной головы на стену падала черная уродливая тень.

- К какой партии вы изволите принадлежать? - в упор спросил его Дзержинский.

- Я знаю, вы Дзержинский, - вместо ответа сказал Тарелкин, - и очень рад встрече. Но чем объяснить такое обостренное внимание к моей весьма скромной персоне?..

- Отвечайте на вопрос, - прервал его Дзержинский.

- Я состою в партии левых социалистов-революционеров. И вы прекрасно знаете, что представители моей партии входят в состав ВЦИКа. Более того, ваш заместитель товарищ Александрович...

Тарелкин говорил, мучительно раздумывая над тем, как это чекистам пришла на ум мысль нагрянуть на дачу. Ведь он ни с кем не делился, приезжал сюда изредка, вел себя неприметно, скромно. И вдруг в памяти пачал всплывать разговор с Агнессой, приглушенный тогда вином. Она единственная, кому он кое-что сказал об оружии. Что - уже не помнит, кажется, были только намеки. Так неужели она выболтала? Нет, это, пожалуй, исключено. Велегорский доверяет ей, носится как с писаной торбой...

- Кто кроме вас бывает на этой даче? - спросил Дзержинский, будто догадавшись, о чем думал сейчас Тарелкин.

- Никого... - поспешно ответил тот, но, поколебавшись, добавил: - Если, конечно, не считать... Простите, но это касается интимнейших сторон моей жизни...

- Можете не продолжать, - сказал Дзержинский. - Вы, вероятно, имеете квартиру в Москве?

- Да, имею! - вдруг обозленно воскликнул Тарелкин. - Покорнейше прошу объяснить, чем вызван этот допрос. Я ни в чем не виновен. Я сражался за революцию и в бою на Пресне ранен юнкерами. Почему же меня схватили чекисты, призванные стоять на страже республики?

Он говорил это с глубоким чувством обиды и топом своим давал понять, что если даже Дзержинский сейчас, после этих слов, извинится перед ним, то он ни в коем случае не сможет ему простить.

- Насколько нам известно, вы одиноки, пе обременены семьей, - продолжал Дзержинский, не придав значения всему тому, что выпалил Тарелкпп. - Зачем же вам понадобились и эта дача, и сад, и огород?

Тарелкин молчал. Потом, словно очнувшись от наседавших на него дум, потребовал:

- Я прошу разрешить мне направить жалобу в Центральный Комитет партии левых социалпстов-революциоперов.

- Если бы вы были действительно левым эсером, господин Тарелкин, я бы обязательно разрешил вам это, - спокойно, с уверенностью произнес Дзержинский.

- Я докажу вам...

- Предположим. Но перенесем разговор на утро.

Согласитесь, не так уж приятно разговаривать, когда уже давно пора спать. Отдохните и подумайте. Вы сами решаете свою судьбу.

Тарелкина увели. Дзержинский пригласил к столу Калугина, Локтева и еще двух чекистов, стоявших у двери. Илюша получил задание охранять вход в дом.

- Оружие, несомненно, спрятано на даче, - сказал Дзержинский. Примерно через полчаса начнет светать.

План такой: на рассвете вы еще раз обыщете всю дачу.

Так, чтобы всю эту процедуру видел Тарелкин. Если снова ничего не найдем, сделаем вид, что наш приезд сюда был ошибкой. А там посмотрим.

- Может, на огороде? - предположил Калугин. - А сверху огурчики растут, пыль в глаза...

- Мы обыскали дом, сарай, где спал Тарелкин. Прощупали каждый сантиметр. И - ничего подозрительного, - Локтев пожал плечами.

- Утро вечера мудренее, - напомнил Дзержинский.

Он встал, прошелся по комнате, остановился перед бамбуковой этажеркой, на которой лежала кипа газет.

- Газеты левоэсеровские, - сказал Дзержинский. - Хозяин хочет-таки нас убедить, что говорит правду. - Он усмехнулся: - У лисы-плутовки сорок три уловки!

Газета "Знамя труда" была сплошь заполнена материалами второго съезда партии левых эсеров. Дзержинский перечитал речь Спиридоновой при открытии съезда и подчеркнул слова, поставив в конце абзаца большой вопросительный знак: "Нашей партии революционных социалистов предстоит великое будущее, ибо ни одна программа социалистической партии с такой полнотой не охватывает нужд и чаяний трудовых масс, как наша".

Дзержинский саркастически усмехнулся: "Великое будущее!" Нужно потерять всякое чувство реальности, уподобиться слепцу, не видящему классовой расстановки сил, чтобы возомнить этакое! Но что это? Прошьян заявляет о "психологической пропасти" между левыми эсерами и большевиками. А Спиридонова? "Порвать с большевиками - значит порвать с революцией", предупреждает она. Помилуйте, да Спиридонова ли это?"

Калугин, чтобы не мешать Дзержинскому, вышел покурить, послав двух чекистов в дозор вокруг дачи, чтобы в случае необходимости встретить нежданных гостей.

Илюша старательно прохаживался возле крыльца, напряженно вглядываясь в темень. Обрадовавшись приходу Калугина, он шепотом спросил:

- Ну что?

В этом коротком вопросе заключалось страстное желание Илюши ускорить события и, наконец дождавшись чего-то необычайного, принять в них самое деятельное участие.

Калугин в ответ приложил указательный палец к губам, призывая Илюшу к молчанию.

- Удалось что-нибудь узнать? - не унимался Илюша.

- Кончай травить! - обозлился Калугин и, загасив папиросу, вернулся в комнату.

Дзержинский стоял у окна, за которым светало, и постепенно все, что дотоле было мрачным, расплывчатым и затаенным, прояснялось, принимало свои привычные очертания и словно вновь нарождалось на свет. Яблоня, что цвела возле окна и протягивала ветви к стеклам, будто желая удивить своей красотой, как бы оживала, и чем ярче разгорался рассвет, тем она становилась прекрасней. Дзержинский, не отрываясь, любовался этим преображением и думал о том, как, должно быть, счастлив тот человек, который имеет возможность видеть пробуждение земли, дышать предрассветным ветром, пахнущим яблоневым цветом и росой.

Дзержинский резко отвернулся от окна, словно прогоняя видение, и, взглянув на часы, сказал Калугину, что пора начинать.

Они вышли во двор. Было тихо, деревья стояли недвижимо, и казалось, что вечером не шел дождь и не дул ветер. Лишь трава, не успевшая высохнуть за ночь, слепила глаза огненным серебром. Ночью дача выглядела неуклюжей, громоздкой, таила в себе что-то зловещее, а сейчас, освещенная тихим пламенем восходившего солнца, удивительно гармонично вписывалась в помолодевшую рощу. На высокой старой березе, потерягзшей уже ослепительность белизны и все-таки сейчас, в пору рассвета, выглядевшей счастливой, хлопотали подле своего домика скворцы. Неяркая еще зелень берез сияла на солнце. Небо было таким голубым и добрым, что, глядя на него, думалось, будто оно никогда не было суровым, грустным и гневным.

Дзержинский взглянул на подошедшего Илюшу. Несмотря на то что Илюша всю ночь бодрствовал и был напряжен до предела, понимая, что стоит на очень ответственном посту, он не выглядел ни утомленным, ни тем более подавленным. Напротив, он сиял так же, как сияло это прекрасное, сказочное утро, и с готовностью ждал новых приказаний. Солнечный луч бил прямо в надпись на его бескозырке - "Стерегущий", и оттого надпись эта казалась очень уместной.

Дзержинский поздоровался с ним за руку, ничем - ни улыбкой, пи жестом не подчеркивая, что Илюша здесь, среди взрослых людей, выглядит .мальчуганом и что поэтому отношение к нему не может быть таким же, как и к остальным чекистам. Напротив, крепко, с серьезным деловитым видом пожав маленькую холодную ладонь Илюши, Дзержинский словно бы сказал, что считает его равным со всеми и отдает должное его старанию. Больше того, глядя на Илюшу, Дзержинский подумал о том, что то, за что боролись революционеры, перейдет к таким вот, как Илюша, и теплое чувство согрело его душу.

Между тем Калугин распределил чекистов, дал им задание, и они принялись осматривать двор. Один из них, вооружившись лопатой, копал землю поблизости от грядок. Локтев по ржавой железной лесенке полез на чердак.

Калугин пошел в комнату, где под охраной сидел Тарелкин. Пробыл он там недолго и, вернувшись, сказал Дзержинскому:

- Сидит у окна, наблюдает. Вид равнэдушный, вроде на море полный штиль, мол, мое дело петушиное - прокукарекал, а там хоть не рассветай, - Все логично, - пожал плечами Дзержинский. - Самообладание - его щит.

Вместе с Калугиным они обошли дачу. В запущенных, плохо прибранных комнатах еще царил полумрак.

По скрипучим ступенькам поднялись на второй этаж.

Здесь было светлее и суше, но так же пустынно и тихо.

Из чердачной двери, весь в пыли и паутине, появился Локтев.

- Каждый сантиметр руками прощупал, - виновато, будто именно из-за него до сих пор ничего не найдено, доложил он, - и все без толку. Одни пустые бутылки.

- Бутылки, говорите? - оживился Дзержинский. - И много их там?

- Да с полсотни, не меньше.

- Многовато для одного хозяина, - заметил Дзержинский. - А подвал проверяли?

- Подвала в доме нет, - огорченно ответил Локтев.

Они спустились вниз, постояли в раздумье на просторной светлой террасе с синими стенами. Дзержинский взглянул на старинное кресло, стоявшее в углу. Оно еще не успело покрыться пылью.

- А куда ведет эта дверь? - кивнул головой Дзержинский.

- Здесь что-то вроде кладовой, - сказал Локтев. - Вчера ребята тут все переворошили.

Дзержинский открыл дверь. Пахло гнилыми яблоками, сыростью, мылом, укропом и еще чем-то острым.

Комнатушка была маленькая, узкая, с крошечным оконцем. Как раз против него, на стене, оклеенной грязноватого цвета обоями, висела картина. Это был один нз тех левитановских пейзажей, при взгляде на который кажется, что каким-то чудом вдруг попал на свежий иескошенный луг, или на берег лесной речушки с пронзительно-чистой, темной, под цвет осенних облаков, водой, или в лесную чащу, полную птичьих вскриков, вздохов юных берез и прозрачного опьяняющего воздуха.

Дзержинский в немом восхищении застыл возле картины. То, что она висела здесь, в этой мрачной комнатушке, заваленной всевозможной рухлядью, было невероятно и противоестественно. Картина была оправлена в тяжелую, позеленевшую от сырости багетовую раму, повешена низко и кособоко.

- И здесь смотрели, - сказал Локтев таким тоном, точно Дзержинский уже высказал свое сомнение в ошибочности их действий.

- А картину снимали?

- Нет...

- Ну что же, - сказал Дзержинский, - не мешало бы и проверить. Но это потом. Пока что продолжайте искать во дворе. И Тарелкина выведите туда же, пусть подышит воздухом.

Оставшись один, Дзержинский долго еще любовался пейзажем Левитана. Ему казалось: поставь эту картину в лесу или на берегу реки - и, хотя вокруг будет живая природа, от картины не оторвешь взгляда: Левитан вдохнул в нее свою душу.

Тарелкин в это время сидел на крыльце. Солнечные лучи затеяли было веселую игру со стеклами его очков, но он отвернулся и стал глядеть себе под ноги. Его не радовало ни утро, ни солнце, ни скворцы на березе. Он думал сейчас только о себе, все остальное было чужим и ненужным.

"Кто же предал? - спрашивал он себя, поочередно подозревая то Агнессу, то тех офицеров, которые находили на этой даче временное прибежище. Они появлялись здесь глухими ночами и исчезали под покровом темноты. - Кто же предал? Кто?"

Тарелкин не смотрел на чекистов, продолжавших обыск, и все же чутьем догадывался, что они делают.

Вот пошли в сарай, вот копают в саду, протыкая рыхлую землю длинным железным щупом, вот осматривают диван, на котором он спал...

"Кажется, влип, - мрачно размышлял Тарелкин. - Дзержинский из-за пустяков на обыск не поедет... Значит, нащупали. Теперь одна надежда - не нашли бы оружие! Тогда выкрутиться проще. Если, конечно, не все нити у них в руках... Оружие-то, дорогой товарищ Дзержинский, предназначено для отряда ВЧК, там пополненьице ожидается, - злорадно усмехнулся Тарелкин. Попов - командир с головой: по одежке - чекист, а душа - у Маруси Спиридоновой... Этого-то вам не узнать, товарищ председатель ВЧК, не старайтесь.

А я что?! Пока оружие не нашлн, я - дачник... А если Кривцов продал тебя с потрохами? - вдруг осенила его догадка, и Тарелкин с ненавистью подумал о Кривцове - мрачном, с раскосыми, как у азиата, глазами. Кривцов служил у Попова и был его доверенным лицом по закупке оружия. - Впрочем, отчаиваться рано, не дрейфь, Тарелкин!.."

Он очнулся от своих дум лишь тогда, когда конвоир приказал ему встать и зайти в дом. Его привели на террасу. Прямо против него стоял Дзержинский.

- Итак, - сказал Дзержинский мягко, - к вашему счастью, обыск ничего не дал. Это побуждает думать о вас лучше, чем прежде. Но, сами понимаете, чтобы окончательно покорить тому, в чем вы пас так горячо убеждали, нужно тщательное расследование. Ордер на арест пока остается в силе, и вам придется поехать с нами на Лубянку.

Тарелкин все так же равнодушно смотрел перед собой, по по мгновенно блеснувшим очкам, по едва дрогнувшим рыжеватым ресницам Дзержинский понял, что он взволнован и что это волнение таит в себе радость.

- Воля ваша, - безразлично промолвил Тарелкин. - Правда - привилегия сильного.

- Ирония? - нахмурился Дзоржипский. - Но вряд ли она поможет нам узнать истину.

- Я не боюсь запугиваний, - раздраженно сказал Тарелкин. - Это любимый рычаг Чека. Людям остается лишь открывать рты и ждать, когда их подсекут, как рыб.

- Можно подумать, что вы уже не раз бывали в Чека, - усмехнулся Дзержинский. - Но поговорить мы еще успеем. К сожалению, у меня сейчас нет времени.

Прошу вас поторопиться. Гарантировать вам освобождение сегодня же я пока что не могу. Поэтому позаботьтесь о том, чтобы дача ваша была в сохранности.

Тарелкин не заставил себя долго просить. С видимой неохотой он взял протянутую ему Локтевым связку ключей и, сопровождаемый им, пошел запирать двери.

Дзержинский ожидал возвращения Тарелкина во дворе.

- Все? - спросил он, когда Тарелкин появился на крыльце.

- Все. Наша трагедия в том, что мы играем комедию, - философски изрек Тарелкин.

Дзержинский не удостоил его ответом.

Он молча поднялся по ступенькам крыльца на террасу, толкнул дверь кладовки - та была заперта.

- Какая трогательная забота о кладовке, "богатству"

которой позавидовал бы сам Плюшкин, - заметил Дзержинский. - И в то же время вы беспечно оставляете открытой дверь на террасу?

- Спешка... - спокойно ответил Тарелкин. - Взвинченные нервы. Бессонная ночь...

- Откройте, - потребовал Дзержинский.

Тарелкип молча повиновался.

Чекисты вошли в кладовую.

- Снимите картину, - велел Дзержинский Локтеву.

Локтев с помощью Илюши снял с крюка тяжелую картину. Стена без нее сразу сделалась унылой и мрачной. Дзержинский подошел поближе.

- Ну-ка, отдерите обои, - сказал он.

Илюша дернул за край отклеившихся сыроватых обоев, и перед всемп, кто стоял в кладовой, вдруг обозначились едва приметные контуры проема, заложенного кирпичом.

- Теперь, кажется, все ясно, - сказал Дзержинский, и чекисты с полуслова поняли его. Илюша притащил ломик. Локтев ударил им в стену. Посыпалась штукатурка, красная кирпичная пыль.

Через пятнадцать минут все было кончено. Локтев и еще один чекист пролезли в образовавшееся отверстие.

Илюша подал Локтеву электрический фонарик. Они исчезли в черном проеме. Тарелкин недвижимо стоял в стороне.

Вскоре из проема показалась голова Локтева, потом рука. В руке он крепко сжимал новенькую, еще в заводской смазке гранату.

- Там целый арсенал, - тяжело дыша, доложил он. - Винтовки, патроны, гранаты... Замуровано все честь по чести!

- Я не имею к этому никакого отношения... - начал было Тарелкин, бледнея.

- Вы, господин Тарелкин, и ваши единомышленники возлагаете свои надежды на оружие, на удар в спину.

Но всегда будете неизменно биты! - гневно подытожил Дзержинский.

Чекисты образовали цепочку, и вскоре на террасе образовался оружейный склад. Вороненые стволы злобно отсвечивали на солнце.

- Моему изумлению нет предела, - твердил свое Тарелкин. - Я даже понятия об этом не имел...

Дзержинский отдал необходимые приказания о погрузке оружия и его отправке, об охране дачи, о конвоировании Тарелкппа.

- Теперь можно и на Лубянку, - сказал Дзержинский.

Но едва он произнес эти слова, как двое чекистов, находившихся в засаде возле дачи, втолкнули в комнату мужчину в измятом поношенном пиджаке.

- Товарищ Дзержинский, - доложил чекист,- - прямым ходом шел на дачу этот субъект. Видать, тропка знакомая.

Мужчина, услышав фамилию "Дзержинский", окаменел в неподдельном испуге. Тусклые, будто неживые, глаза его застыли, он с трудом перевел скользящий взгляд с Дзержинского на оружие и с оружия на Тарелкина.

- Вы, конечно, знаете этого человека? - требовательно спросил Дзержинский, указав на Тарелкина.

Мужчина вместо ответа, как глухонемой, замотал взъерошенной головой.

- - Хорошо, - сказал Дзержинский. - На Лубянке разберемся. Арестованных - в разные машины, - предупредил он Локтева. - Оружие сдать на нага склад.

Попрощавшись с оставшимися чекистами, Дзержинский, сопровождаемый Калугиным и Илюшей, вышел за калитку.

- А как он угадал, где оружие? - сгорая от любопытства, шепнул Илюша Калугину, воспользовавшись тем, что Дзержинский шел впереди.

- Иди ты к чертям на пасеку, - добродушно проворчал Калугин. "Угадал", - передразнил он Илюшу, - В нашем деле бабка-угадка не советчица. Тут, брат, чистая психология.

- Психология! - радостно повторил Илюша, озаренный внезапной догадкой, но тут же прикусил язык: Калугин погрозил ему кулаком.

Они нагнали Дзержинского, размашисто шагавшего по тропке. Потом он неожиданно остановился.

- А знаете, - предложил Дзержинский заговорщическим радостным тоном, не махнуть ли нам напрямик, через чащу, а? И до машины ближе. А? Целую вечность не был в лесу!

- Я тоже! - воскликнул Илюша, и его черные брови-стрелы взметнулись кверху.

Они пошли через чащу навстречу солнцу. Оно уже поднялось над горизонтом и потому было кроваво-красным, не раскалившимся еще добела. Березы в низинах до нижних ветвей тонули в тумане, и чудилось, что они тихо, печально плывут вдоль леса. Холодное небо было таким чистым и синим, что и верхушки деревьев, и лесные цветы, и лужицы на тропке неотрывно смотрели в него, словно надеялись увидеть в нем свое отражение.

Лес, по которому они шли, ночью казался мрачным, нелюдимым и чужим. Теперь же, чудилось, он радовался тому, что способен удивлять и очаровывать. И кусты орешника, и еще по-зимнему темно-зеленые лапы тяжелых елей, и совсем юная, нежная листва берез - все таило в себе тишину, прелесть и красоту чистого голубого утра. Казалось, все присмирело, как перед чем-то необычным и загадочным, тянулось к высокому гордому небу, и потому лес выглядел немного грустным - он не в силах был расстаться с породив-шей его землей. Лес словно ждал чуда, забывая, что он-то и есть то самое чудо, которое сотворила природа.

Дзержинский думал обо всем этом, испытывая чувство счастья. Это чувство охватило его не только потому, что утренним лесом нельзя было не восхищаться и что он впервые после многих лет очутился среди берез и сосен, а главное, потому, что лес всегда напоминал детство. Ему невольно вспомнилось письмо, которое он писал сестре Альдоне из Варшавской тюрьмы тринадцать лет назад. Тогда уже стояла осень, и, глядя как-то через тюремную решетку и зажмурив глаза, он вдруг увидел красные и золотые листья, тихо падавшие с холодного синего неба. Наверное, потому оп и написал:

"Мне... недостает красоты природы, это тяжелее всего.

Я страшно полюбил в последние годы природу..."

Лес, по которому Дзержинский, Калугин и Илюша пробирались к дороге, не был каким-то особым, неповторимым. Он был точно таким же, каким бывает лес средней полосы России - тихим, стыдящимся ярких красок, скромным и даже смиренным. Но именно в этом и скрывалась его притягательная сила.

Сапоги Дзержинского были мокры, и росная трава так старательно вымыла их, что носки порыжели. В одной руке он нес шинель и фуражку, и потому капли с ветвей то и дело падали ему на лицо и на волосы. Это пе раздражало его, напротив, радовало, он дышал жадно и глубоко, потому что воздух был такой свежий, душистый и чистый, что его хотелось черпать пригоршнями и пить, как пьют воду из родника измученные жаждой люди. Он шел и подставлял лицо солнцу, влажным листьям, неслышно таявшему туману и не просто любовался лесом, а сливался с ним настолько, словно лес и он были единым, нерасторжимым целым. Ему не хотелось думать, что еще сотня-другая шагов и это чудо останется позади, последняя березка прощально качнет ему ветвями и все превратится в воспоминания.

Калугин, чутьем догадываясь о состоянии Дзержинского, приотстал, чтобы не мешать. Сам Калугин чувствовал себя в лесу как дома, потому что родился в лесной деревушке. А когда он увидел мелькнувший меж двух берез давно не крашенный купол ветхой деревенской церквушки, вздрогнул. В бога он не верил и твердо знал, что "никто не даст нам избавленья - ни бог, пи царь и ни герой", но из деревни почти с точно такой церквушкой он уходил в Москву на заработки. Тихая грусть неслышно подкралась к нему, и он хмурился, не желая поддаваться этому настроению.

Совсем по-иному относился к лесу Илюша. Он знал, что еще только начинает жить, знал, что мечты его сбудутся и он станет настоящим чекистом, и потому торопил лес, торопил березы и сосны, чтобы они остались скорее позади и машина помчала их туда, где он, Илюша, сможет проявить себя, принести пользу революции...

Дзержинский миновал самую густую часть леса и неожиданно вышел на поляну, с которой сквозь одинокие деревья далеко было видно окрест. Солнце поднялось выше, и все покорилось ему, радуясь его доброте и мощи. Небо поблекло, слиняло от его жарких лучей.

Совсем рядом пролегала дорога, и машина, прижавшись к обочине, мирно дремала на ней. Дзержинский увидел дорогу, и машину, и открывшийся в легкой дымке город и остро ощутил ту атмосферу, в которой он жил и работал. Он думал сейчас уже не о лесе, который остался за спиной, а о Тарелкине, о том, какие нити могут повести от него к Савинкову.

Дзержинский остановился перед тем, как выйти на шоссе, подождал, когда к нему подойдут Калугин и Илюша, и вдруг сказал:

- Ну что же, Юнна Ружич, кажется, молодчина...

Калугин, не ожидавший, что Дзержинский начнет разговор об этом, не сразу нашелся с ответом.

- Да... - растерянно согласился он. - Но как же быть - отец у нее контра? Я вам докладывал.

Дзержинский положил руку на плечо Калугину,

улыбнулся той самой улыбкой, которая зародилась еще там, в лесу, и сказал, как говорят друг другу единомышленники и друзья:

- А что, Калугин, мы все-таки сделаем из нее настоящую большевичку? Сделаем, а?

И, не ожидая ответа, зашагал к машине.

14

В кафе "Бом" на Тверской всегда было весело, словно ни в Москве, ни во всей России не происходило тревожных событий, в опустевших, тоскливых деревнях голод не косил людей, а немцы не топтали Украину и словно все, кто только хотел, веселились сейчас в таких же злачных местах.

Мишель не спеша протиснулся между столиками.

Завсегдатаи кафе привыкли к нему и рацовались его появлению, предвещавшему остроумную беседу, темпераментную дискуссию, обилие свежих новостей, поэтических экспромтов и пикантных историй из жизни литературной богемы. Мишель держал себя здесь с достоинством и в то же время непринужденно.

Впрочем, Мишель лишь с виду казался веселым.

Кафе до остервенения надоело ему. По ночам он бредил приключениями, схватками с врагом. Эскадроны на полном скаку проносились перед его воспаленными глазами... Отстреливаясь от наседавших чекистов, бежали по крышам домов вспугнутые с потайных гнезд офицеры...

И все же не приходить в кафе Мишель не мог, не имел права: его задачей было обнаружить Савинкова.

То, что Савинков в Москве, не вызывало сомнения.

Но сведения о нем были необычайно противоречивы.

Одни утверждали, что Савинков, пренебрегая опасностью, появляется на многолюдных улицах даже днем.

Другие - что он непрерывно меняет конспиративные квартиры и покидает их лишь глубокой ночью. Третьи - что Савинков настолько преобразил свою внешность с помощью грима, что, столкнись с ним на улице нос к носу, - не признаешь. Одно было ясно: Савинкову удается скрываться, и чем дольше это продолжается, тем опаснее его тайные происки. Ясно было и то, что действует он не в одиночку и готовит свои силы к вооруженному выступлению.

Кафе "Бом" славилось на всю Москву не только тем, что в голодную весну восемнадцатого года в нем можно было, имея деньги, раздобыть натуральное виноградное вино и различные деликатесы, но, главное, тем, что сюда, едва город начинал погружаться в темноту, съезжались артисты, поэты, дельцы. Люди различных, часто противоположных убеждений схлестывались здесь в жарких перепалках, поднимали на щит какую-нибудь восходящую звезду или же без жалости отказывались от своих былых привязанностей; обделывали выгодные сделки, смаковали события. Драмы и комедии здесь потрясали своей обнаженностью, дикой необузданностью и пестротой.

Мишель понимал, что было бы наивно возлагать все надежды на то, что Савинков явится сюда открыто. И тем не менее такую возможность нельзя было начисто сбросить со счетов. Непомерное тщеславие Савинкова, его стремление производить кричащий эффект, наконец, личное мужество - все это могло толкнуть его на такой шаг.

Могли быть и другие причины: необходимость встречи со своими сообщниками, желание проверить свою неуязвимость, получив дополнительную возможность активнее и увереннее вести свои дела.

Но даже если Савин-ков и не рискнул бы заглянуть сюда, регулярное посещение кафе было для Мишеля небесполезным. Здесь рекой текла информация, которую нельзя было почерпнуть ни в газетах, ни в каких-либо других источниках. Пусть не все было в ней правдиво и достоверно - ценные крупицы содержатся даже в шлаке.

Многочисленные же знакомства, в том числе и с людьми, стоящими по ту сторону баррикады, могли помочь нащупать нити, ведущие к Савинкову и к тем, кого он собирал вокруг себя...

Мишель уселся за облюбованный им стол: отсюда была видна большая часть зала и, главное, вход.

Все эти дни Мишель ловил себя на мысли, что он де мог не думать о Юнне. То, что она существовала, уже само по себе было счастьем. Даже если бы on a жила за тысячи верст от него. Пусть на другой планете - лишь бы знать, что живет.

О чем бы он ни размышлял: о революции или о Бетховене, о солнце или о своем будущем - все незримо, но необычайно крепко связывалось с Юнной. Она жила во всем, чем жил он.

Омрачало лишь то, что он давно не виделся с ней.

Последняя встреча была такой короткой! Влюбленные, они и на этот раз не говорили о любви.

- Ты спала сегодня? - спросил Мишель, с тревогой вглядываясь в синеватые тени под ее глазами.

- Конечно! - Юнна почему-то покраснела.

- А я - нет.

- Почему?

- Думал о тебе. И еще о себе: уже девятнадцать, а ничего не сделал для истории!

- Ты читал мои мысли, Мишель! Я тоже корю себя за то, что ничего, ну совсем ничегошеньки не сделала еще для мировой революции!

- Мировая революция!.. Представляешь: вся планета в шелесте красных знамен. И - ветер!

- Да, да!.. - восторженно откликнулась Юнна. - Как ты думаешь, когда это будет?

- К моему двадцатилетию, вот увидишь! - убежденно воскликнул Мишель. К 25 октября 1919 года.

- Мы счастливые... Какие мы счастливые! Родиться в такое необыкновенное, неповторимое время!

Потом он проводил Юнну и долго смотрел ей вслед.

Она такла в темноте, а он все равно угадывал, что это она. Юнна сказала ему на прощание, что теперь не скоро увидится с ним: вместе с мамой едет на лето к тетке под Тарусу.

И вот ее все нет и нет...

Голоса посетителей кафе переплетались, смешивались, сквозь волны то нараставшего, то утихавшего гула прорывались выкрики, женский смех, перезвон бокалов, пьяные всхлипы.

- У меня в чернильнице сидит дьявол, - радостно объявил сидевший неподалеку от Мишеля густобровый человек с подвижным, по-обезьяньи вертким лицом. - Дьявол все время искушает меня писать наперекор установившемуся мнению.

- Бесполезно, однако, вбивать гвозди скрипкой, - уныло отозвался его сосед - бледнолицый массивный флегматик.

- Но я с гордостью скажу кому угодно: не суйте мне в рот оглоблю! Лучше посадите меня, чем отнимать свободу!

- И посадят, - спокойно пообещал флегматик. - Этот ваш дьявол выберется из чернильницы и притащит вас прямехонько по известному адресу.

- Что вы имеете в виду?

- Лубянку.

Густобровый оторопело заморгал ресницами.

- Вы что же... имеете отношение?

- Самое непосредственное, - пробасил флегматик.

Густобровый заерзал в кресле.

- То есть?

- Сидел. Был отпущен. Но не уверен, что не попаду снова. Потому и спешу уничтожать бифштексы.

- Барсук! - неожиданно взвизгнул густобровый. - Провокатор!

- Барсук? - рассеянно осведомился флегматик, смачно жуя жесткое с кровинкой мясо. - Какой барсук?

- Жирный! - противным дискантом уточнил густобровый.

- Господа, ананасиком пахнет! - плотоядно воскликнул сидевший у окна благообразный старичок в манишке, почуяв, что ссора принимает все более острый характер.

- Предполагал, у таких, как вы, фантазия богаче.

Опрометчиво! - изрек флегматик, аккуратно, со вкусом вытирая салфеткой лоснящиеся губы.

- Милостивый государь, в былые времена я потребовал бы от вас удовлетворения... - снова заерзал густобровый. - Я представляю солидную газету и, да будет вам известно, не позволю...

- Журналист! - фыркнул флегматик, - В ассенизаторы, батенька, в ассенизаторы!

- Нет, с этим бурбоном невозможно сидеть! - отчаянно воскликнул журналист. - Человек со смутной биографией! Отравляющий жизнь на полверсты вокруг...

Чека не ошибется, если...

- Катись ты, - благодушно прервал его флегматик. - Не мешай наслаждаться...

Журналист вскочил и, поискав глазами свободный столик, подбежал к Мишелю:

- Не смогу ли я предложить себя в качестве вашего соседа? - спросил он заискивающе.

- Сделайте любезность, - приветливо ответил Мишель.

Журналист поспешно схватил кресло и плюхнулся в него.

- Вас не возмущают такие типы? - ища поддержки у Мишеля, спросил журналист.

- Жизнь настолько прекрасна, что, право, не стоит омрачать ее думами о чем-то неприятном, - беззаботно ответил Мишель. - Выпьем лучше за жизнь!

Журналист оказался на редкость словоохотливым. Он скакал с одной темы на другую, ничуть не заботясь о том, чтобы довести до конца хотя бы одну из них.

- Вы, кажется, впервые в этом кафе? - спросил Мишель.

- Что вы, что вы! - замахал руками журналист. - Просто нам не довелось обратить друг на друга внимание.

Я часто хожу сюда. Хожу, чтобы сражаться с человеческой подлостью, тупостью и коварством, - провозгласил он, радуясь, что нашел внимательного собеседника. - Нет для меня слаще минут, чем те, в которые я, обличив подлеца, тут же представляюсь ему: "Я - Афанасий Пыжиков!"

- Пыжиков? - переспросил Мишель. - Читал, как же...

- Порой мне бросают упрек: "Что ты хочешь этим сказать? Ты знаменитость?" Я отвечаю: глупости, просто я не отношусь к породе флюгеров! Но послушайте, этот барсук пзрек умные слова: бессмысленно вбивать гвозди скрипкой. Какой философ! Я вижу его насквозь:

он жует свой бифштекс и спокойненько подсчитывает, сколько времени еще продержатся большевики.

- Что это вы его так невзлюбили?

- Он мне накаркает этой Чека... - зашептал журналист. - Вам не приходилось иметь с ней дело?

- Перед вами - комиссар Чека, - с очаровывающей улыбкой представился Мишель.

Пыжиков вздрогнул и сразу же истерически захохотал.

- Я сойду с ума от этих шуточек, - вытирая платком лоб, пробормотал Пыжиков и залпом опрокинул бокал вина. - Я воздаю должное любой шутке, по, ради бога, не произносите это страшное слово!

- Вам-то чего опасаться? - успокоил Мишель. - Вы - воплощение лояльности и осторожности.

- Вы знаете, где я работаю?

- Боже правый, зачем мне обременять свою память ненужными подробностями!

- В самом деле... - пробормотал Пыжиков и рассеянно постучал пальцем по своему виску. - Впрочем, бояться мне нечего. Моя совесть чиста. Больше того, - он снова перешел на шепот, - я мог бы при соответствующих обстоятельствах и условиях принести этой самой Чека известную пользу. Журналиста, как и волка, кормят ноги. И вот недавно, волею случая, я соприкоснулся с людьми, которые, интуиция мне подсказывает, не в ладу с режимом большевиков. И, представьте, собираются тайно в самом центре Москвы, чуть ли не под носом у Чека...

- Я думал о вас лучше, - смеясь, прервал его Мишель. - Я стараюсь укрыться здесь от политики, а вы, кажется, хотите испортить мне сегодняшний вечер.

Я охотно поговорю с вами на более интересные темы. Вот, например, о женщинах...

- Представьте, - задыхаясь, заговорщически начал Пыжиков, - в среде этих... я рискну назвать их врагами Советов, есть и женщины. Красавицы, мадонны... Никогда не подумаешь, сколь они распутны и как много в них ненависти. Хотите, я сведу вас с одной из таких яснооких фей?

Мишелю уже до тошноты надоела его болтовня. Не нравилось ему и то, что он видит Пыжикова в этом кафе впервые, хотя тот и пытается доказать, что принадлежит к числу завсегдатаев. Это пе могло не настораживать. Но, к счастью, Мишеля неожиданно выручил знакомый поэт.

- Мишель! - горячо прошептал он, томно прикрыв глаза, словно объяснялся в любви. - Тебя зовут. Эти гунны, - он обвел тонкими нежными руками сидевших в кафе, - хотят стихов. Жаждут!..

- Хорошо, - согласился Мишель, - я иду!

Пыжиков впился в него настороженным взглядом, но ничего не сказал. И то, что он промолчал, тоже было не по душе Лафару. Мишелю даже показалось, что в этот момент Пыжиков и флегматик, продолжавший налегать на еду, понимающе переглянулись.

Он подошел к небольшому возвышению, призванному служить эстрадной сценой, и, не ожидая тишины, начал громко, почти исступленно:

Ева приникла к Адаму, Пламенея, как отблеск зари...

Гвалт в кафе, хотя и не утих вовсе, заметно ослаб.

И, воспользовавшись этим, Мишель произнес следующие строки совсем тихо, страстно и нежно, вызвав восторженные восклицания женщин и одобрительные возгласы мужчин. И снова исступленный порыв, сменяющийся едва слышными проникновенными словами. Мишель знал: здесь, в этой атмосфере, ничто так не возбуждает, не привораживает, как игра контрастов, как резкая, сумасшедшая смена настроений.

Стихи, которые Мишель обычно читал в этом кафе, самому ему были глубоко чужды и даже противны. Он вынужден был сочинять их, насилуя себя. Здесь он должен быть своим. Лишь при этом условии он сможет выполнить задание.

Мишеля любили слушать: он умел читать стихи, а Мишель в эти минуты ненавидел себя. Он хотел декламировать свои настоящие стихи на площадях, видеть людей, одухотворенных светлой идеей, полных решимости пройти сквозь грозы и бури к счастью. Он хотел всегда быть таким, какой он есть. Чтобы отпала надобность притворяться и играть. Но он знал, что так надо.

Прочитав стихи, Мишель спрыгивал с возвышения, но его тут же криками и аплодисментами возвращали на эстраду.

Временами Мишель поглядывал в ту сторону, где сидели Пыжиков и флегматик. Они не переговаривались.

Пыжиков, полузакрыв выпуклые глаза, покачивался в такт стихам, а флегматик большими жадными глотками опорожнял кружку пива.

Внезапно Лафар осекся, как бывает с артистом, забывшим слова своей роли: от двери, пересекая зал и направляясь к освободившемуся столику, шли двое. Высокий молодцеватый мужчина вел под руку подвижную гибкую девушку. И хотя в тот момент, когда Мишель заметил их, они шли спиной к нему, он почему-то догадался, что это Юнна. Ее спутник элегантным движением придвинул ей стул и сам сел лишь тогда, когда убедился, что села она. Теперь Мишелю хорошо было видно его лицо - высокий, матово отсвечивающий лоб, густая копиа рыжеватых волос, зеленоватые огоньки глаз. Что-то знакомое почудилось Мишелю в его облике.

Пауза затягивалась, и Мишель, собрав всю свою волю, заставил себя продолжать читать.

Юнна! Значит, она здесь, в Москве? А как же тетя и деревня под Тарусой? Или Юнна уже вернулась? Но тогда почему не дала знать? И почему она здесь с этим рыжим субъектом с офицерской выправкой? Неужели Юнна столь ветрена и легкомысленна, чтобы его забыть?

А он был убежден в ее искренности!

Кстати, почему он в первый же миг подумал о том, что в спутнике Юнны есть что-то знакомое? Не случайно же втемяшилась в голову эта догадка?

Но как Мишель ни заставлял себя вспомнить, где ему доводилось видеть этого человека, все было тщетно.

Юнна сидела к нему спиной, но Мишель по едва вздрагивающим плечам, по напряженно замершей гибкой талии чувствовал, что она слушает его. Какая же сила сдерживает ее, почему она не обернется?

Юнна и в самом деле не слышала сейчас того, что ей мягко и обвораживающе говорил Велегорский (это был он). В ее ушах звучал лишь голос Мишеля. Она проклинала себя за то, что поддалась настойчивым уговорам Велегорского зайти в кафе. Словно предвидела, что это принесет ей страдания. Признаться в том, что она знакома с Мишелем, было невозможно. Даже если придумать что-либо правдоподобное специально для Велегорского. А вдруг, если не признается она, это сделает Мишель? Закончит читать стихи и подбежит к ним. Тем более что Мишель конечно же не знает о ее нынешней работе. Нет, встреча эта, какой бы желанной она ни была для нее, будет совсем некстати. Велегорский заподозрит неладное, ведь Юнна не раз уверяла его в том, что в Москве у нее нет знакомых.

Мишель и впрямь лихорадочно решал вопрос: подходить ему или не подходить к Юнне. Последнее взяло верх: его самолюбие было уязвлено. Если бы она любила его, то, войдя в кафе, сразу же устремилась бы к нему.

Он был взволнован и подавлен и потому едва дочитал до конца последнюю строфу. Юнна не обернулась, когда он шел между столиками. Может быть, потому, что за столиком в углу началась потасовка и тот же самый благообразный старичок вновь плотоядно восклицал:

- Господа, ананасиком пахнет! Ананасиком!

Пыжикова за столиком пе оказалось. Лафар поискал его глазами, но тот словно растаял в табачном дыму. Мишель посмотрел в ту сторону, где сидела Юнна, но не увидел ее. Ушла! Мишеля начало знобить - так бывало всегда, когда он сильно волновался. Что делать, как поступить? Первым желанием было броситься вслед за ней:

если ушла совсем, то в тот момент, когда он пробирался к своему столику. Но Мишель тут же заглушил в себе это желание.

Он думал о Юнне, о том, как она идет сейчас по темным, пустынным улицам и, радостная, смеется. И даже не вспоминает о нем. Восторженно поднимает улыбающееся лицо к своему высокому спутнику. Да, но почему он вдруг показался Мишелю знакомым?

И вдруг память подсказала. Ну конечно же, он видел этого субъекта на фотографии, которую ему показывал Калугин. "Кто знает, может, пригодится, сделай зарубку, - сказал тогда Калугин, хмурясь. - По-моему, он из махровых..."

Мишель вскочил на ноги. Теперь он должен нагнать их, пока не поздно, узнать, где скрывается этот рыжеватый тип. Нужно спасать Юнну, ведь она ничего не знает о том, какая опасность грозит ей!

Он с трудом заставил себя покинуть кафе неторопливо, как обычно покидают его завсегдатаи. У всех, кто за ним наблюдает, должно сложиться впечатление, что он уходит не совсем и скоро вернется. Но в душе все кипело, он был готов к действию, как взведенный курок.

Сонный, уже отведавший вина швейцар осоловело взглянул на него, и Мишель выскочил на улицу. После шумного, разноголосого и душного кафе здесь было тихо, прохладно. Извозчики дремали на козлах. Пахло душистым медом - цвела липа. У Мишеля было такое ощущение, будто он только что вырвался из тюрьмы.

Юнна, Юнна! А может, он ошибся в ней? Неужели эта девушка с чистой душой, с такими ясными, искренними глазами, с таким огненным сердцем может солгать ему, притворяться и вести двойную игру? И почему, если ей по душе другой, она не скажет об этом открыто и прямо?

Если бы на месте Юнны была сейчас иная, незнакомая Мишелю девушка, он, вероятно, удержал бы себя от поспешных действий, от всего того, что ему как чекисту может повредить. Сейчас же он никак не мог спокойно взвесить все обстоятельства и выработать разумный план действий. Сейчас он должен был или сразу же узнать все, или не узнать ничего.

На мгновение он остановился напротив кафе. Куда, в какую сторону идти? Только счастливый случай мог помочь ему сейчас, среди ночи. Он прислушался: голосов вблизи не было слышно. Ну конечно же, Юнна и ее спутник не пойдут ни по Тверской, ни по другой ближайшей улице: слишком уж велик будет риск напороться на патруль. А спутнику Юнны встреча с патрулями явно противопоказана. Скорее всего, они будут идти опустевшими переулками, это гораздо безопаснее.

Мишель решительно свернул в ближайший переулок.

Ему верилось: еще немного - и впереди послышится знакомый и такой дорогой его сердцу перестук каблучков.

Мишель не мог даже и предположить, что Юнна оказалась в лагере контрреволюционеров. Нет, этого не может быть, это абсолютно исключено!

Он поравнялся с воротами и едва успел миновать их, как кто-то прыгнул на него сзади, обхватил жилистыми, цепкими руками. Мишель рывком освободился от напавшего, но из подворотни выскочил второй и ринулся на него. Мишель ударился о дерево, ухватился руками за ствол и с силой нанес нападавшему удар ногой пониже живота. Тот взревел от боли и скорчился на тротуаре. На помощь выскочил третий. Вместе со своим напарником ои навалился на Мишеля, свистяще, злорадно прошептал:

- Не вырвешься, падла...

И тотчас же из подворотни послышалось истерическое хихиканье:

- Господа, апанасиком пахнет!

"Неужели тот самый благообразный старикашка?" - мелькнула мысль у Мишеля, продолжавшего что есть силы отбиваться от стремившихся повалить его на землю людей.

- Ананасиком!.. - послышалось снова, уже ближе.

"Так ведь это же Пыжиков!" - едва не воскликнул Мишель.

Теперь он начинал прозревать: видимо, и Пыжиков, и внезапное исчезновение Юнны и ее спутника, и нападение - все это не было обособленным. Трудно пока что лишь понять причины, по которым, казалось бы, различные события переплетались между собой.

Мишель пытался вытащить из кармана брюк револьвер, но это ему не удавалось, он то и дело вынужден был пускать в ход кулаки или же вырывать руки словно из тисков - напавшие стремились заломить их за спину.

Схватка становилась все более упорной. Мишелю помогало сознание того, что если не вырвется, то ему наверняка грозит гибель. Звать на помощь бесполезно.

Можно было рассчитывать лишь на свои силы, но одному не так-то просто выдержать озверелый натиск троих.

"Только бы устоять на ногах, только бы не упасть..." - твердил он мысленно, чудовищным усилием воли заставляя себя выдержать сыпавшиеся на него со всех сторон удары.

Мишель отчаянно отбивался, не чувствуя боли. Накал воли и сопротивления был настолько высок, что он верил: начни они стрелять в пего, он не упадет пи от первой, ни от второй, ни от третьей пули. Его надо было изрешетить всего, чтобы заставить сдаться и упасть.

И все же пришел момент, когда он понял, что вот-вот они свалят его...

- Господа, патруль! - вдруг негромко, но отчетливо сказал кто-то, появившийся в воротах. - Скрывайтесь быстро, но без паники!

Что-то жесткое, повелительное, не вызывающее возражений было в его голосе. Мишель снова приготовился к защите, но тут увидел, как нападавшие на него люди ринулись в подворотню и сгинули в ней.

Мишель, шатаясь подошел к дереву и прислонился к нему спиной. Все еще не верилось, что его оставили в покое. Задыхаясь, как после долгого бега, он с тревогой осматривался вокруг, готовый к новой схватке.

Вспомнив о револьвере, полез в карман и, нащупав увесистую рукоятку, вынул его и взвел курок.

- Не стреляйте, - все так же негромко произнес ктото позади него. Голос был того самого человека, который сообщил о патруле. - Теперь они далеко... - Человек вплотную подошел к Мишелю и иронически усмехнулся: Смелые ребята...

Мишель, крепче сжав револьвер, всмотрелся в подошедшего. Тот чиркнул спичкой, прикуривая.

- Громов?! - изумленно воскликнул Мишель.

- Громов, - спокойно подтвердил тот. - Кстати, они зря так перетрусили. Никакого патруля здесь нет и в помине. Что же, я рад, что подоспел вовремя, иначе вам пришлось бы туго. В кафе больше ходить не советую: они - Громов интонацией выделил слово "они" - многое о вас знают. Во всяком случае, знают, что вы не только поэт... Впрочем, не считайте меня своим спасителем - все произошло абсолютно случайно.

- Спасибо... - поблагодарил Мишель. - И что же - вы с неба свалились?

- Возможно, и с неба, - безразлично подтвердил Громов. - Возможно...

Он затянулся папиросой и торопливо полез в карман.

- Возьмите платок. Вытрите лицо - оно у вас в крови. А револьвер можете спрятать - он вам пока что не нужен.

Мишель взял платок, приложил ко лбу. Лицо горело, будто его подожгли, голова трещала так, что он едва удерживался от стона.

- Я обещал с вами встретиться, но все что-нибудь мешало. И то, что сейчас встретил, возможно, не просто случайность. Помните, я оставил у вас книгу? Вернее, вы изъяли ее? Тогда, в "доме анархии"?

- Помню, - сказал Мишель. - "Овод"?

- Да. "Овод".

- Вы хотите ее получить?

- Это моя мечта. Но пока что, убежден, неосуществимая. Тогда я не сказал вам, что это за книга.

- Я помню, - сказал Мишель.

- Ну вот, а теперь пришла пора сказать. Иначе мучает совесть, да и того требуют сложившиеся обстоятельства. Дело в том, что я не Громов. Я Ружич.

- Ружич?! - воскликнул изумленный Мишель, сразу же подумав о Юнне. - Но почему Ружич?

- Почему Ружич? Ну, хотя бы потому, что всегда, с тех пор, как появился на свет, был Ружичем. И только одни раз в жизни - Громовым.

Мишель не перебивал его, стараясь не пропустить ни единого слова.

Ружич погасил папиросу, умолк, будто раздумывая, продолжать ли ему дальше, и внезапно решился.

- Спасите мою дочь! - взволнованно воскликнул он.

- Вашу дочь? - дрогнувшим голосом переспросил Мишель.

- Да, мою дочь. Помните надпись на книге - это подарок дочери. В день рождения. Подарок Юнны.

- Юнны? - волнение захлестнуло Мишеля.

- Сегодня она была здесь, в кафе. Я видел ее с человеком, который... Короче говоря, с человеком авантюрного склада характера. - Ружич вдруг перешел на шепот: - Сделайте так, чтобы она образумилась. Она такая нежная, хрупкая, ее могут сделать слепым орудием, замутить чистую душу. Повлияйте на нее, вы же умный человек... - Он запнулся. - И знаете, может, это нехорошо с моей стороны, но однажды я видел вас вдвоем.

- Надо догнать ее! - воскликнул Мишель. - Может случиться непоправимое!

- Сейчас не надо, - устало сказал Ружич. - Нельзя, чтобы этот авантюрист знал, что вы знакомы с Юнной.

- Я люблю ее! - неожиданно для себя признался Мишель.

- Я понял... Интуиция отца... Поэтому вы и можете ее спасти! Я надеюсь на вас...

Ружич выхватил из пачки папиросу, чиркнул спичкой, судорожно затянулся.

- Мы не можем долго стоять здесь, - сдавленным голосом проговорил он. Ваше право арестовать меня. Но прежде чем вы это сделаете, я застрелюсь. Мой браунинг на взводе, достаточно нажать на спуск. Это не нужно ни мне, ни вам. А живым... Может быть, придет время, и я пригожусь вам живым. Не спешите. Пусть события развиваются своим чередом. Тем более что главное вы упустили.

- Я вас не понимаю.

- Сейчас поймете. Три дня назад в кафе "Бом"

ужинал один человек...

- О ком вы говорите? - встревоженно перебил его Мишель.

- Сейчас это уже не имеет значения. Больше он сюда не придет.

- И все же - кто?

- Хорошо. Поклянитесь мне самым святым, что есть у вас в жизни, что вы спасете Юнну, не дадите ее в обиду... Что жизнь ее будет в безопасности...

- Клянусь! - порывисто произнес Мишель.

Ружич наклонился к Мишелю и едва слышно прошептал:

- Савинков...

Мишель онемел от изумления.

- Впрочем, теперь уже, кажется, не имеет значения - поймаете вы его или нет, - безразлично заметил Ружич.

- Почему? - нетерпеливо спросил Мишель.

- Подумайте сами, и вы поймете. Кажется, я тоже начинаю это понимать.

- Но почему вы не сообщили о нем властям?

- Я не предатель и не доносчик, - возмущенно ответил Ружич. Предпочитаю честную игру. Столкнулись две непримиримые силы. За кем мощь и правда, кто более искусен и мужествен - тот и выиграет битву.

Как на Куликовом поле... Прощайте. И можете не сомневаться - о нашем разговоре не узнает никто. Я человек чести...

- И все-таки, на чьей вы стороне? - не выдержал Мишель. - Помните, вы говорили, что пройдете курс обучения в максимально сжатые сроки. А уж тогда сможете твердо сказать, под чье знамя встанете.

- Помню. Курс обучения, кажется, подходит к концу.

Не торопите меня. Вы убедитесь, что мне можно верить.

- Даже после того, как вы однажды сказали пе

- Даже после этого, - подтвердил Ружич, и каждое слово его дышало искренностью. - Солгал один раз в жизни. И вам, и дочери, и самому себе. Считал, что это единственный способ обрести свободу и убедиться, на чьей стороне правда. А главное - чтобы уберечь Юнну...

- Хорошо, - сказал Мишель. - Попробую поверить.

Хотя и не убежден, что поступаю так, как велят совесть и долг.

- Спасибо, - благодарно кивнул Ружич. - Прощайте.

Но я бы хотел увидеть вас, скажем, через неделю.

- Я согласен.

- Очень хорошо. В следующую субботу в сквере у

Большого театра, как только стемнеет. Возможно, у меня будут важные новости.

- Договорились.

- Но умоляю вас: спасите мою дочь.

- Я сделаю все, что в моих силах.

- Прощайте. И запомните - они могут подстеречь вас снова. Крепче держите свой револьвер. И еще: берегитесь Пыжикова.

Ружич круто повернулся и исчез в темноте!

15

Калугин бушевал. Выслушав рассказ Мишеля о его ночном происшествии, он под каким-то предлогом услал из кабинета Илюшу и дал волю гневу.

- Какого черта! - кипел он, подступив к Мишелю. - Полный провал! За борт таких работничков, понял?

- А плаваю я превосходно! - пытался отшутиться Мишель и еще сильнее взбесил Калугина.

- Пойдешь под суд, хоть ты мне друг и товарищ!

Тебя впередсмотрящим поставили, а ты дрыхнуть! Он тебе услужил, а ты ему? А классовое чутье? Сделай зарубку: у нас с ними все врозь! И пирсы, и маяки, и океаны! Это же только дураку не ясно!

- Ты мне политграмоту, Калугин, не читай, - вспыхнул Мишель. - Пойми, тут случай особый. Я сомневался...

- "Сомневался", - передразнил Калугин: он терпеть не мог этого слова. Здесь тебе не стихи. И не Шопен!

- Этого я от тебя не ожидал, - приглушенно проговорил Мишель, сраженный обидным упреком Калугина. - Я тебе сейчас не поэт, а чекист, и разговаривай со мной как с чекистом!

Калугин, ломая спички, прикурил, окутал Мишеля волной горького махорочного дыма:

- Как с чекистом? Ну, слушай: Савинкова ты проворонил, понял?

- Это еще как сказать! Французы говорят: есть и на черта гром!

- Французы! - разозлился Калугин. - А такую поговорку слыхал: после пожара да по воду? Ты свои промашки за успехи не выдавай, не позволим мы этого, хоть ты и был сознательный пролетарий...

- Как это был? - вскипел Мишель, готовый вцепиться в Калугина. - Как это был? Ты намеки оставь црн себе! Еще и контрой окрестишь!

- Да как ты, дорогой товарищ, - ощетинился Калугин, - посмел самое наппаскуднейшее слово к себе присобачить? Да ты что?

- А то, - упрямо сказал Мишель, смягчаясь. - А то, что, во-первых, было решено Громова пока не трогать, посмотреть, как он себя поведет. И это ты, Калугин, прекрасно знаешь. А во-вторых, оказалось, что Громов - это вовсе и не Громов...

- А кто? - нетерпеливо вскричал Калугин.

- Ружич.

- Ружич? - переспросил Калугин. - Так чего ж ты молчал? Как же это понимать?

- А вот так: Ружич! И у него есть дочь. И она в опасности. Отец умоляет спасти ее!

Калугин помолчал и задумчиво сказал:

- Теперь до самого горизонта видать. Только нам от этого никакой радости! Надо ж, как все переплелось!

Дело дрянь, раз Ружич догадался, что его дочь у нас работает!

- У нас?! - вскочил со стула Мишель, готовый тут же обнять и расцеловать взъерошенного, злого Калугина. - У нас?! - все еще не верил он. - Ой-ля-ля! Это же как в сказке!

- Дьяволову внуку такую сказочку! - не замечая его радости, воскликнул Калугин. - Значит, так. Отец - контра. А почему он выручает чекиста, то есть тебя? Тут концы с концами не сходятся. Да еще просит спасти свою дочь... Такие чудеса, что дыбом волоса!

- Ну, тебе это не угрожает! - попробовал пошутить Мишель, намекая на бритую голову Калугина. - А за такую новость дай я тебя обниму!

Калугин застегнул кожанку на все пуговицы, подтянул ремень, будто ему предстояло совершить что-то торжественное и необычное.

- Влюблен? - сурово спросил он, обрывая восторженное восклицание Мишеля, и, как смирного котенка, погладил кобуру маузера.

- Ты - провидец! - радостно признался Мишель.

- В провидцев не верю, - не принял шутки Калугин. - А ты запомни отныне и вовеки: или революция, или любовь. Тут выбор ясный, и ты его сделай. Нам нужны не влюбленные страдальцы, а бойцы, и чтоб сердце было стального литья. Как у линкора. Вот и весь разговор в данном масштабе, точка!

- Какой же я страдалец?! - изумился Мишель, все еще не принимая всерьез того, что сказал Калугин. - Да ты знаешь, что такое сила любви? Она же окрыляет!

- Не окрыляет, а опьяняет, - строго поправил его Калугин. - Что ты мне заливаешь, я что - в любви ни черта не смыслю? Ученый! А только хватит травить об этом распроклятом вопросе, понятия у нас с тобой несовместимые.

- Хватит так хватит, - согласился Мишель, обрадованный, что сможет уйти от прямых, в лоб поставленных вопросов Калугина о взаимоотношениях с Юнной. - Я пришел по делу.

- А я, выходит, лежу на боку да гляжу за Оку?

- Меня мучает совесть, - искренне признался Мишель. Все, что он теперь говорил, было согрето думами о Юнне и потому окрашивалось в светлые и радостные тона. - Но ты, Калугин, неправ. И камнями в меня не кидай! Верю: Ружич поможет нам нащупать след Савинкова.

- Ищи-свищи теперь своего Ружича! - ерепенился Калугин.

- А почему ты мне раньше не сказал о Юнне? - вдруг спросил Мишель.

Калугин пожевал пухлыми губами. Он мысленно выругал себя за то, что позабыл сказать Мишелю о Юнне.

И сейчас поспешно думал о том, как выйти из этого щекотливого положения, не слишком задев свое самолюбие.

- Ладно уж, - наконец выдавил он. - Тут и мне всыпать следует. Замотался, штурвал не туда крутанул.

Теперь нам Феликс Эдмундович такую ижицу пропишет - век помнить будем.

И то, что он говорил сейчас об ошибке в таком духе, что тяжесть ее следует взвалить на плечи двоих, вызвало у Мишеля доброе, теплое чувство к этому суровому человеку. Не потому, что он облегчал его вину, а потому, что неспособен был свалить ее на другого.

- У меня интереснейшая новость... - начал Мишель, надеясь поднять настроение Калугина.

- Ну-ну, - пробурчал Калугин, - знаю, из блохи голенище скроишь. Чего у тебя?

Мишель подошел к столу Калугина, где под стеклом лежала любовно вычерченная Илюшей схема Москвы,

- Вот переулок, видишь?

- Малый Левшинский?

- Он самый. - подтвердил Мишель. - В доме номер три собираются люди. Понимаешь, не грех бы и проверить. Установить наблюдение...

- Проверить! - снова вышел из себя Калугин. - Установить наблюдение! Советчик нашелся! У меня комиссары третью ночь на вахте. И без жратвы, между прочим.

Мишель не переубеждал Калугина: и проверит, и установит наблюдение, а сперва отведет душу, поплачется.

- Мы тут три адреса на контроль брали, - сказал Калугин. - Оказалось: чистая липа. Кому-то хочется, чтоб мы свои силы распыляли, выматывали. Зря людей гонять не буду. Сам-то уверен?

- Почти.

- Почти! - всплеснул длинными руками Калугин. - А чего забрел в тот переулок?

- Абсолютно случайно. Старые арбатские переулки...

Какое это чудо!

- Опять стихи?

- Проза, чистая проза! - засмеялся Мишель. - Иду, любуюсь - и вдруг: в дом три заходит Ружич!

- Опять Ружич?

- Опять.

- Не засек тебя?

- Исключено. Вечерело, да и я стоял в стороне, за забором. Потом, с интервалами в полчаса, - еще четверо!

В тот самый дом!

- С этого бы и начинал! - все еще пытался сердиться Калугпн, но теперь это у него не получалось. - Ружич, значит, у тебя снова на прицеле? - Он заговорил волнуясь, словно предчувствовал важные события. - Вот что. Больше туда не подгребай. Я другого пошлю. Иначе Ружич нам всю обедню испортит.

- Как знаешь, - вздернул плечами Мишель. - А только Ружич за мной остается. Я начинал, я и закончу.

- Добро!

- Скажи, - тихо спросил Мишель, - скажи, она знает об отце?

- Да, - коротко бросил Калугин. - Знает. Сама рассказала.

"Сама! - восхитился Мишель. - Иначе она и не могла поступить. Я поверил ей сразу, еще в ту ночь, на баррикадах. Она чистая, возвышенная, смелая! Как сама революция. Я пе имел права сомневаться в ней!"

И то, что тогда, в кафе "Бом", в его душу заползло сомнение, мучило его, будто он перечеркнул этим свою веру в ГОнну и свою любовь к пей. Он искупит вину перед своей совестью лишь в том случае, если докажет преданность Юнне, если в самую тяжкую минуту придет ей на помощь, если будет шить ее счастьем и ее страданиями. Отныне - он дал себе клятву каждая строчка его стихов будет принадлежать Юнне. А если ему будет суждено совершить подвиг - он посвятит его ей. Он встретится с ней и скажет все, что думает сейчас. Скажет, чтобы все, что происходит с ними, было ясным, светлым и чистым, как воздух революции.

- Смотри не сядь на мель, - сказал Калугин, догадываясь о душевном состоянии Мишеля. - Короче говоря...

Он не успел докончить: в кабинет вихрем ворвался Илюша.

- Товарищ Калугин! Вас срочно вызывает товарищ Петере!

Круглое, по-детски розовощекое лицо Илюши сияло:

он знал, что Петере не станет зря вызывать Калугина.

Наверняка предстоит боевое задание, и, значит, Калугин не забудет и его.

- Счастливый человек, - насупился Калугин, заметив, как блестят, точно спелая черная смородина после дождя, глаза Илюши. - Выпалил - и никаких тебе забот...

И тут же пожалел о сказанном: лицо Илюши будто опалило огнем. Опустив черную курчавую голову, словно его внезапно ударили, он окаменело застыл в той позе, в которой его застали слова Калугина. Но это продолжалось секунду. Илюша запальчиво крикнул:

- Я не мальчик! Не мальчик!

Калугин задержался в дверях и изумленно оглядел Илюшу с ног до головы. Тот не отвел взгляда.

- Вижу, что не мальчик, - медленно произнес Калугин, неожиданно улыбнувшись. - Вон какой вымахал!.. - И, обращаясь к Мишелю, сказал: Подожди меня, может, понадобишься.

Петере, в белой рубахе и защитного цвета бриджах, взмахнул гривой черных волос, нетерпеливо обнял Калугина за плечи.

- Читай. - Петере протянул Калугину лист плотно исписанной бумаги.

Калугин приник к листу. Это было донесение командира латышского стрелкового полка, несшего охрану Кремля. Он сообщал, что к нему пришла сестра милосердия и рассказала, что некий юнкер Иванов, находящийся сейчас в Иверской больнице, поведал ей, будто в ближайшее время Москва будет охвачена восстанием. Влюбленный в сестру милосердия, юнкер умолял ее на время грозных событий покинуть столицу.

- Ясное дело! - протянул Калугин, дочитав донесение.

- В том-то и беда, что многое неясно. Немедленно - к Феликсу Эдмундовичу. Забеги к Лацису, пусть захватит оперативные материалы.

Дзержинский с напряженным вниманием выслушал все, что доложил Петере. Попутно он просматривал материалы, которые ему время от времени подавал Лацис.

- Предлагаю немедленно оцепить Иверскую больницу и всю эту братию просветить чекистским рентгеном, - энергично заключил Петере свой доклад.

- По всей вероятности, это не больница, а прибежище офицеров, которых время от времени переправляют на Дон, - сказал Лацис.

Калугин сидел молча. Он не считал себя вправе высказывать мнение, пока его не спросят.

- А вы как думаете, товарищ Калугин? - обратился к нему Дзержинский.

- Считаю: товарищ Петере прав.

- Рентгеном просветить, конечно, надо, - согласился Дзержинский. - Но умно, не поднимая шума. Иначе спугнем. Кто-то из наших под видом обычной медицинской инспекции отправится в больницу. И вместе со специалистами проверит больных. И - тщательное наблюдение за юнкером Ивановым.

- Поедем мы с Лацисом, - сказал Петере. - А Калугин возьмет под контроль Иванова.

- Кстати, - сумрачно начал Калугин, - только что товарищ Лафар доложил, что в Малый Левшинский, дом три, приходят подозрительные люди. И среди них - известный вам штабс-капитан Ружич, он же Громов.

И Калугин рассказал все, что произошло у Мишеля с Ружичем вблизи кафе "Бом", отметив, что причиной тому - неопытность молодого чекиста.

- Конечно, беда эта невелика, - добавил он. - В штормах побывает, ветрами просолится - и порядок.

Парень он наш с головы до ног.

- Ну что же, - задумчиво сказал Дзержинский. - Наперед надо быть предусмотрительнее. Конечно, от ошибок и промахов мы не застрахованы. Не удивительно:

учились и учимся не в университетах, а в гуще масс, в борьбе. А вообще-то сам факт не очень вяжется с характером товарища Лафара. Может, на него повлияли другие обстоятельства?

- Повлияли, Феликс Эдмундович! - подтвердил Калугин. - Я ему сегодня баньку устроил. Прекрасный товарищ и вдруг... Еще контре голову не срубили, а он...

влюбился!

- Ив кого же, если не секрет?

- В Юнну Ружич, - ответил Калугин. - Надо же, все так переплелось!

- И он знает, что этот Ружич - ее отец?

- В том-то и дело, что знает.

Дзержинский посмотрел на озабоченное лицо Калугина, и ему ясно представилось, как тот устраивал Лафару баньку.

- Значит, из-за любви к дочери отпустил отца? - спросил Дзержинский.

- Ни в коем разе! - поспешно возразил Калугин. - Он не из таких!

- Тогда за что же вы ему устраиваете баньку?

- А пусть выбирает: или работа в Чека, или любовь!

- А если и работа, и любовь? - В глазах Дзержинского заиграли озорные искорки.

- Эти явления, Феликс Эдмундович, друг другу враждебные, знаю по себе, - упрямо стоял на своем Калугин.

- Враждебные? - переспросил Дзержинский и раскатисто и молодо рассмеялся.

Дзержинский наконец успокоился и серьезным тоном спросил:

- А у товарища Лафара есть план действий?

Калугин в спешке не поинтересовался, как думает действовать Мишель, и потому молчал.

- Узнайте, - сказал Дзержинский, понимая, чем вызвано это молчание. Он парень с головой. Но учтите:

самостоятельность предполагает ответственность. И величайшую. Особенно Лафара не ругайте. Ведь не один же Ружич нам нужен. Пожалуй, все складывается так, как надо. Главное - обезвредить ядро савинковцев. Я убежден, что и оружие на даче Тарелкина, и нападение на Лафара, и динамит, предназначенный для взрыва правительственного поезда в момент возможной эвакуации, и сегодняшнее сообщение о готовящемся восстании, - все это звенья одной цепи.

- После установления квартиры, которую посещает Иванов, необходимо без промедления арестовать всех, кто в ней окажется, - предложил Петере.

- Правильно, - поддержал Дзержинский. - Нам предстоит выдержать серьезный экзамен. Нелегко было справиться с анархистами, с различными группами саботажников и белогвардейцев. Но во сто крат сложнее справиться с тщательно законспирированной контрреволюционной организацией, имеющей крепкую дисциплину. Кто такие комиссары и следователи ВЧК? В большинстве своем рабочие, большевики. Но у них нет еще опыта, чекистской сметки, оперативного мастерства. И все же экзамен держать придется - судя по всему, нас задумал экзаменовать сам господин Савинков.

- Выдюжим, Феликс Эдмундович! - заверил Калугин.

16

После того как Юнна побывала в кафе "Бом" вместе с Велегорским, после того как она увидела там Мишеля и не сомневалась, что он тоже увидел ее, у нее было очень тяжело на душе. Тяжесть эту порождало противоречие, о существовании которого она и не подозревала прежде.

Раньше счастье представлялось Юнне чем-то вроде солнечного утра, когда хочется бежать в неведомое, стараясь достичь горизонта, дышать ветром и солнцем и чувствовать себя счастливой просто потому, что живешь на земле.

Но вот в душе возникло совершенно новое чувство. Она еще боялась назвать его любовью, лишь повторяла и повторяла про себя с радостью и изумлением: "Со мной еще такого не было! Не было, не было!.."

Теперь, когда она осознала, что во всем мире у нее есть лишь одпп-единствепный человек, который воплощает в себе и Москву, и Россию, и весь мир, она первый раз в жизни поняла, что такое любовь. Из слова, которое так часто произносят люди, любовь превратилась для нее в волшебство. Но чем сильнее и ярче проявлялось это волшебство, тем сильнее было страдаыпе, потому что, как думалось ей, он и она шли своими путями и что-то более властное и могучее, чем любовь, разъединяло их в этой тревожной жизни.

В салом деле, разве не могло разъединить, более того, навсегда разлучить их то, что она, не терпевшая лжи, вынуждена была сказать Мишелю, что едет в деревню под Тарусой, в то время как оставалась в Москве? И разве их окончательно не разъединила та ночь, в которую она с Велегорским пришла в кафе? Что подумал Мишель, увидев ее с Велегорским и не услышав от нее ни единого слова о том, что пришла сюда лишь в силу жесточайшей необходимости?

Но разве лишь этим исчерпывались ее муки? Как поступит Мишель, когда узнает правду о ее отце? Как объяснить ему все это, если она не имеет права объяснять?

Все эти сложности жизни обрушились на Юнну, будто она уже была подготовлена к ним многолетним опытом.

Когда ей было трудно, грустно или страшно, она находила утешение в том, что думала о Мишеле, но ее одолевали сомнения: не разочаровался ли он в ней, не забыл ли ее навсегда? Между нею и Мишелем вставал отец, вставал Велегорский, вставала ее работа в ВЧК, и она чувствовала, что не выдержит, свалится от тяжести своей ноши и уже никогда не поднимется.

Юнна вспоминала ту ночь, в которую она, замирая от тревоги, раздумывала о том, что и как сказать Дзержинскому о своем желании работать в ВЧК, о своей мечте слиться с революцией, с ее лишениями. Теперь она все чаще и чаще спрашивала себя: имела ли право вот так, очертя голову, орать на сеоя величайшую ответственность, если сейчас испытывает страдания и муки? Нравственные тяготы усугублялись еще и тем, что нельзя было ни с кем, даже с матерью, поделиться своими горестями, все они оставались с ней и терзали ее, словно убежденные в ее беспомощности и беззащитности...

Когда Велегорский узнал об исчезновении Тарелкииа, он сначала строил всевозможные догадки и даже тогда, когда ему сообщили, что оружие, хранившееся на загородной даче, обнаружено чекистами, не хотел поверить в то, что это не инсценировал Тарелкин.

- Если бы Тарелкин попал к чекистам, он туг же предал бы нас, - говорил Велегорский Юнне. - И то, что мы пока, слава богу, на свободе, лишний раз доказывает, что Тарелкин позорно сбежал. А оружие продал и нажил на этом капиталец. Разве вы не убедились, что от него за версту несет биржевым маклером?

Юнна видела, что Велегорский сильно сдал, утратил уверенность.

- Как вам не совестно, - пристыдила его Юнна. - Может, Тарелкина в эту минуту поставили к стенке...

Мне не нравится ваше настроение. И на кой дьявол вы боретесь за эту ничтожную, призрачную автономию? Кому выгодна наша обособленность? Надо быть ближе к главному штабу, иначе нашей группой в решающий момент заткнут десятистепенную дыру. И мы окажемся в круглых дураках.

Юнна подзадоривала Велегорского, надеясь, что он познакомит ее с руководящими деятелями организации.

Она считала: то, что помогла разоблачить Тарелкина, слишком малый вклад в дело, которым были заняты сейчас чекисты. Чекистов горсточка, а врагов тьма, и потому каждый чекист призван работать за десятерых.

Юнна приходила домой только ночевать. Дома ей не становилось легче. Каждый раз на нее с надеждой, болью и жалостью смотрели большие, теплые и влажные глаза матери. Взгляд этот был требовательный, жаждущий искренности и любви, и отвечать на него можно было только правдой.

Юнна любила свою мать преданно и горячо. И теперь, когда она начала самостоятельно работать, чувствовала себя гораздо старше, чем была на самом деле. Теперь она отвечала не только за себя, и потому ей казалось, что мать ее беспомощная, совсем неприспособленная к жизни.

Труднее всего была необходимость постоянно подавлять в себе горячее желание рассказать матери о том, что отец жив и что она уже встречалась с ним. Порой она чувствовала, что это желание неподвластно ее воле и что, не выдержав, подбежит к матери и, обхватив ее за шею дрожащими руками, будет, плача, повторять и повторять, что отец жив, повторять до тех пор, пока мать не поверит в истинность ее слов. В такие минуты Юнна или выбегала из дому, или, если это случалось ночью, укрывалась одеялом с головой, чтобы мать не услышала, как она всхлипывает и шепотом говорит с отцом, будто он был в одной комнате с ней.

С того времени как Юнна коротко, но восторженно рассказала ей о том, что побывала у самого Дзержинского и что тот решил взять ее на работу в ВЧК, Елена Юрьевна не задала ни единого вопроса о сущности работы. Хорошо было дочери или плохо - она стремилась определить не по тем словам, которые говорила Юнна, а по ее настроению, по малейшим признакам, которые может уловить только мать.

Когда Юнна, покинув кафе, избавилась от назойливых ухаживаний Велегорского и вернулась домой, Елена Юрьевна не спала. Посмотрев на дочь, она все прочитала на ее лице. Держа в одной руке колеблющуюся, готовую погаснуть свечу, она прикоснулась к горячей щеке Юнпы.

- Девочка моя, - сказала Елена Юрьевна спокойно, не пытаясь разжалобить дочь или усилить в ее душе тоску и тревогу, - ты влюблена. Маленькая моя, ты влюблена...

Юнна приникла к ее худенькому плечу.

- Помню, я влюбилась в твоего отца, - продолжала мать, - и счастье было таким же тревожным. Сердце предчувствовало: впереди - муки. Говорят, будто человек не знает, что ждет его впереди. Неправда!.. Я верю: ты могла полюбить только такого же, как и ты сама, - человека светлой души. Как был бы счастлив отец! Ты выросла, дочка, выросла...

- Мама, мама, - шептала Юнна, задыхаясь от переполнявшего ее чувства нежности и благодарности к матери, - какая ты у меня, какая ты чудесная, мама...

- Не плачь, ты же любишь, а нет счастья выше, чем любовь. Все может быть на земле: и ураганы, и землетрясения, и войны, и смена царей, и затмения солнца, - а любовь живет наперекор всему. Без нее все потеряет свой смысл и прекратится жизнь...

Юнна не видела в этот момент лица матери, и ей казалось, что она читает эти слова из какой-то старинной, мудрой книги.

- Только... Я очень боюсь за тебя, - вдруг печально и глухо призналась Елена Юрьевна, слабея и ища глазами кресло.

Юнна, став на колени, опустила свою голову на руки матери. Они были холодные и все же добрые, нежные.

Ее поразило не столько то, что мать высказала опасение за ее жизнь, сколько тот внезапный переход от восторженных слов о любви к словам, в которых слышалась тревога.

Хотя Елена Юрьевна и прежде, проводив Юнну, готовила себя к самому страшному и неотвратимому, она никогда не говорила об этом вслух. Сейчас же, поняв, что Юниа влюблена, пе смогла удержаться и высказала то, о чем не переставала думать ни на один миг.

Они молчали, понимая друг друга без слов. Юнна находила в ласках матери поддержку, и ей становилось легче, словно мать снимала тяжесть с души. Но стоило снова подумать о том сложном и противоречивом, что стояло на пути, как отчаяние с еще большей силой охватывало ее.

Юнна должна была целиком отдаться выполнению своего задания и тогда на второй план оттеснить чувство любви к Мишелю или же всю себя посвятить Мишелю и тогда, как ей казалось, в чем-то главном поступиться своим долгом. Мишель, конечно, спросит ее о Велегорском, и она вынуждена будет говорить ему неправду.

А разве она правдива с матерью? Чем нежнее относилась к Юнне мать, тем горше ей было сознавать свою вину перед нею. И тут выход был тоже только один. Или сказать матери правду об отце и этим нарушить запрет Калугина и самого отца, или же продолжать молчать, видя ее страдания и казня себя за невольную жестокость.

Не могла она сказать правду и отцу. Более того, не могла пренебречь требованием Калугина не встречаться с отцом. Ей оставалось лишь одно: выполнять задание.

Только задание!

Однажды Юнна пришла домой особенно взволнованная и подавленная. Было от чего расстроиться. Велегорский, напуганный арестами, нервничал, то и дело принимал новые решения и отвергал только что принятые. То он горел желанием перебазировать всю свою группу в Рыбинск, то грозился в одну из ночей поднять мятеж и, объединив вокруг себя все антибольшевистские силы, идти на Кремль. Идеи, одна безрассуднее другой, рождались в его голове и были скорее признаком отчаяния, чем решимости.

Юнна знала, что группу Велегорского решено было пока не трогать. Не столько потому, что она представляла собой наименьшую опасность, сколько потому, что с помощью Юнны чекисты надеялись нащупать нить, ведущую к штабу организации. Поэтому, когда Велегорский, оставшись наедине с Юнной, схватился в отчаянии за голову и, с надеждой и мольбой уставившись на нее, воскликнул: "Что же делать? Что делать?!" - она решила, что наступил момент, который нельзя упустить.

- Я могла бы пристыдить и высмеять вас, Велегорский, - сказала она, испытующе глядя в его осунувшееся, позеленевшее лицо. - Но я не стану этого делать. Вы что - истеричная баба? Решимость, смелость и спокойная мудрость - вот в чем спасение!

- Не надо, - скривился Велегорский. - Ради бога, не надо моральной пищи. Я сыт по горло...

- Хорошо, - грубовато оборвала его Юнна. - Вы спрашиваете, что делать? Я отвечаю вам: есть только один путь - немедленно идти к Савинкову!

Незажженная папироса, которую Велегорский только что вытащил из портсигара, выпала из ослабевших пальцев на стол. Он покосился на Юнну, стараясь угадать, заметила она это или нет.

- Да, к самому Савинкову, - настойчиво повторила Юнна.

- О ком это вы, о ком? - Голос Велегорского был деланно спокойный и равнодушный.

Имя Савинкова произносилось здесь впервые. Велегорскому под страхом смерти было запрещено говорить о том, кто возглавляет организацию. И потому осведомленность Юнны привела его в замешательство.

- Я верю в него, это истинный вождь! Он мудрец и философ, полководец и писатель. Сподвижник Егора Созопова и Ивана Каляева. Участник убийства Плеве и великого князя Сергея Александровича... Он подскажет нам верный путь, вдохнет в нас новые силы и озарит светом надежды!

- Я только однажды, да и то мельком, слышал о Савинкове, - наконец осторожно признался Велегорский. - Но никогда и ие предполагал, что он возглавляет движение. И даже то, что он в Москве...

Велегорский изо всех сил старался подчеркнуть искренность своих слов. Его все назойливее одолевал один и тот же вопрос: "Откуда она знает о Савинкове? Откуда?"

- Если вы не осмелитесь сделать этот решительный шаг, я сама поступлю так, как велят мне моя совесть и долг, - пригрозила Юнна.

Велегорский поспешил ее успокоить:

- Хорошо, но сперва я наведу нужные справки, посоветуюсь. Необходима осмотрительность...

- Советуйтесь, наводите справки, но помните - время не ждет, предупредила его Юнна и покинула Велегорского.

Теперь она терзала себя вопросом: правильно ли поступила, не сделала ли слишком поспешный и опрометчивый шаг? Ведь Калугин ничего не говорил ей, она решила проявить инициативу сама. Как-то Калугин передал ей слова, сказанные Дзержинским: "Каждый чекист в зависимости от обстановки волен поступать по-своему, но каждый несет ответственность за результаты".

Ответственности она не боялась, не страшилась и за свою жизнь, но вдруг разговор с Велегорским принесет не пользу, а вред? Разве могла она заранее предугадать все последствия? А если Велегорский начнет докапываться и узнает, что нет Агнессы Рокотовой, племянницы царского полковника? Юнна рассчитывала на то, что Велегорский, обрадовавшись совету, в чем-то пренебрежет конспирацией и свяжется если уже не с самим Савинковым, то с кем-то из руководящих деятелей штаба. Но получилась осечка. Видимо, Велегорский не настолько опрометчив, как это ей порой казалось. И вот теперь ее охватило самое тягостное состояние - состояние неизвестности...

Юнна осторожно стукнула в дверь: звонок не работал. Как всегда, навстречу ей поспешила мать. Возвращение Юнны домой стало для нее единственной радостью в жизни.

Первое, что заметила Юнна, - это конверт, который мать прижимала к груди, как прижимают что-то бесценное и святое. Юнну обожгла мысль: письмо от отца! И она тут же, с порога, бросилась к матери:

- Наконец-то, паконец-то!..

- Да, да, - растерянно, тихо проговорила мать. - Письмо... Еще утром принес почтальон... Так неожиданно...

- Милая, милая, как я за тебя рада, и за отца, и за всех нас! Читай скорее!

- Но... - Голос матери дрогнул, стал глухим, изумленно-тревожным. - Я никогда не распечатывала твоих писем...

- Это мне?

- Тебе... Но как ты сказала? - Лицо Елены Юрьевны озарилось тихим светом надежды, и Юнне почудилось, что она молодеет у пее на глазах. - Ты сказала: "и за отца"?

- Да, я сказала "за отца": думала, что письмо от него. Потому что верю: он жив...

- Ты веришь в чудо, - печально заметила мать, и глаза ее перестали блестеть. - Но скорей прочти письмо, мне кажется, оно принесет тебе радость.

Юнна бережно взяла конверт. Мать поставила подсвечник на стол и направилась в свою комнату.

- Нет, не уходи, - остановила ее Юнна, будто боялась читать письмо в одиночестве.

Елена Юрьевна тихо присела на тахту, так, чтобы лучше было видно лицо дочери.

Юнна вскрыла конверт и вытащила из него сложенные вчетверо листки. В глаза сразу бросились четкие черные линии, и она, поняв, что письмо написано на нотной бумаге, догадалась: от Мишеля! Она долго не решалась развернуть листки. И вдруг, закрыв глаза, развернула.

Загрузка...