Лет 300 назад, плюс–минус полстолетия, послышался взрыв ударных волн огромной силы, которые распространялись по всей земле, уничтожали старые общества и создавали совершенно новую цивилизацию. Этот взрыв был, разумеется, индустриальной революцией. И гигантская сила прилива, обрушившаяся на мир, — Вторая волна — пришла в столкновение со всеми установлениями прошлого и изменила жизненный строй миллионов людей.
В течение долгих тысячелетий, когда Первая волна цивилизации имела беспредельную власть, население земли можно было разделить на две категории — «примитивные» и «цивилизованные» народы. Так называемые «примитивные народы», жившие небольшими группами и племенами и добывавшие себе пропитание сбором плодов, охотой или рыбной ловлей, принадлежали к тем, мимо кого прошла сельскохозяйственная революция.
Напротив, «цивилизованный» мир был представлен той частью планеты, в которой большинство населения трудилось на земле, ибо где бы ни возникало сельское хозяйство, там пускала свои корни цивилизация. От Китая и Индии до Бенина и Мексики, Греции и Рима — повсюду цивилизации росли и приходили в упадок, боролись и сливались друг с другом, образуя бесконечную, полную разнообразных оттенков смесь.
Однако под этими внешними различиями имеется фундаментальное сходство. Во всех этих странах земля была основой экономики, жизни, культуры, семейной структуры и политики. В каждой из них жизнь была организована вокруг деревенского поселения. В каждой из них существовало простое разделение труда и небольшое количество четко определенных каст и классов: знать, священники, воины, рабы или крепостные. Во всех таких странах власть была авторитарной. Повсюду положение человека в жизни определялось фактом его рождения. И повсюду в этих странах экономика была децентрализованной, так что каждое сообщество производило большую часть того, в чем оно нуждалось.
Были и исключения из описанных выше правил — в истории не бывает ничего простого. Так, были коммерческие культуры, живущие за счет морских сношений[10], были и в высшей степени централизованные царства, сложившиеся вокруг гигантских ирригационных систем. Но, несмотря на эти исключения, у нас есть основания смотреть на все эти, на первый взгляд, различные цивилизации как особые варианты одного–единственного феномена — сельскохозяйственной цивилизации, цивилизации, несомой Первой волной.
Во время ее господства уже были отдельные намеки на то, что должно придти вслед за ней. Так, в Древней Греции и Риме были фактории[11], выпускавшие массовую продукцию. Бурение земли для добычи нефти производилось в 400 г. до н. э. на одном из греческих островов, в 100 г. н. э. — в Бирме[12]. Хорошо развитая бюрократия процветала в Вавилоне и Египте[13]. Крупные городские метрополии вырастали в Азии и Южной Америке. Здесь были деньги и обмен товарами. Торговые пути пересекали пустыни, океаны и горы от Китая до Кале. Существовали корпорации и зарождались нации. А в древней Александрии был даже поразительный предшественник паровой машины[14].
И все же нигде не было ничего, что можно было хотя бы в отдаленной степени определить как индустриальную цивилизацию[15]. Эти, если можно так сказать, проблески будущего представляли собой просто диковинные случаи в истории, разбросанные там и сям, в разных местах и в разное время. Никогда они не приводились в какую–либо связную систему, да и не могли быть приведены к ней. Поэтому вплоть до 1650–1750 гг. мы можем говорить о Первой мировой волне. Несмотря на то что в сельскохозяйственной цивилизации были отдельные вкрапления примитивных культур, а также намеков на индустриальное будущее, в целом она преобладала на всей планете, и казалось, что так будет во веки веков.
Таким был мир, в котором произошел взрыв индустриальной революции, запустивший Вторую волну и породивший странную, могущественную и лихорадочно активную контрцивилизацию. Индустриализм — нечто большее, чем дымящие трубы и поточные линии. Это богатая многосторонняя социальная система, касавшаяся любого аспекта человеческой жизни и нападавшая на любое проявление прошлого, связанного с Первой волной. Она создала огромное «Willow Run» — производство за Детройтом, но она же снабдила ферму трактором, офис — пишущей машинкой, кухню — холодильником. Она создала ежедневные газеты и кинотеатры, метро и DC–3. Она подарила нам кубизм[16] и двенадцатитоновую музыку. Она принесла с собой типовые здания и металлический стул с кожаным сиденьем, сидячие забастовки, витаминные таблетки и увеличила продолжительность нашей жизни. Она сделала универсальными наручные часы и избирательные урны. Еще более важно то, что она связала все это вместе, «собрала» отдельные компоненты, как собирают машину для того, чтобы создать самую могучую, сплоченную и экспансионистскую социальную систему, равной которой мир еще не знал: цивилизацию Второй волны.
Продвижение Второй волны по различным обществам оказывало свое влияние на долгую и кровавую войну между защитниками сельскохозяйственного прошлого и приверженцами индустриального будущего. Силы, стоящие за Первой и Второй волнами, сталкивались друг с другом во всеоружии, сметая в сторону и часто уничтожая «примитивные» народы, попавшиеся на их пути.
В Америке эта коллизия началась с прибытием сюда европейцев, отдававших все свои силы созданию сельскохозяйственной цивилизации Первой волны. Сельскохозяйственный «белый» прибой неустанно двигался.
Но рядом с фермерами, непосредственно вслед за ними, двигались также и первые индустриализаторы, агенты будущей Второй волны. В Новой Англии и в среднеатлантических штатах начали возникать фабрики и города. К середине XIX в. на северо–востоке возник быстро растущий индустриальный сектор, выпускающий оружие, часы, сельскохозяйственные орудия, текстильную продукцию, швейные машины и другие товары, тогда как на остальной территории страны все еще доминировали интересы сельского хозяйства. Напряженные отношения в экономической и социальной сферах, сложившиеся между силами Первой и Второй волны, становились все более интенсивными вплоть до 1861 г., когда они перешли в вооруженное столкновение.
Многим кажется, что Гражданская война велась по причинам нравственного характера (борьба против рабства) или же была связана с таким локальным экономическим явлением, как тарифы; однако это не вся правда. Борьба шла за решение гораздо более широкого вопроса: кто будет управлять богатым новым континентом — фермеры или индустриализаторы, т. е. силы Первой или Второй волны? Будет ли грядущее американское общество в основе своей сельскохозяйственным или индустриальным? Когда победу одержали северяне, жребий был брошен. Индустриализация Соединенных Штатов была гарантирована. Начиная с этого времени в экономике, в политике, в социальной и культурной жизни — всюду сельское хозяйство сдавало свои позиции, а промышленность находилась на подъеме. Первая волна отступала, а Вторая — приливала.
Такое же столкновение цивилизаций происходило повсюду. В Японии в Реставрации Мэйдзи[17], начавшейся в 1868 г., отразилась, хотя и в специфическом японском стиле, та же самая борьба между сельскохозяйственным прошлым и индустриальным будущим[18]. Уничтожение феодализма в 1876 г., восстание клана Сатсума в 1877 г., принятие конституции западного образца в 1889 г. — все это было отражением коллизии Первой и Второй волн на японской почве, шагами по пути к превращению Японии в ведущую индустриальную державу.
И в России также возникла коллизия между силами Первой и Второй волн. Революция 1917 г. была русским вариантом гражданской войны в Америке. В первую очередь она была направлена не на построение коммунизма, как это казалось, а опять–таки на индустриализацию. Когда большевики стерли с лица земли последние, сохранявшиеся так долго остатки крепостничества и феодальной монархии, они отодвинули на задний план сельское хозяйство и совершенно преднамеренно стали ускорять развитие индустриализации. Они оказались партией Второй волны.
То же столкновение между интересами Первой и второй волны, приводящее к политическим кризисам и государственным переворотам, забастовкам, восстаниям и войнам, проходило и в других странах. Однако к середине XX столетия силы Первой волны были сломлены, и цивилизация Второй волны воцарилась на всей планете[19].
Сегодня индустриальный пояс окружает весь земной шар между 25–й и 65–й параллелями Северного полушария. В Северной Америке около 250 млн человек ведут индустриальный образ жизни. В Западной Европе, от Скандинавии до Италии, четверть миллиарда человек живет при индустриализме. К востоку находится «евро–российская» индустриальная зона — Восточная Европа и западная часть Советского Союза; и здесь в индустриальных обществах проживает еще четверть миллиарда человек. Наконец, мы переходим к азиатской индустриальной зоне, включающей в себя Японию, Гонконг, Сингапур, Тайвань, Австралию, Новую Зеландию, Южную Корею и материковый Китай, где тоже живет четверть миллиарда «индустриальных» человек. В совокупности индустриальная цивилизация охватывает, по самым приблизительным подсчетам, 1 млрд человек, т. е. четверть населения земного шара.
Несмотря на потрясающие различия в языке, культуре истории и политике — различия столь глубокие, что они бывают причиной военных конфликтов, все эти общества Второй волны имеют общие черты. На самом деле под этими хорошо известными различиями лежат скрытые от глаз сходные основные принципы.
И чтобы понять коллизии волн перемен в наши дни, мы должны уметь явственно различать параллельные структуры во всех индустриальных странах, видеть ту скрытую основу, которая присуща цивилизации Второй волны, ибо именно эта индустриальная основа и подвергается ныне сотрясению.
Необходимым предварительным условием всякой цивилизации, старой или новой, является энергия. Общества Первой волны использовали энергию «живых батарей» — мышечную силу человека или животных, — а также энергию солнца, ветра и воды. Леса вырубались для приготовления пищи и обогрева. Водяные колеса, в том числе те, которые использовали силу приливов, вращали жернова. Ветряные мельницы скрипели в полях. Домашние животные тянули плуги. Известно, что далее во время Французской революции Европа получала энергию от 14 млн лошадей и 24 млн быков[20]. Таким образом, все общества Первой волны эксплуатировали возобновляемые источники энергии. Природа действительно могла восстанавливать вырубленные леса, ветер постоянно наполнял паруса, реки неустанно крутили медленно вращающиеся колеса. Даже животные и люди были «энергетическими рабами», которых можно было заменить.
Все общества Второй волны начали извлекать нужную им энергию из угля, газа и нефти — из ископаемого топлива, которое невосстановимо. Этот революционный сдвиг, начавшийся после того, как Ньюкомен[21] изобрел работающий паровой двигатель, означает, что впервые цивилизация разрушает основной капитал природы, а не просто живет тем, что природа ей предоставила[22].
Это погружение в энергетические запасы земли послужило скрытой дотацией для роста индустриальной цивилизации, сильно ускорившей ее экономический прогресс. С тех пор и до нашего времени везде, где только проходила Вторая волна, народы создавали огромные технологические и экономические структуры, исходя из предположения, что дешевое ископаемое топливо будет доступным бесконечно долго. И в капиталистическом, и в коммунистическом индустриальном обществе, на Востоке и на Западе стал очевиден один и тот же сдвиг — от рассредоточенной энергии — к концентрированной, от возобновляемой — к невозобновляемой, от многих разных источников и видов топлива — к немногим. Ископаемое топливо послужило энергетической базой для всех обществ Второй волны.
Скачок к новой энергетической системе происходил параллельно с гигантскими достижениями в технологии. Общества Первой волны полагались на то, что Витрувий[23] 2 тыс. лет назад назвал «необходимыми изобретениями»[24]. Но эти первоначальные лебедки и клинья, катапульты, прессы для винограда, рычаги и подъемные механизмы — все они использовались главным образом для того, чтобы увеличить силу человеческих мускулов или мышц домашних животных.
Вторая волна подняла технологию на совершенно новый уровень. Она породила гигантские электромеханические машины, приводящие в движение различные детали, ремни, шланги, подшипники и болты, движущиеся с грохотом и треском. И эти новые машины не просто увеличивали силу живых мышц. Индустриальная цивилизация развила технологию органов чувств, создавая машины, которые могли слышать, видеть и осязать с гораздо большей точностью, чем на это способны люди[25]. Она породила технологию чрева, изобретая машины, предназначенные для того, чтобы создавать в бесконечной прогрессии новые машины, т. е. станки для производства машин[26]. Еще более важно то, что она объединила множество связанных друг с другом машин под одной крышей, создавая фабрики и заводы и, в конце концов, — поточные линии внутри одного предприятия.
На этой технологической основе быстро выросло множество видов промышленного производства, окончательно определивших облик цивилизации Второй волны. Вначале это была угольная и текстильная промышленность, а также железные дороги, затем — производство стали, автомашин, алюминия, химических веществ и электрооборудования. Возникли гигантские промышленные города: Лилль и Манчестер — центры текстильной промышленности, Детройт — центр автомобильной промышленности, Эссен и позже Магнитогорск — центры сталелитейного производства, и помимо них — сотни других.
Из этих индустриальных центров поступало бесконечное количество одинаковой продукции — рубашки, туфли, автомобили, часы, игрушки, мыло, шампуни, фотоаппараты, автоматические ружья и электрические моторы. Новая технология, питаемая новой энергетической системой, открыла двери для массового производства.
Однако массовое производство не имело бы смысла без соответствующих изменений в системе распределения. В обществах Первой волны товары изготовлялись обычно вручную. Продукты создавались в единственном экземпляре по предварительному заказу. То же, большей частью, относилось и к их распределению.
Верно, что крупные торговые компании были созданы торговцами в расширяющихся брешах старого феодального порядка на Западе. Эти компании открыли торговые пути по всему миру, организовали охрану кораблей и караванов верблюдов. Они продавали стекло, бумагу, шелк, мускатный орех, чай, вино, шерсть, индиго и мэйс (сушеная шелуха мускатного ореха. — Прим. перев. ).
Большинство этих товаров попадало к потребителям благодаря мелким лавочникам, а также разносчикам товаров, которые доставляли их в сельскую местность на своих спинах или в повозках. Никуда не годные средства связи и примитивный транспорт очень сильно ограничивали рынок. Мелкие лавочники и странствующие поставщики могли предложить покупателям лишь очень скудный список товаров, и часто того или иного наименования у них могло не быть месяцами или даже годами[27].
Вторая волна произвела изменения в этой скрипучей, перегруженной системе распределения, которые были по–своему не менее радикальны, чем гораздо более широко известные достижения в сфере производства. Железные дороги, автомагистрали и каналы открыли доступ к районам, расположенным в глубине страны, и вместе с индустриализмом пришли «дворцы торговли» — первые универсальные магазины. Возникли сложные сети маклеров, оптовых торговцев, комиссионных агентов и представителей поставщиков. В 1871 г. Джордж Хантингтон Хартфорд, первый магазин которого в Нью–Йорке был окрашен в красный цвет, а кассовая кабина в нем походила по форме на китайскую пагоду, сделал для распределения товаров то же, что Генри Форд сделал позже для их производства. Он перевел распределение на совершенно новую ступень, создав первую в мире гигантскую систему однотипных розничных магазинов — Великую Атлантическую и Тихоокеанскую Чайную Компанию[28].
Распределение товаров, изготовленных на заказ, уступило место массовому распределению и массовой торговле, которые стали столь же привычным и основным компонентом всех индустриальных обществ, как и машины.
Поэтому, если мы рассматриваем эти перемены в совокупности, мы видим преобразование того, что можно было бы назвать «техносферой». Все общества — «примитивные», сельскохозяйственные или индустриальные — пользуются энергией; все они производят какие–то вещи, и все они как–то распределяют их. Во всех обществах энергетическая система, система производства и система распределения — это взаимосвязанные компоненты некоего гораздо более крупного целого. Это целое и является техносферой, имеющей свою особую форму на каждом этапе социального развития. Когда Вторая волна растекалась по планете, сельскохозяйственная техносфера была замещена индустриальной: необновляемые источники энергии были непосредственно включены в систему массового производства, которая, в свою очередь, поставляла товары в высокоразвитую систему массового распределения.
Однако эта техносфера Второй волны нуждалась в адекватно революционизированной «социосфере», которая была бы к ней приспособлена. Она требовала радикально новых форм социальной организации.
Например, до индустриальной революции формы семьи были неодинаковы в разных местах. Когда господствовало сельское хозяйство, люди обычно жили в больших семьях, включавших в себя несколько поколений, вместе с дядями, тетями, родней со стороны мужа или жены, дедушками, бабушками и двоюродными братьями или сестрами, причем все они обитали под одной крышей и работали вместе как производственная ячейка («общая семья» в Индии, «задруга» на Балканах, «большая семья» в Восточной Европе)[29]. И семья тогда была неподвижной — она своими корнями уходила в землю[30].
Когда Вторая волна начала двигаться по обществам Первой волны, семьи испытали стресс от перемен. Внутри каждой такой семьи столкновение волновых фронтов выражалось в форме конфликтов, падений патриархальных авторитетов, изменений в отношениях между детьми и родителями, в новых понятиях о собственности. Когда экономическое производство сместилось с поля на завод, семья утратила возможность работать вместе как производственная ячейка. Чтобы получить рабочих для фабричного производства, ключевые функции семьи были распределены между новыми специализированными учреждениями. Воспитание ребенка было передано школе. Забота о пожилых людях перешла в ведение приютов для бедняков, домов для престарелых или частных лечебниц. Помимо всего этого, новому обществу была нужна мобильность. Ему требовались рабочие, которые могли бы в поисках работы переезжать с места на место.
Перегруженная престарелыми родственниками, больными и увечными, а также большим количеством детей, большая семья была чем угодно, но только не мобильной ячейкой. Поэтому постепенно и весьма болезненно структура семьи начала меняться. Разорванные миграцией в большие города, сотрясаемые экономическими бурями, семьи освобождались от нежелательных родственников, становясь меньше, мобильнее и все более приспособленными к потребностям новой техносферы.
Так называемая малая («нуклеарная») семья, состоящая из отца, матери и нескольких детей, не обремененная родственниками, стала стандартной, социально признанной «современной» моделью семьи во всех индустриальных обществах, как капиталистических, так и социалистических. Даже в Японии, где благодаря культу почитания предков престарелые играли особенно важную роль, большая семья, состоявшая из нескольких тесно связанных друг с другом поколений, начала разрушаться в связи с приходом Второй волны. Стало появляться все больше и больше малых семей.
Короче говоря, малая семья стала явной особенностью всех обществ Второй волны, по которой можно отличить их от обществ Первой волны столь же надежно, как по ископаемым энергетическим ресурсам, сталелитейным заводам или однотипным розничным магазинам, принадлежащим одной фирме.
Когда работа перестала протекать в поле или дома, возникла потребность в подготовке детей для фабричной жизни. Первые владельцы шахт, заводов и фабрик в Англии, находящейся в процессе индустриализации, обнаружили, как писал в 1835 г. Эндрю Юэ, что «людей, миновавших период полового созревания и занимавшихся ранее сельскохозяйственным трудом или каким–либо ремеслом, почти невозможно превратить в полезные производству рабочие руки»[31]. Если бы удалось приспособить к нуждам индустриальной системы молодых людей, то это сильно облегчило бы в дальнейшем проблемы дисциплины на производстве. Результатом решения этой проблемы явилась другая основная структура всех обществ Второй волны: массовое обучение. Построенное по фабричной модели, массовое образование включало в себя основы чтения, письма и арифметики, немножко истории и других предметов. Это был «явный учебный план». Однако под ним находился невидимый, или «скрытый учебный план», который был куда более основательным. Он состоял (и все еще состоит в большинстве индустриальных стран) из трех курсов, цель которых — научить пунктуальности, послушанию и выполнению механической, однообразной работы. Работа на производстве требовала людей с проворными, пригодными для поточной линии руками. Она требовала рабочих, которые безоговорочно выполняли бы указания, исходящие от начальства. И она требовала мужчин и женщин, готовых работать до изнеможения на машинах или в конторах, выполняя невероятно скучные, однообразные операции.
Таким образом, с середины XIX в. [32], когда Вторая волна пересекала на своем пути одну страну за другой, происходила последовательная экспансия образования: дети начинают ходить в школу во все более раннем возрасте, учебный год становится все длиннее и длиннее (в Соединенных Штатах его продолжительность в период от 1878 по 1956 г. выросла на 35% )[33], а число лет принудительной учебы в школе неуклонно растет[34].
Всеобщее образование, само собой разумеется, является шагом вперед на пути гуманизации человечества. Как заявляла в 1829 г. в «Нью–Йорк–сити» одна группа промышленных рабочих, «мы смотрим на образование как на величайшее благо, дарованное человечеству наряду с жизнью и свободой»[35]. И тем не менее, школы Второй волны подвергали механической обработке одно за другим поколения молодых людей, готовя из них податливую унифицированную рабочую силу, в которой нуждалась электромеханическая технология и поточные линии на производстве.
В совокупности малая семья и школа фабричного типа образовали часть единой интегрированной системы для подготовки молодых людей к их роли в индустриальном обществе. И в этом отношении общества Второй волны, независимо от того, были ли они капиталистическими или социалистическими, северными или южными, — все они одинаковы.
Во всех обществах Второй волны возникла третья организация, осуществляющая социальный надзор за первыми двумя. Это изобретение известно под названием «корпорация». До того как это произошло, типичным деловым предприятием владел или отдельный человек, или семья, или товарищество. Корпорации были исключительно редки.
Даже во времена Американской революции, согласно Артуру Дьюингу[36], специалисту по истории бизнеса, «никто не мог бы подумать», что корпорация, а не товарищества и индивидуальные владельцы, могут стать основной формой организационного бизнеса. Совсем недавно, в 1800 г., в Соединенных Штатах было только 335 корпораций, большая часть которых занималась строительством каналов или прокладкой автомобильных дорог[37].
Рост массового производства изменил все это. Технологии Второй волны требовали гигантских вложений капитала — больших, чем это могли предоставить отдельные люди или даже небольшие группы. Поскольку индивидуальные владельцы или партнеры, вкладывая деньги, каждый раз ставили на карту свою судьбу, они неохотно тратили деньги на слишком обширные или рискованные проекты. Чтобы подбодрить их, была придумана концепция ограниченной ответственности. Если какая–либо корпорация терпит крах, то инвестор теряет только ту сумму, которую он внес, и ни капли больше. Эта инновация открыла шлюзовые ворота для инвестиций.
Более того, корпорацию стали рассматривать как «вечное существо», в том смысле, что она может пережить своих исходных инвесторов[38]. В свою очередь, это означало, что она способна осуществлять весьма долгосрочные планы и заниматься крупными проектами, невозможными ранее.
К 1901 г. на сцену вышла первая в мире корпорация с капиталом в 1 млрд долл. — «United States Steel»; она сконцентрировала невообразимо крупные активы. К 1919 г. было уже полдюжины таких бегемотов. На самом деле крупные корпорации стали такой особенностью экономической жизни индустриальных наций, которая присуща и социалистическим, и коммунистическим обществам, где имеются различия в форме, но существо (в том, что касается организации) во многом остается тем же самым[39]. Взятые в совокупности, эти три структуры — малая семья, обучение фабричного типа и гигантские корпорации — стали определяющими социальными учреждениями всех обществ Второй волны.
Таким образом, повсюду в мире Второй волны, как в Японии, так и в Швейцарии, Великобритании, Польше, Соединенных Штатах и Советском Союзе[40], большинство людей двигалось по одной и той же стандартной жизненной траектории: воспитанные в малых семьях, они шли в потоке через школы фабричного типа, а затем поступали на службу в крупную корпорацию, частную или государственную. На каждом этапе жизненного пути человек находится под контролем одного из главных институтов Второй волны.
Вокруг этих трех стержневых институтов возникло множество других организаций. Правительственные министерства, спортивные клубы, церкви, торговые палаты, профсоюзы, профессиональные организации, политические партии, библиотеки, этнические объединения, группы совместного отдыха и тысячи других появились в кильватере Второй волны, создавая исключительно сложную организационную экологию, требующую обслуживания каждой группы, координации и уравновешивания интересов всех групп.
На первый взгляд, разнообразие этих групп наводит на мысль об их случайности или хаосе. Однако более пристальное рассмотрение обнаруживает в этом некий глубоко скрытый шаблон. В любой из стран Второй волны изобретатели в социальной сфере, считающие, что фабрика или завод являются наиболее прогрессивным и эффективным органом производства, пытались воплотить свои принципы и в другие организации. Таким образом, школам, больницам, тюрьмам, правительственным структурам и другим организациям присущи многие черты фабрично–заводского производства с его разделением труда, с иерархической структурой и полной безликостью.
И даже в искусстве мы находим некоторые принципы, свойственные фабричному производству. Музыканты, художники, композиторы и писатели работают не для какого–либо покровителя, как это было принято в период долгого господства сельскохозяйственной цивилизации, а все больше зависят от милости рыночной площади. Все в большей степени они превращаются в «товары», предназначенные для анонимных потребителей. И поскольку этот сдвиг происходит в каждой стране Второй волны, меняется сама структура артистической деятельности.
Ярким примером этого является музыка. Когда Вторая волна докатилась до разных стран, повсюду — в том числе в Лондоне, Вене и Париже — начали появляться концертные залы. Вместе с ними возникли театральные кассы и импресарио — люди, которые финансировали создание музыки, а затем продавали билеты ее потребителям.
Чем больше билетов мог продать такой человек, тем больше денег он, естественно, мог сделать. Поэтому в зале становилось все больше мест. Крупные концертные залы требовали в свою очередь все более громкого звучания — музыки, которая была бы хорошо слышна даже в самом последнем ряду. В результате произошел сдвиг от камерных к симфоническим формам.
Курт Закс говорит в своей пользующейся авторитетом книге «История музыкальных инструментов»: «Переход от аристократической культуры к демократической, происшедший в XVIII столетии, заменил небольшие салоны все более и более гигантскими концертными залами, которые требовали большой силы звука»[41]. Поскольку еще не было соответствующих технических средств, то для того чтобы создать необходимую громкость, на сцене стали увеличивать число инструментов и исполнителей. Таким образом были созданы современные симфонические оркестры, и именно для этого индустриального нововведения написали свои великолепные симфонии Бетховен, Мендельсон, Шуберт и Брамс.
Даже во внутренней структуре самого оркестра отразились некоторые особенности фабричной организации. Вначале симфонический оркестр не имел руководителя или же им руководил кто–либо из исполнителей. Позже музыканты, как рабочие на заводе или служащие в бюрократической конторе, были разделены на отделы (инструментальные группы), каждый из которых вносил свой вклад в общий продукт (музыку) и был управляем сверху менеджером (дирижером) или кем–либо из административной иерархии (первой скрипкой или руководителем группы). Учреждение продавало свой товар на массовый рынок, добавляя к своему продукту еще и фонографические записи. Так родилась музыкальная фабрика.
История оркестра служит лишь одной иллюстрацией того, как возникла социосфера Второй волны с ее тремя стержневыми институтами и тысячами самых разных организаций, каждая из которых была приспособлена к запросам и стилю индустриальной техносферы. Но цивилизация — это нечто большее, чем простая техносфера и находящаяся с ней в паре социосфера. Все цивилизации нуждаются также в «инфосфере», чтобы создавать и распространять информацию, и здесь перемены, принесенные Второй волной, также были исключительно яркими.
Все группы людей, от «примитивных» времен до сегодняшнего дня, зависят от общения людей друг с другом, лицом к лицу. Но для того чтобы послать сообщение через пространство и время, требуются определенные устройства. Говорят, что у древних персов была сеть башен, или «звуковых столбов», на которых располагались люди с громкими, пронзительными голосами, криками передающие сообщения от башни к башне. Римляне действовали при помощи развитой службы посланников, называемой cursus publicus. В период между 1305 г. и началом 1800–х годов почтовая экспресс–служба «Дом Таксиса», использовавшая перекладных лошадей или пони, охватывала всю Европу. К 1628 г. в ней были заняты 25 тыс. человек. Ее курьеры в голубых и серебряных униформах пересекали континент, перевозя различные послания и осуществляя связь между принцами и генералами, торговцами и ростовщиками.
Во время цивилизации Первой волны все эти каналы связи были предназначены только для богатых и власть имущих, обычные люди не имели к ним доступа. Как отмечает историк Лаурин Зиллиакус, даже на «попытки послать письма другими способами» власти «смотрели с подозрением или вообще запрещали это»[42]. Коротко говоря, если непосредственный, лицом к лицу, обмен информацией был доступен всем, то возникшие способы передачи информации за пределы семьи или поселения были в значительной мере закрыты для простых людей и использовались лишь для целей социального или политического контроля. В действительности они представляли собой оружие избранных.
Вторая волна, вовлекая в свою сферу страну за страной, полностью уничтожила эту коммуникационную монополию. Это произошло не потому, что богатые и могущественные люди внезапно стали альтруистами, а потому, что технология и массовое производство Второй волны потребовали «массивных» движений информации, с которыми просто не могли справиться старые каналы связи.
Информация, необходимая для экономического производства в «примитивных» обществах и обществах Первой волны, относительно проста, ее можно получить от кого–нибудь, кто находится поблизости, в виде устного сообщения или жеста. Напротив, экономика Второй волны нуждается в тесной координации работы, выполненной в разных местах. При этом должно создаваться и тщательно распределяться не только сырье, но и огромное количество информации.
По этой причине, как только Вторая волна набирала силу, каждая страна начинала быстро создавать почтовую службу. Почта была таким же ярким и социально полезным изобретением, как и волокноотделитель или прядильная машина, почта вызывала сильнейший энтузиазм, в значительной степени забытый в наше время. Американский оратор Эдвард Эверетт выразил это так: «Я вынужден рассматривать почтовую службу — наряду с христианством — как правую руку нашей современной цивилизации»[43].
Действительно, почтовая служба предоставила первый широко открытый канал для коммуникаций в индустриальную эру. К 1837 г. Британская почтовая служба передавала не только сообщения для элиты; в год она осуществляла огромное по тем временам число отправлений — 88 млн. К 1960 г., т. е. примерно в то время, когда индустриальная эра достигла максимума и когда начала подниматься Третья волна, это число выросло уже до 10 млрд. В том же году почта Соединенных Штатов доставила каждому американцу (мужчине, женщине или ребенку) по 355 отправлений, посланных внутри страны[44].
Вал почтовых сообщений, сопровождающий индустриальную революцию, — отнюдь не весь объем информации, который шел в кильватере Второй волны. Гораздо большее количество сообщений распространялось посредством того, что можно определить как «микропочтовые системы» внутри крупных организаций. Докладные записки — это письма, которые никогда не попадают в общественные коммуникационные каналы. В 1955 г., когда Вторая волна достигла своего пика в Соединенных Штатах, гуверовская комиссия заглянула в папки с делами трех крупных корпораций. Обнаружилось, что на каждого служащего, числящегося в платежной ведомости, приходилось соответственно по 34 тыс., 56 тыс. и 64 тыс. документов и докладных записок![45]
Но растущие, как грибы, информационные потребности индустриальных обществ не могли обойтись одними только письменными сообщениями. Таким образом, в XIX в. были изобретены телефон и телеграф, также призванные к тому, чтобы принять на себя часть постоянно растущей коммуникационной нагрузки. К 1960 г. американцы делали около 256 млн телефонных вызовов в день, т. е. свыше 93 млрд в год, и даже самые совершенные в мире телефонные системы и сети часто оказывались перегруженными[46].
По существу эти системы служили для передачи сообщений от одного отправителя к одному получателю в какой–то момент времени. Однако обществу, развивающему массовое производство и массовое потребление, требовалось передавать и массовые сообщения — от одного отправителя одновременно ко многим получателям. В отличие от предпринимателя доиндустриальной эпохи, который, если ему это было нужно, лично мог навестить каждого из своих рабочих у них дома, предприниматель индустриального периода не может общаться с тысячами своих рабочих один на один. Еще труднее встретиться со своими покупателями продавцам или распространителям массовой продукции. Общества Второй волны нуждались в мощных средствах передачи одного и того же сообщения одновременно многим людям, которые обеспечивали бы связь быстро, дешево и надежно; неудивительно, что такие средства были изобретены.
Почтовая служба могла в принципе передать одно и то же сообщение миллионам людей, но этого нельзя было сделать быстро. Телефоны могли передавать сообщения быстро, но — не миллионам людей одновременно[47]. Эта брешь оказалась заполненной благодаря средствам массовой информации.
Конечно, в наши дни массовая циркуляция газет и журналов — столь привычный компонент повседневной жизни каждой индустриальной страны, что это считается само собой разумеющимся. Однако рост тиражей средств массовой информации внутри страны отражал одновременное развитие многих новых промышленных технологий и социальных форм. Так, как пишет Жан–Луи Серван–Шрайбер, он стал возможным благодаря ряду одновременно действующих факторов: «поездам, перевозящим публикации в пределах страны (европейского размера) за один день; копировальным устройствам, способным изготовить десятки миллионов копий за несколько часов; телефонной и телеграфной сети... и кроме того, массовому умению читать, приобретенному благодаря обязательному обучению, и службам, необходимым для массового распределения этой продукции»[48].
В средствах массовой информации, от газет и радио до кино и телевидения, — повсюду мы опять–таки обнаруживаем основные принципы фабричного производства. Все они штампуют одинаковые сообщения для миллионов мозгов, так же как фабрика штампует один и тот же товар, чтобы он использовался в миллионах домов. Стандартизованные, массово изготовленные «факты», двойники стандартизованных, массово изготовленных продуктов, поступают от немногочисленных фабрик по изготовлению образов (image–factories) к миллионам потребителей. Без этой обширной и мощной системы информации, передающейся по разным каналам, индустриальная цивилизация не смогла бы оформиться и надежно функционировать.
Таким образом, во всех индустриальных обществах, как в капиталистических, так и в социалистических, выросла хорошо разработанная инфосфера — коммуникационные каналы, посредством которых индивидуальные и массовые сообщения могут распределяться столь же эффективно, как товары и сырье. Эта инфосфера переплелась с техно– и социосферами, которые она обслуживает, помогая интегрировать экономическое производство с поведением отдельных людей.
Каждая из этих сфер выполняла ключевую функцию в более крупной системе и не могла бы существовать без остальных. Техносфера создавала и распределяла материальные ценности; социосфера, вместе с тысячами связанных с ней организаций, распределяла роли отдельных людей в системе, а инфосфера — информацию, необходимую для работы всей системы. Все вместе они образовывали основную архитектуру общества.
Таким образом, мы имеем здесь в схематическом виде структуры, общие для всех стран Второй волны, независимо от их культурных и климатических различий, независимо от их этнических и религиозных традиций, независимо от того, называют ли они себя капиталистическими или коммунистическими.
Эти параллельные структуры, являющиеся основными как в Советском Союзе и Венгрии, так и в Западной Германии, Франции или Канаде, определяют границы, внутри которых только и могут проявляться политические, социальные и культурные различия. Повсюду они возникали после мучительных политических, культурных и экономических сражений между теми, кто пытался сохранить старые структуры Первой волны, и теми, кто понимал, что только новая цивилизация сможет решить болезненные проблемы старого мира.
Вторая волна принесла с собой небывалый рост человеческих надежд. В первое время мужчины и женщины осмеливались верить, что бедность, голод, болезни и тирания могут быть преодолены. Утопические писатели и философы, от аббата Морелли[49] и Роберта Оуэна[50] до Сен–Симона[51], Фурье[52], Прудона[53], Луи Бланка[54], Эдуарда Беллами[55] и пары десятков других, видели в зарождающейся индустриальной цивилизации потенциальные возможности для установления мира, гармонии, всеобщей занятости, равенства во владении богатством или в возможностях его достижения, конец передаваемых по наследству привилегий, конец всех тех условий, которые казались неизменны.
Если сегодня индустриальная цивилизация кажется нам чем–то далеким от этой утопии, если на самом деле она выглядит жестокой, деспотической, мрачной и безотрадной, опасной в экологическом отношении, склонной к войнам, психологически репрессивной, мы должны понять, почему это так. Мы сможем ответить на этот вопрос только тогда, когда посмотрим на гигантский клин, который расщепил душу Второй волны на две борющиеся друг с другом части.
Вторая волна, как некая ядерная цепная реакция, резко расщепила два аспекта нашей жизни, которые до сих пор всегда составляли единое целое. Она вбила гигантский невидимый клин в нашу экономику, в наши души и даже в наш сексуальный склад.
На одном уровне индустриальная революция создала замечательно интегрированную социальную систему со своими особыми технологиями, со своими собственными социальными институтами и своими собственными информационными каналами, причем все они хорошо подогнаны друг к другу. Однако на другом уровне она разрушила лежащее в ее основе единство общества, создавая стиль жизни, полный экономической напряженности, социальных конфликтов и психологического нездоровья. И только если мы поймем, каким образом этот невидимый клин формировал нашу жизнь в эру Второй волны, мы сможем в полной мере оценить влияние Третьей волны, которая уже сегодня начинает переделывать нас по–своему.
Две половинки человеческой жизни, которые разделила Вторая волна, — это производство и потребление. Например, мы привыкли думать о самих себе как о производителях или потребителях. Но так было не всегда. До индустриальной революции основная масса всех продуктов питания, товаров и услуг, создаваемых людьми, потреблялась самими производителями, их семьями или очень тонким слоем элиты, которому удавалось наскрести избытки для своего собственного использования.
В большинстве сельскохозяйственных обществ значительную часть населения составляли крестьяне, которые жили вместе в небольших, полуизолированных сообществах. Они жили на диете, достаточной, чтобы не умереть с голоду, выращивая ровно столько, сколько нужно, чтобы поддержать собственную жизнь и хорошо обеспечить своих хозяев. Не имея возможности долго хранить пищевые продукты, дорог, чтобы отвезти их на далеко расположенный рынок, и хорошо понимая, что любые излишки, если они появятся, скорее всего будут конфискованы рабовладельцем или феодалом, они не имели и сильного побуждения к улучшению технологии или увеличению своего производства[56].
Конечно, существовала торговля. Мы знаем, что небольшое количество отважных торговцев переправляли товары за тысячи миль при помощи верблюдов, тележек или лодок. Мы знаем, что вырастали города, зависящие от деревень, доставлявших им продукты питания. В 1519 г., когда испанцы появились в Мехико, они были поражены, увидев, что тысячи человек в Тлателолко заняты покупкой и продажей украшений, драгоценных металлов, рабов, сандалий, одежды, шоколада, веревок, кож, индюшек, овощей, кроликов, собак и глиняной посуды самого разного вида[57]. «The Fugger Newsletter», частные официальные сообщения для немецких банкиров в XVI и XVII вв., красочно свидетельствуют о размерах торговли в тот период. Так, письмо из индийского Кочина описывает подробно переживания одного европейского торговца, который прибыл на пяти судах, чтобы закупить перец для транспортировки его в Европу. Он объясняет, что иметь «склад перца — это хорошее занятие, но оно требует огромного энтузиазма и упорства»[58]. Этот торговец вез морем на европейский рынок также гвоздику, мускатный орех, муку, корицу, мэйс и различные лекарственные средства.
Тем не менее в масштабах истории вся эта коммерция представляла собой лишь ничтожно малый элемент, если ее сравнить с размерами продукции, производимой сельскохозяйственными рабами или крепостными для непосредственного использования ими самими. Даже в конце XVI столетия, согласно Фернану Броделю[59], историческое исследование которого в отношении этого периода остается непревзойденным, вся средиземноморская область — от Франции и Испании на одном конце и до Турции на другом — снабжала продуктами питания население, состоящее из 60–70 млн человек, 90% которых занимались сельским хозяйством и производили лишь очень небольшое количество товаров на продажу. Как пишет Бродель, «60 или, может быть, 70% всей продукции Средиземноморья никогда не поступало на рынок»[60]. И если таково было положение дел в средиземноморском регионе, то что же можно сказать о Северной Европе, где каменистая почва и длинные холодные зимы создавали еще большие трудности для того, чтобы крестьяне могли получить какие–либо излишки на своей земле?
Понять Третью волну нам поможет осознание того факта, что перед индустриальной революцией экономика Первой волны состояла из двух секторов. В секторе А люди производили продукты для собственного использования. В секторе Б — для торговли или обмена Сектор А был огромным; сектор Б — ничтожным. Поэтому для большинства людей производство и потребление сливались в единственную функцию жизнеобеспечения[61]. Это единство было столь полным, что греки, римляне и европейцы в средние века вообще не проводили различия между этими категориями. В их языке даже не было слова для обозначения такого понятия, как потребитель. На протяжении всей эры Первой волны лишь очень незначительный процент населения находился в зависимости от рынка; большинство людей жило вне его. По словам историка Р. Г. Тони, «денежные операции были узенькой каемкой на мире натурального хозяйства».
Вторая волна резко изменила эту ситуацию. Вместо самодостаточных по существу людей и сообществ она впервые в истории создала такую ситуацию, при которой подавляющее количество всех продуктов, товаров и услуг стало предоставляться для продажи, меновой торговли или обмена. Она действительно смела с лица земли товары, производимые для собственного употребления, т. е. для использования тем, кто их произвел, для его (или ее) семьи, и создала цивилизацию, в которой почти никто, в том числе и фермер, не является больше самодостаточным. Каждый человек стал почти полностью зависеть от товаров или услуг, производимых кем–то другим.
Коротко говоря, индустриализм разрушил единство производства и потребления и отделил производителя от потребителя[62]. Единое хозяйство Первой волны было преобразовано в расщепленную экономику Второй волны.
Последствия этого раскола обнаружились очень быстро. Но и теперь мы понимаем их очень плохо. Во–первых, рыночная площадь — когда–то малозаметное, периферическое явление — сместилась в самый центр жизненного водоворота. Хозяйство стало «рыночным». И это произошло и в капиталистической, и в социалистической индустриальной экономике.
Западные экономисты предпочитают думать о рынке как о чисто капиталистическом феномене жизни и часто используют этот термин как синоним «экономики свободного предпринимательства». Однако из истории мы знаем, что обмен и рыночная площадь возникли раньше и независимо от прибыли. Ибо рынок, в собственном смысле слова, это не более, чем система обмена, как бы коммутатор, благодаря которому товары или услуги, подобно сообщениям, направляются к местам своего назначения. Рынок не является капиталистическим по своей природе. Такой коммутатор играет столь же существенную роль в социалистическом индустриальном обществе, сколь и в индустриализме, ориентированном на получение прибыли.[63]
Коротко говоря, как только возникла Вторая волна и целью производства стало не использование продукции, а ее обмен, тогда же должен был появиться механизм, посредством которого мог бы осуществляться обмен. Должен был возникнуть рынок. Но рынок не был пассивным. Историк–экономист Карл Полани показал, как рынок, который в ранних обществах играл роль, подчиненную социальным, религиозным или культурным целям, сам стал определять цели индустриальных обществ. Большинство людей были буквально всосаны в денежную систему. Коммерческие ценности стали главными, экономический рост, определаемый размерами рынка, стал первоочередной целью всех правительств, будь они капиталистическими или социалистическими.
Рынок оказался склонным к экспансии, самоусиливающимся учреждением. Как начальное разделение труда стимулировало в первую очередь развитие торговли, так теперь само существование рынка, или коммутатора, стимулирует дальнейшее разделение труда и приводит к резкому росту его производительности. Самоусиливающийся процесс был приведен в движение.
Эта взрывоподобная экспансия рынка внесла свой вклад в самый быстрый рост жизненного уровня, который когда–либо переживал мир.
Однако обнаружилось, что правительства Второй волны все в большей степени страдают в своей политике от конфликта нового вида, порожденного расколом между производством и потреблением. То особое значение, которое марксисты придавали классовой борьбе, постоянно затемняло более мощный, более глубокий конфликт, возникший между требованиями производителей (как рабочих, так и предпринимателей) более высокой заработной платы, прибыли и пенсий, с одной стороны, и противоположных требований потребителей (включая сюда и тех же производителей), стремящихся к низким ценам. Качели экономической политики работали на этой точке опоры.
Рост движения потребителей в Соединенных Штатах, нынешние восстания в Польше против утвержденного правительством повышения цен, бесконечно бушующие дебаты о ценах и политике в отношении доходов в Великобритании, страшная идеологическая борьба в Советском Союзе по вопросу о том, что должно быть более приоритетным — тяжелая промышленность или производство товаров народного потребления, — все это разные стороны глубокого конфликта, порожденного расщеплением между производством и потреблением в любом обществе, капиталистическом или социалистическом. Не только политика, но и культура тоже сформирована этим расщеплением, ибо она создала самую жадную, думающую только о деньгах, коммерциализованную и расчетливую цивилизацию, какой не знала история. Необязательно быть марксистом, чтобы согласиться со знаменитым обличением «Коммунистического манифеста»: новое общество «не оставило между людьми никакой другой связи, кроме голого интереса, бессердечного чистогана». Личные отношения, семейные связи, любовь, дружба, связь с соседями и земляками, — все пропиталось духом коммерческого своекорыстия.
Маркс был совершенно прав, выявляя эту дегуманизацию межличностных связей; однако он был не прав, приписывая этот процесс капитализму. Конечно, он писал в то время, когда единственное индустриальное общество, доступное его наблюдению, было капиталистическим по форме. В наши дни, после более чем 50–летнего опыта индустриальных обществ, базирующихся на социализме, или, по меньшей мере, на государственном социализме, мы знаем, что неуемная жажда наживы, коммерческая коррупция и сведение человеческих взаимоотношений к сугубо экономическим категориям не являются монополией системы, ориентированной на прибыль.
Всепоглощающая забота о деньгах, товарах и вещах присуща не капитализму или социализму, а индустриализму. Это отражение той центральной роли, которую занимает рынок во всех обществах, где производство отделено от потребления, где каждый человек зависит от рынка, а не от своих навыков, служащих удовлетворению жизненных потребностей.
В таком обществе, независимо от его политической структуры, покупаются, продаются, являются предметом торговли и обмена не только продукты труда, но и сам труд, идеи, искусство, а также и душа человека. Западный агент по закупкам, который кладет себе в карман незаконно полученные комиссионные, не так уж сильно отличается от советского издателя, берущего взятки от авторов в обмен на одобрение их работ для публикации, или от водопроводчика, требующего бутылку водки за работу, за которую он получает зарплату. Французский, британский или американский писатель или художник, который пишет или рисует только за деньги, не столь уж отличен от польского, чешского или советского писателя, художника или драматурга, который продает свою свободу творчества за такие экономические блага, как дача, премия, возможность купить новую машину или другие дефицитные товары.
Такая коррупция внутренне присуща состоянию «развода» между производством и потреблением. Истинная потребность рынка, или коммутатора, — восстановить связь между потребителем и производителем, переместить товары от производителя к потребителю, — необходимым образом наделяет тех, кто контролирует рынок, непомерно большой властью, независимо от той риторики, которая используется для обоснования этой власти.
Этот отрыв производства от потребления, который стал определяющей особенностью всех индустриальных обществ, или обществ Второй волны, оказал воздействие даже на наши души и на наши представления о личности[64]. На поведение стали смотреть как на набор сделок. Вместо общества, основанного на дружбе, кровном родстве, племенной или феодальной принадлежности, в кильватере Второй волны возникла цивилизация, основанная на контрактных узах, истинных или предполагаемых. В наше время даже мужья и жены говорят о брачных контрактах.
В то же время расщепление этих двух аспектов — потребителя и производителя — внутри человека привело к раздвоению его личности. Один и тот же человек, который в качестве производителя воспитывался семьей, школой и начальством на работе так, чтобы ограничивать свои желания, быть дисциплинированным, контролируемым, ограниченным, послушным, т. е. быть игроком своей команды, в то же время, будучи потребителем, приучен к тому, чтобы добиваться немедленного удовлетворения своих желаний, быть скорее жизнелюбивым, чем расчетливым, избегать дисциплины, стремиться к личному удовольствию, — т. е., коротко говоря, быть совершенно другим человеком. В западных странах вся огневая мощь рекламы натренирована на потребителя, побуждая его брать деньги в долг, покупать тогда, когда захочется, «лети сейчас, плати потом» и, поступая таким образом, исполнять свой патриотический долг, поддерживая движение экономического механизма.
Наконец, тот же самый гигантский клин, который отколол производителя от потребителя в обществах Второй волны, расколол и сам труд, выделив внутри этой категории два неравноценных сорта. Это имело огромное влияние на семейную жизнь, роли сексуальных партнеров и на внутреннюю жизнь каждого из нас как индивида.
Один из наиболее обычных сексуальных стереотипов индустриального общества определяет мужчин как «объективных» в своей ориентации, а женщин — как «субъективных». Если здесь и есть зернышко истины, то, вероятно, оно лежит не в некоей фиксированной биологической реальности, но в психологических эффектах невидимого клина.
В обществах Первой волны большая часть работы выполнялась в поле или дома, причем все большое семейство трудилось вместе как экономическая ячейка, а значительная часть продукции предназначалась для потребления внутри деревни или феодального поместья. Жизнь на работе и жизнь дома были слиты друг с другом. И поскольку каждая деревня была в основном самодостаточна, то успех, достигнутый крестьянами в одном месте, никак не зависел от того, что случилось в другом. Даже внутри одной производственной ячейки большинство тружеников выполняли множество задач, меняя свои функции в связи с потребностями сезона, из–за болезни или по своему выбору. Разделение труда в доиндустриальный период было весьма примитивным. Вследствие этого труд в сельскохозяйственных обществах Первой волны характеризовался низким уровнем взаимозависимости.
Вторая волна, перекатываясь через Англию, Францию, Германию и другие страны, перенесла работу с поля и из дома на фабрику и ввела гораздо более высокий уровень взаимозависимости. Теперь работа стала требовать коллективных усилий, разделения труда, координации и интеграции различной деятельности. Успех работы стал зависеть от тщательно спланированного совместного поведения тысяч широко разбросанных людей, многие из которых и в глаза не видели друг друга. Невыполнение каким–либо крупным сталелитейным заводом или стекольным заводом поставок, необходимых для автомобильного предприятия, может при определенных обстоятельствах иметь последствия, охватывающие всю индустрию или же региональную экономику.
Коллизия между работами с низким и высоким уровнем взаимозависимости приводила к серьезным конфликтам ролей, ответственности и вознаграждений. Например, старые собственники предприятий сокрушались, что их рабочие безответственны: они мало заботились об эффективности предприятия, отправлялись на рыбалку тогда, когда они были особенно нужны, предавались грубым развлечениям или пьянствовали. На самом деле большинство промышленных рабочих в начале индустриального периода были сельскими жителями, которые привыкли к низкому уровню взаимозависимости и в большей или меньшей мере не понимали своей роли в общем процессе производства или в неудачах, поломках, неисправной работе, вызванных их «безответственностью». Кроме того, поскольку большинство из них получали ничтожные зарплаты, у них не могло быть сильного желания волноваться о своей работе.
В столкновении этих двух систем труда новые формы работы, как казалось, одержали триумфальную победу. Все больше и больше производство переходило на заводы и в конторы. Сельская местность лишалась своего населения. Миллионы рабочих стали частью сетей с высоким уровнем взаимозависимости. Работа Второй волны оставила в тени отсталую старую форму, связанную с Первой волной.
Эта победа взаимозависимости над самодостаточностью никогда не была, однако, полностью доведена до конца. В одном месте старая форма работы упорно стояла на своем. Этим местом был дом.
Каждый дом оставался децентрализованной ячейкой, занятой биологическим воспроизводством, воспитанием детей и передачей культурных ценностей. Если в семье не было детей или же работа по воспитанию и подготовке их к жизни оказывалась неудачной, это вовсе не отражалось на выполнении тех же задач у семьи, живущей рядом. Другими словами, домашняя работа осталась активностью с низким уровнем взаимозависимости.
Домохозяйка продолжала, как и раньше, осуществлять ряд решающих экономических функций. Она «производила». Но она производила для Сектора А, т. е. для использования в своей собственной семье, а не для рынка.
Поскольку муж, вообще говоря, уходил из дома, чтобы заниматься прямой экономической деятельностью, то жена обычно оставалась на заднем плане, выполняя косвенную хозяйственную работу. Мужчина нес на себе ответственность за более прогрессивную с исторической точки зрения форму работы; а женщина продолжала заниматься более старой, более отсталой формой труда. Он как бы двигался в будущее, а она оставалась в прошлом.
Это разделение произвело раскол в личности и внутренней жизни. Общественная или коллективная природа фабрики и конторы, необходимость в координации и интеграции принесли с собой особое внимание к объективному анализу и объективным отношениям. Мужчины, подготовленные с детства к своей роли на предприятии, где они должны были продвигаться в мире взаимных зависимостей, поощрялись к тому, чтобы быть «объективными». Женщины, с самого своего рождения нацеленные на выполнение репродуктивной функции, воспитание детей и нудную домашнюю работу, т. е. деятельность, осуществляемую в значительной степени в социальной изоляции, — учились тому, чтобы быть «субъективными», и часто их считали лишенными способности к какому–либо рациональному аналитическому мышлению, которое, как полагали, требует объективности[65].
Неудивительно поэтому, что тех женщин, которые ушли от относительной изолированности домашнего хозяйства и включились во взаимозависимое производство, часто обвиняли в том, что они перестали быть женщинами, выросли холодными, грубыми и объективными.
Кроме того, стереотипы сексуальных различий и сексуальной роли мужчин и женщин стали еще более резкими из–за ошибочного отождествления мужчин с производством, а женщин — с потреблением, хотя мужчины также являются потребителями, а женщины — производителями. Коротко говоря, хотя женщины подвергались угнетению задолго до того, как Вторая волна начала катиться по земле, современную «битву обоих полов» можно проследить до конфликта между двумя стилями работы и далее — до разделения производства и потребления. Раскол экономики углубил также и сексуальный раскол.
Таким образом, очевидно, что как только невидимый клин отделил производителя от потребителя, за этим последовал ряд глубоких изменений: для того чтобы соединить их, должен был появиться рынок; возникли новые политические и социальные конфликты; определились новые сексуальные роли. Однако такой раскол означал и нечто гораздо большее. Он означал также, что все общества Второй волны должны были действовать сходным образом, удовлетворять одним и тем же основным требованиям. Не было никакой разницы в том, является ли прибыль целью производства или нет, являются ли «средства производства» общественными или частными, является ли рынок «свободным» или «плановым», является ли риторика капиталистической или социалистической.
Поскольку продукция предназначена для обмена, а не для непосредственного использования, поскольку она должна пройти через экономический коммутатор, или рынок, постольку должны соблюдаться определенные принципы Второй волны.
Как только эти принципы идентифицированы, обнажается скрытая динамика всех индустриальных обществ. Более того, мы можем предвидеть, как будут думать типичные люди Второй волны, ибо эти принципы представляют собой основные правила, совокупность поведенческих кодов цивилизации Второй волны.
У каждой цивилизации есть свой скрытый код — система правил или принципов, отражающихся во всех сферах ее деятельности, подобно некоему единому плану. С распространением индустриализма по всей планете становится зримым присущий ему уникальный внутренний план. Он состоит из системы шести взаимосвязанных принципов, программирующей поведение миллионов. Естественным образом вырастая из разрыва между производством и потреблением, эти принципы влияют на все аспекты человеческой жизни — от секса и спорта до работы и войны.
Сегодня большинство яростных конфликтов в наших школах, в бизнесе и в правительствах в действительности сконцентрированы именно на этой полудюжине принципов, поскольку люди Второй волны инстинктивно используют и защищают их, тогда как люди Третьей волны бросают им вызов и нападают на них. Но не будем забегать вперед.
Наиболее знакомым из этих принципов Второй волны является стандартизация. Всем известно, что индустриальные общества производят миллионы совершенно одинаковых продуктов. Однако лишь немногие осознают, что с тех пор как возросло значение рынка, мы не просто стандартизировали бутылки «кока–колы», электрические лампочки и коробки передач, но и приложили те же самые принципы ко многим другим вещам. Одним из первых уловил важность этой идеи Теодор Вайль, на рубеже веков превративший в гиганта Американскую телефонную и телеграфную компанию (АТиТ)[66][67].
Работая в конце 1860–х годов почтовым служащим на железной дороге, Вайль заметил, что письма не всегда приходят к получателю одним и тем же путем. Мешки с почтой путешествовали туда и обратно, и часто требовались недели или целые месяцы, чтобы они дошли по назначению. Вайль предложил идею стандартизации доставки почты: все письма, идущие в одно место, доставляются одним и тем же путем, — и помог произвести революционные изменения в почтовой службе. Создав впоследствии АТиТ, он намеревался поставить идентичный телефонный аппарат в каждом американском доме.
Вайль стандартизировал не только телефонный аппарат и все его компоненты, но также и процедуры, связанные с бизнесом, и управление АТиТ. В одной рекламе 1908 г. он оправдывает тот факт, что его компания поглощает небольшие телефонные компании, доказывая преимущества «клиринг–хауза («расчетной палаты») стандартизации», обеспечивающего экономию в «изготовлении оборудования, телефонных линий и изолирующих труб, а также в методах работы и юридических вопросах», — не говоря уж о «единой системе организации труда и учета». Вайль понял: для того чтобы добиться успеха в условиях Второй волны, «мягкие технологии» («software») (т. е. процедуры и административные порядки) должны быть стандартизированы вместе с «жесткими технологиями» («hardware»).
Вайль был одним из Великих Стандартизаторов, сформировавших облик индустриального общества. Другим был Фредерик Уинслоу Тейлор[68], общественный деятель, который обратился к проблемам производства и полагал, что труд можно сделать научным, стандартизировав каждый шаг, совершаемый работающим[69]. В первые десятилетия нашего века Тейлор решил, что существует один–единственный лучший (стандартный) способ выполнения каждой отдельной работы, лучшее (стандартное) средство для ее выполнения, а также обусловленное (стандартное) время для ее завершения.
Вооружившись такого рода философией, он стал ведущим гуру мирового менеджмента. В то время и позднее его сравнивали с Фрейдом, Марксом и Франклином[70]. Среди поклонников тейлоризма, с его специалистами по эффективности труда, схемами организации сдельной работы и нормировщиками, были не только капиталистические служащие, стремящиеся выжать из своих работников последнюю каплю производительности. С таким же энтузиазмом восприняли тейлоризм и коммунисты. Действительно, Ленин настаивал на внедрении методов Тейлора в социалистическом производстве. В первую очередь индустриализатор, и лишь во вторую — коммунист, Ленин также был ревностным сторонником стандартизации.
В обществах Второй волны процедуры найма и труда стандартизировались с всевозрастающей скоростью. Стандартные тесты использовались для определения и удаления предположительно непригодных людей, особенно на государственной службе. Во всех областях промышленности были стандартизованы нормы оплаты, так же как и дополнительные льготы, перерывы на ланч, праздники и порядки подачи жалоб. Для того чтобы подготовить молодежь к вступлению на рынок труда, специалисты по образованию создали специальные программы. Бинет и Терман разработали стандартные тесты для определения интеллектуального уровня[71]. Сходным образом проводилась стандартизация в области школьной аттестации, процедуры приема и правил аккредитации. Получил распространение тест с возможностью альтернативного выбора.
Масс–медиа тем временем распространяли стандартизованные системы образов, и миллионы людей читали одни и те же рекламы, одни и те же новости, одни и те же рассказы. Подавление языков меньшинств центральным правительством в сочетании с влиянием средств массовой коммуникации привело к практически полному исчезновению локальных и региональных диалектов и даже языков, таких как валлийский и эльзасский. «Стандартный» американский, английский, французский или русский вытесняли и заменяли «нестандартные» языки[72]. Разные части страны начали выглядеть совершенно одинаково, подобно рассеянным повсюду типовым газовым станциям, афишам и домам. Принцип стандартизации наложил отпечаток на все аспекты повседневной жизни.
На еще более глубоком уровне индустриальной цивилизации было необходимо стандартизировать меры и весы. Вовсе не случайно, что одним из первых актов Французской революции, возвестившей наступление века индустриализма во Франции, была попытка заменить безумную путаницу мерных единиц, обычную для доиндустриальной Европы, метрической системой и новым календарем[73]. Единые системы измерений распространились по всему миру благодаря Второй волне.
Кроме того, если массовое производство требовало стандартизации механизмов, продукции и процессов, то неуклонно расширяющийся рынок требовал соответствующей стандартизации денег и даже цен. В историческом аспекте деньги выпускались банками и отдельными людьми, а также королями. Даже в конце XIX в. частным образом отчеканенные монеты еще использовались в некоторых районах Соединенных Штатов; в Канаде эта практика сохранялась до 1935 г.[74] Однако постепенно вставшие на путь индустриализации народы ликвидировали всякое неправительственное денежное обращение и осуществили введение в своих странах единой стандартной денежной системы.
Кроме того, среди покупателей и продавцов в индустриальных странах вплоть до XIX в. сохранялась традиция торговаться о цене в освященной веками манере Каирского базара. В 1825 г. в Нью–Йорк прибыл молодой иммигрант из Северной Ирландии Э. Т. Стюарт; он открыл галантерейный магазин и шокировал и покупателей, и конкурентов тем, что ввел фиксированные цены на каждый товар. Такая политика единых цен — политика ценовой стандартизации — сделала Стюарта одним из князей рынка того времени и устранила одно из главных препятствий для развития массового распределения[75].
Несмотря на остальные разногласия, передовые мыслители Второй волны разделяли единое мнение об эффективности стандартизации. Таким образом, Вторая волна изглаживала различия посредством неуклонного применения принципа стандартизации.
Второй великий принцип, распространенный во всех обществах Второй волны, — специализация. Ибо чем больше сглаживала Вторая волна различия в языке, сфере досуга и стилях жизни, тем более она нуждалась в различиях в сфере труда. Усиливая их, Вторая волна заменяла крестьянина, временного и непрофессионального «мастера на все руки», узким специалистом и работником, выполняющим лишь одну–единственную задачу, снова и снова, по методу Тейлора.
Еще в 1720 г. в британском отчете о «достижениях восточно–индийской торговли» отмечалось, что специализация могла бы позволить выполнять работу с «меньшими потерями времени и сил»[76]. В 1776 г. Адам Смит[77] начинает свою книгу «Богатство народов» с громогласного заявления о том, что «величайшее усовершенствование в сфере производительных сил... было связано, по–видимому, с разделением труда».
У Смита есть ставшее классическим описание булавочной мануфактуры. Он пишет, что один рабочий старого образца, единолично совершая все необходимые операции, может произвести лишь пригоршню булавок в день — не более двадцати и, вероятно, ни одной больше. В противоположность этому, Смит описывает посещенную им «мануфакторию», в которой 18 разных операций, необходимых для изготовления булавки, выполняли 10 работников–специалистов, каждый из которых совершал лишь одну или несколько операций. Вместе они могли произвести более 48 тыс. булавок в день — свыше 4800 на каждого работника[78].
К XIX в., когда производство все более и более сдвигалось в сторону фабрик, история с булавками повторялась снова и снова во все большем масштабе. Соответственно возрастала и цена специализации. Критики индустриализма выдвигали обвинения в том, что высокоспециализированный повторяющийся труд постепенно дегуманизирует трудящегося.
К тому времени, когда Генри Форд начал производство «Модели Т», в 1908 г. для изготовления одного изделия потребовалось уже не 18, а 7882 различные операции. Форд отмечает в своей автобиографии, что из этих 7882 специализированных работ для 949 требовались «сильные, здоровые и практически совершенные в физическом отношении мужчины», для 3338 были нужны мужчины с «обычной» физической силой, большую часть оставшихся могли выполнять «женщины или подростки», и, хладнокровно продолжает он, «мы обнаружили, что 670 могут быть выполнены безногими мужчинами, 2637 — одноногими, две — безрукими, 715 — однорукими и 10 — слепыми»[79]. Короче говоря, для специализированного труда требуется не весь человек, но лишь его часть. Едва ли можно предложить более наглядное свидетельство того, до какой жестокости может довести чрезмерная специализация.
Однако практика, которую критики приписывают капитализму, также становится неотъемлемой чертой социализма, поскольку крайняя специализация труда, характерная для всех обществ Второй волны, имеет своей основой отрыв производства от потребления. СССР, Польше, Восточной Германии или Венгрии столь же невозможно было бы обеспечивать работу своих фабрик сегодня без разработанной специализации, как и Японии или Соединенным Штатам, чей департамент труда опубликовал в 1977 г. перечень из 20 тыс. различных специальностей, поддающихся идентификации[80].
Кроме того, и в капиталистических, и в социалистических индустриальных государствах специализация сопровождалась возрастающим усилением профессионализации. Всегда, когда для некой группы специалистов появлялась возможность монополизировать эзотерическое знание и не допускать новичков в свою область, возникали особые профессии. С распространением Второй волны рынок вклинился между хранителем знания и клиентом, резко разделив их на производителя и потребителя. Таким образом, здоровье в обществах Второй волны стали рассматривать скорее как продукт, предлагаемый врачом и чиновниками здравоохранения, чем как результат разумной заботы о себе самом пациента (т. е. как продукт для самого себя). Предполагалось, что образование «производится» учителем в школе и «потребляется» учащимся.
Группы людей, объединенных деятельностью самого разного рода, от библиотекарей до продавцов, начали шумно требовать права называть себя профессионалами, а также устанавливать стандарты, цены и условия приема на данную специальность. Согласно Михаэлю Перчуку, председателю Федеральной комиссии по труду США, по сей день «в нашей культуре доминируют профессионалы, называющие нас «клиентами» и рассказывающие нам о наших «нуждах»».
Даже политическая агитация в обществах Второй волны считается профессией. Так, Ленин доказывал, что массы не могут осуществить революцию без помощи профессионалов. Он утверждал, что необходима «организация революционеров», членство в которой ограничено «людьми, профессия которых — профессия революционера»[81].
В среде коммунистов, капиталистов, администраторов, работников образования, священнослужителей и политиков Вторая волна создала общую ментальностъ и общее стремление к все более утонченному разделению труда. Подобно принцу Альберту на великой Выставке 1851 г. в Хрустальном дворце, они верили, что специализация является «движущей силой цивилизации». Великая Стандартизация и Великая Специализация маршировали рука об руку.
Расширяющийся разрыв между производством и потреблением внес изменение и в отношение людей Второй волны ко времени. В зависящей от рынка системе, будь то планируемый рынок или свободный, время приравнивается к деньгам. Нельзя позволить простаивать дорогостоящим машинам, и потому они работают в соответствии со своими собственными ритмами. Это порождает третий принцип индустриальной цивилизации — синхронизацию.
Даже в древнейших обществах труд был тщательно организован во времени. Воины–охотники обычно работали вместе, чтобы поймать свою жертву. Рыболовы согласовывали свои усилия при гребле или вытаскивании сети. Много лет назад Джордж Томсон показал, каким образом различные трудовые потребности отражаются в народных песнях. Для гребца время маркировалось простым звукосочетанием из двух слогов, чем–то вроде «О–оп!». Второй слог указывает на момент максимального усилия, а первый был связан с подготовительным этапом. Он отмечал, что вытаскивать лодку тяжелее, чем грести, «а потому моменты напряженных усилий занимают большие интервалы времени», и, как мы видим в ирландском крике «Хо–ли–хо–хуп!», сопровождающем вытаскивание лодки, связаны с более длительным приготовлением к последнему усилию[82].» До тех пор пока Вторая волна не ввела машинное производство и не смолкли песни рабочих, такого рода синхронизация усилий была в целом органичной и естественной. Она была связана с сезонными ритмами или биологическими процессами, с вращением Земли и биением человеческого сердца. Общества Второй волны обратились к ритмам машины.
Распространение фабричного производства, высокая стоимость машин и механизмов и тесная взаимозависимость элементов трудового процесса требовали более четкой и точной синхронизации. Если одна группа работников завода запаздывает в выполнении своей задачи, следующие за ней другие группы отстают еще больше. Таким образом, пунктуальность, никогда не игравшая большой роли в сельскохозяйственных общинах, стала социальной необходимостью, и повсеместно начали распространяться различного рода часы. К 1790–м годам они уже были совершенно обычной вещью в Великобритании. Их распространение началось, по словам английского историка Э. П. Томпсона, «именно в тот самый момент, когда индустриальная революция потребовала большей синхронизации труда»[83].
Не случайно детей в индустриальных странах с очень раннего возраста учили определять время. Школьники были обязаны приходить в школу к удару колокола, чтобы впоследствии они всегда приходили на фабрику или на службу точно к гудку. Продолжительность работ была рассчитана во времени и разбита на последовательные этапы, измеренные с точностью до долей секунды. Выражение «с девяти до пяти» очерчивало временные рамки для миллионов трудящихся.
Синхронизации подвергалась не только рабочая жизнь. Во всех обществах Второй волны, вне зависимости от выгоды или политических соображений, социальная жизнь также стала зависеть от времени и приспосабливаться к требованиям машин. Определенные часы были отведены для досуга. Отпуска стандартной продолжительности, праздники или перерывы на кофе были включены в трудовые графики.
Дети начинали и заканчивали учебный год в одно и то же время. Госпитали одновременно будили на завтрак всех своих пациентов. Транспортные системы сотрясались в часы пик. Работники радио помещали развлекательные программы в специальные промежутки времени, например «prime time» (т. е. лучшее время, когда большее число слушателей оказывается у приемников). Любой бизнес имел свои собственные пиковые часы или сезоны, синхронизованные с таковыми у его поставщиков и распространителей. Появились специалисты в области синхронизации — от фабричных диспетчеров и табельщиков до автодорожной полиции и хронометристов.
Некоторые люди сопротивлялись новой индустриальной системе отношения ко времени. И здесь опять–таки проявились различия между полами: те, кто принимал участие в работе Второй волны, — главным образом мужчины — чаще всего смотрели на часы.
Мужья эпохи Второй волны постоянно жаловались, что их жены вечно заставляют их ждать, не следят за временем, слишком долго одеваются, всегда опаздывают на встречи. Женщины, как правило занятые не связанными между собой домашними делами, работают в менее механических ритмах. По сходным причинам городские жители обычно склонны взирать на сельских как на тупых, медлительных и не заслуживающих доверия людей. «Они не появляются вовремя! Никогда не знаешь, придут ли они в назначенное время». Причины такого рода жалоб можно возвести непосредственно к различиям между трудом Второй волны, основанным на повышенной взаимосвязанности и взаимозависимоети, и трудом Первой волны, сосредоточенном в поле и дома.
Когда Вторая волна стала доминирующей, даже наиболее глубинные и интимные стороны жизни были вплетены в индустриальную ритмическую систему. В Соединенных Штатах и в Советском Союзе, в Сингапуре и в Швеции, во Франции и в Дании, Германии и Японии, — везде семьи поднимались одновременно, ели в одно и то же время, ехали на работу, работали, возвращались домой, отправлялись спать, спали и даже занимались любовью более или менее в унисон, так как вся цивилизация в целом, вдобавок к стандартизации и специализации, использовала принцип синхронизации.
Рост рынка дал начало еще одному закону цивилизации Второй волны — принципу концентрации.
Общества Первой волны существовали за счет широко рассеянных источников энергии. Общества Второй волны практически тотально зависят от в высокой степени сконцентрированных запасов природного топлива.
Однако Вторая волна концентрировала не только энергию, но и население, переселяя людей из сельской местности и помещая их в гигантские урбанизированные центры. Она концентрировала и трудовую деятельность. Если в обществах Первой волны люди работали повсеместно — дома, в деревне, в полях, то большая часть трудовой деятельности в обществах Второй волны связана с фабриками, где под одной крышей собирались тысячи работников.
Вторая волна концентрировала не только энергию и труд. В своей статье в английском социологическом журнале «New Society» Стэн Коэн заметил, что, за немногими исключениями, до наступления индустриализма «слабый оставался дома или со своими родственниками; преступники штрафовались, подвергались физическому наказанию или изгонялись из одного поселения в другое; душевнобольные содержались их семьями или при поддержке общины, если они были бедны»[84]. Короче говоря, все эти группы были рассеяны по всей общине.
Индустриализм внес революционные изменения в эту ситуацию. Начало XIX в. может быть названо временем Великой Инкарцерации (лишения свободы), когда преступников сгоняли вместе и концентрировали в тюрьмах, психически больных сгоняли и концентрировали в сумасшедших домах, детей собирали и концентрировали в школах, а рабочих концентрировали на фабриках.
Концентрация происходила также и в сфере движения капиталов, так что цивилизация Второй волны произвела на свет гигантские корпорации, а кроме того, и тресты или монополии. К середине 1960–х годов «Большая Тройка» автомобильных компаний в Соединенных Штатах производила 94% всех американских автомобилей. В Германии четыре компании — «Фольксваген», «Даймлер–Бенц», «Опель» (GM) и «Форд–Верке» — производили вместе 91% всей продукции; во Франции «Рено», «Ситроен», «Симка» и «Пежо» — практически все 100%. В Италии один только «Фиат» производил 90% всех автомобилей[85].
В Соединенных Штатах свыше 80% алюминия, пива, сигарет и готовых завтраков производилось четырьмя или пятью компаниями, работавшими в своей сфере[86]. В Германии 92% всех штукатурных плит и красителей, 98% фотопленки, 91% промышленных швейных машин производились четырьмя или ненамного большим числом компаний каждой из этих категорий[87]. Перечень высококонцентрированных производств можно продолжать и дальше.
Организаторы социалистического производства также были убеждены в «эффективности» концентрации производства[88]. Действительно, многие марксистские идеологи в капиталистических странах приветствовали возрастающую концентрацию производства в капиталистических странах как необходимый шаг на пути к окончательной тотальной концентрации индустрии под надзором государства. Ленин говорил о «превращении всех граждан в рабочих и служащих одного гигантского «синдиката — всего государства»[89]. Спустя полвека советский экономист Н. Лелюхина в «Вопросах экономики» могла утверждать, что «СССР обладает наиболее концентрированным производством во всем мире»[90].
Как в энергии, населении, трудовой деятельности, образовании, так и в организации экономики принцип концентрации, присущий цивилизации Второй волны, проник очень глубоко — поистине намного глубже, чем любые идеологические различия между Москвой и Западом.
Разрыв между производством и потреблением породил также во всех обществах Второй волны болезнь навязчивой «макрофилии» — разновидность техасской страсти к огромным размерам и постоянному росту.
Если бы было верно, что длительные производственные процессы на фабрике приводят к понижению цен на единицу продукции, то, по аналогии, увеличение масштаба должно было бы вызвать экономию и в других сферах деятельности. Слово «большой» становится синонимом слова «эффективный»; а максимизация становится пятым ключевым принципом.
Города и народы гордились тем, что обладают самыми высокими небоскребами, крупнейшими плотинами или самыми обширными в мире площадками для игры в гольф. Кроме того, поскольку большие размеры являются результатом роста, наиболее индустриальные правительства, корпорации и другие организации стали фанатичными проводниками идеи непрерывного возрастания.
Японские рабочие и сотрудники Мацусита электрик компани (Matsushita Electric Company) ежедневно повторяли хором:
... Делая все возможное для увеличения продукции,
Посылая наши товары людям всего мира
Бесконечно и постоянно,
Подобно воде, бьющей из фонтана,
Расти, производство! Расти! Расти! Расти!
Гармония и искренность!
В 1960 г., когда в Соединенных Штатах завершился этап традиционного индустриализма и начали ощущаться первые признаки изменений Третьей волны, 50 крупнейших индустриальных корпораций в этой стране выросли до таких размеров, что каждая из них предоставляла работу в среднем 80 тыс. человек. Один лишь «Дженерал моторе» (General Motors) давал работу 595 тыс. человек, а компания АТиТ Вайля нанимала 736 тыс. мужчин и женщин. Это означает, при среднем размере семьи в том году в 3, 3 человек, что свыше 2 млн людей зависели от зарплаты в одной лишь этой компании — количество, равное половине населения всей этой страны в период, когда Вашингтон[92] и Гамильтон[93] создавали американскую нацию. (С тех пор АТиТ раздулась до еще более гигантских размеров. К 1970 г. в ней работали 956 тыс. человек, еще 136 тыс. работников нанималось на 12–месячный срок[94]. )
АТиТ была особым случаем, хотя, конечно, американцы вообще привержены гигантизму. Но макрофилия — это вовсе не монополия американцев. Во Франции в 1963 г. 1400 фирм — лишь 0, 25% всех компаний — нанимали 38% всей рабочей силы[95]. Правительства в Германии, Великобритании и других странах активно побуждали менеджеров создавать даже еще большие компании, полагая, что это поможет им в конкуренции с американскими гигантами.
Такая максимизация масштабов не была простым отражением максимизации прибыли. Маркс связывал «рост масштабов индустриального строительства» с «дальнейшим развитием производительных сил». Ленин в свою очередь доказывал, что «огромные предприятия, тресты и синдикаты подняли технологию массового производства до наивысшего уровня развития». Его первое распоряжение в хозяйственной сфере после Октябрьской революции состояло в том, чтобы консолидировать российскую экономическую жизнь в виде наименьшего числа наиболее крупных производственных единиц. Сталин стремился к максимальному масштабу еще в большей степени и осуществил новые грандиозные проекты — постройку сталелитейного комплекса в Магнитогорске, «Запорожстали», медеплавильного завода на Балхаше, тракторного завода в Харькове и Сталинграде. Он интересовался, сколь велико было данное американское предприятие, и затем велел построить еще большее[96].
Доктор Леон М. Херман пишет в своей книге «Культ гигантизма в советском экономическом планировании»: «Фактически в разных регионах СССР местные политики были вовлечены в гонку за «крупнейшими в мире проектами»». В 1938 г. Коммунистическая партия боролась против «гигантомании», однако довольно безуспешно. Даже сегодня советские и восточноевропейские коммунистические лидеры являются жертвами того, что было названо Херманом «страстью к большим размерам».
Подобная вера в абсолютную роль масштаба проистекает из узости представлений Второй волны о природе «эффективности». Однако макрофилия индустриализма далеко выходила за рамки одних лишь заводов. Она нашла отражение в соединении множества данных самого разного рода в одном статистическом показателе, называемом валовым национальным продуктом (ВНП), который измеряет «размер» экономики путем сложения стоимости создаваемых ею товаров и услуг. У этого инструмента экономистов Второй волны много недостатков. С точки зрения ВНП не имеет значения, какова форма продукции — продовольствие, образование и здравоохранение или военное снаряжение. К ВНП добавляется наем бригады как для постройки дома, так и для его сноса, хотя в первом случае деятельность направлена на увеличение жилого фонда, а во втором — на его уменьшение. Кроме того, поскольку ВНП измеряет лишь деятельность рынка или обмена, он совершенно не принимает во внимание весь бытовой сектор экономики, основанный на бесплатном производстве, к примеру — воспитание детей и домашнее хозяйство.
Несмотря на все эти ограничения, правительства Второй волны во всем мире вовлечены в слепую гонку за увеличением ВНП любой ценой, максимизируя «рост» даже несмотря на риск экологической и социальной катастроф[97]. Принцип макрофилии столь глубоко укоренился в индустриальной ментальности, что ничто не кажется здесь более разумным и рациональным. Максимизация идет в одном ряду с стандартизацией, специализацией и другими базовыми принципами индустриализма.
Наконец, все индустриальные нации довели до наивысшей степени совершенства централизацию. Хотя Церковь и правители Первой волны прекрасно знали, что такое централизация власти, они имели дело с менее сложными обществами и были лишь жалкими дилетантами по сравнению с мужчинами и женщинами, централизовавшими индустриальные общества с самого нижнего их этажа.
Все общества с усложненной организацией требовали одновременных действий по централизации и децентрализации. Однако сдвиг от в основном децентрализованной экономики Первой волны, в которой каждая территория отвечала за производство продукции, необходимой ей самой, к интегрированным национальным экономикам Второй волны привел к совершенно новым методам централизации власти. Они начали действовать на уровне отдельных компаний, отраслей производства и в экономике в целом.
Классической иллюстрацией могут служить первые железные дороги. По сравнению с другими сферами деятельности, они были гигантами того времени. В Соединенных Штатах в 1850 г. лишь 41 фабрика имела капитал в 250 тыс. долларов и выше, а Нью–Йоркская центральная железная дорога уже в 1860 г. гордилась своим капиталом в 30 млн долл. Для организации такого гигантского предприятия требовались совершенно новые методы управления.
Таким образом, управляющим первых железных дорог, подобно менеджерам космических программ нашего времени, приходилось изобретать новую технику управления. Они стандартизировали технологии, цены на перевозки и графики. Они синхронизировали операции на расстоянии в сотни миль. Они создавали новые специализированные профессии и департаменты. Они концентрировали капитал, энергию и людские ресурсы. Они боролись за максимальное расширение сети своих дорог. И, в дополнение ко всему этому, они создавали новые формы организации, основанные на централизации информации и управления[98].
Служащие подразделялись на «линейных» и «штатных». Были введены ежедневные отчеты, предоставляющие сведения о движении вагонов, грузов, убытках, утерянных грузах, ремонте, пробеге локомотивов и т. д. Вся эта информация вливалась в централизованную цепь распоряжений и восходила к главному управляющему, принимавшему решения и посылавшему приказания вниз по служебной линии.
Железные дороги, как показал исследователь истории бизнеса Альфред Д. Чандлер, вскоре стали образцом для других крупных организаций, и централизованное управление стали рассматривать в качестве усовершенствованного средства во всех странах Второй волны.
Вторая волна способствовала централизации и в политической сфере. В Соединенных Штатах уже в 1780–х годах эта тенденция проявила себя в борьбе за замену рыхлого, децентралистского Договора о Конфедерации более централистской Конституцией. В целом же, сельскохозяйственные интересы Первой волны сопротивлялись концентрации власти в национальном правительстве, тогда как коммерческие интересы Второй волны побудили Гамильтона доказывать в «Federalist» и других изданиях, что сильное центральное правительство важно не только для военной и внешней политики, но и для экономического развития.
Конституция 1787 г. была простым компромиссом. Поскольку силы Первой волны все еще сохраняли свое могущество, Конституция предоставила важнейшие властные полномочия штатам, а не центральному правительству. Для того чтобы воспрепятствовать чрезмерному усилению центральной власти, она потребовала также совершенно уникального в то время разделения законодательной, исполнительной и судебной власти. Однако Конституция была написана очень гибким языком, что впоследствии позволило федеральному правительству существенно расширить сферу своего влияния[99].
Поскольку индустриализация подталкивала политическую систему к большей централизации, правительство в Вашингтоне принимало на себя все больше властных полномочий и обязанностей и все в большей степени монополизировало принятие решений в центре. Тем временем внутри федерального правительства власть сместилась от Конгресса и судов к наиболее централистской из трех ветвей — к исполнительной власти. В годы правления Никсона историк Артур Шлезингер (сам один из рьяных централизаторов) нападал на «имперское президентство»[100].
За пределами Соединенных Штатов стремление к политической централизации было еще сильнее. Достаточно беглого взгляда на Швецию, Японию, Великобританию или Францию, чтобы увидеть, что американская система по сравнению с ними децентрализована. Жан–Франсуа Ревель, автор книги «Ни Маркс, ни Христос», подчеркивает это, описывая, как отвечают правительства на политический протест: «Когда во Франции запрещают демонстрацию, никогда нет никаких сомнений в источнике такого запрета. Если вопрос о крупной политической демонстрации, это [центральное] правительство, — пишет он. — Однако, когда запрещается демонстрация в Соединенных Штатах, прежде всего встает вопрос: «Кем?»». Ревель отмечает, что обычно это бывает какая–либо местная власть, действующая автономно[101].
Крайности политической централизации несомненно проявлялись в марксистских индустриальных странах. В 1850 г. Маркс призвал к «решительной централизации власти в руках государства». Энгельс, подобно Гамильтону, выступал против децентрализованных конфедераций, называя их «огромным шагом назад»[102]. Впоследствии Советы, стремившиеся к увеличению индустриализации, начали создавать наиболее высокоцентрализованные политические и экономические структуры в мире, подчиняя контролю центральных плановых органов даже самые ничтожные решения в сфере производства.
Кроме того, постепенной централизации ранее децентрализованной экономики помогло также важнейшее нововведение, само название которого раскрывает его цели: центральный банк.
В 1694 г., на самой заре индустриальной эры, когда Ньюкомен еще лишь размышлял о паровом двигателе, Уильям Патерсон организовал Английский Банк, ставший образцом для подобных централистских организаций во всех странах Второй волны. Ни одна страна не могла завершить свою фазу Второй волны без создания собственного эквивалента этой машины для централизованного контроля денег и кредита.
Банк Патерсона продавал долговые обязательства (облигации) правительства; он выпускал валюту, обеспеченную правительством; впоследствии он начал регулировать также практику выдачи ссуд другими банками. Постепенно он приобрел главную функцию всех нынешних центральных банков: центральный контроль денежного обеспечения. В 1800 г. со сходными целями был создан Банк Франции. За этим последовало создание в 1875 г. Рейхсбанка[103].
В Соединенных Штатах противоречия между силами Первой и Второй волн привели к крупному столкновению вокруг централизации банковской системы уже вскоре после принятия Конституции. Гамильтон, наиболее выдающийся защитник политики Второй волны, призывал к созданию национального банка по английской модели. Ему противостояли Юг и крайний Запад, все еще тесно связанные с сельским хозяйством. Тем не менее, при поддержке индустриализованного Северо–Востока он сумел законодательно провести создание Банка Соединенных Штатов — предшественника современной Федеральной Резервной Системы[104].
Призванные правительствами регулировать уровень и темп рыночной активности, центральные банки как бы с заднего входа привнесли в капиталистическую экономику некоторую неофициальную плановость, достаточно узкую и ограниченную. Деньги текли в капиталистических и социалистических обществах Второй волны по всем артериям, а потому эти общества нуждались в создании центральной станции для их перекачки. Централизованная банковская система и центральное правительство двигались здесь рука об руку. Централизация была еще одним доминирующим принципом цивилизации Второй волны.
Таким образом, мы видим систему из шести ведущих принципов, некую «программу», которая в той или иной степени действует во всех странах Второй волны. Эта полудюжина принципов — стандартизация, специализация, синхронизация, концентрация, максимизация и централизация — приложима как к капиталистическому, так и к социалистическому крылу индустриального общества, поскольку они неизбежно выросли из одного и того же базового разрыва между производителем и потребителем, а также благодаря всевозрастающей роли рынка.
В свою очередь, эти принципы, усиливая друг друга, неумолимо привели к росту бюрократии. Они создали самые крупные, жесткие и могущественные бюрократические организации, которые когда–либо существовали на земле, оставляя человека блуждать в напоминающем Кафку[105] мире призрачных мегаорганизаций. И если сегодня мы чувствуем, что они подавляют и порабощают нас, мы можем проследить источник наших проблем вплоть до того скрытого кода, которым запрограммирована цивилизация Второй волны.
Шесть принципов, образующих этот код, налагают отчетливый отпечаток на цивилизацию Второй волны. Сегодня, как мы вскоре увидим, каждый из этих фундаментальных принципов подвергается нападению со стороны сил Третьей волны.
Действительно, существуют элиты Второй волны, все еще применяющие эти правила в бизнесе, банковском деле, трудовых отношениях, управлении, образовании, средствах массовой информации. Рост новой цивилизации бросает вызов всем законным интересам старой.
В тех сдвигах и потрясениях, которые вскоре произойдут, элитам всех индустриальных обществ, столь привыкшим к установленным правилам, видимо, уготована участь феодальных сеньоров прошлого. Некоторые из них останутся. Некоторые будут свергнуты. Некоторые будут низведены до состояния полного бессилия или жалкой, захудалой знати. Некоторые — наиболее разумные и умеющие приспосабливаться — трансформируются и превратятся в лидеров цивилизации Третьей волны.
Чтобы понять, кто будет делать погоду завтра, когда Третья волна станет доминировать, мы должны сперва точно узнать, кто делает погоду сегодня.
Вопрос: «Кто всем распоряжается?» — очень типичен для Второй волны. Ведь до промышленного переворота интересоваться этим было даже неразумно. Находясь под властью королей или шаманов, вождей, богов солнца или святых, люди редко испытывали сомнения относительно того, кто имеет право и возможность распоряжаться ими. Одетый в лохмотья крестьянин, оторвавшись от пахоты, видел за полями дворец или монастырь, во всем своем величии возвышавшийся на горизонте. Ему не нужен был ни политолог, ни газетный комментатор, чтобы разгадать загадку власти. Каждый человек знал, в чьем он подчинении.
Там же, где пронеслась Вторая волна, возник другой тип власти — власть распыленная и безликая. Во главе всего оказались безымянные «они». Кто же были эти люди?
Как мы видели, индустриализм расколол общество на тысячи примыкающих друг к другу частей — заводы, церкви, школы, профсоюзы, тюрьмы, больницы и т. п. Он устранил отношения подчинения между церковью, государством и индивидом, расчленил науку на самостоятельные отрасли, разделил трудовой процесс на отдельные операции, разбил семьи на более мелкие ячейки. Совершая подобные действия, индустриализм подорвал общинную жизнь и культуру.
Кто–нибудь должен был заново собрать все части вместе, придав совокупности новую форму.
Данная потребность вызвала появление множества специалистов нового типа, главной задачей которых была интеграция. Называясь должностными лицами или администраторами, комиссарами, координаторами, президентами, вице–президентами, бюрократами или менеджерами, они возникли в каждой фирме, в каждом правлении и на любой ступени общества. И они оказались необходимыми. Они были интеграторами.
Они определяли роли и распределяли работу, решали, кто какое получит вознаграждение, составляли планы, разрабатывали критерии, давали или нет рекомендации. Они устанавливали связи между производством, распределением, транспортом и средствами коммуникации. Они определяли правила, по которым взаимодействовали организации. Словом, они прилаживали части общества, чтобы те подходили одна к другой. Именно они обеспечивали развитие формации Второй волны.
Маркс в середине XIX столетия полагал, что тот, в чьих руках находились средства труда и технология — «средства производства», тот и контролировал общество. Он доказывал, что поскольку трудовая деятельность взаимосвязана, рабочим необходимо приостановить производство и отнять у хозяев орудия труда. Завладев орудиями труда, они смогут управлять обществом.
Однако история проделала с Марксом некий фокус. Ибо та самая взаимосвязанность обеспечила все возрастающую роль новой общественной группы — тех, кто оркестровывал или интегрировал систему. В конечном счете к власти не пришли ни хозяева, ни рабочие. Как в капиталистических, так и в социалистических странах именно интеграторы одержали верх.
И совсем не собственность на «средства производства» обеспечила им власть. Причина заключалась в контроле над «средствами интеграции». Посмотрим же, что это за средства.
В деловом мире самыми первыми интеграторами были собственники промышленных предприятий, коммерсанты, владельцы мельниц и фабриканты металлических изделий. Хозяин и несколько его помощников вполне могли координировать трудовую деятельность большого числа неквалифицированных «рабочих рук» и интегрировать фирму в экономику общества.
Поскольку в тот период владелец и интегратор был одним и тем же лицом, неудивительно, что Маркса это сбило с толку, и потому он придавал столь большое значение собственности. Однако по мере усложнения производства и углубления специализации трудовой деятельности в деловом мире возникло небывалое число должностных лиц и экспертов, которые заняли серединное положение между хозяином и его рабочими. Объем канцелярской работы постоянно возрастал. Вскоре в более крупных фирмах один человек, будь то хозяин или основной совладелец акционерного предприятия, уже не мог постичь до тонкостей весь процесс в целом. Решения владельца облекались в соответствующую форму и в итоге контролировались специалистами, занятыми координированием системы. Так возникла новая административная элита, власть которой опиралась теперь уже не на собственность, а на управление интеграционным процессом.
По мере усиления власти управляющего акционеры утрачивали свое влияние. Компании постепенно укрупнялись, семейная собственность рассеивалась среди все большего числа владельцев акций, значительная часть которых не имела ни малейшего представления о специфике предпринимательства. Акционерам в значительной степени приходилось полагаться на менеджеров, которые не только занимались ведением повседневных дел компании, но и вырабатывали перспективные цели и определяли стратегию. Советы директоров, которые теоретически представляли интересы владельцев, со временем все более отдалялись от них и плохо информировали их о процессах, происходящих под их руководством. По мере того как все чаще частные капиталовложения производились не отдельными личностями, а опосредованно, через организации, подобные пенсионным фондам, совместным фондам и кредитным отделениям банков, подлинные «владельцы» промышленных предприятий все больше оказывались в стороне от управления.
Возможно, наиболее определенно о новой власти интеграторов высказался У. Майкл Блументаль, бывший секретарь государственного казначейства СИТА. Перед тем как занять этот пост, Блументаль находился во главе корпорации «Бендикс». Когда его однажды спросили, хотелось бы ему иметь собственную компанию, подобную «Бендиксу», Блументаль ответил: «Главное не в том, чтобы обладать собственностью, а в том, чтобы управлять ею. И находясь во главе корпорации, я глубоко осознал это. Еженедельно мы проводили собрания акционеров, и я обеспечивал девяносто семь процентов голосов. А я был владельцем только восьми тысяч акций. Самым главным для меня является руководство... Осуществлять управление такой большой структурой и обеспечивать ее плодотворное развитие — это для меня более заманчиво, чем делать разные глупости, к которым вынуждают меня другие»[106].
Таким образом, деловую политику все больше определяли управляющие фирмами или финансисты, размещающие деньги других людей, но ни в коей мере не фактические владельцы и уж тем более не рабочие. Интеграторы взяли заботу об этом на себя.
В социалистических странах происходили аналогичные процессы. Еще в 1921 г. Ленин выражал недовольство советской бюрократией. В 1930 г. Троцкий, находясь в изгнании, с негодованием писал о пяти или шести миллионах управленцев, которые «не заняты непосредственно производительным трудом, но руководят, распоряжаются, командуют, прощают и накладывают взыскания». Средства производства, возможно, и принадлежали государству, «однако государство... «принадлежит» бюрократии», возмущался он. В 1950–е годы Милован Джилас в своей работе «Новый класс» («The New Class») критиковал усиливающуюся власть административной элиты в Югославии. Тито, который отправил Джиласа в тюрьму, сам высказывал отрицательное отношение к «технократии и бюрократии, классовым врагам». Опасения по поводу перехода власти в руки менеджеров были главной темой в Китае времен Мао[107].
Как в социалистических, так и в капиталистических странах, в сущности, к власти пришли интеграторы. Без них части системы не могли взаимодействовать. «Машина» не работала[108].
Интегрирование какого–либо производства или даже всей промышленности — лишь малая часть того, что надо было сделать. Как мы видели, в современном индустриальном обществе развивалось множество организаций — от производственных объединений и профессиональных союзов до церквей, школ, клиник, рекреационных групп, каждая из которых должна была действовать в рамках установленных правил. Нужны были законы. Прежде всего необходимо было отрегулировать между собой сферу информации, социальную сферу и сферу технологии.
Из данной потребности в интеграции цивилизации Второй волны возник самый главный координатор всего, интеграционный двигатель системы — большое правительство. Именно острая нужда в объединении частей в одно целое вызывает неуклонный рост больших правительств в любом обществе Второй волны.
Политические демагоги то и дело выступали с призывами сократить состав правительства. Однако же, придя к власти, те же самые лидеры обычно не делали правительство меньше, а, скорее, расширяли его. Такое противоречие между риторикой и реальной жизнью станет понятней, если мы осознаем, что высочайшей целью всех правительств Второй волны было построить и развивать индустриальную цивилизацию. И на фоне этого все мелкие разногласия меркли. Партии и политики могли пререкаться по другим спорным вопросам, здесь же царило молчаливое единодушие. И большое правительство было частью их неозвученной программы, независимо от того, на какой мотив они пели, ведь индустриальные общества зависят от правительства, выполняющего весьма важные интеграционные задачи.
По словам политического комментатора Клейтона Фритчи, федеральное правительство Соединенных Штатов Америки росло постоянно, так же как и при трех недавних администрациях республиканцев, «по той простой причине, что даже Гудини не смог бы преобразовать его без серьезных и пагубных последствий».
Свободные торговцы доказывали, что правительства вмешиваются в коммерческую деятельность. Но оставив частное предпринимательство в покое, индустриализация стала бы развиваться намного медленнее, если это вообще могло бы происходить. Правительства стимулировали строительство железных дорог. Они строили порты, прокладывали дороги и автострады, сооружали каналы. Они управляли почтовой связью, создавали и упорядочивали телеграфную и телефонную связь, системы телевизионного и радиовещания. Они разрабатывали торговое право и стандартизировали торговлю. Они использовали внешнеполитическое давление и тарифы, чтобы содействовать промышленности. Они сгоняли крестьян с земли и поставляли промышленности рабочую силу. Они субсидировали энергетику и обеспечивали развитие технологии, часто через военные заказы. На самых различных уровнях правительства решали тысячи интеграционных задач, которыми другие не хотели или не могли заниматься.
Именно правительство было великим ускорителем. Силой принуждения и взиманием налогов оно делало то, за что частное предпринимательство не решалось взяться. Правительства могли «подогревать» ход индустриализации, оставляя в системе достаточные зазоры, чтобы частным компаниям стало возможно или выгодно подключиться к процессу. Правительства могли проводить «предварительную интеграцию».
Создав системы массового образования, правительства не только помогали готовить подрастающее поколение к будущему участию в производстве (фактически, поставляя рабочую силу, они субсидировали промышленность), но одновременно содействовали развитию формы нуклеарной семьи. Освободив семью от образовательной и других традиционных функций, правительство ускорило адаптацию семейной структуры к потребностям промышленной системы. Таким образом, на самых разных уровнях правительства прилаживали сложную схему цивилизации Второй волны.
Неудивительно, что важность интеграции возрастала, когда менялся состав правительства или стиль его деятельности. Президенты и премьер–министры стали считать себя в первую очередь менеджерами, а уж потом общественными и политическими лидерами. По облику и манерам они стали почти такими же, как управляющие крупными компаниями и промышленными предприятиями. Произнеся обязательный набор слов о демократии и социальной справедливости, Никсоны, картеры, тэтчеры, брежневы, жискары и охиры индустриального мира въехали в кабинеты, обещав несколько больше, чем умелое ведение дел.
Следовательно, как в социалистических, так и в капиталистических индустриальных обществах на первый план вышли одни и те же структуры — крупные компании или промышленные организации и громадный правительственный аппарат. И прежде чем рабочие завладели средствами производства, как предсказывал Маркс, или капиталисты удержали власть, на что могли рассчитывать последователи Адама Смита, абсолютно новая общественная сила подвергла сомнению и то и другое. Технократы завладели «средствами интеграции», а отсюда получили бразды правления в сферах социальной, культурной, политической и экономической жизни. Руководили обществами Второй волны интеграторы.
Эти технократы сами образовывали иерархии элит и субэлит. Каждая отрасль промышленности и ветвь власти вскоре обросли собственным штатом служащих, превращавшихся в могущественных «Они».
Спорт... религия... образование... Каждая из этих сфер имела собственную пирамиду власти. Возникли ведомства науки, обороны, культуры. Власть в цивилизации Второй волны была распределена между десятками, сотнями, тысячами таких специализированных элит.
В свою очередь эти специализированные элиты были объединены в некие сводные элиты, членство в которых не зависело от специализации. Например, в Советском Союзе и странах Восточной Европы члены коммунистической партии участвовали в самых разных отраслях деятельности, от авиации до музыки и сталелитейного производства. Они служили основным передаточным звеном между субэлитами, что обеспечивало им доступ ко всей информации и предоставляло огромные возможности распоряжаться субэлитами. В капиталистических странах ведущие бизнесмены и юристы, состоя в гражданских комитетах или входя в состав правлений, выполняли схожие функции менее формально. Следовательно, как мы можем видеть, во всех государствах Второй волны есть специальные общественные группы интеграторов, бюрократов или должностных лиц, которые сами объединены в некие сводные образования.
В итоге на более высоком уровне интеграцию проводили «суперэлиты», занимавшиеся размещением капиталовложений. Как в финансах, так и в промышленности, как в Пентагоне, так и в советском Госплане те, кто вкладывал основные инвестиции в индустриальное общество, определяли границы, в которых сами интеграторы вынуждены были действовать. Неважно, где принималось действительно широкомасштабное решение о капиталовложениях, в Миннеаполисе или в Москве, но оно ограничивало будущий выбор. Из–за нехватки ресурсов могли погаснуть сталеплавильные печи, простаивать земельные угодья и конвейеры до тех пор, пока не будет возмещена их стоимость. Поэтому для основного капитала устанавливались параметры, ограничивавшие деятельность будущих менеджеров или интеграторов. Во всех индустриальных обществах эти безликие группы людей, принимавших решения и управлявших рычагами инвестирования, составляли суперэлиты.
В результате в каждом обществе Второй волны происходило параллельное выстраивание элит. После любого кризиса или политического переворота возникала скрытая иерархия власти в ее местных вариантах. Имена, лозунги, партийные ярлыки и кандидаты могли меняться; революции могли нахлынуть и отступить. За большими письменными столами красного дерева появились новые лица. Однако основной архитектурный стиль власти сохранялся.
Неоднократно за последние три столетия то в одной стране, то в другой бунтовщики и реформаторы пробовали брать штурмом вершины власти, построить новое общество, основанное на социальной справедливости и политическом равенстве. Порой такие движения с их обещаниями свободы для всех возбуждали эмоции миллионов. Время от времени революционерам даже удавалось свергнуть старый режим.
Однако всякий раз конечный результат оказывался одним и тем же. Бунтовщики заново создавали, теперь уже под своим флагом, схожую структуру субэлит, элит и суперэлит. Такая интеграционная структура и управлявшие ею технократы были столь же необходимы цивилизации Второй волны, как заводы, природное топливо или нуклеарные семьи. Индустриализм и обещанная полная демократия по сути были несовместимы. 3. Революционным или иным путем индустриальные страны могли вынужденно отойти назад или совершить бросок вперед по всему спектру: от свободного рынка до централизованного планирования. Они могли перейти из капитализма в социализм и наоборот. Но подобно часто упоминаемому леопарду они не могли сменить узор на своей шкуре. Нельзя функционировать без могущественной иерархии интеграторов.
Сегодня, когда Третья волна перемен начинает пробивать бреши в крепости управленческой власти, первые признаки этого появляются в системе власти. Требования участия в управлении, в принятии решений, осуществления рабочего, потребительского и гражданского контроля, демократизации звучат в одной стране за другой. В более передовых отраслях промышленности возникают менее иерархические и более специальные новые способы организации производства. Усиливается нажим с целью децентрализации власти. Управляющие лица все в большей степени зависят от информации, полученной от нижестоящих. Сами элиты становятся не столь постоянными и менее прочными. Все это только предвестие, признаки грядущих коренных изменений в политической системе.
Третья волна, уже начавшая сокрушать промышленные структуры, открывает небывалые возможности для социального и политического обновления. В самые ближайшие годы на смену нашим непригодным, притесняющим, устарелым интегрированным структурам придут новые удивительные общественные образования.
Прежде чем перейти к рассмотрению этих новых возможностей, необходимо дать анализ отживающей системы. Просветим же ее рентгеновскими лучами, чтобы посмотреть, насколько точно наша обветшавшая политическая система вписывалась в рамки цивилизации Второй волны, насколько соответствовали друг ДРУГУ промышленное устройство и его элиты. Только тогда мы поймем, почему не может далее сохраняться подобное положение, которое становится недопустимым.
Француза приводит в недоумение зрелище проводящейся в США кампании по выборам президента: поглощаемые хот–доги, похлопывание по спине, целование детей, рассчитанная на внешнее впечатление скромность, первичные выборы, съезды, сопровождаемые маниакальным неистовством, посещение маленьких местечек для встреч с избирателями, красивое фразерство, телевизионная реклама — все со ссылкой на демократию. Американцам же трудно понять систему, по которой французы выбирают своих лидеров. Еще менее понятными кажутся им английские выборы, голландская «открытость для всех» с участием двух дюжин партий, австралийская преференциальная (преференция — предпочтение. — Прим. перев. ) система голосования или японские интриги между фракциями. Все эти политические системы кажутся весьма отличными друг от друга. Еще более непостижимыми выглядят однопартийные выборы или псевдовыборы в СССР или Восточной Европе. Что касается прихода к власти, то во всех индустриальных странах это происходит по–разному.
Но когда мы освобождаемся от мешающих нам шор, то внезапно обнаруживаем под поверхностными различиями весьма сильно проявляющееся сходство. Создается впечатление, будто политические системы государств Второй волны построены по единому тайному плану.
Когда революционерам Второй волны удалось свергнуть элиты Первой волны во Франции, Соединенных Штатах, России, Японии и других странах, они встали перед необходимостью писать конституции, выдвигать новые правительства и создавать почти с нуля новое общественное устройство. Возбужденные величием стоящих задач, они вели дебаты о новых идеях, новых структурах. Всюду возникал вопрос о форме представительства. Кто кого станет представлять? Следует ли инструктировать представителей, как им голосовать от имени народа, или же они будут выражать свое мнение? Какова будет продолжительность сроков полномочий? Какую роль должны играть партии? В каждой стране новое общественное устройство возникло из такого рода конфликтов и полемики. Если повнимательней взглянуть на эти структуры, то откроется, что они построены на сочетании представлений, унаследованных от прежней Первой волны, и более передовых идей, закрепленных индустриальной эпохой.
По прошествии тысячелетия, при котором преобладало земледелие, создателям политических систем Второй волны трудно было представить экономику, базирующуюся на производственном труде, капитале, энергетике и сырье, а не на земле. Земля всегда была опорой самой жизни. Поэтому неудивительно, что география столь укоренилась в наших различных избирательных системах. Сенаторы и конгрессмены в Америке, равно как их коллеги в Англии и многих других индустриальных государствах, избираются не как представители определенного класса общества или профессиональной, этнической или какой–либо другой социальной группы, но как представители жителей определенного участка земли, географического района.
Люди Первой волны, как правило, жили на одном и том же месте, а потому было вполне естественно, что создатели политических систем индустриальных обществ исходили из предположения, что люди всю жизнь проведут в одной местности. Отсюда столь распространенные даже сегодня в избирательных законах требования постоянного проживания в данном месте.
Скорости в мире Первой волны были небольшими. Средства связи были настолько примитивными, что требовалась неделя, чтобы послание, отправленное Континентальным конгрессом в Филадельфии, дошло до Нью–Йорка. В глубинных районах страны с речью Джорджа Вашингтона смогли ознакомиться спустя недели, а то и месяцы. Еще в 1865 г. только через двенадцать дней в Лондоне узнали, что убит Линкольн[109]. Поскольку вопрос о срочности не стоял, представительные органы, вроде Конгресса или Британского парламента, считались «совещательными» — им предоставлялось время, и они проводили его, обдумывая свои проблемы.
Большинство людей Первой волны были неграмотными и невежественными. Поэтому повсеместно считалось, что народные представители, особенно если они относились к образованным слоям общества, непременно будут принимать более разумные решения, чем масса избирателей.
Но даже заимствуя некоторые идеи из Первой волны для создания новых политических институтов, революционеры Второй волны устремляли взгляд в будущее. А потому в организуемой ими общественной системе нашли свое выражение некоторые позднейшие технологические понятия Нового времени.
Деловые люди, интеллектуалы и революционеры раннего индустриального периода испытывали магнетическое тяготение к технике. Они были зачарованы паровыми машинами, часами, ткацкими станками, насосами, поршнями и постоянно проводили аналогии, основанные на элементарной механистической технологии своего времени. И вовсе не случайно, что люди, подобные Бенджамину Франклину или Томасу Джефферсону[110], были не только революционерами в политике, но и учеными и изобретателями.
Они появлялись во вспененном культурном кильватере великих открытий Ньютона. Он проник в небеса и пришел к выводу, что вся вселенная представляет собой гигантский часовой механизм, работающий с высокой степенью точности[111]. Французский врач и философ Ламетри[112] в 1748 г. объявил, что сам человек подобен механизму[113]. Адам Смит позже распространил аналогию с машиной на политическую экономию, доказывая, что экономика — это система, а системы «во многих отношениях имеют сходство с машинами»[114].
Джеймс Медисон[115], описывая дебаты вокруг проекта конституции США, говорил о необходимости «реконструкции системы», изменении «структуры» политической власти и выборах должностных лиц методом «последовательной фильтрации». Сама конституция была наполнена «пружинками и балансирами», напоминая механизм гигантских часов[116]. Джефферсон говорил о «механизме управления»[117].
Американская политическая мысль продолжала двигаться с шумом маховых колес, цепей, пружинок и балансиров. Мартин Ван Бурен изобрел «политическую машину». Поколения американских политиков вплоть до сегодняшних дней готовили политические «проекты», «разрабытывали планы избирательных кампаний», «раскатывали паровыми катками» или «укладывали на рельсы» законопроекты, проходящие через Конгресс и законодательные органы штатов. В XIX в. в Англии лорд Кромер задумал создать имперское правительство, которое «гарантировало бы согласованную работу разных частей механизма»[118]. Но такой механистический менталитет не был продуктом капитализма. Ленин, например, писал, что государство — это «не что иное, как машина, используемая капиталистами для подавления рабочих». Троцкий говорил о «колесиках и болтах буржуазного социального механизма» и продолжал описывать работу революционной партии в таких же механистических выражениях. Называя ее мощным «орудием», он указывал, что, «как всякий механизм, она по своей природе статична... движение масс должно... преодолеть инерцию... Так живая сила пара преодолевает инерцию машины, перед тем как она может привести в действие маховое колесо»[119].
И нет ничего удивительного, что революционно настроенные основатели обществ Второй волны, будь те капиталистическими или социалистическими, усвоив подобный механистический подход, проникшись слепой верой в мощь и пользу машин, придумывали политические институты, которые обладали многими свойствами первых промышленных изобретений.
Структуры, которые они сколачивали и скрепляли болтами, создавались на основе элементарного понятия о представительстве. И в каждой стране они использовали определенные стандартные части. Эти компоненты составляли то, что несколько шутливо могло быть названо представительским набором.
Вот его содержимое:
1) люди, обладавшие правом голоса;
2) партии для сбора голосов;
3) кандидаты, которые, набрав голоса, тут же становились «представителями» избирателей;
4) законодательная власть (парламенты, конгрессы, бундестаги или ассамблеи), где путем голосования представители вырабатывали законы;
5) исполнительная власть (президенты, премьер–министры, партийные секретари), которая в форме проводимой политики поставляла сырье для законоделательной машины, а потом проводила в жизнь изготовленные законы.
Голоса были «атомами» ньютонового механизма. Голоса собирались партиями, которые как бы являлись «коллекторами» системы. Они соединяли голоса из многих источников и снабжали ими избирательную счетную машину, которая делила их пропорционально численности партии или смешивала, представляя свою продукцию как «волю народа» — основное топливо, на котором предположительно работал силовой двигатель правительственной машины.
Везде по–разному комбинировались части этого набора и с ними производились различные действия. Где–то право голоса получали все, кому было больше 21 года; в другом месте избирательным правом обладали только белые мужчины; в одной стране выборный процесс был лишь видимостью и находился под контролем диктатора; в другой — выбранные должностные лица действительно обладали значительной властью. Где–то существовало две партии, в другом месте их было множество, кое–где только одна. Тем не менее историческая модель очевидна. Однако части могли быть видоизменены, их взаимное положение могло быть различным, тот же самый исходный набор использовался при конструировании официальной политической машины во всех индустриальных странах.
Хотя коммунисты часто подвергали критике «буржуазную демократию» и «парламентаризм», считая их маскировкой для привилегий и доказывая, что механизмы власти обычно использовались капиталистами для собственных личных выгод, все социалистические индустриальные страны как можно скорей запускали представительскую машину.
Обрисовывая перспективы установления «полной демократии» в некой отдаленной постпредставительской эре, они тем временем полностью полагаются на «социалистическую выборную систему». Венгерский коммунист Отто Бихари, изучавший эту систему, писал: «В ходе выборов трудящийся народ проявляет свою волю и влияет на работу правительственных органов, сформированных путем голосования»[120]. Редактор газеты «Правда» В. Г. Афанасьев[121] в своей книге «Научное управление обществом» в характеристику «демократического централизма» включает «суверенную власть трудящегося народа... выборы руководящих органов и лидеров и их подотчетность народу»[122].
Как фабрики стали символизировать всю индустриальную техносферу, так и представительные правительства (неважно, как изменившие естественные свойства) являли собой символ статуса любой «передовой» страны. И действительно, даже многие непромышленные страны, под нажимом колонизаторов или просто слепо копируя, поспешили ввести те же самые официальные механизмы и использовать тот же представительский набор.
Подобные «демократические машины» существовали не только на национальном уровне. Они также использовались при выборах в представительные органы штатов, провинций, местные органы, включая городские и сельские советы. Сегодня только в Соединенных Штатах имеется около пятисот тысяч выбранных государственных служащих и 25 869 местных органов управления в столичных округах, в каждом из которых проводятся свои выборы, существуют представительные органы, разработана своя выборная процедура[123].
Тысячи таких представительных механизмов скрипят и вертятся в провинции, а по всему миру их насчитываются десятки тысяч. В швейцарских кантонах и департаментах Франции, в национальных областях Великобритании и провинциях Канады, в воеводствах Польши и республиках СССР, в Сингапуре, Осаке и Осло — повсюду претенденты выдвигают свои кандидатуры и потом превращаются в «представителей». Можно с уверенностью сказать, что в настоящее время только в странах Второй волны более сотни тысяч подобных машин производят законы, указы, инструкции и постановления[124].
В теории, когда каждый человек и каждый голос являли собой абстрактную, атомную единицу, каждый из этих политических элементов — национальный, провинциальный или местный — также считался абстрактной, мельчайшей единицей. Каждая имела собственную, четко определенную сферу полномочий, свою сферу власти, свои права и обязанности. Единицы были включены в некое иерархическое образование, объединившее их сверху донизу, от страны до штата, до региональной или местной власти. Но по мере развития индустриализма, когда экономика становилась все более интегрированной, последствия решений, принимавшихся каждой из этих политических единиц, сказывались за пределами их сферы полномочий, и таким образом по необходимости вызывали ответные действия других органов власти.
Решение парламента, касающееся японской текстильной промышленности, могло оказать влияние на рынок рабочей силы в Северной Каролине и социальное обеспечение в Чикаго. Решение Конгресса установить квоты на иностранные автомобили могло обеспечить дополнительные рабочие места в Нагое или Турине. Таким образом, если раньше политики могли принимать решения, не влияя на положение дел вне своей собственной, четко определенной сферы полномочий, с течением времени это становилось все менее возможным.
К середине XX столетия десятки тысяч, казалось бы, суверенных и вполне независимых органов политической власти, разбросанных по всей планете, оказались в одной связке благодаря координации экономики, небывало возросшему объему перевозок, миграции и развитию средств коммуникации, а потому они усилили свою деятельность, побуждая друг друга к активности.
Тысячи политических машин, собранных из компонентов представительского набора, постепенно образовывали одну невидимую супермашину: всеобщий законоделательный механизм. Нам осталось теперь лишь рассмотреть, как действуют рычаги и контрольные приборы этой всемирной системы и кто ею управляет.
Представительная форма правления, возникшая из мечтаний о свободе, завладевших революционерами Второй волны, была невероятно прогрессивной по сравнению с предшествующими системами власти, этот блестящий успех технологии стал более выдающимся триумфом, чем изобретение паровой машины или аэроплана.
Представительная форма правления дала возможность спокойно ввести преемственность власти без наследных династий. Она обеспечила обратную связь между верхами и низами общества. Она предоставила способ устранения различий между многими группами мирным путем.
Введение принципа подчинения меньшинства большинству и правила «один человек — один голос» помогает бедным и слабым добиваться желаемого от технократов, управляющих интеграционной машиной общества. По этой причине распространение представительной формы правления было в целом гуманным нововведением в истории человечества.
Тем не менее с самого начала тут существовало значительное расхождение по сравнению с обещанным. Лишь с большой натяжкой можно было говорить о приходе народа к управлению государством. Ни в одной из промышленных стран фактически не произошло изменений глубинной структуры власти — структуры субэлит, элит и суперэлит. По существу это не привело к ослаблению власти менеджерских элит, официальный механизм представительства стал одним из, основных способов интеграции, который они использовали для сохранения за собой права и возможности распоряжаться.
Таким образом, выборы, независмо от того, кто на них одерживал победу, выполняли в интересах элит важную культурную функцию. Положение о том, что всякий человек имеет право голоса, создавало иллюзию равенства. Голосование представляло собой массовый ритуал внушения, когда народ убеждали, что выборы проводятся регулярно, с четкостью механизма, а следовательно, с надлежащей правильностью. Выборы символически убеждали граждан в их причастности ко всему происходящему, ведь они могли или отдать свой голос, или проголосовать против. Как в капиталистических, так и в социалистических странах подобный ритуал внушения часто оказывался более важным, чем сами результаты многих выборных кампаний.
Интеграционные элиты программировали политические машины в каждом месте по–разному, контролируя число партий или манипулируя избирательным правом. И все же ритуал выборов — некоторые могли называть его фарсом — применялся всюду. Тот факт, что в Советском Союзе или странах Восточной Европы результаты выборов, как правило, выражались магической цифрой от 99 до 100%, говорил о том, что потребность внушения была столь же сильна в странах с централизованным планированием, как и в «свободном мире». Выборы обеспечивали низам «выпуск пара».
Более того, несмотря на усилия демократических реформаторов и радикалов, интеграционные элиты в сущности сохраняли постоянный контроль над системой представительной формы правления. Существовало множество теорий, объясняющих причину этого. Однако большинство из них не учитывали механистическую природу системы.
Если мы посмотрим на политические системы Второй волны с точки зрения инженера, а не политолога, то нам внезапно откроется существенное обстоятельство, которое обычно остается незамеченным.
Промышленные инженеры обычно различают два основных класса машин: те, которые работают с перерывами, называемые машинами «прерывистого действия» (batch–processing), и те, которые работают беспрестанно, называемые машинами «непрерывного деиствия» (continuous–flow). В качестве примера для первого класса приведем обычный пресс (punch press). Рабочий приносит партию металлических пластин и вставляет их в машину по одной или сразу несколько штук, а потом штампует, придавая определенную форму. Когда партия заготовок кончается, машина останавливается до тех пор, пока не принесут новые пластины. Примером машин второго класса может служить очиститель нефти, который, однажды пущенный в ход, работает не останавливаясь. Двадцать четыре часа в сутки нефть течет по трубопроводам, трубкам и камерам.
Если взять всеобщую законоделательную машину с ее периодическим процессом голосования, то мы обнаружим классическую машину «прерывистого типа». В установленное время народу предоставляется возможность выбрать между кандидатами, после чего официальная «демократическая машина» выключается.
Сопоставим это с непрерывным нажимом, исходящим от разных организаций, которые имеют общие интересы, влиятельных групп, оказывающих свое давление, и людей, снующих в коридорах власти. Толпы лоббистов от корпораций и правительственных органов одолевают комитеты, подсовывают списки на получение высоких наград, присутствуют на приемах и банкетах по этому поводу, произносят тосты, поднимая бокалы с коктейлями в Вашингтоне или рюмки водки в Москве, служат передатчиками информации и таким образом круглосуточно воздействуют на процесс принятия решений.
Одним словом, элиты образуют мощную машину непрерывного действия, работающую бок о бок (и часто несогласованно) с демократическим механизмом, который включается периодически. Только видя эти две машины рядом, можно понять, как государственная власть реально проявляет себя во всеобщей законоделательной машине.
Элиты играют в представительство, а народ в лучшем случае время от времени имеет возможность выразить путем голосования свое мнение, одобряя правительство и его действия или же выражая свое недовольство. Технократы, напротив, непрерывно влияют на деятельность правительства.
И наконец, еще более мощное средство для осуществления социального контроля было запроектировано в принципе представительства. Ведь сам отбор людей, которые становились выразителями воли большинства, порождал новых членов элиты.
Когда, например, рабочие на начальном этапе боролись за право создавать профсоюзы, они подвергались гонениям, их обвиняли в участии в заговоре, они находились под надзором соглядатаев компании, попадали в руки полицейских и наемных головорезов. Они не вписывались в систему, не были в ней представлены вовсе или же недостаточно представлены.
Когда же профсоюзы упрочили свое положение, это способствовало появлению новой группы интеграторов — трудовой элиты, члены которой не просто представляли рабочих, но и стали промежуточным звеном между ними и элитами в деловом мире и правительстве. Такие деятели, как Джордж Мини и Жорж Сеги, несмотря на произносимые ими речи, сами стали ключевыми фигурами интеграционной элиты. Фальшивые профсоюзные лидеры в СССР и Восточной Европе всегда были не чем иным, как технократами.
Рассуждая теоретически, необходимость пройти через процедуру переизбрания давала гарантию, что представители — люди добросовестные и продолжают выражать интересы тех, кто их выбрал. И тем не менее это никогда не препятствовало тому, что государственная машина поглощала представителей народа. Всюду углублялись расхождения между представителями и теми, кого они представляли.
Представительная форма правления, которую нас научили называть демократией, была индустриальной технологией для поддержания неравенства. Представительная форма правления по сути своей — псевдопредставительная.
Если подвести итог вышесказанному, то мы теперь знаем, что цивилизация в большой степени зависит от топливных ресурсов, промышленного производства, нуклеарной семьи, корпорации, массового образования и средств массовой информации, и в основе всего лежало увеличивающееся расхождение между производством и потреблением, а руководство всем принадлежало менеджерским элитам, задача которых состояла в интегрировании общественной системы.
В этой системе представительная форма правления — политический эквивалент машины. Действительно, это была машина для выработки коллективных интеграционных решений. Подобно большинству машин, она была управляема теми, кто стоял у ее рычагов. И как большинство машин, она теперь в значительной степени устарела и должна быть смыта надвигающейся Третьей волной.
Если политическая структура Второй волны не соответствует сегодняшним требованиям, неспособна справляться с возникающими трудностями, то это, как мы увидим далее, лишь одна сторона переломного момента, другой круг проблем связан с еще одним порождением Второй волны: появлением нации–государства.
Абако — это остров. Его население составляет шестьдесят пять сотен человек, и он является частью Багамских островов, расположенных около побережья Флориды. Несколько лет назад группа американских бизнесменов, торговцев оружием, идеологов частного предпринимательства, чернокожий агент разведки и член английской палаты лордов решили, что для Абако наступило время провозгласить свою независимость.
Их план состоял в том, чтобы вступить во владение островом и отделиться от Содружества Багамских островов, обещав каждому жителю Абако после революции передать в частное пользование по одному акру земли (4047 квадратных метров). (Согласно проекту, застройщикам недвижимости и инвесторам оставалось для освоения около четверти миллионов акров. ) Самой заветной мечтой было создание на Абако зоны свободной торговли, где состоятельные бизнесмены, страшащиеся социалистического апокалипсиса, могли избежать налогов[125].
Однако взлету частного предпринимательства не суждено было осуществиться, местные жители нисколько не были расположены сбросить свои оковы, и проект создания новой страны оказался нежизнеспособным.
Тем не менее в мире, в котором национальные движения борются за приход к власти, в котором 152 страны заявили о своем членстве в сообществе наций — ООН, подобные пародийные события приносят пользу. Они заставляют нас подвергнуть сомнению само понятие государственности.
Могли ли шестьдесят пять сотен человек, населявших Абако, вне зависимости от того, финансировали их сумасбродные бизнесмены или нет, учредить государство? Если Сингапур с его 2, 3 млн населения — государство, то почему бы не стать таковым Нью–Йорку с его 8 млн? Если Бруклин имеет реактивные бомбардировщики, отчего бы и ему не стать государством? Хотя это представляется абсурдом, но подобные вопросы могут обретать новый смысл в то время, когда Третья волна крушит фундаментальные основы цивилизации Второй волны. Одной из таких основ была и остается нация–государство.
До тех пор пока мы не прорвемся сквозь туманную риторику, окутывающую проблему национализма, мы не сможем понять смысл заголовка главы и вникнуть в суть конфликта между цивилизациями Первой и Второй волны, в то время как Третья волна смывает их.
До того как Вторая волна начала свой путь по Европе, большинство регионов мира еще не было консолидировано в нации, на этих территориях существовала мешанина из племен, кланов, герцогств, княжеств, королевств и других крупных и мелких образований. «Короли и князья, — писал политолог С. Э. Файнер, — держали власть по кускам и крохам»[126]. Границы не были установлены, права правления не были определены. Государственная власть еще не пришла к стандарту. В одном селении, пояснял профессор Файнер, проявление власти подразумевало только взимание платы за помол зерна на ветряной мельнице, в другом — власти облагали налогом крестьян, а в третьем распоряжался настоятель монастыря. Человек, обладавший собственностью, в самых разных районах мог находиться в вассальной зависимости по отношению к отдельным феодалам–сеньорам. Даже величайшие из императоров, как правило, управляли совокупностью разнородных очень мелких общин, имевших местное управление[127]. Политическая власть еще не была устроена по единому образцу. Вольтер высказывал свое недовольство по этому поводу следующим образом: во время путешествия по Европе законы менялись столь же часто, как и лошади[128].
Конечно же, данное саркастическое замечание констатировало еще одно обстоятельство: необходимость часто менять лошадей свидетельствовала о примитивном уровне развития транспорта и связи, что в свой черед сокращало площадь, которую мог надлежащим образом контролировать даже самый могущественный монарх. Чем дальше от столицы, тем слабее была государственная власть.
Без политической интеграции экономическая интеграция была невозможна. Дорогостоящие новые технологии Второй волны могли быть амортизированы, только если они производили товары для рынка более крупного, чем местный. Но каким образом коммерсанты могли покупать и продавать товары на большой территории, если за пределами своей общины они сталкивались с путаницей различных пошлин, налогов, предписаний и денежных единиц? Для того, чтобы новые технологии смогли окупаться, местная хозяйственная деятельность должна была консолидироваться в единую национальную экономику. Это подразумевало национальное разделение труда и национальный рынок для товаров и капитала. Все это, в свою очередь, требовало также национальной политической консолидации.
Иначе говоря, политическая единица Второй волны должна была соответствовать развитию экономических единиц Второй волны.
Неудивительно, что когда общества Второй волны начали строить национальные экономики, стал очевиден решающий сдвиг в общественном сознании. Мелкомасштабное местное производство в обществах Первой волны вывело породу очень провинциальных людей, большинство из них соотносили себя только с местом, где они родились, или с селением. Интересы, выходящие за пределы данной местности, были лишь у очень небольшой группы (титулованные особы и церковники, отдельные торговцы, да еще актеры, ученые и наемные работники имели такие интересы).
Вторая волна довольно быстро увеличила число людей, готовых в надежде на выгоду рисковать в большом мире. С введением в производство паровой и базирующейся на угле технологии, а позже — с появлением электричества, суконное производство во Франкфурте, часовое в Женеве или текстильное в Манчестере стали производить значительно больше продукции, чем мог поглотить местный рынок. А он также нуждался в сырье издалека. К тому же на положении фабричных рабочих отражались события в финансовом мире, происходившие за тысячи миль от них: работа зависела от отдаленных рынков.
Поэтому постепенно психологические горизонты расширялись. Новые средства массовой информации увеличили объем поступающих сведений, передавали изображение и звук на дальние расстояния. Под воздействием происходящих изменений исчезал узкоместный взгляд на мир. Пробуждалось национальное сознание.
Начиная с американской и французской революций и на протяжении всего XIX в. буйство национализма охватило идустриализирующиеся районы мира. В Германии 350 небольших, очень разных, соперничающих мини–государств пришли к созданию единого национального рынка — das Vaterland[129]. Италия, раздробленная на части и управляемая Савойской династией, Ватиканом, австрийскими Габсбургами и испанскими Бурбонами, пришла к объединению. Венгры, сербы, хорваты, французы и другие нации внезапно испытали необъяснимое влечение к своим собратьям. Поэты воспевали национальный дух. Историки открывали давно потерянных героев, литературу, фольклор. Композиторы сочиняли гимны по случаю обретения национальной государственности. И все это происходило именно тогда, когда индустриализация подвела их к такому шагу.
Если мы осознали потребность промышленности в интеграции, то должен быть ясен и смысл национальных государств. Нация — это не «духовное единство», как называл ее Шпенглер[130], и не «ментальная общность» или «социальная душа»[131]. Нация — это не «богатое наследие памяти», как писал Ренан[132], и не «разделенный образ будущего», как утверждал Ортега[133][134].
То, что мы сегодня называем нацией, — это феномен Второй волны: единая интегрированная политическая – власть, тесно связанная, сплавленная с единой интегрированной экономикой. Простое объединение местных самостоятельных хозяйств, существующих порознь, не может привести и не приводит к развитию нации. Равно как и крепко объединенная политическая система, но базирующаяся на конгломерате местных хозяйств, — это еще не нация в современном понимании. Нация подразумевает сплав двух компонентов: объединенной политической системы и объединенной экономики.
Национальные восстания, вызванные промышленным переворотом в Соединенных Штатах, Франции, Германии и других странах Европы, можно рассматривать как приложение усилий, чтобы поднять уровень политической интеграции на отметку, которой достигла экономическая интеграция, сопутствующая Второй волне. И именно приложение сил, а не поэтические или мистические влияния, привело к тому, что мир оказался разделенным на особые национальные образования.
Когда правительство стремится расширить свой рынок и укрепить свою политическую власть, ничто не препятствует — ни языковые различия, ни культурные, социальные, географические и стратегические барьеры. Транспорт, средства связи и энергетические запасы — все это ограничивает размеры территории, которой может эффективно управлять единая политическая структура. Разработанность систем учета, бюджетный контроль и способы управления также определяют, насколько далеко может продвинуться политическая интеграция.
В пределах этих границ интеграционные элиты, точно так же, как корпоративные и правительственные, боролись за экспансию. Чем обширнее становилась территория, находившаяся под их контролем, чем больше разрастался экономический рынок, тем больше укреплялись их благосостояние и власть. Каждая нация расширяла свои экономические и политические границы до самых отдаленных районов земного шара, поэтому происходило не только столкновение интересов, но и соперничество наций.
Желая проломить уже установленные границы, интеграционные элиты использовали передовую технологию. К примеру, в XIX в. они бросились в «погоню за пространством» и принялись строить железные дороги.
В сентябре 1825 г. в Англии была проложена первая железнодорожная колея, соединившая Стоктон и Дарлингтон. В мае 1835 г., уже на континенте, Брюссель был соединен с Малинес. В том же году в сентябре в Баварии был проложен путь Нюрнберг — Фурт. Следующим был Париж — Сен–Жермен. Далеко на востоке в апреле 1838 г. Царское Село было связано с Санкт–Петербургом. В течение следующих трех десятилетий или несколько больше железнодорожные рабочие осваивали один регион за другим[135].
Французский историк Шарль Моразе пояснял: «Страны, которые были уже почти объединены, в 1830 г. еще более ускорили процесс консолидации в связи со строительством железных дорог... поскольку они оказались неподготовленными к появлению необычного стального обруча... сжимавшего их... Каждая нация словно спешила провозгласить свое право на существование, прежде чем будет проложена железная дорога, с тем чтобы ее могли признать как нацию при включении в транспортную систему, которая на протяжении столетия определяла политические границы Европы»[136].
В Соединенных Штатах правительство выделяло частным железнодорожным компаниям значительные земельные участки и, как писал историк Брюс Мазлиш, воодушевляло их «уверением, что трансконтинентальная дорога станет крепить узы объединения между Атлантическим и Тихоокеанским побережьями»[137]. Золотой костыль, вбитый при завершении строительства первой трансконтинентальной железнодорожной линии, открыл путь к поистине национальному рынку, интегрированному в континентальном масштабе. И это обеспечивало подлинную, в отличие от номинальной, власть национального правительства. Вашингтон мог теперь быстро перебросить свои войска через континент, что укрепляло его влияние.
Таким образом, в одной стране за другой возникало новое мощное образование — нация. Из–за этого карта мира поделена на четко обозначенные, разной формы пятна красного, розового, оранжевого, желтого или зеленого цвета, а национально–государственная система стала одной из основных структур цивилизации Второй волны.
И в возникновении наций прослеживается хорошо знакомое воздействие индустриализма: побуждение к интеграции.
Но побуждение к интеграции не замыкает каждую нацию–государство в пределах своих границ. Для своего жизнеобеспечения индустриальная цивилизация должна подпитываться извне. Она не сможет выжить, если не интегрирует остальной мир в денежную систему и не станет управлять этой системой в своих интересах.
Весьма существенно, как она это делает, поскольку данное обстоятельство чрезвычайно важно для понимания мира, который создает Третья волна.
Нет цивилизации, которая бы расширяла круг своего действия без конфликтов. Цивилизация Второй волны быстро начала массированное наступление на мир Первой волны, одержала победу и навязала свою волю миллионам, а в конечном счете — миллиардам людей.
Задолго до Второй волны, начиная с XVI в. европейские правители стали создавать большие колониальные империи. Испанские священники и конкистадоры, французские трапперы, английские, голландские, португальские и итальянские авантюристы выдвинулись боевым порядком по планете, порабощали или уничтожали целые народы, захватывали обширные территории и посылали дань на родину, своим монархам.
Однако в сравнении с тем, что последовало далее, все это было пустяком.
Сокровища, которые первые авантюристы и конкистадоры отправляли домой, представляли собой в действительности частное награбленное добро. Добыча финансировала войны и обеспечивала личное богатство — зимние дворцы, яркое великолепие, неторопливый праздный образ жизни придворных. Но этого было недостаточно для малоразвитого хозяйства страны–захватчицы.
Находясь вне денежной системы и рыночной экономики, крестьяне, которые едва зарабатывали себе на жизнь на иссушенных солнцем землях Испании или туманных вересковых пустошах Англии, производили мало или совсем ничего, чтобы экспортировать за границу. Выращиваемого едва хватало для местного потребления. Они ни в коей мере не зависели от сырья, украденного или купленного в других странах. Для них жизнь так или иначе продолжалась. Плоды заморских завоеваний обогащали правящие классы и города, а вовсе не простой народ, который в основном составляли сельские жители. В этом смысле империализм Первой волны был не столь суров, он еще не был интегрирован в экономику.
Вторая волна преобразовала это относительно мелкое воровство в крупный бизнес. Она сделала из начинающего империализма большого хищника.
Оперившийся империализм не стремился к вывозу слитков золота и изумрудов, пряностей и шелков. Он принялся отправлять корабль за кораблем с нитратами, хлопком, пальмовым маслом, оловом, каучуком, бокситами и вольфрамом. Этот империализм создавал медные рудники в Конго и устанавливал нефтяные вышки на Аравийском полуострове. Это был империализм, который высасывал из колоний сырье, обрабатывал его и очень часто отрыгивал готовые изделии назад, в колонии, с колоссальной выгодой для себя. Словом, это был уже не периферийный империализм, а прочно интегрированный в базовую экономическую структуру промышленной нации, и от него стала зависеть жизнь миллионов простых рабочих.
Но не только рынок труда испытывал его воздействие. Помимо нового сырья, Европа нуждалась также во все возрастающих объемах продовольствия. Поскольку государства Второй волны сосредоточились на промышленном производстве, перемещая сельскую рабочую силу на фабрики и заводы, им приходилось ввозить из–за границы значительное количество продуктов питания — говядину, баранину, зерно, кофе, чай и сахар из Индии, Китая, Африки, Вест–Индии и Центральной Америки[138].
В свою очередь, поскольку возрастало производство товаров массового потребления, новым индустриальным элитам необходимы были более широкие рынки сбыта и новые сферы приложения капитала. В 1880–1890–х годах европейские государственные деятели, не смущаясь, заявляли о своих целях. «Империя — это торговля», — провозгласил английский политик Джозеф Чемберлен[139]. Премьер–министр Франции Жюль Ферри[140] высказался более определенно. В чем нуждалась Франция, заявил он, так это «в рынках сбыта для нашего промышленного производства, экспорта товаров и вывоза капитала»[141]. Сотрясаемые циклами всплеска деловой активности и оглушительных банкротств, столкнувшиеся с хронической безработицей, поколения европейских лидеров испытывали страх, что, если колониальная экспансия закончится, безработица приведет к революционным вооруженным выступлениям в их стране.
Однако не только экономические причины способствовали появлению империализма нового типа. Стратегические соображения, религиозное рвение, идеализм, жажда риска — все сыграло в этом свою роль, в том числе и расизм с его безоговорочным утверждением превосходства белой расы или европейского превосходства. Многие рассматривали империалистические завоевания как возложенный на них свыше долг. Высказывание Киплинга[142] о «ноше белого человека» отразило миссионерское намерение европейцев распространять христианство и «цивилизацию», что, конечно же, подразумевало цивилизацию Второй волны. Ибо колонизаторы считали цивилизации Первой волны, в том числе с развитой материальной и духовной культурой, отсталыми и примитивными. Сельские жители, особенно если они были темнокожими, считались наивными, как дети. Они были «хитры и нечестны». Они были «ленивы», «не ценили жизнь».
Такая позиция позволяла захватчикам Второй волны легче находить оправдание истребления тех, кто стоял у них на пути. В книге «Социальная история пулемета» Джон Эллис показал, как это новое мощное скорострельное оружие, изобретенное в XIX в., вначале постоянно применяли против «туземных» народов, а не против белых европейцев, потому что считалось недостойным делом убивать равного себе. А вот стрельба по жителям колоний более походила на охоту, чем на войну, поскольку тут применялся иной подход. «Убийство матабельцев, дервишей или тибетцев, — писал Эллис, — считалось скорее своеобразным видом «охоты», содержащим в себе риск, нежели настоящей военной операцией». От Омдурмана вдоль Нила до Хартума эта высшего качества технология была внушительно продемонстрирована в 1898 г., когда английские войска, вооруженные шестью пулеметами «Максим», разгромили армию дервишей, возглавляемую Махди. Очевидец утверждал: «Это был последний день махдизма и самый великий день... Это было не сражение, а истребление». Потери англичан в этом бою составили 28 человек, а у дервишей было почти одиннадцать тысяч убитых, т. е. где–то по 392 бунтаря на каждого англичанина. «Это стало примером триумфа британского духа, демонстрацией превосходства белого человека», — считал Эллис[143].
Когда англичане, французы, немцы, голландцы и другие распространились по миру, для всех них открылась суровая реальность. Цивилизация Второй волны не могла существовать изолированно. Она отчаянно нуждалась в скрытых субсидиях в форме поступающих извне дешевых ресурсов. А главное — ей был необходим единый интегрированный мировой рынок, через который вливаются эти субсидии.
Побуждение создать такой интегрированный мировой рынок основывалось на убеждении, которое лучше всех выразил Давид Рикардо[144]: для государств следовало применить тот же принцип разделения труда, как и для промышленных рабочих. В своем известном высказывании он утверждал, что если Англия станет специализироваться на производстве текстиля, а Португалия — на изготовлении вина, это будет выгодно им обеим, поскольку «международное разделение труда, определяющее специализацию производства для каждои страны, приведет к экономическим выгодам для всех»[145].
Данное утверждение превратилось в догму для последующих поколений, которая продолжает превалировать и сегодня, хотя ее проявления часто остаются незамеченными. Так как разделение труда во всякой экономике вызывает насущную необходимость в интеграции, что в свою очередь способствует росту интегрирующей элиты, то и международное разделение труда требует интеграции в мировом масштабе и способствует росту мировой элиты — небольшой группы стран, которые для осуществления своих практических целей распространяют свое влияние на большие регионы остального мира.
Успешное осуществление намерения создать единый интегрированный мировой рынок можно видеть в небывалом приросте мировой торговли, произошедшем во время прохода по Европе Второй волны. Между 1750 и 1914 гг. объем международной торговли возрос более чем в 50 раз, от 700 млн долл. до почти 40 млрд долл. [146] Если Рикардо был прав, преимущества этой международной торговли должны были ощущаться в более или менее равной степени всеми. Однако же чрезмерная уверенность, что специализация будет выгодна всем, основывалась на фантазии о честной конкуренции.
Это предполагало полную эффективность использования рабочей силы и ресурсов, а также следование курсом, предусматривающим отказ от применения политической или военной силы. Надо было заключать сделки на более или менее равноправной основе, устраивающей обе стороны. Одним словом, предусматривалось многое, но очень уж расходилось с реальностью.
В действительности переговоры между коммерсантами Второй волны и людьми Первой волны относительно сахара, меди, какао и других ресурсов часто велись на неравноправной основе. По одну сторону стола восседали оборотистые европейские или американские торговцы, поддерживаемые крупнейшими компаниями, разветвленными банковскими сетями, мощными технологиями и сильными национальными правительствами. По другую же сторону можно было встретить местного правителя или племенного вождя, чей народ только что вошел в денежную систему и чья экономика базировалась на мелкотоварном земледелии или местных ремеслах. По одну сторону находились представители активно теснящей, чуждой, технически передовой цивилизации, убежденные в своем превосходстве и готовые использовать штыки или пулеметы, чтобы доказать это. По другую — представители малых преднациональных общностей, вооруженных стрелами и копьями.
Часто местных правителей или предпринимателей просто подкупали, всунув им взятку или предложив подумать о собственной выгоде, а в обмен вводили потогонную систему труда, подавляли сопротивление и переделывали в свою пользу местные законы. Завоевав колонию, имперская власть устанавливала льготные цены на сырье для своих бизнесменов и воздвигала плотные барьеры, препятствуя торговцам стран–конкурентов повысить цены.
При таких условиях не было ничего удивительного, что индустриальный мир мог приобретать сырьевые или энергетические ресурсы по ценам ниже рыночных.
Помимо того, нередко цены еще более занижались в интересах покупателей при помощи махинации, которую можно было назвать «законом первой цены». Множество сырьевых материалов, необходимых для государств Второй волны, фактически не имело никакой цены для народов Первой волны, располагавших такими ресурсами. Африканским крестьянам не нужен был хром. Арабские шейхи не использовали черное золото, которое находилось под песками их пустынь.
Поскольку прежде торговля подобным товаром не производилась и его стоимость не была ранее определена, цена, установленная при первой сделке, становилась исходной. И определяющим фактором для стоимости товара были не такие экономические параметры, как цена, прибыль или конкурентоспособность, а соответствующая военная и политическая мощь. Поскольку обычно всякая конкуренция отсутствовала, для местного властителя или вождя племени была приемлемой любая цена: они считали свои местные ресурсы ничего не стоящими, а от воинской части, на вооружении которой были пулеметы, хорошего ждать не приходилось. И эта первоначальная цена, некогда установленная на самом низком уровне, работала на понижение всех последующих цен.
Как только это сырье было доставлено в индустриальные государства и включено в конечный продукт, закон первоначальной цены во всех отношениях продолжал действовать[147]. В конечном счете, когда постепенно были установлены мировые цены для каждого предмета потребления, все индустриальные страны извлекли пользу из того факта, что первоначальная цена была установлена на наиболее выгодном низком уровне. Поэтому вследствие многих разных причин, несмотря на многоречивое восхваление достоинств беспошлинной торговли и свободного предпринимательства, государства Второй волны в значительной степени получали прибыли за счет того, что эвфемистически было названо «неполной конкуренцией».
Несмотря на официальные заявления и слова Рикардо, выгоды от возросшего объема торговли ощутили далеко не все. Главным образом происходил их отток из мира Первой волны в мир Второй.
Чтобы расширить и интегрировать мировой рынок, индустриальные державы действовали жестко. Так как для торговли не существовало национальных границ, каждый национальный рынок стал частью более крупного регионального или континентального рынков и, в конечном счете, оказался включенным в единую, объединенную валютную систему, созданную интеграционными элитами, которые развивали цивилизацию Второй волны. Единая денежная сеть была соткана вокруг мира.
Рассматривая остальной мир как источник доходов, проистекающих от газового насоса, сада, рудника, карьера и дешевой рабочей силы, мир Второй волны вызвал глубокие изменения в общественной жизни неиндустриальных народов. Культуры, которые существовали самостоятельно тысячи лет, производя свои продукты питания, волей–неволей оказались вовлеченными в систему международной торговли и вынуждены были или торговать, или погибнуть. Внезапно жизненный уклад боливийцев или малайцев оказался сопряженным с требованиями индустриальных экономик далеких стран, так как на их землях возникли оловянные рудники и плантации каучуконосов, которые должны были питать прожорливые промышленные утробы.
Подходящим примером может послужить такой невинный домашний продукт, как маргарин. Впервые маргарин был произведен в Европе из местного сырья. Однако он сделался настолько популярен, что сырья оказалось недостаточно. В 1907 г. исследователи открыли, что маргарин можно производить из кокосовых орехов и пальмового масла. Это европейское открытие изменило уклад жизни западных африканцев.
«В главных областях Западной Африки, — писал Магнус Пайк, бывший президент Британского института пищевой науки и технологии (British Institute of Food Science and Technology), — где традиционно производилось пальмовое масло, землей владела община, как коллектив». Использование пальмовых деревьев регулировали сложные местные обычаи и правила. Иногда человеку, посадившему дерево, предоставлялось пожизненное право на его продукты. В некоторых местах особые права были у женщин. Согласно Пайку, западные бизнесмены, которые наладили «широкомасштабное производство пальмового масла для изготовления маргарина, как «подходящего» продукта питания для индустриального населения Европы и Америки, разрушили хрупкую и сложную общественную систему неиндустриальных африканцев»[148]. В Бельгийском Конго, Нигерии, Камеруне и на Золотом Берегу возникли огромные плантации. Запад получил свой маргарин. А африканцы стали полурабами на бескрайних плантациях.
Другой пример — каучук. В начале века, когда в США возникло массовое производство автомобилей и стремительно повысился спрос на каучук для шин и трубопроводов, торговцы, вступив в сговор с местными властями, заставили индейцев Амазонки собирать его[149]. Роджер Кэсмент, английский консул в Рио–де–Жанейро, рассказывал, что производство четырех тысяч тонн каучука компанией «Путумайо рубер» (Putumayo rubber) в период между 1900 и 1911 гг. привело к смерти 30 тыс. индейцев.
Разумеется, можно возразить, что подобное — «крайность» и не типично для империализма нового типа. Конечно же, колониальные власти порой были жестоки и причинили немало зла. Но они строили школы и оказывали элементарную медицинскую помощь местному населению, находящемуся под их властью. Они проводили санитарные мероприятия и улучшили водоснабжение. Несомненно, что они в определенном смысле повысили уровень жизни.
Также не вполне оправданно романтически идеализировать доколониальные общества или возлагать всю вину за нищету современных неиндустриальных народов только на империализм. Климат, местная коррупция и тирания, невежество и неприязнь к иностранцам — все способствовало такому положению. Нищета и угнетение царили здесь задолго до появления европейцев.
Некогда вырванные из мелкотоварного хозяйства и обязанные производить для денежного и валютного обмена, поощряемые или принуждаемые реорганизовывать свои социальные структуры с ориентацией, к примеру, на разработку месторождений полезных ископаемых или работу на плантациях, народы Первой волны оказались ввергнутыми в экономическую зависимость от рынка, на который они не могли влиять. Нередко их лидеров покупали, их культуры осмеивали, их язык запрещали. Помимо того, колониальные власти внушали порабощенным народам чувство психологической неполноценности, что даже сегодня проявляет себя как препятствие к экономическому и социальному развитию.
В мире Второй волны империализм не был очень щедрым. Как писал историк Уильям Вудраф: «Ради невиданно возросшего благосостояния европейских стран им приходилось выносить эксплуатацию своих территорий и возрастающую торговлю»[150]. Глубоко внедренный в саму структуру экономики Второй волны, удовлетворяющий свою ненасытную потребность в ресурсах, империализм маршировал по планете.
В 1492 г., когда Колумб впервые высадился в Новом Свете, европейцы контролировали только 9% территории земного шара. К 1801 г. они управляли третью. К 1880 г. — двумя третями. К 1935 г. европейцы осуществляли политический контроль над 85% земной поверхности планеты и над 70% ее населения. Как и само общество Второй волны, мир был поделен на интеграторов и интегрируемых.
Однако не все интеграторы были равны. Государства Второй волны вели между собой усиливающуюся кровавую битву за власть над возникающей мировой экономической системой[151]. Авторитет Англии и Франции попыталась поколебать в первой мировой войне возрастающая индустриальная мощь Германии. Опустошительные разрушения, невероятный всплеск инфляции и последовавшая за тем депрессия, революция в России — все это ослабило мировой индустриальный рынок.
Эти обстоятельства повлекли за собой спад темпов роста мировой торговли, и хотя торговая система объединила большое число стран, фактический объем международного товарооборота уменьшился. Вторая мировая война еще более замедлила развитие интегрированного мирового рынка.
К концу второй мировой войны Западная Европа лежала в дымящихся руинах. Германия походила на лунный ландшафт. Советский Союз понес неописуемые материальные и людские потери. Японская промышленность была разрушена. Из главных промышленных держав только экономика Соединенных Штатов не пострадала. К 1946–1950 гг. мировая экономика пребывала в такой разрухе, что внешняя торговля находилась на более низком уровне, чем в 1913 г. [152]
Помимо того, слабосилие переживших войну европейских держав благоприятствовало тому, что одна колония за другой требовали политической независимости. Ганди[153], Хо Ши Мин[154], Джомо Кениата[155] и другие лидеры национальных движений разворачивали борьбу за освобождение от колонизаторов.
Даже еще до того, как смолкли военные орудия, стало очевидно, что вся мировая индустриальная экономика после войны будет реконструирована на новой основе.
Задачу реорганизации и реинтеграции системы Второй волны взяли на себя два государства — Соединенные Штаты и Союз Советских Социалистических Республик.
До того времени Соединенные Штаты играли ограниченную роль в широкой имперской кампании. Устанавливая свои собственные границы, они уничтожили коренные индейские народы и загнали их в резервации. В Мексике и Пуэрто–Рико, на Кубе и Филиппинах американцы копировали имперскую тактику англичан, французов и немцев. В Латинской Америке на протяжении первых десятилетий этого века американская «дипломатия доллара» помогла «Юнайтед фрут» (United Fruit) и другим корпорациям обеспечивать низкие цены на сахар, бананы, кофе, медь и другие товары. Однако же в сравнении с европейцами Соединенные Штаты были младшими партнерами в грандиозном имперском крестовом походе.
После второй мировой войны Соединенные Штаты, напротив, заняли ведущее положение как главный кредитор в мире. Они располагали наиболее передовой технологией, наиболее прочной политической структурой и представившейся возможностью двигаться в сильно разреженной атмосфере власти, оставляя позади побежденных соперников, в то время как те были вынуждены ретироваться из колоний.
Еще в 1941 г. финансовые стратеги США начали строить планы послевоенной реинтеграции мировой экономики в интересах Америки. Во время конференции в Бреттон Вудсе, которая проходила в 1944 г. под руководством Соединенных Штатов, сорок четыре государства согласились учредить две основных интеграционных организации — Международный Валютный Фонд и Всемирный Банк[156].
МВФ заставил входящие в него страны искусственно поддерживать курс своих денег по отношению к доллару или золоту, большая часть которого находилась в руках Соединенных Штатов. (К 1948 г. Соединенные Штаты владели 72% всего мирового золотого запаса. ) Таким образом МВФ определил базовое соотношение главных мировых валют[157].
Тем временем Всемирный Банк, созданный вначале, чтобы обеспечивать послевоенные фонды реконструкции в европейских странах, постепенно начал предоставлять заемы и неиндустриальным странам тоже. Это часто делалось с целью строительства дорог, портов, гаваней и других «объектов инфраструктуры», чтобы содействовать развитию экспорта сырья и сельскохозяйственной продукции в государства Второй волны.
Вскоре в систему был включен третий компонент — Генеральное соглашение о тарифах и торговле, сокращенно ГАТТ. Данное соглашение, инициатором которого также были Соединенные Штаты, подразумевало либерализацию торговли, но на деле не давало возможности бедным странам с отставшими технологиями защитить свою малую неокрепшую промышленность.
Эти три структуры были связаны между собой решением, что Мировой Банк не будет предоставлять кредиты стране, которая отказывается присоединиться к МВФ или выполнять условия ГАТТ.
Такая система препятствовала должникам Соединенных Штатов, намеревавшимся сократить свои обязательства путем валютных или тарифных махинаций.
Она усиливала конкурентоспособность американской промышленности на мировом рынке. Помимо того, она предоставляла промышленным державам, особенно Соединенным Штатам, возможность влиять на планирование экономики во множестве стран Первой волны даже после того, как они обрели политическую независимость.
Эти три взаимосвязанных органа образовали единую интеграционную структуру для мировой торговли. И с 1944 г. до начала 1970–х годов Соединенные Штаты фактически контролировали эту систему. Среди стран они интегрировали интеграторов.
Тем временем американское лидерство в мире Второй волны все более оспаривалось набирающим мощь Советским Союзом. СССР и другие социалистические страны изображали из себя противников империализма и друзей колониальных народов мира. В 1916 г., за год до прихода к власти, Ленин резко критиковал капиталистические страны за их колониальную политику. Его труд «Империализм, как высшая стадия капитализма» стал одной из наиболее влиятельных книг века и все еще оказывает свое воздействие на сотни миллионов людей во всем мире.
Но Ленин рассматривал империализм как чисто капиталистическое явление. Капиталистические страны, писал он, притесняют и колонизируют другие страны не вследствие выбора, а по необходимости. Сомнительный закон, выдвинутый Марксом, утверждал, что прибыли в капиталистической экономике демонстрируют всеобщую, неопровержимую тенденцию с течением времени идти на убыль. Поэтому Ленин предполагал, что капиталистические страны на их последней стадии стремятся «сверхприбылями», получаемыми извне, компенсировать уменьшение прибылей, получаемых дома. Только социализм, убеждал он, освободит колониальные народы от угнетения и нищеты, потому что социализму не присуще стремление подвергнуть их экономической эксплуатации.
Ленин не учитывал, что множество тех же самых глубинных законов, которые управляли капиталистическими промышленными странами, действовали и в социалистических промышленных странах тоже. Они ведь тоже составляли часть международной валютной системы, тоже базировали свои экономики на отделении производства от потребления. Они так же нуждались в рынке (пусть даже не ориентированном на получение прибыли), чтобы вновь воссоединить производителя и потребителя. Они тоже испытывали нужду в сырье из–за границы, чтобы снабжать свои промышленные предприятия. И по всем этим причинам им так же нужна была интегрированная мировая экономическая система, через которую они могли бы удовлетворять свои потребности и продавать повсюду свою продукцию.
Действительно, Ленин в то же самое время, когда он критиковал империализм, говорил о цели социализма «не только теснее сплотить нации, но и объединить их». Как писал советский исследователь М. Сенин в «Социалистической интеграции», к 1920 г. Ленин «считал сближение наций объективным процессом... который окончательно и навсегда приведет к созданию единой мировой экономики, регулируемой на основе... общего плана»[158]. И это выражало совершенно индустриальную точку зрения.
Социалистические индустриальные страны подталкивали те же самые сырьевые потребности, какие были в капиталистических странах[159]. Они тоже нуждались в хлопке, кофе, никеле, сахаре, пшенице и других товарах, чтобы снабжать свои многочисленные предприятия и обеспечивать городское население. Советский Союз имел (и по–прежнему имеет) огромные запасы природных ресурсов. Это марганец, свинец, цинк, каменный уголь, фосфаты и золото. Но все это есть и у Соединенных Штатов, однако же это не удерживает ни одну из стран от стремления купить сырье у других по возможно более дешевой цене.
С момента своего возникновения Советский Союз стал частью мировой валютной системы. Как только какая–либо страна входила в эту систему и принимала «обычные» правила коммерческой деятельности, она сковывала себя такими общепринятыми понятиями, как рентабельность и производительность, уходившими во времена раннего капитализма. А это заставляло принять, пусть даже неосознанно, традиционные экономические понятия, категории, определения, систему отчетности и систему мер.
Социалистические менеджеры и экономисты, точно так же как их капиталистические коллеги, рассчитывали стоимость производства собственного сырья и сравнивали с ценой, по которой можно было приобрести его на стороне. И тут уже они должны были честно решать, что выгоднее — «делать или купить», то есть вставали перед проблемой, с которой ежедневно сталкивались капиталистические корпорации. И вскоре становилось очевидным, что покупать определенное сырье на мировом рынке дешевле, чем пытаться производить его дома.
Как только принималось такое решение, энергичные советские торговые посредники прочесывали мировой рынок и покупали сырье по ценам более дешевым, чем те, которые уже давно были искусственно занижены империалистическими торговцами. Советские грузовики ездили на резиновых шинах, каучук для изготовления которых был куплен по цене, установленной ab initie английскими коммерсантами в Малайе. Надо отметить, что в последние годы Советский Союз (который содержит там войска) платил Гвинее 6 долл. за тонну боксита, тогда как американцы платили 23 долл. [160]. Индия выражала протест, что русские на 30% завышали цены на импорт и к тому же платили на 30% меньше за индийский экспорт. Иран и Афганистан поставляли Советам природный газ по ценам ниже рыночных. Таким образом, Советский Союз, так же как его капиталистические противники, извлекал выгоды из колониальных цен. Поступать иначе означало замедлить процесс индустриализации своего государства.
Советский Союз подталкивали к империалистическому курсу также и стратегические интересы. Столкнувшись с военной мощью нацистской Германии, русские первым делом колонизировали Балтийские государства и развязали войну в Финляндии. После второй мировой войны при помощи войск и угрозы вторжения они помогали устанавливать и поддерживали «дружеские» режимы на всем протяжении большей части Восточной Европы. Эти страны, промышленно более развитые, чем СССР, периодически подвергались с его стороны эксплуатации, что подтверждало их положение колоний или «сателлитов»[161].
«Не может быть сомнений, — писал неомарксистский экономист Говард Шерман, — что в годы, непосредственно последовавшие за второй мировой войной, Советский Союз вывез определенное количество ресурсов из Восточной Европы, не предоставив ничего на ту же сумму взамен... Это был прямой грабеж и военная репарация... Создавались также совместные компании, с тем чтобы Советы осуществляли в них свое руководство и получали прибыли от этих стран. На крайне неравноправной основе составлялись торговые соглашения, которые увеличивали объем дальнейших репараций»[162].
В настоящее время нет уже такого прямого грабежа, и совместные компании исчезли, но, констатировал Шерман, есть достаточно оснований полагать, что большинство обменов между СССР и странами Восточной Европы по–прежнему осуществляются на неравноправной основе, и СССР оказывается в более выгодном положении. Трудно определить, сколь много «прибыли» извлекается подобным образом, принимая во внимание недостоверность советских статистических данных. Вполне может оказаться, что расходы по содержанию советских войск по всей Восточной Европе фактически перекрывают экономические выгоды. Однако сам факт безусловно неоспорим.
В то время как американцы создали структуру МВФ — ГАТТ — Мировой Банк, Советский Союз двигался к осуществлению ленинской мечты о единой интегрированной мировой экономической системе путем создания Совета Экономической Взаимопомощи — СЭВ и принуждал страны Восточной Европы к вхождению в эту организацию. Москва заставляла страны, присоединившиеся к СЭВ, не только торговать друг с другом и с Советским Союзом, но и представлять свои планы экономического развития Москве на утверждение[163]. Москва, усвоив положение Рикардо о преимуществах специализации, действовала точно так же, как старые империалистические державы по отношению к африканским, азиатским или латиноамериканским экономикам, определяя специализированные функции для каждой восточноевропейской экономики. Только Румыния открыто и стойко сопротивлялась.
Заявляя, что Москва пытается превратить ее в «газовый насос и огород», Румыния намеревалась добиваться многостороннего развития своей экономики. Она сопротивлялась «социалистической интеграции», несмотря на оказываемое на нее давление. Таким образом, в то самое время, когда Соединенные Штаты присвоили себе роль лидера капиталистических индустриальных государств и конструировали свои самообслуживающие механизмы, чтобы сразу после второй мировой войны по–новому проинтегрировать мировую экономическую систему, Советы создавали свое подобие такой системы в той части мира, на какую распространялось их влияние.
Трудно описать такое значительное, сложное и изменяющееся явление, как империализм. Его влияние на религию, воспитание, благосостояние, литературу и искусство, на расовые отношения, менталитет человечества, так же как и более непосредственное — на экономику, все еще продолжает находиться в центре внимания историков. Несомненно, что в нем есть определенные положительные стороны, но немало и жестокости. Однако не следует чрезмерно делать на этом упор.
Следует видеть в империализме катализатор промышленного развития мира Второй волны. Как скоро смогли бы индустриализироваться Соединенные Штаты, Западная Европа, Япония или СССР, не имея возможности получать продовольствие, энергию и сырье извне? А что произошло бы, если на протяжении последних десятилетий цены на множество товаров, таких как бокситы, марганец, олово, ванадий или медь, были бы выше процентов на 30 или 50?
Стоимость тысяч конечных продуктов была бы соответственно более высокой, а в некоторых случаях настолько велика, что это сделало бы невозможным их массовое потребление. Потрясения, вызванные в начале 1970–х гг. повышением цены на нефть, дают лишь слабое представление о возможных последствиях.
Даже если бы были отечественные заменители, экономическое развитие государств Второй волны было бы, по всей вероятности, более замедленным. Без скрытых дотаций, получаемых империализмом, будь он капиталистическим или социалистическим, цивилизация Второй волны вполне могла бы оказаться сегодня там, где она была в 1920 г. или 1930 г.
Теперь должен быть ясен великий замысел. Цивилизация Второй волны поделила и основала мир в форме разрозненных наций–государств. Нуждаясь в ресурсах остального мира, она втянула общества Первой волны и оставшиеся первобытными народы в денежную систему, создала глобально интегрированное рыночное пространство. Но буйно разраставшийся империализм был более чем экономической, политической или общественной системой. Он стал также способом жизни и способом мышления. Он породил менталитет Второй волны.
Сегодня этот менталитет — главное препятствие на пути создания реально осуществимой цивилизации Третьей волны.
Когда цивилизация Второй волны простерла по планете свои щупальца, преобразуя все, с чем она вступала в контакт, это относилось не только к технологии или торговле. Сокрушая цивилизацию Первой волны, Вторая волна создала не просто новую реальность для миллионов людей, но и новое понимание действительности.
Сталкиваясь в тысячах мест с ценностями, идеями, мифами и этикой аграрного общества, Вторая волна повлекла за собой новые понятия о Боге... справедливости... любви... власти... красоте. Она способствовала появлению новых идей, целей и аналогий, ниспровергала и вытесняла старые представления о времени, пространстве, материи и причинности. Возникла впечатляющая и понятная картина мира, которая не только объясняла, но и оправдывала реальность Второй волны. Эта картина мира индустриального общества не имела названия. Ее следует назвать «индуст–реальность».
Индуст–реальность была сводчатой конфигурацией идей и представлений, с помощью которых дети индустриализма были обучены понимать свой мир. Это была кипа предпосылок, используемых цивилизацией Второй волны, ее учеными, деловыми людьми, государственными деятелями, философами и пропагандистами.
Были, конечно, и несогласные, оспаривающие господствующие идеи индуст–реальности, но мы ведем здесь речь не о боковых ответвлениях, а о главном направлении философии Второй волны. На первый взгляд казалось, что главного направления вообще не существует. Вернее, видны были два столкнувшихся сильных идеологических течения. К середине XIX столетия всякая индустриализованная страна имела свои отчетливо обозначившиеся левое крыло и правое, сторонников индивидуализма и свободного предпринимательства, защитников коллективизма и социализма.
Эта борьба идеологий, вначале происходившая в индустриализированных странах, вскоре распространилась по всему миру. После русской революции 1917 г. и создания руководимой из центра и работающей на весь мир пропагандистской машины идеологическая борьба становилась все более интенсивной. И к концу второй мировой войны, когда Соединенные Штаты и Советский Союз пытались реинтегрировать мировой рынок или большую его часть в своих интересах, каждая сторона расходовала огромные суммы на распространение своих доктрин среди неиндустриальных наций.
На одной стороне были тоталитарные режимы, на другой — так называемые либеральные демократии. Орудия и бомбы находились в состоянии боевой готовности, чтобы вступить в дело, когда логические аргументы окажутся исчерпанными. Пожалуй, со времен столкновения католицизма и протестантизма в эпоху Реформации не было столь яростного противостояния двух идеологических лагерей.
В пылу этой пропагандистской войны осталось незамеченным, что, хотя столкнувшиеся стороны представляли разные идеологии, обе они по существу имели одинаковую суперидеологию. Их экономические программы и политические догматы были в корне различными, но многие из их отправных положений выглядели схожими. Подобно тому как протестантские и католические миссионеры по–разному трактовали Библию и все же проповедовали одну веру в Христа, так и марксисты и антимарксисты, капиталисты и антикапиталисты, американцы и русские продвигались дальше в Африку, Азию и Латинскую Америку — неиндустриальные регионы мира, — неся одинаковый набор основополагающих предпосылок. И те и другие проповедовали превосходство индустриализма перед всеми другими цивилизациями. И те и другие были страстными поборниками индуст–реальности.
Распространяемые ими представления о мире базировались на трех связанных между собой «индуст–реальных» положениях, трех идеях, разделяемых странами Второй волны, что и отличало их от остальной части мира.
Первое из этих основополагающих положений имело отношение к природе. Социалисты и капиталисты могли расходиться во взглядах на то, как распределять плоды труда, но они одинаково относились к природе. Для них природа — это объект, жаждущий подвергнуться эксплуатации.
Мысль о том, что люди должны властвовать над природой, можно проследить на протяжении веков, вплоть до Книги Бытия[164]. Несомненно, что до промышленного переворота подобную точку зрения разделяли немногие. Большинство ранних культур, напротив, отдавали предпочтение бедности и гармонии человечества с окружающей его природной средой.
Эти ранние культуры были не особо ласковы с природой. Они вырубали и выжигали растительность, переводили леса на дрова. Но их возможности навредить природе были ограниченными. Они не столь уж корежили землю и не нуждались в подходящей идеологии, которая оправдывала бы причиняемый ими вред.
С наступлением цивилизации Второй волны появились капиталистические индустриалисты, в огромных объемах выкачивающие природные ресурсы, выбрасывающие в воздух большое количество ядов, в погоне за прибылью вырубающие леса целых регионов, нисколько не заботясь о побочном эффекте или долговременных последствиях. Идея о том, что природа — это то, что надлежит эксплуатировать, предоставляла удобное рационалистическое объяснение для недальновидных и эгоистичных дельцов.
Но капиталисты вовсе не были одиноки. Кто бы ни находился у власти, они или же марксистские индустриализаторы (несмотря на убеждение, что прибыль — источник всех зол), все действовали сходным образом.
По представлениям марксистов, первобытные люди вовсе не жили в гармонии с природой, а вели с ней яростную борьбу за выживание. С возникновением классового общества, считали они, война «человека против природы», к несчастью, преобразовалась в войну «человека против человека». Построение коммунистического бесклассового общества позволит человечеству снова вернуться к своей задаче — борьбе с природой.
По обеим сторонам идеологического водораздела имелся схожий образ человечества, противостоящего природе и господствующего над ней. Этот образ был основным компонентом индуст–реальности, суперидеологии, объединявшей марксистов и антимарксистов.
Вторая идея, связанная с первой, вела еще дальше.
Люди не только пребывали в заботах о природе, они были вершиной долгого процесса эволюции. Существовали и более ранние теории эволюции, но в середине XIX столетия Дарвин дал научное обоснование такой точки зрения и приобрел известность в большинстве передовых индустриальных стран того времени. Он говорил о принципе «естественного отбора» как неизбежного процесса, который безжалостно вычищает слабые и неспособные существовать и развиваться формы жизни.
Дарвин вел речь о биологической эволюции, но его теория получила особое социальное и политическое звучание. Так, социальные дарвинисты доказывали, что принцип естественного отбора действовал внутри общества тоже и что самые богатые и влиятельные люди были более приспособленными и более достойными.
Следом возникла идея, что все общества развивались в соответствии с законом «естественного отбора». Согласно подобным рассуждениям, индустриализм был более высоким этапом эволюции, чем окружавшие его неиндустриальные культуры. А это означало, что цивилизация Второй волны превосходила все остальные.
Подобные воззрения давали рационалистическое объяснение как капитализма, так и империализма. Развивавшийся индустриальный строй нуждался для своего поддержания в дешевых ресурсах, а такая теория предоставляла моральное оправдание их получения по пониженным ценам, даже если при том уничтожались аграрные народы и первобытные общества. Идея социальной эволюции давала интеллектуальную и моральную поддержку, позволяя обращаться с непромышленными народами как с низшими и, следовательно, непригодными для выживания.
Сам Дарвин хладнокровно писал об уничтожении местного населения Тасмании и в порыве геноцидного энтузиазма пророчествовал: «В будущем... цивилизованные расы наверняка уничтожат и заменят дикие расы по всему миру»[165]. Интеллектуальное обеспечение цивилизации Второй волны не оставляло сомнений относительно того, кто заслуживал выживания.
Несмотря на то что Маркс резко критиковал капитализм и империализм, он разделял точку зрения, что индустриализм — наиболее передовая модель общества, этап, которого непременно достигнут все другие общества.
Третьей основополагающей идеей индуст–реальности, тесно связанной с природой и эволюцией, был принцип прогресса, утверждавший, что история течет неотвратимо к лучшей жизни для человечества. Эта идея также достаточно много разрабатывалась в предындустриальное время. Однако же только с наступлением Второй волны идея Прогресса с большой буквы расцвела пышным цветом.
Внезапно, когда Вторая волна катилась по Европе, зазвучали тысячи голосов, прославлявших прогресс. Лейбниц[166], Тюрго[167], Кондорсе[168], Кант, Лессинг, Джон Стюарт Милль[169], Гегель, Маркс, Дарвин и множество менее знаменитых мыслителей нашли причины для всеобъемлющего оптимизма. Они рассуждали о том, был ли прогресс поистине неизбежен и не нужна ли ему рука помощи от человеческого рода, что включает в себя понятие лучшей жизни, может ли прогресс продолжаться вечно. Среди них царило единомыслие в отношении самого понятия прогресса[170].
Атеисты и богословы, студенты и профессора, политики и ученые проповедовали новую веру. Бизнесмены и депутаты, говоря о новом заводе, новом изделии, новом доме, шоссе или дамбе, неизменно подчеркивали, что это продвижение вперед от плохого к хорошему или же от хорошего к лучшему. Поэты, драматурги и живописцы считали прогресс само собой разумеющимся. Прогресс оправдывал ухудшение природной среды и покорение «малоразвитых» цивилизаций.
И снова одна и та же мысль была одновременно выражена в трудах Адама Смита и Карла Маркса. Как отметил Роберт Хейлбронер[171], «Смит был сторонником прогресса... В «Исследованиях о природе и причинах богатства народов» прогресс был не идеалистической целью человечества, а... предназначением, к которому оно двигалось... побочным продуктом частных экономических целей»[172]. Разумеется, для Маркса такие частные цели устанавливал только капитализм, и именно они привели его к разрушению. Но такой итог сам по себе являлся частью долгого исторического процесса, ведущего человечество вперед к социализму, коммунизму и еще лучшему будущему.
Эти три ключевых положения цивилизации Второй волны — война с природой, значение эволюции и принцип прогресса — составляли боезапас агентов индустриализма, пускаемый теми в ход для объяснения или оправдания такого строя.
Подобные взгляды проистекали из более глубоких представлений о реальности — набора невысказанных мнений об истинных составляющих человеческого опыта. Каждый человек имеет дело с этими составляющими, и каждая цивилизация описывает их по–своему. Каждая цивилизация обучает своих детей справляться со временем и пространством. Необходимо объяснить через миф ли, метафору или научную теорию, как функционирует природа. И надо предложить некоторый ключ к пониманию того, как все происходит в этом мире.
Цивилизация Второй волны создала полностью новый образ реальности, базирующийся на своеобразных представлениях о времени и пространстве, материи и причинности. Собирая обломки прошлого, по–новому комбинируя их воедино, используя опыты и эмпирические исследования, она круто изменила представления людей о мире вокруг себя и о себе в этом мире.
В одной из предыдущих глав мы рассматривали, как распространение индустриализма зависело от синхронизации человеческого поведения и ритма машины. Синхронизация являлась одним из ведущих принципов цивилизации Второй волны, и всюду люди эпохи индустриализма участвовали в гонке за временем, желая не отстать, мельком нервно поглядывали на часы.
Чтобы осознать время и добиться синхронизации, люди должны были изменить свои представления о времени, мысленный образ времени. А для этого была необходима «податливость времени».
Земледельческие народы, которым нужно было знать, когда сажать и когда собирать урожай, с замечательной точностью разработали систему измерения длинных промежутков времени. Поскольку им не требовалась строгая синхронизация труда, крестьяне редко определяли точные единицы для измерения коротких промежутков. Они обычно делили время не на неизменные единицы, подобные часам и минутам, а на неопределенные, неточные отрезки, исходя из количества времени, необходимого для выполнения какого–либо будничного дела. От фермера можно было услышать определение «время дойки одной коровы». На Мадагаскаре получила распространение единица времени, названная «варка риса», минута же обозначалась — «жарка одной саранчи». Англичане упоминали об «отче наш», т. е. времени, требующемся для чтения молитвы.
Таким образом, поскольку обмен между общинами или селениями был незначителен, а для работы этого не требовалось, единицы, запечатлевшие мысленный образ времени, менялись от места к месту и от сезона к сезону. Например, в средневековой Северной Европе световой день был поделен на равные часы. Но так как продолжительность дня постоянно менялась, один «час» в декабре был короче, чем «час» в марте или июне[173].
Вместо неопределенного промежутка «отче наш» индустриальным обществам нужны были очень точные единицы, вроде часа, минуты или секунды. И эти единицы должны были быть стандартными и не меняться в зависимости от времени года или места.
Сейчас весь мир четко поделен на временные пояса.
Мы говорим о «стандарте» времени. Летчики на всем земном шаре соотносятся со временем «зулу», т. е. средним временем по Гринвичу. По международному соглашению Гринвич в Англии стал точкой всемирного времени, от которой ведется остальной отсчет. Периодически, действуя одновременно и словно подчиняясь чьей–то единой воле, миллионы людей ставят свои часы на час вперед или назад, и что бы ни говорило нам наше внутреннее чувство о том, что время тянется медленно или же, напротив, быстро пролетает, один час теперь — это равнозначный, стандартизированный час[174].
Цивилизация Второй волны не просто поделила время на более точные и стандартные части. Она разместила эти части в прямую бесконечную линию, которая протянулась назад, в прошлое и вперед — в будущее.
В самом деле, представление о линейности времени так глубоко укоренилось в нашем мышлении, что большинству из нас, выросших в обществах Второй волны, трудно представить себе какую–либо альтернативу. Однако во многих доиндустриальных обществах и некоторых обществах Первой волны даже сегодня воспринимают время в форме круга, а не прямой линии. У майя, буддистов и индусов время было круговым и вечно повторяющимся, история повторялась нескончаемо, и даже жизни могли повторяться через реинкарнацию.
Идея о том, что время подобно большому кругу, отразилась в индуистском понятии калъпы, мирового периода продолжительностью в четыре тысячи миллионов лет или один день Брахмы, начинавшийся с создания и заканчивавшийся исчезновением, с тем чтобы возродиться вновь[175]. Понятие о круговом времени встречается у Платона и Аристотеля, один из учеников которого — Эудемус — описывал себя проживавшим тот же самый момент снова и снова, как в кругообороте. То же утверждал и Пифагор. В книге «Время и восточный человек» Джозеф Нидхэм писал: «Для индо–эллина... время циклично и вечно». Поскольку в Китае преобладало представление о линейном времени, Нидхэм отмечал: «Конечно же, циклическое время было известно среди ранних философов даосизма»[176].
Также и в Европе до начала индустриализации существовала такая альтернативная концепция времени. «На протяжении всего средневекового периода, — писал математик Г. Д. Уитроу, — циклическая и линейная концепции времени находились в столкновении. Линейное понятие подпитывали владельцы частных торговых предприятий и рост денежной экономики. До тех пор пока власть была сконцентрирована в земельных владениях, время ощущалось в изобилии и было связано с неизменным циклом земледелия»[177].
Когда Вторая волна набрала силу, стародавний конфликт был улажен: линейное время одержало верх. Эта идея стала доминирующей во всех индустриальных обществах. На Востоке и на Западе время начали рассматривать как прямой путь, простиравшийся из далекого прошлого через настоящее к будущему, и подобная концепция, чуждая миллиардам людей, которые жили до индустриальной цивилизации, стала базисной для экономического, научного и политического планирования, будь то в исполнительных органах IBM, Японского агентства экономического планирования (Japanese Economic Planning Agency) или же в советской академии.
Линейное время — необходимая предпосылка для индуст–реальных воззрений на эволюцию и прогресс. Такая концепция подтверждала возможность поступательного движения. Ведь если время циркулярно, а не линейно, если события движутся по кругу, а не вперед, то это наводит на мысль, что история повторяется, а эволюция и прогресс — всего лишь тени на стене времени.
Синхронизация. Стандартизация. Линейность. Эти понятия перевернули укоренившиеся представления и заставили простых людей совсем по–иному обращаться со временем в повседневной жизни. Но если время подверглось преобразованиям, то же должно было произойти и с пространством, чтобы и оно соответствовало новой индуст–реальности.
Задолго до начала цивилизации Первой волны, когда наши очень далекие предки занимались в основном охотой и скотоводством, добывая пропитание, необходимое, чтобы выжить, они постоянно находились в движении. Гонимые голодом, холодом или экологическими бедами, следуя за погодой или дичью, они действительно отличались «высокой мобильностью» — легко перемещались с места на место, не стремились обзаводиться обременительным хозяйством и странствовали по миру. Для того чтобы прокормиться, группе из 50 человек — мужчин, женщин и детей — необходима была территория, в шесть раз превышавшая площадь острова Манхэттен, или же они могли кочевать, проходя ежегодно с той же целью сотни миль. Современные географы называют это «пространственно–экстенсивным» образом жизни[178].
Цивилизация Второй волны, напротив, воспитала расу людей, «избегающих перемещений». Земледелие постепенно вытеснило кочевой образ жизни, на смену кочевым тропам пришли возделанные поля и оседлое население. Уже больше не странствуя беспрестанно по бескрайним просторам, крестьянин с семьей жил на одном месте, усердно обрабатывая свой небольшой участок земли.
К периоду, непосредственно предшествующему возникновению индустриальной цивилизации, широко раскинувшиеся неогороженные поля окружали скопления крестьянских хижин. За исключением купцов, ученых людей и солдат, подавляющее большинство населения проводило всю свою жизнь на очень ограниченном пространстве[179]. На утренней заре люди выходили в поле, с наступлением сумерек возвращались домой. Еще они знали дорогу в церковь. Чрезвычайно редко они отправлялись в соседнее селение, расположенное за шесть или семь миль. Конечно же, существовали различия, обусловленные климатом и местностью, и все же, как писал историк Дж. Р. Хейл, «вероятно, не будет большой ошибкой предположить, что большей частью люди за свою жизнь не совершали поездки длиннее, чем в пятнадцать миль»[180]. Земледелие породило «пространственно ограниченную» цивилизацию.
Индустриальный ураган, пронесшийся над Европой в XVIII столетии, снова создал «пространственно протяженную» культуру, но теперь уже почти на мировом уровне. Товары, люди и идеи перемещались на тысячи миль, многочисленные толпы мигрировали в поисках работы. Товарное производство, рассеянное прежде по полям, теперь сосредоточилось в городах. Разросшееся население теснилось в немногочисленных, плотно заполненных узловых пунктах. Старые селения глохли и вымирали; возникали быстро развивающиеся индустриальные центры, обрамленные дымовыми трубами и огненными печами.
Такой коренным образом переделанный ландшафт требовал гораздо более сложной координации между городом и деревней. Города нуждались в притоке продовольствия, энергоресурсов, рабочей силы и сырья, они же поставляли вовне промышленные товары, моды, идеи и финансы. Два этих потока были тщательным образом интегрированы и скоординированы во времени и пространстве. Помимо того, в самих городах требовалось гораздо большее разнообразие пространственных форм. В прежней земледельческой системе основными материальными сооружениями были церковь, дворец дворянина, некоторое количество жалких хижин, иногда таверна или монастырь. Из–за усиления дифференциации трудовой деятельности для цивилизации Второй волны нужна была значительно более сложно организованная материальная среда.
В связи с этим скоро появились архитекторы, проектировавшие, строившие конторы, банки, полицейские участки, заводы, железнодорожные вокзалы, универсальные магазины, тюрьмы, пожарные депо, психиатрические лечебницы и театры. Эти самые разнообразные типы зданий и сооружений должны были строго соответствовать своему назначению. Размещение фабрик, дорог, ведущих к магазинам, железнодорожных путей, примыкавших к докам или грузовым складам, местоположение школ, больниц, водопроводных сетей, электростанций, трубопроводов, газовых сетей, телефонных станций — все надо было пространственно скоординировать. Пространство должно было быть тщательно организовано, как фуга Баха.
Такая четкая координация специализированных пространственных форм — необходимость наличия нужного народа в нужном месте и в нужное время — являлось точной пространственной аналогией временной синхронизации. По сути это была синхронизация в пространстве. Для функционирования индустриального общества внутреннее устройство и пространства, и времени нуждалось в более четкой разработке.
Людям необходимы были как более точные и стандартизированные единицы времени, так и более точные и равнозначные единицы пространства. До промышленного переворота, когда время все еще измерялось достаточно неопределенно, вроде, например, «пока прочтешь «Отче наш», в пространственных измерениях тоже царила путаница. К примеру, в средневековой Англии один род на практике мог составлять от 16, 5 до 24 футов. В XVI в. наилучшим способом измерения рода считался следующий: из числа выходящих из церкви наугад выбирали 16 мужчин, выстраивали их в ряд так, чтобы «левая ступня каждого располагалась впереди, а все ступни, примыкая, составляли одну линию», и отмеренное таким образом расстояние давало искомую величину. Использовались еще более неопределенные понятия, как, например, «день езды верхом», «час ходьбы», «полчаса легкого галопа»[181].
Когда Вторая волна начала менять характер трудовой деятельности, что сопровождалось неуклонным разрастанием рынка, с подобным подходом уже нельзя было мириться. Например, с увеличением объема торговли все большее значение приобретала точность кораблевождения, и правительства предлагали огромные вознаграждения тому, кто сможет придумать новые способы прокладывания маршрутов торговых судов[182]. На земле система мер также постепенно совершенствовалась и вводились более точные единицы[183].
Трудные для понимания, противоречивые, очень различающиеся местные таможенные пошлины, законы и правила торговли, возникшие в период цивилизации Первой волны, необходимо было упорядочить, разумно обосновать. Отсутствие точной стандартной системы мер было серьезной помехой для производителей товаров и для растущего социального слоя, занимавшегося торговлей. Этим и объясняется энтузиазм, с каким деятели Великой французской революции на заре индустриальной эры сами занимались усовершенствованием системы измерений и составлением нового календаря. Они считали данную проблему настолько важной, что она вошла в круг первых вопросов, рассматриваемых Национальным конвентом — высшим органом Первой французской республики. Перемены, которые принесла с собой Вторая волна, коснулись также увеличения и уточнения пространственных границ. До XVIII в. границы империй зачастую не были четко определены. Точность не была столь уж необходима, поскольку обширные территории оставались незаселенными. В то время как население увеличивалось, возрастала торговля и в Европе стали появляться первые фабрики, многие правительства принялись методично наносить на карту свои границы. Были более определенно обозначены таможенные зоны. Местная и даже частная собственность была самым тщательным образом обозначена, отмечена, огорожена и зарегистрирована. Карты стали более подробными, содержательными и стандартизированными.
Возникло новое представление о пространстве, которое в полной мере соответствовало новому представлению о времени. Точные показатели выполнения работы все более загоняли время в определенные рамки, а вместе с тем усиливалась тенденция стеснить границами пространство. Линеаризация времени вызвала появление линейных мер длины.
В доиндустриальных обществах прямолинейное движение по земле или по морю представало отклонением от нормы. Сельская дорога, путь скота на водопой, лесная тропа были изогнутыми в соответствии с рельефом местности. Они огибали многочисленные преграды, имели подъемы и спуски, крутые повороты. Улицы средневековых городов переплетались между собой, извивались, петляли.
Общества Второй волны не только отправляли корабли по прямолинейным маршрутам, они строили железные дороги, чьи параллельно уложенные рельсы тянулись по прямой линии вдаль, насколько было видно. Как отметил американский чиновник–плановик Грейди Клей, линии железной дороги (уже в названии красноречиво отразилось поветрие времени) стали осями, вдоль которых получили конкретное материальное воплощение новые города, разработанные в чертежах[184]. За кульманом, с помощью чертежных инструментов, городскому механизму придавалась правильность построения в соотнесении с ландшафтом.
Даже теперь, глядя на любой город, можно видеть в старой его части беспорядочное переплетение улиц, скверов, площадей, сложных перекрестков. Часто сразу становится понятно, что здесь было перестроено в более позднее, индустриальное время. То же самое относится и к целым регионам и странам.
Даже земельные угодья с введением механизации стали приобретать линейные очертания. В доиндустриальное время фермеры, используя для вспашки волов, оставляли кривые, неправильные борозды. Достигнув края поля, крестьянин не хотел останавливать вола, и тот делал широкий поворот в конце борозды, отчего вспаханный участок имел закругленную по краям форму[185]. Сегодня же, если смотреть с высоты через иллюминатор самолета, можно видеть правильно расчерченные поля с ровно обозначенными границами, проведенными плугом.
Сочетание прямых линий и прямых углов использовалось не только на земле или при планировке улиц, но и при строительстве помещений для жилья. Кривые стены и неправильные углы редко встречались в архитектуре индустриального периода. Аккуратные прямоугольные кубы пришли на смену комнатам неправильной формы, а многоэтажные здания вертикально поднимались к небу, выходя фасадами на теперь уже ровно проложенные улицы, причем окна домов образовывали четкие ряды.
Таким образом, наше представление о пространстве и опыт организации пространства были связаны с процессом его линеаризации, происходившим одновременно с линеаризацией времени. Во всех индустриальных странах, капиталистических или социалистических, как на Востоке так и на Западе, архитектурная организация пространства, составление подробных карт, использование единых, точных единиц измерения и прежде всего прямая линия стали культурной константой, составившей основу новой индуст–реальности.
Цивилизация Второй волны не только породила новые представления о времени и пространстве и использовала их для формирования повседневного образа жизни, она предлагала свои ответы на существующий издавна вопрос: из чего все состоит? Пытаясь дать ответ на данный вопрос, каждая культура изобретала свои мифы и метафоры. Некоторые представляли вселенную как некое находящееся во вращении «единство». Люди рассматривались как часть природы, звено в цепи, тянущейся от пращуров к потомкам, их связь с миром природы была настолько тесной, что фактически они составляли единое целое с животными, деревьями, горами и реками[186]. Помимо того, во многих обществах человека не осмысляли как отдельную, самостоятельную личность, а считали лишь частью более крупного организованного единства — семьи, рода, племени или общины.
Другие общества исходили не из целостности или единства мира, а из его разделенности. Они воспринимали реальность не как слитное бытие, а как структуру, созданную из отдельных частей.
Приблизительно за две тысячи лет до начала индустриальной эры Демокрит выдвинул необычную по тем временам идею, что мир не есть нечто целое, единое, а состоит из разрозненных, неделимых, вечных, неразрушимых частиц. Он назвал эти частицы атомами [187]. В последующие века к идее о том, что вселенная состоит из неделимых материальных элементов, возвращались неоднократно. В Китае почти вслед за Демокритом в книге Мо–цзы[188] (Mo Ching) утверждалось, что «точка» есть линия, поделенная на столь короткие отрезки, что они уже не поддаются дальнейшему делению. В Индии учение об атоме или отдельных неделимых частях материи тоже возникло до наступления новой эры[189]. В Древнем Риме поэт Лукреций давал объяснения атомизма. Однако подобную точку зрения на строение материи разделяло меньшинство людей, они нередко встречали непонимание, насмешки.
Но лишь с наступлением эпохи Второй волны атомизм занял господствующее положение, когда отдельные близкие по духу теории совместными усилиями в корне изменили наше представление о материи.
В середине ХVII в. французский аббат Пьер Гассенди[190], астроном и философ, работавший в Королевском колледже в Париже, стал доказывать, что материя может состоять из сверхмелких частей — корпускул. Находясь под влиянием Лукреция, Гассенди был столь настойчивым проповедником атомистической теории, что его идеи вскоре пересекли Ла–Манш и встретили отклик у Роберта Бойля[191], молодого ученого, изучавшего сжатие газа. Бойль применил теорию, основанную на умозрении, в лабораторных исследованиях и пришел к заключению, что даже воздух состоит из мельчайших частиц. Шесть лет спустя после смерти Гассенди он опубликовал научный труд, где доказывал, что всякая субстанция — к примеру, земля, которая может быть разложена на составные части, — не есть и не может быть элементом[192].
Тем временем получивший образование у иезуитов математик Рене Декарт[193], которого критиковал Гассенди, утверждал, что реальность можно понять, только расчленяя ее на мельчайшие частицы. По его словам, «любую проблему надлежит рассматривать, разложив ее на возможно большее количество составных . частей»[194]. Таким образом, с наступлением Второй волны философский атомизм развивался наравне с физическими представлениями о материи.
Пересмотру подверглось понятие единства, на него непрерывно вели наступление ученые, математики и философы, которые продолжали разлагать мир на мельчайшие части, добиваясь при том весьма интересных результатов. После опубликования Декартом своего «Рассуждения о методе», писал микробиолог Рене Дюбо, «тотчас же было сделано большое число открытий на основании его применения в медицине»[195]. Сочетание атомистической теории и учения Декарта привело к удивительным открытиям в химии и других областях науки. К середине XVII в. положение о том, что мир состоит из отдельных независимых частиц и субчастиц, было принято за правило и стало частью зарождающейся индуст–реальности.
Каждая новая цивилизация перенимает идеи из прошлого и по–своему перерабатывает их, пытаясь осознать себя во взаимоотношении с миром. Для начавшего развиваться индустриального общества — общества, вступившего на путь массового производства изделий, собираемых из разрозненных частей, — идея о том, что и вселенная смонтирована из разрозненных компонентов, была, вероятно, необходима.
Для принятия атомистической модели реальности были также политические и социальные причины. Когда Вторая волна размывала общественные устои, сложившиеся в предшествующий ей период, требовалось побудить людей к освобождению от большой семьи, всемогущей церкви, монархии. Индустриальному капитализму необходимо было рациональное обоснование для индивидуализма. Когда на протяжении одного столетия или двух до начала индустриализации прежняя земледельческая цивилизация приходила в упадок, когда расширялась торговля и множились города, разраставшееся купечество, заинтересованное в свободе торговли, кредитования и развитии рынков, обусловило возникновение новой концепции личности, где человек рассматривался как атом.
Отныне человек уже не был пассивным придатком при племени или роде, а был свободной, автономной личностью. Каждый индивид имел право обладать собственностью, приобретать товары, заключать сделки, преуспевать или голодать в зависимости от степени собственной активности, мог выбрать себе религию и заниматься устройством личной жизни. Иначе говоря, индуст–реальность способствовала развитию концепции личности, где человек почти уподоблялся атому, представлял неделимую, неразрушимую, базовую частицу общества.
Атомистический подход проявился, как мы видели, даже в политике, где элементарной частицей стал голос. Он обнаруживал себя и в нашем понимании международной политики, где действовали отдельные, непроницаемые, независимые единицы, называемые нациями. Не только когда речь шла о физических представлениях о материи, но и в философском плане, при рассмотрении проблем общества и политики прибегали к понятию «кирпичиков» («bricks») - составных элементов или атомов. Атомистический подход применялся к любой сфере жизни.
Учение о прерывистом, дискретном строении материи в свой черед отлично согласовывалось с новым представлением о времени и пространстве, также делимых на все более мелкие единицы. По мере того, как развивалась цивилизация Второй волны, одерживая верх и над «первобытными» обществами, и над цивилизацией Первой волны, она все более последовательно и согласованно внедряла индустриальный взгляд на народ, политику и общество. И все же недоставало одной последней детали, чтобы вся система получила логическое завершение.
Если цивилизация не в состоянии объяснить, как все происходит, пусть даже ее толкование на девять частей предстает как нечто неразгаданное и лишь одну часть составляет анализ, она не может результативно планировать общественную жизнь. Людям, выполнявшим общезначимые предписания своей культуры, необходима была уверенность, что их поведение приведет к желательному итогу. И это предполагало некоторый ответ на исконное «почему». Развивавшаяся цивилизация Второй волны опиралась на столь мощную теорию, что с ее помощью, казалось, можно было объяснить все.
Камень столкнулся с водной поверхностью. От места его падения по воде быстро разошлись круги. Почему? Чем вызвано это явление? Возможно, люди индустриального периода ответили бы так: «это от того, что кто–то бросил камень».
Образованный европейский дворянин, живший в XII или XIII в., пытаясь ответить на этот вопрос, основывался бы на совсем иных представлениях, чем мы. Возможно, он прибег бы к учению Аристотеля и искал материальную причину, формальную причину, рациональную причину (efficiente cause) и конечную причину (final cause), ни одной из которых самой по себе недостаточно, чтобы объяснить что–либо[196]. Средневековый китайский мудрец мог бы рассуждать об инь и ян[197] и о силовом поле влияний (the force–field of influences), в котором, на его взгляд, происходили все явления[198].
Цивилизация Второй волны находит объяснение тайнам причинной связи в потрясающем открытии Ньютона — законе всемирного тяготения. По Ньютону, причина заключалась в том, что «силы, воздействующие на тела, порождают движение»[199]. Примером сущности причинности — порождения причиной следствия — могут служить бильярдные шары, которые, ударяясь друг об друга, приходят в движение. Такое понятие перемены, сосредоточенное исключительно на внешних силах, которые вполне измеримы и легко опознаваемы, было чрезвычайно убедительным, поскольку оно полностью согласовывалось с новыми понятиями линейного пространства и времени, порожденными индустриальной эпохой. И действительно, ньютоновская или механистическая причинность, воспринятая в то время, когда в Европе происходила промышленная революция, упорядочила индуст–реальность, подогнав все ее составляющие. Если мир состоял из отдельных частиц — миниатюрных бильярдных шаров — тогда все причины были обусловлены взаимодействием этих шаров. Одна частица или атом ударяла об другую. Первая являлась причиной движения следующего. А его движение становилось следствием движения первого. Не было действия без движения в пространстве, и атом не мог находиться в одно время более, чем в одном месте.
Мир, казавшийся прежде таким сложным, хаотичным, непредсказуемым, таинственным и бессистемным, внезапно предстал согласованным и хорошо организованным. Любое явление, будь то семейная ячейка или холодная звезда в далеком ночном небе, представляло собой материю в движении, каждая частица активизировала соседнюю, вынуждая ее двигаться в нескончаемом танце жизни. Для атеиста подобная точка зрения давала объяснение жизни, в котором, как позднее выразился Лаплас[200], гипотеза о Боге была излишней[201]. Однако же для верующего человека это по–прежнему предполагало присутствие Бога как первопричины всего сущего, именно он изначально привел в движение бильярдные шары, а потом, возможно, вышел из игры.
Такая метафора для реальности стала подобием инъекции интеллектуального адреналина в нарождавшуюся индуст–реальную культуру. Один из радикальных философов, идеолог Великой французской революции барон Гольбах с удовлетворением писал: «Вселенная, это необозримое скопление всего сущего, являет собой только материю и движение; действительность, воспринимаемая нами, есть нечто иное как необъятная, непрерывная последовательность причин и следствий».
В этом кратком, торжествующем утверждении заключалось самое главное: вселенная — это составная реальность, где разрозненные части, объединенные вместе, представляют собой единое целое. Постоянный признак материи — движение в пространстве. События совершаются в линейной последовательности, развитие событий происходит вдоль линии времени. Человеческие чувства, например ненависть, эгоизм или любовь, согласно Гольбаху[202], сопоставимы с такими материальными силами, как отталкивание, инерция или сцепление, и при мудрой политической организации общества возможно было манипулировать ими для общественного блага, подобно тому, как наука могла для всеобщего блага манипулировать физическим миром.
Именно такой индуст–реальный образ вселенной, порождаемые им представления во многом повлияли на наш образ жизни в его личных, общественных и политических проявлениях. Из подобного взгляда на мир неизбежно проистекало, что не только космос и природа, но и общество и люди действовали согласно вполне определенным и предсказуемым законам. Величайшими мыслителями Второй волны были как раз те, кто наиболее логично и убедительно доказывал связь и взаимозависимость явлений объективной действительности.
Ньютон создал основы небесной механики. Дарвин открыл законы, которые объясняли социальную эволюцию. А Фрейд открыл закономерность психических процессов. Поиски других исследователей — ученых, инженеров, социологов, психологов — способствовали открытию множества других разных законов.
Цивилизация Второй волны получила в свое распоряжение теорию причинности, в которой виделись чудодейственные возможности и которая применялась всюду. Многое из того, что до тех пор казалось невероятно сложным, теперь можно было привести к элементарной объяснимой формуле. И эти законы получили всеобщее признание не только потому, что их провозгласили Ньютон, Маркс или кто–либо еще. Они были объектом экспериментов и эмпирических исследований и получали подтверждения. Используя их, мы могли строить мосты, посылать в небо радиоволны, предсказывать и производить биологические изменения; мы могли воздействовать на экономику, основывать политические движения или организации и даже, как считалось, предвидеть и формировать поведение индивида.
Чтобы объяснить любое явление, необходимо было лишь найти критическую переменную величину. Этого можно было достичь, если только мы находили подходящий «бильярдный шар» и ударяли по нему под нужным углом. Новая причинность в сочетании с новыми представлениями о времени, пространстве и материи избавила сознание многих людей от старых иррациональных компонентов. Это обеспечило достижение величайших успехов в науке и технологии, огромные сдвиги в мышлении и практической деятельности людей. Был брошен вызов авторитаризму, и разум освободился от тысячелетних оков.
Однако же индуст–реальность создала новую тюрьму — индустриальный менталитет, который исходил из практицизма, превозносил критическую требовательность и карал воображение, сводил людей к простейшим протоплазменным единицам и в конечном счете искал инженерного решения любой проблемы. Индуст–реальность вовсе не была морально нейтральной, хотя и претендовала на то. Она представляла собой, как мы видели, воинствующую суперидеологию цивилизации Второй волны, из нее возникли все основные идеологические направления индустриальной эпохи, как левой, так и правой ориентации. Подобно всякой культуре, цивилизация Второй волны создавала искаженный механизм восприятия человеком себя и окружающего его мира. Выработанный комплекс идей, образов, представлений — и проистекающие из них аналогии — оказался самой мощной культурной системой в истории человечества.
И наконец, индуст–реальность, культурное лицо индустриализма, побуждала общество развиваться в нужном направлении. Благодаря ей создавались сложные организованные единства, крупные города, централизованная бюрократия и всеобъемлющий рынок, будь он капиталистическим или социалистическим. Это отличным образом согласовывалось с новыми энергосистемами, устройством семьи, технологиями, экономическими отношениями, политическими и духовными ценностями, что вместе взятое образовывало цивилизацию Второй волны.
Вот и получается, что вся эта цивилизация вместе со всеми организациями и учреждениями, технологией и культурой разрушается под воздействием перемен, привносимых Третьей волной, которая прокатывается по планете. Мы живем в завершающий, кризисный период безвозвратно отступающего индустриализма. Индустриальная эпоха уходит в историю, рождается новая эпоха.
Одно остается непонятным. Индустриализм был кратким мигом в истории — всего лишь три столетия, исчезнувшие в безмерности времени. Что вызвало промышленный переворот? Что заставило Вторую волну пронестись по планете?
Множество ручьев происходящих перемен стеклись в один бурный поток. Открытие Нового Света дало толчок к развитию европейской культуры и экономики накануне индустриальной революции[203]. Прирост населения обуславливал перемещение людей в города. Истощение лесов в Англии побудило использовать каменный уголь. В свой черед стволы шахт становились все глубже и глубже, и настал момент, когда прежние насосы на конной тяге уже не могли больше откачивать из них воду. Усовершенствование парового двигателя, призванного решить данную проблему, открыло невиданное множество новых технологических возможностей. Постепенное внедрение индуст–реальных идей представляло собой вызов церковной и политической власти. Распространение грамотности, усовершенствование дорог и транспорта — все это сошлось во времени, вынудив открыть шлюзы перемен.
Все попытки найти главную причину индустриальной революции обречены на неудачу. Сама по себе технология, как и отдельно взятые идеи или духовные ценности, не является движущей силой истории. То же относится и к классовой борьбе. История — не просто свод данных об экологических изменениях, демографических тенденциях или развитии средств коммуникации. Политическая экономия не может объяснить какое–либо историческое событие. В данном случае нет «независимой переменной», от которой зависят все другие переменные величины. Здесь есть только взаимосоотносимые переменные величины, чрезвычайно запутанные.
Находясь перед лабиринтом каузальных влияний и даже не имея возможности проследить все их взаимодействия, лучшее, что мы можем предпринять, — это сосредоточить свое внимание на тех, которые кажутся нам наиболее подходящими для наших целей, и признать неизбежность искажения при подобном подходе. В этой связи вполне очевидно, что из всех многочисленных факторов, которые в своей совокупности создали цивилизацию Второй волны, очевидные последствия имело углубляющееся расхождение между производителем и потребителем, развитие той замысловатой системы обмена, которую мы теперь называем рынком, независимо от того, капиталистический он по форме или социалистический.
Чем значительней оказывалось расхождение между производителем и потребителем во времени, пространстве, в социальной и психологической отдаленности, тем больше рынок, во всей его удивительной сложности, при всем сочетании оценок, невысказанных метафор и не обнаруживающих себя представлений, становился доминирующей социальной реальностью.
Как мы видели, разъединительной силой здесь выступала современная финансовая система с ее главными банковскими учреждениями, фондовыми биржами, внешней торговлей, административным планированием, стяжательской и расчетливой сущностью, договорной этикой, материалистическим подходом, односторонней выгодой, жесткими системами вознаграждения и мощным аппаратом учета, хотя культурное значение этого явления мы обычно недооценивали. Именно отделение производителя от потребителя оказало воздействие на развитие стандартизации, специализации, синхронизации и централизации[204]. Это обусловило различия половых ролей и темперамента. Однако же при всей важности многих других факторов, породивших Вторую волну, первостепенное значение имеет именно расщепление очень давнего атома, объединявшего производство и потребление. Ударные волны от этого процесса ощущаются еще и сегодня.
Цивилизация Второй волны не только изменила технологию, природу и культуру. Она изменила личность, способствуя появлению нового социального типа. Конечно же и женщины и дети составляли цивилизацию Второй волны и были сформированы ею. Но все же в основном мужчины непосредственно попадали в водоворот рыночных отношений, воплощали новые методы работы, в них более явно, чем в женщинах, проявлялись характерные черты, присущие данному периоду, а образованные женщины, также обладавшие этими новыми качествами, вполне соответствовали понятию человека индустриальной эпохи.
Человек индустриальной эпохи (Industrial Man) отличался от всех своих предшественников. Он повелевал мощностями, которые в значительной степени повышали его слабые силы. Большую часть жизни он проводил в производственной среде, соприкасаясь с машинами и организациями, которые подавляли личность. С детства его учили, что выживание главным образом зависит от денег. Как правило, он вырастал в нуклеарной семье и ходил в стандартную школу. Представление о мире, в основном, складывалось у него благодаря средствам массовой информации. Он работал в крупном акционерном обществе или состоял на государственной службе, был членом профсоюза, относился к определенному церковному приходу, входил в другие организации — в каждом из этих мест он оставлял часть своего делимого «Я». Он все меньше отождествлял себя со своей деревней или городом, а соотносил себя со страной в целом. Он ощущал свое противостояние природе, в процессе трудовой деятельности он постоянно эксплуатировал ее. И все же он парадоксальным образом стремился провести уикэнд на лоне природы. (В самом деле, чем более жестоко он обходился с природой, тем сильнее романтизировал ее и чтил на словах. ) Он научился воспринимать себя частью громадной взаимозависимой экономической, социальной и политической системы, постичь которую в целом было выше его понимания.
Сталкиваясь с подобной реальностью, он протестовал, но безуспешно. Он вел борьбу за существование. Он научился играть в игры, которые ему навязывало общество, приноравливался к отведенной ему роли, часто ненавидя все это и ощущая себя жертвой той системы, которая повышала его жизненный уровень. Он чувствовал прямолинейность времени, которое безжалостно приближало его к будущему, где его ожидала смерть. И когда его наручные часы отсчитывали секунды, что означало для него приближение конца, он осознавал, что земля и каждый человек на ней, включая и его самого, лишь часть огромной космической машины, чье движение неизменно и неумолимо.
Среда, в которой обитал человек индустриальной эпохи, во многом отличалась от той, в которой жили его предки. Несходными были даже наиболее элементарные сенсорные сигналы.
Вторая волна внесла изменения в шумовой фон: заводской гудок заменил крик петуха, визг тормозов — стрекотание сверчков. Особенно явственно это ощущалось по ночам, удлиняя часы бодрствования. Появились зрительные образы, не существовавшие прежде для человеческого глаза — съемки земной поверхности, сделанные с самолета, сюрреалистический монтаж в кинематографе, биологические организмы, впервые обнаруженные с помощью высокомощного микроскопа. Аромат ночной земли вытеснили запах бензина и зловоние карболки[205]. Изменился вкус мяса и овощей. Стало иным восприятие ландшафта в целом.
Перемены затронули и тело человека, оно увеличилось в высоту, достигнув того, что мы теперь считаем нормальным ростом; каждое следующее поколение было выше ростом, чем их родители. Равным образом менялось и отношение к телу. Норберт Элиас в книге «Цивилизующий процесс» пишет, что вплоть до XVI в. в Германии, как и в других местах Европы, «вид обнаженного тела вполне соответствовал общественной норме», после прохождения Второй волны нагота стала считаться постыдной[206]. С появлением особой ночной одежды изменилось поведение человека в спальне. Введение в употребление вилок и других специальных столовых приборов изменило процесс еды. Если прежде удовольствие получали от зрелища поданного на стол мертвого животного, то со временем «напоминания о том, что мясное блюдо было приготовлено из убитого животного, всячески стремились избегать».
Брак стал преследовать иные цели, нежели только экономическую выгоду. Перемены во взаимоотношениях детей и родителей в условиях возрастающей мобильности обусловили для миллионов людей полностью переменившееся ощущение собственной личности.
Столкнувшись с таким множеством психологических и экономических, политических и социальных перемен, ум остается в нерешимости дать им оценку. По какому критерию следует оценивать цивилизацию в целом? По уровню жизни народных масс? По ее влиянию на тех, кто живет за ее пределами? По ее воздействию на биосферу? По высокоразвитости ее искусств? По увеличению продолжительности жизни ее народа?
По ее научным достижениям? По степени свободы личности?
Несмотря на тяжелое экономическое угнетение и громадные потери человеческих жизней, цивилизация Второй волны внутри своих границ несомненно улучшила материальный уровень жизни простого человека. Критики индустриализма, описывая массовую нищету рабочего класса в Англии на протяжении ХVIII и XIX вв., часто идеализируют времена Первой волны. Они изображают сельское прошлое как вполне зажиточное, общинное, стабильное, хорошо организованное, где духовные ценности преобладали над материальными. Однако же исторические исследования свидетельствуют, что это предполагаемое прекрасное прошлое в действительности заключало в себе недоедание, болезни, бедность, бесприютность и тиранию, когда люди были беззащитны против голода, холода и хлыста своих помещиков и хозяев[207].
Многое было сделано в отношении отвратительных трущоб, возникших в больших городах или в их предместьях, недоброкачественных продуктов питания, болезнетворного водоснабжения, работных домов, повседневной нищеты. Все же, хотя условия, конечно же, оставались ужасными, осуществляемые меры, несомненно, представляли собой значительное улучшение для народа по сравнению с тем, что было прежде. Английский ученый Джон Вейзи писал: «Изображение буколической крестьянской Англии было преувеличением». И для значительного числа людей переезд в городские трущобы означал «фактически значительный подъем уровня жизни, включающий такие понятия, как продолжительность жизни, улучшение условий проживания, улучшение питания и большее его разнообразие»[208].
Что касается здоровья, то достаточно прочитать «Эпоху агонии» Гая Вильямса или «Смерть, болезни и голод в доиндустриальной Англии» Л. А. Кларксона, чтобы противодействовать тем, кто восхваляет цивилизацию Первой волны, ополчаясь против Второй волны. Кристина Ларнер в рецензии на эти книги отмечает: «В исследованиях историков и демографов приведены ошеломляющие данные о болезнях, страданиях и смерти как в сельской местности, так и в губительных городах. Средняя продолжительность жизни была низкой: около 40 лет в XVI в., в насыщенном эпидемиями XVII в. она понизилась до 35, а в XVIII в. достигла 40 с небольшим... Супружеские пары редко жили вместе много лет... появление на свет детей не всегда соответствовало желанию иметь их»[209]. Конечно же, мы можем критиковать нынешнюю, пребывающую в кризисе, несовершенную систему здравоохранения, но стоит помнить, что до промышленного переворота медицина находилась в ужасном состоянии, используя главным образом кровопускания и делая хирургические вмешательства без анестезии.
Главными причинами смерти были чума, тиф, грипп, дизентерия, оспа и туберкулез. «Мудрые люди часто отмечали, что в наше время эти болезни уступили место убийцам другого вида, — пишет Ларнер, — но и они должны в будущем перестать досаждать нам. Эпидемические болезни доиндустриального времени косили и молодых и старых».
Переходя от охраны здоровья и экономики к искусству и идеологии, зададимся вопросом: был ли индустриализм при всей его материалистичности более ограниченным в идейном плане, чем предшествовавший ему феодализм? Был ли механистический склад ума, или индуст–реальность, менее открыт новым идеям, пусть даже еретического свойства, нежели средневековая церковь или монархии прошлого? Мы питаем отвращение к нашей разросшейся бюрократии, но разве же она более косная, чем китайская бюрократия века назад или административный аппарат Древнего Египта? А если обратиться к искусству, то были ли романы, поэмы и картины трех прошедших столетий на Западе менее живыми, глубокими, содержательными или сложными, чем произведения более раннего времени или созданные в других частях мира?
Однако есть здесь и отрицательные моменты. Цивилизация Второй волны значительно улучшила условия жизни наших отцов и матерей, но это повлекло за собой неожиданные последствия. Ущерб, причиненный хрупкой земной биосфере, был весьма значителен, а, возможно, непоправим. Вследствие своего индуст–реального противостояния природе, увеличивающегося населения, вредоносных технологий, ненасытной потребности в экспансии цивилизация Второй волны нанесла окружающей среде больше разрушений, чем любая предыдущая эпоха. Я ознакомился с данными о количестве конского навоза на улицах доиндустриальных городов (обычно их использовали как веский аргумент, доказывая, что загрязненность существовала и прежде). Я понимаю, что нечистоты заполняли улицы старинных городов. И все же настоящее не идет ни в какое сравнение с прошлым, в индустриальном обществе проблемы загрязнения окружающей среды и использования ресурсов приобрели крайнюю остроту.
Никогда прежде ни одна цивилизация не создавали средства для уничтожения не просто города, но всей планеты. Никогда прежде целым океанам не грозила опасность быть отравленными, не было такого, чтобы отдельные виды животных и растений полностью исчезали в результате человеческой жадности или по недосмотру, рудники не оставляли столь безжалостных рубцов на земной поверхности, не существовали аэрозоли с лаками для фиксации прически, истощавшие озоновый слой, а тепловое загрязнение не угрожало климату планеты.
К весьма напряженному положению привело развитие империализма. Порабощение индейцев и их эксплуатация на рудниках Южной Америки, введение плантационного хозяйства на больших территориях Африки и Азии, преднамеренный перекос колониальной экономики, отвечавший потребностям промышленно развитых стран — все приводило к мучениям, голоду, болезням, отрицательно влияло на развитие духовной культуры. Расизм, выдвинувшийся в период цивилизации Второй волны, принудительная интеграция мелкотоварных замкнутых экономик в международную торговую систему оставили гноящиеся раны, которые не могут зажить и поныне.
Еще раз хотелось бы отметить, что восхвалять прежде существовавшую экономическую систему было бы ошибкой. Достаточно спорным остается вопрос, хуже ли стало положение народов непромышленных регионов мира, если проводить параллель между сегодняшним днем и тем, что было три столетия назад. Если рассматривать такие факторы, как продолжительность жизни, потребление продовольствия, детская смертность, грамотность, равно как и чувство человеческого достоинства, то сотни миллионов людей сегодня от Сахары до Центральной Америки живут в ужасающей нищете. И все же, стремясь вынести приговор настоящему, не следует придумывать им фальсифицированное, идеализированное прошлое. Дорога в будущее не предусматривает возврата вспять, к еще более жалкому прошлому.
Как невозможно обозначить единую причину, которая вызвала появление цивилизации Второй волны, так нельзя дать однозначную ее оценку. Я пытался представить цивилизацию Второй волны со всеми присущими ей недостатками. Если создается впечатление, что я, с одной стороны, осуждаю ее, а с другой — говорю о преимуществах, то это оттого, что здесь недопустим однобокий подход. Я не приемлю способ, которым индустриализм сокрушал Первую волну и народы, находившиеся на нижней ступени развития. Я не могу забыть истребительную войну и изобретенный Аушвиц, а также атомную бомбу, испепелившую Хиросиму. Мне стыдно, что цивилизация Второй волны считает себя носительницей высшей культуры и провозглашает свое превосходство над остальным миром. Невыносимо сознавать, что в наших гетто и трущобах попусту растрачиваются человеческие силы, творческая фантазия и умственные способности.
Тем не менее бесполезная ненависть к окружающей действительности и своим современникам едва ли может стать опорой для созидания будущего. Конечно же, индустриализм приводил в угнетенное состояние, опустошал души людей, порождал в них постоянные страхи. Разумеется, ему была присуща определенная ограниченность, о чем твердили те, кто враждебно относился к науке и технологии. И все же не только это составляло его суть. Он, как и сама жизнь, — только горьковато–сладкое мгновение вечности.
Если берешься оценивать постепенно исчезающее настоящее, крайне важно понять, что индустриализация завершена, ее силы истощены, Вторая волна всюду пошла на убыль, поскольку надвигается следующая волна перемен. Два важных обстоятельства делают невозможным дальнейшее существование индустриальной цивилизации.
Первое: «борьба с природой» достигла критической точки. Биосфера просто не вынесет дальнейшего наступления промышленности. Второе: мы не можем далее неограниченно расходовать невосстанавливаемые энергоресурсы, которые до сих пор представляли собой основную часть дотации индустриального развития.
Эти факты вовсе не означают закат технологического общества или конец энергетики. Они лишь предвещают то, что в будущем технический прогресс будет по–иному строить свои взаимоотношения с окружающей средой. Они также подразумевают, что до тех пор, пока не будут введены в действие новые источники энергии, индустриальным странам суждено периодически претерпевать энергетические кризисы, а сами усилия по переходу на новые виды энергии станут ускорять социальные и политические преобразования.
Очевидно одно — по меньшей мере через несколько десятилетий мы лишимся дешевой энергии. Цивилизация Второй волны утратила одну из двух основных субсидий.
Одновременно изымается другая скрытая дотация — дешевое сырье. Столкнувшись с концом колониализма и неоимпериализма, страны с высокой технологией станут создавать новую сырьевую базу, используя собственные ресурсы или покупая друг у друга и постепенно ослабляя экономические связи с неиндустриальными государствами, или же они будут продолжать покупать необходимое им сырье у неиндустриальных стран, но на совершенно новых договорных условиях. В любом случае ожидается значительный рост цен, и вся ресурсная основа цивилизации преобразуется вместе с энергетической основой.
Это внешнее воздействие на индустриальное общество сочетается с дезинтеграционными процессами внутри системы. Возьмем ли мы в качестве примера устройство семьи в Соединенных Штатах или телефонную сеть во Франции (которая сегодня хуже, чем в некоторых «банановых» республиках), или же пригородное железнодорожное сообщение в Токио (которое настолько не удовлетворяет современным требованиям, что пассажиры приступом берут станции и в знак протеста удерживают железнодорожных служащих как заложников), суть одна и та же: люди и системы напряжены до предела.
Системы Второй волны находятся в кризисе. Кризис проявляется в системе социального обеспечения. Переживает кризис система почтовой связи. Кризис охватил систему школьного образования. Кризис в системах здравоохранения. Кризис в системах городского хозяйства. Кризис в международной финансовой системе. Кризис в национальном вопросе. Вся система Второй волны в целом пребывает в кризисе.
Даже ролевая система, скрепляющая индустриальную цивилизацию, находится в кризисе. Наиболее драматично это проявляется в борьбе за перераспределение половых ролей. В феминистском движении, в требованиях легализации гомосексуализма, в стирании различий между полами в моде просматривается продолжающееся расшатывание традиционных представлений по вопросам пола. Претерпевают изменения и профессиональные ролевые установки. Медицинские сестры и пациенты также перераспределяют роли в отношении врачей. Полицейские и учителя преступили рамки отведенных им ролей и проводят незаконные забастовки. Нарушители закона поменялись ролями с юристами. Рабочие все более требуют участия в управлении производством, посягая на традиционную роль менеджеров. И это охватившее все общество разрушение ролевой структуры, от которой зависел индустриализм, является гораздо более революционным по своей сути, чем массовые политические митинги и демонстрации, о которых сообщают средства массовой информации.
В конечном счете сочетание всех этих факторов (потеря основных дотаций, неисправное функционирование главных опорных систем жизнеобеспечения общества, развал ролевой структуры) вызывает кризис в изначальной и самой хрупкой из структур — личности человека. Крушение цивилизации Второй волны приводит к эпидемии кризиса личности.
Сегодня мы наблюдаем миллионы людей, безнадежно ищущих свои тени, поглощающих кинофильмы, пьесы, романы и книги по психологии в надежде с их помощью установить свою идентификацию. В Соединенных Штатах можно встретить довольно странные проявления кризиса личности.
Его жертвы устремляются в групповую психотерапию, мистицизм или сексуальные игры. Они жаждут перемен, но и страшатся их, страстно желают отринуть тот образ жизни, который ведут, и каким–нибудь образом оказаться в новой жизни — стать совсем иными по сравнению с тем, чем они являются. Они хотят переменить работу, жену или мужа, роль, отведенную им в обществе, свои обязанности.
Даже вполне солидные и преуспевающие американские бизнесмены испытывают состояние неудовлетворенности. В последнем отчете Американской ассоциации менеджмента[210] сообщается о том, что 40% управленцев среднего звена недовольны своей работой и свыше трети мечтают заняться другим видом деятельности, в которой, по их мнению, они были бы более счастливы. Они оставляют работу, становятся фермерами или посвящают себя лыжам, они ищут для себя новый стиль жизни, они возвращаются в школу или просто гонят себя все быстрей по сужающемуся кругу и в конце концов ломаются, не выдержав нагрузки.
Всматриваясь в себя из желания понять причину внутреннего дискомфорта, они испытывают муки комплекса вины. Они и не подозревают, что их ощущения — это субъективное отражение всеобъемлющего объективного кризиса: они невольно играют драму в драме.
Можно упорно продолжать рассматривать каждый из этих разнообразных кризисов как единичное явление. Мы можем не принимать во внимание связь между энергетическим кризисом и кризисом личности, между новыми технологиями и новыми половыми ролями и прочие скрытые взаимосвязи. Но мы делаем это на свою беду. Поскольку то, что происходит, неимоверно значительней каждого взятого в отдельности кризиса. Если же мы представляем происходящее как надвигающиеся одна за другой волны взаимосвязанных перемен, столкновение этих волн, мы осознаем весьма важную истину нашего времени — индустриализм увядает, и можем приступить к рассмотрению симптомов перемен, пытаясь понять, что нового возникло в сегодняшней жизни, что проявляет себя вестником из грядущего. Так мы можем распознать Третью волну.
Остальная наша жизнь пройдет под знаком наступающей Третьей волны. Если нам удастся сгладить переход от старой, умирающей цивилизации к новой, обретающей форму, если мы сохраним собственную личность и сможем в обстановке усиливающихся кризисов управлять своей жизнью, мы будем в состоянии обнаружить и способствовать установлению нововведений Третьей волны.
Ибо, если мы посмотрим вокруг себя, мы найдем под покровом несостоятельности и разрушений первые признаки роста и новые возможности.
Если же мы повнимательней вслушаемся, то услышим, как Третья волна уже бьется о не столь отдаленные берега.