Часть третья ВЕЛИКИЙ МАГНУС

Гектор Берлиоз
Фантастическая симфония, оп. № 14

В последнее время у меня все чаще возникает чувство-представление, что я нахожусь в какой-то примитивной батисфере, давно и безнадежно затонувшей в глубинах океана. Сегодня утром это чувство завладело мной с удвоенной силой. Батисфера то устремлялась к голубой поверхности, то проваливалась в бездну, где испокон века царит непроглядный мрак. От этого движения вверх-вниз у меня кружилась голова, желудок поднимался к горлу, какое-то невидимое сверло вгрызалось в мой лоб, и я в ужасе открывал глаза. В это утро, как и вчера, и позавчера, тьма продолжала давить снаружи на окна, и в черном декабрьском небе, вороновым крылом прикрывавшем город, не видно было ни единого просвета, не мерцала ни одна звездочка.

При очередном всплытии я набрал полные легкие воздуха и сделал отчаянную попытку задержаться на поверхности, цепляясь глазами за зеленый циферблат электронных часов. Я и раньше пробовал так делать, и порой мне это удавалось. Мои зрачки впивались в изумрудное сияние круга, мягкие зеленоватые отблески загорающихся и гаснущих цифр действовали на мой воспаленный мозг успокоительно, словно волшебный эликсир. Батисфера застывала неподвижно, и мой желудок возвращался на место. А потом мир принимал обычные формы: постель, электронные часы на стене, широкие, закрытые герметически окна, за которыми лежал стылый мрак декабрьской ночи.

Часы показывали без четверти пять. Вспомнив с точностью — не без усилия, — на какое время я приказал Эм-Эм включить установку искусственного климата и постелить постель, я с грустным самодовольством установил, что мой сон в эту ночь равен единице: я спал всего один час. Кошмары и странные видения, которые в последнее время все чаще навещают мои сны, нынешней ночью, будто сговорившись, ринулись гурьбой в мой одночасовой сон. Я проснулся измученный, ворот тонкой пижамы взмок от пота, в висках начиналась знакомая ежедневная ломота, но все это было привычно, — тревожили охватившее меня состояние внутренней лени, что словно трясина засасывала мои мысли и желания, и странная беспричинная печаль, прозрачная и загадочная, — я тосковал по чему-то, не имеющему определенного облика и названия. Тоска эта росла, как облако: еще недавно оно было не больше птичьего крыла, а теперь, глядишь, застилает полнеба.

Печаль незваной гостьей проникла в душу. Она всколыхнулась нежданно, но я ничуть не удивился, я давно ее ждал. Все было готово к ее приему, и она расположилась в моих мыслях и чувствах, как у себя дома. А поводом для ее нашествия послужила случайность.

Я поручил своему роботу, исполняющему обязанности секретаря, привести в порядок мой личный архив и завести специальную картотеку снимков, газетных и журнальных статей и других материалов. Вчера, отправляясь спать, я захватил с собой груду фотографий и вырезок из журналов и принялся их просматривать. Мой взгляд невольно задержался на снимке тридцатых годов, на котором был снят мой отец, — высокий, худой, с длинными волосами, в черной косоворотке «а ля Максим Горький», как у нас тогда их называли. Мне пришло в голову сравнить этот снимок с одной моей старой карточкой, где я, двадцатипятилетний студент Московского университета, снят с группой однокурсников — выпускников физико-математического факультета. Можно было подумать, что это не я, а отец снят с моими университетскими товарищами, — так поразительно было сходство. Те же глаза, лоб, губы, волнистые непокорные волосы; тот же рост — на голову выше среднего, — чуть сутулые плечи; тот же взгляд — дерзкий, снисходительный, упрямый с примесью сентиментального добродушия… Сходство было такое, будто передо мной лежали два оттиска одной и той же матрицы!

Во взгляде матери, снятой на ступеньках своего механико-электротехнического института, светился немой укор — по крайней мере, мне так казалось, когда я на нее смотрел. Я тогда не мог ей простить, что она вышла замуж за Интеграла, а эта история была не такая простая, какой она виделась мне в те годы на расстоянии. Интеграл был председателем комиссии, которая решала, кто из студентов достоин того, чтобы его послали в Советский Союз изучать математические науки. И потому-то моя мать не устояла перед ухаживаниями этого толстяка с мешками под глазами. Я же, как последний идиот, объяснил ее поступок тем, что ей был нужен муж… Теперь вопросами приема студентов и назначения стипендии ведает ЭВМ. Она проводит экзамены, выставляет оценки, выводит баллы. Машина не имеет пола, она не способна шантажировать чью-либо мать, будь это даже самая красивая женщина на свете, — такое исключено! А если кто-нибудь вздумает не посчитаться с ее мнением, не подчиниться ее решению? Несчастный! Согласно международному закону, мятежник попадет в руки Великого Магнуса (Центральной электронно-вычислительной машины), и тот отправит его на принудительные работы в цехи консервных комбинатов Гренландии или на шахты Антарктиды. И будет горемыка вкалывать там, сколько положено, — многое зависит от его поведения и усердия. Причем все данные вычисляются и взвешиваются совершенно объективно специальными электронно-вычислительными машинами. Машина всегда справедлива — она не ведает злобы и зависти.

Я положил карточку матери на груду снимков и вырезок из газет и журналов, уже просмотренных мною, и задумался. Напоследок все чаще случалось, что я вдруг прерывал начатое занятие и задумывался о совершенно посторонних вещах. Вот и теперь мне вдруг вспомнилось письмо одного юноши из Гренландии. Оно пришло неделю назад, и уже дважды всплывало в моих мыслях безо всякого повода, словно в нижних пластах моего сознания вдруг лопалась заведенная до отказа пружина и выбрасывала его на поверхность. Этот молодой человек был отправлен на принудительные работы в Гренландию за то, что не подчинился решению районной ЭВМ, ведающей распределением человеческих ресурсов. Он должен был ехать в один из придунайских городов на целлюлозный завод, где требовались специалисты его квалификации. Но молодой человек накануне женился, у него не хватило сил разлучиться с молодой женой, и он остался в Софии. Районная ЭВМ пожаловалась Великому Магнусу и тот, ратуя за нерушимость трудовой дисциплины, отправил нарушителя в Гренландию. Срок принудиловки зависел от поведения юноши, от того, как он будет работать. Пострадавший подал жалобу в Законодательный Совет — он просил пересмотреть решение Магнуса. Но главный секретарь Законодательного Совета — не кто иной, как сам Яким Давидов, — не дал заявлению хода, и «нарушитель трудовой дисциплины» был этапным порядком водворен на м е с т о р а б о т ы.

Юноша писал мне следующее:

«С горя я начал пить. Шутка сказать — всего через месяц после свадьбы меня заслали к черту на кулички, за тысячи километров от дома, в край вечных льдов и туманов? А пьянство не могло не отразиться на моем поведении и на работоспособности. Здешние ЭВМ непрерывно ябедничают на меня Великому Магнусу. Я, конечно, не в обиде на машинки: они пишут правду, разве им понять мое горе. Только мне от этого не легче! Магнус как пить дать не захочет меня помиловать, и заколдованный круг замкнется: я буду выпивать с горя, от этого мои трудовые показатели снизятся и Магнус не подпишет указ о моем помиловании. Остается одна надежда, что Законодательный Совет, который один вправе изменять решения Великого Магнуса, сжалится надо мной.

Подожду недели две, и, — если дело не будет решено — утоплюсь, брошусь головой в промоину».

Я попросил Эм-Эм зарегистрировать письмо и положить его в мой личный архив, но в Законодательный Совет не пошел. Какой смысл? Я один из тех людей, кто научил, электронно-вычислительные машины рассуждать таким образом… Мог ли я требовать отмены собственных принципов? Кто меня послушает?

Я не пошел просить за бедного парня, и на душу легла беспросветная тоска, в лаборатории я несколько раз ловил себя на том, что стою в полусантиметре от установки высокого напряжения. Ничтожное расстояние — в палец толщиной — отделяло меня от смерти, за какую-то долю секунды я мог превратиться в груду пепла.

Вот о чем я вспоминал, рассматривая старые фотографии. Чего только не выбрасывала на поверхность заведенная до отказа пружина моей памяти!

Мой взгляд рассеянно скользил по страницам французских газет и журналов, когда у меня в руках очутилась карточка Снежаны. Она появилась как бы между прочим, неожиданно, — я вздрогнул, у меня было такое чувство, будто я держу в руках живое, бесконечно хрупкое существо. За последние годы я всего два-три раза брал в руки ее фотографию — мне хотелось сказать ей, что работа моя спорится и не за горами день, когда мои машины сделают нашу страну прекраснее и счастливее, чем ее Страна Алой розы. На большее у меня не хватало времени: я дневал и ночевал в своей лаборатории.

Я держал ее карточку и мне до боли хотелось прижать ее к груди. Огромным усилием воли я сдержался, чтобы не крикнуть спасительное: «Приди!»

С этого вечера дымка печали, окутывавшая мою душу, превратилась в густой непроглядный туман. Я перестал ходить в институт, дорога в лабораторию вдруг показалась мне бесконечно длинной. Слово «дорога» употреблено мной в фигуральном значении: я не ходил пешком, не ездил на машине, меня доставлял институтский вертолет или вертолет-такси. Эти «воздушные извозчики» садились на террасу пятидесятиэтажного дома, где я жил.

Чтобы немного рассеяться, я решил побродить пешком по улицам города, наведаться в книжные магазины, сходить на какую-нибудь выставку или в концерт. Меня поразило многолюдье наших улиц, оно было просто ужасающим! По тротуарам — человек к человеку, плечо к плечу — двигались толпы людей, а по проезжей части в четыре-пять рядов катили легковые машины и огромные двухэтажные автобусы. В первые минуты это скопище людей и машин заставило меня ужаснуться, но потом я вспомнил, что наши люди заняты на производстве не больше трех-четырех часов в день (при четырехдневной рабочей неделе): всю основную работу выполняют машины, а человек служит своего рода придатком к ним, иногда — совершенно ненужным. Законодательный Совет настаивал на соблюдении рабочих смен, иногда даже насаждал их искусственно — людям нужно было чем-то заниматься.

Я с горем пополам добрался до площади Революции (раньше она называлась площадью Девятого сентября). Внешний вид площади изменился до неузнаваемости: ее окружали массивные пятидесятиэтажные здания. В одном из них размещался большой книжный магазин — крупнейший в столице. В его каталогах фигурировало свыше десяти тысяч названий, но, к сожалению, текст всех этих книг был запечатлен на магнитофонных микролентах и микрофильмах. Они хранились в таких миниатюрных футлярах, что можно было спокойно положить в карман тысячу экземпляров «Войны и мира». Я спросил заведующего магазином, где можно найти настоящие книги, напечатанные на бумаге. Он со снисходительной улыбкой объяснил мне, что такие книги можно найти в магазине где-то возле старого вокзала, но стоят они баснословно дорого. Их покупают библиофилы и коллекционеры. «И чудаки-пенсионеры охотники до всяких диковинок и древностей!» — добавил заведующий.

У меня было намерение заглянуть в Национальную художественную галерею, но я прошел мимо: там демонстрировали свои декоративные панно кибернетические художники, или художники-киберги. В эту группу входили ЭВМ — V класса. Художники-киберги не умели рисовать портреты, но иногда создавали довольно причудливые панно. Я, как сын настоящего художника, был принципиально против мазни кибергов.


Я знаю, кое-кто скажет: как можете вы, отец первого роботочеловека, не признавать искусства кибергов — художников, музыкантов, писателей? Да, все правильно, я не оговорился: эти машины умеют не только рисовать панно, они составляют композиции, занимаются сочинительством. Послушайте! — скажу я этим дотошным гражданам. — Я создал совершенного робота-секретаря класса Эм-Эм, а потом бросил это дело и переключился на фундаментальную кибернетику, которая занимается созданием искусственных интеллектов и программированием их деятельности по определенным принципам. Мой патент, скажем, — искусственный мозг, который строит свою деятельность по принципу о п т и м а л ь н о й п о л ь з ы.

Наряду с фундаментальными научными исследованиями я под давлением Законодательного Совета время от времени занимаюсь кибернетизацией производства. Я довел участие человека в этой сфере до одного процента. Один из ста — это конструктор, дающий идейные заказы. Все остальное выполняет комплекс ЭВМ.

С кибергами я не имею ничего общего. Эти транзисторные человекоподобные — дело рук энергичных и сноровистых кибернетиков-ремесленников. Музыкальные произведения кибергов поверхностны и элементарны. Что касается атональной музыки, то здесь им удалось добиться более серьезных успехов, но даже самые ярые почитатели не в состоянии обнаружить в их произведениях какую-то определенную идею или музыкальную мысль. Творения кибергов — просто комбинации звуков, и только. Литературная кибернетическая продукция тоже оставляет желать лучшего: ее герои или ангелы, или черти, или что-то среднее между ангелами и чертями. Вдобавок — им чужды сексуальные отношения: сами-то машины существа бесполые! Все это привело к тому, что читатели их начисто отвергли. Им остались верны лишь отдельные труженики нивы физико-математических наук и те граждане, что узнают о новостях культурной жизни из надписей на карамельных обертках.

Я вернулся домой разбитый физически и сломленный душевно. То ли от сидячей жизни, то ли по другой причине — не знаю, сердце мое стало сдавать. Но к черту сердце! Меня одолевала тоска, эта непрошеная гостья изо дня в день все больше обволакивала душу. Чем это все кончится?


Сегодня утром я проснулся с головной болью, вконец расстроенный, утомленный короткими навязчивыми снами. Мне — сам не знаю отчего — было страшно тоскливо, при мысли о предстоящем рабочем дне в душе поднималось глухое отвращение. В последнее время мне случалось вставать с таким настроением довольно часто, но сегодня утром в моем унынии появилась новая неприятная нотка — чувство одиночества. Мне как никогда раньше непреодолимо хотелось с кем-нибудь поговорить, поплакаться в жилетку, услышать доброе сочувственное слово, хотя нутром я сознавал, что это желание по существу сентиментально, как и чувство одиночества, которое его породило, оно не делает чести серьезному деловому человеку. Но, что бы я там ни думал, как бы ни оценивал свое состояние, хандра расположилась в моей душе как дома, не проявляя ни малейшего намерения в скором времени убраться.

Мне было хорошо известно, что в моей огромной квартире нет другой живой души и, чтобы хоть немного рассеяться, взять себя в руки, я решил побеседовать со своим роботом Эм-Эм: это был мой личный секретарь, он многое знал и умел. Я нажал кнопку вызова, в глубине комнаты загорелась лиловато-синяя лампочка, послышался легкий шум, похожий на щелчок выключателя, затем раздался новый шум, словно кто-то катил большой резиновый мяч, и перед моей постелью предстал Эм-Эм собственной персоной. На нем был черный костюм, крахмальная манишка и белый галстук бабочкой, с пластмассового интеллигентного лица смотрели большие, умные темно-зеленые глаза, излучающие мягкое сияние.

— Доброе утро, — равнодушно сказал Эм-Эм.

— Для кого доброе, а для кого — не очень! — усмехнулся я печально. — Мне лично это утро навевает мысль о ложке горького лекарства.

— Дать вам сладкого апельсинового сока? — спросил Эм-Эм убийственно ровным голосом.

Я взглянул на него и вздохнул. Понятия «горькое» вызвало в его электронном мозгу молниеносную реакцию: «сладкое». Если хозяину «горько», нужно немедленно дать ему сладкого, таков закон.

— Речь идет о настроении, а не об ощущении, бедный Эм-Эм!

— А! — сказал Эм-Эм, и за стеклянной витриной его лба за какую-то долю секунды с молниеносной быстротой пронеслось, вероятно, несколько тысяч цифр.

— Понял! Сейчас включу эстрадную музыку! Хотите? — и поскольку я молчал, он добавил: — А может, принести альбом с фотоснимками последних лыжных гонок на Марсе?

— Не желаю смотреть на лыжников, засунувших морды в противогазы! — рассердился я.

— А, знаю, — сказал Эм-Эм, и зеленоватое сияние его глаз вроде бы стало ярче. — Сейчас принесу вам альбом снимков об экзотическом балете. Там есть белые, черные и желтые балерины.

Он было повернулся к двери, он спешил меня обрадовать, но я грубо окликнул его:

— Погоди, Эм-Эм! Лучше скажи, как попала эта книга в мою библиотеку? Я не помню, чтобы меня когда-нибудь угораздило купить такую пошлость!

— О, хозяин! — произнес убийственно ровным голосом Эм-Эм. — Я приобрел эту книгу, думая, что она вам понравится. Мне посоветовал супер-робот министра Райского. Он заверил меня, что министр Райский каждый вечер рассматривает эту книгу перед тем, как отправиться в спальню к своей супруге.

— Тьфу! — гневно воскликнул я. — Если эта мерзость нравится Райскому, то это еще не значит, что она должна нравиться мне.

— Понимаю, — сказал Эм-Эм. — Вы разные. Он — министр, а вы — конструктор. И потому оцениваете одни и те же вещи по-разному.

— Ох! — вздохнул я и спросил: — Ты часто разговариваешь по телефону со своими собратьями?

— Когда вас нет, я всегда сижу у телефона, — ответил Эм-Эм.

— И вы обмениваетесь информацией, не правда ли? А ты знаешь, Эм-Эм, что этот род информации на всех языках называется одинаково — сплетнями?

— Знаю, — сказал Эм-Эм. — Но я не в состоянии изменить первоначальный замысел моего создателя. Секретари типа Эм-Эм запрограммированы на непрерывный сбор информации всякого рода — они должны быть максимально полезны своим хозяевам. Вот, например, вы не знаете, а я могу осведомить вас, как Райскому удалось сделать карьеру, стать министром промышленности.

— Не желаю знать! И не желаю слушать! — я рассердился еще больше. — И не смей меня информировать о вещах, к которым я не проявляю интереса!

— Не буду! — послушно сказал Эм-Эм. — Но если вам когда-нибудь потребуются моральные аргументы против Райского — я к вашим услугам!

— Никакие аргументы мне не потребуются! — оборвал я робота. И, помолчав, добавил: — Если мне когда-нибудь придется столкнуться с Райским, я буду воевать честно и открыто, не прибегая к сплетням.

— В моей электронной памяти, — сказал Эм-Эм, — зафиксировано, что честная и открытая война связана со многими поражениями и малым числом побед. Впрочем, я не имею права вмешиваться в ваши отношения, мое дело собирать информацию и хранить ее!

Мне надоела его болтовня, и я приказал принести стакан холодного сока.

Пока Эм-Эм возился в столовой, я с огорчением думал о том, что от этого разговора мне стало совсем тошно, я даже пожалел, что затеял с роботом беседу на вольную тему. «Вот так оно и бывает у нас, людей, — продолжал думать я с горечью. — Мы создаем существа, которые в техническом отношении превосходят нас самих, но в моральном плане приравниваем их к себе и в один прекрасный день будем вынуждены посыпать голову пеплом. Их всесторонняя информация может до предела усложнить нашу жизнь. Эм-Эм будет вытаскивать на белый свет грязное белье Райского, супер-робот Райского будет с удовольствием вытряхивать напоказ своему хозяину мое грязное белье, — правда, что касается моего белья, то оно никогда не было и не будет грязным, но так уж принято говорить. И что же получится в конце концов? Я и Райский вцепимся друг другу в глотки, станем обмениваться «любезностями» не хуже наших прадедов частнособственнических времен…

Эм-Эм появился также бесшумно, как и исчез. Он подал мне хрустальный стакан, полный свежего апельсинового сока, в котором плавали прозрачные кусочки льда. Пока я пил этот эликсир, мне казалось, будто я по самые плечи окунаюсь в сказочную воду, которая возвращает умерших к жизни. Помню, в какой-то сказке старых-старых времен говорилось о том, что где-то далеко-далеко, за широкими морями и высокими горами струится источник живой воды. Мне показалось, что я читал эту сказку сто лет назад, в другом мире, сидя взаперти.

— Благодарю, Эм-Эм! — сказал я роботу. Когда был выпит последний глоток, ощущение блаженства исчезло. Я откинулся на подушку и закрыл глаза.

— Дать вам таблетку тонизирующего препарата? — спросил мой секретарь.

Я отрицательно покачал головой.

Некоторое время мы оба молчали, потом Эм-Эм сказал:

— Вот этого я не понимаю и, наверное, никогда не смогу понять: вы себя чувствуете плохо, а не хотите, чтобы стало хорошо. Как можно не хотеть того, в чем вы нуждаетесь?

— …и как можно вступать в противоречие со здравым смыслом? — иронически добавил я.

— Скажем… — попытался что-то возразить Эм-Эм.

— Когда люди теряют способность вступать в противоречие со здравым смыслом, — снисходительно усмехнулся я, — тогда они превращаются в твоих собратьев и перестают быть людьми. Понимаешь, что я хочу сказать?

Эм-Эм не ответил. Он пытался понять мои слова, вникнуть в их смысл, но из этого, видимо, ничего не выходило: после минутного молчания над его лбом зажглась красная сигнальная лампочка.

— Перестань думать над этим! — сказал я, милостиво махнув рукой.

Красная лампочка погасла, и Эм-Эм с удовольствием расправил плечи, словно освобождаясь от какого-то невидимого, невыносимо тяжелого груза.

«Ты никогда не сможешь уподобиться человеку, — в который раз подумал я и постарался перевести взгляд на зеленый круг электронных часов. — В прошлом ученые-мечтатели верили в такую возможность и даже боялись, что ты в конце концов вытеснишь своего создателя и станешь полновластным хозяином жизни. Все это, конечно, мистика и чушь!» Пока я смотрел на зеленый круг часов, накрученная до отказа пружина в моей душе опять лопнула, и в памяти всплыло число четырнадцать. За время моего короткого, кошмарного сна, это число несколько раз маячило у меня перед глазами, причем обе цифры были какие-то странные: единица напоминала вскинутую вверх руку утопающего человека, а четверка, казалось, была составлена из кусков льда. Мне тогда же, во сне, пришло в голову, что мой корреспондент, чего доброго и впрямь утопился в полынье: вчера истек четырнадцатый день.

Я знал, что Яким Давидов, отказываясь дать ход жалобе этого молодого человека, рассуждал так: «Если я его помилую, мы сохраним одно человеческое счастье. Но, сохранив это человеческое счастье, нарушим общественную дисциплину. С точки зрения общественной пользы что предпочтительнее? Личное счастье или общественная дисциплина? Естественно, — общественная дисциплина!»

Короче, он слово в слово повторил в уме выводы районной ЭВМ. А какая из моих ЭВМ не руководствуется во всех случаях исключительно принципами оптимальной общественной пользы?

«Нет, тебе никогда не приблизиться к человеку, — продолжал думать я о несчастном Эм-Эм. — Твое сознание будет всегда рефлекторным и запрограммированным, автоматическим, какие бы огромные количества информации ты не накопил в своей электронной памяти и с какой бы астрономической скоростью их ни обрабатывал. А вот мы, люди, пожалуй, начнем потихоньку-полегоньку походить на тебя, все больше подпадая под власть твоего здравого смысла, — это уже реальная возможность, опасность, которая при случае может сыграть с нами скверную шутку. Над этим стоит призадуматься, против такой перспективы нужно вовремя принять меры, — не то люди превратятся в роботов».

Картина возможного полного торжества «абсолютного разума», когда человек, абстрагировавшись от эмоций, превратится в живое воплощение математической логики, логики вообще, — эта картина заставила меня содрогнуться. Я с ненавистью взглянул на Эм-Эм, чинно стоявшего около моей постели, и шепотом, как бы в полусне произнес: «Ужасно! Это было более чем чудовищно!»

— Вы что-то сказали? — спросил Эм-Эм.

Я ему не ответил. Душу мою обуревали противоречивые чувства. Во-первых, я удивился, что защищаю позиции, которые даже наедине с собой не должен был считать своими. Разве к лицу мне, создателю искусственного интеллекта брать под защиту душевность, эмоциональность и всякие прочие сентименты? Где это видано, чтобы кибернетик, который только в течение последнего года освободил от работы более двадцати тысяч рабочих, инженеров и служащих, заменив их точными и исполнительными автоматами, воздыхал об эмоциях?

Второе чувство, нахлынувшее мне в душу, оставило в ней темный след, какой тянется — или нам только так кажется! — за птицами, перелетающими в сумерки с места на место. «Ох, и влетит же мне, — подумал я, — если Великий Магнус узнает от моего Эм-Эм, какие нелепые и еретические мысли витают в моей голове! Вероятно, он потребует, чтобы меня выслали в Антарктиду, хотя в его электронной памяти и значится, что я один из его создателей.

Информация о том, что я испытываю тоску, что я серьезно опасаюсь за мир эмоции, тут же и непременно вызовет в его бездонном мозгу обратную реакцию. Во имя оптимальной пользы для общества он с ходу решит, что я должен уехать в ледяные пустыни Южного полюса. А там бунтуй сколько угодно против собственных же принципов! И кто за меня заступится — уж не Яким ли Давидов или Райский?

Самое страшное, — продолжал рассуждать я, — что в последние недели мои чувства вырвались на свободу, словно узники из тюремных камер. Я так долго держал их под замком, чтобы они мне не мешали, что начал было подозревать, будто они навсегда потеряли желание выйти на свободу. Но в последние недели…»

Я оглянулся на Эм-Эм и окинул его подозрительным взглядом.

— Эм-Эм, — сказал я, стараясь казаться спокойным, — пойди приготовь гимнастический зал для утренней зарядки. Мне нужен высокогорный воздух и низкая температура!

— Сию минуту! — отозвался Эм-Эм. — Вы получите высоту две тысячи метров и температуру около нуля.

Когда он вышел, я наконец-то смог подумать о задаче, которую мне предстояло выполнить сегодня. Задача эта была почетная (в глазах других!), меня ожидали слава, общественное признание, большие награды. Дело в том, что после многих дней напряженного и вдохновенного труда мне удалось составить проект реорганизации автоматики на заводах, выпускающих легкие вертолеты. Благодаря моему проекту выпуск вертолетов увеличится примерно на тысячу в год, а их себестоимость уменьшится наполовину. Высвобождается около десяти тысяч пар рабочих рук, которые можно будет использовать на других объектах — как в нашем регионе, так и за пределами континента. Я работал над своим проектом с большим вдохновением, в первую очередь из-за этой тысячи вертолетов, я думал о том, что люди получат возможность в свободные дни недели улетать подальше от миллионных городов с их загрязненной атмосферой.

Великий Магнус одобрил проект и дал указание Центральному бюро трудовых ресурсов распределить освобожденную рабочую силу. А в одиннадцать часов утра во дворе завода состоится многолюдный митинг, на котором должен выступить главный инженер-конструктор Иосиф Димов. После митинга Законодательный Совет и профсоюзы закатят торжественный обед, на котором первый министр Законодательного Совета вручит мне Золотой знак Почета. Вот какой славный день мне предстоял: я получу Золотой знак и выступлю перед народом.

Но я проснулся в отвратительном настроении. После бессонной ночи я чувствовал себя измотанным, обессилевшим, как человек, перенесший тяжелый и опасный сердечный приступи с трудом выбрался из-под одеяла, не зажигая лампы, ощупью, нашел комнатные туфли и неуверенными шагами, как больной, побрел в свой гимнастический зал.

Чтобы попасть в это помещение, нужно было пройти через специальный вестибюль, представлявший собой большую камеру, разделенную на два отсека, причем отсек, соединявшийся с гимнастическим залом, был снабжен установкой для герметической изоляции от внешнего мира. Зал был невелик, не больше вестибюля, он был озарен бледно-зеленым неоновым светом. В нем стояли два снаряда: перекладина и круговой эскалатор, у которого были видны только четыре ступеньки, обнесенные легкими перилами, остальная же его часть находилась под мраморным полом. На перилах слева установлен специальный электрический рычаг, регулирующий скорость движения ступенек. В лучшие дни, когда я чувствовал себя бодрее, мне удавалось «пробегать» не сходя с места от пяти до восьми километров — расстояние весьма солидное для человека, ведущего преимущественно сидячий образ жизни.

Я прошел мимо перекладины, не взглянув на нее, лениво встал на нижнюю ступеньку эскалатора и осторожно нажал рычаг скорости. Ступеньки поплыли сначала медленно, потом быстрее — мой повседневный бег на месте начался в неизменном, давно установленном порядке.

«А почему бы не позвонить в кабинет первого министра и не сказать его секретарям, что мне сегодня нездоровится, пусть перенесут торжество на завтра!» — мелькнуло у меня в голове, когда стрелка спидометра показывала двенадцать километров в час.

Эта мысль, пожалуй, еще не до конца созревшая, показалась мне спасительной и я ухватился за нее, как утопающий за соломинку. Чем завтрашний день будет лучше сегодняшнего и будет ли он лучше вообще, я не знал, но как бы то ни было, счастливая мысль мне пришлась по душе, и я повернул рычаг на сто восемьдесят градусов влево. От резкой остановки эскалатора меня швырнуло вперед и я растянулся ничком.

В начале девятого я, выбритый до блеска, распространяя вокруг легкий аромат дорогого трубочного табака, в строгом костюме табачного цвета вошел в столовую и, притворившись, что не замечаю Эм-Эм, торчавшего в противоположном углу, направился к пищевому автомату и нажал кнопку. Автомат выдал мне стакан черного кофе. Эм-Эм, не дожидаясь, приглашения, движимый импульсами накопленного опыта, бесшумно приблизился к моему плечу и, уставившись на меня немигающими зелеными глазами, спросил, не забыл ли я взять бутерброд с ветчиной. Я сказал ему, что все бутерброды в мире мне опротивели, я их видеть не хочу.

— Но вчера вы съели один, — напомнил Эм-Эм.

— Это был последний бутерброд в моей жизни! — заявил я совершенно серьезно.

— Прошу прощения, — сказал Эм-Эм, — но напоследок вы ведете себя странно, Этим утром вы на десять минут раньше прервали зарядку, а теперь не желаете есть бутерброд. Пожалуй, я вызову профессора из больницы, чтобы он вас осмотрел.

— Если ты это сделаешь, — сказал я, ставя пустой стакан на подставку автомата, — если ты это сделаешь, — повторил я, — то я возьму отвертку, разберу тебя на составные части и выброшу в мусоропровод.

— Вы не сделаете этого, — бесстрастным тоном промолвил Эм-Эм.

— Почему ты так думаешь? — спросил я, прищурившись, и в ту же секунду почувствовал, что краснею от стыда, — разве можно злиться на робота!

— Потому что вас лишат звания и приговорят к принудительным работам, — продолжал Эм-Эм. — Мы, роботы, — общественная собственность и находимся под охраной государства.

— Ничего, — сказал я мрачно, постепенно освобождаясь от нахлынувшего на меня чувства стыда, — я никакой работы не боюсь, а на звания мне наплевать!

Робот не шевельнулся, над его лбом вспыхнула красная лампочка, а в зеленых глазах, казалось, полыхал пожар.

— Успокойся, — сказал я. — Не видишь разве, что я шучу?

Мрачное выражение моего лица говорило о том, что я вовсе не шучу, и красная лампочка Эм-Эм продолжала тревожно светиться.


Я вышел на лестницу, застланную красными ковровыми дорожками. Сверху лился белый неоновый свет. Я в нерешительности задержался перед лифтами, не зная, как поступить, — то ли спуститься на улицу, то ли подняться на террасу, откуда можно за считанные минуты перенестись в центр города на вертолете, — терраса небоскреба была приспособлена под вертолетную площадку. Я вспомнил, что за последние месяцы всего один раз был в центре города — ходил посмотреть книжные новинки. Вертолет ежедневно доставлял меня на аэроостановку «Электропалас», откуда по воздушному мосту я направлялся в своей институт. Бюро добрых услуг поддерживало чистоту в моей квартире, меняло постельное белье, доставляло в кабинет нужные канцтовары, а на кухню — кофе, соки, бутерброды. Эм-Эм поддерживал связь с окружающим миром по телефону, выслушивал радиосводки научных институтов, заполнял картотеки — световую и звукозаписи, — вел мое нехитрое холостяцкое хозяйство. Жизнь наша была устроена так, что мне не приходилось терять время на хозяйственно-бытовые заботы, как и на ознакомление с научно-технической информацией самого общего характера. Необходимость выходов в город была сведена до минимума: я обедал в ресторане научных работников, который находился в двух шагах от моего института, в театр «Современник», где играла Лиза (она переквалифицировалась, и, к моему большому удивлению, дела у нее шли великолепно), я ездил на метро — на это уходило не больше получаса. После вечерних спектаклей Лиза водила меня в небольшой бар, приютившийся на сороковом этаже соседнего небоскреба.

Сегодня утром привычный ритм был нарушен, все пошло наперекос: я осмелился нагрубить Эм-Эм, прервал на середине свои гимнастические занятия, отложил торжественный митинг на заводе вертолетов, попросив сообщить первому министру, что не смогу прийти из-за нездоровья. Стоя на площадке перед лифтами, я думал о том, что еще один неверный шаг — и я буду смахивать на человека абсолютно неуравновешенного и безответственного.

Но, невзирая на такие мысли, я не стал вызывать лифт, который вынес бы меня на вертолетную площадку, а с виноватым видом юркнул в кабину другого, что как раз спускался вниз. «Плохое начало», — насупился мой «чистый разум», но я, глядя на мелькающие под потолком цифры этажей, махнул рукой, как в былые времена, и даже принялся весело насвистывать, что означало: «была не была!»

В огромном мраморном холле небоскреба, доверху залитом светом, кишел народ: одни покупали газеты, другие толпились перед автоматами кофе и сигарет, третьи читали на стенах световые газеты, а некоторые просто сидели на плюшевых диванах, рассеянно глядя по сторонам и покуривая. Перед окошечком робота-информатора стояла очередь: в небоскребе, где я жил, располагалось семнадцать торговых объединений, несколько десятков банков и дорожных агентств, в нем находились квартиры многих видных граждан. Я встал в очередь и попросил робота соединить меня по телефону с квартирой сто семьдесят семь.

— Алло! — послышался в трубке голос Эм-Эм.

— С кем имею честь?

— Вас слушает секретарь-робот доктора математических наук Иосифа Димова.

— Эм-Эм! У меня все еще чешутся руки поорудовать над тобой отверткой, слышишь? — сказал я и засмеялся впервые за столько времени. — Ну, не сердись, Эм-Эм, — мой голос зазвучал примирительно, — я пошутил. Вечером, так и быть, выпью в твоем обществе чашку горячего чаю.

С тех пор как я попросил передать первому министру, что не смогу прийти на митинг, мое настроение заметно улучшилось, мысли-узники, вырвавшись на свободу, постепенно брали бразды правления в свои руки.

Толпы прохожих на тротуарах в этот день, казалось, были гуще обычного. Мне пришлось подождать пару минут у подъезда, пока выдалась возможность влиться в поток людей, направляющихся в центр города. Какой-то пожилой мужчина, вероятно пенсионер, что как и я ждал удобного момента вклиниться в толпу, с досадой бурчал: «Вот к чему оно ведет, безделье-то! Шатаются по улицам, валяют дурака!» Я не знаю, валяли они дурака или нет, но мне показалось, что меня подхватила полноводная река. На мое счастье, струя отнесла меня вправо, к фасадам, и я мог сколько угодно глазеть на витрины магазинов.

Темное небо надвинулось на крыши домов, шел дождь вперемешку со снегом, мокрый снег прилипал ко лбу и щекам, как пластырь. Из-за низкой облачности самолеты и вертолеты летали низко, их моторы, казалось, вспарывали атмосферу, рвали ее на куски. По проезжей части улицы, вымощенной шероховатыми стеклянными блоками, в десять рядов катили машины.

Сначала я с ненасытным интересом всматривался в огромные сверкающие стекла витрин. Каких там только не было товаров, — одни изготовлялись у нас в стране, другие ввозились из-за границы. Глаза разбегались при виде пестрых шелковых материй, тафты и парчи, отливающей золотом и серебром, черного, как ночь бархата, серебряных кружев. А какие здесь были дивные меха: чернобурые лисы, норки, бобры! И вуали — почти невидимые, легкие, словно перистые облака на голубом утреннем небе. Дальше тянулся ряд витрин, за стеклами которых искрился всеми цветами радуги изумительный хрусталь, мягко мерцали серебряные сосуды, в гордом царственном величии покоились украшения из золота и платины. При виде такой красоты у меня захватило дух, казалось, вся эта роскошь возникла из царства волшебных снов, я смотрел на витрины ошеломленно, как человек, жизнь которого протекала в снежных пустынях Антарктиды.

Но вскоре мои глаза привыкли к этому блеску, насытились, предметы начали расплываться, сливаться — порой самым фантастическим образом. Мне мерещилось, что норковая шуба держит в объятиях контрабас, — хотя я знал, что их разделяет витрина магазина мужских одеколонов и курительных трубок, — причина была, вероятно, в мокром снеге, что падал с высоты, и толчее: мимо нескончаемой вереницей шли люди, обдавая меня своим дыханием.

Я вдруг почувствовал страшную усталость и потому несказанно обрадовался, когда увидел рядом огромную неоновую надпись: «Кафе «Республика». Мне рассказывали об этом знаменитом кафе, и я без малейшего колебания вошел в стеклянные двери, украшенные бронзовым орнаментом, и направился в гардеробную. Я протянул пальто и шляпу гардеробщице, но женщина в строгом черном халате отрицательно покачала головой. Вы, мол, без галстука (у меня под воротником был повязан шелковый бант), а в кафе в таком виде входить не разрешается. Заведение не какое-нибудь, и от посетителей требуется соблюдение определенных норм.

Я оделся и вышел.

Чем ближе я подходил к площади Революции, тем больше и гуще становилась толпа, все чаще попадались граждане с пакетами в руках. Вертолеты то и дело опускались и взлетали, образовывая над небоскребами подвижную сеть из рокочущих зонтов. Мне, отвыкшему от уличной толчеи, стало трудно дышать, я почувствовал тошноту: широкая площадь казалась гигантской палубой, наклоняющейся то вправо, то влево, а памятник Свободы — мачтой, которая то возносилась до облаков, то исчезала в пучине волн. Но я продолжал упорно идти вперед, мне нужно было во что бы то ни стало добраться до подземного перехода, перейти через площадь — перебраться на другой берег моря. Пересечь ее по прямой нечего было и надеяться: восемью параллельными потоками по ней, сверкая концентрическими кругами колес, с бешеной скоростью мчались машины. В площадь вливалось восемь бульваров — восемь гигантских рек. «Похоже на площадь Этуаль», — подумал я. При воспоминании о Париже стало чуточку легче на душе, но я не успел улыбнуться. Палуба вновь закачалась, наклонилась на кто знает сколько градусов.

С горем пополам мне удалось добраться до подземного перехода — людской поток вынес меня в нужном направлении, — а там я вверился провожатому-роботу, и он в мгновение ока нашел среди восьми эскалаторов тот, который должен был доставить меня на нужный бульвар. Опираясь на его надежную руку, я в душе воздавал хвалу кибернетической науке, жрецом которой был сам, за создание сильных, умных и непогрешимых существ, что в любой момент готовы прийти на помощь слабому человеку.

На широком бульваре с зеленым газоном и частыми фонтанами посередине, носившем имя великого Ломоносова, за каменными стенами массивных зданий размещалось два десятка научно-исследовательских институтов. Это была сравнительно спокойная магистраль, по обеим полосам ее проезжей части легковые машины шли всего-навсего в четыре ряда, а проезд двухэтажных автобусов и грузовиков был вовсе воспрещен. Если бы не рокот небольших белых вертолетов, что каждые пять минут — по два и по три сразу — опускались на площадку «Электропаласа» (снизу они были похожи на нарядные дамские зонтики на фоне задымленного темного неба), если бы не беспрерывный гул их моторов, этот уголок столицы по сравнению с другими районами имел бы право гордиться своей идиллической, почти пасторальной тишиной. Общество приняло все меры, чтобы создать людям науки, творцам технического прогресса уют и тишину.

Впервые за много лет я прошел мимо своего института будто посторонний, даже не повернув головы в его сторону, но не успел я сделать несколько шагов, как мне вдруг стало не по себе. Я замедлил шаг, я готов был остановиться, в голове мелькнула мысль: «А не лучше ли вернуться назад?», но в эти секунды колебаний и раздумий «узники» повскакивали с мест и повернули все по-своему. Ноги сами понесли меня вперед. Я был похож на школьника, удирающего с уроков — «école buissonnière», вспомнился мне урок из моего школьного учебника французского языка, и я весело улыбнулся. Мне показалось, что я мальчишка-школьник, каким был в те годы, и совесть моя уткнулась лицом в ладони. «А, большое дело! — подумал я, — раз в десять лет каждому позволено. Пусть сегодня сотрудники поработают без недреманного ока своего шефа!»

Через два дома от моего института, на первом этаже магазина научной литературы и технических пособий, располагалось известное кафе «Сирена», где по-прежнему любили бывать видные деятели науки и искусства. «Сирена» все еще шокировала публику своим странным наименованием, извлеченным из реквизита отшумевших романтических лет. Я помнил «Сирену» давно. На ее фасаде, слева от входа, красовалось мозаичное изображение сирены с божественным лицом и грудью. Судя по необычному реалистическому стилю мозаики, следовало предполагать, что архитектурное оформление «Сирены» выполнено в духе традиций прошлого века.

В этом кафе я был своим человеком, я с удовольствием захаживал сюда выпить чашечку кофе, съесть любимое пирожное, посидеть с Лизой, когда у нее выдавался свободный вечер. Но я был здесь своим человеком еще по одной, мало кому из посетителей известной причине: по моему проекту не так давно была проведена полная реконструкция оборудования «Сирены». Новое оборудование не имело ничего общего с примитивным реалистическим панно на фасаде, во всей обстановке ощущалось, так сказать, веяние, последнего слова автоматики. Раньше, бывало, посетитель входил, облюбовывал столик — внизу или на «галерке», — просматривал список пирожных, коньяков, горячих и холодных безалкогольных напитков, подзывал официантку и заказывал то, что ему по вкусу. Официантки были все до одной хорошенькие, их улыбки поднимали настроение приунывших посетителей. Но этот вид обслуживания безнадежно устарел, отжил свой век, и дирекция кафе, засучив рукава, приступила к введению новшеств в духе современных достижений науки и техники. Как-никак, «Сирену» посещали прославленные физики и математики, знаменитые конструкторы (к последним общественное мнение единодушно отнесло и меня), — разве можно было допускать, чтобы люди, которые строят совершенные кибернетические машины, пили кофе в заведении, где как обстановка, так и обслуживание наводили на мысль о допотопных временах. Дирекция обратилась ко мне, и я по ее просьбе согласился составить проект технической модернизации, но попросил держать это в тайне. Моей прямой специальностью была фундаментальная кибернетика, бытовой автоматикой я занимался мало и не проявлял к ней особого интереса.

Когда модернизация кафе-кондитерской была завершена, заведение вновь широко распахнуло двери перед стосковавшимися посетителями, которые с радостью вернулись в родные пенаты. От прежних стоек, полок, мраморных столиков и улыбчивых официанток не осталось и следа. Новые столики были сделаны из прозрачной пластмассы, сквозь поверхность которой проступали светящиеся буквы меню. Достаточно было ткнуть пальцем в наименование блюда или напитка и цифру, обозначающую количество порций, как мигом подкатывался робот с готовым заказом. Роботы были изготовлены по проектам дизайнеров-кибергов и напоминали красивые манекены.

Эти нововведения позволили сократить до минимума персонал, что привело к снижению себестоимости напитков и пирожных и достижению почти совершенного уровня культуры обслуживания, гигиены и экспедитивности.

Я вошел в кафе как к себе домой. Путешествие по улице изрядно вымотало меня. Я рассеянно прошел мимо гардеробной, вошел в зал и направился к своему любимому месту. Подойдя к столику, я опустился во вращающееся кресло и подпер голову рукой. Перед моими глазами почему-то опять замаячило норковое манто в обнимку с контрабасом, вероятно, это мне просто мерещилось: в «Сирене» не было никаких контрабасов, а немногие женщины, посещавшие кафе не носили меховых манто, одевались попроще. Одна только Лиза составляла исключение, но я знал, что ее шубка была не из настоящей норки. Как бы то ни было, норковое манто продолжало пылко обнимать массивный музыкальный инструмент, а благородный робот, который указывал дорогу заблудшим пешеходам в подземном переходе на площади Революции, стоял впереди них и, приставив ко рту смычок контрабаса, трубил в него, как в трубу. У меня мелькнула мысль, что все это только иллюзия, и я удивился, каким образом это звучное слово пришло мне в голову. Некогда мой отец изобразил иллюзию в образе дурочки красавицы, обнимающей безобразного осла. Мне было очень худо, кружилась голова, я сидел с закрытыми глазами и вдруг сквозь опущенные ресницы ощутил резкий настойчивый свет, бьющий мне в лицо.

Я открыл глаза и вздрогнул, мне стало не по себе: на моем столике мигали яркие сигналы красный и желтый, — они настойчиво предупреждали посетителя, что он нарушил установленный порядок. Красный свет напоминал мне, что сидеть в пальто и шляпе в кафе не только не прилично, но даже запрещено, а желтый свет сигнализировал, что давно пора сделать заказ: сидеть больше трех минут без заказа посетителю не полагалось.

Я смутился, как примерный ученик, который забыл тетрадь с домашним заданием или не поздоровался с учителем, я залился краской и вскочил с места и тут же смутился еще больше: я не знал, что мне раньше делать: бежать в гардеробную, раздеться или дать заказ; оба сигнала мигали одинаково настойчиво и оба вместе уличали меня в неуважении к порядкам заведения. От растерянности я не мог сообразить, что такому солидному кибернетику, как я, не к лицу краснеть и теряться, тем более, что я, один из создателей автоматической установки, сам придумал эти проклятые сигналы. Но ничего такого не пришло мне в голову: меня с детства учили правилам хорошего поведения, кроме того, я был прекрасно осведомлен о безграничных возможностях автоматики.

Я вытер ладонью взмокший лоб и, применив, под стать кибернетической машине, дедуктивный метод, пришел к выводу, что я не могу ничего заказать, не сдав на вешалку свои пальто и шляпу. Создавая автоматический агрегат обслуживания, я вложил в него информацию, что у посетителя, который сидит за столом в верхней одежде, заказы не принимаются. И потому, несмотря на усталость, потащился в гардеробную и сунул роботу-гардеробщику свое дорогое кожаное пальто и фетровую шляпу. Робот, взяв мои вещи, не пошевельнулся, а на стене вспыхнула зеленая лампа, под которой четко обозначились слова: «Не умеете обращаться с техникой!» Я досадливо махнул рукой, взял пальто и шляпу обратно и вежливо подал роботу каждую вещь в отдельности. Человекомашина поклонилась, повесила мою одежду на вешалку и любезно протянула мне номерок.

Я вернулся за свой столик, хватая ртом воздух, словно рыба, выброшенная из воды. Сощурившись, я посмотрел на прейскурант, и поскольку названия и цифры расплывались у меня перед глазами, ткнул пальцем наугад и облегченно вздохнул. Потом достал трубку и начал медленно набивать ее табаком. Не успел я покончить с этим делом, как явился робот, исполняющий обязанности официантки, и с вежливым поклоном поставил на мой столик поднос с шестью рюмками коньяка, блюдечко с шестью дольками лимона и шестью кусочками рафинада. Сделав свое дело, робот еще раз поклонился и, никак не реагируя на мое изумление, крутанулся на месте, как юла, и исчез, бесшумно скользя на своих роликовых ступнях.

Я беспокойно оглянулся по сторонам, мне не хотелось, чтобы кто-нибудь принял меня за чокнутого. Но немногочисленные посетители сидели за столиками в одиночку, и каждый был занят собой. Убедившись что никто не обратил внимания на мой странный заказ, я облегченно вздохнул, залпом выпил первую рюмку и стал ломать голову над тем, как мне справиться с остальными пятью. В выпивке я был слаб, уже после первой рюмки у меня запылали щеки, бывшие узники — крамольные мысли — мигом пришли в веселое расположение духа, рассудок, державший ключи от их камер, мрачно заявил, что дело пахнет керосином и все это не кончится добром.

В эту минуту в дверях показался Досифей Марков, я вскочил и отчаянно, пожалуй, чересчур рьяно для профессора кибернетических наук, принялся махать ему рукой. Но ведь и океанский пароход выглядит жалким на мели! Досифей Марков увидел меня, издалека улыбнулся и направился к моему столику, вероятно, озадаченный моим необычным рвением.


Досифей Марков, этот добродушный гигант, уже давно поседел. Видный специалист в области хирургии сердца, академик с мировой известностью он оказывал мне помощь в математическом моделировании деятельности искусственного мозга, хотя сам был принципиальным противником кибернетики. С некоторых пор он резко порвал сотрудничество и с кибернетиками и с математиками. По неизвестным мне соображениям Досифей вновь облачился в белый халат и пошел работать в железнодорожную клинику главным хирургом. Кое-кого огорошил его поступок: Досифей уделял много времени преподавательской работе, человеку его возраста больше пристало заниматься научной деятельностью и писать труды, чем делать операции, «чинить» больные сердца. Он находился на полном общественном обеспечении и мог жить беспечно, как птичка небесная. Человек этот знал толк в вине, любил простую пищу (хотя ел мало) и старинные заунывные песни. Злые языки поговаривали, что в молодости он был горазд приударять за красивыми женщинами.


Увидев на моем столике батарею рюмок с коньяком, мой приятель пристально вгляделся в мое лицо, словно усомнившись, уж не обознался ли он и не принял ли за меня кого-нибудь другого. Удостоверившись, что перед ним сижу я собственной персоной, Досифей не удержался и приложил ладонь к моему лбу, — проверить, нет ли у меня жара.

Я покраснел не столько из-за батареи рюмок, сколько из-за того, что Досифей считал меня человеком умеренным и воздержанным.

— Ничего особенного, — сказал я, — немного напутал, делая заказ, но это не беда. Садись, пожалуйста. Ты не представляешь, как я рад видеть тебя!

— Гм, — недоверчиво хмыкнул Досифей. — Людям вроде тебя не свойственно допускать промахи в таких пустячных делах, и я как врач тебе скажу, что для этого, видимо, есть какая-то причина, но на объяснении не настаиваю. Одно могу сказать: это совершенно идиотская установка и тот, кто ее выдумал, — надеюсь, что не ты, — общественно вредный элемент.

— Почему? — спросил я конфузливо, чувствуя, как кровь отхлынула от моего лица. — Почему ты думаешь, что эта установка идиотская?

— А ты разве так не думаешь? — Досифей глянул мне в глаза, взял с подноса рюмку и выпил коньяк небольшими глотками. — Впрочем, — продолжал он, — можешь не говорить, что ты думаешь, ты ведь кибернетик, а значит, одного поля ягода с тем вредителем (прости за ругательное слово!), который придумал эту проклятую установку.

— Автоматика облегчает жизнь человека, — сказал я, чувствуя что говорю будто по протоколу, безо всякого вдохновения, а ведь всего несколько недель назад, я, вероятно, произнес бы эти слова с пафосом. — Да, автоматика облегчает жизнь человека, — повторил я, — она экономит труд, средства, снижает себестоимость товаров и повышает культуру быта.

— Со всем этим я согласен и слышал это сто тысяч раз.

— Так в чем же дело? — уныло спросил я.

— Ты знаешь… — сказал Досифей. Он закурил папиросу, затянулся, немного помолчал. — Вот, скажем, у тебя плохое настроение, ты устал от работы, от дум или еще черт знает от чего. И ты говоришь себе: схожу-ка в «Сирену» Выпью чашечку кофе, отдохну, встряхнусь, побеседую с друзьями, глядишь, и хандра пройдет, на душе станет веселее. Вот приходишь ты в «Сирену», садишься за столик, и начинаешь думать, чтобы такое заказать. Пока ты так прикидываешь, подбегает официантка — Мими или Верочка, все равно, обе были хорошенькие, предрасполагали (извини за вульгарное слово, я не вкладываю в него ничего плохого!). Глазки веселые, улыбается. «Что это с вами сегодня, почему не в настроении?» Они тебя знают как облупленного, ведь ты маячишь у них перед глазами если не каждый день, то через день! — и сразу догадываются, когда тебе весело, а когда грустно. Ты и говоришь этой самой Мими, да, мол, мне грустно, но от вашей улыбки сейчас станет веселее. Ты, конечно, шутишь, но ведь самая плоская шутка — это шаг к повышению настроения. Тебе становится легче, может, временно, а все-таки есть польза! Человеку порой довольно одного слова, одной полуулыбки, мимолетного взгляда, чтоб на душе стала легче, позабылись дурные сны, и он перенесся в мир радости, призрачных ожиданий, окрыляющих душу. Вот почему я говорю, что гениальный ученый, который придумал эти не менее гениальные усовершенствования в «Сирене» — вредитель! Идите, черт побери на заводы, химкомбинаты, на транспорт, спускайтесь в шахты, населяйте их своими роботами, супер-роботами и самоуправляющимися системами управления, освобождайте человека от необходимости трудиться и мыслить, но не суйтесь со своей кибернетикой во все дыры! Я говорю это тебе, ты один из наших ведущих кибернетиков. Не крадите у нас доброе слово, хорошую улыбку, веселую шутку, оставьте нам, если на то пошло, нашу печаль, — ведь человек, который не умеет грустить, не умеет по-настоящему и радоваться. Не лишайте нас всего того, без чего жизнь превращается в жилую комнату без единого цветка, без единой картины на стене, без какой-нибудь занавесочки на окне, — он взял рюмку с коньяком, подержал ее в руке и снова поставил на поднос.

— Почему ты не пьешь? — спросил я. — Пей, пожалуйста!

— Спасибо, — сказал Досифей. — Нельзя. После обеда у меня сложная операция.

— В свое время ты очень помог мне в создании искусственного интеллекта, а теперь бьешь тревогу! — В сущности, тревогу било мое сердце, это мое сердце жаждало ответа.

Досифей пожал плечами и ничего не сказал. Засмотревшись на голубоватые кольца дыма от папиросы, он принялся вполголоса напевать старый танцевальный мотив, потом глянул на часы и озабоченно показал головой.

— Ну, я должен идти, — сказал он. — Сегодня у меня ужасно тяжелая операция. Может быть, самая трудная за всю мою практику, и я должен быть готовым к ней задолго до того как надену перчатки. Пойду погуляю, потом приму душ, часа два вздремну, чтобы дать полный отдых нервам. Спасибо за коньяк, дорогой профессор. Если бы дело, которое меня ждет, не было таким ответственным, я бы справился и с остальными рюмками. Но ты не горюй! Подойдет кто-нибудь из наших, поможет.

«Хочет увильнуть от разговора об автоматике и кибернетике!» — подумал я и решил бросить вызов:

— Послушай, друг! А не кажется ли тебе, что ты рядишься в весьма романтическую, но давно обветшалую тогу? Неужели ты вправду думаешь, что современная жизнь возможна без кибернетики?

Это был вызов скорее самому себе, чем ему.

— Опять кибернетика! — Досифей развел руками. — А я-то думал, что ты поинтересуешься операцией!

«У кого что болит, тот про то и говорит!» — подумал я и, чтобы сгладить неловкость, сказал:

— Об операции я думал спросить тебя чуть погодя…

— Не имеет значения! — сказал Досифей. — Я, пожалуй, отвечу на твой вопрос о том, как я отношусь к кибернетическим машинам. В нашу клинику поступила на лечение, — вернее, для операции — девочка четырнадцати лет по имени Оля, дочь водителя автобуса. У нее врожденный порок сердца. Родители долго не соглашались на операцию, все откладывали, не хотели рисковать, надеялись на чудо, на то, что все обойдется. А может, ни на что не надеялись, а просто страшились тяжелой операции, их здравый смысл был парализован ужасной мыслью о возможности неблагополучного исхода. Они всячески лелеяли Олю, не давали пылинке на нее упасть, но, как бывает в таких случаях, пришло время, когда порок выпустил когти. К этому времени мать девочки умерла. Овдовевший отец привел свою единственную горячо любимую дочь к нам и взмолился: «Спасите ее!» Когда он ушел, девочка доверительно сказала: «Вам действительно нужно постараться меня спасти: если я умру, он будет страшно горевать. Если бы вы только знали, как он меня любит! К тому же, скажу вам по секрету, — он такой беспомощный! Не знает, где лежат чистые рубашки. Без меня он совсем пропадет!» Вот такая сентиментальная история, брат… Девочка, понятно, была права. Ее слова меня очень расстроили. Провели исследования, результаты передали кибернетическим машинам. Главная машина — мозговой трест нашей специализированной клиники — дала следующее заключение: «Деформация клапанов достигла такой степени, что какое бы то ни было хирургическое вмешательство бессмысленно. Вероятность прекращения процесса жизнедеятельности равна девяносто девяти процентам. Без операции пациентка сможет прожить год-полтора». Вывод: хирургическое вмешательство противопоказано. Короче говоря, наш главный мозговой центр запретил делать операцию. Машина избрала альтернативу, согласно которой девочка могла прожить еще полтора года.

В нашей клинике существует идиотское правило — оно тебе хорошо известно, ведь ты один из тех, кто в свое время грудью защищал подобные правила: врачи непременно должны сообразовываться с выводами кибернетических машин. Исключения делаются только для академиков, — и то если они не состоят в штате данной больницы. Кто знает, может, в скором времени и это мелкое послабление потеряет свою силу, но пока я решил воспользоваться им: подал заявление об уходе и заявил,, что воспользуюсь своим правом и прооперирую девочку. Остальные врачи клиники, привыкшие в точности выполнять указания кибернетических машин и разучившиеся шевелить мозгами, так и ахнули. Это было для них как гром с ясного неба.

Я рассуждаю совсем по-человечески: полтора года отец и дочь будут жить в постоянном страхе. Это будет нескончаемая, безнадежная агония для обоих. Жизнь Оли будет постепенно таять, словно кусочек льда на солнце, отец — не в силах выдержать этого медленного угасания — чего доброго покончит с собой или начнет пить горькую и попадет в катастрофу. И я решил сделать ставку на один процент вероятности, а такой поступок машина в лучшем случае может счесть за признак глупости. Если все обойдется благополучно, девочка будет жить весело и счастливо, если же ей суждено остаться за рамками одного процента счастливцев, то я по крайней мере избавлю и ее, и отца от мучительной агонии, которая неизбежно — рано или поздно — завершится смертью.

Досифей опять глянул на часы и встал.

— Так обстоит дело с этой операцией, брат, и потому мне нужно подготовиться как следует — и физически и душевно.

Я тоже поднялся, взволнованный, сердечно пожал ему руку.

— Желаю успеха!

— Разве? — Досифей улыбнулся.

— Искренне желаю тебе успеха! — повторил я.

— А если кто-нибудь сообщит Великому Магнусу, что ты мне пожелал успеха и тем самым ополчился против общепринятых норм?

— Мне все равно, — сказал я.

Досифей озабоченно покачал головой.

— Вечером зайду, осмотрю тебя, — сказал он с улыбкой. — Что-то ты мне не нравишься!


Знаменитый Досифей удалился, а я еще долго стоял задумавшись, потом вдруг, словно очнувшись от сна, посмотрел на полные рюмки, удостоверился, что на меня никто не смотрит, и опрокинул одну из них в рот. В горле вспыхнул пожар, желтая пелена застлала глаза, но потом меня охватило блаженство. Моя уверенность в себе задрала нос и плевать хотела на окружающих. Я повернулся к залу спиной и пододвинул поднос. Я знал, что полным рюмкам суждено отправиться в автоматическую мойку вместе с пустыми. Жаль было золотой жидкости, я подумал, что в свое время напрасно не научил роботов различать полные сосуды от пустых.

Страх перед улицей продолжал гвоздем сидеть в моем сознании, перед моим мысленным взором мелькали витрины, всевозможные товары, все это мельтешило, двоилось. Было резонно посидеть в кафе, пока я не приду в себя. Я пошел в то отделение зала, где можно почитать газеты, журналы. Уселся в покойное кресло, нажал кнопку с названием «Утренние новости» и на столе под стеклом возникли заглавия статей, побежали колонки, набранные мелким шрифтом. Газета показалась мне не интересной, я заменил ее другой, потом третьей, ролики вертелись, светящиеся строчки ползли одна за другой, незаметно уступая место новым. Вдруг передо мной возник портрет Досифея. В этом не было ничего удивительного: Досифей Марков был хирург с мировым именем, прославленный ученый. Почему бы газетам не поместить его портрет! Меня удивило то, что после появления его портрета, строчки перестали двигаться и лицо Досифея неподвижно застыло под стеклом. «Интересно, — подумал я, — этот человек имеет смелость не согласиться с Великим Магнусом. Мало того, он не считается с мнением кибернетического мозга, он объявляет ему войну, — это что-то новое в нашей работе с кибернетическими машинами!»

Я потер рукой лоб, закрыл глаза. И задал себе вопрос, который еще раньше, до того как я выпил вторую рюмку, всплыл в моем сознании. Он словно птица-буревестник возвещал начало шторма. Я выпил эту вторую рюмку именно потому, что почувствовал приближение шторма и не был готов к п р о т и в о б о р с т в у. «Где же ваше место, профессор? — гремел в моем сознании этот вопрос. — По какую сторону баррикады? Не пора ли и вам что-либо предпринять?»

Я тряхнул головой, большим усилием воли отогнал тревожные мысли. Не лучше ли пойти в институт и заняться привычной работой, чем сидеть и ломать голову над вопросами, которые мне все равно не разрешить?

Вспомнив о спокойной обстановке лаборатории, о тишине, лиловато-синем освещении, которое наполняло меня счастьем, создавало ощущение полной оторванности от мира, я почувствовал щемящую боль, похожую на тоску по любимым друзьям, потерянным б е з в о з в р а т н о. Я знал, я чувствовал, что в душе моей больше не царить спокойствию. Подобно герою легенды о сотворении мира, я вкусил плода познания, и у меня открылись глаза на многое.

Я перелистывал иллюстрированные журналы, всматривался в цветные снимки, рассказывающие о разных краях нашей планеты, о близких и далеких странах. Из текстов и со снимков на меня смотрело сытое, хорошо одетое человечество. Оно давно позабыло, что значит забота о хлебе насущном и неуверенность в завтрашнем дне. Машины в огромных количествах производили всевозможные товары, но ему все было мало, оно требовало еще и еще — больше числом, красивее и добротнее. Для этого непрерывно создавались машины, машины неустанно производили разные товары в баснословных количествах, а человечество требовало новых, больше числом и красивее… Это был бесконечный заколдованный круг.

Я вдруг потерял интерес к иллюстрированным журналам: мне пришло в голову, что их может, редактируют киберги. Последние две недели меня как-то необъяснимо раздражало все, связанное с кибергами. При виде их работ я выходил из себя, хотя эти умные добросовестные машины в какой-то степени — мои детища.

Я отложил журналы и в ту же секунду почувствовал непреодолимое желание увидеть другие печатные издания — творения человеческого ума и рук. Мой взгляд остановился на одном проспекте, рекламировавшем путешествия в Сахару. На обложке было нарисовано огромное золотое солнце, а в центре солнечного диска — черный силуэт двугорбого верблюда. Рисунок тронул меня какой-то старозаветной наивностью. «Если бы обложку рисовал художник-киберг, — подумал я, — на ней бы непременно зеленели пальмы, а под ними кружилась бы в вихревом танце мавританка под чадрой и с бубном в руке». Подумав об этом, я хотел было отложить книжицу в сторону, но вгляделся в длинноногое двугорбое животное, чересчур некрасивое для произведения машины, и сочувственно засмеялся. Возможно, именно потому, что этот объект не отвечал эстетическим понятиям машины, я обрадовался ему и проявил интерес к самому проспекту.

Путешествия, не имеющие ничего общего с научными симпозиумами и конференциями, я считал бесполезной, бесцельной тратой времени. Кто знает, то ли я в самом деле не любил путешествовать или мне так казалось потому, что я долгие годы держал свои чувства взаперти, — это еще нужно было проверить. Я с жадностью принялся перелистывать скромный проспект, почему-то заранее уверенный: не пройдет и пятнадцати минут, как я отправлюсь в далекое путешествие к необъятным песчаным просторам. Было ли это своего рода отмщение машинным художникам, или, наоборот, позорное бегство, — не знаю. Возможно, я действовал под влиянием нахлынувших на меня раздумий… Трудно сказать, что именно вдохновило меня, заставило душу распахнуться навстречу суровой романтике пустыни. Пожалуй, даже Магнус, сам Великий Магнус, не смог бы найти ответ на этот вопрос. Одно не оставляло сомнения: моим воображением всецело завладели раскаленные песчаные пространства, исполненные пророческого молчания. Кроме того, я надеялся в уединении, среди тишины песчаного моря найти ответ на вопросы, которые в последнее время терзали меня днем и ночью.

Через две улицы от «Сирены» находилась станция метро, откуда уходили поезда на ракетный космодром. В честь великого физика Эйнштейна, жившего в далеком прошлом, станция носила название «Специальной теории» — так называлась открытая Эйнштейном теория, которая, правда, дошла до нас в весьма перелицованном виде. Поезд же, доставлявший пассажиров на космодром именовался «Поездом Эйнштейна».

Я благополучно добрался до станции «Специальная теория» и уже было направился ко входу в радиальный коридор, как вдруг увидел Лизу. Она была в белой шубке из искусственного меха, напоминающего мех голубого песца, в белой шапочке, ее нежные маленькие руки были засунуты в пушистую муфту из того же материала, что и шубка. Я, конечно, мог купить ей доху из настоящей норки и муфту из натурального голубого песца, но Лиза была девушка гордая, она принимала только мелкие подарки. Как бы там ни было, в этом скромном зимнем одеянии Лиза выглядела вполне счастливой и была вся такая пушистая и светлая, что мне невольно показалось, будто она сошла со страниц какой-нибудь старой книги. При виде ее мои неугомонные «узники» вновь закопошились, радостно повскакивали с мест, но я им приказал не соваться куда не следует, — ведь ракетные самолеты вылетают точно по расписанию и никого не ждут.

— О! — воскликнула Лиза, увидев меня. Она выпростала руки из муфты и кинулась ко мне с распростертыми объятиями.

— Добрый день, Лиза! — холодно поздоровался я и издалека протянул руку, чтобы избежать объятий. Я еле держался на ногах от усталости, мне было не до нежностей. — Как поживаешь? Куда это ты?

— В «Сирену», — сказала Лиза. Тут только я заметил, что бедняжка дышит неровно и щеки ее почему-то бледнее обычного. Она, видимо, была чем-то расстроена. К тревоге прибавилось недоумение по поводу моего странного поведения, бархатные карие глаза Лизы, казалось, не знали, как быть, — сердиться или печалиться.

— В «Сирену»? В такую пору? — удивился я.

— А что? — Лиза упрямо тряхнула головой и даже попыталась чуть вызывающе улыбнуться, но выражение печали и досады по-прежнему светилось в глазах. — Поругалась с режиссером, убежала из театра и решила подождать тебя в «Сирене», — сказала она, а потом в свою очередь спросила: — А ты почему не в институте?

— Мне нужно слетать по делу в Сахару, — равнодушным тоном ответил я.

— В Сахару? — спросила Лиза и умолкла, вероятно, прикидывая в уме расстояния и часы. Потом стремительно прижала муфту к груди и, глядя мне в глаза, попросила: — Возьми и меня!

— Сахара не для тебя! — голос мой прозвучал жестко. Я смотрел на муфту, которую она прижимала к груди, словно беспомощного котенка, не чувствуя в сердце ни капли жалости, — там царила усталость.

Я поспешил кончить разговор: до отлета оставалось не больше часа. Почувствовав легкое угрызение совести я пообещал:

— В следующее путешествие непременно возьму тебя! А сейчас я спешу, времени у меня в обрез.

Она секунду постояла неподвижно, словно вслушиваясь в какие-то недовысказанные слова, потом через силу улыбнулась и уступила мне дорогу.

— Я пошутила, — сказала она. — И то, что я иду в «Сирену», — тоже шутка. У меня сегодня столько дел, что как подумаю, прямо голова идет кругом.

Я не спросил ее, какие дела ей предстоят, раз она поссорилась с режиссером, хотя знал, что бедняжка ждет этого вопроса.

— До свиданья, Лиза! — сказал я и скорее для своего утешения добавил: — Вернусь из Сахары — сразу же позвоню.

Печаль тут же пропала из ее глаз, преобразилась в улыбку, но я не обратил особого внимания на эту метаморфозу. Мне было некогда: до вылета оставалось меньше часа.

Выдача билетов была приостановлена со вчерашнего дня, но я показал удостоверение главного конструктора, дававшее право на разные привилегии, и администрация космодрома немедленно предоставила в мое распоряжение одно из забронированных мест. Мне выдали скафандр, попросили лечь в кресло, на потолке вспыхнули красные лампы, моторы взревели, и ракетный самолет устремился в стратосферные высоты.


Через пятнадцать минут после вылета ракетный самолет приземлился на огромном космодроме в Триполи. В закрытом лимузине, снабженном системой кондиционирования воздуха, нас, пассажиров, доставили в здание космодрома, где каждому был выдан тропический костюм. Переодевшись и подкрепившись рюмкой виски, пассажиры, стали подходить к специальной электрической карте и длинной указкой отмечать места, которые они желают посетить. Большинство тыкало указкой в названия городов, окрестности которых славились полезными ископаемыми — ураном и свинцом, — медеплавильными и металлургическими заводами. Когда подошла моя очередь, я направил свою указку в самое сердце пустыни. Главный диспетчер приветливо заулыбался и одобрительно воскликнул: «О!» Пассажиров, прилетевших в Африку по служебным делам, увезли на вокзал электрической железной дороги, а я остался в аэропорту. Меня спросили, умею ли я управлять самолетом и есть ли у меня соответствующий документ. Я сказал, что окончил специальные курсы и получил права на вождение не только туристических, но и небольших пассажирских самолетов — до двадцати мест. Диспетчеры проверили мои права и не теряя времени повели меня к небольшому одномоторному двухместному самолету. Они вручили мне карту маршрута, талоны на бензин и пожелали счастливого пути.

Совершив над аэродромом круг, чтобы лучше ознакомиться с самолетом, я благословил прохладный ветерок, обдувающий открытую кабину, поправил очки, и самолет взял курс прямо к сердцу пустыни. Я летел низко, метрах в ста от земли: мне хотелось вдоволь налюбоваться сыпучими дюнами, радужным сверканием бескрайних песчаных просторов. Скорость была небольшая, километров сто пятьдесят — двести, и я был рад, что ни одна особенность пустынного ландшафта не укроется от глаз.

Я летел к сердцу Сахары и чем дольше смотрел вниз, тем больше удивлялся: под крылом самолета лежала не мертвая пустыня, а зеленые плодородные поля и сады. Пальмовые рощи сменялись насаждениями хлебного дерева, темные массивы апельсиновых и лимонных рощ пересекались голубыми лентами оросительных каналов. Тут и там белели аккуратные домики, а по шоссе мчались автоцистерны, грузовики, длинные вереницы легковых машин. Но вот впереди возникли силуэты неизбежных заводских труб — приземистых и высоченных, изрыгающих в небесную синеву густые клубы черного дыма. Я летел над шахтами и рудниками, над флотационными фабриками и гигантами химии, над поселками из бетона и стекла в задымленном и загрязненном воздухе, напоминающем небо Европы, до которой было не меньше пяти тысяч километров. Не знай я, что надо мной высится шатер африканских небес, у меня бы могло возникнуть чувство, что я лечу над родными просторами, — там тоже можно увидеть сверху не только трубы заводов, но и зеленые поля, и сады, и сети оросительных и осушительных каналов.

Но вот, наконец, я прибыл в точку, которая на карте обозначена надписью «Сердце пустыни».

Сердце пустыни представляло собой большой оазис, превращенный в современный, благоустроенный парк. В парке имелись отель, казино с рулеткой и бильярдом, открытый плавательный бассейн, песчаный пляж с пестрыми шезлонгами, лужайки, покрытые яркими экзотическими цветами.

Выкурив трубку и подкрепившись двумя рюмками бедуинского джина, я спросил у бармена, как попасть в пустыню, и он посоветовал обратиться в бюро экскурсий. В бюро меня встретили без особого восторга: я был единственный турист, других кандидатов на поездку по пустыне не было, приходилось ради меня снаряжать «корабль пустыни». Я было подумал, что меня хотят усадить на верблюда, может, такого же двугорбого, как тот, нарисованный на фоне золотого солнца, и забеспокоился. Мне никогда не приходилось ездить верхом на верблюде. Но все кончилось благополучно, до живой тяги дело не дошло. Оказывается, тряска на верблюде давно заменена комфортом путешествия на восьмицилиндровом грузовике. Над его кузовом был натянут белый парусиновый тент с красными лентами, с несколькими дюжинами медных колокольчиков по бокам. Когда грузовик мчался через пустыню, эти медные колокольцы заливисто позвякивали, и мне невольно казалось, что я слышу исполненный романтики звон верблюжьих бубенчиков.

Я удобно устроился под тентом, набил трубку табаком и закурил. Некогда бедуины, кочуя среди песков, покуривали из чубуков, но нынче не те времена, чубука не найдешь днем с огнем, да это было бы и несолидно. Шоссе, ведущее в пустыню, сначала вилось среди садов и мотелей, потом кетоновое покрытие сменилось асфальтом, и дорога черной стрелой устремилась на юг. Там, где начиналась прямая как стрела дорога, была установлена надпись на трех языках — русском, французском и английском, гласившая, что вы въезжаете в зону заповедника «Сахара», охватывающего пространство в сто квадратных километров, и что в пределах заповедника любой вид охоты категорически воспрещен.

Наш «корабль» промчался мимо надписи, оглашая окрестность певучим звоном. По обе стороны дороги лежали обширные пространства мелкого желтого песка. В одном месте виднелся песчаный холм, там тоже была надпись, она уведомляла, что перед вами дюны. У подножия дюн, на площадке, обнесенной никелированными перилами, лежал огромный скелет верблюда. Эта неприглядная картина должна была напоминать путешественникам о тысячах жертв, которые уносила немилосердная пустыня в ту эпоху, когда ее жители еще не пользовались поездами на воздушных подушках и ракетными самолетами.

Не успел я докурить свою трубку, как «корабль пустыни» остановился в центре заповедника. Здесь высился гигантский баобаб, сверкали на солнце витрины десятка сувенирных киосков, небольшой ресторан с уютными террасами так и зазывал путешественников посидеть в тени за глотком холодного виски. В раскаленном воздухе носились запахи омлетов, крепких коньяков, ароматного табака. На чудовищно толстом стволе баобаба висела никелированная табличка с надписью на французском языке, которая гласила, что этот баобаб изготовлен из пластмассы на международном химическом комбинате в Триполи, дальше следовал год выпуска. За киосками сувениров лениво, равнодушно вытягивали шеи облезшие, шелудивые одногорбые верблюды.

Я предложил водителю «корабля» посидеть в прохладе ресторана и попросил официанта принести две порции виски. От виски шофер наотрез отказался, объяснив, что пить ему запрещено, тогда я заказал ему стакан апельсинового сока, а виски придвинул к себе.

— Этот заповедник — просто недоразумение! — сказал я и, одним духом осушив рюмку, добавил: — Что такое сто квадратных километров? Для заповедника и десяти тысяч мало!

— Что вы говорите! — воскликнул водитель. — И за это спасибо! Трипольский КМ Магнус хотел свести размеры заповедника до десяти квадратных километров — ни больше ни меньше! Местное триполитанское начальство заявило, что Магнус прав: мол, сыпучий песок мертв, если же его облагородить, дать ему воду, он будет давать плоды, а плоды служат источником питания или содержат витамины… Тогда вмешалось международное объединение туризма, оно направило протест во Всемирный Совет, потребовало отмены решения триполитанского Магнуса и увеличения площади заповедника до тысячи квадратных километров. Всемирный Совет ответил, что Магнус рассуждает правильно, он руководствуется мыслью о реальной пользе. Мол, от сыпучих песков людям совершенно никакого толку. Пляжи другое дело — там песок служит человеку. Но чтобы не обидеть объединение туризма, члены совета махнули рукой и распорядились увеличить площадь заповедника до ста квадратных километров. А вы говорите — десять тысяч!

— А почему это ваш Магнус так дрожит над каждой пядью земли? — спросил я.

— Потому что ему нужно найти место для десятка заводов и пятнадцати садово-огородных массивов, — ответил мой собеседник и ни к селу, ни к городу брякнул: — Чтоб ему пусто было с заводами и массивами! Насовали на каждом шагу — носу не высунешь из дома!

Кончив эту тираду, бедняга побледнел. Он чересчур распустил язык и испугался.

— Не бойся! — промолвил я печально. — Я не побегу доносить на тебя вашему КМ Магнусу!

Водитель закурил и смущенно, как бы оправдываясь, объяснил:

— Я уже раз погорел в Копенгагене. Если провинюсь вторично, проклятый ящик зашлет меня к черту на кулички — на дно моря или в рудники Антарктиды. Региональные советы редко возражают кибернетическим машинам. Наоборот, я бы мог привести пример, как региональный совет усугубил наказание, которому подверг моего приятеля Магнус. Да не стоит портить настроение!

— Не беспокойся, все будет в порядке, — сказал я и задумался.

Мы воротились в «сердце пустыни» задолго до обеда, и я прошел в биллиардную. Там я застал еще двух любителей биллиарда и за какие-нибудь полчаса вогнал в лузу больше шаров, чем у себя дома за полгода. Один из игроков был канадец, а другой — американец из Сан-Франциско. Американец с виду был человек замкнутый, душевно ленивый и безразличный, канадец же, наоборот, производил впечатление своей живостью, он горячился по пустякам, говорил громко, непрерывно жестикулируя.

Кончив игру мы вышли на крытую веранду, улеглись в шезлонги и с удовольствием подставили лица свежему ветерку, потягивавшему с востока. Ветерок доносил запах цветущих апельсинных и лимонных рощ.

— Фред, — обратился я к американцу, — как вы очутились здесь, на этой земле, есть ли у вас семья, что вы думаете о будущем? — Мне пришло в голову провести своего рода небольшую анкету, вопросы были хорошо продуманы.

— Я-то? — спросил Фред и помолчал. — За каким дьяволом вам этой нужно? И что я могу вам сказать?.. Я очутился здесь по воле нашего местного бюро трудовых ресурсов, которое подчинено всемирному бюро. Всемирное бюро, скажем, дает наказ: «Нужна тысяча человек для строительства порта в Новой Каледонии». Наше бюро говорит: «Есть!» и дает задание своему КМ Магнусу подобрать контингент рабочих и специалистов. Магнус подбирает. О, он знает, где их взять! Да это вовсе не так трудно. Нашего брата повсюду пруд пруди!… Дошла очередь и до меня. Я инженер-строитель. В Детройте у меня жена, мы живем порознь уже три года. Она осталась в Детройте, на заводе электронных машин, а меня КМ Магнус отправил в Сан-Франциско — там велись работы по расширению порта. С этой задачей мы справились, а теперь нас посылают в Полинезию, где сооружаются новые порты. Вот и все! И зачем мне думать о будущем? Это дело Бюро трудовых ресурсов и Магнуса. Я инженер-строитель, и мне безразлично, в каком уголке нашей планеты находится площадка, на которой я буду работать. Все люди — братья, еды везде предостаточно, одежды — тоже. И в женщинах нехватки не будет, если ты молод и не прочь приволокнуться!

— А дети у вас есть? — спросил я.

— Два сына, — ответил Фред. — Оба совершеннолетние. Один до прошлого года работал в Нью-Йорке, а другой — на шахтах Амазонии. А потом я потерял их след, и если вы меня спросите, где они сейчас и что делают, то, право, ничего определенного я вам не скажу. Они мне давно не писали, но думаю, что как-нибудь отзовутся. Я говорю «как-нибудь» потому, что мои сыновья не большие охотники писать письма, я не старался привить им этот навык. Мне всегда казалось, что письма, под каким углом их не рассматривай — пустая трата времени, гораздо полезнее поработать ли поспать — сон укрепляет организм! — чем корпеть над письмами. Работой мы приносим пользу о б щ е с т в у, сон полезен для здоровья, а письма… Тех, кто ведет переписку, мне хочется сравнить с двигателями, работающими вхолостую.

— А что скажете о себе вы? — спросил я канадца.

— Меня тоже направили на работу в Полинезию по решению Магнуса. Буду строить порт на острове Фиджи. Но раз уж нам суждено было встретиться, а вы, я знаю, ученый с мировым именем и пользуетесь большим авторитетом в высоких международных инстанциях, то я хотел бы доверить вам одну тайну и попросить о содействии. Я уже сказал, что меня направляют на остров Фиджи. Меня это радует: ведь я специалист по строительству портов, а столько лет трубил на картонажной фабрике в Торонто начальником цеха. Честь и слава вашим машинам, гражданин Димов, за то, что откопали меня в дебрях картонажного производства и внесли мою фамилию в картотеку Магнуса! С одной стороны, вроде бы счастье мне улыбнулось, а с другой стороны, над моей головой собираются тучи. Вот сижу я сейчас в сердце Африки, куда должен съехаться весь контингент строителей, которых направляют в Полинезию, и думаю, как мне вернуться обратно в Торонто, хотя я вовсе не прочь попасть в Полинезию — руки чешутся поработать на стройке!

— Я бы за такой душевный разлад штрафовал! — пробурчал Фред. — Что за допотопная неврастения! Страстно хотеть чего-то, а когда оно тебе плывет в руки, — открещиваться!

— Фред, я, по-моему, разговариваю с гражданином Димовым. Прошу не встревать! — Глаза у канадца потемнели от гнева. — Тебя ведь никто не спрашивает!

— Терпеть не могу таких штучек! — буркнул Фред, пожав плечами.

Я поспешил вмешаться.

— А почему же все-таки вы не хотите ехать на Фиджи? — спросил я канадца.

— О, гражданин Димов! — воскликнул канадец и развел руками. — Хочу, как не хотеть! Дело в том, что сейчас мне нельзя. Я не должен удаляться от Торонто больше, чем на две тысячи километров. И я вам объясню почему. Надеюсь, что вы, как главный конструктор, войдете…

— Никакой я не главный конструктор! — Я терпеть не мог, когда меня титуловали, от слова «главный» меня просто мутило.

— …войдете в мое положение и замолвите словечко перед бюро трудовых ресурсов, чтобы меня послали на работу если не в Торонто, то куда-нибудь на Юкон или, скажем, на реку Стюарт. Пусть только не заставляют ехать на остров Фиджи! У меня, гражданин главный конструктор, жена беременна на восьмом месяце, и мой отъезд в далекие тропики — сами подумайте, где Торонто, а где — остров Фиджи! — может привести к нежелательным последствиям. Она, например, может, впав в тревогу, преждевременно родить!

— Жалкая история! — презрительно процедил сквозь зубы Фред. — По такому ничтожному поводу поднимать столько шума! Тьфу! — Он сплюнул и, негодуя, удалился.

Мы не стали его удерживать. Ни я, ни канадец не чувствовали себя перед ним виноватыми. Я сказал канадцу:

— По-моему, у вас есть все основания требовать от бюро трудовых ресурсов пересмотра вопроса. Но скажите, ради бога, почему вы упорно называете меня главным конструктором? Чтобы мне польстить?

— Что вы, что вы? — канадец развел руками, а потом вскинул их вверх, словно призывая небо в свидетели: — Разве вы ничего не знаете? По радио уже трижды передавали о вашем награждении и о присуждении вам звания главного конструктора. Этот дубина, Фред, тоже слышал, можете его спросить.

— Я ничего не знаю, — ответил я. Это известие меня ни капельки не взволновало, могу поклясться памятью отца.

— За какие же заслуги меня наградили?

— Благодаря вам годовой выпуск вертолетов увеличился на тысячу штук, — принялся объяснять канадец, встав в позу оратора. — Вы наполовину снизили их себестоимость, ваше изобретение освободило десять тысяч пар рабочих рук для других важных отраслей производства. Вместо десяти с лишним тысяч человек на вертолетных заводах будут работать сто — не больше и не меньше! — человек. Вот за эти большие заслуги и за ваш огромный вклад в развитие мировых кибернетических систем Главный Магнус внес во Всемирное бюро предложение о награждении вас почетным дипломом и присуждении звания Главного конструктора. Да, чуть было не забыл! За большие заслуги бюро подарило вам двухмоторный туристический самолет. — Канадец с минуту помолчал, потом спросил: — Ну так как же? Вы согласны заступиться за меня?

— Гм! — хмыкнул я и тоже помолчал. — Будь моя воля, я бы немедленно освободил вас от поездки на Фиджи и направил на реку Стюарт строить доки. Но дело в том, что я, как один из создателей КМ Магнуса (пожалуй, даже самый главный!), являюсь автором его интеллекта. Он рассуждает так, как я его запрограммировал, и поэтому ни за что не выполнит мою просьбу. Понимаете? В основе моей просьбы лежит чувство, а он не знает, что такое чувства. Такие аргументы на него не действуют.

Я ожидал, что мой собеседник опечалится, но его лицо вдруг перекосилось от злобы. Мне стало совестно, чувство стыда затаилось в душе, казалось, оно накапливало силы для прыжка.

— Поймите, не могу я требовать от своего детища вещей, которые ему не под силу! — в свою очередь рассвирепел я.

Канадец вскочил с места и чуть не бегом бросился в тихий полутемный бар. Заказал виски, но тут же спохватился, что ему предстоит вести самолет до Триполи, и с мрачной усмешкой протянул стопку задремавшему бармену.

Когда я спустя два часа направлялся к моему самолету, меня остановил водитель «корабля пустыни», пахнул мне в лицо перегаром.

— Послушай, гражданин конструктор, — сказал шофер, еле ворочая языком, — а что, если я возьму молоток потяжелее и трахну этого самого Магнуса по железной башке? Как думаешь? Покажу ему, как засылать людей на морское дно! Чертов ящик! Тьфу! — он сжал кулаки. — Что скажешь?

— Ничего ты не добьешься, — сказал я спокойно. — Разобьешь один ящик — и все.

— Что же делать? — уставился на меня шофер.

Я легонько отстранил его с дороги, молча пожал плечами. «Что же делать!» — звучал набат в моей душе.


За две недели до описываемых событий меня остановил у лифта совершенно незнакомый человек.

— Простите, если не ошибаюсь, вы — конструктор Димов? — спросил незнакомец и, не дожидаясь ответа, добавил: — Я не раз встречал ваш портрет в газетах, вас часто печатают!

— Чем могу быть полезен? — Я торопился, и неожиданная задержка меня взбесила. Я собирался на прием, нужно было побриться и переодеться. Бритье и переодевание сами по себе раздражали меня, а мысль о предстоящем приеме действовала на меня так, словно мне должны были рвать зуб.

— Прежде всего разрешите представиться, — сказал незнакомец. — Вы разрешите?

Он был невысокого роста, в черном пальто ниже колен, полы которого были мокры, как и обвисшие поля его войлочной шляпы. У незнакомца было доброе лицо и немного печальные испуганные глаза.

— Пожалуйста, — сказал я.

Вид у человека был довольно унылый, и я пожалел, что держался с ним холодно.

— Моя фамилия Настев, — сказал незнакомец, — а зовут меня Иваном. По профессии я инженер, работаю в международном комбинате детских игрушек.

— Товарищ Настев, — прервал его я, — если вы не против, мы бы могли подняться ко мне.

— Благодарю вас, — сказал Настев с легким поклоном. — Вы оказываете мне честь, и при других обстоятельствах я бы с радостью принял ваше приглашение. Но я приехал издалека — я живу за городом, — и в таком виде идти в гости неловко. Я бы попросил уделить мне всего несколько минут. Давайте сядем на тот диван, обещаю: я вас не задержу.

— Что вы, — сказал я, улыбнувшись. — Пожалуйста. Я не тороплюсь.

Тут я заметил, что Настев держит в руках большую картонную коробку, перевязанную шпагатом. Крышка коробки тоже была мокрая.

Мы сели на диван, Настев поставил коробку у ног и приступил к рассказу. Из его слов я узнал, что он работает на комбинате игрушек уже десять лет. Сначала был начальником сектора, а потом стал руководителем поточной линии игрушечных электропоездов. Работал по три часа в день и каждые два года его повышали в должности. Настев любил свою работу, а еще он любил выращивать розы и заботиться о своей жене. Для всего этого времени хватает с избытком. Но выращивание роз самых различных оттенков — это, так сказать, его хобби и он построил за городом на участке в триста квадратных метров небольшую теплицу и оранжерею. Землю он снял в аренду через городской совет, а для строительства оранжереи использовал бракованные ящики, которые хозотдел предприятия продавал ему за символическую цену. Его жена страдает пороком сердца и большую часть времени проводит в розарии. Они, можно сказать, живут неплохо, в праздничные дни иногда даже приглашают к себе друзей. В розарии Настева около шестидесяти кустов роз самых разных цветов — от белого до темно-красного с коричневым оттенком, от обычного красного до лиловато-голубого. Да, у него была уникальная коллекция роз, но это богатство не упало с неба — он создал его своими руками и ценой огромного труда, поисков и терпеливых экспериментов. Настев поддерживает связи со многими цветоводами, обменивается с ними письмами и цветными снимками, а однажды к нему приезжал гость из далекой Замбии.

Но в один прекрасный день руководство комбината, где он работал, заявило, что на комбинате вводится полная кибернетизация производственных и управленческих процессов по методу профессора Димова. Вычисления показали, сказало руководство, что это позволит утроить выпуск игрушек и вдвое уменьшить их себестоимость. В результате реорганизаций каждый второй ребенок континента будет иметь красивую игрушку. А кроме того, добавило руководство, за счет экономии общественного труда мы высвободим для общества три тысячи пар рабочих рук.

— Мы очень обрадовались, — продолжал Настев, — что каждый второй ребенок получит красивую игрушку и долго кричали «ура» в честь профессора Димова. А потом я узнал, что Бюро трудовых ресурсов посылает меня на работу в Гренландию на рыбоконсервный завод, где, согласно данным КМ Магнуса, не хватало рабочих. А рыбные консервы, как известно, — главный источник питания человечества.

По этой причине я решил ликвидировать свой розарий и оставить жене только несколько кустов красных роз. Красные розы самые неприхотливые, с уходом за ними может справиться даже больной человек. Я посоветовался с врачом, и он сказал, что моей жене это будет вполне под силу. Все остальные розы я раздарил друзьям и знакомым, а для вас оставил черную розу — самую ценную и самую красивую. Это единственный экземпляр на нашем континенте, а возможно, и во всем мире. Роза эта здесь, в коробке, я прошу вас принять этот скромный подарок.

Я долго молчал. В душе, казалось, гудели колокола, а потом надо всем миром зазвучала удивительнейшая печальная музыка — Реквием Моцарта. «Боже мой, — говорил я, я падал на колени, и, плача без слез, клал земные поклоны, — боже мой, — ты видишь, что венец природы, его величество Человек начинает думать как мой Магнус, как Магнус Великий!

Я долго молчал, потом промолвил:

— Принесите мне справку от врача, что ваша жена больна. Я попробую что-нибудь сделать для вас.

Настев посмотрел на меня широко открытыми глазами.

— Что вы, что вы! — воскликнул он. — Вы хотите использовать ваши связи, чтобы меня оставили здесь?

— А почему бы и нет! — сказал я. — Будете ухаживать за больной женой и заниматься селекцией роз.

— Благодарю, — сказал Настев с печальной улыбкой и чуточку отстранился от меня, как от заразно больного. — Об этом не может быть и речи! — воскликнул он. — Ведь если покопаться, то у каждого десятого человека найдутся уважительные причины, чтобы не ехать. Один недавно женился, у другого жену кладут на операцию, третий собирается стать отцом. Кто же тогда поедет? Кто будет работать на этом важном участке, чтобы каждая семья получала отличные рыбные консервы?


Когда я летел из Сахары обратно в Триполи, мне вспомнился этот случай и другие подобные случаи, перед глазами возник американец Фред. На душе становилось все тяжелее. Я чувствовал, что попал в заколдованный круг, из которого не найти выхода. Что же произошло? Почему то тут, то там на моем пути возникал, словно существо, прибывшее с другой планеты, этот новый гомо сапиенс?

Заколдованный круг сужался, я чувствовал, как он раскаленным обручем стягивает сердце.

Увидев вдалеке огни аэропорта Триполи, я сказал: «Так больше нельзя. Я не притронусь к проекту моей новой КМ — нового Магнуса, пока не найду выхода из заколдованного круга. Я удалюсь на север в необитаемые края, в дикие заповедники и вернусь только после того, как найду средство для спасения общества от этой напасти — новой разновидности гомо сапиенс!»


Под вечер поезд Эйнштейна доставил меня на остановку «Специальная теория», а через пятнадцать минут робот-гардеробщик кафе «Сирена» уже держал в руках мое пальто. Причесавшись перед зеркалом и поправив узел галстука, я вошел в большой зал. В зале стояла какая-то особая торжественная тишина, присутствующие, казалось, ожидали прибытия важного посетителя, который почему-то все не шел. Представьте себе мое изумление, когда я понял, что важный посетитель — это я и что тишина воцарилась при моем неожиданном появлении. Потом зал зашумел. Из-за близких и дальних столиков повскакивали знакомые и незнакомые люди, они обступили меня тесным кольцом, одни жали руки, другие фамильярно похлопывали по плечу. В числе последних был и толстяк в очках с золотой оправой, который в свое время ругал меня за то, что я подал заявление об уходе. Все наперебой поздравляли меня с высокой международной наградой и присвоением нового звания, благодаря которому я автоматически становился членом Всемирного конструкторского совета.

Мое настроение с каждой минутой падало, с горем пополам ответив на приветствия, я постарался выбраться из толпы поздравляющих, подошел к ближайшему столику и быстро провел пальцем сверху вниз — через прейскурант. Там значились десятки коньяков, ликеров, кофе, всевозможных кексов, пирожных и фруктов. «Ну, теперь моим роботам придется круто, — подумал я и мрачно усмехнулся. — Посмотрим, как они уместят все это на одном столике!»

Подняв глаза от меню, я увидел, что из глубины зала за мной внимательно наблюдает мой друг Досифей. Он сидел в одиночестве и курил толстую папиросу, пуская голубоватые кольца дыма. На металлическом подносе красовалось несколько пустых рюмок из-под коньяка.

Я направился к нему, не обращая внимания на недоумевающие взгляды моих коллег.

— Рад тебя видеть! — сказал Досифей с широкой улыбкой, не вставая с места. — Ну, как ты провел время в «сердце пустыни»?

— А ты откуда знаешь о моем путешествии? — удивился я.

— Твой Эм-Эм проинформировал меня, — засмеялся Досифей. — Я ведь обещал, что позвоню.

— Этот шалопай поднял на ноги всю радиоинформационную службу, — сказал я и нахмурился. — В один прекрасный день я и впрямь разберу его.

— Он что-то предчувствует, — сказал Досифей, — намекнул мне, что сегодня утром ты вел себя довольно беспокойно, спросил, не считаю ли я, что с его стороны будет разумным пригласить врача из и х н и х.

— Идиот! — улыбнулся я, но в моем мозгу сразу же забибикал предупредительный сигнал. — А что с девочкой? — спросил я, продолжая прерванный утром разговор.

— Пока все идет хорошо, — сказал Досифей.

Теперь я уже мог без опаски посмотреть ему в глаза.

— Значить, операция прошла благополучно и девочка будет жить?

— Надеюсь, — сказал Досифей и смущенно откашлялся.

Я ткнул пальцем в меню и робот-официант принес рюмку коньяка. Мы с Досифеем чокнулись, и он сказал:

— Поздравляю тебя с высокой наградой!

Я нахмурился и ничего не ответил.

Мы помолчали. Потом Досифей спросил:

— Что будешь делать дальше?

— Двух вещей я уже не смогу делать, — ответил я. — Во-первых, вернуться в мой институт, даже в качестве главного конструктора. Во-вторых, сесть за свой рабочий стол. И потому я решил взять отпуск и под предлогом, что уезжаю на какой-нибудь известный курорт, махнуть на дальний север. Поеду на север, осяду в каком-нибудь небольшом селении и буду заниматься простым делом. Например, стану учителем математики, буду учить детей сложению и вычитанию. Как знать, может, при таком образе жизни я смогу успокоиться. Может, оторванность от мира и тишина помогут мне установить подлинную причину моего заболевания. Но даже если это не удастся — черт с ним! Уеду на рудники Антарктиды и до конца жизни буду рудокопом.

— А вот я кое-что открыл для себя.

— По-моему, дорогой друг, ты идешь по неверному пути, он тебя никуда не выведет. Но ничего, действуй, развевай знамя обанкротившегося рыцарства! Пользы тут мало, но есть по крайней мере красота, как в старинной песне или средневековом гобелене. А я завтра же трогаюсь в путь.

Посмотрев на часы, я встал.

— А как же Эм-Эм? — многозначительно спросил Досифей.

— С ним я как-нибудь справлюсь, — сказал я и вздохнул.

Вернувшись домой, я первым делом решил вывести из строя Эм-Эм. Я пошел в лабораторию и поменял местами проводники слабого и сильного напряжения. Потом надел белый халат, встал возле стола спиной к электрическому табло и позвал Эм-Эм.

— Эм-Эм, — сказал я. — Подай мне наконечник проводника слабого напряжения!

Эм-Эм различал наконечники по цвету. Сильное напряжение обозначалось красным цветом, а слабое — желтым. Теперь наконечник сильного напряжения был желтый, и Эм-Эм потянулся к нему. Яркая вспышка озарила комнату, раздался оглушительный треск, запахло гарью. Глаза робота в миг погасли и стали похожи на холодные безжизненные стеклышки. Он действительно превратился в железный ящик.

Я открыл его «череп», вынул из транзисторного электронного «сознания» памятные связи, соединяющие его с собратьями и главным кибернетическим мозгом КМ (Магнусом), а на их место вставил другие памятные связи, которые будут соединять его только с людьми и поставят в исключительную зависимость от человеческой воли. Затем я сменил перегоревшие пробки, вставил новую батарею и нажал на пластмассовую кнопку в левом ухе робота. Глаза Эм-Эм вновь засияли, их свет, казалось стал мягче дружелюбнее.

— Как ты себя чувствуешь, Эм-Эм? — спросил я как можно более безразличным тоном.

— О, хозяин, — отозвался Эм-Эм своим бесстрастным металлическим голосом, — все мои системы в отличном состоянии, напряжение нормальное, в блоке памяти абсолютный порядок. Могу вам процитировать по памяти слово в слово речь первого министра на сегодняшнем митинге во дворе завода вертолетов. Только…

— Погоди! — прервал его я. — Я ведь предупредил, что не смогу приехать…

— Вы предупредили, но первый министр сказал: «Большое дело! Утро и без петуха наступит!»

— Ишь ты! — мне была безразлична вся эта суета сует, но слышать такие слова было неприятно.

— «Он сделал свое дело, — сказал первый министр. — Теперь слово за политикой!»

— Интересно! — сказал я с улыбкой. В сознании всплыла мысль: «Скорее на север, подальше отсюда!»

— «Тем более, — продолжал первый министр, — что, по сведениям КМ Магнуса конструктора напоследок одолевают не совсем здоровые настроения, это, кстати, в какой-то мере свойственно его типу людей!»

«Деликатно сказано», — подумал я и засмеялся недобрым смехом.

— А что еще сказал первый министр?

— «Но мы наградим его, и он непременно успокоится, войдет в рельсы. Эти люди на редкость чувствительны к наградам!»

— Так, — заметил я и задумался. Несколько минут я сидел молча, постукивая пальцами по столу и вглядываясь в темный квадрат окна. Потом обернулся к роботу и спросил:

— Что еще ты скажешь о своем состоянии, Эм-Эм?

— Я чувствую себя прекрасно, как никогда, хозяин, одно только не дает мне покоя, — он взглянул на ладонь своей правой руки, — не помню, когда и как я получил эту безобразную рану. Прямо вся краска слезла на руке.

— Ерунда! — сказал я. — О таких мелочах не стоит думать. Это дело поправимое. — Взяв кисть и краску, я заботливо выкрасил обгоревшую часть. Готово! — сказал я. — Теперь рука у тебя как новая, будто только что с фабрики. Поздравляю!

— Да, она и правда похожа на новую! — глаза Эм-Эм радостно засверкали. — Очень вам признателен, хозяин!


Оставшись в одиночестве, я расстегнул ворот рубахи — кто-то невидимый душил меня за шею; приближалась ночь и все начиналось сначала. Бессонница, ночные кошмары — эти непрошеные гости, надев шапки-невидимки, притаились в моей комнате и поджидали, пока я лягу, чтобы накинуться на меня, пить мою кровь и отплясывать на моей груди свой сатанинский танец.

Мои печальные раздумья нарушил Эм-Эм. Он сообщил, что по видеотелефону звонит главный директор завода кибернетических устройств. «Его мне только не хватает!» — подумал я, но деваться было некуда, пришлось с трудом передвигая ноги, тащиться в комнату, где стояли видеотелефоны.

Янакий Дранчов — так звали главного директора — был скорее похож на борца тяжелой категории, чем на инженера с мировым именем. Он по совместительству занимал должности председателя объединенных этнографических обществ, профессора физико-математического факультета и начальника отдела астрофизических исследований.

Я увидел на экране, что он сидит по-турецки на лохматой медвежьей шкуре, а перед ним на низком круглом столике, накрытом вышитой скатертью, красуется большой противень с жареной индейкой. По обе руки от Дранчова стоят девушки-роботы, одна держит флягу с ракией, а другая — кувшин, доверху наполненный искристым красным вином.

Эта картина меня нисколько не удивила, мне были давно известны гастрономические наклонности этого крупного инженера и его увлечение этнографией. Холодно поздоровавшись, я неторопливо уселся перед широким экраном видеотелефона.

— Ты не садись, — сказал Янакий, махнув вместо приветствия рукой, — а накинь на себя какую-нибудь одежонку и приходи. Составишь компанию. Я пришлю за тобой вертолет.

— Не стоит! — сказал я сухо. — Я только что вернулся с дороги и страшно устал. Благодарю за честь.

— Твое дело, — Янакий пожал плечами. — Ты много потеряешь, и сейчас я тебе объясню почему. Слышал, что ты побывал в сердце Африки.

— Да, — сказал я.

— Ну и как там? Чем тебя кормили?

Я рассеянно улыбнулся, подумал и беспомощно развел руками.

— Знаешь, я просто забыл.

— Это меня нисколько не удивляет, — сказал Янакий, укоризненно покачав головой. — Порой ты даже не замечаешь, что ешь. Однажды на приеме у первого министра были великолепные крабы, а когда на другой день я тебя спросил, понравились ли тебе устрицы (устриц мы в тот вечер и не нюхали), ты ответил: «Да, устрицы были великолепные!» «Жалко, что не было крабов!» — сказал я. Ты скорчил кислую гримасу и согласился: «В самом деле, почему не было крабов? Я так давно их не ел!»

Янакий весело и добродушно хохотнул, покрутил усы и поднял вверх указательный палец, будто бы вспомнил что-то очень важное. Он сказал:

— Я вот тебе намекнул сейчас, что ты много потеряешь, если не придешь. А потеряешь вот почему. Ты видишь эту индейку? Большое дело, индейка как индейка, скажешь ты. Нет, дорогой, эта индейка не простая, потому что она последняя. Вот, говорят, на вкус и цвет товарища нет. Это верно. Одни, например, любят кушать цыплят фабричных, а другие — простых, деревенских, что роются в навозе. Лично я предпочитаю деревенских, которые уже, можно сказать, перевелись. Но с индейками дело обстояло несколько иначе: был один аграрно-промышленный комплекс, одно хозяйство, где выращивали индеек естественным способом, то есть на лоне природы, на солнце и чистом воздухе. Некоторые из этих птиц попадали к нам, ценителям естественного продукта. Я, знал, например, где находится магазин этого хозяйства. Пошлю робота, и он притащит отменную жирную индейку.

Так было до прошлого года. А осенью районная КМ подала сигнал, что в аграрно-промышленном комплексе не все в порядке. Обратились к окружной КМ и попросили ее выяснить, в чем дело. Окружная КМ доложила, что уязвимым местом работы является хозяйство, где выращиваются индейки, — по ее мнению, примитивный способ откорма птиц приносит убытки, — и посоветовала правлению аграрно-промышленного комплекса перевести откорм индеек на индустриальные рельсы, что поможет покрыть убытки и приведет к увеличению доходов. Сказано — сделано. Правление построило современную птицефабрику, где индюшата будут выводиться в инкубаторах и расти под искусственным солнцем.

Спрашивается, зачем нужно было окружной КМ давать такой совет? Неужто экономика аграрно-промышленного комплекса так уж пошатнулась бы оттого, что в одном-единственном хозяйстве продолжали бы откармливать птиц естественным способом?

Знаю, мой вопрос неуместен. Ведь я и мой завод создаем машины, которые действуют безошибочно, кибернетическая система ни за что не назовет черное белым! Указывая, что промышленное птицеводство рентабельнее, машина говорит чистую правду.

Вот каким образом, дорогой профессор и г л а в н ы й конструктор, наше детище КМ лишило своих родителей удовольствия лакомиться настоящим птичьим мясом. Но ругать своих детей за то, что они не угождают нашим капризам — последнее дело.

Так вот, эта индейка, которую ты видишь на столе, одна из тех, из последних. И потому я тебе сказал, что ты много потеряешь, если не приедешь ко мне. Ну да ладно. Я хотел поздравить тебя с высокой наградой. Позволь мне в твою честь осушить этот кувшин вина и пожелать тебе здоровья, новых кибернетических установок и — звания академика. Твое здоровье!

— Будь здоров! — сказал я и потер лоб: у меня кружилась голова.

Когда окружающие предметы перестали прыгать и двоиться, я позвонил Лизе. Долгое время на экране не было ничего, кроме серо-белых черточек, потом эта мерцающая завеса мгновенно исчезла и появилась Лиза, словно вынырнувшая из небытия. Она была в ночной сорочке, на плечах — легкая шерстяная шаль.

— Здравствуй, Лиза! — сказал я. — Я, случайно, тебя не разбудил?

— Нет… впрочем, да, — Лиза сделала попытку улыбнуться. — Я только было задремала. Как твои дела? Когда ты вернулся?

— Лиза, — сказал я и запнулся. — Ты говорила, что хочешь отправиться со мной в путешествие.

— Я хочу быть с тобой! — ответила Лиза.

— А если мое путешествие будет тянуться месяцы, годы? — спросил я.

— Значит, и я буду путешествовать с тобой месяцы и годы. А почему ты спрашиваешь?

— Я прошу тебя подумать серьезно.

— Все равно, — сказала Лиза, — другого я не придумаю. — Она наклонилась, чтобы поднять край шали, и я увидел на экране ее небольшие округлые груди.

— Гм. В таком случае, ты должна завтра утром, в пять часов, быть у меня. — Помолчав, я добавил. — И захвати все необходимое.

Потом, когда разговор уже давно был окончен, в моем сознании неожиданно всплыл вопрос. Интересно, почему она вышла разговаривать в холл, когда в спальне — я отлично знал это — тоже есть телефон. Этот вопрос в какой-то мере интересовал меня, но я слишком устал, чтобы копаться в нем. Махнув рукой, я вызвал Эм-Эм. Когда он явился, я сказал:

— У меня к тебе три просьбы. Во-первых, узнай, на каком аэродроме стоит самолет, который я получил в награду, и распорядись чтобы к шести часам он был готов к вылету. Во-вторых, приготовь в дорогу мои вещи согласно указанию «А» и, в-третьих, разбуди меня без десяти пять и сообрази в большой столовой завтрак на двоих.


Но Эм-Эм не пришлось меня будить, я проснулся после кошмарного сна вскоре после полуночи. Самого сна я не помню, все затянуло глубокой непроницаемой зеленой мглой. В душе остался осадок болезненной печали, похожей на тоску человека, который навсегда расстается с любимым существом. Я долго всматривался в светящийся циферблат электронных часов и всячески пытался вдолбить себе, что причины тосковать о чем бы то ни было у меня нет, что тоска — это плод фантазии авторов старинных книг, что если я убегу от своей работы, уеду из большого города, избавлюсь от того же Эм-Эм, который часто мне надоедает, то это только к лучшему, — в будущем у меня все будет хорошо. Но мне так и не удалось ничего доказать, я понял, что хитрю с самим собой; отчаявшись побороть это чувство, я дал ему полную волю — пусть бушует, пока не выдохнется.

К трем часам выдохся я сам, а может, просто испугался, потому что из неведомых темных уголков высунули мышиные мордочки подлые вопросы, они интересовались, хорошо ли я все продумал, не лучше ли отложить отъезд на север на завтра или, скажем, на послезавтра. Я как ужаленный вскочил с постели, побежал в ванную и встал под холодный душ. Потом оделся по-дорожному и пошел в кабинет просмотреть бумаги. На столе лежали чертежи моей новой КМ, которая сможет самостоятельно руководить производством себе подобных и работать над усовершенствованием своих управленческих и организаторских качеств. Я подержал чертежи в руках и, вполне сознавая, что совершаю чудовищное преступление, — убиваю свое детище, — разорвал их на куски и выбросил в корзинку. Часть обрывков рассыпалась по ковру. Только успел я с облегчением вздохнуть и закрыть глаза, как явился Эм-Эм и доложил, что приехала Лиза и он провел ее в большую столовую.

— Где твои вещи? — спросил я, рассеянно протягивая Лизе руку.

— Ты сначала поцелуй меня, пожелай доброго утра, а потом уже спрашивай о вещах, — рассердилась Лиза. Потом вдруг обняла меня, поцеловала в губы и начала кружиться вокруг меня, хлопая в ладоши. — Едем?

Эм-Эм заставил стол едой — как и подобает для завтрака в большой столовой. Лиза с аппетитом ела все подряд, глаза ее смеялись.

«Спросить, кто был у нее вчера вечером?» — мелькнуло у меня в голове, но я решил не портить ей хорошего настроения и промолчал. Да и какое это имело значение? Ведь пройдет всего несколько часов и все, что происходило вчера, станет далеким прошлым! В конце концов, какое я имею право сердиться на нее? Она готова отправиться со мной в полную неизвестность, не спрашивая, куда и зачем мы едем, на какой срок и вернемся ли сюда вообще, и есть ли там, куда я везу ее, театры и горячая вода. Главное, существенное — это ее доверчивость и самоотверженность, а то, что было вчера, — если вообще что-нибудь было, — мелочь, о которой не стоит думать. Человеку не следует думать о мелочах, когда он расстается с чем-то большим и значительным.

Такие мысли роились у меня в голове, и мне было и хорошо, и грустно. Я выпил чашку крепкого кофе, насильно проглотил несколько кусочков хлеба, задумался, потом вдруг спохватился и сказал Лизе: «Пожалуйста, извини. Я должен написать важное письмо. Это не отнимет много времени. А ты пока завтракай. Спешить не надо — время у нас есть». Я пошел в кабинет, нажал красную кнопку пишущей машинки и принялся диктовать: «Местному филиалу Всемирного бюро трудовых ресурсов. Прошу разыскать гражданина Ивана Настева, бывшего инженера Международного комбината детских игрушек, в настоящее время работает в Гренландии на рыбоконсервном заводе. Прошу вернуть его обратно и назначить на постоянную работу». В этом месте у меня произошла заминка. Если я напишу «у этого товарища тяжело больна жена» или «этот товарищ занимается исключительно трудной работой по выведению редких видов роз», в Бюро посмеются и скажут, что профессор Димов писал в невменяемом состоянии. «Этот товарищ, — продиктовал я и покраснел, потому что не привык врать, — получил от меня специальную задачу в связи с разработкой нового технологического проекта. — Я вздохнул и вытер ладонью лоб. — Главный конструктор профессор Иосиф Димов».

Сняв лист с машинки, я протянул его Эм-Эм, приказал положить в конверт и отправить в местный филиал Всемирного бюро трудовых ресурсов.

В это время прибыл вертолет, дежурные по вертолетной площадке принялись грузить в него наши вещи. Эм-Эм протянул мне листок, на котором он записал номер самолета и точное время вылета. В нашем распоряжении было полчаса.

— Следи за порядком в квартире, — сказал я Эм-Эм, перед тем как выйти на лестницу. — И запомни: главное, что от тебя требуется, — это записывать регулярно научную информацию, заносить сведения в картотеку. Ни одно сообщение, ни одна публикация бюллетеней научно-исследовательских институтов кибернетики не должна пройти мимо тебя! — сказал я и тут же подумал: «Зачем мне все это!» Но я прогнал этот коварный вопрос и продолжал: — Два дня пропущенной информации означают отставание на два года, запомни это. Думаю, что ты не хотел бы видеть меня плетущимся в хвосте, правда?

— Конечно, хозяин! — бесстрастно промолвил Эм-Эм. Его голос звучал как всегда — ровно и металлически.

— Ну, тогда до свиданья! — сказал я и протянул ему руку. Я чуть было его не обнял, но железный холод руки вовремя напомнил мне, что Эм-Эм все-таки машина и как всякой машине ему чужда сентиментальность.

— До свиданья, Эм-Эм, — крикнула Лиза, подходя к дверце лифта, и послала роботу воздушный поцелуй — Не забудь записывать, что идет в «Современнике!»

— Непременно буду записывать, барышня! — сказал Эм-Эм, и его глаза сверкнули.

Мы прибыли в аэропорт Север-3 без десяти восемь. Вертолет приземлился рядом с самолетом, мотор которого уже рокотал. У самолета суетился дежурный техник. Роботы-носильщики погрузили наши вещи на электрическую тележку, и через две минуты наши чемоданы очутились в багажном отделении двухмоторной птицы.

Самолет был четырехместный, но его можно было принять за скоростной транспортный воздушный корабль, рассчитанный на перевозку двадцати пассажиров. Кроме двух винтовых моторов, самолет был снабжен запасным турбореактивным двигателем, он мог находиться в воздухе около шести часов при скорости около восьмисот километров в час. Механик фирмы-производителя спустился по трапу, поздоровался со мной и вручил мне спецификацию и документы на самолет. В это время прибыл помощник главного диспетчера. Он попросил показать права на вождение самолета. Убедившись, что документы у меня в порядке, распорядился ждать старта и пожелал доброго пути.

Перед тем, как подняться в кабину, я огляделся вокруг. Воняло гарью, воздух клокотал от рева десятков машин, которые шли на посадку и взлетали, со свинцового неба время от времени опускались разрозненные снежинки.


Самолет пробил толстый слой облаков и вскоре очутился под ясным голубым куполом неба. Над нами сиял бездонный свод, чистый, прозрачный, будто вымытое стекло, а далеко внизу лежала бесконечная равнина облаков, неподвижная и белая, как ледяная пустыня. Я положил машину на курс, указанный в поданной перед полетом заявке, к всемирно известному курорту. Так мы летели минут двадцать, потом я резко переменил курс и повел самолет прямо на север, заставив его подняться на высоту около десяти тысяч метров. Убедившись, что все идет как надо, я включил автопилот и пересел в кресло для курения. Лиза, поднявшаяся в этот день необычайно рано, сладко спала и счастливо улыбалась во сне.

Год тому назад директор Международного метеорологического института пригласил меня поохотиться на голубых песцов в северной части Напландской низменности. Наслушавшись всяких чудес о суровой красоте вечнозеленых северных лесов, о тишине, покое, мелодичном скрипе санных полозьев, я пошутил:

— А что, если я влюблюсь в вашу северную природу и надумаю навсегда остаться среди вечнозеленых хвойных лесов?

— Что ж, у нас есть в тех краях небольшая метеорологическая база, — сказал директор и засмеялся. — Назначим вас метеорологом, женим на напландской девушке, и вы станете самым счастливым человеком в мире!

Голубые песцы и напландские девушки, разумеется, сразу же вылетели у меня из головы, но вчера, возвращаясь из «сердца Африки», я почему-то вдруг вспомнил эту шутку и ухватился за нее как утопающий за соломинку. Я решил искать в этом далеком краю спасение от боли, которая терзала мою душу, мне думалось, что там я найду ответ на вопросы, которые не давали мне покоя, ставили под сомнение всю мою предыдущую деятельность, мои будущие проекты, научные идеи. Появление нового типа гомо сапиенс, возникновение порядков, которые тут и там уже давали себя знать, требовало как можно скорее принять меры — остановить наступление машин на душу современного человека.

Но если час назад, когда я поднялся на борт самолета и сел в кабину, я верил в то, что мне удастся осуществить свои планы, то теперь в душе воцарилось уныние. Я упрекал себя в донкихотстве, испытывал угрызения совести за то, что втянул в свой безнадежный эксперимент существо, которое не мучили сомнения, сердце которого было исполнено безмятежной радости и жажды жизни.

Зачем я взял с собой эту милую девушку, какая жизнь ждет ее в суровой Напландии? А что, если ее страдания заставят меня помимо воли и раньше времени вернуться обратно?

И если я вернусь, то как смогу оправдать свой побег, самовольную отлучку с работы. Чем я оправдаю уничтожение государственного проекта нового типа КМ? Поднять руку на электронно-вычислительную машину, обладающую р а з у м о м самого высшего разряда, — пусть даже она еще в проекте, — такие поступки у нас расцениваются не просто как убийство, а как б у н т, подрывающий устои общества, моральные и социальные с к р и ж а л и мирового порядка!

Черт возьми, подумал я и сам удивился грубости своих размышлений, пожалуй, мне не удастся покинуть эту проклятую страну до конца своих дней, но Лизу при первом удобном случае надо отправить обратно!

Сильная вибрация самолета заставила меня мигом пересесть на место пилота и впиться глазами в приборную доску. Последовал новый сильный толчок, и в ту же секунду я почувствовал, что самолет стал крениться на левое крыло. Я попытался выровнять его, не спуская глаз с приборов. Стрелка, указывающая число оборотов левого пропеллера, с неудержимым упорством ползла вниз, недвусмысленно и категорически показывая, что мотор выходит из строя. Я не смотрел по сторонам, но чувствовал, что Лиза вся подалась ко мне, я чувствовал у себя на щеке ее жаркое прерывистое дыхание, представлял себе испуганный взгляд ее широко открытых глаз.

— Все в порядке, спи! — крикнул я (или мне так показалось) и тут же увидел в боковое окно, что самолет проваливается в пелену косматых облаков. В кабине стало темно, одни только лампочки да светящиеся цифры на табло рассеивали сгущающуюся тьму.

Нужно было помешать этому стремительному падению вниз, я выключил моторы и включил реактивный двигатель. Самолет перестал крениться на левое крыло и падать вниз, вскоре за окошками посветлело и я понял, что машина выбирается из облаков.

Я инстинктивно взглянул в сторону злополучного левого пропеллера, и кровь опять бросилась мне в голову, сердце сжалось, дыхание остановилось: я ясно различил над левым мотором голубоватую струйку дыма. Желтый глаз противопожарной системы обнадеживающе засверкал на приборной доске, но самолет вдруг клюнул носом и белая равнина земли стремительно ринулась на нас. Мне померещилось, что я лечу над белым пространством, опоясанным у горизонта черной лентой, я сообразил, что внизу расстилается снежная равнина, и поспешил нажать синюю кнопку вездеходного шасси, приспособленного для посадки на снег.

Самолет несся над равниной, которая глубоко вдавалась в безбрежный лес. Приблизившись к стене леса, я описал полукруг, и когда самолет опять устремился в сторону леса, мне показалось, что вдали мелькнуло какое-то строение, прильнувшее к самой кромке леса.

Я подумал: «Кажется, худшее осталось позади!» — и протянул руку, чтобы включить систему аварийной посадки; но кибернетическая система, похоже, придерживалась иного мнения: в ту самую секунду, когда эта мысль пронеслась в моем сознании, на приборной доске зловеще вспыхнула красная лампочка. Ее немилосердный свет означал, что все кончено. Я протянул руку назад, схватил портативную рацию, ружье, успел крикнуть Лизе: «Если парашют не раскроется, потяни за кольцо справа!» — тут пол самолета ушел из-под ног, и мы рухнули в пропасть.

Самолет упал недалеко от леса, а мы на парашютах приземлились шагах в пятистах от избушки, что стояла у самой опушки леса.

Я подбежал к Лизе, помог ей освободиться от строп. Лицо ее было бледно, она жадно глотала воздух маленьким ртом, но глаза силились улыбнуться, постепенно преодолевая испуг. Вот-вот они заискрятся счастливой улыбкой оттого, что все кончилось благополучно.

Она встала, тряхнула головой, словно прогоняя последние призраки страха, и порывисто обняла меня, будто я потерялся и она совершенно неожиданно меня нашла.

— Небольшая неприятность, — сказал я и улыбнулся, и мне показалось, что голос и улыбка были не мои. — Ты очень испугалась?

Лиза поцеловала меня в губы и сказала:

— Но ведь все уже позади! — Она помолчала, прислушиваясь к необычной глубокой тишине, царившей вокруг, — было такое чувство, будто мы попали в глубокий, скованный льдом, навеки застывший океан.

Снег, доходивший до колен, белел вокруг, нетронутый, девственный. Крупные снежинки тихо стлались на землю, точно необозримое белое кружево, окутавшее своими складками весь мир.

Лиза наклонилась, взяла горсть снега, скатала рыхлый снежок и бросила мне за шиворот. Это было первое, что она сделала на этой новой, на диво чистой неведомой земле. И засмеялась звонким, каким-то детским смехом. Потом подошла ко мне, принялась отряхивать снег с моей одежды и неожиданно закашлялась.

— Воздух такой чистый, что я просто задыхаюсь, — шепнула она и поцеловала меня в губы как раз тогда, когда на них уселась снежинка. И опять засмеялась.

Я приложил ладонь к глазам и посмотрел в ту сторону, где белая равнина врезалась в темную стену леса. Сквозь пелену падающего снега я с трудом различил небольшое строение. Значит, избушка действительно была.


До избушки было недалеко. Мы прошли половину пути, как вдруг заметили, что в одном месте снег утоптан. Снегопад не успел замести следы. Лиза, которая шла первой, вдруг вскрикнула и шарахнулась в сторону с перекошенным от страха лицом. Снег был пропитан кровью, вокруг валялись клочки меховой одежды, а чуть дальше виднелись свежеобглоданные человеческие кости. Черепа не было видно, но по костям рук и ног можно было судить о том, что погибший человек был довольно высокого роста. К лесу, мимо избушки, уходили две цепочки волчьих следов.

Я смотрел на эту потрясающую картину и мне вдруг показалось, что внутри у меня все помертвело. Клочья одежды, кости, кровавый снег, — все это слилось в одно багровое пятно, которое росло с чудовищной быстротой, еще немного — и оно затмит весь мир. Даже воздух стал красным. Я в ужасе закрыл глаза ладонью.

Растерзанный волками человек не мерещился мне даже в кошмарах, к тому же я с детства не выносил вида крови. Если случалось порезать палец, я в страхе отворачивался в сторону, при виде крови у меня начинала кружиться голова.

Да, север встретил меня весьма недружелюбно, я получил такую оплеуху, что на секунду-две у меня занялся дух.

Я почувствовал у себя на плече руку Лизы, это легкое прикосновение подействовало весьма благотворно, оздоровляюще, казалось, чья-то могучая десница помогла мне подняться, встать на ноги. Мне стало стыдно своей слабости, я смущенно улыбнулся, но тут же взял себя в руки и сделал вид, что ничего особенного не случилось, просто неприятное зрелище застало меня врасплох.

— Это случилось, вероятно, незадолго до нашего приземления, — сказал я. Мой взгляд скользнул по цепочке волчьих следов, которые быстро заносил падающий снег, и задержался на избушке.

Лиза глянула мне в лицо, пытаясь, вероятно, прочитать мои мысли, тихо спросила: «Если это случилось недавно, значит они где-нибудь рядом?»

— Может быть, — сказал я. — До леса рукой подать.

Я снял с плеча охотничье ружье и дрожащими пальцами зарядил его. Мне никогда не приходилось ходить на охоту. Наши горы давно превращены в парки, охотники обычно стреляют по пластмассовым мишеням, выбрасываемым автоматически. Я был искусным стрелком, стрельба по мишеням была единственным видом спорта, которому я с удовольствием предавался иногда в праздничные дни. Мы молча двинулись дальше, снег падал все гуще и гуще, словно хотел скрыть избушку от наших глаз. Когда мы подошли к изгороди, которой была обнесена избушка, Лиза остановилась и прислушалась, ей почудилось, что снежные хлопья о чем-то шепчутся. Она никогда в жизни не слышала такого шепота, в нашем городе снег выпадает редко, а когда идет, то он стелется на землю между небоскребами глухо, бесшумно, и его тут же счищают снегоуборочные машины. Только под Новый год по старинной традиции снег лежит на улицах нетронутым и город уподобляется волшебной сказке. Правда, снег идет не каждый год… Лиза прислушалась, зажмурила глаза, от удивления приоткрыла рот, а я в это время, сам не зная почему, повернул голову к лесу — до него было шагов двадцать, — и мне померещилось, что среди деревьев мелькнула бурая шерсть и блеснули пронзительно желтые глаза.

Я схватился за ружье, и это мое движение испугало Лизу, шепот снежинок утих.

— Что случилось? — спросила Лиза и инстинктивно прижалась к моему плечу. Я продолжал всматриваться в опушку леса, и она спросила опять: — Волки? — Она говорила шепотом, потому что говор мог нас выдать.

— Нет, — сказал я. — Мне показалось.

Избушка стояла посреди двора, вся занесенная снегом, над трубой не вился дымок. Окна были забраны железной решеткой, пологая крыша спускалась довольно низко над узкими длинными сенями. В глубине двора стоял сарайчик с чердаком, за открытой дверью виднелись аккуратно сложенные дрова. К дубовой двери дома вела утоптанная тропинка, уже запорошенная снегом.

Мы отряхнули снег и вошли в полутемную комнату. Там было холодно, стояла мертвая тишина, пахло остывшей золой, сыростью, сухими душистыми травами. Над кучкой серой золы в очаге висела толстая задымленная цепь. Вдоль стен тянулись деревянные полки, на которых стояли глиняные миски и крынки, какие можно увидеть только в этнографических музеях. Кое-где попадалась и современная посуда — она выглядела здесь неуместной.

Дверь в соседнюю комнату была открыта. Эта комната была просторней, посредине красовалась высокая железная печка-буржуйка. У стены стояла деревянная кровать, покрытая одеялом из шкур. Обстановку дополняли массивный стол и высокий, до потолка, шкаф, набитый старыми, довольно потрепанными книгами. Все это можно было окинуть взглядом за одну минуту. Единственное, чего мы не заметили войдя, были деревянные квашня и корыто, в котором месят тесто. Лиза не знала, для чего служат эти вещи, но мне приходилось видеть их в музеях и на рисунках покойного отца. Я знал, что они служат для приготовления теста, но как это делается, сказать не мог.

Избегая смотреть друг другу в глаза, мы несколько раз ходили до места падения самолета. Рылись в обломках, молча собирали кое-какие уцелевшие вещи, прекрасно понимая, что они уже ни на что не годятся. А на обратном пути я пристально всматривался в лесную опушку, и мне мерещилось мелькание бурой шерсти и вспышки желтых глаз. От этого бессмысленного хождения Лиза так устала, что еле передвигала ноги, выбившиеся из-под шапочки русые волосы намокли, — ее больше уже не радовал шепот опускающихся снежинок.

Я вновь принялся укорять себя за то, что взял ее с собой, я злился на снег, который шел, не переставая. Эта злость меня удивила: всего несколько дней тому назад, перелистывая старый журнал с фотоснимками, я почувствовал вдруг страстное желание увидеть настоящую зиму, большой снег. Я представлял себе, как он тихо опускается на необозримую равнину, как застилает землю пушистым покрывалом и как весь простор до самого горизонта делается лучезарно-белым и чистым. Но теперь, если бы это было в моих силах, я бы остановил снегопад, меня не прельщали снежные просторы, я боялся, что Лиза промочила ноги, в груди у меня клокотал беспомощный гнев, когда я видел, как в ее элегантные зимние ботинки забирается снег.

Стало смеркаться. Воздух подернулся легкой сизой дымкой. Лиза села на трехногую табуретку возле очага, закутала ноги в полы шубки и стала согревать дыханием свои покрасневшие от холода руки. И тогда я вспомнил о кровати, покрытой шкурами, и хотя в другой комнате было еще холоднее, я повел Лизу туда, усадил на постель, встав на колени, снял с ее ног ботинки и вытряхнул из них снег. Чулки были насквозь мокрые, и их пришлось снять. Я укутал ноги Лизы своим пальто, надеясь хоть немного согреть их.

Она попыталась улыбнуться, но зубы ее стучали от холода и из улыбки ничего не вышло. Тогда она наклонилась и поцеловала меня в голову. Мы молчали, не зная, о чем говорить, нам казалось, будто мы попали в какой-то особый мир, где слова ничего не означают. В мир, полный одиночества и снега, одиночества и холода.

Лизе, наконец, удалось на секунду унять дрожь подбородка, она сказала: «Ты не думаешь, что нам нужно каким-то образом изобрести тепло?»

— Думаю, — сказал я. — Но как?

Она уткнулась лицом в воротник своего пальто и притихла.

В нашем привычном мире слово «тепло» ничего не значило. Мы почти никогда не произносили это слово, не упоминали его. Тепло в н а ш е м мире обеспечивали машины и роботы, они знали, где и как его раздобыть. Это слово у людей почти вышло из употребления. Нажмешь кнопку — и отопление начинает работать. Повернешь ключ на определенное деление — и получаешь столько тепла, сколько тебе надо. Но иногда люди не делают даже этого, предоставляя все заботы разным автоматам и программирующим установкам.

И вот впервые в жизни человек, представитель современного кибернетического мира, попал в такие условия, когда ему нужно самому раздобыть огонь с помощью примитивных средств.

Я долго думал, и когда отдельные звенья цепи удалось соединить, авторитетно заявил Лизе, что мне кое-что удалось придумать, пусть она не отчаивается и наберется терпения. Через пять минут в этом древнем очаге разгорится такой огонь, что ей придется остаться в одном платье, — такая будет жарища.

Бессилие захлестывало меня, словно весенний паводок. Мне оставалось одно: настроить свою рацию и обратиться за помощью к миру, от которого я отрекся, — обратиться до того, как унялась тревога в душе и найден ответ на вопросы, заставившие меня бежать сюда. Когда отчаяние перешло почти в физическую боль, та его часть, которая продолжала лихорадочно искать решения задачи о способе добычи огня, вдруг сообщила, что ответ готов.

Путем ассоциативных связей очаг и сарай с дровами соединились единой причинной зависимостью, а когда это было сделано, я снял с себя пальто, набросил его на плечи Лизе и выбежал во двор. Увидев огромные — длиной в два метра — и весьма толстые кряжи, я вновь призадумался. Пламенем моей газовой зажигалки их не поджечь. Тогда я вернулся в избушку и принялся искать орудие, с помощью которого можно было бы их разрубить на более мелкие части. За дверью лежал блестящий топор, и хотя я никогда не видел настоящего топора, у меня сразу мелькнула догадка, что я нашел нужный мне предмет. Я вытащил из кучи дров один чурбан, замахнулся и изо всей силы рубанул по нему топором. Результат был неутешительный: топор вонзился в дерево всего на несколько миллиметров, руки от сильного удара онемели, словно меня поразило электрическим током.

Постепенно, анализируя каждый удар топора, я пришел к выводу, что рубить нужно сначала поперек, по диагонали, а потом, перерубив чурбан пополам, следует колоть его вертикально на поленья и щепки.

Сизые сумерки сгустились, потемнели.

Я вышел победителем из этой битвы, и хотя руки мои были до крови ободраны, а мышцы болели, словно кто молотил по ним дубинкой, настроение у меня было отличное. Я понес в избушку огромную охапку дров. Лиза, накинув на плечи мое пальто, вся съежившаяся и дрожащая от холода, ждала меня в сенях. Увидев меня, она бросилась навстречу и взяла из охапки одно большое полено.

Дрова не хотели загораться, мы вынуждены были вдвоем опуститься на колени и дуть изо всех сил, пока в очаге не затрепетали огоньки пламени. Комната каким-то магическим образом вдруг ожила. Мы с Лизой стояли перед очагом, смотрели на огонь слезящимися от дыма глазами и с огромным наслаждением протягивали к теплу окоченевшие руки.

Потом мы обнаружили висевшую на гвозде керосиновую лампу, и я сразу догадался о ее предназначении: ее фитиль, несмотря на свою примитивность, напоминал фитили спиртовок, используемых в лаборатории, керосин же был мне известен из раздела промышленной химии. Мы зажгли этот допотопный светильник и принялись обшаривать все углы в поисках еды. Голод терзал наши желудки, словно лютый зверь. Во время «обхода» мы наткнулись на крышку люка, который вел в погреб — большую глубокую яму, вырытую под полом избушки. Я спустился в погреб и при свете лампы обнаружил мешок с картошкой, большую торбу, полную каких-то плоских белых зерен, увесистый кусок каменной соли. Это была спасительная, хотя и ничтожно малая находка, она обеспечивала нам на какое-то время независимое существование и покой, давала мне возможность подумать над тем, как избавиться от кровоточащей раны, что бередит душу, мешает жить.

Мы не знали, где взять воды, и потому принесли со двора немного снега, растопили его, положили в горшок с десяток картофелин и поставили его на огонь. Придвинув к очагу маленькие стульчики, мы уселись на них, и, грея озябшие руки и колени, стали с нетерпением ждать, когда сварится картошка.

В трубе гудел ветер, и эта его песня нам показалась даже приятной.

Поужинав, мы забрались под толстое меховое одеяло, которым была покрыта постель, сверху набросили свои пальто и как можно теснее прижались друг к дружке, согревая один другого своим дыханием. «Оказывается, и в простой жизни можно найти счастье», — подумал я и протянул руки, чтобы покрепче прижать Лизу к себе.

В эту минуту тишину вспорол, словно нож, протяжный дикий вой, от которого волосы невольно встали дыбом и перехватило дыхание. Этот вой раздавался совсем рядом, по ту сторону стены, отделявшей нас от внешнего мира, утопающего во мраке.

* * *

На другое утро я встал с постели до рассвета, укрыл Лизу с головой и принялся внимательно рассматривать старинные книги, которыми была заставлена большая полка. Мне попалась в руки тетрадь с печатью напландского министерства лесов. По распискам, которые хранились в тетради, я понял, что в избушке жил лесной сторож, в обязанность которого входила охрана полезной дичи зимой. Зона, в которую мы попали, на сто километров в диаметре была безлюдна, на ее территории находился оленеводческий заповедник.

На сотню километров вокруг не было живой души.

Я нарубил еще дров, а когда Лиза проснулась и улыбнулась мне из-под шкур, я наказал ей не вставать, а сам пошел в сарай. Нагрузив санки, обнаруженные среди разного хлама, дровами, я повез их по тропинке, что вела к месту гибели сторожа. Светало, утро было тихое, снег больше не шел.

Доехав до места, я вскинул ружье на плечо, сгрузил дрова и с большим трудом развел костер. Когда дрова прогорели, я разгреб жар, вырыл в оттаявшей земле неглубокую — в несколько пядей — яму. Копать землю не составляло труда, она была податлива.

Потом я перенес в яму останки бедного сторожа и забросал их землей.

Вернувшись, я застал Лизу в постели. Смущаясь и краснея, она сказала, что хочет немного полежать. У нее разболелась голова, вероятно, после бессонной ночи: проклятые волки не дали сомкнуть глаз. Лиза просила меня не беспокоиться — мол, скоро все пройдет. Щеки ее горели, я приложил ладонь к ее лбу и нахмурился.

Принеся дров, зажег печку-буржуйку. Но трубы были прогоревшие, дырявые, и комната сразу же наполнилась едким дымом. Лиза закашлялась, из глаз у нее потекли слезы. Не зная, что делать, я открыл дверь в кухню, оттуда потянуло холодом, а печка и не думала разгораться.

— Ничего. Сейчас я разведу огонь в очаге! — сказал я. Когда я подошел к кровати, чтобы получше укрыть Лизу, она поймала мою руку, поцеловала ее и легко прижала к щеке. Это прикосновение, казалось, успокоило ее. Она закрыла глаза и вскоре задремала. Дышала Лиза учащенно, видно было, что у нее страшный жар. Я не знал, чем ей помочь, и от сознания собственного бессилия до крови кусал губы.

Разведя в очаге огонь, я набил котел снегом и подвесил его на цепь, свисавшую над очагом. В ожидании, пока согреется вода, я уселся на маленький стульчик, оперся локтем на колено и стал рассеянно следить за игрой языков пламени, лизавших котел. Я сидел, заглядевшись на огонь, как вдруг мне показалось, будто кто-то стоит рядом. Я хорошо знал, что это Эм-Эм, и в сердце забурлила радость: у меня было такое чувство, будто кто-то дружески положил мне руку на плечо.

— Лиза больна серьезно, — промолвил я. — Она вся горит.

— Принести ей стакан апельсинового сока? — спросил Эм-Эм.

Я вздрогнул, повернул голову, — возле меня не было никого. Никакого Эм-Эм не было и в помине. Впервые его отсутствие причинило мне боль, я вдруг почувствовал себя ужасно одиноким, покинутым.

Я положил в котелок несколько картофелин, а когда они сварились, завернул их в полотенце и осторожно приложил к ногам Лизы. Она вся горела, а ноги были холодны, как лед.

Больная спала или же лежала, забывшись в чутком полусне, грудь ее дышала порывисто, над верхней губой выступили крупные капли пота. Я сел у нее в ногах и задумался. Допустим, самолет не потерпел бы аварии, и я благополучно долетел бы до глухой метеорологической базы, расположенной у самого Заполярья. Что ждало бы нас там?

Комната с дощатым полом, кровать с пружинным матрацем, печка, которая не дымит, а в придачу к картошке еще два-три продукта. И тот же снежный простор, то же хмурое небо, с которого непрерывно сыплется снег, то же безлюдье и та же тишина. Чем занять время? Измерением температуры, направления и силы ветра, давления ртутного столба, толщины снежного покрова? Мыслями о том, как жить дальше, какой должна быть жизнь? А как же быть, если влияние машины на человеческий способ мышления будет продолжаться? Что тогда делать? Ведь без думающих машин мы не можем продвинуться и на шаг вперед. Без ЭВМ мир, мировая цивилизация не в состоянии прожить ни дня!

Пока я сидел и размышлял обо всем этом, со стороны леса, казалось, долетел знакомый протяжный вой, словно сама жизнь молила жестокую смерть о пощаде и милосердии.

Я посмотрел в зарешеченное окно: день был серый, за стеклом нескончаемо колыхалась серая кружевная пелена снега.

Ноги сами понесли меня к рации, я открыл крышку и принялся налаживать антенны. Всего одно мгновенье — и Эм-Эм услышит мои призывные сигналы, а минут через пятнадцать могучая белая птица вылетит нам на помощь. Но когда я надел наушники, в висках у меня вдруг забили тысячи колоколов — то были не колокола, а какие-то громы небесные, воздух раскалывался на куски, что с радостным треском валились на землю. У меня было такое чувство, что я схожу с ума, сердце болезненно сжалось от страха, мелькнула мысль, что это белое безмолвие лишило меня разума. Я швырнул наушники, подбежал к окну и ткнулся лбом в толстые железные прутья. Наверное, то был сон или галлюцинация: по белой-белой, уже невидимой тропе тяжело шагал мужчина гигантского роста, снежинки устилали его бороду и усы. Это был Досифей Марков собственной персоной, а рядом — в черном костюме, белой крахмальной манишке и белом галстуке бабочкой, со знакомыми усиками антенн на шлеме — неуклюже ступал Эм-Эм.

Я выскочил из избушки и наперекор всем нормам уважения и элементарной логике, вопреки неприязни к кибергам в первую очередь обнял холодного бесчувственного Эм-Эм. Машина на моем месте никогда бы не сделала такого промаха, она бы сначала протянула руку Досифею.

Большой самолет летел по обратному маршруту; вполголоса, чтобы не разбудить Лизу раскатами своего баса, Досифей объяснял мне случившееся. Все оказалось очень просто. Мой самолет был снабжен небольшим кибернетическим устройством, которое во время аварии задействовало само. Этот аппарат на определенной длине волны — в данном случае это была частота радиостанции профессора Димова — каждый час сообщал точные координаты вынужденной посадки. Эм-Эм, занятый заполнением карточек и разговорами с министром Райским, включил радиоустановку только сегодня утром, услышал аварийные сигналы и тут же позвонил Досифею — смекнул, идиот, что Досифей — лучший друг его хозяина.

Досифей с минуту помолчал.

— У тебя будут серьезные неприятности с Законодательным Советом и Всемирным конструкторским советом. Эм-Эм наболтал Райскому разных глупостей: ты якобы разорвал на мелкие части государственный проект новой КМ, грозился разобрать его на части и тому подобное. Да и само бегство в Напландию — солидный обличительный акт.

— Мне на все начихать, — сказал я. — Только бы выздоровела Лиза!

Досифей пожал плечами и закрыл глаза.

Загрузка...