Часть четвертая ЗОЛОТАЯ НАДПИСЬ

Людвиг ван Бетховен
Симфония № 7, часть 4-я

На другой день вечером, на Новый год, неожиданно появился Яким Давидов. Он был «с ног до головы» в черном: в черной шляпе, черном пальто, черном костюме, черном галстуке. Кто знает, почему при виде Якима Давидова мне вспомнился таинственный незнакомец в черном плаще, который однажды поздним вечером явился к Моцарту и попросил его написать Реквием. Я его не звал, не звонил ему, у меня все еще душа была не на месте после напландского фиаско, и вдруг он, черный вестник, всегда игравший мрачную роль в моей жизни, прибыл незваный и держится фамильярно, сует мне в руки коробку конфет, перевязанную розовой ленточкой.

Я сказал Эм-Эм, чтобы он принес нам коньяк и кофе. Яким Давидов чокнулся со мной, но пить не стал, он поставил рюмку на стол и глубоко вздохнул.

— Ну, — сказал я, — когда же Законодательный Совет отдаст меня под суд за уничтожение КМ? Когда государственные деятели потребуют у меня объяснения за самовольную отлучку с работы и бегство на север?

Яким Давидов пожал плечами.

— Законодательный Совет, — сказал он, избегая смотреть мне в глаза, — решил замять это дело. Ты один из самых уважаемых людей, пользуешься международной известностью и скоро станешь членом Всеевропейской Академии Наук.

— И все-таки — что вы решили? — спросил я, наливая себе вторую рюмку коньяка.

— Решили, что ты должен подлечить свои нервы, отдохнуть, успокоиться. Ты ведь не отдыхал, насколько я знаю, целое десятилетие. Пошлем тебя в какой-нибудь горный санаторий, чтобы ты рассеялся, укрепил свою нервную систему.

— А потом? — спросил я.

— Все зависит от твоего состояния. Если ты окрепнешь, то сможешь вернуться в свой институт… Если же потребуется дополнительное лечение… поедешь отдыхать на один из полинезийских островов на Тихом океане.

— Чудесно! — сказал я.

— Райский предлагал сразу отправить себя на отдых в Новую Каледонию, но я решительно воспротивился.

— Спасибо тебе, — я поклонился.

— Ты хорошо сделаешь, старый друг, — сказал Яким Давидов с сумрачной улыбкой, — если до конца недели покончишь со всеми важными делами.

— Времени мне хватит, — сказал я.

Мы вновь помолчали. На этот раз молчание нарушил Яким Давидов:

— Йо! — он глянул мне в лицо, и я невольно откинул голову на спинку стула. В его глазах светилось некое подобие сочувствия, окрашенное, как на литографиях художников-кибергов в сиренево-лазурную «печаль». Эти художники рисовали своих «печальных» героев с улыбками сиренево-лазурной тональности.

— Йо, — мой старый приятель укоризненно покачал головой, — как ты мог сделать т а к у ю глупость? — он кивнул в сторону холла, где обычно находился Эм-Эм.

— Знаю, — я печально улыбнулся. — Эм-Эм сообщил все Райскому, а Райский растрезвонил всему свету!

— Ты всегда любил шутить с огнем, — заметил Яким Давидов, качая головой. — Но бежать от цивилизации, которую сам создавал, выражать недовольство наукой, которую сам двигал вперед, — это… — Он не договорил. Вздохнул и встал.

— Прощай! — сказал он сухо, протягивая мне руку.

На секунду наши взгляды встретились. Пожалуй, и в моих глазах, и в глазах Якима забрезжила печальная искорка тепла.

— Прощай, Як! — промолвил я.

А теперь я расскажу в двух словах о моей последней ночи.

После ухода Якима Давидова я надел свой самый лучший вечерний костюм, повязал самый светлый галстук, накинул самую импозантную шубу и вышел на улицу. Увидев меня в шубе, Эм-Эм, сидевший перед радиотелефонной установкой, поднялся со стула и проговорил своим бесстрастным голосом:

— Хозяин, согласно прогнозу погоды, сегодня вечером ожидается снег. А вы надели легкие туфли. Принести другие, зимние?

Я ушел, ничего ему не ответив. Бедный Эм-Эм!

Стояла светлая веселая новогодняя ночь. Электрические солнца разгоняли тьму, над улицами и площадями полыхали разноцветные огни неоновых реклам. Шумные, полноводные людские потоки устремлялись к увеселительным заведениям, стадионам и спортивным залам. Узкие ручейки бежали к зданиям кино и театров; если в них давали современные произведения, ручейки почти совсем терялись, пересыхали. Публике надоели конфликты между героями хорошими во всех отношениях и героями просто хорошими. В драмах и фильмах кибергов царила сверхстерильность, которая претила даже импотентам. Вот до чего! Картина совершенно менялась перед театрами, где шли пьесы классиков. Здесь ручейки превращались в могучие реки. Обь, Амазонка и Енисей текли туда, где ставили Шекспира и Чехова, инсценированные произведения Шолохова, печальные комедии Оскара Уайльда и Бернарда Шоу… Перед ультрасовременными зданиями театров — всеми этими усеченными конусами и ромбами — неделями бушевало людское море. Трудно было объяснить этот живой, бурлящий интерес к странным далеким конфликтам, к произведениям, созданным в давние, очень давние времена.

Этот бурный интерес к проблемам далекого прошлого сопровождался печальным явлением, которое заставляло правительство урезывать классический репертуар театров и кино. Стоило начать ставить на сценах больших и малых театров «Чайку», «Мещан», «Вишневый сад», «Ромео и Джульетту», «Жанну д’Арк», «Пигмалиона» и другие пьесы этого масштаба, как жителей города охватывала какая-то странная, совершенно необъяснимая мания самоубийств. А ведь пьесы-то отнюдь не упадочные. Наоборот, они проникнуты возвышенными мечтами, верой в будущее. Однако отдельные зрители, восторженно рукоплескавшие артистам, после спектаклей глотали цианистый калий, бесшумно покидали зрительные залы или собственные квартиры (если они смотрели спектакли по телевизору) и отправлялись на тот свет. Эту загадку не смог разгадать сам Великий Магнус. Райский как-то презрительно заявил:

— Распустился народ — никакого сладу! Беззаботная, обеспеченная жизнь настолько изнежила людей, что любое более или менее сильное переживание не под силу их слабым нервишкам. Эти самоубийства — просто баловство!

Была ли в его словах доля правды? Услышав эти разглагольствования, Досифей расхохотался так громко, что раскаты его смеха были слышны за стенами «Сирены». А потом из глаз этого доброго гиганта вдруг хлынули слезы, скупые горючие мужские слезы.

Когда первый министр спросил Великого Магнуса, почему столь замечательные, возвышенные по содержанию произведения литературы вдохновляют отдельных граждан на глотание цианистого калия, всемогущая ЭВМ ответила: «Запретите продажу цианистого калия!», и на лбу у нее вспыхнула красная лампочка. Это означало, что машина не желала больше вести разговор на эту тему. Великий Магнус, который безошибочно водил космические корабли по просторам Вселенной, был беспомощен ответить на этот вопрос, он молчал, как рыба, и спешил выбросить белый флаг: красную лампочку. Думаю, что для Магнуса, как и для первого министра, главной загадкой было то, что эти самоубийцы — люди уравновешенные, порядочные, не страдали запоями.


Как бы там ни было, я немного отклонился от темы… Так вот, огромные толпы народа текли к увеселительным заведениям, спортивным залам и стадионам. Мое внимание привлекла балерина, смотревшая на меня с рубиновых неоновых трубок, я вгляделся в рекламу и не без приятного удивления обнаружил, что нахожусь перед огромными стеклянными витринами знаменитого бара «Этуаль». Настроение у меня было веселое, я готов был на все. Мне вдруг почудилось, что я никакой не главный конструктор и не профессор, а простой студент, — я смело и решительно распахнул стеклянную дверь и сбежал вниз по лестнице, застланной красной плюшевой дорожкой, корча из себя завсегдатая, небрежно бросил швейцарам свою дорогую шубу. Швейцары здесь были живые люди, а не роботы, они понимающе улыбнулись и закивали головами. От их глаз, вероятно не укрылся мой элегантный вид.

Я впервые входил в это заведение. Постаравшись начисто забыть о своих титулах и званиях, я напустил на себя беззаботно-скучающий вид и направился в бальный зал, откуда доносились задорные синкопы зажигательных современных танцев. Человек в малиновом мундире вручил мне домино, на котором был выведен красный крестовый туз. Крести не предвещают счастья, и я сказал себе, что в этом мире нет ничего случайного и мне ни за что не попалось бы домино с веселым красным тузом червей, которые, как известно, приносят счастье.

— С девяти до одиннадцати — танцы инкогнито! — пояснил человек в малиновом мундире.

— Правда? — удивился я и бестолково спросил: — Разве сегодня бал?

— Конечно, гражданин! — малиновый мундир снисходительно улыбнулся. — Сегодня у нас новогодний вечер, и потому программа особая!

— Ах, да! — сказал я.

— Наденьте домино и пройдите в зал! — Распорядитель отдернул тяжелую плюшевую портьеру и с широкой улыбкой любезно пригласил меня войти.

Зал был огромный, точно футбольное поле. Огромные светильники кубической формы заливали его голубым и зеленым сиянием. Это была феерия в духе кибергов. Гремел, вернее, бушевал эстрадный оркестр из бесчисленного множества разных инструментов.

В зале кружилось не менее тысячи пар, и дамы, и кавалеры были в домино, по случаю Нового года преобладали оттенки алого цвета. Но самое интересное было не в этом — самым интересным, по крайней мере для меня, было то, что во время танца партнеры н е п р е р ы в н о меняли партнерш.

В сущности, это было интересно только на первый взгляд. Я-то знал, что обмен «партнерами» — дело обычное. Я бы не сказал, что это происходит механически, — видимо, существовали какие-то интуитивные влечения, и секс, пожалуй, здесь был ни при чем. «Обмен» совершался скорее от скуки, от желания встряхнуться, испытать хоть ненадолго какие-то эмоции. И от избытка энергии, добавил бы я. Возможно, это была своего рода попытка вырваться из заколдованного круга душевной лени и пресыщения. Кто знает! Пусть историки будущего занимаются этими щекотливыми вопросами, ищут причины. Что касается меня, то Лизу я ни на кого не менял — мне было не до этого, работа поглощала слишком много времени и сил.

Мне хотелось бы подчеркнуть — раз уж зашла речь обо мне, — что я занимаю в этом мире особое положение. Одна частица моей души заново переживает юность отца — это моя первая жизнь, его зрелые годы — это жизнь вторая; остальной же частью души я пребываю в нашем сегодня, способствую строительству новой жизни, росту нашей сытости и беззаботного отношения к будущему. Так уж все сложилось.

Я остановился у дверей, загляделся на это вавилонское столпотворение, озаренное эффектным псевдоромантическим освещением, и, к своему большому стыду, вдруг почувствовал, что к горлу подступает ледяной ком, а над головой начинают кружиться в бешеном хороводе галактики Вселенной. Зеркальный пол вдруг закачался подобно палубе рыбачьего суденышка, и я вспомнил, что так же уходила у меня из-под ног когда-то площадь Революции, тогда меня выручил робот, он буквально спас меня от позора: я мог каждую минуту свалиться под ноги прохожим, как пьяный забулдыга.

Кто знает, чем бы все кончилось теперь, если бы ко мне не подошла молодая стройная женщина, — от такой стройности, подумалось мне, галактики могут закружиться с еще более ошеломляющей скоростью. Помню, что платье на женщине было не белое и закрытое, оно плотно облегало ее стройную фигуру с небольшой девичьей грудью. Черное домино закрывало половину лица. Если я не ошибаюсь, на домино алело сердце. «Черви!» — подумал я. Волосы у женщины были светлые, золотистые, губы полные, зовущие.

Когда она шла через зал, десятки кавалеров протягивали к ней руки, но женщина, ловко увертываясь от них, стремительно приближалась ко мне, казалось, она не шла, а скользила на невидимых самоходных колесиках. Весенний ветер спустился с гор, его ласковое влажное прикосновение напомнило ласку любимой женщины. Галактики унеслись в космическое пространство, пол под ногами перестал качаться.

Женщина положила мне руку на плечо, и в ту же секунду — о, волшебство! — оркестр, гремевший, словно тысяча бешеных тайфунов, с очаровательной мягкостью и лиризмом заиграл вальс из старинной классической оперы Чайковского «Евгений Онегин». Моя дама уверенно повела меня по кругу, лавируя среди тысячи танцующих пар. Я понемногу пришел в себя, взял инициативу в свои руки. Я ведь сказал, что меня овеял своим дыханием весенний ветер с гор!

Но оставим красивые выражения писателям-кибергам. Они до смерти обожают писать о весенних ветрах, которые слетают с гор, принося в ладонях живительное дыхание.

Я кружил свою даму все свободнее и быстрее, а она прижималась ко мне так доверчиво, что, если бы у меня за плечами были крылья, я бы унесся с ней в неведомую «поднебесную высь» — так говорилось в одном моем стихотворении гимназических лет. Но кроме окрыленности, я испытывал еще одно чувство, несколько странное. Мне казалось, что я прижимаю к груди бесконечно знакомое и бесконечно дорогое мне существо. Такое близкое, что я чувствовал эту женщину как бы частицей самого себя.

А в зале тем временем наступила разительная перемена. Танцующие пары как по команде расступились, отодвинулись к стенам, и в центре зала кружились в вальсе только мы вдвоем — я и моя бесконечно близкая незнакомка.

Впрочем, в этом не было ничего странного: мои современники не умели танцевать вальс, как я в свое время не умел плясать польку и кадриль.

Все эти объяснения, конечно же, ни к чему. Пока длился этот танец, я ни о чем не думал, не обращал внимания на публику. Я не замечал, когда мы выплывали из синевы и когда окунались в прозелень, у меня было такое чувство, будто мы носимся в бесконечных просторах Вселенной, и еще мне казалось, что до встречи мы безнадежно искали друг друга миллион лет…

Вальс кончился, волшебная музыка умолкла, и тысяча пар, стоявших вдоль стен и на галерке, ринулась в центр зала с остервенением допотопных тварей. Ничто не могло устоять перед этой разбушевавшейся стихией. Она разъединила нас, оторвала друг от друга, с неудержимой силой швырнула в разные стороны.

Мне кажется, хотя я не вполне уверен в этом, что в последнюю секунду перед тем как нас разлучили, красное сердце на домино моей дамы превратилось в роскошную алую розу, а может, это просто моя фантазия, плод усталого воображения, видение, навеянное волшебными звуками вальса.

Когда я покинул зал, человек в малиновом мундире воззрился на меня озадаченно. Не знаю, чем я его так удивил. Поднимаясь по лестнице, я чувствовал на спине его удивленный взгляд. Странный тип!

На улице похолодало, шел густой мелкий снег. Прохожие поредели, и я мог радоваться снегу так, как когда-то, в студенческие годы. Он как и раньше казался золотистым в свете уличных огней, только я больше не испытывал желания перекинуть коньки через плечо и помчаться к «Ариане»… Уличных фонарей больше не было — вместо них над провалами улиц извивались дуги осветительных приборов, напоминая сплетение рук с отрубленными кистями. И «Арианы» давным-давно не было и в помине: для любителей катания на коньках созданы стадионы с зеркальными катками, где описывали круги по десять тысяч пар сразу. Виолетты тоже не было и не могло быть… Сегодня любая женщина была Виолеттой, и любой тип, отупевший от безделья, мог, нацепив домино, вырвать ее из моих рук прежде, чем я успею прокатиться с ней разок по зеркальному льду.

Какой снег падал с неба! Бедный Эм-Эм был прав: снежинки забивались мне в носки, прилипали к подметкам легких туфель, ноги мои окоченели и начали болеть. Мимо меня со свистом проносились такси, но мне и в голову не приходило поднять руку. Ну и пусть ноют ноги, пусть замерзают, что из э т о г о! Простуда, воспаление легких, даже ампутация не могли ничего изменить. Все было предрешено. Так пусть же совершается то, чему суждено совершиться.

Но в душе моей уже не было того чувства безнадежности, с каким я вышел из дома. В сущности, там была пустота. А в пустоте, как в астральном пространстве, звучал дивный вальс из «Евгения Онегина», и образ незнакомки в черном домино реял в бездонности, мерцая задумчивым светом угасающей звезды.

Я прошел по мосту, перекинутому через реку; чем ближе я подходил к хоккейному стадиону, тем громче звучали в белой ночи ошалелые возгласы стотысячной публики, — казалось, где-то рядом клокотал невидимый вулкан, время от времени изрыгая на качающуюся над городом снежную сеть огонь и пепел. Четыре гигантских стадиона, сооруженных восточнее центра города, действовали круглосуточно — на одном играли в футбол, на другом — в хоккей на льду, на третьем проводились автомобильные состязания, на четвертом — танцы. Каждый стадион был рассчитан более чем на сто с лишним тысяч мест. Поскольку состязания проводились круглосуточно — людям нужно было где-то убивать свободное время, — за двадцать четыре часа на них успевало побывать несколько миллионов зрителей. При каждом стадионе работали бассейны, пляжи, рестораны, кафе-кондитерские. Согласно вычислениям ЭВМ системы Великого Магнуса, три четверти населения нашего города посещало эти спортивные комплексы и проводило большую часть свободного времени на воздухе, под живительными лучами солнца. Великий Магнус и его ЭВМ непрестанно напоминали Законодательному Совету, чтобы он отпускал побольше денег на строительство стадионов.

Какой снег застилал все вокруг, какой снег!

Такие белые, кипучие, вихревые ночи бывали только в мои студенческие годы. Эх, что за удивительное было время!

Бог знает на кого я походил — то ли на белое чучело, то ли на робота с поврежденным снегоочистителем! Но на душе у меня было легко. Чем больше у меня немели ноги — они даже перестали ныть, — тем веселее становилось на душе, вальс из «Евгения Онегина» отзвучал, а вместо него грянули аккорды Брильянтного вальса Шопена. И вот я вижу зал «Плейель». Публика восторженно рукоплещет, — я заметил, что настоящие меломаны аплодируют всегда восторженно до экзальтации — тем самым они отличаются от простых любителей музыки. Виолетта в вечернем открытом платье, плотно облегающем ее стан, бледная, взволнованная, обводит глазами первые ряды — она ищет студента-первокурсника, свою первую любовь, отца своего ребенка, а он, отец ее Жозефины, теперь уже солидный мужчина с титулом ученого, смотрит печально-удивленным взглядом на женщину в черном вечернем платье и думает, что перед ним не его Виолетта, а ее старшая сестра, с которой он не имеет ничего общего…

Какой удивительный снег!

Один робот, из тех, что спасают пьяниц, остановился возле меня и осторожно отряхнул с моей головы и плеч целые сугробы снега. Горячий комок вырвался из моей груди и подкатил к горлу, глаза защипало. «Сын мой!» — хотел крикнуть я, мне захотелось его обнять, прижаться к железной груди. Но я сдержал свой порыв. Робот-то не знает, что я его отец. Он примет меня за пьяного, подхватит под мышки и живо доставит в ближайший вытрезвитель. «Дитя мое, — подумал я, — кто же наслал на меня эту напасть — до смерти любить тебя и ненавидеть?!»

Снег продолжал валить, густой, пушистый.


На углу бульваров Ломоносова и Эйнштейна возвышалось самое веселое и в тоже время самое печальное здание нашей столицы — Дом профилактики для отчаявшихся и обезверившихся, — в стиле позднего барокко с примесью ажурного легкомысленного рококо. Снаружи здание было приветливым, казалось, оно улыбается, но что таится за этой улыбкой, какая она — веселая или серьезная, легкомысленная или задумчивая, — постичь невозможно. Проект здания создан Лоренцо Гонсалесом — самым знаменитым архитектором современности, а строила его группа наших кибернетических устройств. Это учреждение с его камерным театром, кино, балетом, эстрадой, бюро путешествий, организующим вояжи в любые концы нашей солнечной системы служило превентивным барьером для тех, кто по одной или другой причине, часто несостоятельной, намеревался покончить счеты с жизнью. Больные, или же просто избалованные, пресытившиеся жизнью граждане (так считал Райский) глотали цианистый калий где придется — в парках, на площадях, в тихих переулках, на стадионах, — и это производило тягостное впечатление, из-за них здоровые и неиспорченные люди вынуждены были попивать свой шоколад без удовольствия и рукоплескать «звездам» спорта без особого энтузиазма. Это неприятное явление, столь чуждое нашему обществу, давно перешагнувшему порог элементарных потребностей простой жизни, вынудило Законодательный Совет принять меры. Законодательный Совет потребовал, чтобы Великий Магнус нашел радикальное средство, и тот предложил построить Дом профилактики. По его рекомендации при Доме помимо всевозможных развлекательных заведений была оборудована специальная камера, где не подлежащие выздоровлению, не поддающиеся благотворным влияниям бедолаги могли переселиться в мир иной безболезненно: за какие-то доли секунды они превращались в облачко атомов.

Мне вдруг заблагорассудилось осмотреть это заведение, но когда я подошел поближе к его огромному фасаду, озаренному светом мощных белых прожекторов, окутанному призрачной золотистой пеленой снежинок, у меня вдруг появилась новая идея — отложить посещение до утра. «Грешно, — сказал я, — отправляться в храм профилактики и атомных преобразований в такую дивную снежную ночь!» Я всю жизнь боготворил холодные снежные ночи и морозные дни, тихий снегопад с его едва уловимым шепотом — это были праздники моей души, моя связь с прошлым, когда я, словно молодое вино, бурлил надеждой, что придет день, и я возьму быка за рога.

Полувеселое, полупечальное здание в стиле барокко, легкомысленное и серьезное, никуда не денется, а вторая такая ночь вряд ли выпадет мне в жизни.

* * *

Не знаю, сколько времени я колесил по городу, — садился в автобусы, сходил, садился вновь, как вдруг я очутился перед моей дачей на западной окраине города. На ее крыше лежал толстый слой снега. Я с трудом отпер дверь озябшими руками, кое-как — ноги-то совсем одеревенели! — дотащился до гостиной и включил свет. Черт возьми, ну что за пустошь! Все было на месте: диван, покрытый медвежьей шкурой, настоящий (не электрический!) камин, картины отца и других художников. Эти вещи призваны были создавать уют и теплоту, а мне показалось, что я очутился на заледенелом пустыре, со всех сторон обнесенном каменными стенами.

Не было сил вернуться в прихожую и снять там заснеженную одежду, я зубами стянул перчатки, сбросил пальто, шапку и швырнул все это на пол. Одежда легла на яркие разводы ковра мертвым ворохом, припорошенным снегом. Я ползком добрался до дивана и чуть не плача стащил с ног промерзшую обувь. Потом дрожащей рукой достал сигарету, закурил. Я затягивался с ненасытной жадностью, пока не закружилась голова. Когда огонь сигареты начал жечь пальцы, я потушил окурок о промерзлую стельку, завернулся в медвежью шкуру, лег на диван и закрыл глаза. И тут же поплыл в безбрежности сине-лиловых туманов.


Открыв глаза, я сразу увидел ее и тут же вспомнил, что забыл запереть входную дверь. Она вошла в прихожую и, увидев свет в гостиной, вероятно, решила, что я не сплю. И потому у нее такой смущенный вид. Я был неглиже, без ботинок, укрыт медвежьей шкурой и, наверное, походил на чучело.

Она была в манто из красивого, но не самого дорогого меха. Лицо все еще полузакрыто домино. Заметив в моих глазах изумление, она поспешно его сняла.

Я все время ч у в с т в о в а л, что это она. Это чувство возникло в ту секунду, когда я положил руку ей на талию там, в бальном зале; оно теплилось во мне, пока я танцевал, и потом, когда бродил по улицам. Не знаю, может, именно оно заставило меня пройти мимо пресловутого печального здания.

Став на колени, я обнял ее ноги и спрятал лицо в складках ее одежды, а она положила руку мне на голову и я ощутил, что жизнь моя снова возвращается в свое русло, а в душе звенит волшебный вальс Чайковского.

Мы сели в автобус, идущий в аэропорт, и ровно в час ночи прошли через контрольно-пропускной пункт. Она предъявила генеральный паспорт, действительный во всех странах земного шара, а я — удостоверение главного конструктора, и служащий вытянулся в струнку и отдал мне честь.

На летном поле жужжали снегоочистители, их фары прокладывали на взлетной полосе длинные желтые дорожки. Дежурный диспетчер отвел нас на одиннадцатую взлетную полосу, где механики кончали осмотр двухмоторного винтового самолета. У нас такие самолеты используются для междугородних связей, а в Стране Алой розы они, вероятно, обслуживают и международные линии. Диспетчер проверил документы пилота, пожелал нам доброго пути, а на прощанье привычно козырнул.

Когда самолет приземлился на центральном аэродроме Страны Алой розы, от ночи и зимы не осталось и следа, утро было теплое, как в середине мая. Белый, сверкающий на солнце автобус привез нас в знакомый ресторан для иностранных гостей, расположенный у северного вокзала. Там прежняя официантка, улыбаясь, словно красное солнышко, очень мило приветствовала нас традиционным «Добро пожаловать». Нужно сказать, что ее «добро пожаловать» предназначалось главным образом мне: Снежана была здесь с в о и м человеком.

Мы опять сели в белоснежный автобус, украшенный красными флажками и гирляндами алых роз. Завтра национальный праздник страны. Улицы запружены веселыми людьми. В дежурном магазине Снежана купила мне весенний костюм.


Мы выходим на улицу. Напротив, на тротуаре, звенят гитары, ватаги юношей и девушек, веселых, беззаботных, валят в соседний двор. Там играет оркестр гитаристов, пары кружатся в темпераментном андалузском танце. Кажется, даже деревья со свежераспустившейся листвой смеются и подрагивают от нетерпения. Из окон выглядывают люди постарше, им любо смотреть, как веселится молодежь. Мужчины повязывают галстуки, женщины прихорашиваются, но в меру: все собираются на гулянье; автобусы, украшенные флажками и гирляндами роз, уже стоят у подъездов. Мне тоже радостно, я весело смеюсь. Снежана переоделась в белое платье, приколола к нему на груди алую розу. Я подаю ей руку, обнимаю за талию и мы вместе со всеми кружимся в веселой пляске.

Потом мы идем на площадь. Там нас осыпают конфетти, юноши и девушки в голубых форменных халатиках предлагают бесплатно конфеты, мороженое и другие сласти, обижаются, если кто не берет. На площади играет духовой оркестр, кружится огромный хоровод, площадь так и кишит народом, и каждый приветствует нас добрым словом. Вокруг счастливые лица, счастливые улыбки. Кто сказал, что жизнь не похожа на прекрасную песню?

Автобусы, на которых красуется множество ярких бантов и алых флажков, везут нас на аэродром. Там стоят самолеты, летчики машут шлемами, приглашают: «Садитесь, товарищи, садитесь скорее!»

Как знакомо и дорого мне это слово — «товарищи»!

Что ж, пилотов обижать не стоит, в их стране люди не знают, что такое обида. Мы залезаем в самолет и поднимаемся в воздух.

Внизу заводы, похожие на роскошные дворцы. Ни одно облачко дыма не омрачает небесный свод, здесь давно забыли, что такое дым и копоть. Проплывают широкие поля, похожие на пестрые ковры, безбрежные водоемы, темные леса. Мы со Снежаной любуемся этим прекрасным миром, радостно улыбаемся и целуемся.

Самолет садится на большой поляне, где бурлит, словно разлившаяся река, деревенский народ. Отовсюду доносятся смех, шутки. Тут угощают вином, там — виноградом. Всего много, хватает всем и даже с избытком. Пожилые люди разожгли костры, одни разгребают жар, другие поворачивают на вертелах молочных ягнят и жирных годовалых баранов. Как всегда в праздничные дни люди сядут за общий стол. Играют оркестры народных инструментов, вьются по зеленой траве хороводы, молодежь взлетает на качелях в поднебесную высь, нарядные передники и юбки развеваются, как флаги.

Какое красивое гулянье, господи, нигде не слышно ни ругани, ни пьяных криков!

Ну разве можно отказать виночерпиям? Ведь это омрачит праздник! И мы со Снежаной выпиваем по чаре рубинового вина — вино общее, с общего виноградника; усатый весельчак сует нам в руки по ягнячьей лопатке.

— Ешьте, детки, на здоровье! Чем богаты, тем и рады!

— За ваше здоровье, товарищ!

Но вот мы вновь на самолете, он описывает круг над нашим городом, сверкающим праздничными разноцветными огнями. Снежана ведет меня на тихую улицу, осененную двумя рядами раскидистых, недавно расцветших лип. Их райский аромат пьянит, как крепкое вино, от этого божественного запаха я совсем теряю голову и целую Снежану в губы прямо на улице.

Она мне отвечает поцелуем, и странно — в то же мгновенье в небо взвиваются мириады разноцветных ракет. Сверху сыплется радужный дождь.

Потом Снежана показывает мне наши комнаты — сверкающие белизной, с белыми постелями и занавесками.

— Почему все белое? — спрашиваю я.

— Потому что эта ночь будет нашей н а с т о я щ е й свадебной ночью!

Она обнимает меня, крепко прижимается, целует в губы, от ее лица веет жаром.


Это была праздничная ночь, и мы решили пойти прогуляться на главную площадь. Свадебную ночь нужно отпраздновать по-настоящему.

— Хочешь, я поведу тебя к памятнику нашему главному конструктору? — спросила Снежана.

Когда я услышал сорвавшееся с ее губ слово «конструктор», у меня защемило сердце, но я промолчал. В свадебную ночь невесте не принято отказывать ни в чем, к тому же я был уверен, что мы опять вернемся в нашу белую комнату.

В сотне метров от массивного памятника Ленину зеленела небольшая лужайка, тут и там пестреющая простыми полевыми цветами. Лужайка напоминала расшитую деревенскую скатерть. Посредине на пьедестале черного мрамора возвышался бронзовый бюст. Бородатый человек смотрел из-под строгих бровей в небо, туда, где в эту секунду торжественно рассыпалась на мириады рубиновых звезд праздничная ракета. В ее ярких сполохах я прочел слова, написанные на черном мраморе золотыми буквами:

ЖИВИ ПРОСТО!

Надпись не произвела на меня особого впечатления. Не снимая руки со Снежаниного плеча я спросил:

— Кто этот человек и что хочет сказать эта надпись?

— Эта надпись? — переспросила Снежана и на минуту умолкла. Она казалось, хотела придать своему ответу больший вес или же преодолевала какое-то внутреннее сопротивление, кто ее знает. Наконец она сказала: — Это памятник нашему великому ученому, математику и гуманисту. Он, как и многие знаменитые ученые вашей страны — во главе с тобой, разумеется, — работал в области современной кибернетики и роботики, но в отличие от тебя и других ваших ученых подчинил науку вот этому принципу: «Живи просто!» — Снежана указала на золотую надпись. — У нас принцип «Живи просто!» (что вовсе не значит — примитивно!) свято соблюдается во всем… Ты, наверное, и сам уже успел убедиться, что мы живем просто, но в довольстве. Погоня за люксом, вещемания, чрезмерно утонченные удовольствия нам неведомы.

Я помолчал. Золотая надпись и слова Снежаны помогли мне в одно мгновение понять то о с о б е н н о е, — с ним я сталкивался на каждом шагу в Стране Алой розы, — и к р а с и в о е, что лелеяло душу и очаровывало разум, то, что я тщетно пытался найти у нас… Истина, которую я так мучительно искал, сверкала, запечатленная в нескольких буквах!

Я прижал руки Снежаны к моим губам, положил их себе на лоб — словно я был осужден на смерть и вымаливал у них жизнь.

Потом мы вернулись на улицу с цветущими липами. Наша белая комната была прекрасна, но я провел свадебную ночь в одиночестве — в пути. Нужно было спешить, спешить, — я держал в руках факел, который хотел передать людям моей страны. Я не знал, хватит ли у меня времени и сил. Мне предстояло одолеть препятствия повыше Джомолунгмы и безбрежнее Тихого океана!

Я переоделся в зимнюю одежду, и белый сверкающий автобус отвез нас в аэропорт.

Поднявшись по трапу, я хотел помахать Снежане рукой.

Но там, где она стояла, никого не было.«Та, которая грядет», была со мной, как во сне, и исчезла, как во сне.

Кто-то сильно тряс меня за плечо. Сквозь белую пелену, что трепетала перед глазами, я, кажется, различил Досифея, великого врачевателя, а из-за его плеча выглядывал мой любимый и преданный Эм-Эм.


P. S. Эти последние заметки написаны мной в больнице, где меня лечил мой добрый старый Досифей. Я успел их окончить до того как уехать в Микронезию, или в Напландию, или черт знает куда…

Конец
Загрузка...