ИЗ ПОКАЗАНИИ НИКОЛАЯ КИБАЛЬЧИЧА НА СЛЕДСТВИИ 20 МАРТА 1881 ГОДА:
ВОПРОС. Ваше занятие?
ОТВЕТ. Литературный труд.
ВОПРОС. Средства к жизни?
ОТВЕТ. Заработки от литературного труда.
ВОПРОС. Ваше участие в террористической организации?
ОТВЕТ. Я признаю себя принадлежащим к русской социально-революционной партии, в частности к обществу "Народная воля". Общество "Народной воли" поставило себе целью достижение тем или иным путем политического и экономического переворота, в результате которого в политическом отношении должно быть народоправство, а в экономическом отношении — принадлежность земли и вообще главных орудий производства народу.
ВОПРОС, Ваше участие в событиях первого марта?
ОТВЕТ, Я признаю, что сделал все части, как тех двух метательных снарядов, которые были брошены под карету императора, так и тех, которые были впоследствии захвачены на Тележной улице. Изобретение устройства этих снарядов принадлежит мне, точно так же, как и всех их частей: ударного приспособления для передачи огня запалу и взрывчатого вещества — гремучего студня. Все это было сделано мной одним, без помощи каких-либо других лиц, на квартире, которой я указать не желаю.
ВОПРОС. Есть ли у вас личные просьбы к следствию?
ОТВЕТ. Да. Я хотел бы, чтобы мое дело рассматривалось совместно с делом о лицах, обвиняющихся в преступлении первого марта, и назначенного к слушанию в особом присутствии сената на двадцать шестое сего марта. Я желал бы вместе с ними оказаться на скамье подсудимых и заявляю, что отказываюсь от того семидневного срока, который предоставлен обвиняемым для вызова свидетелей и избрания себе защиты и вообще для ознакомления с делом. В случае же если я изберу себе защитника и он пожелает пользоваться семидневным сроком, то я в таком случае откажусь от защиты…
21 марта 1881 года
ВОПРОС. Повлияло ли на ваши убеждения тюремное заключение 1875–1878 годов?
ОТВЕТ. Тюремное заключение, более или менее продолжительное, оказывает всегда на неустановившихся людей одно из двух влияний! одних лиц — неустойчивые и слабые натуры — оно запугивает и заставляет отречься от всякой деятельности в будущем. Других же, наоборот, закаляет, заставляет встать в серьезные отношения к делу, которое представляется теперь в их глазах главною задачей жизни. Я принадлежал к числу вторых.
ПИСЬМО НИКОЛАЯ РЫСАКОВА, ПОДАННОЕ НА ИМЯ АЛЕКСАНДРА ТРЕТЬЕГО 30 МАРТА 1881 ГОДА, ПОСЛЕ ВЫНЕСЕНИЯ СМЕРТНОГО ПРИГОВОРА ПЕРВОМАРТОВЦАМ:
"Ваше императорское величество, всемилостивейший государь!
Вполне сознавая весь ужас злодеяния, совершенного мною, под давлением чужой злой воли, я решаюсь всеподданнейше просить Ваше величество даровать мне жизнь единственно для того, чтобы я имел возможность тягчайшими муками хотя в некоторой степени искупить великий грех мой. Высшее судилище, на приговор которого я не дерзаю подать кассационную жалобу, может удостоверить, что, по убеждению самой обвинительной власти, я не был закоренелым извергом, но случайно вовлечен в преступление, находясь под влиянием других лиц, исключавших всякую возможность сопротивления с моей стороны, как несовершеннолетнего юноши, не знавшего ни людей, ни жизни.
Умоляю о пощаде, ссылаюсь на Бога, в которого я всегда веровал и ныне верю, что не помышляю о мимолетном страдании, сопряженном со смертной казнью, с мыслью о которой я свыкся почти в течение месяца моего заключения, но боюсь лишь немедленно предстать на Страшный суд Божий, не очистив моей души долгим покаянием. Поэтому и прошу не о даровании мне жизни, а об отсрочке моей смерти.
С чувством глубочайшего благоговения имею счастие именоваться до последних минут моей жизни Вашего императорского величества верноподданный Николай Рысаков".
Письмо было оставлено без последствий.
ИЗ ПОСЛЕДНЕГО ПИСЬМЕННОГО ПОКАЗАНИЯ НИКОЛАЯ РЫСАКОВА, ДАННОГО НОЧЬЮ 2 АПРЕЛЯ 1881 ГОДА ГЕНЕРАЛУ БАРАНОВУ, НАКАНУНЕ КАЗНИ:
"…Тюрьма сильно отучает от наивности и неопределенного стремления к добру. Она помогает ясно и точно поставить вопрос и определить способ к его разрешению. До сегодняшнего дня я выдавал товарищей, имея в виду истинное благо родины, а сегодня я тварь, а вы купцы. Но клянусь вам Богом, что и сегодня мне честь дороже жизни. Клянусь и в том, что призрак террора меня пугает, и я даже согласен покрыть свое имя несмываемым позором, чтобы сделать все, что могу, против террора.
В С.-Петербурге, в числе нелегальных лиц, живет некто Григорий Исаев… Где живет, не знаю, но узнать, конечно, могу, особенно, если знаю, что ежедневно он проходит по Невскому с правой от Адмиралтейства стороны. Если за ним последить, не торопясь его арестовать, то, нет сомнения, можно сделать весьма хорошие открытия: 1) найти типографию, 2) динамитную мастерскую, 3) несколько "ветеранов революции".
Теперь я несколько отвращусь от объяснений, а сделаю несколько таких замечаний: для моего помилования я должен рассказать все, что знаю, — обязанность с социально-революционной точки зрения шпиона. Я и согласен. Далее меня посадят в централку, но она для меня лично мучительнее казни и для вас не принесет никакой пользы, разве лишний расход на пищу. Я предлагаю так: дать мне год или полтора свободы для того, чтобы действовать не оговором, а выдачей из рук в руки террористов. Мой же оговор настолько незначителен, знания мои неясны, что ими я не заслужу помилования. Для вас же полезнее не содержать меня в тюрьме, а дать некий срок свободы, чтобы я мог приложить к практике мои конспиративные способности, только в ином направлении, чем прежде. Поверьте, что я по опыту знаю негодность ваших агентов. Ведь Тележную-то улицу я назвал прокурору Добржинскому. По истечении этого срока умоляю о поселении на каторге, или на Сахалине, или в Сибири…
…Видит Бог, что не смотрю я на агентство цинично. Я честно желаю его, надеясь загладить свое преступление. Я могу искренне сказать, что месяц заключения сформировал меня, нравственно поднял, и это нравственное развитие и совершенствование для меня возможнее теперь, чем прежде когда я проникался гордостью и самомнением.
Пусть правительство предоставит мне возможность сделать все, что я могу, для совершенного уничтожения террора, и я честно исполню его желание, не осмеливаясь даже и думать о каких-либо условиях, кроме тех, которые бы способствовали в агентстве. Себя вполне предоставляю в распоряжение верховной власти и каждому ея решению с благоговением покорюсь.
Николай Рысаков"
Николай Кибальчич и Рысаков… Величие духа — и духовное падение. Преданность идее — и предательство. Верность единомышленникам до последнего вздоха — и распад личности перед лицом смерти.
Увы! Революционная борьба в России, как и в других странах, на всех этапах характеризуется этими противоположными полюсами.
Но поступательный ход Истории определяют и направляют люди, верные до конца великой цели. Даже если они трагически ошибаются. Герои и мученики "Народной воли" — тому красноречивое свидетельство.
Защищать Николая Кибальчича на процессе первомартовцев было предложено Владимиру Николаевичу Герарду, хорошо известному в Петербурге своими передовыми взглядами, европейской образованностью, успешным ведением "дел", когда он выступал адвокатом лиц, обвиняемых в политических преступлениях, Правда, все это было до возникновения "Народной воли".
Владимир Николаевич в эту пору, приближаясь к своему пятидесятилетию, был в расцвете духовных и физических сил, на вершине адвокатской славы и на защиту Кибальчича согласился не без внутренней борьбы и колебаний. Он заранее знал: судьба первомартовцев предрешена.
К этому времени Герард полностью сочувствовал народовольцам, о чем, естественно, не мог сказать ни коллегам, ни близким. Владимир Николаевич судил русскую действительность с позиций юриста, этот суд был результатом кропотливого анализа жизненных явлений, трудных раздумий, сопоставления России с европейскими странами, и он, этот суд, гласил: самодержавие — путы на теле отечества, необходимы конституция, демократический строй, может быть, конституционная монархия — тут Владимир Николаевич еще не пришел к окончательному выводу… Словом, он готов был разделить взгляды и цели "Народной воли". Но не средства, которыми партия стремилась достигнуть этой цели. Террор, насилие в борьбе с самодержавной властью он категорически отвергал. И в то же время в тех, кто предстанет на суде, Герард видел истинных героев, мучеников отечественной истории, а не ординарных кровожадных убийц, каковыми их собирается представить русской и мировой общественности официальное обвинение.
Вечером восемнадцатого марта 1881 года — в этот день ему было сделано предложение защищать Кибальчича — Герард никого не принимал.
"И вот поэтому я должен выступать на этом "процессе века", — рассуждал Владимир Николаевич Герард, расхаживая по кабинету мимо книжных шкафов, за стеклами которых тускло поблескивали золоченые корешки книг. — Да, скорее всего, даже наверное, я не спасу от виселицы этого молодого человека. Разве что произойдет чудо. Но, во-первых, я должен сделать все, что в моих силах, этого требует мой профессиональный долг, об этом вопиет моя совесть. Во-вторых, Россия и "верхи" должны знать, что нравственно, духовно я и те кто разделяет мои взгляды, а на процессе, в освещении его прессой, это проявится, — мы с осужденными, мы в оппозиции к самодержавию. Пора все менять, господа! Все менять в прогнившем государственном механизме".
Владимир Николаевич оглянулся на дубовую темную дверь. Позвонил в колокольчик.
Бесшумно вошла горничная в белом переднике.
— Стакан крепкого чая, пожалуйста. С лимоном.
— Слушаю-с!
Горничная так же бесшумно исчезла. Владимир Николаевич подошел к высокому зеркалу в углу кабинета. "Полнею, надо последить за питанием. Волосы густы и никакой лысины, не то что у некоторых в мои годы. Здоровый цвет лица. И морщин — не очень… в меру… а глаза… Интересно, что говорят о моих глазах? Карие, внимательные, задумчивые. Ничего, ничего. Еще ничего. Есть порох в пороховницах. Есть…"
Вошла горничная с подносом.
— Извольте-с!
— Благодарю. Поставьте на стол.
Сев в глубокое кресло, Владимир Николаевич рассеянно помешал серебряной ложечкой крепкий чай, потом с блюдца подцепил щипчиками кружочек лимона.
"Все! — сказал он себе. — Я соглашаюсь".
И, как всегда, кропотливо, въедливо, приступил к делу. Сначала, до встреч с подзащитным, изучить все материалы. На это потребовалось пять дней.
В департаменте полиции Владимиру Николаевичу вручили три толстые папки — дело государственного преступника Николая Иванова Кибальчича. Первая папка: "ЗАКЛЮЧЕНИЕ нигилиста в 1875–1878 годах", прошения подследственного, показания свидетелей, перехваченные письма, суд, официальные отчеты, приговор — один месяц тюрьмы. Вторая папка: "ИСЧЕЗНОВЕНИЕ бывшего государственного преступника из Петербурга после убийства Мезенцева".
Владимир Николаевич Герард держал в руках циркуляр, отпечатанный типографским способом на плотном листе бумаги и датированный девятнадцатым декабря 1878 года.
"Сын священника Николай Иванов Кибальчич двадцатого октября отметился выбывшим в Москву, но, как видно из отзыва тамошнего обер-полицмейстера, в Москву не прибыл. Имею честь покорнейше просить Ваше превосходительство сделать распоряжение о разыскании Кибальчича во вверенной Вам губернии и в случае разыскания, учредить за ним в месте его пребывания полицейский надзор, о чем в то же время уведомить министерство внутренних дел. Приметы Кибальчича следующие: тридцать лет, роста среднего, волосы на голове и бороде русые, глаза серые.
Управляющий министерством внутренних дел статс-секретарь Маков".
"Понятно, — подумал Владимир Николаевич. — Разослано всем губернаторам империи. Мой подзащитный с октября семьдесят восьмого года перешел на нелегальное положение. Почему?"
Герард сделал пометку в блокноте. И отыскал во второй папке биографию "Н. И. Кибальчича, сына священника", записанную четким канцелярским почерком со старанием, видимо, неторопливо. Скорее всего писалось под диктовку подследственного.
…Затем Владимир Николаевич Герард, очень взволнованный, приступил к третьей папке, где уже были последние материалы: арест Кибальчича 17-го марта 1881 года, протоколы допросов, показания домохозяйки на Лиговской улице, "Соображения Добржинского А. Ф.", запись очной ставки с Рысаковым.
Он попросил материалы об остальных арестованных по делу первого марта: Рысакова, Желябова, Перовской, Гельфман, Тимофея Михайлова. В этой несколько странной просьбе ему отказано не было.
Накануне встречи со своим подзащитным адвокат Герард сделал два открытия, потрясшие его. Впрочем, первое открытие можно было бы и не считать таковым: он уже и раньше понимал это, но, лишь изучив все материалы первомартовцев, как бы суммировал свои выводы окончательно. Всех арестованных собираются судить как прямых цареубийц. Но ведь никто из тех, кто предстанет перед судом Особого присутствия правительствующего сената, не принимал непосредственного участия в убийстве Александра Второго! Есть, вернее, был лишь один убийца царя: тот, не назвавший перед смертью своего имени, кто бросил снаряд под ноги императора. Но и сам он погиб и, следовательно, наказан! Рысаков, хотя и бросил снаряд под императорскую карету, но даже не ранил венценосца, к тому же Рысакову не исполнилось двадцать лет, он несовершеннолетний, а по последнему русскому законодательству несовершеннолетние смертной казни не подлежат. Желябов был арестован до убийства царя и сам потребовал приобщения себя к "делу первого марта". Если следовать букве закона, это попросту не укладывается ни в какие юридические нормы. Кибальчич, Гельфман и Михайлов вообще не принимали участия в покушении и, следовательно, не могут считаться прямыми убийцами Александра Второго. Перовская расставляла людей, но не бросала снаряда, и она — дворянка, ее могут казнить только по указанию царя. Да, все эти люди замешаны в преступлениях "Народной воли", но по юридической логике, согласуясь со статьями уголовного кодекса Российской империи, не могут быть судимы как "цареубийцы"!
"Готовится расправа, высочайшая месть" — таков был вывод, к которому пришел Владимир Николаевич Герард, изучив и проанализировав все "дела" первомартовцев.
Второе открытие касалось подзащитного Герарда Николая Ивановича Кибальчича, и им видавший виды адвокат был ошеломлен в буквальном смысле этого слова.
Двадцать второго марта — Владимир Николаевич как раз закончил предварительное изучение материалов и готовился к первой встрече с подзащитным — Кибальчичу был вручен обвинительный акт, и по закону ему полагалось еще семь дней: для ознакомления с актом, вызова свидетелей, подготовки защиты. Слушание дела первомартовцев было назначено на двадцать шестое марта (Александр Третий торопил суд), и если бы Кибальчич воспользовался предоставленной ему неделей, он бы не попал на скамью подсудимых вместе с Желябовым, Перовской и другими. Его судили бы потом, когда страсти улеглись и жажда мести "наверху" была бы удовлетворена. И уж тогда — Герард готов был поручиться — своему подзащитному у правосудия жизнь он бы вырвал. Но еще двадцатого марта Николай Кибальчич в своих показаниях следователю отказался от этих спасающих его семи дней и потребовал приобщения его дела к преступлению первого марта.
"Почему? — в первые мгновения недоумевал Владимир Николаевич. — Как объяснить этот поступок? Этот алогичный, лишенный здравого смысла, поступок?.."
Ночь с двадцать второго на двадцать третье марта адвокат Герард провел без сна. Он неторопливо ходил по своему огромному кабинету, пил чай с лимоном, брал с книжной полки "Римское право", листал пожелтевшие от времени страницы, будто в древних латинских текстах можно было найти ответ на мучивший его вопрос…
И все-таки он нашел его! Уже утром, когда в окна заглянуло петербургское весеннее солнце и на оранжевое светило можно было смотреть не щурясь. Он сопоставил заявление Желябова второго марта, странный легкий арест Перовской — как будто она сама искала встречи с жандармами — и отказ Кибальчича от семидневного срока… Они, все вместе, сознательно идут на смерть. Вернее, на этот суд, потому что он — их последняя трибуна. Они, не сговариваясь — у них до суда нет возможности встретиться, — собираются дать бой за свои убеждения, за "Народную волю", они не позволят выставить себя в глазах мира примитивными убийцами.
"И я всеми силами и доступными мне средствами буду способствовать этому", — подумал Владимир Николаевич Герард, не мигая глядя на оранжевый шар солнца, казалось, застывшего в окне над письменным столом.
Но было еще одно, третье открытие, которое сделал адвокат, изучая материалы Николая Ивановича Кибальчича. Вернее, это еще не было окончательное открытие, а лишь приближение к нему, интуитивное ощущение, что логика рассуждений и выводов верная. Прав он или не прав, покажут личные встречи с подзащитным. Как их мало дали ему! Всего три!..
Первая встреча Владимира Николаевича Герарда с Кибальчичем должна была состояться двадцать третьего марта, в два часа дня.
Николай Кибальчич с двадцатого марта 1881 года содержался в одиночной камере тюрьмы при департаменте полиции (бывшее Третье отделение), куда был перевезен с Гороховой улицы из секретного отделения градоначальства.
Двадцать третьего марта в два часа дня, сдерживая волнение и поймав себя на чувстве жгучего любопытства, адвокат Герард шел по гулкому коридору за охранником и подполковником Никольским, назначенным следователем по делу Кибальчича.
Они остановились у двери с цифрой 2, написанной белой краской.
— Сколько вам нужно времени? — спросил Никольский.
— Сколько потребуется, — ответил Владимир Николаевич.
Никольский, пожав плечами, кивнул охраннику.
Загремели ключи в замке, и Герард оказался в камере. Сначала он ничего не увидел, кроме маленького зарешеченного окна под самым потолком, из которого падал белым столбом дневной свет. Дверь за его спиной громко затворилась. Глаза привыкли. К левой стене был придвинут маленький стол, и перед ним на табурете сидел бородатый человек, одетый по-домашнему. "Хорошо, что не в арестантской одежде", — почему-то подумал адвокат, рассматривая своего подзащитного. И показался ему Кибальчич гораздо старше своих двадцати семи лет, может быть, причиной тому были нездоровая бледность лица, резкие морщины на лбу. Лоб поражал громадностью; борода была именно французская ("это Рысаков определил верно"), под черными густыми бровями светились глаза — Владимир Николаевич невольно отметил их странный, пожалуй, лихорадочный, блеск. На столе лежало несколько листов бумаги, тут же стояла чернильница с прислоненной к ней ручкой. Листы были исписаны мелким убористым почерком, многое там перечеркнуто. Один лист исписан лишь наполовину и — уж не кажется ли? — какой-то чертеж? Формулы?..
Между тем арестант поднялся с табурета.
— С кем имею честь? — Голос был спокойным густым.
— Я ваш адвокат, господин Кибальчич. Герард Владимир Николаевич, к вашим услугам…
— В таком случае… — И от спокойствия Кибальчича не осталось и следа. Он сорвался с места, подошел к столу, схватил исписанные листы бумаги. — У м-меня к вам, Владимир Н-николаевич, просьба… Огромная. Они дают только два листа бумаги в день… А м-мне надо больше. Чтобы все изложить…
— Вы обращаетесь к властям с какой-то просьбой? — осторожно спросил Герард.
— Вовсе нет! — И Кибальчич мгновенно стал спокойным и сдержанным. — Я пишу "Проект воздухоплавательного прибора"…
— Как? — невольно вырвалось у Владимира Николаевича.
— Я пишу "Проект воздухоплавательного прибора", — повторил Николай Кибальчич. — А бумаги нет!
— Я договорюсь, бумага у вас будет. — Герард никак не мог победить изумление. — Однако, Николай Иванович, нам надо поговорить о деле.
— Пожалуйста! Устраивайтесь. — Кибальчич показал рукой на узкую кровать у второй стены под серым грубым одеялом. — Только, если можно, Владимир Николаевич, сегодня недолго. Я бы хотел закончить. — Он быстро взглянул на стол с исписанными листами и чернильницей. — А потом, сколько угодно. Я весь буду в вашем распоряжении. — Кибальчич усмехнулся. — В оставшееся мне время.
— Что ж, извольте. — Герард, подавив обиду, сел на кровать, которая под его большим телом недовольно заскрипела. — В таком случае, Николай Иванович, сегодня я задам лишь несколько вопросов… Уточним кое-что из вашей биографии, все, что касается учебы.
Я понял так: с самого начала вы стремились в гимназию. Верно?
— Да, это так.
Тогда почему после бурсы вы поступили в Черниговскую духовную семинарию и проучились там два года?
— Я уступил отцу. Ему было очень тяжело тогда. Умерла от туберкулеза мать. Произошел разрыв со старшим сыном Степаном: он бросил ту же духовную семинарию, уехал в Питер, учиться на врача. И вот… Впрочем, меня хватило только на два года.
— И тоже разрыв с отцом?
— Да, Владимир Николаевич. И примирение, надо сказать, неполное, вынужденное, что ли, произошло только через несколько лет, когда я был уже студентом.
— Простите, Николай Иванович, в вашей биографии не сказано… Ваш батюшка жив?
— Нет. Он умер в 1878 году, когда я находился в заключении в Киеве. Мой арест наверняка сократил жизнь отцу. Но, поверьте, другого было не дано. Я не мог стать священником…
— Понимаю. Вернее, стараюсь понять. Николай Иванович, уж коли вы заговорили о первом аресте. Тот тюк запрещенной литературы, который при обыске обнаружили под кроватью, был ваш?
— Нет. Вернее, наш. Его принесли ко мне буквально на сутки. На следующий день должны были забрать. Литература только что прибыла из-за границы. Я даже не знал, что там.
— Однако вернемся к вашей учебе. Меня, Николай Иванович, буквально мучает один вопрос. Скажите… Вы собирались стать инженером на железной дороге, блестящие успехи в Институте инженеров путей сообщения. Я интересовался. Тогда объясните, почему вы проучились там всего два года и в сентябре 1873-го перевелись в Медико-хирургическую академию?
— К этому времени я уже составил… Или, вернее, почти составил себе социалистические убеждения. Они явились следствием трех обстоятельств. Во-первых, русской действительности, жизни народа, которую я знал еще с детства. Во-вторых, чтение соответствующей литературы, как проникающей в Россию из-за границы, так и некоторых цензурных сочинений. В-третьих… Это студенческая среда, наша тогдашняя жизнь. Я был активным участником некоторых кружков, о которых вам наверняка известно. Споры, дебаты. Еще не родились эти слова: "Хождение в народ". Но идея витала над нашими головами: приобретать профессии, прежде всего необходимые для помощи и просвещения народа: учителя, врача, и идти в народ, жить среди него, служить. Вот по этим соображениям я и решил стать врачом. И наверняка принял бы участие в "хождении", если бы не арест в октябре семьдесят пятого года.
— Значит, из тюрьмы вы ушли уже с определенными социалистическими взглядами?
— Да, это так.
— Но ведь вы попытались восстановиться в медицинской академии?
— И что из этого вышло? Мне отказали.
— Еще один вопрос, Николай Иванович. Последний, последний! Что вынудило вас перейти на нелегальное положение?
— Помилуйте, Владимир Николаевич! Что же оставалось? Вспомните: в августе семьдесят восьмого года убивают шефа жандармов Мезенцева. Между прочим, туда ему и дорога. — "Туда ему и дорога", — подумал адвокат Герард и тут же удивился своей мысли. — В ответ правительство издало указ, вам он наверняка известен: всех, кто раньше находился под судом или следствием по политическим делам, высылать из столицы в административном порядке в сельскую местность окраинных губерний под надзор полиции. Кстати, именно тогда я еще раз попытался вернуться в академию, и мне вторично отказали в категорической форме. Что оставалось, Владимир Николаевич? Искать связей со своими единомышленниками, переходить на нелегальное положение. Что я и сделал.
— Николай Иванович, я понимаю: социалистические убеждения… Но… Простите, борьба с правительством посредством террора, это…
— Владимир Николаевич! — Оказывается, Кибальчич уже давно прохаживался по камере, нетерпеливо поглядывая на стол. — Давайте продолжим завтра. И бумагу, вы обещали…
— Да, да! — Герард поднялся с кровати. — Простите, я несколько увлекся. С бумагой сейчас же все улажу. Я с вами прощаюсь до завтра. — Уже в дверях Владимир Николаевич, обернувшись, спросил: — А этот ваш летательный аппарат… Вы придумали его… сейчас?
— Сейчас?! — воскликнул Кибальчич. — Это мечта и цель всей моей сознательной жизни!
".Когда же это было? Первый год учебы в бурсе? Или второй? Пожалуй, второй.
Коля приехал в Короп на зимние каникулы. Мать в Крыму на лечении. Все дни Коля на улице. Опять с Грицько Зацуло сдружился, И со всеми закоропскими ребятами. Драка на окраине Закоропья забыта, выросли все, другими стали отношения, новые, серьезные.
— Ребята, айда на ярмарку!
Три ярмарки собирались в Коропе каждый год: на масленицу, в троицын день и на покров. Со всей округи тянулись на эти ярмарки возы с товарами, запряженными лошадьми и волами.
Именно так: ярмарки были не только пестрым торжищем, но и праздником, народным гулянием с балаганами, с выступлением заезжих артистов, с каруселью, с цыганами, которые разбивали свой шумный табор за городом у старицы Десны, а на ярмарку вели на цепи ученого медведя, и он, бедняга косолапый, потешал толпу за пятаки медные, плясал на задних лапах под удары бубна, с ненавистью поглядывал на своего хозяина, старого цыгана с коричневым лицом, в красной шелковой рубахе под меховой поддевкой, с золотой серьгой в левом ухе.
Самая же многолюдная веселая ярмарка — после рождества, на масленицу, как сейчас. Собирается она на главной улице города, на площади вокруг Успенской церкви.
Морозец слегка щеки пощипывает — невелик, и ветра нету: над хатами из труб — дым прямыми столбами. Да и разве замерзнешь здесь, в горячем людском столпотворении, в толкотне немыслимой?
Шныряют ребята по ярмарке — удивлению и радости конца нет.
Чего только здесь не продают!
По одному ряду — фрукты и овощи, и вроде зимы нет: краснобокие яблоки в тугих мешках, тыквы желтые, громадные, кое-какие на две части разрезаны, кавуны соленые, и к полосатым бокам смородиновый лист прилип; опять яблоки, теперь в кадках, моченые, с хрустом, откусишь — зубы холодом зайдутся; орехи грецкие коричневыми шариками, капуста квашеная, и в ней крапинки моркови, как вспышки огня; из кадок с огурцами укропом пахнет, лук желтый гроздями висит, чесночный дух с тонким ароматом перемешался; груши на прилавке разложены, с боками подопрелыми, опилки к ним пристали, потому как в опилках и хранили груши — до масленицы.
А рядом — мясной ряд: туши свиные, коровьи, телячьи. На прилавках головы скотины лежат тусклыми глазами на вас смотрят; овцы обреченно в загончике бегают из угла в угол; поросячий визг. Отворачивается Коля: жалко… Гуси, потрошеные утки, индейки; топоры стучат, теплым мясом пахнет, чуть тошнотворно. Гвалт, крик. Тут же горячие пироги продают с лотка, пар над ними: пироги и с телятиной, и с требухой, и с печенкой; здоровый мужик, пьяный уже, барана на спину взвалил, через толпу проталкивается, а у барана глаза голубые, и тоска в них смертная. Опять отвернулся Коля…
За мясным рядом сразу — балаганы. Карусель крутится, девки повизгивают, цветные юбки — по ветру. А рядом гармоника пиликает печально немного, по ширме Петрушка прыгает длинноносый, с щеками красными и толстого господина в шляпе кулаками почем зря тузит да еще приговаривает что-то смешное — толпа хохочет, по бокам себя от удовольствия хлопает.
Свисток полицейский. Господин в шляпе за ширму канул, а Петрушка на все стороны раскланивается, потом умолкнул, гармоника вдарила, и давай Петрушка "Барыню" наяривать — не остановишь. Пять шагов в сторону — на щите деревянном аршинными буквами "Женщина-змея. Младенец о двух головах. Илюша-богатырь, самый тяжелый человек на земле. Вход 20 копеек". У щита дверца в шатер, и толстый дядька в дохе до полу, с носом пористым, фиолетовым, билеты продает. Как на грех денег ни копеечки. Что там, под шатром кожаным? Больше всего поражен Коля младенцем о двух головах. "Да как же такое быть может?.."
Через толпу лоточники продираются. И сладости тебе всякие предлагают: и орехи в меду, и рахат-лукум, еще тепленький, в розовой дымке сахарной пудры, и яблоки, маком набитые и в углях запеченные. Каждый свой товар на разные лады хвалит. Цыган с зеленым попугаем, и клетка с птицей заморской одеялом драным накрыта, чтобы не погибла от мороза малороссийского, — гривенник гони, и попугай тебе, квокнув, бумажку из ящика вытянет, а в бумажке вся твоя судьба расписана…
Вдруг: крик, брань, драка, вроде кого-то бьют. А шинок тут, оказывается, на скорую руку сколоченный: изба не изба, хата не хата, а крыша над головой есть, вывеска, извольте: "Питейное заведение", и самовар — от пара фыркает — почему-то изображен на вывеске, но пьют там, в недрах заведения темных, видать, не чай: мужики тут же, у стен, валяются, другие с песнями из дверей вываливаются, а земля-то, кормилица, их не держит: из стороны в сторону качает, горемычных. И опять драка, в снегу натоптанном кровь уже красными маками…
— Уйдем! — толкает Грицька Коля. — Не люблю пьяных.
Ушли — и пожалуйста: в рыбный ряд попали. Осетрина поленьями висит, и жир по коричневой спине янтарными шариками выступил, белуга, что тебе кит какой, целый прилавок заняла, лещи свежие лопатами один к одному сложены, чешуей посверкивают, и тут же лещи копченые с запахом неописуемым, и тарань, и всякая вяленая рыба — извольте, а плотва серебристая, окунь полосатый, красноперка и прочая мелкая рыбешка из Десны-матушки целыми кучами прямо на снег свалена: бери — не хочу! А рядом — солености: красная икра в бочке, черная икра с духом сырым, утробным. И опять-таки в бочках сельдь всех сортов, но лучшая сельдь — залом черноморский, со спинкой толстой, серенькой, мясо белое, во рту само тает, жевать не надо… А продает залом детина волосатый, поверх тулупа фартук длинный, от рассола мокрый, задубелый, а над кадушками с заломом этим самым вывеска кривыми веселыми буквами написана: "Сам ловил, сам солил, сам привез, сам продаю".
Устали уже хлопцы от впечатлений, если признаться.
К тому же — и не заметили! — сумерки на ярмарочную площадь опустились. И сумерки-то, представьте, синие! Как будто все тихо так, незаметно, потонуло в синем: купола Успенской церкви, хаты, что площадь обступили. Синими стали понурые лошади и волы, мордами кто в сено, кто в торбы с овсом зарылись. Синь поползла меж торговых рядов, еще многолюдных. Лампами и цветными китайскими фонариками вдруг освещены стали балаганы, а в шатре, где младенец о двух головах — через открытую дверь видно, — свет малиновый, зловещий, как в преисподней.
И вдруг! Трах-тара-рах! Затрещало, фыркнуло, быстрее посыпало искрами. Огненное колесо закрутилось — все быстрее, быстрее, быстрее! Шутихи разлетелись в разные стороны, брызгаясь цветными огнями. Баба какая-то завизжала, то ли от страха, то ли от восторга. Ракеты с грохотом и дымом вверх — и расцвели над синей ярмаркой цветы огненные, радуга заходила в небе над головами изумленных людей. Фейерверк!
Новые ракеты летят вверх, крутятся огненные колеса, пишет в небе живой послушный огонь всеми цветами радуги таинственные письмена, все освещено волшебно, все в цветном движении, и кажется: не жизнь это, а волшебный сон, который вот-вот кончится.
"Не кончайся! Не кончайся! — Коля завороженно смотрит вокруг, с грохочущим сердцем, шепчет, как молитву. — Не кончайся!.."
Но растаяла в вышине последняя ракета, цветок на серой длинной ножке, — и кончилось все разом: сон, волшебство, сказка. И оказывается, совсем стемнело, уже и мир освещен только зыбким светом снега.
Затихает ярмарка, расходится…
Молча отправились по домам. Коля ничего не мог говорить, он думал: человек заставляет огонь делать такие чудеса, человек приручил его, как дикого зверя.
Огонь в фейерверке не враг людской. Укрощенный он. Вот в чем дело… Когда прощались на Облонской улице, Грицько сказал:
— А ведь эти ракеты для фейерверка, шутихи всякие, сосед наш делает, Кирилл Даруйко. У него мастерская пиро… это, пиротехническая.
— Грицько… А ты можешь познакомить меня с ним?
— А чего же? Конечно!
Рано утром Коля Кибальчич уже был в Закоропье. Кирилл Даруйко оказался молодым веселым дядькой с казацкими длинными усами-кольцами в стороны.
— Моему делу обучиться хочешь? — даже обрадовался он. — Пожалуйста! Сыны мои что-то не очень до пиротехнического дела охочи.
…Теперь Коля до глубокого вечера просиживал в мастерской Кирилла Васильевича, постигая хитрую премудрость, пропах селитрой, прожег штаны, опалил брови, голова болела от зловонных смесей, но он, как во всем, за что брался, был упорен, терпелив, учитель только изумлялся: "Башковитый хлопец!" Домой Коля приходил усталый, валился спать, и ему снился фейерверк.
…Свою ракету он сделал за день до отъезда в Новгород-Северский, все до последней детали своими руками.
Вечером втроем они вышли за околицу города: Коля, Грицько и Кирилл Васильевич. Вечер был морозный, ясный, в небе висела луна, вокруг нее был слабо светящийся круг. Великая снежная тишина лежала над украинской степью. В Коропе лаяли собаки.
— Ну, Коля, — сказал Кирилл Васильевич, — с богом!
Коля чиркнул спичкой, дал ей разгореться, поднес огонек к запалу — огненная живая струйка побежала к взрывателю. Вспыхнуло ярко, ракета вздрогнула всем своим длинным телом и, шипя, рванулась вверх.
— Полетела! Полетела!
"Моя ракета!"
Его первая ракета…
Сыпя искрами, ракета описала крутую дугу и, погаснув еще в полете, упала где-то в снегах.
Коля смотрел в беспредельное небо над своей головой…
"Итак, картина ясна. — Владимир Николаевич Герард неторопливо прохаживался по своему кабинету. За темными окнами стояла ночь. Весеннее небо было в редких звездах. — Для меня ясна: правительство само создает революционеров, толкает этих молодых людей на путь борьбы. На путь вооруженной борьбы…"
Адвокат подошел к письменному столу, машинально отпил глоток остывшего чая, сел в кресло и, открыв папку, начал перелистывать — в который раз! — разномастные листы.
"Во всяком случае, с моим подзащитным именно так".
Занимаясь делом Кибальчича, Владимир Николаевич изменился: потерял покой, тревога поселилась в душе, пропал аппетит. Он просыпался в середине ночи и уже долго не мог заснуть. Поднимался осторожно с постели, чтобы не разбудить жену, накидывал теплый халат, совал ноги в меховые туфли, шел в кабинет. Притягивали, манили папки с "Делом Кибальчича Николая Иванова".
"Что же, попытаемся выстроить все это в логический ряд. Новгород-Северскую гимназию заканчивает, притом блестяще, восемнадцатилетний юноша, отправляется в Петербург, поступает в институт по призванию — собирается стать инженером путей сообщения. На первых курсах проявляет себя чрезвычайно способным. Увлекается социалистическими идеями, "хождением в народ"… Да, мой подзащитный наверняка натура честная, свободолюбивая, ранимая несправедливостью в любой форме. Нет, не увлечение, а неотвратимая тяга служить народу. Поэтому — перевод в медицинскую академию. Потом — лето 1875 года. Он принял решение, но действует один. Или, может быть, со своим товарищем Тютчевым, с которым, судя по материалам, вместе приехал в село Жорницы к брату Степану. Но на следствии говорить категорически отказывался. Вообще характерно: и на том следствии, и сейчас он очень осторожен в показаниях, когда речь заходит о его друзьях или соратниках. Никого не выдать случайно ни словом, ни намеком, ни полунамеком — вот железное правило Николая Кибальчича.
Хорошо, хорошо, что же дальше?"
Владимир Николаевич уже в волнении, машинально листал том Петровских судебных указов. Если предположить, что правительство не ответило бы на этот порыв нашей молодости — "хождение в народ" — немедленными репрессиями… Отнестись бы терпимо: гласно, не ожесточаясь, вступить в полемику, пойти на определенные демократические уступки, может быть, ввести в стране конституцию, ведь предлагал же Лорис-Меликов! Все это необходимо России, в этом правы народовольцы. Ведь есть примеры таких компромиссов в европейских странах, примеры поисков сближения верховной власти с социалистами и другими оппозиционными партиями. И в результате на наших глазах, например в Скандинавских странах, в Англии, Пруссии, рождается новый социальный строй, демократический, в правительствах представители разных партий, даже с сохранением кайзеров и королей. Но это случается, когда сами короли понимают историческую необходимость и неизбежность сближения с инакомыслящими. А у нас? Наш самодержец и его окружение? В каталажку! Другого разговора с "нигилистами" на Руси не знают. И нигилисты с книжками о "четырех братьях" и сочинениями Бакунина превращаются в революционеров в террористов со смертоносными снарядами. В самом деле… Если самодержавная власть пошла бы по другому пути! Не было бы повальной облавы по всей империи на народников в 1874–1875 годах, позорного "процесса 193-х", смертей и сумасшествий в тюрьмах, выстрела Веры Засулич в петербургского градоначальника Трепова, первых террористических актов против провокаторов и доносчиков. И в конечном итоге не было бы Первого марта 1881 года…
"И не арестовали бы моего подзащитного по доносу священника Олторжевского за распространение среди крестьян наивной "Сказки о четырех братьях и их приключениях".
Адвокат Герард переворачивал листы "Дела". Ладно, арестовали, так не держите же под следствием почти три года! Судите сразу!"
А что значили эти три года, вернее, два года и восемь месяцев, незаконного заключения — до суда — для Николая Ивановича Кибальчича? Конечно, проще всего предположить: ожесточился, озлобился, проникся жаждой мести. Такова примитивная точка зрения и подполковника Никольского, и этого иезуита Добржинского.
Но это не так. Конечно, общение с другими арестованными народниками способствовало углублению социалистических убеждений. Но те семена падали на подготовленную, удобренную почву. И Николаю Кибальчичу было чуждо озлобление и жажда мести. Сие слишком мелко для него. Да, в тюрьме, в Киеве, он много читал. Постоянно читал. Впрочем, похоже, как всегда и везде. Или вот еще…
Владимир Николаевич держал в руках лист бумаги. "Прошение к министру юстиции": "Дозвольте мне, если возможно, поступить в качестве фельдшера или солдата в ряды Армии, где я могу оказать услугу Русскому государству, которое ниспровергнуть путем пропаганды я будто бы имел стремление".
В ту пору на Кавказе и на Балканах разразилась русско-турецкая война.
"Здесь вот что важно: значит, пятого августа 1871 года, когда писалось это прошение, мой подзащитный не помышлял о свержении самодержавия революционным путем. Он был увлечен социалистическим учением, намеревался работать в народе, служить его просвещению — и только". Адвокат Герард стоял у окна. Уже бледный рассвет простерся над петербургскими крышами.
"Кибальчич — выдающийся человек, по складу своего ума он философ и ученый. Он родился не для революции и террора. Где это письмо к Елене Кестельман?"
Владимир Николаевич вернулся к столу, опять стал переворачивать листы бумаги.
"Вот оно!"
Письмо, заинтересовавшее Герарда, действительно много дает в понимании духовного мира Николая Кибальчича того времени. История этого письма такова: киевские народники попытались облегчить участь заключенного — у него появилась "невеста", девятнадцатилетняя Елена Андреевна Кестельман, фиктивный брак с ней давал возможность взять Кибальчича на поруки. Между "молодыми" завязалась оживленная переписка, все — и тюремное начальство было в курсе — шло к свадьбе, запрос на ее разрешение отправился в Третье отделение и попал в руки царю… (Второе заочное знакомство Александра Второго с Кибальчичем.) Ответ в Киев пришел через семь месяцев: "Ввиду высочайшего повеления бракосочетание арестанта Кибальчича с Кестельман ныне не подлежит разрешению".
Впоследствии Елена Кестельман была арестована в Петербурге, и при обыске у нее обнаружили письмо, которое сейчас Владимир Николаевич Герард держал в руках:
"14 февраля 1878 года.
Итак, все наши хлопоты пошли прахом. И у да ничего, жениться всегда успеем, была бы охота. Досадно только, что все это стоило хлопот и суетни и при том не дало результатов…
Вы, вероятно, теперь скоро уедете в Питер. Исполните там следующее мое поручение: сходите к моей квартирной хозяйке, которая жила по следующему адресу: Петербургская сторона, набережная Большой Невы, д. № 6, кв. № 43; фамилия ее Анна Евсеева, если не ошибаюсь, впрочем. У нее остались на сохранении некоторые из моих вещей, а именно: книги, лампа, керосиновая кухня, гимнастические гири, коньки, небольшой саквояж, подушка, анатомические инструменты…
Вот список книг, которые я Вам советую непременно прочитать: чтение их расширит Ваш умственный кругозор и будет весьма полезно для Вашего развития:
1) История, этнография, социология, критика: Кольб. "История культуры"; Бокль. "История цивилизации"; Луи Блан. "История Французской революции"; Минье. "Французская революция"; Шерр. "Комедия всемирной истории"; Тэн. "Париж и провинция"; В ер морель. "Деятели 48–51 годов"; Миртов. "Исторические письма"; Костомаров. "Русская история"; Мордовцев. "Политические движения русского народа"; его же "Гайдаматчина"; Тиссо. "Страна миллиардов"; Мэкри. "Американцы у себя дома"; Жакольо. "Порт в человечестве"; Трэнч. "Очерки ирландской жизни"; Тэн. "Очерки Англии"; Спенсер. "Изучение социологии"; его же "О воспитании"; Милль. "О свободе", Милль "Подчинение женщины"; Лавеле. "Первобытная собственность"; Сочинения Добролюбова, Писарева, статьи Михайловского в "Отечественных записках". Из журналов: "Отечественные записки", "Слово".
2) Естествознание и медицина.
Дарвин. "Происхождение видов", "Происхождение человека"; Сеченов. "Физиология растительных процессов"; Тиндаль. "Теплота", "О свете" и др.; Mocco. "Слуги желудка"; Португалов. "Вопросы общественной гигиены"; Жюль Сир. "О питании"; Реклам. "Популярная гигиена".
Достаточно на первый раз и это прочитать. Желаю, чтобы Вам возвратилось Ваше прежнее веселое настроение, а также и счастливого пути… Пишите про свое житье-бытье, про свои планы и пр. Я на днях послал прошение в комиссию Сената о том, чтобы меня выпустили на поруки… Будь мой брат теперь в России[3], я надеюсь, что он выхлопотал бы мне поруки.
До свидания! Ваш преданный друг — Николай Кибальчич".
Поразительное письмо для двадцатичетырехлетнего человека, находящегося в заключении и ожидающего многолетней ссылки на северную каторгу, — такой приговор суда пророчили ему киевские следователи. Нет, невозможно до конца постигнуть этого человека!
Во-первых, тон: спокойный, шутливый, чуть-чуть иронический. Чувствуются сила и уравновешенность духа. Никакого сомнения, ни тени страха. И нет даже намека на ожесточение или тем более жажду мщения. Характерно, что на прогулках в тюремном дворе Лукьяновского замка у заключенных, уже побывавших в ссылке, Николай Кибальчич интересовался одним: есть ли на каторге возможность доставать нужные книги, заниматься практической медициной и производить химические опыты. Судя по всему, в ссылке он намеревался осуществить программу "хождения в народ".
Во-вторых, какой круг интересов! И каков накал интеллектуальной работы!
Вряд ли перечисленные книги Кибальчич читал в заключении, во всяком случае, большинство из них им были основательно проштудированы (он все делал основательно) до ареста, в Петербурге, и он называет их по памяти. Из этого перечисления можно точно вывести, что интересовало и волновало будущего "техника" "Народной воли" в те годы. Прежде всего история и социология с проекцией в кульминационные моменты исторического процесса, революции и народные восстания (тут следует, очевидно, вспомнить, о чем писал гимназист Коля Кибальчич в журнале "Винт": бунты на Руси под предводительством Разина и Пугачева).
Притом грозные события анализируются на примерах ведущих стран мира: Франции, Англии, США, России. Анализируются и ищут философского осмысления как у материалистов, так и у мыслителей идеалистического толка. Второй интерес Кибальчича в приведенном списке — мораль и личность; личность в истории. Наконец, профессиональный интерес — медицина. Нет сомнения: Николай Кибальчич по-прежнему намеревается стать врачом.
Наконец, третье. Очень интересно упоминание в письме о гимнастических гирях и коньках. Во многих воспоминаниях современников, написанных и сразу после драматических событий, о которых рассказывается в этой повести, и по прошествии многих лет, Николай Кибальчич выглядит не приспособленным к жизни, физически слабым. Вряд ли это соответствует действительности. Скорее всего современников вводило в заблуждение внешнее поведение Кибальчича. Он всегда — это надо трижды подчеркнуть — всегда! — был погружен в свои размышления, работа мысли шла непрерывно, не прекращаясь ни на секунду, отсюда полное отсутствие интереса к "мелочам жизни", замедленность реакций на внешние раздражители, от которых обычные люди заводятся, как говорится, с полуоборота. На самом деле Николай Кибальчич был физически сильным человеком, с детства он овладел всеми видами крестьянских работ и любил их. Он понимал, что для напряженной умственной деятельности нужны силы, и поэтому всегда заботился о своем физическом развитии, с удовольствием занимался гимнастикой, любил дальние прогулки, и, можно предположить по письму, катание на коньках и упражнения с гирями в режиме его жизни тоже были регулярными…
…В кабинете уже было светло.
"Нет, письмо писал не террорист, не изготовитель адских снарядов. Письмо это — мыслителя, ученого, философа. Да, да! Именно так! Где же момент перелома? В доме предварительного заключения, куда Кибальчич привезен для суда? На самом суде, когда оглашается этот смехотворный приговор: один месяц заключения? Но ведь, выйдя на свободу, Николай Иванович делает две — две! — попытки восстановиться в Медико-хирургической академии!
Вот! Прошение Кибальчича на имя начальника академии Быкова о восстановлении в студентах. И что же Быков? Немедленно — а как же? — запрос в Третье отделение: "Бывший студент Медико-хирургической академии Николай Кибальчич обратился ко мне с просьбой о принятии его вновь в число студентов… Имею честь покорнейше просить Третье отделение почтить меня уведомлением — нет ли препятствий к удовлетворению просьбы означенного лица". Резолюция Мезенцева: "Едва ли удобно разрешить?"
Колебался, что ли? Почему резолюция в вопросительной форме? Перестраховка? Зато следующая резолюция на запросе Быкова второго лица, секретаря Мезенцева, человека решительного: "Отвечать отрицательно".
И вот готов официальный ответ за подписью третьего лица, чинуши-исполнителя: "Господин главный начальник Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии признает со своей стороны необходимым отклонить ходатайство сына священника Николая Кибальчича о принятии его снова в число студентов Медико-хирургической академии".
Ах, тупицы! Безмозглые, озлобленные и трусливые тупицы!
Вот и второе прошение Кибальчича о восстановлении в академии. Все по проторенной дорожке: запрос Быкова в Третье отделение, оттуда, судя по датам, быстрый категорический ответ: "Отказать согласно резолюции генерал-адъютанта Мезенцева".
Владимир Николаевич быстро ходил по своему кабинету. В окна уже заглядывало утреннее солнце.
"Если бы, господа, вы восстановили Кибальчича в академии, сегодня он и другие не оказались на скамье подсудимых, возможно, был бы жив ваш обожаемый монарх, а мне не пришлось бы защищать Николая Кибальчича. Судить же, господа, надо вас! Да, милостивые государи, — вас!"
Но еще не все знал адвокат Герард о своем подзащитном…
Второе их свидание двадцать четвертого марта состоялось рано утром, в семь часов тридцать минут, — так было назначено подполковником Никольским.
— Вот! — Не поздоровавшись, Кибальчич протянул Герарду несколько листов исписанной бумаги. — Мой проект. Спасибо, Владимир Николаевич, что договорились с начальством о бумаге. Без вашей помощи… Берите, берите! — Герард взял листы и прочитал заголовок, подчеркнутый жирной чертой: "Проект воздухоплавательного прибора". — И у меня к вам, Владимир Николаевич, вторая настоятельная просьба. — Щеки Кибальчича пылали, под глазами означились тени, резче проступали морщины на лбу. — Последняя просьба. Мой проект нужно немедленно передать экспертам-специалистам. Очевидно, необходимо создать комиссию, Владимир Николаевич! Это надо сделать сегодня, завтра… Это очень важно. Для меня. — Николай Кибальчич помедлил. — И для человечества.
— Я исполню все, что от меня требуется, Николай Иванович. — Однако в то мгновение адвокат Герард не понимал своего подзащитного. Послезавтра начинается суд, а он… проект!
— Я должен знать мнение специалистов, — сказал Кибальчич, — до исполнения приговора над нами.
Его голос звучал спокойно. Однако по спине Герарда пробежал холодок. Чего-то он не мог постичь во всем происходящем. "Проект! При чем тут!.. Когда нужно делать все возможное, чтобы спасти жизнь!"
— Однако, Николай Иванович, давайте вернемся к делу.
— Теперь я весь в вашем распоряжении. — И Кибальчич легко, радостно улыбнулся. — Располагайтесь, Владимир Николаевич, поудобней.
Герард сел на кровать.
— Я возвращаюсь к вчерашнему вопросу. Борьба с правительством посредством тактики террора… Когда вы пришли к этому?
Окончательно я уяснил для себя, что террор — единственное средство борьбы с самодержавием, весной 1878 года. Я был доставлен для суда из Киева в Питер, в дом предварительного заключения. Кстати, как сообщил полковник Никольский, меня и, очевидно, всех моих товарищей по процессу сегодня переводят в этот знаменитый дом…
— Каким образом уяснили? — перебил Герард. — Можно поточнее?
— Каким образом? Я… Не только я, мы все еще с семьдесят пятого года поняли: власть, Александр Второй не пойдут ни на какие демократические уступки, не допустят мирной пропаганды наших идей среди народа. Преследования и аресты начались сразу. Моя судьба — вам пример….
— Но ведь в своей агитации вы призывали к насильственной борьбе, к революции!
— Да. И практика показала: крестьянство не готово пойти за нами. Вот вам, Владимир Николаевич, две причины, приведшие нас к террору: ответ на репрессии правительства и стремление малой кровью, убийством царя и крупнейших сатрапов империи, разбудить народ для достижения конечной цели.
— И что же, — не удержался Герард, — разбудили? — Он увидел застывшее бледное лицо Кибальчича и, устыдившись, заговорил быстро: — Простите, Николай Иванович, вы и сейчас думаете, что террор… дает результаты, к которым вы стремились?
— Увидим. — В голосе Кибальчича послышалась непреклонность. — После первого марта страна еще в шоке. Отзовется, Владимир Николаевич. Мы изложили свои требования Александру Третьему. Быть или не быть террору в дальнейшем — решать царю и правительству. Что же касается самой тактики террора… Ее считают единственно правильной все члены Исполнительного комитета, вся "Народная воля". А я член партии и подчиняюсь ее дисциплине.
И все-таки, Николай Иванович… Вы и сейчас сторонник тактики террора?
— Сейчас? — Кибальчич быстро прошелся по камере. — У меня появились сомнения. Впрочем, не сегодня, не после первого марта.
— Вот как? — вырвалось у адвоката Герарда. — Когда же?
— К нашему делу, Владимир Николаевич, это не имеет никакого отношения. Это только мое. Что вас еще интересует по существу моей защиты на суде?
Развивать тему о тактике террора дальше Кибальчич отказался.
"Почему?" — недоумевал Герард.
Они проговорили еще около часа. Владимир Николаевич, уже контурно выстроив в уме свою защитительную речь, уточнял частности и детали.
— Не забудьте о моей просьбе, — сказал на прощание Кибальчич. — Приговор специалистов о проекте для меня важнее, чем приговор суда.
— Все сделаю, Николай Иванович. — Но снова адвокат Герард не понимал своего подзащитного. "Как можно сие говорить? При чем тут сейчас какой-то проект? Или поза?.."
"Что получается? Двадцать седьмого марта 1878 года Кибальчича привозят из Киева в Петербург, помещают в камере дома предварительного заключения, а первого мая уже суд. Значит, тридцать четыре дня…"
Владимир Николаевич, сидя в кресле своего кабинета и рисуя на листе гербовой бумаги остро заточенным карандашом веселых чертиков, не хотел верить в то, что ему открылось.
"Выходит, чуть больше чем за месяц в мировоззрении моего подзащитного происходит этот губительный переворот: он отказывается от тактики мирно просвещать народ, жить и работать среди него и встает на позиции террора. Все это за время пребывания в доме предварительного заключения? Но так не бывает…"
Между тем адвокат Герард был абсолютно прав.
Как уже говорилось, к моменту появления Кибальчича в северной столице "процесс 193-х" закончился, но почти все, кто оказался на скамье подсудимых, оставались в доме предварительного заключения, дожидаясь высылки в места заключения. Администрация под давлением общественности пошла на некоторые уступки, и на короткое время в тюрьме установился "республиканский строй". Кибальчич сказался в центре жарких дебатов и споров. Он, пожалуй, единственный еще тут верил в "мужика-коммуниста" и возможность мирной пропаганды в народе. Все прошедшие через "процесс 193-х" отказывались от старой тактики, были разочарованы в самой идее "хождения в народ" — и главное, все сходились на том, что мирно и свободно работать среди крестьянства не даст правительство: в этом все они убедились на собственном опыте. И значит, новая тактика — политическая борьба с правительством и как самая действенная мера этой борьбы — террористические акты. Идея "малой крови" в достижении цели…
Трудно, мучительно, хотя по времени действительно "быстро", Кибальчич переходил в новую веру.
Если бы история сохранила нам эту переписку!
У Кибальчича появился оппонент в спорах, жилец соседней камеры — Екатерина Константиновна Брешко-Брешковская, приговоренная к каторжным работам на пять лет и убежденная сторонница тактики террора. Между ней и Кибальчичем завязалась переписка-полемика. Несколько десятков писем, длинных и обстоятельных, написал Екатерине Константиновне Кибальчич, отстаивая свои позиции и постепенно отступая под натиском аргументов в пользу новой тактики. Наверняка влияла на Николая Ивановича вся атмосфера дома предварительного заключения в тот переломный в его жизни месяц…
Впоследствии Брешко-Брешковская говорила в своих воспоминаниях об этой необычной тюремной переписке: "…Разбирая эволюцию своего миросозерцания, перебирая хотя и постепенную, но крупную душевную ломку, оставляя позади себя теорию мирной пропаганды и склоняясь все больше и больше в сторону чисто революционной борьбы, Кибальчич, как человек с глубокой натурой, переживал тогда очень трудный, очень тяжелый и потому всецело захвативший его период развития… По мере того как Кибальчич отвоевывал своей упорной работой мысли одно положение за другим, он становился все ближе к нам".
Уже приводившиеся слова Николая Кибальчича были в последней короткой записке, которую получила от него Екатерина Константиновна перед отправкой на каторгу. Помните? "Даю слово, что все свое время, все мои мысли я употреблю на служение революции посредством террора".
Выбор был сделан. Решение принято бесповоротно…
…Двадцать пятого марта третья — и последняя — встреча Владимира Николаевича Герарда со своим подзащитным состоялась уже в доме предварительного заключения. Адвокату и раньше приходилось бывать у своих подзащитных в этой главной политической тюрьме России, появившейся на Литейном проспекте в середине семидесятых годов, когда старые тюрьмы Петербурга уже не могли вместить всех арестованных за революционную деятельность.
И всегда этот дом угнетал Владимира Николаевича, угнетал своими огромными размерами, металлическими гулкими лестницами, висячими коридорами, вереницей десятков окованных железом дверей на каждом этаже черной краской, которой были покрыты полы и стены камер.
И когда в такой камере Герард увидел Николая Кибальчича в арестантской одежде, сердце его на мгновение замерло, он окончательно ощутил теперь: передним смертник, обреченный, и ничего сделать невозможно… Чудес не бывает.
А Кибальчич встретил его радостно, полный непонятного возбуждения, порыва, нетерпения. В таком состоянии своего подзащитного Владимир Николаевич видел впервые.
— Как? Что? — буквально набросился на него Кибальчич. — Говорите скорее!
— Простите, Николай Иванович… Вы о чем?
— Как о чем?! — воскликнул в крайнем изумлении Кибальчич. — О моем проекте. Что эксперты? Когда я буду знать их мнение?
— Ах, вот в чем дело… — И только сейчас Владимир Николаевич Герард вдруг понял все до конца. — Ваш проект, Николай Иванович, — заговорил он теперь с твердой убежденностью, — через шефа жандармов генерала Комарова передан… будет передан на рассмотрение технической комиссии, которая и даст свое заключение…
— Когда же? Когда? — нетерпеливо, страстно перебил Кибальчич.
— Я думаю, скоро… На этих днях…
Дело в том, что вчера, выйдя от Кибальчича с его проектом, адвокат, перед тем как передать эти пять листов бумаги, исписанных твердым, убористым почерком, подполковнику Никольскому вместе с просьбой своего подзащитного, лишь бегло пробежал их, особо не вникая в суть. Показалось все это странным, даже нелепым: летательный аппарат, как поднять человека в атмосферу, какие-то цилиндры, медленно горящий спрессованный порох… Чудачество? Бравада? Может быть, какое-то нарушение психики? И только сейчас он понял, почувствовал, осознал: эти пять страниц "Проекта воздухоплавательного прибора" — дело жизни Николая Кибальчича. Ведь так он и сказал ему в их первую встречу.
"Тогда почему-то я не придал значения этим словам…"
— Николай Иванович, мне надо задать вам еще несколько вопросов по существу нашего дела. Времени почти нет: на встречу дан час. И все-таки… Растолкуйте мне в двух словах суть вашего проекта.
Через час дверь камеры открылась. В ее проеме стояли охранник и подполковник Никольский.
— Господин адвокат, — в голосе подполковника было плохо скрытое раздражение, — время аудиенции истекло.
Владимир Николаевич медленно шел за охранником, в широкой спине которого ощущались тупость, грубая сила, несокрушимость данности бытия, ниспосланного свыше в дом предварительного заключения.
В сознании адвоката Герарда звучали слова Николая Кибальчича: "Через всю свою жизнь, через сомнения, препятствия, нехватку времени — проклятую нехватку времени! — через все тернии я шел к этой идее, к материализованному воплощению этой идеи. Она не должна исчезнуть вместе со мной".
"Она не исчезнет! — думал под грохот металлических шагов Владимир Николаевич Герард. — Она не исчезнет…"