LORELEY

Ich gtaube, die Wellen verschlingen

Am Ende Schiffer und Kahn…

Und das hat mit ihrem Singen

Die Loreley getan…

— Я отдаю свой дневник тебе. Не хочу, чтобы он оставался у меня… Как вечный укор. Боюсь, что могу еще его когда-нибудь уничтожить. Под горячую руку. Я ведь чувствую себя все таки виноватым в ее смерти.

— Ты только исполнил свой долг.

Савельев нервно закурил папиросу. Мы помолчали.

— Ты сохрани этот дневник у себя… для нее… для моей невесты… Я ей ведь написал, что мы должны расстаться… Но этого она еще не поймет… Не думаю, впрочем, что наш разрыв произведет на нее слишком сильное впечатление… Ей всего восемнадцать лет. А в этом возрасте не переживают глубоко… Вот, когда она станет старше, возмужает, переживет серьезное чувство… Тогда пусть она прочтет это… и узнает, что заставило меня уйти от нее… А если я умру, то пошли ей этот дневник. Да?…

Я исполнил свое обещание ровно через десять лет, когда мы были в Одессе.

Я посетил ее в ее уютной квартирке. В маленькой светлой гостиной была масса цветов, расставленных с большим вкусом. На стенах висели довольно хорошие картины. На окнах — белоснежные занавески, скатерти, ковры. Все говорило о несомненном вкусе хозяйки. Дверь в соседнюю комнату была приотворена. Там сидели за накрытым белой скатертью столом со своей бонной дети — чистенькие, здоровые, как сама мать.

Прощаясь, я невольно задумался, что потерял мой погибший друг. Был ли бы он удовлетворен такой спокойной жизнью в рамках мещанского уюта, рядом с молодой и хорошенькой женой? — Вряд ли…

Та буйная любовь, на огне которой он сгорел, была гораздо ближе его характеру.

Да, бедный друг… Ты, все-таки, был счастлив.

Эта женщина, так почти равнодушно встретившая известие о твоей гибели — разве она поймет? Но ты хотел, чтобы она прочла исповедь твоей неудавшейся жизни…

Красивую сказку о русалке с золотыми волосами…

Коварной сирене…

Лорелее…


«…Учеником — лет пятнадцать было мне тогда — проходил я как-то мимо магазина художественных вещей, где в витрине была выставлена замечательная картина. Море. Зеленое море. Сумерки. И на этом, написанном мастерски фоне, на первом плане — скала. А на ней — женская фигура. Лицо — изумительной красоты. Но главное — волосы. Длинные, золотистые, почти золотые, они одевают всю ее фигуру. А в руках золотой гребень, которым она их расчесывает.

И подпись:

„Лорелея“.

До тех пор я никогда не слыхал песни о Лорелее. Услышал только впоследствии. Но имя это и вся фигура остались в моей памяти. Может быть, это смешно: каждый день, идя в школу и из школы, я останавливался у окна и любовался на красавицу. Опаздывал на уроки. Терпел наказания.

Ах, мне было все равно. Я любил эту женщину. Именно любил — как могут любить юноши в пятнадцать-шестнадцать лет.

Я видел ее во сне ночью. Я грезил о ней днем. Я был уверен, что когда-нибудь встречу женщину, подобную Лорелее…

Весной нас, учеников мореходного училища, послали на практику в море. Я вернулся в Ригу только в октябре. Плавание, новые впечатления, новые города, новые люди — все, чем манит и увлекает морская жизнь, открыли мне новые горизонты и я стал забывать свое золотое видение. Но все же, вернувшись в Ригу, вспомнил и поспешил к знакомой витрине.

Увы — моей Лорелеи там больше не было…


Я кончил училище. Стал плавать штурманом. Втянулся в жизнь, которую так любил, в которую ушел против воли родителей. В чужих городах узнал я женщин. Как узнают их моряки…

Лорелея была забыта…

С товарищем своим, с которым мы вместе кончали училище, сидели мы как-то, случайно встретившись, в каком-то кабаке в Баку. Много пили. Слушали музыку и нестройное оранье кучки восточных людей, сидевших за угловым столиком. К нашему столу подошла молодая цыганка. Она была очень красива, с большими черными глазами и ожерельем из крупных блестящих бус. На него я почему-то обратил внимание.

— Дай руку, погадаю, погадаю! — приставала она.

Мы были пьяны. Товарищ начал первым. Много смеялся тому, что сказала ему красивая цыганка, и пристал ко мне, чтобы я погадал тоже. Я не люблю таких развлечений — но на что не согласишься в пьяном виде? Я протянул ей руку. Сначала она определила — и довольно верно — мой характер. Впрочем, говорят, что это не составляет труда: не умею владеть мускулами своего лица. В общем все, что она говорила, особого интереса не представляло. И в пьяном мозгу родился вопрос:

— Скажи мне лучше, когда я умру?

Лицо гадалки стало очень серьезным.

— Нельзя. Таких вещей лучше не спрашивать.

Но я с упрямством пьяного продолжал привставать к ней. Бросил ей крупную монету. Она, очень неохотно — взглянула еще раз на мою руку.

— Ты… погибнешь… от белой женщины… с золотыми волосами…

Перед глазами моими встала моя юношеская любовь.

— И скоро?

— Цыганка не может видеть годов… Она не знает точно чисел… она знает только, что до старости ты не доживешь… Да, не доживешь…

— Ну, приблизительно, приблизительно…

— Не знаю… Я вижу здесь „144“. Может быть, это 144 года, до которых ты доживешь, а может быть — 144 луны, которые ты увидишь еще на земле…

Но мне понравилось больше 144 года. Мы долго еще веселились с Сережкой, вспоминая это. К нашему столику подошли машинист и другой штурман с нашего парохода. Я разрешил Сережке рассказать, что я доживу до 144 лет, но просил не говорить о белой женщине…


Летом прошлого года мне пришлось поехать в Ригу, куда меня призывало письмо отца: мама очень заболела. Я пробыл дома целых два месяца и решил вернуться в море только тогда, когда мама стала определенно поправляться.

В это лето я близко сошелся с Олечкой. Я знал ее еще с детских лет, но никогда не обращал особого внимания. С барышнями я вообще не знал, как себя вести… Мы ведь знали совсем других женщин…

Мама очень доброжелательно смотрела, что между нами завязывается настоящая дружба. Она — хотя мне и не говорила еще об этом — мечтала, что мы станем женихом и невестой.

Жениться я, собственно говоря, вовсе не собирался. Во-первых, мне было всего двадцать четыре года. Затем, я считал, что моряку жениться не надо вообще. Ну, какой смысл быть женатым, видеться с женой каких-нибудь два-три раза в году? Правда, некоторые капитаны выписывают своих жен, если стоят где-нибудь в порту долго. Иные берут их с собой в плавание. Но мне это как-то не нравится. Пусть женятся люди, привязанные к суше. А не мы.

Родители основательно обрабатывали меня в этом направлении. Мама втайне надеялась, что, женясь на Олечке, я брошу море, останусь с ней. Мама меня очень любила — ведь я был единственный сын. Других детей не было. Умерли маленькими… Наконец, я сдался и сделал Олечке предложение.

И не раскаивался. Олечка была такая прелесть! Ей было семнадцать лет, но она казалась еще моложе. Мы проводили прекрасное время. До тех пор я серьезно никем не увлекался. Повторяю, я узнал женщин, как узнают их моряки, закидываемые в чужие города чужих морей… Таких женщин я только и знал… Барышень не знал и чуждался их…

Ну, Олечка была другой… С ней я как-то сразу знал, как себя вести… Она же была еще настоящее дитя… Мне казалось, что я серьезно влюблен.

Ее родители не имели ничего против нашего брака, только решили, что нам надо подождать года два — слишком молода была еще моя невеста.


Я охотно исполнял все капризы моей Оли. Да кто не исполнил бы капризов такой прелестной девушки? Так что, когда она пристала ко мне, чтобы я проводил ее к знаменитому ясновидящему цыгану, который был в моде в нашем городе, я тоже согласился, хотя мне вовсе не хотелось этого. В приемной знаменитого цыгана, где было множество чающих, Олечка очень волновалась. Когда дошла до нее очередь и в приотворенную дверь мелькнуло его лицо — строгое и красивое — я шепнул ей шутя:

— Смотри, не влюбись в него!

Она оставалась у цыгана долго. Я стал почему-то беспокоиться. Вышла она, немного бледная и очень взволнованная.

— Колечка, милый, — сказала она, заметно волнуясь, — пойди тоже к нему… Ну, милый, пожалуйста… я прошу тебя… очень прошу. Пойдешь? Да?

Я поморщился.

— Не люблю я этого. Что же мне спрашивать у него?

— Пусть он скажет тебе, — Оля как-то беспомощно смутилась, — любишь ли ты меня!

Я расхохотался.

— Глупенькая, как будто бы ты не знаешь этого и без цыгана! А ты разве не могла спросить его об этом сама? Ведь будет ужасно глупо, если я обращусь к нему с таким вопросом!

— Я спрашивала… но… — в голосе Олечки послышались слезы, — что ты… не любишь меня…

— Ну, тогда я пойду к нему и привлеку его к ответственности за распространение клеветы, — засмеялся я и стал ожидать своей очереди. Дожидаясь, я все время приставал к Олечке, чтобы она рассказала мне, что сказал цыган. Сначала она не хотела, но потом призналась: цыган сказал ей, что жених не любит ее, но она все-таки выйдет замуж, и у нее будет большая семья.

Олечка не слишком хорошо умела передавать чужую речь и я не все понял из ее рассказа.

— Ну вот, как же это так — он говорит, что я не люблю тебя, но все-таки женюсь?

Но в эту минуту дверь отворилась. Я встал и неохотно последовал в кабинет цыгана. Я почти не слушал, что он говорил мне, но потом до моего слуха донеслись несколько слов, удививших меня. Как в зеркале, читал он мое несложное прошлое. Детство. Смерть сестер. Борьба с родителями за мореходное училище… Будущее его почему-то смутило. Он стал говорить о плаваниях. Чужих землях. Больше ничего.

Видя, что он замолчал, я спросил.

— Ну, а когда я женюсь? Моя невеста…

— Ты не женишься, — сухо ответил цыган. — Нет у тебя невесты.

„Как легко ошибаются предсказатели!“ — подумал я. Но он прочел мои мысли.

— Не быть ей твоей женой. Вам в жизни не по дороге. И потом — ты ведь не любишь ее… Потому что в твоей душе другая любовь. Громадная любовь! Любовь к женщине с золотыми волосами! И эта любовь погубит тебя!


Чтобы не огорчать Олю, я сказал ей только, <что> цыган сказал мне: „В вашем сердце громадная любовь!“

Оля была удовлетворена. А я глубоко задумался над словами ясновидящего… И цыган, и цыганка… Оба…

Неужели цыгане знают больше, чем остальные смертные?

Белая женщина с золотыми волосами…

Моя Лорелея…


Пока Олечка была со мной, мне казалось, что я очень ее люблю. Но, как только между нами легли волны моря, я стал задумываться. Говорить с ней мне было всегда очень приятно. Но о чем мы говорили? — всегда только о пустяках. Иногда я рассказывал ей смешные истории, дразнил ее… Но никогда ничего более. Я думал, что в письмах, может быть, раскроется яснее ее душа. Но Олечка не умела писать письма. Она писала мне и очень пространно о своих подругах, о новых нарядах, о вечерах, на которых бывала — Олечка очень любила танцевать, — о своих снах. Спрашивала их значение. Заканчивала письма всегда строфой из какого-нибудь любовного романса.

Но никогда в письме ее не проскользнуло ни одной серьезной мысли. Никогда не написала она о какой-нибудь книге, которую прочитала. В пьесах, которые она видела, отмечала с удовольствием того или иного артиста. Но в театр она ходила не так часто. Главное для нее было кино. Артистов фильмы она знала всех, вся комнатка ее была увешана их карточками… И, мало-помалу, я стал там, в море, приходить к сознанию, что в душе моей Олечки не было ничего.

Может быть, — и даже наверное — она со временем станет хорошей женой, матерью, образцовой хозяйкой — но душе моей она не даст никакой пищи…

…Ах, Лорелея с золотыми волосами, придешь ли ты когда-нибудь в мою жизнь?

Я в полдень только что стал на вахту, когда на мостик ко мне поднялся Сережка. Теперь мы плавали на одном и том же пароходе „Владимир“, совершавшем рейсы между Одессой и Лондоном. Мы вышли из Одессы со множеством пассажиров. Их было триста — полный комплект нашего небольшого судна.

— Посмотри туда, вниз, — сказал мне с хитрой усмешкой Сережа.

— Куда?

— Вот бестолочь! Ну, где гуляют пассажиры…

Я посмотрел.

Я подумал бы, что это наваждение, если бы Сережка, которому как-то, под пьяную лавочку, я рассказал свою тайну, но увидел ее первым. Внизу, на палубе, где, пользуясь тихой погодой, гуляли пассажиры, я увидел женскую фигуру, сидевшую на скамейке у борта. Она задумчиво смотрела вдаль. Золотистые волосы ее были прикрыты прозрачным шарфом, которым играл ветер. Я не мог не узнаться — да, это была она, моя Лорелея!

Такой она должна быть в жизни!

Лорелея, которая сошла с полотна художника!

Лорелея моих грез!

Я проклинал свою судьбу, что должен быть на вахте в то время, как Лорелея так близко от меня — и так далеко. Первый раз в жизни я был мыслями далеко от моего дела…

Мне казалось, что она несколько раз смотрела наверх. На меня. Конечно, это было только наивное воображение. Она смотрела на небо, на море.

Никогда вахта не была такой длинной, как на этот раз. Я боялся, что она уйдет. И она ушла. Ушла, когда большинство пассажиров покинули палубу — обед. В этот день я ее больше не видал.

Назавтра снова видел ее мельком — и опять во время своей вахты. Проклятие — неужели я никогда не увижу Лорелею вблизи, не буду с ней говорить?

На третий вечер на „Владимире“ была традиционная вечеринка. Обычно это устраивалось попозже, но теперь капитан решил использовать хорошую погоду, потому что барометр падал и вообще все признаки говорили за то, что близится буря. А разве соберешь пассажиров не только что в шторм, да просто в такую погоду, которую мы называем „свежий ветер“, а они, пассажиры — буря?

Я очень боялся, что она не придет. Она ведь держалась все время одна и как-то чуждалась пассажиров. Но она была! Я ведь свободен — свободен до полуночи!

На этот раз веселье как-то не клеилось. Пассажиры, очевидно, были еще слишком мало знакомы друг с другом. Нам, подвахтенным штурманам, приходилось обычно развлекать пассажиров. Бывала и программа — правда, „самодельная“, приблизительно одна и та же — да ведь пассажиры-то всегда менялись, так что это было не беда. Помощник машиниста играл на скрипке, третий штурман — на рояле, я должен был петь. Говорят, голос у меня хороший, хотя я нигде не учился. Эти вечеринки были изобретением нашего капитана, и он ужасно гордился этим. Мой номер сегодня был последним. Я взял гитару. На этот раз я пел с удовольствием. Обычно я смотрел на это, как на тяжелую обузу… А сегодня я пел ведь для нее. Старался вложить в свой голос все, что мог. Мне казалось, что я с ней один. Остальные для меня не существовали.

Оттого ли, что я очень волновался, но на третьей песне я как-то немного спутался. Обычно этой со мной не случалось. И внезапно, совсем неожиданно, подхватил свежий женский голос. Я сразу понял, кто это пел. Новая сила влилась в мое пение. Мы стали петь — к вящему удовольствию капитана — импровизированный дуэт. Наши голоса, как сказали потом слушатели — очень подходили друг к другу.

Аплодировали бесконечно, просили бисировать без конца. Но, под конец, я обратился к своей партнерше, попросив ее спеть соло. Публика поддержала меня. И она не стала отказываться. Попросила у меня гитару. Взяла два-три аккорда и запела. Этот голос! Всю свою жизнь не слышал я ничего подобного! Что то мягкое-мягкое, как южная ночь, было в нем, и переливался он, как морская волна. Странные песни пела она — никогда не слышал их, ни раньше, ни позже. Все про море, про глубину, про подводные цветы. А потом ту, которая окончательно свела меня с ума:

Беда ли, пророчество ль это —

Душа моя как-то мрачна…

Закрыв глаза, затаив дыхание, слушал я ее. Видел Лорелею на скале. Окруженную высокими волнами. А когда она кончила — маняще и грустно:

Погубит его Лорелея

Волшебною песней своей!

я не знаю, что стало со мной.

Мне так и хотелось броситься к ее ногам, целовать ее руки… Просить о чем-то… Кричать о своей любви…

И, сам не знаю как, рассказал я незнакомке — имени которой даже не знал — историю своей первой любви. Про русалку… Сирену. Лорелею. И сказал ей, что это она.

Мы провели с ней — к общей зависти — весь вечер. И, стоя на вахте, я всю ночь грезил Лорелеей. Слышал в волнах ее голос. Огоньки встречных судов и звезды ясного неба казались мне ее глазами.

Но на другой день я ее не видел. Встал я рано, бродил, сердитый, по палубе, заглядывал в салон — ее нигде не было. Сережка, которому уж, конечно, третий рассказал про „сирену“ и который сам не говорил с ней — она покинула салон почти тогда же, как я, в двенадцать — дразнил меня. Конечно, ему же было завидно, что он не мог беседовать с красавицей — был на вахте. Но я резко отшучивался от него и продолжал бродить. Я боялся, что она будет прогуливаться во время моей вахты. Но я ошибся. Вообще в этот день было мало пассажиров на палубе. Было серо. Легкий туман сгущался над морем. Было похоже на дождь. Море волновалось еще не слишком, хотя можно было ожидать сильного ветра. Что-то необычайно скучное было над морем. В тумане выли протяжно пароходные сирены. Дождь пошел ночью, во время моей вахты. Хотя я был в дождевике, капли стекали мне за воротник, назойливо били по лицу. Я продрог. Я сдал на рассвете вахту Сережке, сказав ему, с некоторой завистью:

— Вот, теперь дождь перестает, а я все время должен был мокнуть.

Внизу, у входа в коридор, между пассажирскими каютами I класса, увидел я ее. Она стояла в дверях и, со странным выражением на лице, смотрела на море. Серое и взволнованное.

— Солнца не будет, — грустно сказала она.

— Да, неудачный день выбрали вы встречать восход, — подтвердил я.

— Нет, не то. Я видела много восходов… на разных морях… Я много плавала… покойный отец мой был моряком…

Потом, взглянув на меня, сказала как-то неожиданно:

— Почему у вас такие грустные глаза?

— У меня горе… большое горе… я потерял мать… она была больна давно. Но мы рассчитывали на полное выздоровление… А теперь, неожиданно… месяц тому назад… Узнал я уже после похорон…

— Вы очень любили свою мать? Я не помню своей матери. У меня был только отец и я была к нему страшно привязана.

— Как я к своей маме… Я был единственным сыном… У меня были еще сестры, но они все умерли в раннем детстве… Мама очень неохотно отпустила меня в море… Когда я приезжал домой, она все уговаривала меня бросить море..

Я запнулся, потому что мне вспомнился мой последний приезд — когда мама призвала на помощь мое увлечение Олей…

Оля… До нее ли мне было теперь! Напишу, напишу… Но только не сейчас… Да она поймет и сама, что после смерти матери мне не до писем… Она же знала, как я любил мамочку…

Не знаю, как истолковала Лорелея мое внезапное молчание. Она снова внимательно посмотрела на меня и сказала:

— Так ваша мама уговаривала вас бросить море? Лучше бы вы сделали это…

— Почему?

Она не отвечала, устремив снова свой взгляд в туманную предрассветную даль.

— И вот, после смерти мамы остался я один. У меня нет никого, кто мог бы понимать меня…

— Разве вы никого не любите? Не любили?

Вопрос прозвучал так неожиданно, так странно. Но она не смотрела на меня, не сводя глаз с моря, где скоро должно было встать, скрытое тяжелыми тучами, солнце. Казалось, она отвечает на свои собственные мысли.

„Люблю! Люблю страстно, безумно! — хотелось крикнуть мне. — Любил тебя всю жизнь! Всю жизнь грезил только о тебе одной!“

Но не посмел. И ответил:

— Нет. Я люблю только море.

— И я люблю одно море!

Она протянула вперед свои руки в длинных белых рукавах. Ветер играл ими.

И стала похожа на белую чайку, что собирается лететь…


За полчаса до вечерней вахты вышел я на спардек. И там встретил Лорелею. Белая фигурка ее светилась на фоне ночного, все еще спокойного моря. Она стояла, облокотясь на релинг. Казалось, она плакала.

— Что с вами? Поделитесь со мной и вам станет легче… Вот я же сказал вам о своем горе… О мамочке… А вы…

Она не ответила. Положила мне руку на плечо. А потом прижалась ко мне — и зарыдала.

Я никогда не видал рыдающих женщин. Олечка плакала иногда, но это же было по-детски. Но тут я не знал, что мне с ней делать… И сам не знаю, как поцеловал я ее склонившуюся мне на плечо щеку. Она подняла на меня свои заплаканные глаза и прошептала:

— Вы меня любите? Да? Зачем? Вы даже не знаете, кто я и как меня зовут.

— Мне все равно, кто вы такая… А дурной быть с такими глазами нельзя.

— Что глаза? Глаза — это море… Сейчас оно спокойно, но подует ветер, поднимутся волны… Буря… И оно погубит тебя… Море обманчиво… Обманчивы глаза…


Я пережил три вечера, полные такого захватывающего счастья. Мара сказала, что любит меня!

Впрочем, я не хотел называть ее Марой. Зачем Мара? Она была Лорелея!

Моя Лорелея!

Каждую свободную от службы минуту проводил я с ней. Я верил в ее любовь, хотя понять эту странную девушку не мог. Она было ужасно непостоянна.

Сначала стояла тихая погода. Ветра еще не было, хотя капитан — старый моряк — утверждал, что близится буря. Что-то такое уже чувствовалось в воздухе.

Мне казалось, что ее настроение зависит от моря. Скромны и робки были ее первые ласки. Они напомнили мне ласки Олечки — так же чисты и невинны. Но когда предсказание капитана исполнилось — поднялся ветер, когда он стал крепчать — ласки Мары стали порывистей. В них стала проскальзывать незнакомая мне в ней страсть.

Я терял голову. Я жил только Марой и для Мары. Я проклинал каждую минуту моей вахты, лишавшей меня близости Лорелей!

Ветер крепчал все более и более. После обеда начался настоящий шторм.

„Не придет она сегодня — куда!“ — думал я с отчаянием. Мы встречались ведь только на палубе. Ко мне приходить она не хотела. К ней в каюту также не смел прийти — хотя она и занимала отдельную, но не хотела моих посещений, очевидно, опасаясь сплетен. Не хотела, чтобы мои посещения видели другие. Все наши свидания бывали на палубе. Под звездным небом. Или в ясные дни.

„Не придет, не придет!“ — думал я. В салоне ее тоже не было. Там не было вообще почти никого. Все пассажиры попрятались в каюты. Даже те, кто не страдал морской болезнью, не решались выходить в такой ветер, да особенно вечером. Впрочем, и не советовалось. Дня через два будем в Лондоне.

„Не придет, не придет! Ведь я сегодня ее вообще не видел!“


Но она пришла.

Милая!

Никогда, ни в один вечер не видел я ее такой, не испытывал близ нее такого блаженства, не знал таких страстных ласк.

Ее ласки были так же бешены, как море!

— Пойдем ко мне, — шептал я, — идем ко мне! До вахты осталось больше часа, Мара!

— Нет, здесь так хорошо… люблю бурю… люблю море!

И она, сидя у меня на коленях, под песню волн отдавала мне мои безумные поцелуи. Ветер трепал ее волосы. Терзал ее белую шаль.

Я шептал какие-то безумные слова.

— Мара… идем ко мне… Лорелея… Моя Лорелея… Ведь ты любишь меня. Будь моей!

Она соскочила с моих колен. И стала передо мной, белая, стройная…

Прекрасная…

Я хотел броситься к ее ногам… умолять о прощении… Как смел я, безумный, оскорбить это чистое видение! Как смел я…

Но она подошла ко мне, заглянула в мои глаза, словно хотела прочесть сокровенные мысли, сжала мою руку и сказала:

— Да, Коля! Да. Но не сейчас. И к тебе в каюту я не пойду. Я сама тебе назначу место, день и час…

Я хотел обнять ее, но она ускользнула из моих объятий. Я видел, как быстро удаляется ее фигура. Я бросился за ней. Но путь мне преградил капитан. Он хотел дать мне, в связи с начинающимся штормом, еще некоторые распоряжения.


Штормяга все усиливался. Ночью разразилась такая буря, какой я, право, не запомню ранее — ведь я плаваю с пятнадцатилетнего возраста, а теперь мне двадцать пять. Я спал почему-то плохо. И, ни с того, ни с сего, приснилась цыганка, говорившая мне:

— Я вижу 144… Не знаю, проживешь ли ты 144 года или еще 144 луны увидишь на земле…

144 луны — это двенадцать лет… Это было два года тому назад. Два года — это всего двадцать четыре луны…

Что за глупости лезут мне в голову! Конечно, моряк, как и солдат, должен быть готов к смерти в любую минуту. Но зачем мне умирать? Я хочу жить! Я так счастлив! Я люблю. И меня любят!

Я проснулся с мыслью о Лорелее.

Четыре шхуны погибли в ту ночь Один большой пароход потерпел аварию со множеством человеческих жизней. А рыбачьих лодок не перечесть.

Шторм бушевал целый день. Ни одного пассажира не было видно на палубе. Мару я видел раза два — в то время, как был на вахте. Как будто бы нарочно, она избегала встречи со мной. Может быть, она сожалела о своих вчерашних словах. Женщины ведь так странны.


В полночь началась моя вахта. Трудная вахта — проходили опасное место — камни, скалы, фарватер узкий… А тут еще этот шторм. Думал — капитан сам на мостик выйдет. Но он доверял мне. Несмотря на свою молодость, я считался хорошим моряком. Главное — добросовестность. Добросовестность у всех моряков в крови, но я был особенно щепетилен.

Стою на мостике. Волны обдают тебя сверху; промок до костей. Шторм.

Вряд ли кто из нас видел такой шторм больше разу.

Стою и думаю о великой опасности — и великой ответственности. И еще о том, что капитан, собственно говоря, не должен был бы так доверять своим штурманам. А горжусь — страшно горжусь, что мне так доверяют! Сережке не доверяют так!

И вдруг — поднимается ко мне на мостик белая фигура. Я испугался — скажу откровенно. Пассажирам строго воспрещено входить на мостик, даже в тихую погоду. Даже днем. А тут — такой шторм!

И как поднялась она? Мне казалось, что ее внесли наверх какие-то легкие крылья.

— Мара, сумасшедшая! Ты здесь! Зачем! Мара! Лорелея!

— Я пришла к тебе.

И по тону ее я понял, зачем пришла ко мне Лорелея!

— Я же на вахте. Я не смею оторваться ни на минуту… Ни на миг! Мара, умоляю тебя — уходи! Я скажу матросу, чтобы он проводил тебя вниз.

— Так ты не любишь меня?

— Мара, я ведь на вахте, — в голосе моем прозвучало отчаяние. — Мара, уходи, умоляю тебя!

— Другой раз этого не будет. Пойми: или теперь — или никогда!

Она подошла ко мне. Прижалась ко мне страстно всем своим трепещущим телом. Золотые волосы ее упали мне на плечо. Одна прядь обвилась вокруг моей руки. Ее уста искали моих губ.

Шум бури, грохот, гром…

В такую погоду является настроение: „Пропадать, так с музыкой! Черт побери все!“

А тут еще эти полубезумные ласки. Ведь, в конце концов, — живешь только раз! Шторм… И еще какой… Доживешь ли еще до следующего дня!

А она, в каком-то вакхическом самозабвении, шептала:

— Коля… я же люблю тебя… я хочу быть твоей!

В сердце вонзились мне эти слова. Какой-то голос внутри меня шептал, заглушая все доводы рассудка:

„Не медли же! Бери свое счастье!“

Но был и другой голос — и он так же властно говорил:

„Вспомни, где ты! Вспомни, что на ответственности твоей — триста человеческих жизней! Ты — моряк! Не забывай свой долг!“

И шла дикая борьба между голосом долга и страсти… И голос долга становился все тише… тише…

На горизонте мигал красный огонек маяка. В моем отуманенном мозгу мелькнула на секунду мысль, как будто бы маяк, который должен открыться около двух часов, не совсем с той стороны. Но потом эта минутная мысль потонула в порыве страсти. Ах, до маяка ли тут! Я схватил Мару и увлек в каюту, где карты. Выключил свет…

Громадным зигзагом блеснула молния. Все море осветилось на миг лиловым блеском. Осветилось, чтобы снова потонуть во мраке… Удар грома смешался с хохотом бури…

Но в этот единый миг я увидел — увидел то, чего не забуду никогда! Увидел горевшие каким-то злым, сатанинским блеском глаза моей Мары! В лиловом сиянии мелькнула мне Лорелея… Злая русалка морской глубины… Сирена с золотыми волосами!

Как безумный, оттолкнул от себя я женщину, отдававшуюся мне с какой-то нездешней страстью… Выскочил из каюты… бросился к рулевому…

Я не ошибся, что маяк показался мне не с той стороны! Проклятый штурвальный сильно сдал с курса. Я оттолкнул его и сам встал на штурвал.

Молния, молния, спасибо тебе! Спасительница молния!


Сменившись с вахты, я хотел посмотреть, что с Марой. Я не заметил совершенно, как ушла она с мостика. Я тихонько постучал к ней в каюту. Ответа не было.

„Спит“, — с облегчением подумал я. Говорить сейчас с Марой было бы мне тяжело. Я пошел к себе и завалился на койку.

— Спать, спать!

Никогда не спал я так долго. Проснулся только за десять минут до вахты. Стоя на мостике, я все время посматривал, не покажется ли Мара. Но ее не было.

Ветер начал стихать. Из своих кают начали выползать бледные, зеленолицые пассажиры. Выглянуло солнышко. Некоторые стали прогуливаться по палубе. Оживились. От Лондона отделяли нас какие-нибудь двенадцать часов.

Если бы знали они, какой опасности подвергались ночью… Ведь пройди „Владимир“ еще хоть полмили тем курсом, на который сбился рулевой — не осталось бы, может быть, ни одного пассажира. Мы шли прямехонько на рифы!

Но где же Мара?

Я долго стучался к ней, сменившись с вахты и, наконец, решился на крайнее средство. Вспомнил, что у меня есть запасные ключи от всех кают — я же ведал распределением пассажиров — и решил попробовать. Один подошел…

Мары в каюте не было.

Томимый тяжелым предчувствием, я стал искать ее всюду. Ее не было нигде…

Сомнений не оставалось…

Я должен был заявить, что видел ее вчера ночью на палубе. Но я не смел сказать „на мостике“. Я не должен был допускать туда пассажирку даже днем.

Капитан сам произвел расследование. Один из стюардов подтвердил, что видел ее „ночью большого шторма“.

— Во втором часу я вышел из салона, где ужинали сменившиеся в 12 часов с вахты второй штурман и помощник машиниста. Я задержался там немного, убирая.

Мы все едва сдержали улыбку: знали отлично, что значило его „задержался“. Всем было известно: если кто забудет в салоне хоть полстакана недопитого пива, про водку уж и говорить не приходится…

— Задержался в салоне… Ухожу и вижу, как открывает дверь каюты № 14 эта дама с золотыми волосами… красавица… Она вышла в коридор… я часто видал, что она выходит на палубу ночью, на рассвете… Она же не боялась качки… никогда не страдала морской болезнью… ходила, как настоящий моряк. Она остановилась в дверях. Вышла ли она на палубу? Не знаю, я ушел к себе…

Несчастный случай был занесен в судовой журнал на моей вахте…


Два месяца протекло с той роковой ночи.

Я снова открыл свой дневник и перечитал его. Сегодня я оставлю „Владимир“. Мне тяжело оставаться на нем… Буду искать другого места. Домой еще не поеду, как ни зовет отец… Дневник я передам Сереже… Хочу, чтоб он попал когда-нибудь в руки Олечки. Не теперь. Сейчас ей не понять моих переживаний… Прочтет его, как занимательный рассказ… Может быть, поплачет…

Я написал ей давно. Общими фразами. Конечно, не упоминая ни словом о той, „другой“.

Я никогда не любил Олечку… Это было только увлечение. Весеннее увлечение. Светлое, как сама весна… Милая, светлая Олечка… Не сердись… тебе еще встретится в жизни тот, кто сумеет тебя понять и оценить… Ты найдешь свое счастье. И, когда ты полюбишь, как следует, как взрослый и вдумчивый человек — тогда ты поймешь меня.

Прости меня, Олечка! Я не любил тебя…

Я любил только одну женщину.

С золотыми волосами. С черною бездной души.

Губительную Лорелею…


Я иногда вижу ее во сне.

Придет ко мне, сядет рядом, смотрит на меня своим манящим взглядом.

И, кажется мне, шепчет:

— Ты — мой и не уйдешь от меня никуда!

И тогда я знаю, что наутро будет шторм…

Лорелея…

Загадочен ее туманный взгляд. Но нет в нем ненависти. Нет в нем того сатанинского злорадства, что видел я в нем, когда блеснула молния… Он таинственный и бездонный…

— Ты простила мне свою смерть, Лорелея?

Смерть! Разве она умерла? Разве была смертным существом Лорелея?

Из глубин моря вышла она, чтобы манить и увлекать суда к гибели…

Когда я буду читать о гибели судов со многими жертвами — я буду видеть на палубе обреченного судна ее. Такую, как в ту ночь…

Молния спасла наш пароход… Спасибо тебе, молния…

Перед бурей является мне всегда она. Роковая, губительная. Соблазнительная и манящая… Увлекающая к гибели… В бурю слышу я ее хохот в снастях.

Лорелея… Лорелея…»

Страшная катастрофа в Северном море

Лондон, 5 марта. Во время последнего шторма у берегов Германии, в тумане, произошла большая катастрофа. Английский пароход «Ориент» столкнулся с германским «Лорелей» по вине последнего, не дававшего туманных сигналов. «Ориент», получивший пробоину, немедленно пошел ко дну. Так как «Ориент» потерял во время шторма одну из шлюпок, а «Лорелей», маленькое судно, не имело достаточного количества спасательных средств, спасти удалось немногих. Точное количество погибших пассажиров не выяснено, так как судовой журнал погиб. Полагают, что их было около 100 человек. Из команды погибли трое матросов и капитан Николай Савельев. Капитан «Лорелей» будет отдан под суд.


Эта короткая телеграмма бросила меня в целый омут воспоминаний.

Бедный Колька… Он был совсем недавно назначен капитаном «Ориента». Это я знал из его последнего письма…

Правы были они — цыган и цыганка, предсказавшие ему гибель от белой женщины с золотыми волосами. Несколько недель спустя увидел я в Гамбурге это злополучное судно. Золотыми буквами на носу этого маленького парохода было написано «Loreley». А на носу гальциона: белая женщина с позолоченными волосами.

Да, Колька… Тебя погубила Лорелея…

И погиб он ровно через двенадцать лет после того, как говорила с ним цыганка.

А двенадцать лет — это сто сорок четыре луны…




Загрузка...