ТРИБУНАЛ

Дурно обращаться с беззащитными заключенными — ниже достоинства немецкого солдата. О подобных случаях нужно немедленно сообщать и наказывать виновных самым суровым образом.

Рудольф Гесс, 10 апреля 1934 г.

— Да благословит тебя Бог в ближайшее воскресенье, — говорит Порта, наступив на ногу швейцару, когда входит вместе с Малышом в «Кемпински»[38], где собирается отпраздновать день рождения.

— Это моя сестра, — говорит он швейцару, указывая на даму с пышными формами.

— Значит, меня трахает мой братец, — восторженно кричит она через переполненный зал.

Малыш усаживается перед стойкой на два табурета.

— По одному на каждую половинку, — говорит он бармену, потом заказывает двойную порцию водки и бутылку красного вина. Запрокинув голову, с громким хлюпаньем осушает рюмку. — Повтори, пожалуйста, — просит он с любезной улыбкой.

Эта сцена повторяется восемь раз. Затем происходит что-то, чего впоследствии объяснить не может никто. Во всяком случае, у дамы в длинном зеленом платье на голове оказывается корзина, полная рыбы.

Малыш хватает чашку с джемом и бросает в лицо метрдотелю, тот отвечает ударом бутылкой пива по голове. Малыш мстит за себя, вонзив ему в руку вилку. Метрдотель, крича, как сумасшедший, выбегает с торчащей из руки вилкой на улицу.

Дама с пышными формами хватает одного из официантов за мужское достоинство и крепко сжимает.

Официант издает пронзительный вопль и садится, подняв к горлу колени.

Другой официант выходит из кухни, вальсируя, с большим блюдом айсбайна[39]. Все ножки взлетают к потолку и падают на ближайшие стопы, а официант летит головой вперед под другой стол.

Компания в вечерних одеждах широко раскрывает глаза и отчаянно пытается уйти с пути Малыша, который прет через ресторан, словно сталинский танк, экипаж которого решил выиграть войну в одиночку.

Малыш слышит оглушительный грохот и не сомневается, что вот-вот умрет. Однако ничего серьезного. Он неуверенно поднимается на ноги, бьет кого-то по лицу и, шатаясь, идет в кухню, где Порта ожесточенно спорит с поваром. Вдвоем они превращают кухню в груду обломков.

Когда приезжает полиция. Малыш с Портой уже в «Кривой собаке» на Жандарменмаркт, где говорят, что «Кемпински» штурмовал батальон английских десантников.


Когда мы вернулись, лейтенант Шульц не терял времени. Не прошло и часа, как он побывал у NSFO[40]. Во всех углах ропщут на злобного офицера-нациста. Двое финских егерей предлагают надавать Шульцу пинков в пах и передать его русским.

— Пойду, отстрелю ему кое-что, грозится Порта, вытаскивая наган из желтой кобуры.

— Никуда ты не пойдешь, — бесцеремонно решает Старик. — Не будем соваться в офицерские дрязги.

— Он мог донести и на кого-то из нас, — возбужденно протестует Порта. — Этот Шульц тот еще мерзавец.

— Может, и так, — бездушно отвечает Старик, — но ни на кого из нас он не доносит! Если за офицера нужно отомстить, пусть другие офицеры делают это сами!

— Черт с ним, — сдается Порта, — но если этот охламон как-нибудь окажется перед дулом моего автомата, вы увидите, как он лишится своего мужского достоинства!

— Это убийство, — возмущенно кричит Хайде.

— Нет, черт возьми, — яростно отвечает Порта. — Доносчик не человек!

Мы долго обсуждаем лейтенанта Шульца. Когда дискуссия в сауне финских егерей заканчивается, ясно одно: Шульцу незачем беспокоиться о своей старости.

Пока мы разговариваем, Малыш надпиливает крестообразно концы трех пуль. Разрывные пули проделывают в теле человека громадные дыры.

На другой день за оберстом Фриком является майор из полевой жандармерии; обер-лейтенанта Вислинга забирают, когда он занят техобслуживанием. Обоих сажают в «Юнкерс-52» и отправляют в Шестую армию в Мюнстер, где они предстанут перед трибуналом.

Окончательный приговор откладывается до тех пор, пока не будут получены показания от других членов боевой группы. Тем временем обоих арестантов отправляют в военную тюрьму в Торгау; там их определяют в обувную команду ко многим другим, находящимся в предварительном заключении. С теми, которым вынесен приговор, обращаются гораздо суровее.

Всем людям в обувной команде каждое утро выдают по десять пар новеньких, твердых, как железо, армейских сапог из пахучей желтой кожи. Команда марширует в каждой паре по часу. И строевым шагом, и бегом. Круг за кругом по громадному плацу. Когда истекает час, раздается пронзительный свисток, и все быстро переобуваются в новую пару. Затем: «Ша-агом марш!»

Так продолжается без перерыва с пяти утра до девяти вечера. Кое-кто падает в обморок. Ступни распухают и превращаются в куски кровавого мяса. Водяные мозоли лопаются, появляются новые. На это не обращают никакого внимания. Понятия жалости в Торгау не существует. Это военная тюрьма, известная своей строгостью, и тюремщики гордятся своей репутацией.

— Марш, марш, лодыри! — орет фельдфебель, стоя на ящике посреди плаца. — По-вашему, это строевой шаг? Выше, выше ноги, ублюдки! Тяни носок! Руки поднимаются до пряжки ремня и четко опускаются вниз! Я сказал, четко!

Генерал-майор падает. Он пожилой человек, попал сюда с теплого местечка в отдаленном гарнизоне.

На него сыплются ругательства и проклятья, но он продолжает лежать. Требуется холодная струя из пожарного шланга, чтобы поднять его на ноги.

— Тебе — дополнительный час маршировки, — веселым тоном распоряжается фельдфебель. — Когда избавишься вместе с потом от лени, будет легче.

И генерал-майор продолжает разнашивать жесткие сапоги, чтобы солдаты в окопах не испытывали неудобств.

Ежевечерне с девяти до десяти вечера вся команда сдает десять пар разношенных сапог на интендантский склад и получает десять пар жестких. К следующему вечеру они должны быть разношены.

Перед оберстом Фриком бежит фельдфебель с красными погонами, политический заключенный. Позади — ефрейтор с зелеными, уголовный, а позади ефрейтора — артиллерист с фиолетовыми, религиозный сектант. За ним — ротмистр с белыми, саботажник. Людей с белыми погонами в команде много. Черные погоны лишь у двоих. Эти люди оскорбили фюрера, им наверняка будет вынесен смертный приговор. Оба моряки.

Через полтора месяца пребывания в обувной команде оберст Фрик еле жив. Ступни его распухли и представляют собой куски кровавого мяса. В тюремном лазарете ему ампутируют два пальца. Обер-лейтенант Вислинг со сломанными ребрами и сотрясением мозга лежит на соседней койке. Он слишком часто падал в обморок на плацу. Ефрейтор, который командовал маршировкой, пребывал в дурном настроении. Но заключенным не позволяют оставаться в лазарете надолго.

Хромая, с искаженными от боли лицами, оба офицера являются в оружейную мастерскую для временной легкой работы, от которой любой заключенный в Торгау предпочел бы уклониться.

После двух недель работы в мастерской их отправляют в команду выздоравливающих, где муштра идет с раннего утра до позднего вечера.

На одной из окружающих плац стен написано большими белыми буквами:

GELOBT SEI, WAS HART MACHT[41]

Во всех военных тюрьмах не было ничего хуже появления Железного Густава. Этот внушавший ужас гауптфельдфебель из Торгау ходил по лазарету бесшумно, словно ангел возмездия. Его одинаково страшились и заключенные, и служащие. Опытные люди, проведшие долгое время по ту или другую сторону запертых дверей, утверждали, что если Железный Густав смотрел на человека больше трех минут, несчастный падал замертво. Взгляда холодных, голубых глаз Железного Густава было достаточно, чтобы кровь застыла в жилах. Необычным у этого невысокого, крепко сложенного, жестокого гауптфельдфебеля был голос, напоминающий звучанием треск ломаемых сухих палочек. Он всегда употреблял как можно меньше слов. Но каждое слово содержало в себе столько, сколько целая книга. Понять слова, вылетавшие из сурового рта Железного Густава, мог даже умственно отсталый глухонемой. Он никогда не кричал, как другие унтер-офицеры. Если ты не стоял вплотную к нему, то мог не расслышать, что он говорит. Но в этом не было необходимости.

Существует рассказ о парализованном унтер-офицере, который лежал там в лазарете. Военная медкомиссия из Берлина объявила его полностью парализованным. Поэтому было принято решение помиловать его и отправить домой. Это было так потрясающе необычно, что даже заключенные, услышав эту весть, стучали по решеткам камер. Однако накануне перед отправкой парализованного унтера домой Железный Густав решил пойти посмотреть на человека, покидавшего Торгау таким необычным образом.

В надвинутой на глаза фуражке он бесшумно вошел в палату и встал над паралитиком, который при одном только виде Железного Густава стал еще более парализованным, чем раньше.

Губы Железного Густава разомкнулись и выпалили в парализованного унтер-офицера три слова:

— Смирно! Ша-агом марш!

То, чего вся медкомиссия при всех своих медицинских познаниях не смогла вылечить, гауптфельдфебель из Торгау вылечил за тридцать одну секунду.

Совершенно парализованный человек спрыгнул с койки, словно горный козел, выбежал из палаты, пробежал через плац в канцелярию тюрьмы, там свел, щелкнув каблуками, парализованные ноги и громко прокричал:

— Заключенный номер двести двадцать шесть выздоровел!

С тех пор Железный Густав постоянно посещал неизлечимых пациентов, на которых врачи махнули рукой.

Железный Густав мог лечить не только людей. Он мог также ставить на ноги лошадей и мулов, когда ветеринары были беспомощны.

Поздним вечером, когда арестантские роты возвращались в Торгау, их встречал Железный Густав, одетый в белый мундир, который носил и зимой, и летом. Он говорил, что солдату никогда не бывает жарко или холодно. Погода для него не имела значения.

Говорят, он никогда не замечал, зима на дворе или лето.

Дневные занятия арестантским ротам приходилось завершать, маршируя вокруг Железного Густава, который громко пел:

Es ist so schön, Soldat zu sein![42]

Из всех песен Железный Густав любил только эту.

Однажды субботним утром для оберста Фрика и обер-лейтенанта Вислинга пребывание в Торгау оканчивается. Их забирают, когда арестантская рота исполняет свои обязанности.

В тюремной канцелярии ждут трое полицейских вермахта[43]. Они молча покидают Торгау. Вечером прибывают в Берлин, и их передают на вокзале вооруженной армейской охране.

Комендант станции, ротмистр, которому значительно больше лет, чем оберсту Фрику, чувствует себя несколько растерянным. Будь у этих людей звания пониже, он знал бы, что с ними делать. В камеры, пока их не заберут. Вместо этого он предлагает им сигары и по бокалу вина, хотя гостеприимство и запрещено уставами.

В десять часов вечера раздается сигнал воздушной тревоги. Все спешат в бомбоубежища. Смущенный ротмистр с неловкостью говорит оберсту и обер-лейтенанту, что при попытке к бегству будет вынужден применить оружие.

— Извините, но таков приказ, — объясняет он, показывая малокалиберный пистолет для парадов, вряд ли способный причинить вред на расстоянии более полуметра.

Прямо над зданием станции рождественской елкой вспыхивает целеуказывающая бомба, воздух дрожит от рева двигателей бомбардировщика.

В бомбоубежище они жмутся друг к другу. Ротмистр сел между двумя арестованными и обращается к ним «товарищи».

Затем появляются бомбардировщики. Железнодорожные рельсы неузнаваемо искорежены, тяжелые товарные вагоны летят по воздуху, словно теннисные мячи. Железнодорожник пролетает над товарной станцией и разбивается о памятник павшим в Первую мировую войну.

По улицам льется пылающий фосфор. Человеческая плоть полностью сгорает в нем. Люди задыхаются в подвалах. Жертв в Берлине этой ночью много.

Грохочут зенитки, взрываются бомбы. Иногда зенитчики попадают в самолет, и он взрывается громадным звездным дождем высоко над городом.

В бомбоубежище ротмистр объясняет оберсту, почему ему нравится музыка Сибелиуса.

Обер-лейтенант Вислинг сидит с закрытыми глазами и думает о прошлом. Вспоминает то время, когда учился в Потсдаме в военной школе номер один, хорошеньких, податливых девушек на скамьях в Сан-Суси. Содрогается и проклинает себя. Теперь для него все кончено и лишь потому, что ледяной ночью за Полярным кругом он откровенно выразил свои чувства.

Нужно было скрывать их, как майор Пихль и остальные, тогда у него мог быть шанс пережить войну. Теперь нет ни единого шанса. Даже самый глупый солдат в армии понял бы, к чему это приведет. Неизвестно только, повесят его или расстреляют. Военных обезглавливают редко. В основном так казнят гражданских. Расстрел или повешение все-таки лучше.

Оберсту Фрику при выходе из тюрьмы вернули монокль, он задумчиво протирает его, потом вставляет в глазницу. Осматривает ротмистра, тот выглядит слишком старым и непригодным носить мундир.

— Сибелиус, конечно, великий композитор, только разбираюсь я в этом плохо. Я профессиональный военный. Четырнадцати лет пошел в кадетское училище, и у меня не было времени заниматься музыкой.

Их разговор прерывает протяжное, пронзительное завывание. Налет окончился. Это сигнал отбоя воздушной тревоги.

По всему Берлину горят пожары. Едкий, дурно пахнущий дым окутывает город.

— Улетают, проклятые воздушные бандиты, — ярится пожилой фельдфебель войск местной обороны с партийным значком на груди. — Убивать невинных женщин и детей, вот это они могут!

Ему никто не отвечает.

«C'est la guerre», сказал бы Легионер.

На миг оберсту Фрику приходит мысль о бегстве. Нокаутировать старого ротмистра легче легкого. В горящем городе повсюду паника. Будет достаточно времени скрыться, прежде чем полиция возьмет себя в руки и начнет преследование. Друзей в Берлине у него много, и хотя укрывательство может стоить им жизни, они наверняка помогут ему. Всего по одной ночи у каждого, потом в Оснабрюк, оттуда в Голландию и установить связь с голландским Сопротивлением. Один из его друзей так и сделал. Дезертировал во время наружного дежурства в Гермерсхайме[44]. Если человек может найти укрытие в голландском Сопротивлении, у него есть неплохая возможность уцелеть.

Он ищет взглядом какое-нибудь оружие и останавливается на настольной лампе ротмистра.

Обер-лейтенант Вислинг, щурясь, смотрит на него. Они мгновенно понимают друг друга. Между кабинетом ротмистра и большим станционным залом охраны нет, зал переполнен спешащими людьми. Если они дойдут до зала, то окажутся в безопасности. Это будет похоже на прыжок в болото, грязь окутает и скроет их.

А затем через один из выходов на горящие улицы.

На спинке стула висит ремень ротмистра с кобурой. «Ею нужно забрать», — думает оберст. Кивает Вислингу, который встает якобы для того, чтобы размять ноги. И, дрожа от напряжения, тянется к лампе. Едва касается ее, дверь распахивается, входит юный лейтенант в каске, за ним пятеро вооруженных автоматами пехотинцев. Входят они с таким же грохотом, как идущий в атаку танк «тигр».

Лейтенант энергичен и деятелен. Его светло-голубые глаза блестят на грязном, закопченном лице. Он небрежно подносит два пальца к краю каски и указывает подбородком на двух офицеров, глядящих на него в изумлении.

— Это они? — грубо рычит лейтенант.

— Да, — отвечает ротмистр, нахлобучивая в смятении фуражку. — Эти двое господ ждут вас!

— Господ — это хорошо, — усмехается лейтенант, доставая из кобуры большой «парабеллум» и наводя его на двух арестантов. — Ничего не имею против. Господа, — трубит он через нос, покачивая в руке пистолет, — должен предупредить вас, что при попытке к бегству эта штука выстрелит! Не думайте, что сможете совершить самоубийство, пытаясь бежать от нас! Вы будете не первыми, кому я попал в копчик.

Он усмехается, как рычащий волк. Явно привык иметь дело с арестованными.

«Странно, что он не из полиции вермахта», — думает обер-лейтенант Вислинг, глядя на белый ремень лейтенанта, но вспоминает, что в пехоте служат и лучшие, и худшие офицеры. Там можно найти как благородного человека, так и последнего негодяя.

— Пойдем, что ли? — усмехается лейтенант, нетерпеливо чуть сгибая и разгибая колени. — По-дружески, разумеется! Поторапливайтесь, господа! Давайте кончать с этим. Мы предпочитаем не находиться в вашем обществе дольше, чем необходимо.

Возле вокзала их ждет крытый брезентом грузовик.

— В машину! — грубо приказывает лейтенант.

— Куда мы едем? — спрашивает оберст Фрик.

— Заткнись, — рычит молодой солдат и бьет его прикладом автомата.

Грузовик с головокружительной скоростью несется по Берлину, сворачивает в ворота помпезного здания Верховного главнокомандования вермахта на Бендлерштрассе, там арестованных ведут в подвал. Там их с грубой любезностью приветствует обер-ефрейтор. Он тоже пехотинец. Им приходится сдать все личные вещи: ремни, подтяжки, шнурки из ботинок. Чтобы не повесились и не избежали трибунала.

— Только раскройте рот, мы пересчитаем вам все зубы, — обещает зверского вида старый солдат с эмблемой СА[45] на нагрудном кармане.

Через десять минут за ними приходят снова и ведут наверх.

Восседающий с надменным видом за письменным столом толстый майор из горнострелковых частей представляется обвинителем на их процессе. Несколько секунд рассматривает обоих, будто скотину, которую собирается купить. Переворачивает несколько листов в лежащей перед ним папке и с довольным выражением лица откидывается на спинку стула.

— Господа, я решил сделать все возможное, чтобы вас осудили по статье 91-а. — Щелкает пальцами. — То есть мы намерены добиться вашей казни, и я почти уверен, что вас повесят. Вы совершили постыдное преступление на Северном фронте. Если вся армия последует вашему примеру, мы вскоре проиграем войну. Но, слава богу, в великой немецкой армии таких, как вы, единицы. Вы будете повешены.

Майор нежно проводит рукой по золотому партийному значку на груди.

— Знаете, что человек может умирать в петле до двадцати минут? — спрашивает он с сардонической улыбкой. — С вами, надеюсь, это продлится вдвое дольше. Мой долг — присутствовать при всех казнях, к которым я имею отношение как обвинитель. Обычно я их не посещаю, но в вашем случае это доставит мне громадное удовольствие. Охрана! — кричит он так, что его голос разносится по всему зданию.

В кабинет испуганно входят двое пехотинцев в полной уверенности, что заключенные напали на обвинителя.

— Уведите от меня этих негодяев! — истерично вопит майор. — Бросьте их в самую худшую камеру!

Камеры в подвале здания на Бендлерштрассе похожи на клетки в зоопарке. Толстые вертикальные прутья отделяют их от коридоров, по которым беспрерывно ходят охранники.

— Свиньи, гнусные свиньи, — шепчет артиллерист-гауптман в камере по соседству с оберстом Фриком. Лицо его распухло от побоев. Один глаз заплыл.

— Что это с вами? — негромко спрашивает оберст. Тело его начинает дрожать.

— Они избивали меня, — шепчет артиллерийской офицер. — Выбили зубы, пропускали через тело электрический ток. Хотят, чтобы я признался в том, чего не совершал.

— Где мы находимся? — с любопытством спрашивает обер-лейтенант Вислинг.

— Третье подразделение армейского трибунала, отдел четыре-а, подчиняется непосредственно начальнику управления военной юстиции, — отвечает некий штабс-цальмейстер[46]. — Не ожидайте ничего хорошего! Обращение здесь грубое. Я провел тут три недели. Будто живешь на вокзале. Впечатление такое, что под трибунал идет половина армии. Скоро никого не останется. Говорят, солдат у нас не хватает, а мы расстреливаем своих быстрее, чем русские.

— Что вы сделали? — спрашивает оберст Фрик, глядя на казначея.

— Ничего! — отвечает тот.

В камере напротив слышится приглушенный смех.

— Где еще встретишь невиновных людей, как не в тюрьме, — язвит обер-ефрейтор.

— За что вы здесь? — спрашивает оберст морского офицера, корветтен-капитана, который сидит в своей камере, беззаботно мурлыча под нос. Левый глаз у него выбит, осталась только красная впадина.

— За пение, — бодро отвечает морской офицер.

— Пение? — удивленно переспрашивает оберст.

— Я сказал именно так.

— За это не могут сажать в тюрьму, — говорит оберст.

— Еще как могут, — отвечает моряк. — Могут посадить и за меньшую провинность.

И начинает негромко петь:

Wir werden weitermarschieren

Wenn Scheisse vom Himmel füllt.

Wir wollen zurück nach Schlickstadt,

Denn Deutschland ist der Arsch der Welt!

Und der Führer kann nicht mehr![47]

— Господам с дубовыми листьями на воротниках[48] моя песня не понравилась. И теперь меня, видимо, повесят.

— Не может быть! — изумленно восклицает оберст. — Людей не вешают за такую ерунду!

— В данном случае вешают, — улыбается морской офицер. — Я пел эту песенку, стоя на мостике своей подводной лодки, когда мы вернулись после налета на базу в Бресте. Моего старпома тоже ждет виселица. Он спросил большого эсэсовского чина, который приехал поздравить нас с возвращением, жив ли еще Grofaz[49].

— Был пьян? — удивленно спрашивает оберст Фрик.

— Нет, просто полюбопытствовал. Какую попойку мы бы закатили, если б кто-нибудь подложил бомбу под Гитлера, пока мы сражались с англичанами!

Разговор прерывает пронзительный вой сирены воздушной тревоги.

По коридору бежит фельдфебель.

— Всем лечь на пол, руки на затылок! В таком положении вы в безопасности от шрапнели. Тот, кто встанет, будет беспощадно расстрелян! — орет он.

Здание сотрясается от взрыва. Свет гаснет, вся тюрьма погружается в темноту. Время от времени свет осветительной бомбы падает на испуганные, пепельные лица.

Тюрьму окутывает гнетущая тишина. Потом слышится грохот взрывающихся бомб. Кажется, они падают градом возле Шпрее. С потолка сыплется побелка. Кажется, что идет снег. Позвякивают разбитые стекла. Течет пылающий фосфор.

Берлин стонет в смертных муках. Непрестанно грохочут крупнокалиберные зенитки на Бендлерштрассе.

— Помогите, помогите, выпустите меня! Мама! Мама! — раздается пронзительный голос ребенка.

— Заткнись, гаденыш! — раздается грубый, командный голос. — Лежи на полу!

Слышатся два выстрела. Загорается лампа. Сдавленная брань, и опять все тихо.

Это час смерти. Смерть за стенами. Смерть внутри стен. Она торопится повсюду. В движении или скорчась в углу, каждый чувствует близость ее холодной тени.

Одни привыкают к ней и становятся флегматичными. Другие сламываются и попадают в унылый сумасшедший дом. Кое-кого утихомиривают ружейными выстрелами. Нервы натянуты до предела по всему городу, в тюрьмах, лазаретах, бомбоубежищах, на улицах, в подводных лодках, в пропахших маслом кабинах танков, в казармах учебных подразделений. Куда ни взгляни, безраздельно правят смерть и страх.

Протяжный вой сирены возвещает конец воздушного налета, но передышка длится всего несколько часов. Потом бомбардировщики с белыми звездами или красно-бело-синими кругами на крыльях появляются снова.

Берлин в огне.

По улицам грохочут пожарные машины. Но им не справиться со своей задачей. Изо дня в день берлинская пожарная служба борется с пожарами от зажигательных бомб.

Из коридора слышится беспокойный, раздражающий шум. Позвякивают ключи. Железо лязгает о железо.

— Проклятье! Этот мерзавец повесился!

— Избавил нас от хлопот, — слышится другой грубый голос. — Поставить бы их всех к стенке и расстрелять из пулемета!

В восемь часов первые заключенные отправляются в трибунал. Под вечер появляется взвод солдат, чтобы увести приговоренных. Больше приговоренные не вернутся. Что происходит с ними, никто не знает.

Однажды утром вызывают оберста Фрика и обер-лейтенанта Вислинга. Четверо солдат ведут их в суд и запирают поодиночке в тесные камеры.

Перед тем, как предстать перед судом, им разрешают недолго поговорить с защитником, дружелюбным пожилым оберст-лейтенантом[50].

— Многого сделать для вас не могу, — говорит он, пожимая им руки. — Но правила требуют моего присутствия. А как вам известно, мы питаем громадное почтение к порядку и правильности.

— Это предварительное слушание? — с надеждой спрашивает оберст Фрик.

— Какое чувство юмора, — громко смеется оберст-лейтенант. — Предварительное слушание? Его нет в процессуальных нормах, тем более в таких делах, как ваше. Все совершенно ясно, результат давно предопределен. Я очень бы удивился, если б ваш приговор не был подписан кригсгерихтратом[51]. Вы не выполнили приказ фюрера и сознались в этом! Хотел бы я видеть защитника, который мог бы что-то сделать для вас! Курите? — протягивает он золотой портсигар оберсту. — Заседание начнется в десять часов. — Смотрит в окно. Там хлещет дождь. — Обвинитель хочет, чтобы вас повесили. Но, думаю, вы это знаете. Я попытаюсь добиться расстрельного приговора. Поскольку у вас много наград, думаю, мне это удастся. К наградам еще существует какое-то почтение, хотя уже появляются обвиняемые, награжденные Рыцарским крестом. Всего полгода назад это было бы невероятно. Господи, посмотрели бы вы на себя! У вас не было возможности побриться и выгладить мундиры? Вид такой, будто вы прямо из траншей. Это произведет скверное впечатление на председателя суда.

— Мы не можем ни побриться, ни умыться, — уныло говорит обер-лейтенант Вислинг.

— Очень жаль, — говорит оберст-лейтенант. — Все идет к черту. Иногда у нас бывает до двадцати смертных приговоров за день. Вчера приговорили трех генералов. Не думайте, что мне это нравится! Но я вынужден! Я солдат! — Он хлопает себя по ноге. Звук гулкий. Неестественный. — Киевский котел, — печально улыбается он. — Я командовал батальоном в моторизованном пехотном полку.

— Фронтовой офицер? — спрашивает без интереса оберст Фрик.

— Да, — вздыхает оберст-лейтенант, — скоро никого из нас не останется. — Снова смотрит в окно на дождь, хлещущий по стеклам. — Grofaz не сможет выиграть эту войну.

— Трагедия, — негромко произносит оберст.

— Трагедия? Почему? — спрашивает защитник. — Мы, немцы, похожи на голодных собак, бегущих за колбасой, свисающей у них перед носом. Пытаемся схватить ее, но никак не схватим!

— Много времени займет эта юридическая процедура? — нервозно спрашивает оберст.

— Десять минут, от силы двадцать. Судьи очень заняты. Сегодня предстоит рассмотреть много дел. Ваше не особенно сложное. Вам было б незачем являться в суд, если б этого не требовали правила. Фельдфебель из охраны мог бы несколько дней назад сказать вам об исходе.

— Тогда нам вполне можно бы вернуться в свои камеры и обойтись без этого спектакля, — считает обер-лейтенант Вислинг.

— Нет, тут вы ошибаетесь. Вы забыли о правилах. Никто из немцев не нарушает правил. Правила и статьи — жизненная необходимость, — говорит защитник серьезным тоном.

Полицейский вермахта открывает дверь и громко щелкает каблуками.

— Что ж, давайте с этим кончать, — вздыхает защитник, поднимаясь на ноги.

В зале суда холодно. Адольф Гитлер смотрит со стены на обвиняемых. Это не предвещает ничего хорошего. Кажется, что громадный портрет живой и испускает эманацию беспощадного самооправдания.

Обвинитель занимает место за столиком слева от председателя суда. Раскладывает перед собой несколько документов. Их немного, однако для смертного приговора достаточно.

Входят трое офицеров-судей. Отдают портрету Гитлера нацистский салют.

Обвинитель сразу начинает орать. Именно это от него и требуется. Лицо ею становится лиловым. Голос повышается до самой высокой октавы.

— Эти изменники, — кричит он, — пытались вонзить нож в спину нашим сражающимся на передовой солдатам! Они совершили чудовищное преступление. Они не просто изменники, но и обыкновенные убийцы, которые отдали раненых немецких героев в руки советских недочеловеков — и совершили это гнусное преступление лишь для того, чтобы спасти свои жалкие шкуры. Кроме того, они пытались убедить других немецких солдат принять участие в их преступной деятельности. Когда от их отвратительного предложения отказались, этот негодяй-оберст приказал доблестным немцам принять участие в преступлении и бросить раненых, будто кучу отбросов. Я требую, чтобы оба обвиняемых были приговорены к смерти по статье 91-а: неповиновение приказам и содействие противнику; статье восьмой, пункт два: предательство народа и безопасности государства; статьям семьдесят третьей и сто тридцать девятой, пункты три и четыре: государственная измена. Я не прошу принять во внимание статью сто сороковую: дезертирство. Сожалею, что нет более тяжкого наказания, чем смертный приговор. В данном случае он слишком гуманный.

Трое офицеров-судей что-то чертят на лежащей перед ними бумаге, не пытаясь скрыть, что находят скучным этот процесс, и слушают обвинителя лишь, в пол-уха.

Обвинитель садится и с улыбкой кивает защитнику.

Защитник несколько секунд перебирает документы. Потом медленно встает, одергивает мундир, проводит по седеющим волосам холеной рукой с маникюром и по-товарищески улыбается обвинителю и председателю суда.

— Я прошу суд принять во внимание награды обвиняемых офицеров и их преданность долгу, отраженную в их предыдущих послужных списках. Прошу суд с милосердием отнестись к их преступлениям.

Он снова садится, избегая укоризненного взгляда оберста.

— Хотят обвиняемые сделать какое-нибудь заявление в свою защиту перед вынесением приговора? — спрашивает кригсгерихтрат, нетерпеливо взглянув на свои часы.

Оберcт Фрик встает и начинает объяснять безнадежность положения в том полярном аду.

— Вы попусту отнимаете у суда время, — резко обрывает его кригсгерихтрат. — Бросили вы раненых немецких солдат на милость русских, да или нет? Дали вы приказ своему подразделению отступать, да или нет?

Оберcт понимает, что противостоять этой холодной логике невозможно.

— Да, — отвечает он и грузно садится.

— А вы, — кригсгерихтрат указывает подбородком на обер-лейтенанта Вислинга, — заявляли откровенно, что согласны со своим командиром?

— Все это судопроизводство представляет собой смесь правды и лжи, бесчестное жонглирование фактами, — пронзительно выкрикивает Вислинг. — Я отказываюсь признавать эту пародию на правосудие! Это бойня! Любой уважающий себя судья постыдился бы присутствовать на ней!

— Сядьте и замолчите! Такого негодяя в этом зале еще не было, — кричит обвинитель, побагровев от злости.

Кригсгерихтрат кивает и перешептывается со своими помощниками. Потом негромким, любезным голос начинает читать документ, который лежал перед ним на протяжении всего процесса:

— За трусость, оскорбление фюрера, главнокомандующего великой немецкой армией, содействие противнику и неисполнение приказов оберст Герхард Фрик и обер-лейтенант Гейнц Вислинг приговариваются к смертной казни через расстрел. Их права, гражданские и военные, навсегда утрачиваются. Вся их собственность подлежит конфискации именем государства. Оба обвиняемых разжалуются в рядовые и лишаются всех полученных наград. Приговор должен быть приведен в исполнение в кратчайшее время. Ввиду ранее проявленного мужества обвиняемым разрешается обратиться за помилованием в Верховное командование вермахта, район обороны третий, Берлин-Шпандау.

Кригсгерихтрат снимает очки в золотой оправе, глядит на приговоренных с ледяным равнодушием и подает знак стоящим у двери полицейским вермахта.

Те привычно срывают погоны и награды с мундиров приговоренных. В последнюю очередь — орлов с правой стороны груди.

— Уведите их, — рычит кригсгерихтрат, размахивая руками так, будто отгоняет мух.

— Вам повезло, ребята, — замечает один из полицейских, когда осужденные снова находятся в камерах.

— Повезло? Как это понять? — равнодушно спрашивает обер-лейтенант Вислинг.

— Вам разрешили подать прошение о помиловании, — весело усмехается полицейский. — Поэтому проживете еще несколько дней, может быть, даже недель. Иначе вас расстреляли бы через два дня. Мест в тюрьме у нас маловато, поэтому мы исполняем приказы, как только получаем! Ну что ж, у вас будет время подумать. Ответственный генерал сейчас где-то в России, так что, может, не скоро получит ваши прошения, и кто сказал, что он найдет время читать их? У него наверняка есть более важные заботы, чем двое туристов на небо, а когда ваши бумаги вернутся, кто знает, что здесь может произойти? События сейчас разворачиваются быстро. Иван наступает!

Heute sind wir roten

Morgen sind wir toten[52], —

Негромко напевает он под нос. — Рядовой Фрик и рядовой Вислинг вернулись с судебного заседания, — докладывает он, щелкнув каблуками, дежурному унтер-офицеру.

— Полагаю, вернулись не для освобождения? — саркастически усмехается дежурный, ставя в книге арестованных против их фамилий большой красный крест. Знак смерти.

— В известном смысле да, — весело отвечает полицейский. — Головы долой, и в землю к кротам!

— Детки, детки, — говорит дежурный унтер-офицер, давая обоим по сигарете, — радуйтесь, что вам позволили подать прошения о помиловании. Иначе бы вам уже завтра утром стоять у столбов. Мы собираем большую партию туристов. Не говорите, что мы, пруссаки, не гуманны. Протяните руки, ребята. Вам нужно быть в наручниках. Таковы правила. Те, кто утратил право носить голову на плечах, должны быть скованы.

Вислинг устало кивает. До него начинает доходить положение дел. Желудок его сжимается, рот заполняется желчью.

— В углу есть ведро, — говорит дежурный, которому известны эти симптомы.

Вислинг успевает подбежать к ведру, и его рвет.

Рано утром их выводят из камер и защелкивают наручники на заведенных за спину руках.

Грузовик полон заключенными, они сидят на скамьях поперек кузова. Двое грузных полицейских вермахта с автоматами наготове взбираются на задний борт. При малейшем шевелении среди заключенных они орут.

В трибунале люфтваффе в Темпельхофе они забирают трех летчиков и солдата-зенитчика. По ткани мундиров видно, что летчики — офицеры. Их награды и погоны сорваны.

Они едут по Берлину мимо Плётцензее, где государственный палач ежедневно занят у своей гильотины.

Грузовик с громыханием едет по Александерплатц. Штаб-квартира полиции почернела от дыма.

В эсэсовских казармах на Гросс-Лихтерфельде они забирают двух приговоренных офицеров-эсэсовцев.

— А ну, пошевеливайтесь! Мы спешим! — орут полицейские вермахта, помогая им подняться ударами прикладов.

Заключенные тоскливо смотрят на полные прохожих улицы. Из-за угла выезжает трамвай. Его звонок кажется музыкой свободы.

— Куда нас везут? — шепотом спрашивает оберст Фрик сидящего рядом заключенного, разжалованного морского офицера.

— Заткнись, свинья, — орет от заднего борта полицейский, — а то я вобью зубы тебе в глотку!

И заносит автомат так, словно готов немедленно исполнить свою угрозу.

Грузовик трясет на неровной мостовой. Обгорелые развалины усмехаются дождевым тучам. Некоторые еще дымятся после ночных пожаров. Повсюду выкапывают трупы из заваленных подвалов.

До зубов вооруженные патрули СС крадутся по закопченным улицам, высматривая мародеров. Если кого схватят, участь его решается быстро. Веревки у эсэсовцев есть, а фонарных столбов в Берлине множество.

Группа женщин у мясной лавки с любопытством смотрит вслед грузовику, который сворачивает к тротуару, объезжая воронку от бомбы посреди дороги.

Полицейским вермахта на заднем борту эта поездка как будто нравится. Сопровождение заключенных считается легкой обязанностью. Это обычный наряд, такой же, как обучение новобранцев, доставка боеприпасов или обмундирования и снаряжения. Некоторые годами несут охрану возле штабов, казарм, вокзалов и аэродромов. Множество солдат, пехотинцев, артиллеристов, танкистов сражается на фронте. Стреляют, убивают, лишают жизни тем или иным способом. Полицейские вермахта сопровождают заключенных. Это гораздо приятнее, чем воевать в грязных траншеях.

Обер-лейтенант Вислинг наблюдает за ними, полуприкрыв глаза. Он снова думает о побеге. Было бы нетрудно сбросить этих толстых, самодовольных полицейских через задний борт и бежать со всех ног, но проблема заключается в том, чтобы добраться туда. Нужно перебраться через три скамьи. Заключенные сидят тесно, и полицейские застрелят его, не испытывая угрызений совести, раньше, чем он доберется до первой. Он решает проползти между ногами других заключенных и начинает сползать на дно кузова. Сосед сразу же понимает замысел Вислинга и прикрывает его, но ползти, когда руки в оковах за спиной, труднее, чем представлялось. Он добирается только до второй скамьи, когда грузовик сворачивает в зарешеченные ворота казарм пехотного полка «Великая Германия». Казармы превратили в военную тюрьму, потому что все тюрьмы переполнены. Хотя по количеству тюрем Германия уступает только России, сейчас их не хватает. Но поскольку катастрофически не хватает и новобранцев, у властей есть возможность использовать пустые казармы для этой цели. Нет ничего невозможного для Бога и германской нации.

Грузовик резко останавливается, заключенные падают со скамей. Это спасает Вислинга от разоблачения. Он чуть не плачет от разочарования, когда другие заключенные помогают ему подняться.

— Вылезайте, мерзавцы, — кричат полицейские, зверски колотя их прикладами автоматов. — Поживее, ублюдки! Вы что, в доме отдыха?

Повсюду крики и вопли, угрозы и брань. Охранники прежде всего должны быть жестоки с заключенными. Иначе приятная жизнь в казармах может скоро окончиться. Только заключенные не понимают этого, но они отребье Третьего рейха.

Заключенные бегут по плацу, позвякивая оковами. Из-под их ног поднимается пыль.

— Живее, живее, раз-два, раз-два! — орет фельдфебель полиции вермахта, колотя длинной палкой ближайших заключенных.

Несколько старых рядовых с любопытством смотрят в открытые окна. Нового в этом зрелище ничего нет, но все же может произойти что-то необычное. Оберcт Фрик падает ничком и разбивает лицо о землю плаца; удержаться от падения он не может, так как руки за спиной в оковах, но пинки и удары прикладами быстро поднимают его. Заключенный в немецкой военной тюрьме удивительно быстро приучается подниматься на ноги без помощи рук. Окриками и бранью арестантов гонят вокруг плаца. Еще один из них падает ничком и разбивает лоб об острый камень. Из глубокой раны по лицу его течет кровь.

— Вставай, паршивый тюфяк! — рычит унтер-офицер полиции вермахта. — Кто, черт возьми, приказал тебе ложиться? Живее, пес! Належишься, когда мы нашпигуем тебя свинцом, скотина!

Принимает их тонкогубый лейтенант полиции вермахта. Он еще почти мальчик, с пушком на щеках. Но глаза его горят фанатизмом. Гиммлеровский выкормыш наихудшего разбора[53].

Оберcт смотрит на него с дурным предчувствием. По горькому опыту он знает, что эти юнцы самые опасные. Они боятся показаться недостаточно жестокими и остервенело идут на все, чтобы заглушить собственный страх.

— Кто ты? — спрашивает юнец-лейтенант угрожающим голосом, указывая на одного из злополучных заключенных в строю.

— Майор фон Лейснер, четыреста шестидесятый пехотный полк.

Лейтенант изо всей силы бьет старшего офицера по лицу, и тот пошатывается, едва не теряя сознания.

— Как твоя фамилия? — вопит лейтенант срывающимся голосом.

— Рядовой фон Лейснер!

Кулак вновь обрушивается на лицо разжалованного майора, который по возрасту годится лейтенанту в дедушки.

— Герр лейтенант, осел! Не видишь моего звания? Пятьдесят приседаний! В темпе!

— Рядовой фон Лейснер, герр лейтенант, есть пятьдесят приседаний!

Лейтенант с важным видом переходит к следующему заключенному, словно эпизода с майором и не было.

Следующий заключенный тоже получает удар кулаком. Лейтенант неизменно находит причину для этого. Заключенный может кричать слишком громко или недостаточно громко, или ответить неправильно. Когда он заканчивает обходить строй, у всех заключенных лица в крови. Потом становится перед строем и слегка сжимает руки в кожаных перчатках.

— Те, кому дозволено подать прошение о помиловании, два шага вперед марш! — кричит лейтенант высоким мальчишеским голосом. Пересчитывает вышедших и сравнивает результат со своим списком. — В четвертый блок, — резко приказывает он.

Несколько рычащих унтер-офицеров ведут этих людей в четвертый блок. Набрасываются на них, будто голодные хищники. Истеричные команды, рычанье и крики оглашают городок.

Юнец-лейтенант петушком обходит оставшихся. Тех, кто не вправе подать прошение о помиловании.

— Наслаждайтесь солнышком, — язвит он. — Завтра утром мы сотрем вас с лица земли! Приговоренные к обезглавливанию, шаг вперед!

Выходит офицер-артиллерист. Рослый, начинающий полнеть, с болезненным лицом.

Лейтенант смотрит на него, как змея на кролика.

— Офицер запаса, — замечает он с коварной усмешкой.

— Так точно, герр лейтенант.

Лейтенант разбивает ему переносицу краем своей каски. Хлещет кровь.

— Этот негодный преступник пытается мне лгать, — кричит он, негодующе вскинув руки. — Присваивает себе звание, на которое не имеет права! Вниз лицом, обезьяна!

Бывший офицер-артиллерист падает ничком, как подкошенный, разбивая незащищенное лицо о землю.

— Молодец! — довольно смеется юнец-лейтенант.

Полицейские подобострастно смеются вместе с ним.

Весь плац бурлит весельем. Даже любопытные рядовые в казарме охраны улыбаются.

— Рядовой Шрёдер, разжалованный обер-лейтенант запаса, приговоренный к смерти за неисполнение приказаний, прибыл в ваше распоряжение, герр лейтенант!

— О, это уже лучше, — улыбается юнец с садистским дружелюбием. — И чем рядовой Шрёдер занимался в гражданской жизни?

— Я учитель.

— Так, так! — В светло-голубых глазах лейтенанта появляется опасный блеск. Безо всякого предупреждения он бьет заключенного ногой в пах и тыльной стороной ладони по лицу. — Рядовой-учитель смеет стоять вольно, вот как? Этот негодяй думает, что он снова в сельской школе, где может делать все, что угодно, с беззащитными детьми фюрера. Нет, мой дорогой друг, он в преддверии смерти, ждет своей очереди на гильотину! Убери отсюда эту тварь, — приказывает он одному из унтер-офицеров. — Меня тошнит от его вида!

Юнец-лейтенант еще час развлекается, мучая заключенных, но потом этот мрачное представление прекращает майор, вернувшийся с ежедневной утренней верховой прогулки в Тиргартене. Лейтенант получает жуткий разнос. Он вынужден стоять по стойке «смирно», глядя в глаза нервозной лошади майора. Представлять собой воплощение жалкого комплекса неполноценности. Вся его надменность улетучилась.

Майор не уезжает, пока заключенных не уводят во второй блок — преддверие ада, где те, кто не вправе подать прошение о помиловании, ждут расстрела.

Майор снова смотрит сверху вниз на лейтенанта и слегка склоняется над шеей лошади.

— У вас нет второй пуговицы, герр лейтенант, — ревет он, похлопывая хлыстом по блестящему голенищу. — В пятнадцать ноль-ноль явитесь в выступающую на фронт роту. Там недостает командира взвода. Вас устраивает это назначение?

— Так точно, герр майор!

— Я так и думал, — рычит старший офицер, снова похлопывая хлыстом по сапогу. — На Южном фронте вы найдете достаточное применение своей избыточной энергии. Знаете, куда отправляется маршевый батальон?

— Никак нет, герр майор!

— На помощь окруженным под Черкассы. Постарайтесь принести честь своему полку и заслужить Железный крест.

Майор пришпоривает лошадь, которая нервозно подрагивает и брызжет пеной в лицо лейтенанту. Она скачет через плац, словно бы внутренне улыбаясь. У военных лошадей развивается превосходная интуиция, которой их гражданским собратьям никогда не достичь.

Пока майор не скрывается из виду, лейтенант не смеет изменить позу и утереть пену с лица.

— Проклятая еврейская лошадь, — бранится он, — газовая камера по тебе плачет!

Лейтенант плетется в расположение роты и укладывает ранец. То, что не входит туда, бросает в огонь, лишь бы никому не отдать.

В маршевом батальоне его встречает худощавый обер-лейтенант, учиняет ему разнос и предсказывает неприятное будущее. Лейтенанта назначают начальником секции снабжения, это явное понижение в должности. Другие офицеры, ветераны-фронтовики, не замечают его.

Три недели спустя блиндаж обрушивается и погребает лейтенанта. Никто не берет на себя труда откопать его. Служба юнца на передовой длилась двадцать пять минут.

Заключенные сдают мундиры на интендантский склад и получают робу из красного тика. Их сковывают по рукам и ногам короткими стальными цепями. Потом им сбривают волосы, чтобы они полностью осознали свое жалкое положение. Кажется, их презирают даже сторожевые собаки: когда возле них появляется красная куртка, они рычат, обнажая клыки. Цепи ножных кандалов специально настолько короткие, чтобы заключенный был вынужден скакать, как воробей. Хуже всего — лестницы, подниматься и спускаться по ним — сущая пытка. А охранники непрерывно кричат:

— Быстрее, быстрее!

Оберcт Фрик падает первым, взбираясь по крутой лестнице. Пинки и удары прикладами беспощадно обрушиваются на его спину и почки.

— Черт возьми, да он разлегся на ней! — кричит фельдфебель, жестко прижимая дуло автомата к затылку бывшего оберста. Оберcт полумертвым добирается до камеры, где уже находятся восемь его товарищей по несчастью, одетых в робу из красного тика с желтыми номерами на груди.

В камере с него снимают ручные кандалы, ножные оставляют.

— И это наши соотечественники, — стонет оберст, обессилено садясь на деревянный табурет. Уныло смотрит на сокамерников.

— Хуго Вагнер, — представляется старший из них, прямой человек с суровым лицом. — Рядовой, в прошлом генерал-лейтенант, командир дивизии. Осужден по статье 91-б. Думаю, это все объясняет. А вы? Повешение или расстрел?

— Расстрел, — отвечает Фрик с таким равнодушием, что даже сам ему удивляется.

— Значит, вам повезло. Меня должны повесить! Однако надеюсь, что мой приговор изменят на расстрел, пока не слишком поздно.

Дверь открывается с громким лязгом, фельдфебель бросает на маленький стол лист бумаги и карандаш.

— Вот тебе, — рычит он, глядя на Фрика так, словно само его присутствие является оскорблением. — Пиши прошение о помиловании. Я приду за ним через двадцать минут. Чтоб к этому времени оно было кончено! Ясно? Ты пишешь не автобиографию! Не забывай этого, тварь!

Он захлопывает дверь с такой силой, что с потолка сыплется штукатурка.

— Слава Богу, — бормочет с облегчением оберст Фрик. — Наконец-то я могу объяснить, что произошло в действительности. Все мое дело — сплетение лжи, где события истолкованы вкривь и вкось.

— В таком тоне писать не советую, — предостерегает бывший командир дивизии. — Это лишь вызовет раздражение, и генерал, даже не дочитав вашего прошения до середины, откажет в нем и подпишет приказ о вашем расстреле. В вас или в вашем конкретном деле совершенно никто не заинтересован, и если вас помилуют, в чем я сомневаюсь — звание у вас слишком высокое, — то исключительно потому, что вас можно использовать для какого-то дурно пахнущего дела. Совершенно не ради вас. Пишите так: разжалованный оберст горнострелковых войск, имя, фамилия, дата рождения, и адресуйте прошение ответственному за помилования генералу. Начинайте, отступив на два пальца от края, не забудьте этого. Затем дата, время, приговорен к смерти высшим трибуналом, Берлин. Потом просите, чтобы приговор был смягчен и заменен каторгой. Наконец тремя пальцами ниже: Берлин-Моабит, казармы пехотного полка, дату, хайль Гитлер и ваша подпись.

— Хайль Гитлер? — с удивлением переспрашивает Фрик.

— Думаете, эта форма приветствия изменена вашим смертным приговором? — улыбается бывший генерал-лейтенант.

Ровно через двадцать минут мрачный фельдфебель возвращается. Быстро просматривает прошение, удовлетворенно кивает и молча выходит из камеры.

— Думаете, у меня есть хоть какой-то шанс на помилование? — спрашивает Фрик с надеждой во взгляде.

— Естественно, нет. Люди получают помилование, но так редко, что всякий раз это становится сенсацией. Думаю, в вашем случае это исключено. Будь вы рядовым, обыкновенным новобранцем, у вас мог быть крохотный шанс, в зависимости от настроения генерала в этот день, но как у строевого офицера, приговоренного по статье 91-б, — ни малейшего! Вас расстреляют!

— Силы небесные, значит, подача прошения — лишь пустая трата времени? — говорит Фрик, и в душе его нарастает отчаяние.

— Вам не терпится расстаться с жизнью? — саркастически спрашивает генерал. — Благодаря прошению поживете подольше. С вами ничего не случится, пока оно не вернется обратно. Вас не уведут отсюда завтра утром в восемь ноль-ноль, как может случиться с любым из нас. В течение ближайших восьми суток вы не будете лежать в ужасе всю ночь.

— Отсюда уводят в восемь утра? — спрашивает Фрик дрожащим голосом. Он уже чувствует на себе холодную руку смерти. Вся камера веет страхом. Страх исходит от стен, опускается с потолка, поднимается с пола.

— Да, каждое утро ровно в восемь ноль-ноль вы будете слышать топот сапог и бряцание оружия в коридоре. Слышать, как открываются и закрываются двери камер. Ровно в одиннадцать, когда пробьют казарменные часы, в этот день бояться уже нечего. У нас остаются еще почти сутки жизни, и вся тюрьма облегченно вздыхает. Страх охватывает нас снова, когда наступает ночь и мы лежим в постелях. Самое худшее время — между четырьмя и восемью утра. Слышатся крики из других камер. Кое-кому удается совершить самоубийство, но да поможет им Бог, если попытка окажется неудачной и их вернут к жизни! Охранники воспринимают такие попытки очень остро. Их отправляют на передовую, если заключенный сумел избежать расстрела.

— А совершить побег нельзя? — спрашивает оберст, и лицо его оживляется.

— Совершенно невозможно, — со смешком отвергает это предположение генерал.

— А воздушные налеты? — упрямо спрашивает оберст. — Когда все в беспорядке?

— Беспорядка здесь не бывает, — улыбается генерал. — Охранники запирают камеры на два поворота ключа и садятся играть в карты. Случись прямое попадание бомбы, так что из этого? Противник просто приведет в исполнение наш приговор. Мы расходный материал. Будем израсходованы днем раньше или днем позже — какая разница? Важно только то, что мы мертвы и можно доложить, что приговор приведен в исполнение.

— Страшно, — говорит оберст, проводя ладонью по остриженной голове, — свыкаться с мыслью, что тебя поведут на убой, как скотину.

— Согласен с вами, — говорит генерал.

— Где совершаются казни?

— Где вы были, оберст Фрик? — саркастически спрашивает генерал. — Не знаете, как сейчас делаются дела в Германии? В Морелленшлюхте людей расстреливают группами. Главным образом за мелкие правонарушения.

— И вешают там же? — с содроганием спрашивает оберст.

— Конечно. Виселицы стоят рядами. Обезглавливание — единственный приговор, который военные власти попросили не приводить в исполнение на армейской территории. Это делают гражданские власти в Плётцензее. Казнь совершает главный палач. Те, кто приговорен к отсечению головы, уже отчислены из армии и считаются гражданскими.

Незадолго до отбоя в камеру вталкивают обер-лейтенанта Вислинга. Лицо его распухло и окровавлено. Он садится на пол и смотрит на обитателей камеры пустыми глазами. Почти все зубы у него выбиты, на одной коленной чашечке рана. Сломано несколько ребер. Он со вздохом жалуется на боль.

— Я бросился на дежурного офицера, хотел задушить его, — негромко объясняет Вислинг.

— Это было глупо, — говорит генерал. — Таким образом вы вредите только себе — и зачастую другим неповинным заключенным.

— Да, глупо, — соглашается Вислинг, осторожно ощупывая избитое тело.

— Здесь не так скверно, — объясняет генерал, укладываясь спать на влажном, с пятнами плесени матраце, набитом морскими водорослями. — Я побывал во многих местах, где гораздо хуже: в Торгау, Гермерсхайме, Глатце, форте Цитгау, на Адмирал Шрёдерштрассе. Эти тюрьмы — ад в полном смысле слова. Здесь, по крайней мере, нас оставляют в покое в камерах и мы получаем ту же еду, что и солдаты. Видели б вы, чем нас кормили в Гермерсхайме!

— Много времени вы провели в заключении? — с любопытством спрашивает оберст.

— Год и два месяца, но заключение скоро кончится. Я каждое утро жду, что меня выведут. Единственный мой шанс — это если война внезапно кончится и господа из другой военной полиции придут и выпустят меня.

— Война кончится еще не скоро, — уныло говорит один из заключенных.

— На Пенемюнде вовсю проводят эксперименты с новым оружием[54], — доносится из угла. — Это ужасное оружие, ни о чем подобном еще не слышали. Если гитлеровцы его получат, то выиграют войну.

— Я слышал об этом оружии, — говорит оберст. — Что-то связанное с тяжелой водой, которую доставляют из Норвегии.

— Я работал над ним, — говорит сидящий в углу. — Я химик, но, к сожалению, не научился держать язык за зубами. Потому и оказался здесь. Был чудесный вечер с большим количеством коньяка и красивыми девушками. Девушка, с которой я лег в постель, работала на гестапо. Гестаповцы появились на другой день, когда мы опохмелялись. Обходительные молодые люди в длинных кожаных пальто и шляпах с загнутыми спереди вниз полями. Показали овальный жестяной значок «Geheime Staatspolizei»[55] и вежливо приказали: «Будьте любезны, пройдемте с нами. Мы хотели бы выяснить одну мелочь!»

Сидящий в углу химик невесело смеется и тычет пальцем себя в грудь.

— Этой «мелочью» был я! Обращались они со мной сравнительно мягко. Все окончилось примерно через час. Допрос завершен! Через месяц десятиминутное судебное разбирательство, и вот я здесь!

В шесть ноль-ноль из коридора слышится стук жестяных ведер. По двери громко стучит ключ. Это сигнал подниматься с постели и складывать в стопу матрацы.

Вскоре появляется завтрак. Ломтик хлеба с кусочком маргарина и кружка жидкого, еле теплого эрзац-кофе.

Потом начинается ожидание. Тюрьма пахнет страхом и ужасом. Минутная стрелка на башенных часах движется крохотными рывками. Часы бьют восемь раз, и тут же раздается топот кованых сапог в коридоре. Отдаются отрывистые приказания. Сталь лязгает о сталь.

В камерах прекращаются все разговоры. Глаза неотрывно устремлены на серые двери. Первую партию уже уводят. По коридору катится гулкое эхо шагов.

Разжалованный врач разражается душераздирающим плачем.

— Возьми себя в руки, приятель, — грубо укоряет его генерал. — Слезы тебе не помогут. Будет только хуже. Плач раздражает охранников. Для сожалений уже поздно. Нужно было понять раньше, что такое ничтожество, как корабельный врач, не может безнаказанно критиковать Адольфа Гитлера. Что бы ты сказал, если бы какой-то преступник назвал тебя коновалом? Смеялся бы этой шутке?

В камере воцаряется гнетущая тишина. Поблизости звякают ключами и выкрикивают фамилии.

Самый младший заключенный в камере, ефрейтор всего семнадцати лет, подходит к двери послушать. Красная роба, одеяние смерти, свободно болтается на нем.

Бывший лейтенант окаменело сидит на койке рядом с генеральской и смотрит на дверь, будто загипнотизированный. Распахнется она с секунды на секунду? Выкрикнет обладатель зверского лица под стальной каской одну или несколько фамилий?

Он начинает всхлипывать, совершенно теряет контроль над собой и валится трясущейся массой. Его измучили три недели ожидания — каждое утро.

Генерал, годящийся ему в отцы, бросает на него взгляд.

— Прекрати эту ерунду! Выпрямись, приятель! Не забывай, что ты солдат, ты офицер! Встать, грудь вперед, живот втянуть! Да, это глупо, но помогает! Тебя учили этому в школе и в гитлерюгенде. Воспользуйся этой наукой! Что должно случиться — случится. Слезы ничего не изменят!

Лейтенант начинает кричать. Ужасно! Дико!

Генерал Вагнер хватает его за грудки и отвешивает несколько звонких пощечин.

— Встать, солдат! Взять себя в руки! — отрывисто приказывает он.

Лейтенант встает, вытянув руки по швам. Он бледен, как мертвец, но собирается с духом. Безумный блеск исчезает из его глаз.

Снаружи слышны шаги расстрельной команды. Они близко. Из камер раздаются хриплые вопли.

Дежурный фельдфебель ворчит и бранится.

— Не могу выносить этого, — шепчет химик. — Я сойду с ума!

— Что ты собираешься делать, приятель? — насмешливо спрашивает генерал Вагнер. — Броситься на землю перед расстрельной командой? Сказать, что невиновен и они не должны убивать тебя?

— О, Господи, хоть бы увели меня сегодня, — стонет в отчаянии химик. — Тогда все было бы кончено.

Он встает. Рот его представляет собой красное отверстие на лице. Не успевают другие броситься к нему, как он кричит:

— Уведите меня, проклятые убийцы! Убейте! Расстреляйте меня, нацистские сволочи!

Химика бросают на пол и наваливаются на него, чтобы заглушить своими телами вопли.

Заключенные со страхом прислушиваются у двери. Войдут охранники с их длинными палками? Шум в камерах строго запрещен. Вопли считаются шумом.

Вскоре химик утихает. Садится в угол, губы у него дрожат, как у испуганного кролика.

— Если кто-нибудь из вас, вопреки ожиданиям, выйдет отсюда живым, — негромко говорит генерал, — хочу попросить передать привет моей жене, Маргрете Вагнер, Дортмунд, Хохенштрассе восемьдесят девять. Скажите, что я умер достойно. Это поддержит ее. Объясните, что все мое имущество конфисковано германской государственной казной. Поэтому я не могу послать ей даже нашего обручального кольца.

Все заключенные повторяют адрес, чтобы он врезался в память: Маргрета Вагнер, Дортмунд, Хохенштрассе восемьдесят девять.

Генерал поднимает взгляд к запотевшему окну. Какое-то время молчит. Мысли его далеко, в Дортмунде, в Вестфалии.

— У меня такое ощущение, что за мной придут сегодня, — внезапно говорит он, оглаживая красную робу.

Но за генералом в тот день не пришли.

Часы на башне бьют одиннадцать раз. Вся тюрьма облегченно вздыхает. До восьми ноль-ноль завтрашнего утра еще долго.

— На прогулку, марш, марш!

В тюремных блоках раздаются пронзительные свистки. Повсюду поднимается шум.

Лязгают кандалы. Позвякивают ключи. Топают сапоги. Тяжело дыша, прыгают одетые в красное заключенные. Тех, кто упадет, безжалостно бьют прикладами.

Долго и злобно строчит автомат. Заключенный, пытавшийся заговорить с одним из товарищей по несчастью, падает в лужу крови. Его волокут, будто мешок, обратно в камеру. Голова его глухо постукивает о ступени лестницы.

— Грязная собака, свинья, — орут на него охранники. Ничего иного они в своей ярости не могут придумать.

Подбегает фельдфебель-медик, на боку у него сумка с красным крестом. Злобно смотрит на раненого заключенного.

— Бросьте это дерьмо на пол, — рычит он. — Я вдохну в этого ублюдка достаточно жизни, чтобы его можно было отнести к расстрельному столбу!

— Не одурманивай его, — угрюмо говорит один из охранников.

— И не подумаю, — отвечает фельдфебель-медик. — Я бы его кастрировал, будь моя воля!

Все трое громко смеются.

Плац полон людей. Приговоренные в красных робах смешиваются с обычными заключенными в серо-зеленых мундирах, которые чувствуют себя королями по сравнению с «красными».

— В колонну по три, ста-ановись! — кричит дежурный фельдфебель. — Шаго-ом марш! Соблюдать дистанцию, тюфяки! Песню!

Ich bin ein freier Wildbretzschutz

Und hab ein weit Revier,

So weit die braune Heide reicht,

Gehurt das Jagen mir…

Ich bin ein freier Wildbretzschutz…[56]

Прогулка всегда кончается всевозможными запугиваниями, в зависимости от настроения дежурного фельдфебеля.

Вторая половина дня проходит быстро. По плацу медленно ползут длинные тени, взбираются на стену напротив окна. Наступает вечер, затем ночь. Разговоры шепотом; голоса дрожат от страха. Смертный час близится.

Завтрак съедают в молчании. Аппетита почти ни у кого нет. С часовой башни вновь раздаются восемь смертных ударов.

Уверенные голоса отражаются от казарменных стен и проникают во все камеры.

Расстрельная команда идет в ногу по коридору. Тяжелые шаги приближаются к камере номер сто девять.

Девятеро заключенных затаивают дыхание. Приоткрыв рты, широко раскрытыми глазами неотрывно глядят на дверь. Они знают, что расстрельная команда остановилась напротив их камеры. Звякают тяжелые ключи. С пугающим, как выстрел, звуком ключ входит в замок. «Клик, клик», — издает он, дважды поворачиваясь.

Массивная дверь распахивается. В дверном проеме предостерегающе поблескивает каска. Ружейные приклады скребутся о бетон. Тишина, тишина, напряженная тишина.

Глаза на зверском лице под каской смотрят в камеру. Чью фамилию произнесет этот человек, раскрыв тонкие, бесцветные губы?

Генерал Вагнер делает полшага вперед, лицо его белеет, как мел. Губы почти фиолетовые. Страх смерти ползет по спине холодными мурашками. Он уверен, что будет названа его фамилия.

Химик и лейтенант вжимаются в угол. Маленький ефрейтор стоит за столом, рот его приоткрыт, словно он собирается издать вопль.

Дверь захлопывается. Это была ошибка. Кандидат на расстрел находится в соседней камере.

Долгий, завывающий вопль ужаса разрывает напряженную тишину. Кого-то волокут по бетонному коридору. Три железных прута на окне уже отбрасывают тень. Когда появится тонкая, как карандашная линия, тень от четвертого, будет одиннадцать часов, и жизнь начнется заново.

Атмосфера становится почти веселой.

«Ну же, ну», — думает оберст. Тень почти достигла раковины умывальника. Из дальнего конца коридора доносятся тяжелые шаги. Они быстро приближаются.

— Они больше никого не могут взять, — шепчет лейтенант, глядя в ужасе на то место, где появится четвертая тень.

— Скоро увидим, — спокойно отвечает генерал, делая два шага к двери.

Юный ефрейтор начинает конвульсивно всхлипывать. На него никто не обращает внимания. Каждый думает о себе.

«Тень, появись», — молит обер-лейтенант Вислинг. До одиннадцати часов не может быть больше нескольких секунд.

Тяжелые шаги неумолимо приближаются. Ни одни армейские сапоги в мире не издают такого зловещего звука, как немецкие. Они сделаны так, чтобы вселять страх и ужас в тех, кто его слышит.

Шаги минуют дверь. Чуть дальше по коридору слышится отрывистая команда. Шаги возвращаются. Топ! Топ! Топ! Замирают прямо напротив сто девятой камеры.

Что-то неладно. Четвертая тень уже ясно видна.

Заключенные глядят на нее, хватаются за эту тень, как утопающие за соломинку. После одиннадцати людей не забирают. Такого никогда не случалось. Почему должно случиться сегодня?

Пробейте, часы, ради бога, пробейте! Дайте нам еще день жизни! Жизнь так коротка, еще один день чудесный дар, даже в тюрьме.

Звякает ключ. Звук, с которым он входит в скважину, выматывает нервы. Этот звук может произвести только влюбленный в свое дело охранник.

Не успевает дверь распахнуться, как с часовой башни раздаются одиннадцать ударов. Ключ выходит из замка. Совершать казни после одиннадцати часов запрещено приказом.

По тюрьме разносится резкая команда.

— На пле-чо! Правое плечо вперед, марш!

Топ! Топ! Шаги удаляются по коридору и затихают.

— Господи Боже! — вздыхает химик в углу. — Ни за что не поверил бы, что человек может вынести такое, не лишившись разума. Неужели у них нет к нам никакого сочувствия?

— В Германии сочувствия не существует, — саркастически смеется генерал. — Но, по крайней мере, можно быть уверенными в одном. Завтра между восемью и одиннадцатью часами одного из нас заберут.

— Кого? — спрашивает лейтенант дрожащим голосом.

— Если ты очень смелый, постучи в опускную дверцу и спроси, — улыбается генерал. — Но могу уверить, что если тебя — завтра утром ты не сможешь подойти к расстрельному столбу без посторонней помощи!

— Подлые дьяволы, — яростно шепчет лейтенант.

— Дьяволы, — язвительно усмехается генерал. — А ты учился в военной академии! Дорогой мой молодой человек, они такие же дьяволы, как ты или я. Просто продукт военного обучения в Третьем рейхе. Будь же честен! Разве ты не восхищался этим обучением, пока не познакомился с немецкой системой военных трибуналов?

Лейтенант молча кивает, соглашаясь с генералом Вагнером. Он вполне мог быть здесь одним из офицеров охраны. Но по иронии судьбы один из приговоренных к смерти.

Обер-лейтенант Вислинг смотрит на генерала Вагнера. «Неужели этот человек сделан из твердого дерева и железа?» — думает он. Охранники определенно приходили за ним. Он давно перешел нормальный лимит времени для ношения красной робы и должен это знать.

— В тридцать четвертом году я последний раз участвовал в соревнованиях по стрельбе в Морреленшлюхте, — говорит оберст Фрик, глядя на серое окно. — Шел август, было жарко. Мы до отвала наелись перезрелых вишен, которые лежали толстым ковром под деревьями. Они осыпались от взрыва минометной мины. У нас разболелись животы…

Дверь распахивается с обычным стуком, испуганно входит новый заключенный.

— Фельдфебель Хольст, сто тридцать третий пехотный полк, Линц, Донау, — представляется он.

— Оберcт Фрик, пятый гренадерский полк, Потсдам, — печально улыбается оберст.

— Аристократы в красивых шляпах, — саркастически говорит генерал Вагнер. — Я не из столь престижной части. Одиннадцатый танковый полк, Падерборн.

— Я был в Падерборне, — говорит семнадцатилетний ефрейтор. — Пятнадцатый кавалерийский полк.

И щелкает каблуками. Он все еще. разговаривает с генералом, пусть даже разжалованным и приговоренным к смерти.

— Лейтенант Похль, двадцать седьмой артиллерийский полк, Аугсбург, — представляется испуганный молодой лейтенант.

— Какими официальными мы вдруг стали, — смеется Вислинг. — Ну что ж: обер-лейтенант Вислинг, девяносто восьмой горнострелковый полк, Миттенвальд.

— Знаете Шёрнера? — спрашивает генерал. — По-моему, он командовал вашим полком.

— Да, он был оберст-лейтенантом. Теперь он генерал-фельдмаршал[57], и ненавидят его не меньше, чем прежде, — с горечью улыбается Вислинг.

— Когда у нас проходили соревнования по стрельбе в Морелленшлюхте, — продолжает оберст Фрик, — ругаться запрещалось. Было важно, чтобы мы не нервничали, когда подойдет наша очередь. Мы наслаждались жизнью в Морелленшлюхте, но только в летнее время. Зимой там было очень холодно, ветрено. Казалось, холод приходил из России и держался среди тех искривленных деревьев.

— А теперь вам предстоит окончить жизнь в Морелленшлюхте, — сухо говорит генерал. — Знали вы, что во времена кайзера там тоже казнили солдат?

— Нет, понятия не имел.

— Это одна из самых удивительных черт в нас, немцах, — апатично вздыхает генерал. — Мы никогда ничего не знаем. Мы — нация в шорах. Бог весть, сколько невиновных людей было расстреляно в Морелленшлюхте.

— Когда расстреливают, больно? — неожиданно спрашивает юный ефрейтор.

Сокамерники удивленно глядят на него. Никто из них об этом не думал. Страх смерти был таким ошеломляющим, что ни один не задумывался о возможной физической боли.

— Думаю, ты ничего не почувствуешь, — уверенно отвечает генерал. — Одна пуля может убить мгновенно. Государство в своей щедрости дает тебе двенадцать!

— Я думаю, меня не расстреляют, — говорит с истеричной ноткой в голосе лейтенант. — Меня отправят в специальные войска. Я нутром это чувствую. Я это знаю. Когда узнают о моей специальности, то поймут, как я могу быть полезен в спецвойсках! Даю слово, что навещу вашу жену и передам ваше последнее сообщение, герр генерал. Я почитаю вас и восхищаюсь вами!

— Не нужно, — вздыхает генерал. — Это большой недостаток у нас, немцев, что нам вечно нужно кого-то почитать и за кого-то сражаться.

По коридору громыхает тележка с едой. Часы бьют восемь.

Команды, лязг оружия, крики и брань, позвякивание ключей. Тюрьма гудит от нервозности.

Теперь на полу снова три теневых полоски. Вскоре появится четвертая. Дверь со стуком распахивается.

— Пауль Кёбке, — рычит фельдфебель.

Химик, который не мог держать язык за зубами, поднимается на ноги.

— Нет, нет, — стонет он. — Это ошибка. Я здесь недавно. Это, должно быть, вас, герр генерал!

— Заткнись, Кёбке, — раздраженно гремит фельдфебель, делая шаг в камеру. — До генерала дойдет очередь, как и до всех вас. Сегодня твоя очередь, так что пошевеливайся! Группа попутчиков ждет.

Он так толкает Кёбке, что тот падает в руки двух унтер-офицеров, которые с отработанной легкостью надевают на него наручники.

— До скорой встречи, — ухмыляется фельдфебель, захлопывая дверь.

Загрузка...