Глава 2. Выздоровление

Пробудившись аккурат к ужину, Остап вдруг почувствовал, что ему, кажется, лучше. Нашпигованный таблетками и уколами, точно рождественский гусь, он с аппетитом вкусил жидкой больничной пищи, запил ее кислым, но очень витаминным компотом, и позволил себе некоторую дерзость — утвердился в постели в полусидячем положении. Голова уже не кружилась так интенсивно, глотать и дышать было не так больно, а в желудке разливалась приятная сытость. Ни стенания бредящего соседа по палате, ни даже мысли о том, что предводитель команчей в это самое время, возможно, уже пошло и безо всякого размаха просаживает его, Остапа, бриллианты по московским ресторанам, не огорчали его слишком сильно. Само по себе вдыхать и выдыхать воздух, а также проглатывать пищу было уже прекрасно. Ничего… рано или поздно эта луженая глотка надежно запаяется сводными силами молодого выносливого организма и пытливой советской медицины, и тогда он разыщет Ипполита Матвеевича даже на краю света — хоть в Париже, хоть за проливом Лаперуза, и заставит в полной мере прочувствовать всю боль, причиненную его безнравственным поступком. Конечно, соблазн просто долго и со вкусом бить Кису ногами был велик, но Остап решил, что это никогда не поздно.

«Успеется», — думалось ему. Нет, месть великого комбинатора будет тонка и изощренна! Сам Торквемада* завистливо всплакнет над тем иезуитством, что он учинит над бывшим предводителем уездного дворянства.

— Шик. Высокий класс! — прошептал Остап беззвучно и мечтательно улыбнулся. Он ничего еще не знал о постигшем Ипполита Матвеевича разочаровании.

Таким, блаженно улыбающимся, и застал на вечернем обходе своего пациента доктор Юдин.

— Ну что, товарищи больные, как самочувствие? — энергично поинтересовался Сергей Сергеич, влетев в палату, и ринулся на осмотр, не дожидаясь ответа. Полы халата бились за его спиной, точно крылья серафима. Рожденный им торнадо смел с тумбочки лист с категорическим отказом Остапа от ведерной клизмы. Потыкав недвижимого соседа пальцем в живот и что-то озабоченно хмыкнув, доктор переметнулся к стонущему, разглядеть которого Остап пока не мог, быстро что-то велел сестре, и тут же очутился рядом с Бендером. Его тонкие музыкальные пальцы выдающегося хирурга метнулись к горлу сына турецкоподданного, словно намереваясь задушить, и принялись разматывать повязку.

— Так… так… Очень хорошо! Великолепно! Вижу, морфин на вас действует? Как питаетесь? Есть ли затруднения при глотании?

— Да глотаеть, як удав! — подсказала из коридора ворчливая санитарка, зашедшая со своей хлорной бомбой на очередной, вечерний, круг. Приступ горячей благодарности спасителю объял сердце великого комбинатора неведомым доселе теплом. Таких нежных чувств к другому человеку, тем более совершенно постороннему, Остап не испытывал давно. Возможно, даже никогда. Он попытался просипеть что-то признательное в ответ, но доктор немедля его остановил.

— Это кто это вам говорить разрешил, интересно?! Рано, товарищ Бендер, рано, не надо напрягать горло. Все пройдет, это просто небольшой отек после операции. Связки целы, не волнуйтесь.

— Арии еще девкам петь будеть, — пообещала из коридора санитарка.

И, живо замотав повязку так, что светлые, чистые очи Остапа слегка вылезли из орбит и налились дефицитной пока в организме кровью, доктор Юдин «стремительным домкратом», как выразился бы Ляпсус-Трубецкой, помчался дальше.

«Учитесь, Киса, как надо любить людей! — думал Ося, с помощью пальца слегка ослабив давление повязки, вернув тем самым глазам привычное положение в орбитах и возведя их горе: Бескорыстно! С какой самоотдачей, и все — за сто двенадцать рублей семьдесят копеек в месяц, плюс талоны на питание в местной тошниловке. А вы рвач и изумительный жмот, Кисуля. И душегуб в придачу.»

Возможно, это так действовал на великого комбинатора морфий.

Санитарка переместилась из коридора в палату, открыла окно, и внутрь потек прохладный, звонкий осенний воздух, напоенный дымами печных труб и перебранкой извозчиков. Когда она домыла пол и прикрыла раму, великий комбинатор уже крепко спал, свернувшись клубочком под серым одеялом и положив руку под порозовевшую щеку.

На следующее утро жидкости в организме скопилось уже столько, что потребовала вернуть ее природе. Заботливо подсунутую санитаркой утку Остап брезгливо отверг.

— Никогда, никогда еще Остап Бендер не ходил под себя! — еле слышно, но неимоверно пафосно просипел он, передразнивая Кису с его вялой попыткой отбиться от карьеры нищего, и поднялся. Палата завертелась перед глазами ярмарочной каруселью, и пришлось присесть назад, погрузившись в расхлябанные пружины койки по самые уши. Справившись с головокружением, Остап предпринял вторую, более удачную попытку, выбрался из коечной западни с помощью санитарки, с помощью нюха определил направление и поплелся в клозет. Каждые пять метров он останавливался, чтобы перевести дух и утереть выступивший на благородном челе пот. В уборной хлоркой благоухало особенно зверски. От ее дезинфекционного амбрэ резало глаза. Технический персонал совершенно не жалел казенных запасов, которые, судя по всему, в изрядном количестве сохранились на складах еще со времен империалистической, когда хлором было принято травить неприятеля.

Стараясь не дышать, Остап вернул природе требуемое и уставился на свое отражение в мутном, растрескавшемся зеркале над облупленным умывальником. Оно ему не понравилось. Пергаментная желтизна, правда, отступила, уступив место мучной бледности, особенно контрастировавшей с щедро проклюнувшейся черной щетиной. Толстая повязка на шее делала его похожим на звезду императорского, а ныне советского цирка, тяжелоатлета Петра Крылова по прозвищу «Король гирь». Под глазами залегли мученические тени.

Остап машинально потрогал щетину и поморщился. Щетина совершенно не нравилась девушкам. Это вам не солидная окладистая борода классиков марксизма, и даже не несколько вызывающая, но элегантная эспаньолка товарища Калинина. Полуобросший человек даже с самыми интеллигентными чертами лица моментально делался похожим на подозрительного босяка. Его переставали пускать в приличные места. Кондукторы в трамваях косились на него с недоверием. Извозчики отказывались везти вовсе, угадывая в нем полную неплатежеспособность. Милиционеры беспрестанно требовали у такого гражданина документы. И, даже если они у него были, долго вертели эти бумаги в руках, хмурили брови и подозревали небритого гражданина в подделке.

«Надо попросить Пантелея принести бритву… только не ту, которой меня недорезали, — подумал великий комбинатор и усмехнулся над этим горьким каламбуром.

В больнице Остап провалялся две недели. Через три дня после операции он уже слонялся по коридорам, являя прочим страдальцам и больничному персоналу смуглые стройные щиколотки, кокетливо торчавшие из коротких ему пижамных штанов, и навсегда утратив этим благорасположение санитарки Матрены Евстифеевны. Есть хотелось отчаянно: жиденькая больничная пища растворялась уже прямо во рту, не долетая до желудка, безо всякого следа, и буквально через полчаса после обеда Остапа терзал традиционный зверский голод активно выздоравливающего человека. Телу требовались новые клетки, а выработка их без белковой пищи становилась решительно невозможна. Иванопуло был гол как сокол, больше у Остапа в Москве никого не было, поэтому великий комбинатор изящно стрелял у курящих больных папиросы и выменивал на них у больничного сторожа крупные осенние яблоки. В часы для прогулок он околачивался в столовке, оказывая суровым, дородным поварихам мелкие услуги, и иногда получал добавку к скудной больничной пайке, а порой просто тащил то, что плохо лежало.

Также Ося без стеснения дурил в карты соседа по палате — того, что первые дни молча лежал пластом напротив его кровати и которому ушили нажитую непосильным трудом в Пищетресте грыжу, и уплетал честно выигранную жирную снедь, категорически пищетрестовцу запрещенную, которую сумками таскала грузная его застенчивая супруга, и которую медсестра все равно бы конфисковала. К сожалению, через неделю того выписали. Тогда Остап со своим шулерским даром пошел в народ — по соседним палатам. Голос к Бендеру вернулся в полном объеме, однако он им не злоупотреблял — существовать на инвалидном положении было куда выгоднее. Впервые в жизни Остапа искренне и даже заслуженно жалели.

Медсестричке Таточке темпераментный сын турецкоподданного беспрерывно строил глазки, но она, давно привыкшая к такому вниманию со стороны больных мужеского полу, только с улыбкой отмахивалась. В остальное время Остап спал. Иногда его тревожили дурацкие, чужие сны, полные дворников с золотыми арфами, конских яблок, ответственных работников и алчно щелкающих опасных бритв. Раньше подобная белиберда ему не снилась. Бриллиантов в этих снах не встречалось совершенно.

Милиционер приходил еще дважды, однако великий комбинатор убедительно изобразил амнезию и заверил, что совершенно не помнит долговязого гражданина в пенсне, что по показаниям соседей, с весны проживал с ним в одной комнате общежития имени Семашко. Кажется, звали того не то Кондратом Карповичем, не то Конкордом Кубанычем, не то просто Сисой — соседи тоже не запомнили. Напуганные этими мрачными событиями Лиза и Коля сделали вид, что вообще ничего не знают и с Остапом даже не знакомы. У них появился примус и они с радостью списали на этот благородный предмет семейного быта свою полную неосведомленность. Зато приплести покражу таинственным душегубом ста двадцати его, Бендера, личных рублей и ценной наследственной картины Репина «Бурлаки на Волге» у Иванопуло Остап не преминул. Просто для достоверности.

Швы ему сняли перед самой выпиской. Остап долго разглядывал в зеркале длинный багровый шрам, перечеркнувший смуглое горло наискось.

— Посветлеет со временем, — заверил доктор. Остап привычным движением намотал на шею шарф, не пострадавший от поганых лап Кисули, поскольку перед сном в ту роковую ночь он его снял. Залитую кровью ковбойку почти отстирали в больничной прачечной, правда, с большей частью скромного рисунка в клетку. Малиновых башмаков и брюк от дивного, серого в яблоках, костюма никто не ухитил, их вернули выздоровевшему в полном объеме. Шарф и пиджак принес заботливый Иванопуло.

На выписке, прощаясь с персоналом, Остап прослезился.

Он вернулся в больницу за номером 27 — будущий НИИ им. Н.В. Склифосовского через сутки с горящим взором, корзиной горьких осенних хризантем и шампанским, устлал ими пол у кабинета оперировавшего в тот момент хирурга Юдина, а потом вальсировал по вымытому до скрипа коридору с клокочущей от негодования санитаркой. Ей темпераментный Бендер преподнес дивную новую швабру, богато украшенную узбекской резьбой ручной работы. Таточку Остап все же поцеловал, отхватил за это пощечину, но совершенно не расстроился, вручил ей коробку дорогих шоколадных конфет и раскланялся. Покидая больничный корпус навсегда, он пел, как и предрекала виды повидавшая Матрена Евстифеевна. Улизнув с их помощью от объятий Святого Петра и вернувшись к земной юдоли от самых смертных врат, Остап изменился.

*Томáс де Торквемáда (исп. Tomás de Torquemada, или Торкемáда; 1420 — 16 сентября 1498) — основатель испанской инквизиции, первый великий инквизитор Испании. Был инициатором преследования мавров и евреев в Испании.

Загрузка...