СТАРАЯ НАСЫПЬ

Будучи студентом Московского университета, я был командирован на практические работы в одну из северо-восточных губерний. Там производились предварительные изыскания по постройке новой железнодорожной ветки. Места были хлебородные, и можно было только удивляться, что не догадались сделать этого раньше, тем более, что до ближайшей станции было всего семьдесят верст. Теперь было решено построить там узкоколейку.

По правде сказать, я немного удивлялся, как странно был составлен вчерне — конечно, там, где-нибудь в центре — план. Почему-то в некоторых местах предположено было отхватить целые участки прекрасной крестьянской земли, оставляя в стороне лес. Разве не лучше было пожертвовать частью казенного леса, чем портить поля? Бог их знает, чем они руководствовались… Мое дело маленькое…

Не могу сказать, чтобы я был слишком доволен своей судьбой. Работа была сама по себе интересная — но я буквально не знал, чем занять свой досуг, а свободного времени у меня была масса. Инженер был человек мрачный и неразговорчивый, добиться от него слова было очень трудно. Помощник его каждую свободную минуту бывал пьян. Жил я у крестьян. Нечего и говорить про то, что отношение к нам было, если и не прямо враждебное, то все же не особенно приветливое. Вполне понятно: ведь мы производили работы на их лугах и крестьянам было ясно, что мы намерены отхватить куски их земли. До ближайшего города было восемь верст, да и делать там было нечего. Кроме «рестораций» — а в них я не хожу — было одно жалкое кино, где показывали всегда какую-то допотопную программу. А в единственной библиотеке, кажется, кроме классиков да старой «Нивы» и «Природа и люди», получить было нечего. С тоски я стал перечитывать и Достоевского, и Гончарова, и даже Гоголя… Но вскоре и в библиотеке, кажется, не осталось ничего… Да и дорога в город была скверная, часто не пойдешь. Оставалось одно — гулять, гулять… Да, если позволяет погода.


Было воскресное утро. Не люблю воскресенья. В будни-то еще полдня уходит на работу, а в воскресенье буквально не знаешь, что делать. Крестьяне потянулись в церковь. Она была в трех верстах. Я, хотя и жил в деревне уже третью неделю, но как-то не удосужился еще побывать в церкви. Не скажу, чтобы я был неверующим — просто, как вся тогдашняя молодежь, был вполне равнодушен к религии. Вернее, к ее обрядам. Да к тому же два последних воскресенья шел дождь, и я предпочитал спать до полудня.

Я вышел в лес; там я исходил уже многие дороги и тропинки, но сегодня решил свернуть на зеленую дорожку, на которой не был еще ни разу. Она давно привлекала меня, но, так как всю вторую половину апреля были непрерывные дожди, то на дороге стояли кое-где настоящие озера и пройти было немыслимо. Но теперь я заметил, что дувший последние три дня северный ветер подсушил. Было еще, конечно, сыро, но в высоких сапогах, как у меня, пройти было можно. Живописная дорога эта вела между целыми рядами одетых свежей зеленью лип и берез, кое-где перемежающихся елями. На солнце, несмотря на середину мая, было уже жарко, а здесь хорошо. Где-то в чаще, у темной лесной воды, начинал соловей. Над лесом плавал звон сельской церкви. На всем была разлита благодатная радость майского утра. По дорожке, видимо, не ездили уже давно. Она местами заросла совсем. Посреди колей, из которых выбивалась трава, выскакивал смешно какой-нибудь одуванчик, душистая лесная гвоздика, а то и целые кустики — молодая береза или ель. Я осторожно обходил их — будущий лес…

Что-то белое привлекло мое внимание там, впереди. Как будто бы белая песчаная горка. Я знал, что здесь вовсе нет песка — только чернозем и глина. Но белое было слишком похоже на песок. Когда я подошел ближе, удивлению моему не было границ: передо мной была — железнодорожная насыпь!

Железнодорожная насыпь — в каких-нибудь трех верстах от проектируемой новой дороги! Может ли это быть? Но это была насыпь — правда, очень старая. Она была кое-где разрушена, попорчена ветрами, которые здесь часты, особенно осенью и зимой. К востоку она уходила в густой лес, к западу виднелся какой-то просвет. Может быть, там начинались поля. Я пошел туда. Кое-где насыпь сохранилась еще хорошо, кое-где совсем обвалилась. Между рельс там и здесь росли маленькие березки — будущий лес. Дойдя до опушки, я увидел, что насыпь идет по ровному открытому месту. Я поднялся и пошел по ней. Судя по кочкам, по обеим сторонам насыпи было болото. Но я отошел недалеко — насыпь почему-то обрывалась, словно ее не провели дальше. В болоте, заметил я впереди, валялась одинокая заржавленная рельса.

В недоумении постоял я несколько минут, прежде чем повернуть обратно. Вот, мы строим новую дорогу, режем крестьянские поля, а тут — в двух шагах, — готовая насыпь. Если нельзя было вести дальше по болоту — можно же было свернуть в лес, там, знаю я, почва далеко не везде болотистая… Отчего не хотят воспользоваться этой старой насыпью, почему-то, очевидно, не доведенной до конца?

Эти мысли не давали мне покоя, когда я возвращался домой.


Я жил у крестьянина Седова. Это был один из самых зажиточных и влиятельных крестьян деревни. Мне было у него сравнительно удобно — насколько может быть удобно в крестьянской избе, неприспособленной для того, чтобы в ней помещался посторонний. Отношение его ко мне было более или менее сносное. Столовался я тоже у них. Кормили просто, но сытно. Я очень люблю молоко. А молока у них была масса — и какого!

Когда я вернулся, вся семья сидела за обедом. Ужинал я, по большей части, в своей каморке (комнатой назвать не рискую), но обедал со всеми. Мне положили на тарелку громадный кусок пирога с капустой и я жадно принялся за него. Когда я утолил первый голод, я перешел к занимавшему меня вопросу. Обычно крестьяне не любят много говорить за обедом, но у Седовых не было так строго. Поэтому я и рискнул спросить:

— Что это за насыпь там, в лесу? Там строилась когда-нибудь железная дорога? Ее не достроили? Почему?

Мой совершенно безобидный вопрос произвел на всех какое-то странное впечатление. Дети вытаращили на меня глаза, словно я сказал что-нибудь страшное. Мать протяжно вздохнула. Старший сын Антип задумчиво опустил глаза. Двенадцатилетняя Аксюша хотела как будто что-то сказать, но посмотрела на брата и не сказала. Только Седов пробормотал — и как-то злобно:

— Строили… Да лучше бы не начинали!

Я собирался предложить дальнейшие вопросы — уж очень меня томило любопытство, когда открылась дверь и вошел сосед Седова, Петров. У них, чуть ли не сразу, начались какие-то «посевные» разговоры. А я знал по опыту, что таким разговорам нет конца. Я пошел к себе и, с досады, принялся за лекции, которые намерен был повторить за лето. Но мысли мои все возвращались к странной насыпи.

Мне не читалось. Я бросил записки и подошел к окну. За кустом малины, прямо под моим окном, копошилась Аксюша.

— Аксюша! — позвал я. — Пойди сюда!

Она покорно подошла, глядя на меня своими красивыми глазенками. «Красивая будет», — невольно додумал я.

— Аксюша, ты что это хотела мне сказать, когда я за обедом спрашивал про насыпь?

Боялся, что девочка, пожалуй, не поймет слова, но оно оказалось ей знакомо.

— Отец будет сердиться… он не любит, — Аксюша оглянулась по сторонам.

— Ну, скажи, — приставал я, вертя в руках конфетку в бумажке. Соблазн подействовал. Этими конфетками я-то и приобрел расположение девочки.

— Поезд там ходит, — таинственно сказала Аксюша и снова оглянулась.

— Что ты говоришь! Как может там ходить поезд — насыпь ведь полуразрушена, рельсы заросли.

— Ходит, ходит, — упрямо настаивала на своем девочка.

— Аксюша, — позвал кто-то из сада. Девочка скрылась. Но слова ее еще больше разожгли мое любопытство.


Под вечер я встретился со своим хозяином в саду. Он внимательно рассматривал две доски, державшиеся в заборе не крепко.

— Скажите, Семен Антипыч, — начал я, — что же это за дорога, которую строили и не достроили? А?

— Строили там дорогу… лет так тридцать тому назад… — неохотно начал он. И замолчал, словно не хотелось ему говорить дальше.

— И не достроили? — спросил я.

— Достроили… — вырвалось у него. — А лучше бы и не начинали…

Он сплюнул в сторону.

— Говорили им старики: нельзя там строить… А вот не захотели послушаться: знамо — господа-то всегда лучше знают…

И опять разговор наш был прерван приходом Антипа.

— Отец, — сказал он, — батюшке лошадей дадим, что ли?

— А то нет? Не идти же обратно пешком на ночь глядя.

— Пойду запрягу… Он к нам сейчас придет. Матка уже самовар ставит.

Я уже раньше слышал, что отец Александр пользуется большой популярностью среди крестьян, но сам его ни разу еще не видел.

— А что, померла Аксинья? — спросил Седов.

— Да нет еще. И смерть не берет ее — отозвался, уходя, Антип, — третью неделю все помереть не может..

Батюшка подходил уже к калитке. Его встретили с большим почетом. Но рассмотрел я его, как следует, уже после, когда сели пить чай.

Я представлял себе сельского батюшку совсем иначе. Отец Александр был еще очень молод. Вряд ли ему было лет сорок. Во всей фигуре его было что-то слегка смущенное, почти юношеское. Он смотрел вокруг большими доверчивыми глазами и от этого казался моложе своих лет. Я поспешил ему представиться.

— Хороший вечер, — сказал он, — я шел сюда с удовольствием.

— Неужели пешком, батюшка? Ведь вы же устали за день. Служба в церкви… Разве некому было вас подвезти?

— Не хотели, — как-то виновато вздохнул батюшка, и сейчас же словно пожалел о сказанном.

— Не хотели, потому что Аксинья звала, — мрачно сказал Антип, — иначе каждый бы подвез.

— А если бы умерла без причастия? — спросил батюшка.

— А, ее и могила не берет! — грубо бросил Антип.

— Что это за Аксинья такая, которую знают даже на селе? — спросил я.

— Колдунья! — бросил хозяин.

— Нельзя так, — батюшка как-то сразу преобразился; с лица его слетело выражение застенчивости и нерешительности. Наверное, так он говорит и в церкви. — Как можно так… если у нее и были какие грехи, то теперь она исповедалась и причастилась, и спокойно ждет своей смерти, как истая христианка… Дай Бог всякому умирать столь готовым… Да и что дурного вы знаете про Аксинью? Только этот случай с железкой дорогой… Да ведь это было так давно. Да и вообще…

Я насторожился. С железной дорогой? Идет речь о той, которую я видел сегодня в лесу или о чем ни будь другом?

Чаепитие было окончено. Мать унесла самовар. Аксюша пошла помогать ей мыть посуду. Антип пошел к лошадям. Седов тоже зачем-то вышел из комнаты. Мы остались с батюшкой одни. Я тотчас же использовал минуту.

— Батюшка, может быть, вы разрешите мое недоумение — какая там насыпь в лесу?

Батюшка внимательно посмотрел на меня.

— Так вы еще ничего не знаете? Вы сколько времени живете здесь?

— Почти три недели.

— И Аксинью не видали?

— Даже слышу о ней сегодня в первый раз.

— Ну, да впрочем, она лежит уже почти месяц… Так вы хотите знать о дороге? Ну вот… Ее начали строить тридцать пять лет тому назад — в год, когда я родился — батюшка опять почему то смутился. — Оно, конечно, «не судите да не судимы будете»… А как же не осудить? Вы видели то наше болото вблизи, нет? Ну, так надо сказать вам, что по нему вообще нет пути, разве что в очень жаркое лето, когда засуха… Да и то может пройти только тот, кто хорошо знает. Когда начинали строить железную дорогу, говорили старики, предупреждали. Да не послушались господа строители… Оно и правда, перед тем два года засуха была, болото подсохло… Да ведь разве по-настоящему? Я видел, как теперь осушают болота: отводят воду в глубокие каналы, строят там дамбы разные… А там все как-нибудь делалось: насыплют песка, построят насыпь, просочится в нее вода, она осядет… Опять подсыплют… и так до бесконечности… А старики головой качают… А пуще всех Аксинья…

— Это та, которую называли сейчас колдуньей?

— Ужасная темнота, — вздохнул батюшка, — ужасная… Какая она колдунья — просто несчастный человек… Очень несчастный…

Я готов был проклясть Седова, который вошел в комнату.

— Лошади готовы, батюшка, — сказал он, — а то, может быть, еще чайку откушаете? Жена подогреет самовар.

— Нет, благодарствуйте. Уже поздно… Ну, докончу как-нибудь в другой раз, — обратился ко мне отец Александр. Но отделаться от меня было не так легко: его рассказ только разжег мое любопытство.

— Если вы не имеете ничего против, батюшка, я вас немного провожу, — предложил я.

— Пожалуйста, — сказал батюшка со своей смущенной улыбкой. Мне, впрочем, так и казалось, что он думает:

«Ишь, как его разбирает любопытство…»

Повозка уже ждала. На козлах сидел одиннадцатилетний Ванюшка. Уже темнело. На небе проступали редкие звезды. Ванюшка стегнул кнутом и пегая лошаденка затрусила по ухабистой дороге.

— Итак, батюшка, вы остановились на Аксинье..

— Да, — отец Александр задумался. — Может быть, она уже скончалась. Очень плоха была, когда я приобщал ее сегодня… Да ей, верно, уже под семьдесят… а то и больше… Несчастная женщина… на редкость несчастная… И как она несла свой крест… Отец рассказывал… Он был здесь священником до меня… Я и родился, и вырос тут, в селе… Так вот, очень несчастная была Аксинья в семейной жизни… Детей-то много было — да перемерли все, один за другим, осталось только двое. Старшего, Илюшку, так просто безумно любила мать… как любят одинокие женщины…

— Разве она была вдовой?

— Нет… Да муж ей попался такой… Бог знает, за какие грехи был он ей послан… Пьяница и буян… Бил ее страшно… увечил даже… Выбил глаз. Так и осталась она кривой… Отец пробовал было увещевать буяна — куда там… Он бил Аксинью еще больше: «Будешь ходить жаловаться на меня попу? Будешь?» А она никогда не жаловалась… Знаете, как умеет русская крестьянка нести свой крест…

Потом муж ее бросил, да и слава Богу — совсем бы еще убил… И детей бы, того и гляди, искалечил. Осталась Аксинья одна с двумя маленькими ребятишками. А как справлялась она со своей работой! Такая работница была, что хоть куда… Так работала она три года… Илюшке пошел уже восьмой годик, младшему, Мишутке — шестой. Так, говорю, любила она своего Илюшку безумно. И — надо же случиться греху — утонул он. В этом-то самом болоте… Пастушонком он тогда был… Нашли после одну корову около болота… Корова-то глупая… Может, и забрела в болото… потом выбралась… Животные как-то чутьем знают, куда ступать. А вот человеку-то чутья этого не положено… Илюша-то, видно, пошел за коровой — ну и погиб. Трупик-то, конечно, не нашли — где же, болото не отдает своих жертв. А шапчонка его лежала там… зацепилась за кустик болотный…

Аксинья тогда и свихнулась в первый раз… Смотреть на нее — рассказывал отец — страшно было. Забросила хозяйство, поля, мальчика… Его взяли соседи. На целые дни уходила из дома, бродила по болоту, и как это сама не утонула — ведомо одному Господу… Подходит к глубоким окнам, часами стоит, бормочет:

— Увижу его! Увижу!

Может, и померещился ей когда Илюша — только как-то сразу выздоровела. Как раз это было осенью, когда у других была рожь сжата… Схватилась Аксинья за работу — так и горело у нее… Словно наверстать хотела, что потеряно за эти месяцы… И ничего, совсем разумная опять стала.


Прошло года два. Начали строить дорогу. Я уже рассказывал вам, как нелепо — прости Господи — они это делали. Песка много надо было — у нас-то нет, так привозили его откуда-то. Когда проложили рельсы, целые поезда пошли: впереди паровозик, малюсенький такой, а за ним — восемь, десять тачек с песком. Ну, а как они возвращаются пустыми — тут то ребятишкам радость! Атакуют их, лезут, чтобы хоть немножко прокатиться. Рабочие ничего, добродушные были, позволяли… Сам я — мне тогда четвертый год шел, — снова улыбнулся своей смущенной улыбкой отец Александр, — умудрился с другими мальчишками несколько раз прокатиться…

Аксиньин Мишутка большой шалун был. Уж без него ни одно удовольствие не обойдется…

Ведь ездили ребятишки почитай что каждый день, всегда все хорошо было… А вот тут…

Батюшка перекрестился.

— И как это случилось — не понимал никто… Верно, вскочил как-нибудь Мишутка неловко, на ходу. Никто не заметил этого… Только нашли его потом раздавленным… Головку отрезало…

Ну, что тут с Аксиньей стало — и описать невозможно… Конечно, во всем стала она обвинять строителей. Как она проклинала, как проклинала их! И откуда только брались у нее такие слова, — говорил отец. Вторично помешалась она… Долго была такой…

Батюшка вздохнул.

— Дорога строилась года четыре — болото мешало… Все опускалась насыпь — подмывало ее… И уж привыкли рабочие — бродит вокруг женщина, и бормочет, бормочет:

— Прокляты вы все будьте! Чтобы никто никогда не проехал по этой дороге! Чтобы ни один поезд здесь не прошел!

Вот и говорят крестьяне, что накликала она…

Наконец, дорога была готова. Тут были две станции — одна между селом и болотом, ближе к селу, другая — в лесу, недалеко от деревни, где вы живете… между ней и следующей… Чтобы из двух деревень крестьянам было близко свозить на станцию хлеб… Видели вы в лесу обгорелые развалины? Нет? В ту сторону не ходили?

Ну вот, приняли дорогу. Как уж там смотрела выезжавшая на пробном поезде комиссия — не знаю. Лето было довольно сухое. Назначено было открытие на 2-е августа. Радовались крестьяне — повезут хлебушко железной дорогой.

Да человек предполагает, а Бог располагает…

Комиссия осматривала дорогу в первых числах июля. Нашла, что нужно сделать там какие-то мелкие исправления на сельской станции… В багажном помещении, что ли… Мелочи-то всегда заметят… Потому-то и отложили открытие до второго августа.

А вот как пошли тут дожди с двадцатого, с самого Ильина дня… И какие дожди… Как, знаете, в Писании, «отверзлись хляби небесные…» Да… Ведь совершенно ясно, что после такой погоды надлежало тщательно осмотреть пути. Ну, как прошли дожди — на Первого Спаса было это — осмотрели дорогу, выезжали на дрезине… Но, кроме мелких повреждений, что бывает на насыпях всегда после больших дождей — ничего не обнаружили. И объявили открытие окончательно на 7-ое августа.

Дожди прошли. А на Преображение послал Господь такую погодку, такое ведрышко. Ну, отпраздновали праздник, освятили плоды и стали готовиться на следующий день к другому празднику. Со всех окрестных деревень пришли к нам смотреть, как пройдет первый поезд — было воскресенье, день нерабочий. Украсили станцию зеленью. Флаг повесили. Шильдик станции — молодой такой — суетился с раннего утра. Я хорошо все помню, мне шел тогда восьмой год. Отец служил всегда раннюю обедню — любят так крестьяне, но в тот день начал на полчаса раньше. После обедни, за чаем, отец спросил меня:

— Саша, хочешь пойти посмотреть, как пройдет первый поезд?

Это папа нарочно поддразнивал меня — я же целую неделю, как все мы, мальчишки, только и бредил поездом!

Отец пошел со мной. Мама не хотела — пироги ее еще не были готовы. Поезд должен был прийти на нашу станцию в двадцать минут двенадцатого. Народ запрудил станцию уже с раннего утра. Начальник, — вижу, как сейчас, — страшно суетился, делал вид, что ему надо установить порядок.

Багажа на этот первый поезд не принималось, и ему приходилось объяснять это многим крестьянам.

— В три часа пойдет второй, а потом — завтра, в 9 часов утра.

Он уже устал повторять это.

Два человека купили билеты. Ждали с ужасно важным видом. А мы, мальчишки, завидовали. Было одиннадцать часов. Четверть двенадцатого. Двадцать минут.

— Что — первый блин комом, опоздал поезд? — добродушно сказал отец, взглядывая на новенькие часы над станцией.

— Ну, ведь только одна минута прошла, — обиделся начальник. — Для начала вполне возможно, что не совсем рассчитали время.

Но прошла не только одна минута — пять… десять… полчаса…

— Не отменили ли почему-нибудь поезда? — высказал предположение отец.

Вместе с другими мальчуганами я побежал к болоту — посмотреть, не показалась ли там, вдали, машина. Но ее еще не было видно. Тогда начальник, который начал нервничать, справился на конечной станции. Ответили, что поезд вышел по расписанию. Начальник протелефонировал на ту, в лесу. Ответили, что поезд прошел ровно в одиннадцать часов. Начальник побледнел.

Одиннадцать часов… Следовательно, что-то задержало его в продолжении тех двадцати минут, что отделяли лесную станцию от нашего села…

Мы снова побежали к болоту. Поезда все не было.

— Сашка, там кто-то кричит! — внезапно сказал мне товарищ, Васька. Мы сначала рассмеялись — Васька любил болтать всякую ерунду. Но потом и нам почудились какие-то звуки, доносившиеся с болота. Только ветер был с другой стороны и относил их. Мы побежали к станции.

Пробежав немного, мы увидели, что по насыпи едет дрезина — это начальник, взяв с собой сторожа, обеспокоенный неприбытием поезда, поехал посмотреть, в чем дело. Мы стали махать им, кричать. Надо же было сообщить, что там кто-то кричит. Начальник подумал: мальчуганы просят, чтобы их взяли с собой, и отмахнулся.

Болото наше тянется на шесть верст. И вот, проехав около трех, начальник заметил несчастье: насыпь внезапно обрывалась — словно кто срезал ее — ну так же, как там, за лесом… Но он еще не верил в размеры несчастья.

«Наверное, — думал он, — машинист заметил, что с насыпью, и повернул обратно… Вероятно, поезд вернулся в город и с городской станции уже сообщили нам об этом». — Тут он услышал крики… Сойдя с дрезины, начальник подошел к концу обрывающейся насыпи, устремив зоркий глаз на болото. И ему удалось разобрать — с большим трудом — ужасную картину: на большое расстояние вместо насыпи тянулось болото с большими новыми окнами. Полупогруженные в болото, лежали на поверхности три вагона. А на крышах их сидели насмерть перепуганные люди и издавали крики, относимые ветром в обратную сторону.

Всего вагонов в поезде было девять…

К несчастным подойти было немыслимо.

— Сейчас пришлю помощь! — крикнул начальник, что было силы, и поспешил обратно к дрезине.

Но подать помощь было сопряжено с бесконечными трудностями. Начальник сообщил по телефону в городской конечный пункт и обратился к односельчанам с просьбой оказать помощь погибающим — ведь свои-то более или менее умели ходить по болоту. Отец мой тоже говорил с крестьянами и, я думаю, его они послушались больше, чем «чужого» — начальника станции. Храбрые и хладнокровные крестьяне поспешили к болоту…

Всего там было сорок. Спасенные рассказывали, что их было больше, но некоторые, не дождавшись прибытия помощи, попробовали пройти по болоту сами — и погибли на глазах других. В трех вагонах, лежавших в болоте, не оставалось, говорили они, больше никого — всем удалось вылезти из окон. Только одна старушка осталась там — помешалась, бедная, со страха…

Это были три последних вагона поезда. По всей вероятности, они легли на остальные, поэтому и остались наверху.

К вечеру выяснилось, что всего было продано 250 билетов.

А спасены были — сорок…


Какой бы шум подняли теперь газеты — столько жертв. Но в те времена было еще не так. Совсем замолчать, конечно, не удалось — но очень смягчили. Во-первых, говорил покойный отец, точные сведения о количестве погибших так никогда и не попали в печать. И обвинили во всем не строителей, не близорукую комиссию — а дождь. Размыло, мол, насыпь. Правда, одного из инженеров-строителей судили. Другой ушел от суда человеческого: как только узнал о катастрофе — пустил себе пулю в лоб. Говорят, сначала предполагали провести линию иначе — вроде, как сейчас: через поля. Но поля принадлежали тогда богатому помещику. Правду или неправду говорили люди о громадной взятке — ведомо одному Господу. Но, опять-таки, процесс умудрились сделать не особенно громким. Не помню, на сколько лет засадили инженера…

Отец мой стал служить ежегодно панихиду около болота. Потом стал служить в церкви. Служу теперь и я… Только уже мало кто помнит и приходит…

Вот видите, там, впереди, здание? Это и есть наша станция… Так и стоит с тех пор заколоченная… Теперь, говорят, разберут, употребят материал для новой — если еще годится.

В сумерках вырисовалось перед нами какое-то здание, заколоченное, заброшенное. Ванюшка ударил по лошадям.

— Пострадавшие-то все были крестьяне, — продолжал батюшка, — из нашего села — трое, несколько из деревни, где вы живете… из других…

Ну и возненавидели же Аксинью с той поры:

— Аксинья беду накликала!

А пока лежали еще вагоны на болоте — а лежали они еще дня три — она все бродила около да бормотала. Думали как-нибудь спасти вагоны — не сумели…

Осушить болото — слишком кропотливая и дорогая работа… да пока окончат ее — все вагоны-то там, лежа внизу, попортятся окончательно… так и оставили…

Аксинье с тех пор житья не стало. Один раз бабы — из вашей деревни — идя с поля, встретили ее у болота — так избили до полусмерти… Она, собственно говоря, никому не делала зла… Во всем, что ни случалось в селе или деревне, готовы были винить несчастную. Даже, когда сгорела станция… А сгорела-то она, полагают, от молнии… Да, тяжелая была жизнь у несчастной…

— И никогда не пробовали больше возобновить дорогу?

— Нет… Были какие-то свои соображения. Много потеряли на этом. А возобновить, осушать болото или строить новую линию — громадные новые расходы…

— А почему, — вспомнил я разговор с Седовым, — крестьяне избегают говорить об этой старой насыпи?

— Суеверие… Каждый крестьянин скажет вам, что время от времени можно видеть поезд. Девять вагонов и паровоз. И всегда перед бедой… Вот, — говорил отец, — крестьяне уверяли, что поезд видели многие перед холерой. Перед большим пожаром, уничтожившим полдеревни… А некоторые видят его перед своими несчастьями.

— А при вас, батюшка, это бывало?

— Да… Говорили крестьяне — перед двумя неурожайными годами. И ничем этого у них из головы не выбьешь…

— А сами вы батюшка, никогда не видели?

По лицу отца Александра промелькнула характерная для него застенчивая улыбка.

— Я же не верю в это, — сказал он.

Мы подъезжали к селу. Я попрощался с батюшкой, напутствуемый его приглашением побывать когда-нибудь в его церкви и у него.


С этого вечера я стал постоянным гостем отца Александра. У него, в церковном домике, было необычайно уютно. Жена его была, если можно так выразиться — сама какая-то воплощенная уютность. Не слишком образованная — вряд ли она окончила больше приходской школы. Но недостаток образования восполнялся у нее природной сметкой, наблюдательностью и чуткостью. Вся обстановка, весь уклон жизни церковного домика были удивительно под стать этим двум симпатичным людям. Дети — двое было их — были в отца. Я стал проводить у батюшки каждую свободную минуту и не заметил совсем, как подошла осень. Впрочем, надо было немного подготовиться к наступающему семестру, поэтому я не был у батюшки дней десять. Пришел я к нему только за два дня до моего отъезда в Москву.

— Отца Александра нет дома, — встретила меня матушка, — он в городе, на епархиальном съезде. Он должен скоро вернуться… Он там с самого утра.

Я провел в церковном домике весь день до вечера. Пил чай с чудесным вареньем, ел аппетитную булку собственного печения матушки, играл с детишками в домино. В теплой комнатке, где уже топилась печь и горела керосиновая лампа с розовым абажуром, не чувствовалось совсем, что на дворе осень — такая ранняя в этом году — что над болотом тянется густой туман, что дороги непролазны от грязи.

Батюшка приехал часу в девятом. То есть не приехал, а пришел.

— Как же ты пешком, отец Александр? — с ужасом спросила матушка.

— Да я только здесь, в селе… Соловьев довез меня из города, а тут, около болота, сломалась у него ось… Я и пошел… Пошли Федюшу сказать сыну Соловьева, чтобы шел на подмогу… с новой осью… Я обещал ему…

Батюшка кашлял.

— Простудился, — заботливо сказала жена, — продрог, небось… Такая промозглая сырость… Поди, ляг… я подам тебе чай в комнату. А гость посидит с тобой, пока я накормлю детей.


Батюшка послушался.

— Пойдите к нему, — сказала матушка, — он так любит беседовать с вами…

Батюшка лежал уже в постели. Лицо его показалось мне очень бледным. Впрочем, может быть, это от голубого абажура лампы.

— Я измерял температуру — Любушка пристала, — с своей обычной улыбкой сказал отец Александр, — нормальная.

Мне показалось, что батюшка — как ни странно это было — словно недоволен, что температура у него нормальная. Мы поговорили о том, о сем.

— Скажите, может это быть, — внезапно прервал отец Александр наступившее на минуту молчание, — что, пока я ехал, у меня температура была повышена, а теперь — нормальная?

Я посмотрел на батюшку. Глаза его горели каким-то лихорадочным блеском. Он, без сомнения, был нездоров. По-видимому, ему было очень важно, чтобы температура у него была повышенная. Поэтому, чтобы успокоить больного, я сказал как можно равнодушнее:

— Конечно, это бывает… Я слышал, что обычно температура поднимается после шести и двенадцати… А теперь десять.

— Вот-вот, — облегченно закивал головой батюшка.

Он казался чем-то очень озабоченным. И я вспомнил, как мне один раз говорила матушка:

— Удивительно, как мой отец Александр принимает все близко к сердцу. Придет иной раз с исповеди — лица нет на нем, так мучают его чужие грехи.

Разве было что-нибудь неприятное на съезде? Но спрашивать казалось мне неудобным. Отец Александр нарушил молчание первым.

— Вы знаете… я живу с Любушкой вот уже двенадцать лет… Мирно живем, никогда не ссорились. Никогда — слышите — никогда не солгали друг другу… И никогда я не утаил от нее ничего… А вот теперь хочу скрыть — боюсь: испугается… разволнуется… А ей волноваться нельзя: у нас через три месяца будет еще ребеночек.

Я молча кивнул.

— А с кем-нибудь поделиться надо… к вам я так привык… очень привык. Глупо, конечно… а вот беспокоит меня… так и сосет, так и сосет сердце. Конечно, это лихорадка, — пробовал успокоить себя отец Александр. — Я слез с телеги, как я уже говорил вам, около болота. Думал — чего ждать, пока он справится с осью — холодно… помочь-то я не умею. Вот и сказал ему: «Пойду пешком, здесь недалеко, и пошлю к вам вашего сына с новой осью». Ну вот и пошел. Дорога-то скверная, ну да пройти кое-как можно — по колее идешь. Стемнело. Дождь собирался. А над болотом стоит такой туман — в двух шагах ничего не видно. Иду, смотрю себе под ноги, чтобы в воду не попасть. Оглянулся на болото — так, сам не знаю, почему. Вижу — что-то движется там, в тумане. Большое… длинное. Вгляделся — что это может быть? И вот, совершенно ясно, как сейчас вас вижу, разобрал — поезд!

Да, поезд. Паровоз и девять вагонов.

И всю дорогу стояла у меня перед глазами эта картина.

Я, конечно, постарался уверить батюшку, что у него начинается лихорадка, что в тумане вообще очень легко может что-нибудь померещиться, и поскорей переменил разговор. Но и ночью — ночевал я в церковном доме — мне все время вспоминались батюшкины слова.

Ведь сколько раз — летом еще — возвращаясь от батюшки, старался я представить себе, как это проходит там, по болоту, поезд, пугающий крестьян, останавливался у болота; любопытно, хотел его увидеть. Но болото было пусто и никогда ничего, кроме журавля, цапли или одинокой крестьянской фигуры, уверенно пробирающейся при свете дня по знакомым тропинкам, не видал я на болоте.

И кто же увидел теперь? — Батюшка, который был так чужд всякого суеверия, который не признавал ничего такого.


«…Вчера мы и похоронили его… И как это сгорел он так быстро — в какую-нибудь одну неделю…»

Так кончалось письмо, полученное мною от матушки уже в Москве.

И перед моими глазами встал снова церковный домик с его уютной жизнью. Розовый абажур и кипящий самовар в столовой. Матушкино варенье… славные детишки. Отец Александр с его юношески-чистой застенчивой улыбкой.

И громадное, жуткое болото, стерегущее неразгаданные тайны…




Загрузка...