Что и требовалось доказать

Штирлица разбудил телефонный звонок. Здесь, во Львове, на Красноармейской улице, пока еще не переименованной в Герингштрассе, звонок этот показался ему зловещим. Медленно, как это всегда бывало с ним в минуты опасности, Штирлиц включил ночник и посмотрел на часы: было три часа утра. Телефон звонил по-прежнему, и было что-то обреченное и тоскливое в этой повторяемости звонков и тревожных пауз тишины.

«За мной ничего нет, — решил Штирлиц. Мыслил он в эти мгновения, словно просматривая кинохронику, только в резко убыстренном темпе. — И потом, если бы за мной что-то было, вряд ли стали бы звонить. Они бы пришли без звонка, бесшумно открыв дверь, как я, ломая Дица».

Он потянулся к трубке, и вдруг кровь прилила к лицу, и он почувствовал, как похолодели пальцы и отяжелел затылок.

«А если это связано с Магдой?»

Он не успел ответить себе, не успел решить, как станет поступать, если случилось что-нибудь с ней, и сразу же поднял трубку:

— Штирлиц.

— Говорит Диц, — услыхал он раскатистый, необычайно самодовольный, какой-то особый голос гестаповца.

— Пораньше не могли позвонить?

— Не было смысла. Самолеты из Берлина не были высланы.

— Самолеты из Берлина? А в чем дело?

— Это не телефонный разговор. Отправляйтесь к Фохту — это в ваших интересах. А я захвачу Оберлендера и сразу же к Фохту. Мне не хотелось обращаться ни к кому другому: вы знаете эту сволочь лучше всех других. Договорились?

— Хорошо. Только я не понимаю, в чем дело.

— Это не телефонный разговор, — повторил Диц ликующим голосом, — я смог доказать, кто он есть, — и положил трубку.

Штирлиц рывком поднялся с кровати, сунул голову под кран. Вода была ледяная, и вкус ее показался Штирлицу забытым, русским.

Одеваясь, он думал о том, что разница между водой в Берлине и той, которую он помнил с юности, была поразительной: дома вода была по-настоящему студеная, с голубинкой, именно с голубинкой, потому что сказать о воде «с голубизной» — нельзя, это слишком неповоротливо. Все то, что неповоротливо, — жалко и глупо, потому что любая неповоротливость — в мысли или движении — прежде всего тщится сохранить достоинство, а постоянное внимание к собственному достоинству вырождается в болезненную подозрительность и неверие в добро.

«Стоп, — остановил себя Штирлиц. — С водой — это я, верно, глуплю. Вода всюду одинакова, мы наделяем ее качествами фетиша в зависимости от нашего внутреннего состояния. И не надо сейчас уходить в эмпиреи, хотя я прекрасно понимаю, отчего я так настойчиво ухожу в них: это я успокаиваюсь и хитрю с самим собой».


Именно в это время Гуго Шульце затормозил возле особняка Боден-Граузе — они возвращались с праздничного приема в люфтваффе, — помог Ингрид выйти из «вандерера», проводил ее до тяжелой, с чугунными выкрутасами калитки и сказал:

— Обнимите меня и сыграйте пьяную — сейчас они выскочат из-за поворота.

Ингрид поднялась на носки, обняла Шульце, прижалась к нему. Из-за поворота выскочил «опель-капитан», набитый рослыми, сосредоточенно смотрящими гестаповцами, натренированными замечать все, что нормальному человеку замечать не следовало бы; они увидели тех, за кем следили; шофер сбавил скорость, гестаповцы заученно сыграли «рассеянность», фото, однако, сделали и скрылись за поворотом.

— Сейчас они вернутся, — вздохнул Гуго, — так что продолжайте стоять подле...

— Потереть затылок?

— Я не люблю, — ответил Шульце. — Чему вы улыбаетесь?

— Это я так плачу.

— Курт пока молчит. Если он выдержит до конца, за нами будут следить еще месяца два так же липко, а потом станут работать иначе. Всем нам сейчас надо продолжать контакты, светские контакты. От работы, от нашей работы, следует воздержаться.

— Значит, в Краков меня больше не отправят?

— А вы там не были, Ингрид. Вы не были там. Никогда. И никого не встречали.

Ингрид покачала головой:

— Встречала, Гуго... Встречала... Но ведь Курт тоже встречал, а ведет себя достойно...

Она поцеловала Гуго, когда «опель» вновь показался из-за поворота, и, отворив тяжелую калитку, медленно пошла домой.


...На улицах, когда Штирлиц ехал на квартиру Фохта по пустынному, рассветающему, тихому, тревожному Львову, он увидел, как немецкие солдаты срывали желто-голубые знамена Бандеры и водружали красные, с белым кругом и черной свастикой посредине — трескучие, огромные стяги рейха.

«Это начало драки между ними, — подумал Штирлиц. — Или нет? Или я забегаю вперед и желаемое выдаю за действительное? А почему бы драке не начаться? Армия устремлена в атаку, на тылы ее не хватает. Значит, здесь будет схватка Гиммлера, Бормана и Розенберга. Итак, драка между бонзами возможна? Почему вчера знамена Бандеры пакостили весь город и солдаты СС ходили спокойно и спокойно обменивались гитлеровскими приветствиями с пьяными от крови гитлеровскими нахтигалевцами? Почему вчера патрули были сплошь из «Нахтигаля», а сегодня ни одного бандеровского легионера нет и лишь «черные» на улицах? Почему Диц позвонил мне и говорил ликующим голосом? Почему он посмел сказать о Фохте как о «сволочи», ведь Фохт сейчас над ним, он выше? Нет, это все-таки начало драки. Но если я навязываю мою волю событиям, которые развиваются сами по себе, вне моей логики, тогда я могу здорово проиграть. Диц готов пойти на все ради того, чтобы взять реванш за Елену. Или нет? Мне нельзя проигрывать, потому что очень мало наших людей находится сейчас в таком положении, как я. Но, с другой стороны, если я прав, тогда нам будет очень важно иметь то, что я хочу получить. Риск? Риск. Смешно пугать себя риском».

...Фохт сидел возле телефона, бледный до синевы, тщательно скрывая от Штирлица дрожь в пальцах.

«Кто-то сработал раньше Дица, — понял Штирлиц. — Видимо, армия успела его предупредить. Армия принимает самолеты, без ее санкции ни один самолет, хоть трижды эсэсовский, на военный аэродром не сядет — война есть война».

Штирлиц включил радио, дождался, пока нагреются лампы в большом «Филипсе», прослушал первые такты музыки, которая становилась все громче, словно бы силясь прорвать чуть трепещущий матерчатый диск приемника, закурил, показал Фохту глазами на отдушину в стене и медленно погасил спичку.

Фохт сначала непонимающе посмотрел на отдушину, а потом в его глазах что-то мелькнуло, но тут же погасло, и Штирлиц понял, почему погасло.

«Он не верит мне. Надо объяснить ему разницу, — решил он, — разницу Фохт поймет, он знает по своему ведомству, что это такое — разница».

— Сейчас приедет Диц. Он берет Оберлендера, а потом заедет за вами, чтобы отвезти на аэродром, — тихо сказал Штирлиц. — Самолеты из Берлина уже вылетели. Аресты здесь начались? — полуутвердительно спросил он.

— Я не знаю, — ответил Фохт, не разжимая рта (тряслись губы), — меня не соединяют ни со Стецко, ни с Лебедем, ни с Бандерой.

— Спасти вас могу я, — негромко продолжал Штирлиц. — Я спасу вас не из чувства сострадания — я лишен его, это химера. Я спасу вас ради наших интересов, ибо я из политической разведки, а не из гестапо.

— Простите, но я не понимаю, — ответил Фохт, замотав головой. Он начал тереть виски белыми, плоскими пальцами с посиневшими ногтями, и Штирлиц вдруг ощутил, какие они у него холодные и влажные.

— Постарайтесь понять. Времени в обрез. Вы ведь все помните, Фохт. Вы помните все. Значит, вы меня быстро поймете. Я бы мог уничтожить вас в Загребе, когда вы с Дицем заигрались с нашим агентом Косоричем. Я этого не сделал. Почему? Потому, что вы для меня более выгодны, чем Диц. Он из гестапо, а вы из другого ведомства, которое имеет выходы за границу. Вы мне выгодны, Фохт. Если вы согласитесь стать моим агентом — я называю вещи своими именами, у меня нет времени на сантименты — и мы сейчас оформим наши отношения, я дам вам ключ к спасению.

— Что я должен сделать?

— Выполнить формальность.

— Каким образом вы меня спасете? Я не понимаю, о каком ключе идет речь? Я ни в чем не виноват. Я верен фюреру и рейху...

— Это уже песни, — поморщился Штирлиц и взглянул на часы. — Я слыхал такие песни, и они меня не интересуют.

— Я офицер, Штирлиц.

— Ну и прекрасно. Тем более — какие же вас сомнения могут мучить? Либо вы становитесь моим агентом, а вы знаете, что мы имеем свою агентуру повсюду; либо с вас срывают погоны СС, и тогда ставьте на себе крест.

— Что я должен написать? — Фохт захрустел пальцами, и Штирлицу показалось, что ломают сухой валежник.

— Я — псевдоним придумайте — обязуюсь выполнять все указания Бользена, знакомить его с теми материалами, которые потребуются, и приглашать к сотрудничеству с ним тех моих подчиненных, которые попадут в сферу его интересов. Все. И подпишитесь вашим псевдонимом. Второй документ — идентичного содержания, только вместо псевдонима напишите свое имя и фамилию и подпишитесь так, как вы подписываетесь на документах.

(Если Штирлиц погибнет, второй документ, будучи переправлен в Центр, даст основания тем, кто придет ему на смену, заставить Фохта выполнять то, что во всех иных случаях будет делать Штирлиц.)

— Я не смогу смотреть в глаза руководству, Штирлиц...

Голос у Фохта был жалобный, и Штирлиц заметил, что раньше голос его казался более низким — вероятно, он очень следил за собой, справедливо полагая, что тембр и мощь голоса играют заметную роль в продвижении по службе в условиях тоталитарного государства, когда кандидаты на «сильных мира сего» изучаются в канцелярии Бормана со всех сторон, причем такие данные, как внешность, голос, обаяние, юмор, заносятся в папочки, идентичные тем, где хранятся данные об уме «объекта», о его деловой подготовленности, расовой полноценности, образовании и мере преданности идеалам национал-социализма.

— Я не давлю на вас, Фохт, — сказал Штирлиц, — я ни к чему вас не принуждаю. Просто я не успею дать вам ключ.

— Я напишу первую расписку, и дайте мне ключ. Тогда я напишу вам вторую... Неужели вы мне не верите?

— Конечно, нет. Вы слишком испуганы для того, чтобы я мог вам верить. Поймите только, постарайтесь понять, что я заинтересован в вашем выживании, если я беру у вас расписки. Мы не вербуем бесперспективных людей.

Фохт написал вторую расписку, протянул ее Штирлицу, и зрачки его расширились от ужаса: по улице мчалась машина.

— Это не то. — Штирлиц понял испуг Фохта. — Это грузовик. Итак, когда вас начнут допрашивать в Берлине — да, да, вас будут допрашивать там, — смело говорите, что вы неоднократно просили Дица быть особенно внимательным по отношению к Бандере. Скажите, что, насколько вам известно, не только вы говорили ему об этом. Подчеркните, что Штирлиц был обеспокоен линией ОУН-Б, предписанной абвером, и предупреждал об этом Дица и вас. Настаивайте на том, что вы были убеждены в санкционированности действий Бандеры, поскольку гестапо должно было знать все. Вы не могли допустить мысли, что такого рода замыслы — а действия Бандеры были следствием дальнего замысла абвера — неизвестны Берлину. Вы отвечали за линию. Ваша линия была абсолютной. Все выявленные украинские коммунисты, русские, евреи и поляки изолированы и занесены в списки на ликвидацию, нет?

— Далеко не все.

— Утверждайте, что все. Материалы готовил Мельник, он ведь отвечал за тыл, не так ли?

— Да.

— А Мельник — человек гестапо в первую очередь, абвера — во вторую. Таким образом, вы выходите из-под удара... А вот это приехал Диц. Ну, ну, держите себя в руках. Я дал вам ключ, а вы в самолете отоприте дверь в вашу память и выстройте систему нападения. Ни в коем случае не защиты. Ясно?

Штирлиц потушил сигарету, закурил новую и улыбнулся Фохту, как мог, мягко.

— Если вы кому-либо, где-либо, когда-либо признаетесь в том, что я вас завербовал, вот тогда ваша карьера действительно кончится, ибо вам — ни в партии, ни у Розенберга — никто не сможет поверить, а мы своих агентов в кадры СД не берем. В крайнем случае, если Диц давно копал на вас и что-то смог здесь собрать, обвиняйте его в непорядочности, сведении личных счетов и моральном падении, — он мстил вам за гибель Косорича, ибо вы были свидетелем его провала. Вторым свидетелем провала Дица в его работе с Косоричем был я. Понятно?


...Когда самолеты ушли в солнечное уже, безбрежно-высокое небо — было приказано Оберлендера с его людьми и Фохта отправить в разных самолетах, — Штирлиц улыбнулся Дицу:

— А теперь самое время хорошо позавтракать, нет?

— У меня есть полчаса. Потом надо ехать на допросы.

— Вы провели интересную операцию, дружище.

— В общем, ничего, — согласился Диц и не сдержал горделивой улыбки, хотя улыбаться он сейчас, в минуту своего торжества, не хотел. — Довольно занятная комбинация.

— Ну-ка, научите, как надо делать такие фокусы, — попросил Штирлиц, когда подошли к машинам. — Или нельзя открывать?

— Вам можно, — со значением ответил Диц. — Я подвел к Бандере нашего человека. Он подбросил ему мою идею. Остальное сработало само по себе. Вы верно угадали, Штирлиц, когда говорили о лаврах Бандеры. Не сердитесь, я тогда вынужден был молчать. Мельник — наш человек, и он сейчас будет делать то, что мы ему прикажем. А Бандера — это абвер, это армия, вы же понимаете... Какая на него ставка? Когда мой агент — а это близкий друг Бандеры, это мы разыграли нотно — сказал ему, что, только заявив о себе во весь голос, на весь мир, по радио, он сможет пробить наших «бюрократов» и выйти напрямую к фюреру, Бандера поверил.

— Готовьте место для креста, Диц.

— Разве мы сражаемся во имя наград? — Диц вздохнул и сел в машину. — Награды понесут воины СС на черных подушках перед нашими гробами, Штирлиц.

— Завтракать будем у меня?

— Можно у меня. В холодильнике есть пиво, ветчина и сало.

— А в моем — водка, пиво, сало, сосиски и сыр. Едем ко мне, я запасливей... Как фамилия вашего человека?

— Шухевич, — ответил Диц, чуть помедлив.

Он понимал, что, отвечая сейчас Штирлицу, он связывает себя с ним. Но, решил Диц, лучше это сделать самому, чем после того, как Штирлиц нажмет. Инициатива должна быть во всем, в предательстве тоже, тогда это и не предательство вовсе, а стратегия: на войне побеждает тот, кто остается в живых. На войне всякое может быть: шальная пуля в спину тоже...

Загрузка...