ЛИРИЧЕСКИЕ МИНИАТЮРЫ

ТЕНИ СНА{211}

I. Земная весна

Зачем я люблю цветы у дорог, переплеск ручья через гладкий малахит моха и в зеленой тени шелестящий ливень? мяту и мед лугов, жужжание пчелы и сладкий ветер, что мнет шелк полей, и вопль волны? в синеве сверкание снегов из сырой земли? умильные лучи первых трав? и солнце, солнце?..

Тень чужого сна, ты сгинешь в неусловленный час с милой земли! Земная весна зовет осень и смерть… И снова брызжет — чужая весна. Преходящий, в неразгаданный час пройди на Запад. Восток червленеет для новых всходов.

II. Измена

Садовник убил лопатой слепого крота, чтобы крот не насыпал бархатистых горок в цветнике.

Пока садовник, еще до удара, бранился на крота, слепой крот не убегал: он царапался, доверчиво и смешно, кривыми лапками в свою землю, пахучую и сырую. Она же была ему, темному, родною темною матерью.

Когда садовник ударил крота, крот перевернулся на живот, его кривые лапы подергались, и он издох. И темная земля не защитила своего маленького темного сына.

Но кто мал и кто велик, кто зряч и кто слеп перед неисчислимым лицом Вселенной?

III. Глаза

Моя кошка принесла мне задушенного зайчонка.

Моя кошка — красивая и дикая охотница. Ее шерсть тигровая; ее широкие белые лапы упруги и мягки.

Она гордилась зайцем в зубах, и так как по вольной прихоти любила меня, то принесла мне свою добычу похвастаться ею.

И она глядела ярким взглядом в мой смущенный взгляд и тихо двигала сильным хвостом. Ее хризолитные глаза жили всею победою неведущего смерти места.

Но под ее головой висела другая голова, и другие глаза, как мутно-черные погасшие светильни, большим застылым взглядом вперились в мой испуганный взгляд.

IV. Агония

В ночной комнате лампада мерцает. Неутомимый маятник отбивает время в тишине. Серые сумраки, бледные отсветы, как воровские тени, скользят по одеялу и опять сбившейся простыне и по лицу старухи.

Тело утомилось своею душой, потому что всю долгую жизнь душа волочила его, упирающееся, куда оно не хотело. И душа устала от своего болящего тела; сырой червь, всю жизнь оно тягчило солнечный лет бабочки.

Настал воровской час предсмертной муки — час, разрешающий загадку сна.

Сижу у черного окна. Слушаю долго-долго трудящееся дыхание умирающей, и вижу корчи боли в бедном теле, и слышу предсмертный стон ее души. Еще уцепилась душа у неведомого порога, еще зовет муку на борьбу со смертью…

Гляжу с любовью в мутные глаза…

Хочу быть сильною против страдания.

О, Боже! Не убоюсь смерти себе, ни жизни; но за нее как сотворю молитву «Да будет воля твоя»?

V. Бунт{212}

Стук, стук, стук… — еще в хрупкой грудке слышно биение убегающей жизни. Но сердце станет, и откроются темные двери.

Ребенок на моих руках. Удушье ломит его грудь. Глаза его закруглились. Стеклянный взгляд изумился муке.

Ребенок умирает и изумился непонятной муке…

И это еще мне? Еще это мне?

Глядела с пугливым вопросом в глаза задушенному ребенку: откуда? куда?.. кто?..

И просит сердце разбиться, чтобы не болеть так в горьком бунте.

VI. Чужая деточка

Алисе

Моя дочь быстрым, тесным обхватом кинула мне на шею руки. Ее молоденькие, ясные черты смятены бьющеюся мыслью. Строгие глаза спрашивают неуклонно, как умеет спрашивать детское, до правды алчное сердце.

Мне ведом тоскующий вопрос: как жить, когда умерла чужая сестричка?.. Мы не знали ее; но мы знали, что жизнь сгустилась вокруг детского сердца не по мере хрупких сил, и отчаяние толкнуло ее в реку…

Но когда-нибудь, но недавно еще не верила разве она цветочкам, для нее цветущим, и радости, ожидающей за поворотом? И с обрыва, когда она увидела зеленую реку и черные воронки засосов, не стало ли в ней все дыхание жизни мятежо́м на смерть?

И она закружилась быстро, как в пляске, легкая девочка, чтобы кружением опьянить страх, — и сорвалась вниз без воли…

* * *

Мы знали это обе и плакали молча, и из молчания моя смятенная грудь звала:

— Вот моя прибрежная грудь, напрасная, напрасная для тебя, дитя чужой матери! И тебе, мое дитя, спрятавшее печальное лицо на моей груди, — что я скажу о своей прибрежной груди, когда твоя сестра больно-больно мечущимся сердцем ударилась о зыбкую грудь зеленой воды?.. Милая деточка, чужая деточка неведомой матери, не все ли мы чужие и чуждой Матери-Земле? И все — одно — одно страдающее мертвое сердце, ах, жаждущее откровения таинственного сна!

Я сказала своей дочери, когда она подняла на меня свои печальные плачущие глаза:

— Плачь, плачь, милая, как плачу я, и кличь, как я кличу, Сновидца, и омывай слезами маловерное сердце человека!..

Вот мой бедный ответ твоим просящим глазам.

VII. Река

Зачем упреждать течение нетерпеливыми веслами? Зеленая река стекает к морю, и нет ей отдыха, и нет Сегодня.

Я взяла в свою лодочку милую арфу, мою золотую, любимую. Обняв ее тесно, сижу на корме, бреду по струнам пальцами, и весла брошены к ногам.

О, упоение Красоты, — струящаяся синева небес без дна и светозарный изумруд воды! О, слеза Красоты, — убегающие, бледные дали! Моя арфа поет. Душа унесена. Не знаю часа, ни места, ни разделения…

Из ясного неба камнем вниз сринулся ястреб, разметались перья жертвы, и тихо проплыл стон… Как дрогнули струны!..

Вода шелестит шелком под кормой: «Забудь, забудь»… Дальше несись, жадная жизнь!..

О, Боже, на обрыве — девочка! Зеленая река глубоко под ней крутит воронки темных вееров. Она вскинула руки. Ей страшно. Вот закрутилось в пляске легкое тело; так обмануло сердце страх, и нога вниз сорвалась, без борьбы…

О, Боже! Я не могла тебе помочь, отчаявшееся дитя чужой матери… Вот моя теплая грудь и сердце, — тебе сердце, твое сердце!..

Поздно. Между нами время, и река течет…

Как петь хвалу земной Красоте, когда ты погибла на Земле, дитя неведомой матери?

Весла, весла мои! — упредить течение! В море кликну свой ярый клич: не разбужу ли Сновидца?

VIII. Одиночество

И все река…

Дерево на берегу стоит, наклоненное. И омытое отражение плачет в зеленой реке. Но дальше плывет моя лодка, и милое дерево уже позади, одинокое в белеющих сумерках… Острым зубом в сердце вонзилась Разлука.

Летучая мышь пробудилась. Шмыг — левым крылом задела мой холодный лоб. И вот их уже много. Серые тени томительно мечутся; приникнув к воде, глядятся беглыми мгновениями в ее мерцающие, бесчисленные глаза…

И ночь… Лети, звезда, в раздвинувшемся небе. Ты видишь: все страдает, и все разлучено, и ты, в запечатленном круге, — одна.

Вот над стеною ночного леса взмыла черная птица, и пронеслась, и слилась с палою тенью. Еще слышу ее хриплый зов… Вся темь чревата тоскующими тенями.

IX. Смерч

Мне жалко бабочки. Она проснулась зимой и умерла без солнца. И ласточки стрельчатой: ее голый птенчик рано выпал на немилостивую землю.

Майский жук, гудя, ударился жесткими крыльями о мою грудь. Он глупо упал в серую пыль. Мне жалко жесткого майского жука.

И черный камешек у волн мне люб, соленый, мокрый и обточенный… Что любо — жалостно.

Как бьется твое сердце, четко, страшно! Тебя мне жалко: ты часто плачешь и в слезах и муке ищешь Бога. Но ты умрешь.

О, милый брат, молчу, молчу!.. Проснулся враг — и стиснула сердце Жалость. Растет, собою питается и полнеет, распирает сердце… И чует сердце спасительно: вот не вынесет напора, вот зальется крутящимся смерчем…

Забыть нужно, скорей забыть тебя, и птенчика, и одинокий камешек, — и новому отдаться. Скорей, скорей, спасительная измена!..

Но круг сомкнут…

X. Тоска смертельная

Ищу заглянуть в твои глаза. До дна ищу заглянуть в твою близкую душу.

Моя душа в своей тюрьме смутилась… Открой мне заповедные окна твоей души!

Прозрачен хрусталь твоих блестящих глаз, но дна твоей души мне не сыскать!

О, милый брат, нас двое, — нас двое!

XI. Голод

Моя любовь желала пылать купиною неопалимою. Но чуждый демон страсти и смерти дохнул над нею. И стал ее пламень опаляющим и алчным; столь ненасытимым, что еще до отгорания своего покидает он ущербные пожарища — дальше стлать горе голодной любви.

XII. Четыре реки

Сердце болит… Сердце очень болит в груди.

Выйду на распутье четырех широких улиц и стану на перекрестке…

Гляжу вокруг и плачу, и руки протягиваю. Руки дрожат от боли в сердце. И говорю проходящим людям — четырем чернеющим рекам:

— Утешь меня! Утешь меня тот, кто не обидел никого больного, кто никого не пожалел больно… Утешь меня, кто цел и целит, потому что сердце мое болеет, мое сердце очень болит в груди…

Все шли. На мой зов опускали глаза. Четыре реки текли. Я же все стояла, взывая…

XIII. Два взгляда

Мне кажется, это было не сном, но памятью никогда не случившегося и более настоящего, нежели все случающееся.

Свет светится ровный, мягкий, бледно-золотистый. И не знаю, откуда он льется; телом его не чувствую и, куда повернуть голову, чтобы сыскать его, — не знаю. Он же полнит, неподвижный, все вокруг, — и душу, и глаза. Радостно, благоговейно откликается ему сердце. И словно ищу кого-то, по ком-то оглядываюсь, вздыхаю, — и легок вздох в груди.

В том свете осеннем стоит береза, легкая, как тень. На ней мало листьев, и те, что остались, просветились, золотисто-зеленые. Так тихо, едва заметно, она трепещет, словно робея и робко радуясь…

И под березой — мальчик, весь вытянувшись, прижался к серебристому стволу. Едва заметно, трепетными вздохами вздымаются узенькие ребра. Голова откинута на тонкой шее. Длинные, тонкие пряди волос светятся. Испитое лицо прозрачно, и два больших глаза голубеют очень чистою, холодною голубизною северного неба. И нет в них боли, и нет в них света!

Страшусь взглянуть вслед слепому взору, но душа угадывает вверху желанное солнце — чистую лампаду, что льет свой свет на блеклый луг, на осеннюю березу и слепого мальчика…

В мои прикрытые глаза вперился взгляд пронзительных глаз, янтарно-огнистых, ведущих, и стал неотвратимым упором. Мое сердце, пронзенное жалом, вспомнило — и стиснулось жадною судорогой в груди. И глаза открылись еще раз, послушные зову змеи.

Из корней березы выросла изумрудная змея, тремя сверкающими кольцами обвила серебристый ствол и стан слепого мальчика.

Тогда все мое сердце наполнилось несказанным ужасом и болью несказанной любви; и руки тянулись помочь. Но янтарный взгляд змеи сковал любовь в моем сердце…

И совершилось чудо: висевшая бессильно рука мальчика поднялась к плоскому темени змеи, лаская ее, и жало змеи лизало детский рот.

В смертельной тоске непонятного мои руки покрыли лицо, и заструились жгучие слезы…

И были те слезы одни земною правдою в моем неземном сне, потому что текут они и теперь из моих глаз перед тайною неоткровенной слепого взора и взора змеиного.

XIV. Плач Данаид{213}

Пусты наши сосуды, и жаждет пустота. Не напоит неутолимость жадных устий!

— О, сестры, трещина на дне моего сосуда! И льется в него, изливаясь, тающая пена моего смеха, и льются, изливаясь, невыплаканные слезы, и полыни голодных услад, туманы тоски, желчь похотных озлоблений, и приторный пар крови, глухое вино звериных оргий, пряный ключ утомчивых сновидений, и тухнущие лавы бессильных вер…

Но скучает ущербом любовь, и скучает ущербом ненависть, и скучает скудная вера. Все протекает. Одно недвижно — певучая тоска утекающей струи. И вверх ко мне тупо глядится сквозь трещину дна — мутный глаз пустоты.

Но сосуды пусты, о, сестры, еще сосуды наши пусты!.. О, сестры, наполните неутолимые их устья! Вот мертвые воды пустынной святости, лейте, о, лейте их на сохнущее дно!.. Огонь, огонь, ты спаяешь трещину медного дна!.. Но огня нам не снести…

XV. В сердце Бог

Это был мой любимый сон — птичий сон полета.

В глубине скользят, убегая и все множась, луга и поля, реки, горы и океан… Или то я, скользя легко и жутко, лечу все дальше в высоте?

Но вижу свою землю и братьев на ней.

Вот бури, свистя, валят дубы. Вот шуршащая осень крутит мертвый лист над рекой… И весна, нескупая, овеяла в пыль смолистый лепесток северной березы… Вот обивает кручу гор обвал: слышу грохот и разрушение… Потоки хлещут из жерл родимых ледников… Из церкви выносят гроб… И худенький мальчик плачет под красной рябиной…

Вижу смерть, и возникновение, и творчество человека…

Лечу дальше, и мир убегает дальше предо мною, все множась.

Ум молчит перед Тайной. Но, сердце, сердце, ты мир несешь, и еще есть в тебе место, еще есть место — для Бога.

XVI. Жертва ночная

Завтра идет! Мое Завтра идет!.. Кончается Сегодня. Как встречу свое Завтра?

Покорством распятому миру и благословением Креста? Слезами над болью брата, над изменою Матери-Земли? Сыщу ли неуязвимость истекающему сердцу, улегчив свои вожделения? Отражу ли неподкупным духом Мысль, белую, как Бог? Или сгущу навстречу Новому все краски Земли, чтобы венец мой самоцветный сверкал в пьяной пляске свершительных упоений?.. Мне все равно — в чем явится великая Встреча.

В Фениксовом костре{214} встретит Сегодня свое Завтра. В Фениксовом костре сгорит Жертва Ночная для нового Восхода.

Гори, ночная жертва моего Сегодня!..

Утром — Преображение…

XVII. Искупление

Ко мне встал смольный дух парящей земли в бору. И от реки, из травяной заводи, где утаилась тихая вода, несло сырой силой. Голова кружилась. Грудь вбирала вздох, полный, жадный, словно каждая кровинка знала свой жар и свою алость.

Земля живет! Земля живет! Жаркая, алая кровь горит ее огнем — на миг. И упругое тело содрогается чутко ее творящею страстью — на миг. Но Плоть — хозяин своего мига!

Отметну крылатое иго Духа. Его крылья влекут в слепую Вечность. Глубже его высот глубины земные.

От Земли мой Миг, и в прелой заводи крестился, где кишат чудовища болот.

Дохну так, глубже, глубже, всей грудью! За рекой вспахана бархатная новь, и пряные коренья трав вывернуты. Там земля пьяна, за рекой!..

Вот сорваны повязки. И обнажилась пляска. Царица-Плоть — твой вечный миг! Весь в горах лес. И страсть рыдает, и жаден взблеск жестокости, и душен запах крови, и вьется змей сверкающий, взметая прах. И торопит, и гонит дух гниения…

И солнце село. Червленец потускнел. Сгинули алые чары…

О, жадная Земля, ты сеешь страстью, чтобы жать Смертью!..

Иди же, Смерть, последнею судорогой моего упоения!

XVIII. Пробуждение

Утро. Ночь прошла — грез душных, едких, томных; ночь горьких, горьких слез. Свет встал. Свет слепит пугливые глаза.

Что кружит, синее, синее? Купол просвеченного неба кружит миллионами синих искр надо мною.

Уже бьют из небес водопады зарных ливней, и радуги крестят несчетные мосты. Смилуйтесь надо мною, слепящие алмазы!..

Мое сердце пронзилось! Твое сердце, Мир, пронзилось! О, Солнце, красное солнце!

Красная жертва горит на твоем жертвеннике, Сновидец. И кровь течет, дымясь… Река, река — и еще, и еще… Из кровью рыдавшего сердца — четыре дымящихся красным паром реки — реки моей крови. Горят реки! И стали реками моего огня…

И все слилось.

Огонь, только огонь — жадный, тысячетелый змей!

Сплавились сапфиры небес, и алмазы дождей, и красочные хороводы пьяной Земли.

Уже сгорела Жертва на жертвеннике, и четыре реки втекли в свой Океан, и свился огонь молитв и стонов, и воплей, и оргий надмогильных, и жалости кровавой. Свился и закружился.

О, Боже, огненный волчок земных горящих волений в своем крутене закружил все сораспятое, с Тобою, Спаситель, Спаситель, грешные кресты!

Кружись, волчок мертвого огня!

Труби, Огонь, во все меди вселенной!

Ты, ты, вопящий Огонь, разбудишь Сновидца!

ТЕНЬ ВЕЧЕРНЯЯ{215}

И тень умерла… Поток яростного бело-каленого света, вихри кружащихся бело-огненных искр. И больше ничего… Нет больше своего тела, своей души. Так это смерть? Это смерть в отце, — это огненное, белое слияние с отцом? И думала умершая тень: хорошо так умереть.

Тень думала… Значит, тень еще была? Тоненькая полосочка по ту сторону скалы. Тень-деточка, тень, проснувшаяся от солнечного сна, по ту сторону скалы. Тихо росла детская, полусонная, еще сном горячая мысль и ощущала крепнущее, растущее тело. И тихо радовалось себе молодое тело, ширило, простирая, темные, прохладные крылья.

Молодая тень знала ласку солнца, помнила сжигающее любовью объятие и думала теперь, что солнце не было ей отцом и что в полдень она стала солнцу женою. В полдень, во сне, в таинственный час, когда грезят под зноем цветы, замирает в белой синеве песня жаворонка, дремлет ветерок и спит сам Великий Пан…{216}

Давно уже отгрезили цветы, раскрыли чашечки, пьют прохладу встрепенувшегося ветерка, и жаворонок захлебнулся звуками серебряного дождя, и прогрохотал вдалеке Пан из-за края неба, головой подперев медно-сизую грозовую тучу.

Тень ширится и крепнет, полна собою, благословляя свой мир. И шепчет ей ветерок: «Наливай в меня свою прохладу: я повею ею цветам». И шепчут ей цветы: «О, мать! Мы пили свет и зной, исполняя волю отца. Да будет благословен и твой путь, родимая: теперь мы дышим тобою!» И пел ей родник, дробящийся со скалы на скалу: «Весь день я искрился алмазами, водяной пылью лучил седмижды белый луч отца. Так я совершил его волю. И еще я поил людей и зверей, истомленных знойной жаждою. Дай мне тихую ночь! Я буду петь ей тихую знойную песнь!» И сринулся с вечернего неба жаворонок в лоно великой предночной тени. Его голос, сокровенный теперь, услышала мать — глубокая тень: «Мать — глубокая тень! Я видел сына твоего — Солнце. Великий, светлый твой сын, лобзавший тебя в полудне, переступил давно притин{217} земного дня. Он накалил родящим зноем землю; лучи свои, благословляющие, он распростер в четыре стороны небес: исполнил завет матери, и теперь он истекает яростно-жизненной кровью. Святою кровью великого, благого, нескупого сына твоего окрасилось полнеба вечернего. И тих, и мирен благословенный лик умирающего солнца. Мать-ночь, Солнце-сын твой шлет тебе привет прощальный и синим твоим крыльям завещает тихий, полный, спящий мир».

Загрузка...