Там чудеса…
Когда случилась эта история, Лешка Савкин был студентом-практикантом. На Журавкинскую лосиную ферму он приехал после майских праздников.
Возле лосиного загона под двумя старыми березами стоял небольшой бревенчатый домик, крытый зеленоватым шифером. Оранжевые бревна светились мягко и тепло. Тут была и лаборатория, и кладовка, и контора лосеводов.
Лешка поднялся на крыльцо. В задней комнате бубнили мужские голоса. Бубнили, к его удивлению, по-русски и по-немецки. Замешкался: «Вдруг там делегация…» Он крикнул: «Можно?» Ему ответили: «Заходи».
В комнате за столом друг против друга сидели заведующий фермой Михеев и лосевод Привалов, бывший боцман. Вчера познакомились. Они читали какое-то письмо. Лешка поздоровался. Привалов потянулся и пожал руку. Михеев кивнул и показал на лавку у стены:
— Садись, Алексей. По-немецки морокуешь?
— В объеме института, но не выше. — Лешка сел на лавку, носками кед уперся в пол. — А что?
— Это уже подмога, — обрадовался боцман.
— Письмо вот получили. Из Берлинского этнографического музея. А я английский изучал. Вот мы с Макарычем и пыркаем. Погляди, что тут они пишут. — Михеев передал письмо Лешке.
У Лешки с детства была привычка: читает про себя, а губы шевелятся. Как только он впился глазами в листок, полные, слегка вывернутые губы ожили, зашевелились, что сразу вызвало уважение боцмана Привалова, он перемигнулся с Михеевым, дескать, гляди, варит башка у парня.
— Может, водички дать? Ключевая, — Привалов пододвинул термос, стал отвинчивать розовый стаканчик.
— Да не нужно. Так… ага… значит, дер элентир — лось, — соображая, связывая прочитанное, заговорил вспотевший вдруг Лешка. — Ди цене — зубы. И это понятно… Дер фестанцуг — праздничный костюм… Какой? Индианер — индейский. Ну, как? — Лешка поглядел на боцмана, но тот крутнул крупной седой головой — темно; на Михеева, тот догадливо улыбался, но пока молчал. — Вроде бы, Павел Петрович и Константин Макарыч, прояснилось… Товарищи из ГДР просят лосиные зубы для костюма вождя индейцев. — Лешка потряс бумажкой. — Зубы лося, пишут они здесь, в костюме индейца — признак особой храбрости. А у них нет этих зубов, и все дело остановилось.
— Охо-хо. Раскумекали-и! Да-а… Во-он оно что-о! — изумился боцман. — И взаправду, братцы, так: зубы лося не каждый может добыть. Как бы не наоборот, как бы своих не лишился… А что, Павел Петрович, вышлем. Есть у меня — у настоящего боцмана все должно быть, — стрельнул он глазом в сторону Лешки, — во-о зубки, — отмерил полпальца, — матерого сохатого.
Спустя десять минут втроем прошли они в главный загон. Лешка крутил головой, надеясь увидеть лосей, но их нигде не было: ни у лосятника, ни у кормушек с козырьковыми навесами.
Из-за лосятника неожиданно вышла девушка, голоногая, в легких босоножках, со свободно спадавшими желто-белыми, овсяными волосами и уже загорелым лицом. Она несла в ведрах соль. Куски соли то искрились на солнце, то гасли.
— Зина, что-то я Находку не вижу? — спросил Михеев.
— С лосями на выпас удрала, — уже от кормушки отвечала Зина.
— Ну вот… Я же наказывал Галине: не выпускать, — осерчал Михеев. — Пусть бы на ферме телилась. Теперь вот ищи ее!
— Можно, я поищу, Павел Петрович? — вызвался Лешка. — Заодно и с лесом познакомлюсь.
Зина, как бы ненароком, через плечо повернула голову в его сторону.
Лес начинался почти сразу за лосиным загоном.
— Леша-а, на вырубку загляни. Там стадо-о… На вырубку. Ручей перейдешь и направо-о! — кричал вдогон боцман Макарыч.
— Ладно-о… — откликнулся студент.
Май… Широкий, разгульный месяц весны. Алексей шагал по лесу, пьянея от воздуха, от птичьей разноголосицы, от цветовых росплесков — на полянах уже выплотнился травостой. Часто встречалась черемуха в цвету. Её нежно-белые провисшие кисти задевали руки, лицо. Он приподнимал ветви, отводил в стороны, а то просто подныривал, чтобы не обить лепестки.
— Красотища-а! — он останавливался, ко всему приглядывался или садился на пенек, закрывал глаза и вслушивался в лес, чувствуя лицом его теплое дыхание.
Попадались сосны и ели, высокие, необхватистые в комле, — богатыри. Полосы света падали неровно, иные запутывались в ветвях деревьев, рассеивались, гасли, не достигнув земли.
Кругом густо, ароматно пахло черемухой, терпковатым березовым листом и хвоей. Но вот потянуло сыростью. «К ручью выхожу», — догадался Алексей и тут же вздрогнул — где-то совсем рядом неожиданно и сильно ударил соловей: «Тыр-р-р-р… Чок ти… Чок ти… Чок-чок».
Он машинально нагнулся и замер: прямо у своих ног увидел ландыш. Широкие зеленые листья, плотнясь один к другому, стерегли белые горошины. Не будь этих сторожевых листьев, горошины бы давно рассыпались, раскатились по лесу. Запах ландыша струился тонко, заманчиво, свежо. Алексей сорвал ландыш и сунул его в нагрудный карман куртки. «Зине подарю».
Ручей плотно обложили ольхи, тут было прохладно, пасмурно, загадочно. Ручей взбулькивал, нашептывал что-то свое давнее-давнее, а натыкаясь на камни, сердито всплескивал, чмокал. Алексей сложил ладонь ковшиком и стал пить. Вода была чистой, студеной, давно он не утолял жажду с таким удовольствием, как сейчас. Пару ковшиков плеснул себе в лицо.
— Спасибо, ручей. Будем друзьями, — развеселился Алексей и рывком, без разгона перепрыгнул на другой берег.
Не спеша поднялся на взгорок; лес поредел. Студент позабыл, что нужно сворачивать направо, и все забирал влево да влево. Местность выровнялась, и начались ельницы. Сплошняком. Он шел теперь, под густым зеленым навесом! Минут десять или больше.
Было тихо и жутковато. Как раз в таких чащобах лешим водиться. А что? Может, какой-нибудь из них и перебегает от дерева к дереву у него за спиной, давится смешком: завертел чудака. Резко оглянись, а он уже не леший, а сучок, или пенек, или кочка, обтянутая зеленым мхом. Прошелестел сухими иголками ежик, грибки ищет, — рановато. Цокнула сорока.
Вдруг впереди кто-то застонал — тяжко, надрывно.
— Ыи… ыи… ыи-и-и…
— Ой, кто там?.. Может, поблазнилось?
Вот опять оттуда, из еловых глубин: ыи-и… ыи…
Алексей стоял в нерешительности. Вслушивался. И нечаянно увидел в своем кармане белые милые горошины ландыша. «Ну и балда, чего, спрашивается, робеть?!»
Он по-медвежьи, напрямик, ринулся на стон. Ветки царапали лицо, руки, стегали по плечам. Вспотел. Впереди сразу посветлело.
Он еще не вышел на поляну, когда увидел лосиху, огромную, нервно ворочающуюся, беспомощную. Вся трава кругом была примята. Лосиха повернула голову к нему. Крупные темные глаза — в слезах и муке. Они молили Алексея о помощи.
Алексей обомлел. Был у лосихи великий час материнства — роды. Грешно прикасаться к этой тайне даже глазом. Назад! Скорее отсюда! Но лосиха застонала громче: ы-и-и… ы-и-и… ы-и-и… И этот стон удержал Алексея.
«Что-то не так… — и он шагнул вперед… — Я же… Я же зоотехник». И все понял: лосиха не могла разродиться. Подвернулась одна ножка у лосенка, и он застрял. Это грозило неминучей смертью и матери, и детенышу.
Что делать? Испуг, смущение, желание помочь лосихе — все это обдало жаром молодого зоотехника. Как быть? В лесу. Ничего нет под руками. Даже походную аптечку забыл, растяпа. И так ли он все понял? А вдруг да лосиха неверно истолкует его вмешательство, пересилит все боли, вскочит и обрушит стальные копыта на обидчика.
Лосиха снова повернула голову к нему, и он увидел, как в глазницах копятся слезы. Мука и отчаяние были в ее взгляде. «Только ты можешь выручить меня», — просила она человека. И он понял: никто во всем лесу не сможет помочь сейчас лосихе, кроме него. Понял — и решился.
«Будь что будет!» — Лешка торопливо сорвал куртку, закатал по плечи рукава. И, пересиливая робость, успокаивая какими-то ласковыми словами лосиху, приступил к делу…
Потом, в горячке, он уже не мог сообразить: много или мало прошло времени, пока на защищенной лесной поляне (загодя мамаша приглядела местечко) не произошло то, что должно было произойти, — пока не появился на свет лосенок. Это был порядочный бычок, но неуклюже-смешной, как все малыши.
— Ну вот, дружище, успокаивайся, приходи в себя возле мамки и увидишь, какой красивый лес, где ты родился. Это теперь твой лес. А мать у тебя, знал бы ты, из умниц умница. Все вынесла, все вытерпела. Сильная и прекрасная лосиха, такая своего сыночка никому не даст в обиду, — взахлеб говорил Лешка, чувствуя разрядку: из сердца уходила тревога, и оно наливалось бурлящей радостью и нежностью и к этой лосихе, и к ее сынку.
Лосиха-мать облизывала лосенка, прихорашивала, ровно проливая тепло глазами-звездами и на своего сынка, и на своего спасителя. А он стоял растерянный и счастливый…
К вечеру из лесу вышли двое — человек, а за ним огромная серо-рыжая лосиха.
— Глядите, глядите, никак, это Алексей с Находкой! — удивился боцман Привалов. Он стоял на возу и скидывал осиновые ветки.
Михеев и Зина выскочили из лаборатории.
— Точно, они! — шумел боцман. И по-молодому соскочил в телеги. — Айда встретим.
Алексей нес перед собой на руках что-то тяжелое, завернутое в пегую спортивную куртку, а за ним, почти касаясь губой плеча, вяло шагала намаявшаяся лосиха.
Все трое бежали навстречу им. Зина первой оказалась возле студента.
— Ух, какой великан! Бычок или телочка?
— Бык. — Алексей остановился.
— Дай мне его. — Она приняла теленка, чмокнула в губы. — Красавец.
Из кармана куртки под ноги девушки выпал завявший ландыш. Алексей постеснялся поднять его и передать ей.
После, на ферме, он рассказывал Михееву, Макарычу и Зине, какие трудные роды были у Находки и где он наткнулся на нее. Рассказывал сухо, безо всякого воодушевления, словно это ему, зоотехнику, приходилось делать десятки раз.
И то, как это случилось, и простота рассказа подействовали на Михеева необычайно.
— Молодец. Впервые в мировой практике принял роды у лосихи в лесу. — Михеев весь засветился, сбил на затылок свою крохотную кепчонку с мятым козырем. — Да ты, Алексей Савкин, знаешь кому помог? Ты помог самой природе! — Смял сигарету. — Вот что: диплом защитишь и — к нам на лосиную ферму. Я сегодня же напишу отношение в институт.
— Конкретно сказать, — поднялся боцман, — этот случай я занесу в свой вахтенный журнал.
А Зина ничего не сказала. Только тряхнула золотыми волосами и обожгла студента озорным взглядом.
— Труби! — приказал дед, когда они вышли на влажное от росы крыльцо.
Любаша вскинула горн. Солнце угодило в горн, ослепительно полыхнуло и слилось на вскинутую руку, на голый локоток. Девочка облизала тонкие губы, привычно-ловко уместила их в мундштуке. Щеки ее вдруг округлились, светло-голубые глаза расширились, повлажнели, синий беретик закинулся назад, она шумно втянула через нос воздух, кивком головы скомандовала сама себе.
— Та-та-та-та-а-а-а… — голосисто, протяжно-отчетливо врезалась труба в утреннюю тишину. Крупный белый, с желтинкой по бокам петух подпрыгнул от неожиданности, просыпал тревожное «ко-ко-ко» и, недовольный, отскочил от крыльца. Бодрый текучий звук горна одолел деревню, скатился по угору к Покшинскому плесу и, загасая, отозвался там мягко и чисто.
— Еще? — Любаша с вызовом глянула на деда. — Могу сыграть «сбор», «на обед», «на зарядку становись», «зорю» могу.
— Ладно. Хватит пока. Будем считать — сдала экзамен. — Дед обнял внучку, прижал к своей теплой тельняшке. — Айда завтракать.
Есть Любаше совсем не хотелось. Дождалась. Вот и дождалась: теперь-то дедушка возьмет ее пасти лосей. Прошлым летом слезно просила-молила, наотрез отказал: «Мы не только голосом, мы и горном созываем. Подудишь в трубу — они и бегут к тебе… Как выучишься на горниста, так обязательно возьму в пастухи».
Всю зиму трубила она в пионерской комнате и наловчилась. Мальчишкам не уступает. Самому дедушке экзамен сдала.
— Творожку со сметанкой возьми… Яичко тепленькое… Рыбки жареной попробуй, у нас речная, морская надоела, поди, тебе… Ешь, — ворковала бабушка Матрена. — Совсем ты как веточка, худенькая.
— Я в плавательный бассейн хожу, стометровку из нашего класса быстрее всех проплываю, — похвасталась Любаша, разламывая пышку.
— Молочка налить? — бабушка Матрена ладонью обтерла запотевшее горлышко кринки, вздыхая, подосадовала: — И к чему таскать дите по лесу? Этот твой дед выдумщик из выдумщиков. Сам не живет спокойно и людям не дает.
— Так его! Так! — крякал дед, подмигивая Любаше.
— Мне самой хочется, баб. Ты же знаешь: лесов у нас в Мурманске нет. И цветов, таких, как у вас, нет, и птиц.
— Ладно, ладно. Вижу, вы уже с дедом крепко стакнулись. — Бабушка отошла к лавке, расшнуровала рюкзак и совала в него пышки, вкрутую вареные яйца, колбасу.
— Картошек нам с десяток сырых кинь, — смирно попросил дед.
— Оставил бы ты ее дома, Константин Макарыч, — все еще не сдавалась бабушка.
— Перестань! — крутым боцманским баском оборвал ее дед. И махнул рукой — кончай завтракать.
Проулком дед и внучка вышли за околицу деревни, которая еще спала. Тут грязная и страшно расхлестанная грузовиками и тракторами весенняя дорога с мутными лужами отвернула вправо, и они прямиком подались к старой лесопилке.
Неожиданно открылась зеленая-зеленая, хоть щекой ложись, луговина. Любаша остановилась: не могла же она лезть с грязными сапожищами на молодую вешнюю травку. Огляделась, отыскала ямку с талой водой, поболтала ногами — заблестели резиновые сапожки: в любой глядись, прихорашивайся — отражают.
За нею и дед завернул к ямке.
— Поди, скучаешь по отцу, Любаня? — дед перекинул рюкзак с одного плеча на другое.
Она шумно вздохнула, вскинула голову к небу, улыбнулась:
— Слышишь? Жаворонок… Где-то над нами, а не вижу… — Чмокнула губами. — Скучать — скучаю, дедушка, да ведь я — морячка. Привыкла. Папа полгода и дольше в море рыбачит, а дома недельку всего. И каждый раз удивляется: «Ух, ты и выросла у меня».
«Морячка! Ишь ты… А ведь все верно говорит: так я отца ее, Колянку, подкидывал на руках, удивлялся: вырос ты, парень. И, пока стояла подлодка в гавани, все бегал домой. А потом опять разлука. Эх, морская, морская жизнь». — Макарыч зажмурился на миг.
— Их рыбацкий сейнер по телевидению показывали. Не видел? — Любаша сверху вниз поглядела на деда и удивилась, каким задумчивым было у него лицо. — И я вот не видела. Жалко. Красивый у них сейнер. Называется «Шторм». Мама видела, показывали «Шторм» и папу.
Любаша, тонкая, в розовой спортивной куртке, в голубых тренировочных шароварах, шагала шустро, легко. Дедов горн на шнуре перекинут через плечо. Горн старый, местами погнут, там и там из серебра желтеет медь. Дед грузноват в ходу, выношенный бушлат распахнут, боцманка с «крабом» сбита на затылок. У пастушки и пастуха приметно оттопырены карманы: все хлебные корки у бабки выгребли.
— Что там у вас в Мурманске нового?
— Памятник солдату войны поставили. На сопке. Видно его далеко-далеко. У меня он на открытке есть. Хочешь, подарю тебе?
— Подари.
— Домой вернемся, и подарю.
— Спасибо. У меня тебе тоже подарочек будет. В лесу.
— Какой? Дедунь?
— Потерпи… Ты же морячка, — улыбнулся дедушка.
Любаша кивнула головой, согласилась потерпеть. Она с удивлением глядела на странную железную дорогу. Начиналась она тут же в поле, ныряла прямо в дом без дверей и обрывалась у желтой груды опилок и вороха корья. Слева и справа громоздились бревна. На узкоколейке стояла вагонетка с бревном, нацеленным в странную до-мушку. «Лесопилка», — догадалась девочка.
Теперь они шли полем, сырым, вязким. За ними оставались рваные следы. Видна уже была загородь лосефермы.
— Дедушка, а что не любят лоси?
Константин Макарыч остановился, раскурил сигарету, сорвал лист одуванчика и вытер о него пальцы.
— Правильный вопрос, это нам, лосиным пастухам, знать нужно. Мы с Михеевым выяснили, что не любит лось: запах табака — раз, я, как покурю, так руки о траву вытираю или мою; запах крепких духов — два; паутов, мух — нет у них коровьего хвоста для отмашки — так, клочок какой-то, — три; жару, — голос его звучал мягко, — жару пло-о-хо-о переносят, нервничают, волнуются — это сколько уже будет?
— Четыре, — подсказала она с готовностью.
— Не любят лоси, когда их обманывают, это, как ты знаешь, и людям не нравится. А еще… — он придержал Любашу за локоть, холодной, гладко бритой щекой коснулся ее уха, — еще… двоечников терпеть не могут. Так что, если у тебя водятся двойки, лучше сразу вернуться: лось может запросто лягнуть. Спросишь почему? Так это же понятно: двоечник — лентяй, а лось — прирожденный труженик. Еду добывает себе со всевозможными витаминами, воду; знает, где укрыться от врагов… Ты, Любаня, лося не бойся, он друзей не трогает. Я вот с ними уже двенадцать годов занимаюсь — знаю, что говорю.
Солнце проливалось теперь гуще, утро разгуливалось веселое, неохватное, сияло всеми красками весны. Слева, за взгорком, колыхнул и стал дробить тишину трактор, и сразу Любаша увидела, как над ними низко потянулись грачи — в сторону работающего трактора: будут взлетать за плугом и кормиться.
И опять ручейком журчал над головой жаворонок. Любаша думала, что это тот же самый жаворонок, который запел над луговиной, полюбил ее и дедушку и провожал их до лосиной фермы, как будто он понял, куда и зачем они идут, и песней одобрил их решение пасти лосей…
На лосиную ферму внучка и дед пришли первыми.
Сколько раз Любаша бывала на ферме — и не сосчитать! А так и не освоилась: и сейчас вдруг заволновалась, оробело оглядывается, закусила нижнюю губку, помаргивает густыми длинными ресницами, в светло-голубеньких глазах изумление. Вот он, лось! Прямо у входных воротец. Огромная серая гора. А у этой горы четыре высоких-высоких тонких ноги с белесой шерстью, вытянутая ведром горбоносая голова, верхняя губа — приметно-вислая, нижняя обидчиво поужата, нервно-вздрагивающие ноздри, выпуклый темный, сторожкий глаз, как озеро в камышах, в ресницах, уши — по лопуху, ушная раковина начисто затянута сивой шерстью, грудь — два бугра, весь корпус поджарый, ловкий, разгонистый.
Лось!..
Увидеть на свободе одного такого живого лося, да вблизи, и то, наверное, впечатлений хватит на всю жизнь. А она, пока дедушка мыл руки под рукомойником возле дома лосеводов, белкой взлетела на изгородь и повисла локтями и подбородком на верхней слеге. Отсюда вся ферма как на ладони: Любаша видит пятнадцать! — двадцать! — лосей! Картина! Дух захватывает, сердце волнуется, себе не веришь: уж не во сне ли ты, уж не подшутил ли над тобой какой-нибудь добрый волшебник, взял да и подсунул к глазам невидимые стеклышки, которые все увеличивают во много-много раз? Она закрыла глаза, тряхнула головой, открыла глаза, нарочно стукнулась подбородком о гладкую осиновую слегу — а лосей и не убавилось и не прибавилось.
Тут она вспомнила про хлеб, достала ржаную корку, понюхала, откусила сама, с удовольствием разжевала и проглотила, потом уж позвала лося, того, что рядом с воротцами грыз из кучи осиновые ветки:
— Пилот, Пилот, иди, иди скорее ко мне, я тебя хлебцем угощу. Иди, миленький.
— Это Малыш, — издали поправил ее дедушка.
— Ты — Малыш? Иди, Малышок… у-у-у, — Любаша поднялась повыше, перегнулась через ограду и протянула горбушку. Малыш шевельнул ноздрями, уловил знакомо-приманчивый хлебный дух, но не рванулся к Любаше, не затряс башкой от нетерпения, а нехотя развернулся и степенно, с достоинством, приблизился, разрешил маленькой теплой руке потрогать свои уши, блестящие шишки на лбу — будущие рога — и тогда только накрыл губой ладонь с хлебом.
— Эй, слазь, пошли, — второй раз позвал дедушка и, потянувшись рукою в просвет дверцы, откинул изнутри крючок, а затем скинул со столба и дверной грядки кольцо из витой алюминиевой проволоки. — Иди, не бойся. Раз двоек нет, мои лоси тебя не тронут.
По всему просторному загону стояли и лежали лоси. У всех у них на шеях ременные ободки с колокольцами-воркунками: тряхнет головой и — позвонит, разойдется ходко, разбежится, вещает о себе — тут-то, мол, я. В лесу по колокольцу лося легко найти. Точно такую же сбрую вешают на шею и корове-блудне.
У иных лосей головы помечены уздечкой, а на подшейках шерстистая бороденка клинышком или кисточкой.
И кормушки не пустовали, возле них что-то жевали лоси — овес или картошку.
Как только Любаша и дед вошли в воротца, лоси, как по команде, повернули головы в их сторону, высторожили уши. Лежащие стали подниматься, потягиваться; вскоре все стадо развернулось в сторону главного хозяина и его юной помощницы.
— А берет?
— Ох, совсем забыла. — Люба слетала к изгороди.
— Ну, умники-разумники, заждались? Подъем! — громко, нараспев крикнул дедушка. — Сейчас, сейчас отправимся в лес. Все ли мои детки живы-здоровы?.. Пыжка, ты чего там таишься за лосятником? А ну, а ну, покажись.
Лоси подходили к деду и к Любаше. Он гладил их по голове, трепал за уши, похлопывал ладонью по холке, по боку, каждого окликал по имени, справлялся о здоровье, о самочувствии, словно они понимали его и могли отвечать. И угощал хлебцем, на раз куснуть. Обласканных тут же отстранял, отодвигал, даже силой отталкивал, но играючи, высвобождал проход опоздавшим.
Любаша сама догадалась и обрадовалась догадке: ее дед был тут своим, состоял как бы в близком родстве со всеми этими лосями. Да так оно и было: ведь всех-всех этих лесовиков-красавцев он вырастил. Вместе с Михеевым и Галиной Николаевной. Был лосям и за мамку, и за няньку. Вот они и выказывают ему свое доверие и любовь, как могут, как умеют, а вообще-то открыто, как это делают только преданные животные; и слушались его, и не обижались. Так она думала.
— Лютик, а ты чего не подходишь? Ай обиделся? Скажи пожалуйста: он на меня обиделся, — дедушка протиснулся меж боками старых лосей и поманил к себе указательным пальцем Лютика, но тот не пошевелился, а понуро стоял у ограды.
Любашу окружили лоси: со всех сторон головы, глаза, уши. Струхнула — дедушка далеко, Лютика прорабатывает, а она осталась одна. Ну, как поддаст какой-нибудь озорник под зад, свалит с ног, и тогда уж ее затопчут. Насмерть затопчут. А-ах, что это? Вот уж и толкают, в один бок, в другой. «Дедушка-а, спасай!» — хотелось крикнуть ей, но глаза лосей по-прежнему были так добры и доверчивы, будто говорили: «Не робей, девочка, мы же преотлично понимаем, что ты внучка нашего Хозяина». Тут вот она и смекнула, почему ее поталкивают в бока: хлебец в карманах чуют. Просят.
Она поспешно выхватывала корки, их прямо из ладони смахивали лосиные губы. Вот где потеха началась!
— Все! Больше у меня ничего нет! Да кыш вы, кыш! — замахала Любаша руками, вырываясь из плотного окружения.
Лоси неохотно выпустили ее — не все поверили, что угощение кончилось. Любаша проворно строчила к деду, а за нею увязались три лося. Провожали, как почетную гостью.
— Стыда у тебя нет, Лютик. Я тебя звал? Звал. А ты? Ты заартачился, не сменил курса, не примкнул к стаду, в лесу остался. Ночью уже, можно сказать из самоволки, притащился на ферму. Тут бы и ждать, а ты ворота поломал. Так и записано дежурным в вахтенном журнале. И выходит, что я, боцман Привалов, должен дать тебе наряд вне очереди. Все сейчас в лес тронутся, сам видишь, а ты тут останешься, на ферме. Ешь готовый корм, пей готовую воду и думай, думай, как жить дальше будешь. — Он повернулся к Любаше. — А эти что увязались за тобой? — Мороз в голосе. — Стыдно, ребята, лось — гордое животное, в вы попрошайством занимаетесь.
Дед отбил от стада и выпроводил в отсек загона пять располневших стельных лосих с крупными влажными глазами, шугнул от ворот наглеца Лютика. И — распахнул ворота в сторону леса.
— Считай, внучка, считай вслух. Сколько выпустим, чтоб столько и пригнать… Не напирайте, все уйдете.
— Семь… четырнадцать… двадцать два… двадцать шесть… — Каждое число звучало в устах Любы четко, звучно. И дед это почувствовал и одобрительно кивал головой — внучка все поняла: не кого-нибудь, а лосей считала.
И вдруг счетчица оплошала, ляпнула, не подумав: «А не разбегутся они у нас, деда?» А ляпнув, загорелась лицом. И тревожно ждала: вдруг да лоси ударятся в бег. Лес рядом. Неогороженный лес.
— Что ты сказала? — дед закрывал ворота.
— Я сказала… Я сказала, — она засмеялась, — всего в стаде у нас двадцать шесть лосей. Красивые, дедунь, лоси у тебя. Я их всех до единого полюбила. Даже Лютика.
Любаша жадно тянулась глазами то к одному, то к другому лосю. Больше всего ее поражало, как они бегут: кажется, вовсе и не бегут, а весело, по-свойски играют с землей, едва коснутся ее легкими тонкими ногами и снова в воздухе, в полете.
Ошиблась она, нет, они не ринулись в лес сломя голову. Перед лесом выстилалась зеленая луговина, тут они и застряли. Луговина была просторной, но как только лоси-великаны заполнили ее, урезалась, тесной стала. Сдержанно, робко там и там позванивали колокольцы, а Любаше казалось, что это жаворонки спустились на землю и поют, нахваливают утро нового дня.
— Не прозевай, Люба, какой спектакль сейчас начнется, — дедушка снял фуражку, на ходу пригладил жесткие седые волосы, громко высморкался в платок.
Они подвернули к елочкам, ровным, солдатским рядком выстроившимся на лесном закрайке, и тут, на угреве, остановились. Дед, не снимая рюкзака, сел на кочку, а Люба глядела на лосей.
Лось тянется к траве, да ноги-сажени, ноги-ходули на этот раз мешают, а шея, шея, ну, до обидного коротка. Дразнится, манит первая сладко-сочная весенняя трава, а не ущипнуть. Видит око, да зуб неймет… Как тут быть? И лось приловчился: ходит, выискивает кустики погуще и — плюх на передние коленки. И так вот, стоя на передних коленках, выстригает траву перед собой. Снова поднимается и снова на колени. Будто поклоны бьет. Любаше хочется верить, что поклоны эти не кустику травы (тогда бы лосю было очень-очень обидно), а земле, солнцу, небу.
Не один лось, не три и даже не пять, а все стадо било поклоны. Торопливо, истово. И это было для Любаши так необычно, ново, что она не знала, как выразить свою благодарность деду за то, что взял с собой. Шагнула за его широкую спину, охватила руками шею и прижалась щекой к его щеке. «Дедушка-а!» — и тут же разорвала обручик, примостилась рядом на колени.
Он все понял и сказал:
— Иной человек всю жизнь проживет, а так и не увидит лося, не узнает, как он пасется. Тебе повезло. Но это пока трава в новину. А нальется на деревьях соком лист — перестанут кланяться.
— Правда?
— Конечно. Лосю это, сама видишь, неудобно да и-и… опасно, если одному. Вдруг волчина из-за куста выкинется, а он на коленях — сомнет.
— Расскажи, что едят лоси.
— Пасти будешь — сама увидишь. Харч у них лесной. К примеру, ветки осины, ивы, ольхи, молодых сосен, кору гложут, охочи до болотных трав — таволги, калужницы. А вот что дивно, так дивно: ржаным ли, пшеничным ли, ячменным ли полем бредет, колоска не сорвет.
— А хлебец только дай…
— То-то и загадка: солощи до хлеба. — Дед поднялся, шумнул нараспев: — С-сюда-а, с-сюда-а… Скоррей, скоррей… Потруби-ка им.
Любаша вскочила, приложилась к горну, и плеснулся, крутой волной плеснулся бодрый звук на полевой простор и на утренний лес — долго таяло эхо в ельницах, в ольховых крепях.
— Теперь мы с тобой поведем их.
Они углубились в лес старой, неезженой дорогой; на березах, на ольхах листочки пока с мышиные ушки, продолговатые почки черемух расщепились зелеными клювиками. Иные ветки с левой и с правой стороны перегораживали дорогу. В старых колдобинах, налитых водой, держался лед, а по краю — зеленый поясок травы с желтой каплей мать-и-мачехи. В густо затененном лесу, больше по елкам, встречались белые шапки-островки снега.
Любаша успела набрать букетик сиреневых подснежников, приотстав от деда, нюхала их и улыбалась.
А позади ворковали колокольцы, трещали сухие ветки, слышались шумливые вздохи животных, иногда рыкал звучным голосом сохатый, Любаша боязливо оглядывалась, прибавляла шаг, догоняла деда.
Они привели стадо к Гремцу, говорливо-певучему лесному ручью; лоси накинулись на ивняковые заросли. Любаша теперь с удивлением глядела на другую пастьбу: лось, забившись в середку, в гущину куста, вскидывал голову, шевелил губой, резцами, как ножницами, срезал длинный прут, и он, слегка качнувшись влево-вправо, нырял в лосиный рот, молниеносно укладывался там. Уже новый, туго обшитый темно-зеленой корой прут вздрагивал и летел-спешил догонять братца. Это выполнялось колдовски-ловко. Никаких лишних движений, все предельно просто и разумно: лось только крутил башкой туда-сюда, целился глазом к ивняковым веткам, дотягивался до них и стриг, стриг, бесшумно и чисто.
— Ай, ловкач! — шептала Любаша. А деда, видать, это уже не забавляло, он сидел на пеньке и курил, сухой ладонью растирая колени.
— День добрый, Константин Макарыч!
Любаша удивленно повернулась на незнакомый мужской голос. С дедушкой за руку здоровался крупный мужчина с полевой сумкой на боку, в легком плаще, в фуражке с зеленым околышем и резиновых сапогах, забрызганных грязью. Откуда взялся?
— Пасем?
— Пасем, Иван Егорыч.
— А отелы как? Начались?
— Десять лосих отелились, у семерых по двойне. Пять лесных коровушек на подходе.
— Богатая прибавка, — дяденька открыл полевую сумку, достал блокнот, записал что-то. — Выходит, начинаете грозить моему лесу… Прошу, Константин Макарыч, вас, и Михееву передайте: к деревне Барсуки и выше по ручью Гремцу лосей не пасите. Карельские березы посадили.
— Карельские?! Ого-о-о! — удивился дедушка. — Ладно, запомню, Иван Егорыч. А ты на всякий случай знай: лоси всегда были, и леса были. Не лоси губят лес — люди. — Дед поднялся. — Тебя, слышь, конкретно сказать, с сынком поздравить можно? Какое имя дали?
— Олег, — застеснялся дяденька. — Это внучка?
— Ага. Из Мурманска. Батька ее, сынок мой старшо́й, Николай, капитанит на рыболовном сейнере, а я вот ее в пасту́шки принял.
— Свой хлебец отработать — это неплохо. Ну, бывайте здоровы. — Дядька приподнял густую еловую ветвь, поднырнул под нее и пропал. В лесу.
— Кто это был? — шепотом спросила Любаша.
— Лесник Паклин. Мужик с корнем. С якорем мужик. Этого шалым течением не унесет. Нашу работу ценит и свою ведет толково. Друг лесу, одним словом.
Лоси, попаслись у ручья и сами, без команды, потянулись в глубь леса. Теперь пастух и пастушка оказались позади стада. Любаша заволновалась, но дед успокоил ее:
— Ничего. Они знают, куда идти. Для них лес — дом родной.
То дробно частили, то гасли вещуны-колокольцы, от этих простых звуков лес казался доступней; на деревья проливался солнечный свет, там и там на земле трепетали рыжие зайчики.
— Кли-кли-кли, — слетел с сосны резкий, сильный вскрик.
Любаша вздрогнула, подняла голову и на оранжевом стволе (как же она держалась?) увидела зеленую птицу.
— Кто это? Вон там, дедушка? — показала рукой.
— Дятел.
— Дятел? А почему же он зеленый?
— Пестрый есть, черный есть, так почему не быть бы еще и зеленому?
Долго они шли. Наконец лес разорвался, и пастух с пастушкой очутились на просторной сечи, где уже вовсю хозяйничали лоси. Тут была давняя порубка. Возле серых пеньков, а то и прямо из старых гнезд взрывчато вымахнулся осиновый, березовый, сосновый и еловый подрост. Сеча выклинивалась из глубины леса и широкой полосой уходила куда-то далеко-далеко вперед, где сейчас натужно гудел трактор.
По всему вырубу на теплине дружно взялась трава, но лоси словно забыли о ней: бродили от куста к кусту, пристраивались поудобней и крушили лесной молодняк.
Любаша с интересом огляделась: впереди высился березовый остров, — видно, лесорубы помиловали его. Дневной, теплый свет изливали березы, зеленые вершины раскудрявились на приволье. Над сечей высокое голубое небо, от неба, от берез, от травы, от леса веяло покоем и тишиной… В отличие от деда она еще не научилась ценить такие дни, но ей было хорошо, и этого было достаточно. Никто не мешал, сколько хотела, полюбовалась березами, обежала кочки и вернулась к деду с пучком зеленых листьев. Один листок она зажала в губах и по-кроличьи жевала его, втягивая в рот.
— Вкусный щавелек… Хочешь?
Дед ладил у канавки костер и отказался. Она свернула несколько листов в трубку, запихала в рот и, крепясь, азартно заработала челюстями. Кислый сок перехватил дыхание, аж слеза выдавилась: ух ты!
Помогая деду, Любаша собирала на опушке леса сушняк и прямо перед собой на березе увидела смолисто-черного тетерева и рябую тетерку, перо на курице желто-бело-серое. Птицы ничуть не испугались ее.
— Сидите, сидите, я вас не трону, — отмахнулась свободной рукой и повернула назад.
Вкусно запахло дымом. От березового островка к костру шагал дедушка. Она подумала, что он тоже отлучался за дровами. Но в руках он нес литровую банку с родниковой водой.
— Ах ты, длинноногий ревизор! — притворно-строго сказал дедушка. — Корму тебе мало! Рюкзак пришел проверить! А ну, а ну, Малыш, убирайся подобру. Живо.
Ничего не откололось лосю. Недовольно развернулся, встретил Любашу, обнюхал дрова и, шумно вздохнув, полез в кусты.
Дедушка, запрокинув голову, жадно, шумно пил из банки. Лицо его блаженствовало, темные глаза взблескивали лукаво, совсем как у мальчишки.
— А ну-ка, а ну-ка, Любаша, — он оторвался от банки, — испей да угадай, что за напиток я принес?
Она свалила дровишки, из рук в руки приняла литровую, до половины убывшую банку и по березовому запаху сразу догадалась: березовица. Студеный, ароматный, сладкий сок лился в рот, в нем были солнце, ветер, духовитость лесного дерева и еще что-то непонятное… И весна не весна, если не отведаешь березового сока. Ну и дедушка! Такой подарок!
— До донышка, до донышка, — дед улыбался.
Принесли елового лапника, постелили у костра, дедушка подложил рюкзак под голову и уснул. Любаша дежурила: носила дрова, задабривала костер, веткой смахивала кузнечиков, когда они скакали на морской бушлат. А потом она надумала сосчитать свое стадо — пастушка все же, доверено. Она шла по вырубке, считала лосей, но они все время переходили с места на место и путали ее счет: то их было на пять — семь голов меньше — она пугалась; то на целый десяток больше, чем требовалось, уж не с дикими ли смешались, — и не знала, радоваться этому или будить деда.
— Ладно, паситесь и сами разбирайтесь, как знаете, — совсем как дедушка сказала она и вернулась к костру.
Слева у лесной стенки что-то затрещало. Она обернулась и увидела лося. Он выступил из леса и остановился подле сосны. Светло-рыжий, будто брат сосне. «Так это ж Лютик», — догадалась она.
— Лютик! Лютик! Иди сюда, Лютик!
— Лютик? — вскочил дед. — Вот стервец, удрал-таки! Не утерпелось. Придется мне выломить вицу да похлестать по круглым бокам.
— Что ты-ы! — изумилась Любаша. — Навсегда уйдет в лес. Обидится и уйдет от нас.
— О-о, пристыдила, — притворно смутился дед.
А Лютик стоял и не шевелился. Это был самый любопытный из всех лосей Журавкинской фермы. Все он выяснял: что в пакете у деда, с чем мешки сваливаются у лосятника, кто приехал, кто пришел… Вот и сейчас ему страшно хотелось знать, что поделывает у костра Хозяин и его внучка? Прощен он или нет?
Тут Любаша, первой заметившая Лютика, углядела, что у него на подшейке что-то белеет.
— Дедушка, у Лютика к ремешку что-то привязано.
— Так… Так… — изумился дед. — Может, его к нам гонцом пустили, понимаю. — Разломил булку. — Ну, подь сюда, подь, ладно, забыл я уже твою самоволку.
Подбежав, наторелый лось не потянулся сразу к булке, сперва ткнулся мордой деду в плечо, а как обласкала родная ладонь, тут и булка была принята и съедена аппетитно. Боцман отвязал записку.
— Ай да Лютик, ай да молодчина… Фу-ты, а очки-то я и не взял. Ну-ка, бери ты да читай.
Любаша разгладила листок и стала читать:
«Макарыч, если тебя найдет Лютик и ты прочтешь эту записку, то вот о чем прошу: пригони стадо на ферму к вечерней дойке — приехали лосеводы из Башкирии, опыт у тебя перенимать.
Будь здоров.
— Вот как у нас, — покрутил головой боцман. — Мой начальник Михеев верно рассчитал: Лютик доставит его послание. Другой бы лось, найдя нас, потерялся в стаде. А Лютик — Лютик, видишь, точно сработал… Давай картошки печь да обедать. А там через часик-другой и протрубишь сбор.
Песчаная дорога, виляя меж соснами, круто сбегала к луговине. Галина Николаевна притормозила, уронила велосипед набок, слезла с седла и глянула вниз: по луговине рассыпалось колхозное стадо, в разрывах ивняков река ослепительно взблескивала, а в тени голубела мягко, зазывно.
Галина Николаевна, ведя велосипед за руль, спустилась с угора и узкой луговой тропкой пошла к Покше. От стада отделилась светло-рыжая крупная корова и кинулась наперерез женщине. Та увидела ее и остановилась.
— Лузга, Лузга, ну, здравствуй. Не забываешь меня? — Галина Николаевна пошарила рукой в кармашке рюкзака, притороченного к багажнику, достала несколько квадратиков сахара, протянула корове. Та угощение приняла, живо размолола сахар и облизала губы.
— Пойдем, Лузга, водички попьешь.
Но тут пастух громко выстрелил кнутом, корова шумно вздохнула, как бы жалуясь: знакомых встретишь — и то постоять не дадут; развернулась и нехотя подалась к стаду.
Галина Николаевна положила велосипед на траву, села на теплый береговой песок, сняла кеды и окунула ноги в речку. Именно об этом она мечтала еще в городе; ополоснула лицо и, не вытирая, подставила солнцу — в уголках губ затеплилась улыбка…
И сразу ей вспомнилось… Лет пять назад это было. Проводить опыт с лосятами Михеев поручил ей.
— Не буду! — отрезала она мужу.
— Это почему же? — удивился он.
— Сам знаешь.
Он усмехнулся.
— Боишься? Боишься потому, что до нас никто, никогда не делал этого. Ага? Галя-Галя, — он взял ее за руки, заглянул в глаза, — ты же сама знаешь: никакой технологии, никаких рекомендаций по лосям у меня нет. — Он молча походил по комнате и взорвался: — Мы — первые! Понимаешь: пер-вые! До всего доходим сами. Да, работы черт знает сколько, да, ошибки делаем, ругаемся, плохо спим, живем, как кочевники… Но в этом и радость наша. Поняла? Вот и действуй. Как хочешь, как сумеешь… Я бы Привалова попросил, но тут дело тонкое, женское, сердечное… Ну?
— А вдруг корова поднимет лосенка на рога, тогда что? Кто отвечать будет?
— Я.
— Ты отвечать, а я — переживать.
— Так убеди корову, что лосята — детишки, им не грубость — им ласка нужна. — Михеев повеселел. — Все, Галя, получится.
Она сама выбирала корову-кормилицу для своих лосят и, перебрав всю совхозную ферму, остановилась на Лузге: спокойна, приветлива, да вдобавок ко всему был у нее весняной бычок, ровесник лосятам.
Михеев и Привалов спешно взялись за топоры, за полдня наскоро отгородили в лосятнике закут, прорубили оконце: сюда, на новую квартиру, и привела она Лузгу. А тут уже были квартиранты: Баян, сынок Лузги, и лосята Пилот и его сестренка Милка. Баян успел обнюхаться и подружиться с лосиками; он был пониже их, но плотней и упитанней, шерстка цвета золы переливчато лоснилась, а лосята страшно длинноноги, коротки корпусом, но с характерами: не по нраву что, так и выдробят копытцами по полу, так и вскинутся свечечками.
Лузгу поставили у стенки, привязали к кормушке, она удивленно повертывала голову: что за оказия! Это ж ее сынок играет в клетушке с какими-то незнакомыми телятами. И когда он очутился здесь? Лузга повеселела.
Привалов советовал Галине:
— Николаевна, ты коровке поставишь пойло да глаза и прикрой… Ну, хоть старой шаленкой. Тогда и подпускай лосят.
— Такая маскировка не пойдет, дядя Костя, — возражала она. — Лузга по духу услышит: чужие, лесовики… Я другую маскировку придумала.
— А ну, — потребовал боцман, оживляясь.
— Малость подою и оботру коровьим молочком лосятам губы, головки, спинки, чтоб, значит, за телят сходили.
— Разумно, я же говорил, что ты тоньше сработаешь, — похвалил Михеев.
Так она и поступила. Первым пустила из загородки Баяна. В два прискока очутился тот возле мамки, был облизан, обласкан, и, только бы ему кинуться к соскам, Галина Николаевна, придерживая за шейку, подвела к корове Пилота, подтолкнула к вымени. Не зевай!
— Ты, Лузга, — заговорила она с коровой, — прими моих лосяток. Прошу: прими, пожалуйста, они сироты. Мамку их злой браконьер убил. Кто же их приласкает? Я — да вот еще ты.
С одной стороны корову подталкивает теленок, с другой к заветному соску сунулся лосенок. Сунулся, а не получается. Не достает. Ай, беда. Что-то его новая мамка больно низкоросла, коротконога, бокаста, да еще и с рогами. Но разбираться некогда — молочком пахнет, чмокают рядом. Корова дотянулась головой, шумно вздохнула, слюнявым теплым языком промяла дорогу на шерстистой щеке лосенка, ободрила: что же ты такой неумелый, угощайся. Пилот ловчит: растопырил свои ходули широко-широко, дотянулся, во рту сосок, хлебнул теплого, сладкого молочка. Ай, вкусно! Задрожали ноги, устали. Все-таки неудобно.
Как тут быть! Тогда он от отчаяния поднырнул под корову, бах на коленки и зачмокал жадно, торопливо. Галина Николаевна собой, как щитом, отгородила лосенка от Лузги. Так, на всякий случай… А в загородке прыгает-волнуется Милка. Пустите и меня… Забыли про меня… Жаловаться, попискивать принялась: и-и-и-и…
Телок старается, а лосенок пуще того. Сходятся лбами у вымени лесовичок и коровушкин бычок. Хоть дальняя, а все ж — родня.
«Кажись, получается», — у Галины Николаевны на плечи сползла косынка, волосы рассыпались.
— И-и-и-и-и… — беспрерывно сигналит Милка.
— Как же это мы Милу забыли. Сейчас, Мила, сейчас, моя родненькая, и твоя очередь к молочку. — Она нагнулась, поднимает Пилота. А Пилот вырывается, не дается, бунтует: «Еще попью, молока много, чего мешаете…»
Кое-как затолкала его в загородку, а Милку выпустила. Пока закрывали воротца, лосишка подбежала к корове, но угадала не на свободную сторону, а в спехе очутилась возле теленка. Раз-два и оттолкнула его от соска. Заняла его место, сама припала. Баян удивился, но не стал обижаться. Забежал на другую сторону и стал сосать.
— Сами разобрались. Какие вы у меня молодцы! — похвалила малышей Галина Николаевна.
Михеев ликовал:
— Вес записывай и продолжай опыт дальше. Но при этом, любезная жена, не забывай: после телят выдаивай корову и хорошенько выдаивай. А то запустим.
Денька через три-четыре она решилась и на такой опыт: пустила к кормилице лосят, а теленка оставила: очередь — так для всех. Корову отвлекла пойлом. Лосята выскочили из загородки и сами проворно разобрали соски. Пьют, жадничают, молока — ручей. А корова отвернется от мучнистой похлебки и то одного, то другого облизывает шершавым языком: старайтесь, мол, детки. За своих признает. Удивление из удивления! Будто ей такое не впервые. Будто и раньше доводилось поить своим молоком милых, доверчивых лесовичков.
Милка с Пилотом попили и Баяну оставили молока. Выпустила его. Баян сосал, а лосята тут же играли. Потом к ним присоединился и Баян: бегают, понарошку толкаются лбами, теснят друг дружку, трутся о мамкины бока. Глядеть радостно: дружная семейка.
Налились, окрепли и лосята возле новой мамки, густо-коричневая шерстка больше не топорщилась, шелковисто прилегла. Гладит их Галина Николаевна, рука, как по ледку, едет.
Ободренная, теперь задумала она проделать то же самое, что с коровой Лузгой, с дойной лосихой. Что тут случится? Примет ли лосиха чужих лосят и дальнего родственничка — теленка?
Выбрала Находку. С неделю сама кормила ее, доила, холила. Одним словом, входила в доверие. Все в том же сарайчике, где Лузга жила. А корову на это время отпускала пастись.
Подоила немного, смазала лосиным молоком Пилоту, Милке и Баяну губы, головки и спинки: авось сойдут за Находкиных детишек. И — решилась: подвела к лосихе Милку, уговаривает Находку самыми ласковыми словами, разве что песни не поет, и, только подтолкнуть бы малышку к вымени, как рванется Находка, как лягнет ногой.
«Эге-е, не тут-то было, девушка», — сказала сама себе Галина Николаевна, сразу погрустнев.
— Ладно, Находка, Милка не нравится тебе? Моя красавица? Прими, пожалуйста, ее братика Пилота.
Нервно заходила по закутку и опять залягалась лосиха. Родни не признает. А Баяна — того и близко к себе не подпустила. Этот для нее совсем чужак.
Галина расстроилась.
— Лесови́чка! Что с нее взять! — сокрушался и боцман Привалов. — Спасибо ей уж за то, что нас с тобой, Галя, терпит…
Река тихо струилась. Галина Николаевна очнулась, скоро собралась и покатила на велосипеде рыбацкой тропой. Тропа то жалась к самому берегу Покши — и были видны песчаное дно, и рыбы, и белые живые комочки лилий, то отскакивала, обегала кусты ивняка.
Простая ременная уздечка. Но можно ли представить себе эту уздечку на выпукло-горбатом переносье лося? Ведь лось — сама стихия! Дозволит ли он, чтобы на его голову, увенчанную кустищем рогов, надели уздечку?
Тот день боцман Привалов запомнил навсегда.
В первый раз, волнуясь, с уздечкой в руке подошел он к Малышу, своему первенцу и любимцу, и дрогнувшей рукой надел ремешки, сшитые дратвой, сшитые своей рукой, на горбылистую, шерстистую морду лося, успокаивая его: «Подумаешь, друг Малыш, на тебя уздечку надели. Экая невидаль! Никогда не носил? Верно-верно. И батька твой не носил, и матка. И деды-прадеды твои не носили, конкретно сказать, так что из этого? Они, если хорошенько разобраться, были дикари дикарями. А ты? Ты, браток, просвещенный лось! Привык к рокоту трактора, повидал ты их, этих тракторов, на соседних нолях, и к самолетному грому привык: гудит, гудит да как гахнет — по всему лесу дрожь. А главное, милок, ты к человеку привык, ко мне, стало быть. Не стал бояться человека. Привык? Ну, отвечай, дружба, ко мне ты привык или нет? К товарищу Михееву привык? То-то… Наклони голову. Обнимемся. Вот… Умник, умник. Ты все сможешь, лось Малыш».
В тот день Малыш, Шуруп, Звезда и Снегурка щеголяли перед взрослыми лосями и молодняком фермы уздечками. И в лес с уздечками ходили, может быть, встречались там, обнюхивались с дикими лосями, и те узнавали и не узнавали своих сородичей, боязливо поглядывали, что это у них за ремешки на мордах? Откуда они взялись? Зачем они лосю — скитальцу лесов?
Потом, когда Малыш обносил уздечку, у нее вдруг отросли поводья. Малыш доверял Привалову, не противился. Боцман Захватывал в руку поводья и шагал впереди, как бы вел за собою Малыша. Лось шумно дышал в спину, в затылок хозяина, а когда останавливался, поводья провисали.
Иногда хозяин, к удивлению Малыша, закидывал поводья через голову на спину, подергивал их, приговаривая: «Влево, Малыш… Вправо, Малыш», — и лось поворачивал голову туда, куда хотел его друг. Ему казалось, что это просто забава, игра, и когда ты сыт, в настроении, то почему бы не позабавиться. Тем более что это радовало друга, он весь сиял, говорил ласковые слова: «Ты не просто лось, ты — золото, все-все понимаешь, браток. Хвалю». И ломал краюху хлеба, угощал с ладони.
Теперь и с лесной пастьбы Малыш возвращался не со стадом, а рядом с хозяином. Каждый раз Привалов останавливал его в осиннике, выхватывал из чехла маленький шустрый топорик, срубал и давал первые ветки Малышу, а все другие ветки складывал в две кучи. Потом каждую кучу опоясывал несколько раз проводом, за поводья подводил Малыша, накидывал ему на спину свой бушлат и негромко говорил одни и те же слова: «Будем работать», и на бушлат взваливал два вороха осиновых веток.
Ветки холодили лосю спину, от них разливался крепкий пресновато-горький запах.
Малыш не возражал. Он уже знал, что привезет эти ветки на ферму, их раздадут лосям, а самые крупные ветки с зеленым сочным листом хозяин положит ему:
— За работу, — и подмигнет, теплой рукой потреплет холку.
Однажды заболела кобыла Рона, и не на чем было привезти картошку на лосеферму. Привалов наведался в Медвежий лес и не нашел лосей, выбрался на покшинский взгорок, прислушался, посвистел, покричал: «Малыш! Малыш!» Обдул грудку сахара от табачной пыльцы. Подождал, зябко ежась от холодного осеннего ветра-листодера. Услышит или нет Малыш? Весной и осенью, привык уже к этому, любят лоси скитаться, бродить по лесам, пустошам, покшинской пойме и болотам. Видно, чуют большие перемены в природе, и лосиное сердце, отвечая зову предков, бьется мятежно и гонит, гонит лося куда глаза глядят.
Затрещали кусты, прибежал Малыш, угощение принял.
Сказал боцман лосю:
— Будем работать. Давай-ка, браток, покажем, на что ты способен. — Надел уздечку с поводьями и повел к овощехранилищу.
Получил картошку и первым делом угостил Малыша. Лось хрустел картофелиной и глядел, что делает хозяин. А хозяин рассыпал картошку из одного мешка в два мешка. Мешки получились неполные, разделил их пополам, чтобы лучше провисали на лосиной спине. Похлопал Малыша по морде, потрепал по холке и вскинул мешки на спину. Лось нервно переступил ногами, но Привалов тут как тут:
— Что ты? Малыш? Велика ли, дружок, ноша в шестьдесят килограммов? Да ты при твоей богатырской силе двадцать — двадцать пять пудов запросто свезешь! И пудов десять — двенадцать, конкретно сказать, — это для тебя не тяжесть! Снесешь!.. Надо, Малыш! — погладил лосю верхнюю губу. — Кто сказал, что лоси — бездельники? Да лоси, я это по тебе, брат, сужу, — ра-бо-тя-ги! — взял в руку поводья, усмехнулся: — Одного не разумею пока: с какой командой мне, моряку, к тебе обращаться прикажешь? Ведь не понукнешь же «но». Ладно, не будем обижать коня, и так он обижен. Свое придумаем, — он потер щеку, поморгал белесыми ресницами и вдруг обрадованно стегнул себя руками по бедрам: — А если так: «ло»? Чисто, звучно. Подходит, Малышок? — И подал рабочую команду: — Ло!
Лось повиновался.
Со стороны поглядеть на такую картину, да незнающему, — можно ахнуть, не померещилось ли? Не от лешего ли все это? Впереди шагает человек и ведет за поводья лося-великана. Рога лопатистые, уши — меховые рукавицы. А на спине у лося два мешка с картошкой… Как рванется лось, как вырвет поводья, как стряхнет разом мешки со спины и — в леса, рядом же они, — и был таков. Ищи-свищи ветра в поле. Эка, до чего, непутный, додумался — дикаря обротал! Тысячи лет никто не мог приручить сохатого, а тут нашлись, объявились какие-то умники: «Лося сделаем домашним животным! Исправим ошибку веков!» Как бы не так! Сколько волка ни корми, он все в лес глядит. Так и лось. Чем вы его привяжете к себе? Кормом? За эту веревочку корова привязалась, сама пришла к человеку и попросила: выручай. Выручил человек корову — зимой где корму сыщет? А лось: для него везде корм припасен — зимой ли, осенью ли, не говоря уже о весне и лете. Ему совсем не нужно сено. И солома. И силос. И концентраты. И разные сенажи. Ничего, ни грамма не просит он корма у человека! Все сам себе добывает: завтрак, обед и ужин. А завтрак, обед и ужин лося поистине великанский: сорок килограммов веток, листьев, коры деревьев, травы умнет. Вот он какой, лось! К лесу он был привязан из века в век и лесу не изменит. Никогда!
На это лосевод Привалов (а моряк, заметим себе, трепаться не любит) отвечал бы скептику так: «Мы лося привораживаем лаской. Любовью. А на любовь, говорят, приходит все. Все-все приходит на чистую да горячую любовь. Мы с товарищем Михеевым за то, чтобы к лосю относиться, как к другу. Это понятно? Как к другу! Пусть он позже других животных пришел к человеку, не он в этом виновен. Мы, люди. Это наш новый друг. А что касается привязанности лося к лесу, то мы не отнимаем у лося его лес: гуляй себе на все четыре стороны. Наш лось домашний, но он свободный. Это он ценит. Это ему нравится…»
А Малыш между тем с ременной уздечкой на горбатой морде доверчиво шагал за Приваловым, на крутых лосиных боках покачивались два мешка картошки.
У фермы им повстречался Михеев.
— Ого! Наш Малыш делает успехи. Несомненные успехи! — Михеев от волнения снял кепчонку. — Гляди, Привалов, скоро и поедем. На лесовике, а?
— Стараемся, — скромно отвечал боцман.
И настал этот день, «день дерзости невероятной», как после сказал о нем сам Привалов. Принес он на лосеферму седлецо легкое, байковую попонку, а точнее сказать — старое одеяльце своей младшей внучки Любаши, поразговаривал с Малышом, обласкал и приладил седлецо лосю на спину, подпоясал подпругой могучий корпус лесовика, закинул поводья на шею, стремена поправил, чтобы шлеи-спуски лежали плашмя, а не становились на ребро, и приготовился сесть в седло.
Ездил Привалов мальчонкой на конях без всякого седла или на старом ватном пиджаке, перепоясанном чересседельником, но давно-давно это было, и все ощущения верховой езды забылись. Море погасило.
Лось — здоровяк, иного коня повыше, да и годы не дозволяли Привалову поставить левую ногу в стремя, придержаться на мгновение левой рукой за луку и молодчиком-соколиком взлететь в седло, гикнуть, дернуть поводья и с ходу пустить своего рысака в галоп.
Рысак… Да от этого рысака ожидай всякого: взовьется свечой, скинет седока и отмашисто лягнет задней ногой — получай, наглец, за свое надругательство над вековой лосиной гордостью… Шишкой не отделаешься, нет, рёбра может знатно-памятно пересчитать. Или понесет. И будет нести тебя до тех пор, пока не свергнет с себя. Попробуй, останови, когда лосиная ременная уздечка и без удил, и без трензелей и никаких, разумеется, шпор на старых флотских ботинках.
Привалов избрал древний, проверенный еще в детстве способ забирания на коня; этот способ хорош тем, что надежен; подведи коня к высокой точке опоры и преспокойно залазь — с завалинки, с телеги, с пожарной бочки, с крыльца. На лосеферме — не в деревне: большого выбора не было, и боцман, опять же обласкав лося, подвел его к смолистому сосновому пню, залез на пень, прощальным взором окинул сперва родную лосеферму с березовым и осиновым леском, потом картофельное поле и крыши родной деревни и — была не была — залез в седло, но так неловко, что черная форменная фуражка с «крабом» свалилась. Успел подумать: «Дурная примета». Но отступать уже было поздно.
Лось качнулся, удивленно переступил с ноги на ногу и, когда дядя Костя чмокнул и задорно огласил: «Ло! Вперед, Малыш!» — рысак не шевельнулся с места, а повернул голову с озабоченным взглядом: дескать, ничего не понимаю — зачем моему другу взбрело в голову забраться на мою спину, так высоко? Что он там, спрашивается, не видал? И как я решусь теперь сделать хоть шаг вперед, чтобы не уронить его.
Все эти лосиные справедливые сомнения, разумеется, остались без ответа. Боцман похлопал ладонью по спине Малыша, дернул за поводья. Не помогло. Потянул поводьями — то же самое.
— Слезай, моряк, со своего корабля на сушу. Приехали, — сам себе сказал лосевод и засмеялся. И слез, что же прикажете делать? Погладил лосиную голову, приговаривая: «Чего, Малыш, растерялся?»
Привалов провел лося по кругу под уздцы и вернул на исходный рубеж, к сосновому пню. Поправил фуражку, сел в седло, тронул поводья. Лось сделал несколько шагов, боязливо угибаясь.
— Славно, Малыш! — вскричал обрадованный боцман и, забывшись, на каком он рысаке, двинул жесткими каблуками под лосиные бока. Лось вздрогнул от неожиданности и рысью понесся в лес, выбирая места погуще, так что Привалов еле удержался в седле. Ветки хлестали наездника по лицу, царапали бока — пришлось прижаться к лосиной холке. А Малыш нес и нес Привалова во всю лосиную прыть, пока не врезался в еловую густель, — боцмана сорвало с седла.
Лось не ушел далеко. Разгоряченный бегом, шумно дышащий, он вернулся к своему другу и глядел на него, поверженного, словно спрашивал: «Мы с тобой давно знаем друг друга и доверяем друг другу. Зачем же тебе понадобилась такая ненужная и опасная игра?»
— Ух ты-ы! — поднялся Привалов, поглаживая бока и колени. Темные глаза его светились радостью. — Ух ты-ы! Здорово! Начало положено! Молодец, дружок!.. Теперь мы с тобой, Малыш, выйдем за изгородь и попробуем пробежаться-проехаться по дороге — раз, по луговине — два. Не возражаешь? Только остынь. Угощайся вот хлебцем…
На втором испытании присутствовал Михеев.
— А то, может, сядешь, конкретно сказать, ты, Павел? — подзадоривал Привалов своего дружка, кивнув на оседланного лося.
— У тебя опыт, зачем же отнимать мне у тебя первенство. В истории лосефермы так и будет записано: первым оседлал лесовика-лося Константин Макарыч Привалов… Давай, давай. Я — после. — Михеев улыбнулся в светло-рыжую бородку, которая никак не шла к его загорелому лицу, придержал лося за уздечку, пока дядя Костя усаживался, крикнул: — Старт разрешаю!
Лось прытко понесся по тропе, но вдруг он круто развернулся и, вопреки командам и усилиям моряка Привалова, полетел к изгороди, к родному лесу.
Чем ближе надвигалась изгородь, тем убыстрялся бег большого и красивого лося. Не видел ни дядя Костя, ни лось, как в них целится и щелкает фотоаппаратом Михеев, то приседая к земле, то вскакивая. Лось на полном ходу подкинулся и в великолепном прыжке взял барьер, недоступный ни для одной скаковой лошади мира. Казалось, ему ничего не стоило оторваться от земли, взлететь вверх и, оставив под собой изгородь, опуститься на землю далеко за нею. Лось не оплошал. Оплошал боцман. Ведь он и думать не думал, что езда предстоит ему не простая, не равнинная, а с барьером! Удержись Привалов в седле, на спине необъезженного лося, его можно было бы поздравить с мировым рекордом. Но он не был готов к этому, и, когда лось-ветер, лось-стихия уже приземлялся на «своей территории», на территории лосефермы, боцман, вылетев из седла при толчке, продолжил полет, который, к счастью, завершился в ольховых кустах.
Михеев вел друга под руку к домику и страстно говорил:
— Ни ты, ни лось не виноваты. Это было бесподобно. Ты знаешь, Привалов, я схватил своим «кодаком» этот кадр — твой прыжок на лосе через изгородь! Великолепно! Я потрясен! Теперь мы можем смело мечтать: лось повезет человека и в седле, и на санях, понесет вьюки. Лось — вездеход. Ему не страшны болота, лесные дебри, снежные заносы. Этот великан, представляешь себе, будет другом геологов. Вместо лошади, которую в тайге нечем кормить и которая вязнет в топких местах, пойдет лось! Он-то найдет корм, он-то везде продерется.
— Чего ты меня, как барышню, под руку буксируешь! — покосился на своего начальника Привалов. — Я ведь ничего. Жив, здоров, готов к выполнению нового задания.
— Поздравляю, Константин Макарыч, с только что одержанной победой, — Михеев схватил и затряс руку моряка. — Пусть это победа местного значения, но мы-то с тобой знаем, как она важна!
Привалов скрывал, что растроган:
— Похоже, что ты меня уговариваешь, Михеев, верить в лося! А я верил, верю и своей веры в лося не изменю, конкретно сказать…
Желто-сиреневая тропинка струной простегнула картофельное поле. По этой тропинке и бежала Любаша на лосиную ферму, защемив в пальцах белый квадратик.
У прясла крикнула:
— Дедушка Константин, тебе-е письмо-о… Иди скорее… Письмо тебе-е… Почтальонша передала, — Любаша уже хотела перелезать через изгородь, но из лосятника в этот момент выглянул дед в длинном брезентовом фартуке и очках.
— Погоди малость.
— А мне можно к тебе?
— Побудь там, я копыта у лосихи обрезаю.
Спустя десять минут дед и внучка сидели на лавочке в тени под березой возле дома лосеводов; Константин Макарыч читал про себя письмо.
— Угу… Доброе письмецо ты мне принесла. Спасибо.
— А в Чухломе у тебя кто?
Крупными пальцами дед осторожно, уважительно расправил матросский воротник на платье внучки, вздохнул:
— В этом платье от тебя морем пахнет. Или я обманываюсь?
— Его папа в Амстердаме купил. Морем вез. Может, оттого и пахнет морем, — серьезно ответила она, подняв на деда светло-голубые глаза. — Кто в Чухломе-то?
— Лесник Булыгин, Сергей Николаич. Добрейший человек. В письме спрашивает про свою крестницу Снегурку. Приехать сулится.
— Он ее знает?
— Он ее спас.
— Снегурка… Это ведь у нее на верхней губе родимое пятнышко? У нее? Деда, расскажи про Снегурку, — обрадованно привскочила Любаша.
— У каждого лося, детка, тоже своя биография. Я их записываю в свой вахтенный журнал. Так вот про Снегурку… Не каждый лось на самолете летал и на такси катался. А Снегурке довелось…
Значит, дело было так: за Чухломским озером обходил свой лес Сергей Николаич Булыгин. Весна. Птахи разные поют. Цветы кругом. А только он не отвлекается, каждое дерево видит и понимает. Вдруг слышит: в молодом ельнике кто-то жалобным, гаснущим голоском постанывает. Раздвинул колкий лапник, а там бурый комок. Ворочается комок, а крупные глаза, смоченные слезой, тревожно-пронзительные, жгучие, так сразу и заставили человека отступить назад.
Долго стоял лесник, поджидая, не объявится ли мать. Мать лосенка не приходила. Тогда он решил сам найти ее… В сотне шагов от лосенка увидел примятый куст, клочки шерсти на земле и пятна крови. И еще — отпечатки резиновых сапог. А за кустом поднял войлочный пыж — застрелили лосиху. Заныло сердце у лесника: никогда не дождаться лосенку матери. Осиротили, изверги. На смерть обрекли… Что бы ты сделала, Любаша? — обнял дед внучку.
— Лосенка спасла бы, убийц разыскала и ружья их утопила в речке.
— Правильно говоришь… Вот точно так же поступил и лесник Булыгин. Пять километров нес на руках лосенка. Дальше хлопотали вместе с женой Паней: согрели молочка, попоили из соски, одеяльцем укутали… Отказалась от коровьего молока Снегурка. Бились, бились — все бесполезно. Говорит лесник: «Давай, жена, козьего молока добывать. Ну-ка, вспоминай, у кого есть коза?»
Коза отыскалась в деревне Селищи, аж за тридцать километров. Съездил туда лесник на мотоцикле, привез две бутылки козьего молока. И от него отвернулась Снегурка. Тогда и дали телеграмму на нашу ферму: заберите лосенка, прилетайте с лосиным молоком… Может, неинтересно это?
— Дедушка-а, — взмолилась Любаша.
— Тогда дальше слушай. Подоил я Находку, молоко слил в фляжку и махнул на аэродром.
Прилетел в Чухлому на «аннушке», так все самолет АН-2 зовут. Заявляюсь к Булыгиным. Снегурка (имя Булыгины дали ей) совсем слабая: не встает, головы не поднимает. Подняло ее родное лосиное молочко. Отпоил. А как окрепла Снегурка, мы и махнули с ней на аэродром.
Летчики и пассажиры окружили нас. Интересно им.
«Куда, дед, лося везешь?»
«В Кострому, — отвечаю, — а там дальше, на Журавкинскую лосиную ферму».
«Слыхали», — говорят.
Снегурка дрожит у меня на руках. Летчики сокрушаются:
«Простудишь лосенка. — Пошептались меж собой, тут один снимает с себя летную меховую куртку и подает мне: — Укутай, отец».
Славные ребята летчики. Посадили в самолет. Устроился на лавочке, Снегурка на коленях у меня.
Самолет задрожал, разбежался и легко взлетел. А Снегурка, скажи на милость, будто понимает, что потеряла землю, жмется, жмется ко мне.
В дороге самолет и встряхивало, и болтало. В люк потягивало сквозняками. Кабы не летчицкая куртка, досталось бы лосенку.
А на аэродроме сел в такси да и прикатил прямо на ферму. Выходили Снегурку. А только директор опытной сельхозстанции, туда входит наша ферма, выговор влепил — за перерасход командировочных…
Любаша взяла дедову руку в свою и погладила.
— Да я не больно переживал. Дороже всего — Снегурку спасли… Значит, внучка, так: сразу, как привез, определили мы ее в группу малышей-сосунков. А те ко мне уже привязались! Я у них вроде мамки. И что же получаться стало: я Снегурку зову, хочу лишний раз молочком попоить да поласкать, а мои лосята в открытую не хотят ее ко мне подпускать. Ревнуют. Обижают новенькую. Дерутся. Особенно хулиганят лоси-парни: ушки сердито закладывают за голову, взвиваются свечками, колотят перед собой передними ногами, норовя ударить. «Енисей!.. Баян!.. Ах вы, обормоты несознательные! Ведь она ж вашего роду-племени!» — стыжу я забияк.
Скоро поладила Снегурка с лосятами и вымахала в такую лосиху-красавицу! Находке не уступит. Приветливая, ласковая, но, скажу тебе, Люба, и хитрости небывалой. Разных забавных случаев было с ней… Шла однажды наша бабушка Матрена из Больших Гусей, из магазина. И завернула на ферму. Рюкзак повесила… вон на тот столбик у ворот. А рюкзак, видать, неплотно был завязан. — Снегурка учуяла хлебный запах, и, скажи, как по компасу, вышла на него и, любопытно же ей, заглянула в рюкзак. Там нашлось чего поесть. Сама наелась и Пилота приманила. Тот, надо думать, не ломался, доел, что осталось, и когда голову-то вынимал из рюкзака, шнур и накинулся, зацепился за его рог.
Разговариваем мы с бабушкой… и что же вижу: идут к лосятнику Снегурка с Пилотом, а у Пилота болтается под шеей наш рюкзак. Смекнул я, в чем дело. Смеяться, да боязно: обидишь бабушку. Говорю: «Мотя, придется тебе еще разик сходить в Большие Гуси». «Так я же тебе говорила, что иду оттуда, — удивилась она. — Хлеба ржаного и белого купила, сахару, вермишельки и пастилки Любаше». А я опять свое: «Придется тебе еще разик сходить в Большие Гуси». И зову Пилота. Тот не так охотно, как обычно, но подошел. А Снегурка сразу улизнула за лосятник. Снял я с рога лосиного рюкзак, бабушке подаю. Рассерчать бы ей, да не на что: сама виновата.
С утра небо угрюмилось, собирался дождь, но подул верховой ветер, отогнал тучи куда-то за речку Покшу, за леса, — проглянуло и разгулялось солнце.
Лоси, изредка позванивая колокольцами, паслись на Егоршиной сече, не требуя к себе никакого внимания. Привалов и его гость собирали землянику. Серые растрескавшиеся пни густо обкиданы спелыми, жаром горящими ягодами, только кружи, только приседай. Теплый земляничный дух, перебивая запахи леса, витает над порубкой.
— Ух ты-ы! Сроду не видывал столько ягод! — гость разгибался, запрокидывал голову и ссыпал землянику из горсти в широкий рот. Прикрыв глаза, медленно, смакуя, двигал челюстями, по-мальчишечьи чмокал губами.
«Юнец. Что он поймет! — неприязненно думал Привалов. — Нет, не стану я ему ничего рассказывать о лосях. Хочет — так пусть Михеева дожидается».
Галина Николаевна утром привела на ферму этого гостя. Сказала, что журналист центральной газеты, очень интересуется приручением лосей. Писать намерен об этом.
Все эти дни Привалов думает о Михееве, нервничает: как он там? Жаль, что не взял его с собой. Уж вдвоем-то они бы доказали академикам-профессорам, какой он, лось, и чего от него ожидать. Всю диссертацию Привалов прочитал у него. Защитит! О лосях — да не защитить! Сильнее, чем к лосям, нет у его друга любви. Это боцман Привалов точно знает.
Журналиста зовут Роберт, а фамилия для Роберта совсем неподходящая — Сидоров. Рубашка ситцевая, навыпуск, тренировочные шаровары и сандалии с поперечным, наискось, ремешком впереди и таким же тонким ремешком сзади. Русые волосы зачесаны набок. Ни авторучек в карманах, ни блокнотов, ни походного магнитофона с чехлом и нашлепкой на ремешке для плеча, — странный журналист. Такого на ферме у них еще не было. Другие корреспонденты, шумно суетясь, с ходу вытаскивали блокноты, самописки и — давай строчить; или совали к самым его губам микрофон-грушу, как эстрадному певцу, и просили рассказать и про то, и про это, шумно восхищаясь лосями, запоминали и повторяли их имена… Этот же, пока шли луговиной и лесом, ни одного газетного вопроса не задал; спрашивать — спрашивал: как лес называется, поляны, много ли километров приходится пройти за день, какая рыба ловится в Покше, кто самый старый человек в деревне Журавкине, где пекут хлеб, который продают в сельмаге. А Галина сказала, очень интересуется лосями. Наверно, ошиблась.
Привалов прислушался, тихонько посвистел лосям — они все так же усердно паслись, — вернулся к рюкзаку, разостлал бушлат, лег, подложив под голову рюкзак.
И только задремалось — голос Роберта:
— Тут ягоды, цветы, деньки солнечные! А я, Константин Макарыч, неделю тому назад на лыжах катался. Верите или нет? — Роберт сел рядом, подогнул колени, обхватив их тонкими, длинными руками.
— Где же это? — повернул голову Привалов.
— Далеко. На Шпицбергене. Может, слыхали?
— На Шпицбергене?! Как же! Его наши поморы Грумантом называли. — Привалов, оживляясь, сел. — Море Баренцево… Гренландское море… Эхма, даль-то какая! Чего тебя носило туда?
— Ездил смотреть на овцебыков. Канада дарит нам овцебыков, на Таймыре разводить будем, вот я и ездил глядеть, какие они.
— Так-так, — удивился Привалов. — Значит, на Груманте побывал? Ну, и какие же они, овцы-быки?
— Роста невысокого, лось против них Гулливер, но страшно-о мохнатые, шерсть космами свисает. И сильные. Волк — не подходи!
— Морем плыл, Роберт Алексеич, или… — Привалов шумно вздохнул, показав рукой на небо.
— Морем. Туда и обратно на ледоколе.
— Ну, и как оно… море, конкретно сказать?
Роберт пожал плечами:
— Студеное, ледовое… Обыкновенное, Константин Макарыч.
Слово «обыкновенное» прозвучало как-то неожиданно и нарочито-буднично. То ли Роберта Галина Николаевна подучила, то ли он сам смекнул, как лучше подкатиться к боцману Привалову, — ни от чего тот не заводился так сразу и горячо, как от моря. Знать, всегда оно жило в сердце моряка, даром что давненько разлучился с ним.
— Море обыкновенное?! — изумился Привалов и встал на колени, сердясь, сгреб бушлат, встряхнул и повесил на сучок сосны. — Море обыкновенное! — почти вскричал он. — Ха-ха… Тридцать годов служил ему и не знал, что оно обыкновенное! — врезал ладонями по бедрам. — Чего же оно мальчишкам снится? Чего они бегут из дому к черту на кулички? Обыкновенное! Так можно дойти до того, что и лес обыкновенный, и земля обыкновенная, и космос — обыкновенный. Нет, Роберт, нет, дружище. Море — это всегда море, простор душе. Я, если хочешь знать, и сейчас в море, и сейчас плаваю… Погоди, объясню. Плаваю со своим старшим сыном Николаем, капитаном рыболовного сейнера «Шторм», плаваю с другим своим сыном Виктором, штурманом торгового флота, да вот-вот на подходе два внука: мореходку в Мурманске кончают… — Глаза боцмана по-соколиному, молодо блеснули. — Море и Приваловы были друзьями и будут.
Как неуправляемую шлюпку несет морской прилив, так боцмана Привалова понесли воспоминания. Он наглухо позабыл, что перед ним журналист, он видел в своем собеседнике просто человека, только что вернувшегося оттуда, с моря. И не Роберту Сидорову, а тому, другому человеку рассказывал он о том, как стал моряком, и о том, как воевал на подводной лодке, и о том, как простился с морем.
Теперь они лежали на траве под сосной лицами друг к другу. Курили.
— Вот бы боевой эпизод… Какой угодно, Константин Макарыч… Прошу вас — Роберт глядел на боцмана, не отрываясь, глядел мальчишески-жадно.
Тот долго молчал, усмехнулся чему-то и заговорил негромко:
— Однажды у берегов Норвегии наша «щука» (это мы меж собой подводную лодку называли так) выследила немецкую подлодку. Тут все решал момент: кто первый кого обнаружит. Мы опередили. И — потопили ее. Жирок пустили арийцы: на поверхность моря стали выталкиваться и растекаться радужные масляные пятна. Вдруг всплыл какой-то белый пузырь. Выловили его. А это оказались штаны из лосиной кожи, снаружи гладкие, белые, а внутри мех. Фашистским офицерам-подводникам выдавали лосиные штаны, чтоб ревматизма не было. Долго, видишь, жить собирались, гады.
— Тогда-то вы впервые и задумались о лосях, Константин Макарыч? — спросил Роберт.
— Что ты, — отмахнулся Привалов, — какие там лоси! Война же еще шла!
— Да, это я, конечно, сморозил, — сконфузился Роберт. — Ну, а дальше что? Приехали вы в деревню и…
— Вернулись мы с Матреной, женой моей, сюда, в Журавкино, в батькин дом. Она ведь тоже у меня журавкинская, Матрена-то. Была у меня, признаться, такая дорогая задумка: море лесом заменить. А?.. Леса у нас по-морскому широки, просторны, разгулисты. Заблудиться можешь. Погибнуть можешь. Но уж и утешить себя — завсегда утешишь. Самый вкусный и здоровый воздух — лесной воздух, конкретно сказать.
Да, думалось в лесники податься — не выгорело. У человека всегда рядком с удачей неудача живет. Как раз на тот случай конкурент у меня объявился — Иван Егорыч Паклин, молодой, но зато с лесной академией. Подкован что надо. И к лучшему, скажу тебе, что его, а не меня взяли. Такие сейчас дела заворачивает! Карельскую березу отыскал в костромских лесах! Молодые посадки у него, как грибы, растут.
Стал тогда я искать себе дело. А оно — рядом…
— Лоси? — не утерпел Роберт.
— Ну, лоси! До лосей еще далеко. Погоди с лосями. — Привалов снял с локтя две, рожками, хвоинки и машинально провел ими по бритой щеке. — Без людей деревянные дома и любые постройки во много раз быстрее старятся. Вот и батькина изба набок осела. Хочешь жить — затевай ремонт. Запрягаюсь в плотники. Сам и за бригадира, и за бригаду, и заготовитель сам. Домкратами поднял сруб, гнилье повыкидал, а в правом углу, на огрузшем в землю камне, — медяк. Три царских копейки, решкой вверх. Потер о морское сукнецо — на грошике и высветлились цифры: 1871. Кричу жене: «Поди сюда, Матрена Ивановна, клад нашел». Приходит, подаю ей медяк и говорю: «А теперь давай поклонимся». «Кому?» — глядит на меня, как на чокнутого. «Избе поклонимся за то, что сто четыре года людям служила».
Вот. Четыре венца в срубе заменил, на каменный фундамент посадил сруб, сам и печь переложил. Не печь получилась, а корабль: гудит при топке, тепло без задержки отдает. И не угарна.
Вагонкой, в елочку, обшил хоромы и за наличники принялся. На наличниках — не обратил внимания? — вырезал кораблики, рыбок, морские звезды, ладьи с парусами да волны. — Боцман просиял и тут же сник. — На этом и кончилась моя «держащая» работа — держала в напряжении, старания требовала.
Не успел молодец оглянуться, как бабка Матрена подрядила в огородники: гряды копал, смородину, крыжовник да яблони сажал. Это дело нужное, да и нудное. На любителя оно. Живу и чувствую: чего-то не хватает…
— Лосей, — опять поспешил Роберт.
— Нет, до лосей еще не дошло. Рыбачить принялся да охотиться. Только скоро понял: рыболовство да охота — не занятие, а отдых от работы. Если бы это человеку в придачу к работе, тогда другой коленкор… Только я в этом разобрался — судьба и послала мне…
— Лосей! — выкрикнул Роберт и сел, обхватив руками колени, давая понять Привалову, что готов слушать его хоть до ночи.
— Не совсем еще лосей, — улыбнулся Привалов. — Михеева.
У Константина Макаровича потеплели глаза, стали молодыми, на обветренном загорелом лице проступил легкий румянец. Роберт догадался, что такие лица бывают только у счастливых людей, догадался, и о чем скажет сейчас Привалов: «Повезло мне. Опору нашел».
— Повезло мне. Все мои дни по-новому развернул Михеев… К лосям вывел. — Привалов закурил, жадно затянулся.
Лось… Разве есть другой такой красавец в наших лесах, как лось?! Нет, Роберт Алексеич, нет ему равных! Или не так? И что же мы, люди, до последнего времени знали о нем? Мальчишку спроси про космос, ракету — все расскажет тебе: какая она, космическая ракета, с какой скоростью летит. А лося тот же мальчишка в глаза не видывал, слыхом не слыхивал. Лось для него — это что-то из сказки. Да что мальчишка! Любого из нас спроси: что он знает про лося? Мясо вкусное — раз, шкура на меховой пиджак годится — два, рога на вешалку да на ручку ножика — три. И все. Да еще тут же его в губителя лесов причислит. Такого же злого губителя, как ветролом, как огонь, как короед. — Привалов, сокрушенно покрутил головой. — Отсюда клич: бей лося! Бей, не жалей!
Потребовалось несколько тяжких вздохов, чтобы боцман снова продолжал.
— И били. Били… Я вот в ученой работе Михеева вычитал: в Сибири на камнях нашлись рисунки. Еще человек бронзового века оставил те рисунки: бегут, значит, лоси с коронами рогов на головах, как есть живые, а охотник на коленях — понимаешь, на коленях! — и молитвенно тянет руки к ним. Сразу видно: за священное животное почитал лося.
А потом все круто переменилось. Эх, и досталось же сердяге-лосю от человека! В той же диссертации Михеева — толково, скажу тебе, написал, молодец, оно и понятно: любишь, так найдешь слово, — вычитал я, как из века в век истребляли лося: и стрелой, и копьем, и ружьем, и ямой-ловушкой, и петлей.
Ради забавы цари устраивали охоты на лося. Вот как по летописи было: в 1593 году под Москвой на царской охоте за два дня повалили сто двадцать одного лося! По-другому сказать: выбили четыре наших Журавкинских лосиных фермы! Ну, не браконьеры цари-то, а?! У одного из тех поверженных лосей охотники увидели рога о двадцати двух отростках каждый! Даже Михеев таких сохатых не встречал.
И рядовые охотнички старались, в нашем Ветлужье били за год по двадцать пять лосей. Собаками травили в мартовский наст. В весеннем снегу лось грузнет, а пса тот снег держит.
А потом вспыхнула вредная мода на лосины. Слыхал ты, что это такое? Не слыхал. А «Войну и мир» Толстого читал? Там царь Александр I выезжает на коне в белых, атласно-светящихся лосинах. Штаны в обтяжку из лосиной кожи — вот что такое лосины. И эта заразная мода в царских кавалерийских войсках держалась аж до самой Октябрьской революции. А сколько лосиной кожи шло и на ранцы, и на ремни, и на лошадиную сбрую! Охотники додумались лосиной шкурой лыжи подбивать — скользят легко, в гору отдачи не дают.
Ох-хо-хо! Горька же была жизнь лося. Первый его враг не медведь, не волк, не голод и болезнь — человек. Сторонился его лось и не доверял. И правильно делал, если рассудить. Лось все перенес. И выжил. Лося спасли проворные ноги: и по снегу пахал, и по трясине мчался; спасли чуткие, как радар, уши; спасли острые лесные глаза. Спас простой лесной корм: ветки деревьев, листья, кора. Хитрость спасла: знал, где ходить, где пастись, чтобы пореже встречаться с человеком. Знал лесные законы: что схватить в рот на бегу, когда тебя выследили и гонят и час, и два, чтобы силы прибавить; в каком ручье попить, в каких крепях укрыться.
А мы и доселе бьем лося бездумно, бьем, вместо того чтобы сказать спасибо лосю за то, что выжил, что трубит в наших лесах, показывает в своем беге все прошлые века… Так и напиши, слышишь? Постой, — впервые изумился Привалов. — Я тебе рассказываю, а ты посиживаешь и ничего не записываешь. Как же потом-то?
— Не беспокойтесь, Константин Макарыч. Все запомню, — улыбнулся Роберт. — Я напишу свой очерк тут, в Журавкине, дам вам прочесть и, если вы дадите «добро», тогда и напечатаю.
Да, так вот: выжить лось выжил, а к человеку не пришел. И ни на вершок не приблизился. Не сумел он его ни приручить, ни приласкать, ни обмануть, как других животных — корову, к примеру, овцу, лошадь. Хотя пытался. В той же рукописи Михеева сказано и об этом: еще при Иване Грозном на лосях царскую почту возили, а в Сибири в семнадцатом веке удальцы на лосях ездили. Да вот не привилось…
После молчания, он спросил:
— Слыхал, что Михеев диссертацию поехал защищать?
— Слыхал.
— Как думаешь, защитит?
Роберт кивнул головой:
— Обязательно. Сейчас к природе поворот.
— Ну, спасибо…
Близко треснули сучки, зашелестели потревоженные ветки, кто-то хозяином, не остерегаясь, ломился напрямик.
— Свои, свои, — успокоил гостя Привалов. — Кажись, Малыш.
Лось, здоровенный и красивый, выступил из лесу, сразу загородив собой проход между двумя соснами. Малыша привлек голос хозяина — так можно было истолковать его появление. Или он пришел, чтобы напомнить о себе: я здесь, я пасусь; или чтобы услышать свое имя из уст человека, или чтобы жесткая рука провела по загривку, располагая к себе; шлепнула по боку, почесала щеку.
— Что, Малыш? — Привалов обернулся, шагнул навстречу, голова лося легла на его плечо. — Наш первенец. С него и началась наша ферма.
Между лосем и человеком было полное и серьезное доверие. Всем своим видом лось как бы говорил: «Не знаю, как оно было раньше, но человек, такой, как мой Хозяин, лосю совсем не страшен. Наоборот, он его друг. Большой друг. Сколько я ни помню своего Хозяина, он добр, откровенен, умен, по-приятельски внимателен ко мне».
Так стояли они: лось и человек.
Если бы эту картину видела мать Малыша, крупная светло-серая лосиха, она была бы потрясена. Ее сынок подошел к человеку — подошел первым! — и положил ему на плечо голову, а человек гладит его подшеек и говорит какие-то ласковые слова. Неужели она не передала его крови беспокойство предков-лосей при встрече с человеком? Как могло случиться такое? Она — дикая, гордая, свободная лосиха, а ее сын — прирученный лось?! Какая ужасная и скорая перемена! В ее родовом колене! «Ты предал лосиное племя. Позор. Ты уже не лось. Коровья кровь течет в твоих жилах», — вот каким жестким упреком могла бы разразиться мать Малыша, увидев эту картину.
На это сын мог бы ответить ей так: «Когда я только родился, ты оставила меня возле елки и ушла. Мне было страшно и голодно. Я ждал утро, день, ночь. Еще утро. Ты не приходила. Уже голова моя не поднималась, и голос погас. Ворон сел на дерево, чтобы выклевать мне глаза. И тут пришел он, человек. Он напоил меня молоком, укрыл и согрел своей одеждой. Он принес меня в свой дом. Я ждал тебя. А тебя не было. Он заменил тебя. Он — мой друг. Я поверил ему навсегда: это свой».
Лучи солнца медленно рассеивались по поляне, в тени под соснами — лось и человек. Неужели все это наяву? Как необычна и прекрасна эта встреча в лесу человека и лося. В ней открывалось что-то древнее, волнующее, радостное…
Рука человека легко и бережно скользит по неохватно-могучей лосиной груди, а лесовик доверчиво трется шеей о плечо, тычется вислой губой в щеку. «Сколько неожиданного, удивительного дал этот век!»
Привалов легко развернул Малыша за голову, и тот послушно переступал по кругу белесыми высокими и сильными ногами с раздвоенными копытами.
— Или, Малыш, Пасись. Айда. Не хочешь пастись — подремли в холодке. Тебе полезно.
Однако лосю это свидание показалось кратким, он медлил.
— Ло! Ло! — повысил голос боцман. И Малыш рванулся в лес.
— Удивительно! Так подружиться с лосем! — восхитился Роберт. — Константин Макарыч, ведь это же меняет все наши представления о лосе!.. Садитесь, садитесь. Вот вы обмолвились, что с Малыша началась ферма. Как это было?
— Я его нашел первым. — Привалов сел, поглаживая ладонями колени, продолжал: — Километрах в пяти отсюда нашел. Его мать бросила.
— Бросила? Почему бросила?
— Это осталось загадкой. Может, кто испугал. Может, еще что-то случилось… Еле-еле душа была в теле.
— А отец?
— Отец? — гмыкнул Привалов иронически. — Отец у лосят бродяга-а. Не растит своих сынков и дочек. Никакой подмоги от него ни мамаше, ни детишкам… Но это мы забежали вперед. А остановились…
— На Михееве, — поспешно подсказал Роберт.
— Да, да, на Михееве, — Привалов кивнул головой. — Нашел меня Михеев на весеннем покшинском берегу. Сыро. Река отыгралась, но мутная, клев паршивый. Дежурю возле удочек, слышу, человек остановился за спиной. Страшно раздражает это рыболовов. Поздоровался, я в ответ буркнул, дал понять: уматывай. Не уходит, представь себе. Думаю: ждет поклевки, чтоб, значит, самому примоститься рядком.
Оглянулся, а у него в руках вместо удильников продуктовая ободранная сумка! Кепочка надвинута на лоб, лицо смущенное, явно не рыболова, сам щуплый и ростом не добрал.
«Здравствуйте, — говорит, — Константин Макарыч. Лесника Паклина знаете? Вот он меня к вам послал». Руку подает, подсаживается, фамилию называет: Михеев. Разговор заводит о здешних лесах, о старых и новых порубках, о полянах, о болотах и лугах, о покшинских плесах — все, оказывается, обшарил. Тут, смекнул я, не рыбой пахнет.
«Говори прямо: зачем понадобился боцман Привалов?» — «Прямо так прямо: мне тоже так лучше, — отвечает. — Напарника ищу. Надежного. Хочу возле Журавкина — очень удобные места у вас для этого — лосиную ферму открыть». — «Лосиную?» — изумился я. «Да, лосиную. Лосей будем одомашнивать и изучать».
Разные фермы есть на свете, а вот про лосиную впервые услыхал я от него. Не поверил. Лесной скиталец лось — и чтоб на ферме! Шалишь, малый! Разыгрывай кого угодно, но не боцмана Привалова. Однако вида не подаю и спрашиваю: «Скажи, товарищ Михеев, сколько у тебя лосей?» — «Пока ни одного, но будут», — отвечает, и уверенно: «У тебя ни одного лося, да у меня столько же. Ну и ферма!»
А он мне на это: «Отловим. Только в наших костромских лесах свыше четырех тысяч лосей. Правда, нам нужны малыши, сосунки. А взрослых лесовиков не нужно. Пустое дело. Их не приручить. Никакими силами не удержать подле человека… Сосунки — другое дело. На ласку идут. Вы, Константин Макарыч, не сомневайтесь. Я на лосях диплом защищал в сельхозинституте, на практике был в Печеро-Илычском заповеднике в Коми АССР. Там лосиная ферма прижилась… И у нас получится! Уверен. Небывалое дело затеваем. Хотите быть лосеводом? Во всем мире не было и нет такой профессии, какая у нас будет: лосевод!.. Богат, безмерно щедр русский язык, а вот ни у старика Даля, ни в толковых словарях Ушакова и Ожегова слова «лосевод» и в помине нет. Оно с нами, с нашей работой появится, это слово. Ну?»
И что же ты думаешь? Ведь завел, завел меня Михеев. К одному человеку год приглядываешься и все равно ошибиться можешь. Другого сразу видно. Поверил я в Михеева. Иду за визой к своей старухе. Ох, и взъерепенилась моя Матрена!
«Все-то у тебя есть, зачем же тебе лоси?» — «Хочу жить интересно», — отвечаю. «На войне жив остался, так лоси пришибут», — и в слезы.
Столько, братец ты мой, прямых атак отбил, а не отвернул от курса на лосиную ферму, не отступился…
Сладили мы с Михеевым на закрайке леса загородь, поставили лосятник, а проще сказать — сарайчик с плоской крышей. Он — заведующий фермой, я — лосевод, а ни одного лося у нас пока нет… Вот так оно все заваривалось.
Закурили. Привалов лег на спину, потянулся, прикрыл глаза. Через минуту-другую спросил:
— Как там Мурманск, Роберт Алексеевич?
— Хороший город. Синий-синий залив и белый-белый каменный город. Не верится, что он за Полярным кругом…
— А когда я в тридцать втором году приехал туда, Мурманск весь деревянным был. В войну сожгли…
— Ну, и как же, долго ваша ферма была без лосей? — журналист явно вводил разговор в нужное ему русло.
И опять они лежали все под той же сосной лицами друг к другу. Привалов неторопливо рассказывал:
— Отелы у лосих всегда в мае. Вот мы и отправились на поиски лосят. Заходим в одну лесную деревеньку, в другую, спрашиваем: «Не видали лосиху с лосятами?» — «А она что — ваша?» — отвечают шутники.
Рыскаем с Михеевым по соснякам, продираемся осиновыми и ольховыми чащобами. Пусто. А потом, я говорил уже тебе, наткнулся на Малыша. Принес его на ферму. Михеев обрадовался: начало положено.
За ратушинским полем — ельницы. Махнули мы туда майским деньком и напали на след. Молодая лосиха с сосунком. Видать, первенец у нее. Зрелые лосихи по двойне приносят. Но как взять теленка? Он под защитой, да еще какой грозной! Только мы подступимся, как она ногами замолотит, завсхрапывает от ненависти. Того и гляди, пришибет копытом.
Кричим, стучим, свистим, отгоняем мать от лосенка. Если бы сразу кинулись к ее дитю, неминуемо была бы беда. Дальше тесним мать. Конечно, обоим нам жалко разлучать лосиху с малюткой, но что поделаешь? Как же иначе изучишь и узнаешь лося, если он не будет перед тобой, перед твоими глазами?
Далеко отогнали лосиху. Вернулись назад. Лежит на траве у елочки рыжий бугорок. Бьет его дрожь от носа до куцего хвостика: мамку потерял — что теперь будет?..
И вот те́льца махонького лесовичка коснулась рука человека. Пискнул он от ужаса жалобно: «И-и-и-и…» Все силенки собрал, рвется из рук, брыкается, бунтует. Под плотной шерсткой, слышу, дрожит от напряжения, бьется кажинная жилка.
Лосенку дела нет ни до Михеева, ни до меня, а мы, знал бы он, тоже так волнуемся и переживаем. Шутка сказать: решились заменить лосенку его мамку. А ну, как промашка выйдет!
Я держу, Михеев из-за пазухи достает бутылку с молоком, подносит к губам лосенка, умоляюще просит: «Пей, лесовичок, пей». А он выталкивает, выплевывает с отвращением резиновую соску. Еще бы! Как не понять малыша: двадцать минут назад сосал нежный, теплый, отрадный материнский сосок, а теперь эти два наглых дядьки суют ему в рот холодную резиновую вонючую дрянь! Не принимать! Бунтовать! Звать на помощь мамку!
Переглянулись мы с Михеевым, вид у моего начальника убитый. Да и сам я выглядел не как моряк, чего уж там скрывать. Вдруг да не возьмет соску? И матери теперь нет! Погибнет из-за нашего необдуманного опыта лосенок…
Михеев первым приходит в себя, успокаивается. Вижу, оживился, что-то придумал. Так и есть. Складывает пальцы в ковшик, наливает молоко, молоком мажет лосиные губы, обмакивает соску.
«А ну, дружок, пей, пей», — просит он лосенка.
Соска облизана. Лосенок поражен: эти два злых врага поят его молоком! Поят, да еще чем-то накрыли. Это я его в бушлат завернул — перестала бить дрожь. Соглашается взять соску. Пьет молоко. Теплое, сладкое. Только потягивай. Михеев отнимает соску, а он, хитрец, прижимает ее губами, не отдает. Ага, понравилось!
«Ишь, наловчился, так и ввинчивается шурупом в бутылку», — вслух радуюсь я.
«Шурупом, говоришь? — переспрашивает повеселевший, враз ободрившийся Михеев. — Вот, брат, — обращается он к лосенку, — и имя у тебя уже есть: Шурупом будешь… Запоминай…»
Привалов сел, потирая ладони, вздохнул:
— Ни сам Шуруп, ни мы не знали, какая судьба уготована ему впереди.
— Что-то случилось? — испуганно спросил Роберт.
— Нет. Спустя три года забрали у нас Шурупа. В цирк. И теперь, слышно, знаменитый он артист. Наши журавкинские лоси доказали, что и в цирке выступать могут… Значит, вот и два лосенка у нас. А через неделю еще двоих привезли лесники. С этого, Алексеич, и началась Журавкинская ферма.
И появился у нас еще один друг — лось…
Ну и работкой наградил меня Михеев! Что хотел, то и получил: столько тревог, забот, хлопот! Признаюсь тебе: не будь у меня морской закалки, не выдержал бы. Нет… Дело новое, до всего своим умом-разумом доходи. Но это как раз то, что и нужно человеку. Так я считаю… А тут еще директор опытной станции взбеленился: «Закрою ферму, а лосей ваших в ресторан «Кострому» на котлеты сдам». Ферме уже четыре года, а лосей у нас пятнадцать. В газетах пишут о нас. Ему, видишь, хотелось, чтоб сразу был и опыт и результат. Мы с Михеевым — в обком партии. Там разобрались во всем. — Привалов поднялся: — Тут родничок рядом. Пойдем умоемся, а после угощу я тебя таким, о чем ты и не мечтал.
Привалов флотской финкой разреза́л ржаной черствый хлеб на ломти и пел вполголоса крепким приятным баском:
Дывлюсь я на нэбо
Тай думку гадаю:
Чому я не сокил,
Чому пэ литаю…
Оборвал песню.
— Хлебец рассуй по карманам, да не скармливый сразу, а угощай лосиху с выдержкой. И не бойся, и не суетись. Договорились? — лосевод приложил ладони ко рту и громко, распевно позвал: — Находка-а… Находка-а… Находка-а… — выждал и снова: — Находка-а, ссюда-а… скоррей!
По сече громко затопали, из-за ельника вывернулась лосиха, огромная, крутобокая, шерсть цвета лежалой хвои, задние ноги до половины ляжек почти белые, на подшейке смешно качалась крохотная кисточка, глазные бугры резко выпячены. Распахнула глаза, уставилась на деда: звал? вот она я!
Привалов угостил лосиху коркой, ласково заговорил:
— Вот это у нас Находка. Находка — умница. Находка первой из лосих отелилась на ферме. А теперь у нее даже внуки есть. И выходит, что Находка — лосиха-бабушка, бабуля… — Привалов рассмеялся. — Сейчас, милаша, я тебя подою… Прислонись к сосне. Так… Стой, стой. Смирненько стой, кому говорю. Не впервые, ты же у меня умница.
Привалов помыл руки из котелка и выплеснул воду. Роберт, не шевелясь, онемело глядел на то, что происходило: вот боцман подошел с котелком к лосихе, нагнулся, вот правой рукой дотронулся до вымени.
— Дай ей хлебца. Дал? Ну вот, Роберт, гляди, начинаем дойку.
Звучно, резко, но и приятно дзинькнуло, потом еще, еще, еще. Роберт по-детски, радостно улыбнулся: как отчаянно-весело пели струи лосиного молока! Ликуя, журналист чмокнул лосиху в теплую губу и выдал ей два ломтя хлеба.
Минут через пять Привалов разогнулся. Разгоревшееся лицо улыбчиво. Лосиха сразу повернулась к хозяину, облизала руки и давай тереться головой о плечо, о грудь, норовя лизнуть языком в потное лицо.
— Это она так любовь свою материнскую выказывает. Я для нее как бы лосенок. Родной… — Он тепло, нежно улыбался. — Сейчас, Находка, сейчас, милая, продолжим дойку… Представь себе, Роберт: какая-нибудь баба-ягодница, да что там баба — и мужик не лучше, ничего не зная о нашей ферме, наткнется на меня в лесу, а я — дою лосиху. За колдуна, за лешего примет, конкретно сказать.
— Примут, Макарыч! — горячо воскликнул журналист. — Я вот готов был к этому, своими глазами все вижу, а не укладывается в голове.
— Эх, и дали бы деру они от меня! — усмехнулся Привалов, снова пригибаясь к лосихе.
Дойка продолжалась. На поляне к земляничному запаху прибавился вкусный запах лосиного молока.
Минут через десять они отпустили обласканную Находку и вернулись к своему привалу. Макарыч достал из рюкзака зеленую эмалированную кружку, доверху налил молока и протянул журналисту:
— Пей. Хочешь с хлебом, хочешь так.
И вот кружка как бы застыла в руке Роберта Сидорова. Его угощали лесным лосиным молоком! Впервые в жизни. Для него лосиное молоко было загадкой. Кто и когда пил его? И сколько же работы потребовалось человеку, прежде чем была протянута кружка этого молока! Вот о чем он подумал, оробев и замешкавшись.
— Так необычно, — забормотал он.
Привалов из котелка слил в термос ароматное, густое, как сливки, молоко:
— В четыре раза жирнее коровьего… Да пей же ты, пей… — но вдруг все понял и заулыбался. — Волнуешься? А? Я, признаться, тоже в первый раз волновался. Больше твоего, хотя и сам подоил Находку…
Роберт отпил глоток. Лосиное лесное молоко показалось вкусным. Оно, так он подумал, впитало все лесные запахи; пил, не торопясь, маленькими, короткими глотками. И только на четвертом или пятом глотке разгадал особенность этого молока — сольцой отдает, солоноватое. Сказал лосеводу. Тот в ответ:
— Понятно, от чего солоноватое, — от кормов. Корма у лосихи — ветки деревьев, кора, болотные травы… А вообще — как находишь молочко?
Роберт закинул голову и опрокинул кружку вверх донышком:
— Может, Макарыч, впервые в жизни мне повезло! Честно говорю: такой напиток! О-о-о!..
— Да, друг ты мой, молочко-то не простое. Лосиное молочко целебное; мы его сдаем в санаторий желудочников, в детскую больницу. А доказал это знаешь кто? Наш ветеринарный врач Алеша Савкин. Три года назад побыл у нас на практике, влюбился в лосиную ферму; как кончил институт, так и прикатил сюда. Насовсем. Женился, слышь, на лаборантке — моей племяннице Зинаиде. А через год желудком стал маяться. Такие рези вспыхивали, кругляшом катался по земле.
Сунулся к врачам, а те — как обухом по голове: язва желудка. Немедленная операция. Зинка в рев: «Не пущу. Зарежут!» Узнал Михеев, пошептался с Лешей. Затих парень. И о врачах вроде позабыл.
Месяца через полтора съездил в Кострому в областную больницу и показался тем же врачам. «Ну вот, — говорят, — боялся операции, а все-таки решился. Где вырезали язву? Лицо посвежело, и тело налилось. Раздевайтесь, Савкин». Сдернул Леша рубашку, моргают врачи, переглядываются. «Позвольте, Савкин, а где же… где же шрам? Рубец на пузе где?»
Привалов сияет весь. Заткнул пробкой термос, отставил в холодок.
— Тут потеха и началась. Лешу на анализы, на рентген: нет и в помине язвы. «Как же ты вылечился? Чем?» — «Лосиным молоком, — отвечает. — Каждый день пил по стаканчику».
Я знал про их опыт и верил: получится — на то оно и лосиное молоко. И ты, наверное, слыхал: в сказках поминалось волшебное птичье молоко. Ошибочно. Волшебное-то, конкретно сказать, лосиное… Это самое, какое ты пил. Погоди, такую силу почувствуешь, что по лесу понесешься, как лось. Держать тебя буду, не удержу…
— Константин Макарыч, все это для меня удивительно, ново, интересно. Объясните, пожалуйста, сколько дает лосиха молока за лактацию и-и что вы, практик, думаете о жирности лосиного молока.
— Я?! Лосиха доится три — три с половиной месяца, четыреста — пятьсот литров дает. А о жирности есть у меня свои догадки. К слову сказать, Михеев соглашается со мной. Корова, конкретно сказать, отдает свое молоко теленку ли, доярке ли — спокойно. Ей никто не грозит, никто не мешает. Так или не так?.. Так. А лосиха-мать? Она всегда старается покормить лосенка по-быстрому. Из-за кажинного куста, мнится ей, грозит беда. Настороже. Кругом опасности. И вот веками у нее так и выработалось: молока лосенку дает немного, зато оно здорово питательное, жирное… Хочешь, еще налью?
По листьям робко, прицеливаясь, ударил дождик.
— Собрался все-таки. — Привалов глянул на небо.
На околице деревни Журавкино, возле одичавшего оврага, буйно заросшего, крапивой, лопушьем, малиной, орешником и ольховником, старый дом. Сруб приметно зачернен дождями, солнцем, морозами да снегами. Со всех сторон дом обнесен торопливой, выполненной без особого тщания, изгородью. Рассекая травы, к калитке сбежались четыре тропы: здесь живут.
А кто? Доярка, тракторист, учитель? Не зная, гадай хоть целый год — не доберешься до сути. В старом доме поселилось двадцать жильцов! Густо заселен. Общежитие или детский сад? Скорее — детский сад, только особый — лосиный. Двадцать лосят живут в старом доме. И у них, как и полагается малышам, своя няня — Галина Николаевна.
Новоселье справили недавно…
Лосятник, наспех построенный в свое время Михеевым и Приваловым, стал тесен и неудобен, Михеев и выпросил у совхоза пустовавший дом. Удружить-то совхоз удружил, но весь ремонт лег на плечи самих лосеводов. Апрель на исходе, а в мае отелы, подпирает время. Нашли выход: объявили субботник.
Боцману Привалову с Михеевым досталась плотницкая работа: перебрали полы, заменили худые доски на крыльце, поставили изгородь. А дальше разрушали: выдрали рамы в трех окнах — лосятам нужен свежий воздух. Оконные проемы забрали редкой решеткой, чтобы лесовички не выпрыгнули.
Галина Николаевна и Зина наносили, нагрели воды и, переговариваясь меж собою о предстоящих отелах, весне, о прочитанных книгах, о том, модно или немодно носить женщинам брюки («На лосеферме в штанах, пожалуй, удобно», — сказала Зина), и расторопно, по-хозяйски, вымыли и выскребли полы, стены, потолок, в чугунке развели мел и побелили в кути печь.
Это они заставили плотников повыдергать все гвозди из стен.
Леша Савкин поначалу был трубочистом: на веревке опускал в трубу и выдергивал поспешно, словно рыбину, охлестанный веник с гирькой — от сажи превратился в цыгана. Спустившись вниз, Леша пытался обнять Зину, но та визжала и гнала его на колонку; зато электриком Леша проявил себя с самой наилучшей стороны: без когтей, поталкивая правой ногой обручик проволоки вверх, залез на столб и подключил электричество, пустил на ход огромный холодильник «Оку» и наладил электроплитку.
Всей бригадой носили с поля солому, помягченную морозом, и в горнице расстилали на полу.
— Теперь дело за квартирантами, за лосятами, а жилье получилось на славу. Не хуже, чем у нас с Галиной, — пошутил Михеев.
— Вот-вот, — подхватила жена, — ему три года директор обещает финские домики, а он три года ждет и радуется. А домики те уже в другом месте стоят. Приедут студенты-практиканты на ферму — где поселишь?
— Гляди, Макарыч, завел себе на беду. Найдем жилье. — Михеев увидел, как порозовело лицо жены, того и гляди, пуще разойдется, — схитрил: поднял руки над головой и выскочил на улицу.
Новоселов поджидали. Лосеводы по очереди дежурили на ферме и ночью.
На оттаявшей, сырой земле возле загороди и в самой загороди вмятины-рябины от лосиных копыт. Случается, прошумит короткий апрельский дождик и нальет лосиные лунки до краев синей теплой водой. Тогда в каждом копытном следе ночью будет гореть звездочка.
Трава лезет дружно, густо. По вечерам то ли из лесу, то ли с полей приходят туманы — влажным мягким парком обдают кусты, постройки фермы, кисеей окутывают лосей. На загривках у сохатых повисают бисеринки влаги. Время от времени лоси шумно встряхиваются, подают друг другу голоса: а-а.
Ночью свежеет, но лес дышит легко, обновленно и все густит, густит запахи первых листьев, трав, березового сока.
Первой, после майских праздников, отелилась лосиха Вега, любимица Галины Николаевны. Вега — светло-серая крупная лосиха, ей бы заводилой ходить, а она застенчивая, послушная, ласковая. Подойдет, когда сородичей вблизи нет, ткнется мордой в плечо, будто попросит: «Поразговаривай со мной, погладь, других гладила, а я ждала, угости чем-нибудь».
Хмурым заполднем Вега принесла телочку и бычка. Телочку Галина Николаевна тут же назвала Сойкой, бычка — Соколом. Сестрица была на целую ладонь выше братца, резвей его — Соколом-то ей бы быть, а не братцу…
Разговаривая с Вегой, успокаивая ее, измученную, серой глыбой лежащую на траве, Галина Николаевна с привычной сноровкой обиходила телят и, когда догадливая Сойка на своих тонких, угибистых ножках приковыляла к матери и кувырнулась на колени, норовя припасть к соскам, подхватила Сойку на руки, шумнула Привалову, тот прибежал, сгреб в охапку Сокола. Они спешно понесли лосят от матери. Куда? Зачем? Вега повернула голову, промычала жалобно: о-о-о-о… — хотела подняться, сморгнула ресницами слезы с огромных, лучистых темных глаз, но боль и страшная усталость удержали ее; земля, нагретая ее телом, успокаивала, нежно ласкала. Лось всегда любит землю: и вешнюю, еще сырую, с крепкими запахами весны, и прогретую, летнюю, и остывающую, осеннюю, и зимнюю, промороженную, укрытую толстыми, мягкими снегами. Лось на земле отдыхает, силы копит. В любую пору года ему постлано на земле.
Лосиха забылась, но вдруг ее пронизала тревожная мысль: дети! Ей нестерпимо захотелось, чтобы они сейчас были с нею, пососали молока, легли рядышком и чтоб она их видела, слышала, облизывала языком мягкую, цвета солнца, шерстку. Унесли! Украли!.. Вега рывком вскочила, пересиливая боль и слабость, побежала наискось загона к воротцам — туда вел тревожный и радостный запах ее телят. Но она доверяла и женщине, и мужчине. Она давно, с рождения, знала их. И смутно догадывалась, что ничего плохого с ее дочкой и сынком они не сделают. А все же — тревожно. Видеть детей! Больше ничего она не хотела в этот весенний день.
«И-э-э, иэ-э». Вероятно, это значило на ее лесном языке: отдайте лосят.
Воротца открылись, она сунулась на выход, но Михеев остановил лосиху. Вошел в загон, заговорил:
— Вега, что ты, Вега? Или ты позабыла, что то же самое было прошлой весной. Успокойся, миленькая. Никуда не денутся твои дети. Мы вырастим их красивыми лосями. Все будут глядеть на них и восхищаться. — Берет Михеева касается шеи лосихи. Одним движением она бы могла смять человека. Но человек протягивает руки, гладит вздрагивающую мать, снова заговаривает с нею и, потихоньку поталкивая, уводит к лосятнику.
Когда он присядет доить Вегу, она будет тянуться головой к его рукам и лицу, чтобы лизнуть, выказать свою любовь глубоким вздохом.
После первой дойки в сердце лосихи любовь к детям начнет угасать. Их живой образ станет зыбким, туманным. А человек в синем берете, в шелестящей куртке и резиновых сапогах, с мягким голосом и энергичными руками, будет три раза в день приходить к ней, только ради нее, чтобы подоить. Так ей покажется.
Вега запомнит часы дойки и беспокойно станет оглядываться, если человек в синем берете опоздает. Откуда ей знать, что ее хозяин делит себя на всех лосей фермы… Но вот и он, дойка начинается. Он требовательно, умело потягивает сосок, выжимая молоко.
Три месяца, до самого донышка лета, длится дойка. Сколько же приятных встреч у лосихи и человека впереди!..
У Галины Николаевны от быстрого хода сбился на затылок платок, лоб обсеяло зернинками пота: да, увесиста дочка у Веги. А Привалов, как буксир, прет да прет без остановки.
— Давай, Сойка, передохнем. — Галина Николаевна обходит штабель бревен перед лесопилкой и садится на шершавый еловый кряж. Гладит лосишку, прижимает к себе, заглядывает в глаза. — Не плачь. А то и я зареву. — Голос прерывист. — Это я тебя разлучила с мамкой. О-ох… Как я виновата перед тобой… Будь моя воля, никогда бы не согрешила. И жила бы ты с мамкой. Молочко сосала, когда хотела, ходила, куда глазыньки вели.
Сойка, Сойка, ты думаешь, мне приятно разлучать тебя с мамкой?! Не знаешь ты, как я ругалась с Михеевым и Приваловым. Сколько ночек не спала. Сколько слез пролила, таких вот, как ты, глупышей лосяток жалеючи…
Сначала у нас на ферме было как? Вот родился на свет лосенок и живет себе с матерью. В детском отделении лосятника. Уютно ему, и нам забот поменьше. И что же удумал мой муженек Михеев? «Стоп. Такой опыт кончаем. Не нужен больше. Мать-лосиха забирает у лосенка всю любовь, все внимание. А нам — жалкие остаточки. И выходит: лось и рядом с человеком, и далек от человека. Мы уже на своем горьком опыте знаем: если наша лосиха отелилась в лесу и три-четыре дня водилась с лосенком, такой лосенок для фермы потерян. Мать останется, а сынка либо дочку сманят леса. В новом деле практики ошибаются. Признаем это. Чтобы опять думать и искать… Попробуем другой путь», — так сказал Михеев.
Мы с Зиной, как сговорились, против. Бабы. Близко к сердцу все принимаем. А сердце некрепкое. Оторвать дитя от матери — это ж нужно быть с каменным сердцем!
«Делай, Михеев, свой опыт сам. А я не буду. Мне это не по душе. Лосей пасти готова. Ветки из лесу возить. Доить лосих…» И ты, Сойка, думаешь, он остановился? Как бы не так! Михеев — это такой лось, каких поискать! Задумал — не остановишь… Подбил Привалова на первую группу лосят. Стал он и на прогулки водить, а после — в лес. Приняли лосята моряка. Так, скажи, сдружились — водой не разлить!..
И вышло, Сойка, что научили нас мужики, как лосенка без мамки на ноги поставить да к себе покрепче привязать.
За боцманом Зинаида группу подняла, за нею я. Так что, Сойка, не бойся. Постараюсь быть тебе хорошей мамкой: любить буду, ласкать, молочком поить… Ну, айда в новый дом. Видишь, Привалов твоего братишку уже снес, к нам идет.
Галина Николаевна поднялась, вышла на тропу, тут ее и перехватил Привалов:
— Подсоблю, Николаевна, — и взял Сойку.
Осталась Галина Николаевна в большом тихом доме одна с лосятами.
Лосята осторожно переходили с места на место, поскуливали, но прилечь на солому остерегались — шуршит, колется. Да и поесть захотелось.
Галина Николаевна подавала голос из кути, успокаивала. На плитке подогрела молоко, налила в бутылки, на бутылки натянула соски. Попробовала — льется. И в горницу:
— Горюете, Сойка, Соколик? Ну, подходите сюда, попейте молочка, — присела. Ждет. И лосята ждут. Подошла к ним, подгребла к себе малышей.
Ничегошеньки не понимают. Пришлось помогать. Одному соску в губы, другому. Ага. Смекнули. Чмокают. Вкусно. Разобрались. Отобрала соски, отошла. Зовет:
— Сойка, Соколик, идите пить молочко.
Соколик опередил сестрицу.
Напоила, прилегла на солому и их к себе положила. Чем не дружная семейка!
Недельку-другую попоила лосят Галина Николаевна, понянчилась, и они запомнили, какая она: невысокая, светлолицая, руки мягкие; запомнили, как она пахнет: молоком, хлебом, одеждой; запомнили голос: чистый, грудной, приятный. Вот какая у них теперь мама!
Когда б лосенок встретился в лесу с другим, чужим лосенком? А тут к Сойке да Соколику каждый день прибывает пополнение. Обнюхиваются, лижутся, толкаются — веселая жизнь.
Двадцать лосят живут — и где! — под шиферной крышей старого дома. Только двое в лесу — Покша, телочка, да бык Ветер; все остальные родились на ферме.
Такого богатого потомства еще ни разу не было у лосевода Михеева.
Лучистое, густое солнце дружески тешит деревню, косогор, речку Покшу, луг, заречные леса. На грядках выскочили и целятся в небо тугие заостренные стрелы лука, окученная картошка пробила сиреневые бровки и греет темно-зеленые листья. В зольных ямках нежатся куры.
Удался денек.
Любаша, в панаме, в светло-синем ситцевом платьице, босиком вприпрыжку бежит по нагретой тропинке. Куда разогналась? Да все туда же — к старому дому. К лосишкам. Тете Гале подсобить. Вон какая у нее орава, день-деньской держит подле себя. А уж потом и поиграть, позабавиться.
Показался дом, ограда. У крыльца тетя Галя и сосунки-рыжики. В самый раз угадала к их обеду. Замахала руками, закричала:
— Тетя-а Галя-а…
А кто топотит сзади? Сбилась с бега, остановилась, обернулась сердито — Голован. Так и знала: не пропустит, увяжется. Ну, змей. А дедушка строго-настрого наказал: собаку ни на ферму, ни к лосиному детсаду не водить.
— Поди домой, Голован, — погрозила кулаком, ногой притопнула, аж пыль фыкнула. — Кому сказала, Голован? Я с тобой дружу только у дедушкиного дома да у твоего дома. Понял? А пойдешь за мной — пожалуюсь бабке Пелагее, пусть она тебя на цепку посадит.
Голован повиливает хвостом. Голова у пса огромная — половина белая, половина черная, и уши так же раскрашены; сам длинный, смолянистый, а ноги — коротышки. Приставала страшный, ворчун, — дворняга. Цену себе набивает.
Не послушался Голован. К ограде приперся. Тетя Галя ушла в дом, а лосята одни. Четверо: Сойка с Соколиком — у них на ушках белые пятнышки — и Покша с Ветерком — эти ростом поменьше, но поджары, ловки.
— Здравствуйте, лосята-а. — И нырк меж слегами за ограду. Только обняла за шею Сойку, только щекой прижалась к щеке, пахнущей молоком, — Голован следом пролез. Пролез и зарычал. Ну, не паршивый ли пес!
Лосята на собаку взглянуть взглянули, но больше никакого внимания ей, ничуть не испугались.
— Р-ры-ррр… — обозлился Голован.
— Пошел отсюда. Я вот тебе… — Любаша выпустила Сойку и попросила нежно: — Брыкни его, Сойка. Брыкни неслуха.
Сойка к Любашиной просьбе отнеслась серьезно, как бы поняла, чего от нее хотят. Передней ножкой с красивым, как речная раковинка, копытцем притопнула перед носом Голована, легко взлетела на дыбки да сверху, с лету — щелк острым копытцем по пестрой башке. Голован взвизгнул и мигом вылетел за изгородь, заскулил.
— Получил? — смеялась Любаша. — Теперь запомнишь, как лоси бьют.
Вышла тетя Галя с бидончиком, на котором была соска. Любаша и поздороваться позабыла.
— Дайте, я их попою, тетя Галя. А вы — тех, что в горнице.
— Помощнице я всегда рада, особенно такой, как ты, — улыбнулась тетя Галя. Она отдала бидончик с молоком и ушла в дом.
Любаша осталась за хозяйку. «Если тетя Галя лосятам за маму, то я кто же им буду? — спросила она сама себя удивленно. — А? Сестричка? Вот кто».
— Ну, братики и сестрички, кто первый угощаться? Ветер, ты чего без очереди лезешь? Вот сразу и видно, что в лесу родился. Гляди, как смирно ведет себя Соколик. За это он будет первым. Пей, Соколик.
Сокол вытянул шею, поймал соску и прилип. Не оторвать. Его толкал Ветер, отжимала от хозяйки Покша — бесполезно. А Сойка — ну и ловка же — потянулась и давай сосать Любашины подбородок, нос, щеки. Смешно, щекотно. Отбилась, а она принялась локоть сосать. Выморщила, пришлось после Сокола ей соску отдать.
Сойка не пила, а жадно выкачивала из бидона лосиное молоко. Уже не оттягивает руку. Пуст. Любаша знает, что делать. Сбегала на кухню, наполнила бидон. И — нужно же знать, что даешь телятам, на то ты и сестра! — приложилась губами к соске: не молоко, а сливки с медком. Вот, оказывается, отчего лосята так быстро растут.
Потешные, веселые, доверчивые лосята опять дружно окружили свою сестричку. Сокола — в сторону, Сойку пристыдила (надо же совесть знать, о других подумать!) и напоила по очереди Покшу и Ветерка. Еще и добавка была всем.
Попоили они лосят с тетей Галей и отправились на Покшу за «витаминами», попросту сказать — за ивовыми вениками.
Одна Любаша эту дорогу на речку мигом бы пролетела — все под угор, под угор. Вон и Покша за старой сосной синеет, к себе зазывает: рванись по-ребячьи, дольше покупаешься. Но терпит, не сбивается с мелкого шажка Любаша. С тетей Галей она. Идет и разговаривает.
— Тетя Галя, чем пахнет лось?
Тетя Галя на ходу развязала белый, с огоньками-цветами платок, волосы у нее русые, гладко зачесаны. Усмешливо покосилась на помощницу.
— Сама-то как думаешь?
— Лось пахнет… лесом, ручьем, и листьями, и грибами, и снегом, и дождем, и клюквой…
— Как же ты все узнала? — удивилась и обрадовалась Галина Николаевна.
Любаша быстро подумала и сказала:
— Так он же необыкновенный… лось.
— Ну вот… Бабушка Матрена говорит, что ты собираешься морячкой быть. А только вижу, тебе и лосеводом хочется. Да?
— И морячкой, и лосеводом, — вздохнула Любаша, понимая, что одно с другим никак не совместить. — Вот как бы мне повезло так, как дедушке Константину Макарычу… Он и моряком был и лосевод.
— Не переживай, есть время, еще выберешь, что приглянется, — успокоила ее тетя Галя.
Первым делом они искупались, погрелись на рассыпчато-желтом горячем песке, потом еще поплавали и тогда только подались к ивнякам.
В густых, перепутанных прибрежных зарослях что-то сполошно трепыхнулось: то ли птица слетела с гнезда, то ли села на гнездо. Любаша раздвинула ветки и у самых ног увидела кучку бледно-зеленоватых «слив». Местами кругляшки прошило травой. Лось тут кормился, его «сливы».
Любаша пролезла к самому берегу и спугнула горихвостку. «Це-цо», — пожаловалась птичка, хвостовые перышки ее полыхали малиновым.
Тетя Галя уже режет прутья, а Любаша все выбирает местечко. Вот где ивняка пропасть, сочного, свежего, только ноги вязнут в иле. Не беда. Из кармашка вынула перочинный ножик с костяной ручкой (папин подарок), но лезвие утопилось глубоко — не вытащишь руками, срывается ноготь. Хоть тетю Галю зови. Да не такая она девчонка, не растерялась, сообразила: зубами вытащила лезвие.
Выбрала прутик, сверху вниз, с наклоном, как дедушка учил, — чик. В руках прутик. Ободрала у среза кору, лизнула языком белый липкий стволик — сладко. И пахнет вкусно — соком и корой. Лосятам молодые ивняки только давай…
В два снопа сложились ивняковые ветки у Любаши, в четыре у тети Гали.
На крыльце лосиная мама и лосиная сестричка вязали веники, листья у ивовых прутиков узкие, как килька. Веники тут же носили в горницу.
В горнице под потолком вбиты гвозди, к ним во всю стену привязаны удильники. Нет, эти удильники не вялят, чтобы они после вылежки были упруги, надежны на рыбалке. У них тут иное назначение. Пока лосята гуляют в ограде за домом, тетя Галя и Любаша привязывают веники к тем удильникам. Заявятся лосята с прогулки, а в их доме зелено, запашисто — угощайся ивняками.
Так оно и было. Лосята дружно набрасываются на веники и пасутся, радуясь, играя. Обглоданные метелки поталкивают головами, как бы пасуют друг дружке.
Любаша глядит на это веселое пиршество и потеху во все глаза и смеется:
— Вы скоро у нас и в футбол играть будете!..
Лосята быстро растут. Вот уже и позабыта соска. Сами пьют молоко из алюминиевой миски. Любаша выводит нового малыша на кухню или на крыльцо, а тетя Галя встречает его, ставит на табуретку миску с подогретым молоком. Губы и ноздри у лосенка зачернены от природы. А как окунет мордочку, выбелится молоком и дует, дует, аж пузыри схватываются. До донышка опорожнит миску.
Поначалу, после соски, учили, как пить молоко. Тетя Галя натягивала на средний палец соску, обмакивала в молоко, давала теленку облизать. Затем топила палец с соской в молоке. Лосик тянется достать ее. Только бы схватить губами, удержать, соска — нырк. Пропала. На глазах. Вот тут была — и утонула! Искать!.. Окунает губы в молоко, захлебывается, фыркает, приходит в себя, облизывается. И догадывается: можно пить и без соски. Так даже и ловчее.
Но все равно миску еще нужно сторожить и ладонь держать в молоке. Иначе ничего не получится. Живо улетит посудина с молоком на пол. Вовсе не от шалости сосунка. Нет. Лосенок пьет и время от времени поталкивает ладонь мордочкой. Оказывается, знает, как должно быть! Дивно!
— Соколик, ты же не пил мамкино молочко, откуда же тебе известно, что вымя полагается поталкивать, массировать?! — удивляется тетя Галя, а с нею и Любаша.
Лишь одна Сойка, когда у нее отняли соску, долго капризничала, не хотела пить молоко из миски. Вырывалась из Любашиных рук, опрокидывала и посуду, и табуретку, била ногами в пол. И, понятно же, здорово задерживала очередь. Пробуют раз, пробуют два — срывы. Тогда Любаша уводила ее в горницу со словами:
— Одумаешься — попою и тебя. После всех… Кто ж виноват? Сама.
Растут лосята. Экие молодцы! Давно ли Любаша или тетя Галя брали под шейку и задок тепленького малыша, несли и ставили на площадку весов, успокаивая и уговаривая постоять смирненько минутку-другую. А вот уж и не снести: подводят, подталкивают, просят самого пожаловать на утоптанную платформу весов…
А осенью Любаша начнет учиться в мурманской школе. Из окошка четвертого этажа будет смотреть на студено-синий Кольский залив, огромные белые и серые корабли и думать о лосях. Как-то там живут-поживают ее друзья — Сойка, Соколик, Покша, Ветер, Звезда, Амур?..
И пробежит еще один школьный год с темными полярными днями зимой и тревожными сполохами северного сияния, рассыпающего текучий и разноцветный свет (он движется, колышется, перекидывается параллельно земле, будто кто-то, потаенно скрытый там, на небе, управляет разноцветными прожекторами, а руки у него зазябли, дрожат, и прожектора дрожат, оттого и неровно льется свет) — и она вернется на ферму, обязательно вернется, увидит и не признает своих лосей: такие они станут красивые, лесные, незнакомые, словно не она их поила молоком, не она их носила взвешивать на весы, не она измеряла их рулеткой.
Рулетка эта особая. Она круглая, в коричневом футляре и похожа на улитку. Раскручивается изнутри, из щелки выпускает на простор ярко-желтую мягкую ленту с четкими черными цифрами и поперечными черточками. Выпустишь ленту, тянешь от носа лосенка до крошечного тампончика-хвостика, или опоясываешь брюшко, бок и спинку, или вымеряешь грудь и ногу.
Однажды Любаша так разошлась-расстаралась, измерила все-все, что можно было измерить у лосенка, даже ухо, глаз (и стерпел Соколик!), даже копытце, и неожиданно сделала открытие. Промерила туловище лосенка и эту самую мерку взяла и приложила к передней ноге. Что же оказалось? А вот что: в ноге лосенка уместилось почти два туловища! Ну разве не она говорила дедушке, что ноги лося — ноги бегуна.
— Сама додумалась? Умница! — похвалила тетя Галя. — Наверно, по математике у тебя одни «пятерки»?
Любаша сконфузилась и промолчала — не будешь же хвалиться «тройками».
Теперь чаще и чаще выпускали лосят на волю, все дольше и дольше играли они в ограде старого дома. Там они бегали, дрались, стояли в тени, обрывали иван-чай, вязолистую таволгу, ивняк; корм приносили, кроме тети Гали и Любаши, дедушка, Михеев, Зина, Алеша: идут из лесу, с речки — заносят пучки трав и веток.
Лосята привыкли к своим именам, А когда Галина Николаевна или Любаша распевно звали: «Ссюда-а… Ссюда-а… Скоррей… Скоррей…», наперегонки неслись на зов: что-то дадут, чем-то порадуют, что-то приятное пообещают. Зря ни мамка, ни сестричка не потревожат — это они запомнили крепко. Зовет человек — иди.
И наступил для лосиного детсада особый день: его ждали, к нему готовились. Пришли утрецом дедушка и Михеев. Любаша с тетей Галей покормили лосят и, как обычно, выпустили на улицу.
Выбежали лосики во двор, а одной сторонки ограды — к лесу, к ферме — нет. Разобрали дедушка с Михеевым. Сидят на травке и ждут, что будет.
Тетя Галя весело вскрикнула, хлопнула в ладоши, и, как девчонка, шустро понеслась на луговину, и уже оттуда, издали, позвала своих питомцев:
— Ссюда-а… Ссюда-а… Скоррей…
Лосята изумленно подняли головы, заложили уши и рванули, зачастили длинными ногами. Топоток веселый, озорной, детский.
Михеев захохотал. И Любаше смешно.
— Э-эй, лесовики, все шмутки забрали? Проверьте, пока не поздно! Больше сюда не вернетесь! — шутливо крикнул вдогон дедушка.
Тут за лосятами припустила и Любаша.
В первый раз поведут они свое стадо к лесу, а оттуда лоси вернутся уже не в старый дом, а на ферму, чтобы начать новую жизнь.
— Девять… Четырнадцать… Семнадцать… — шепчет Любаша. — Девятнадцать. А где же двадцатый? Ну вот: уже потеряли одного!
Она вернулась во двор. За кусточком бузины притулился к ограде Соколик. Затаился.
— Не прячься. Не бойся, все пошли, так и ты, Соколик, иди. Ну!
Заартачился Соколик. Пришлось дедушку звать.
Дедушка подошел, подмигнул Любаше, неожиданно присел и подхватил Соколика на руки:
— Я тебя сюда принес, Сокол, я тебя и унесу… А тяжел! — улыбнулся дедушка.
Полдень… Солнце полыхает отвесно, накалисто, густо. Хочется прохлады или речной воды. У петухов и то пересохли глотки; не голосят, примолкли птицы в заовражном березнике и в поле.
Под гору к речке Покше спускается лосиное стадо. Любаше сверху все видно: вожаком, просторно, по-лосиному гордо, вышагивает Пилот, за ним сразу трое: Находка, Лютик и Милка, — потом группа годовиков, их штук двадцать за годовиками — дедушка, в руке у дедушки повод от уздечки, а ведет он на поводу Малыша.
Любаша верхом на Малыше, в седле. Немыслимо высоко! Икры покалывает жесткая плотная шерсть. Рукой вцепилась в густой, с проседью, лосиный загривок, во рту у Любаши короткий стебель ромашки, цветок с белыми лепестками закрывает рот. Дедова придумка: «Не будешь тараторить…» По бокам лихой наездницы пылит восторженная «пехота» — журавкинская детвора, нарочно приурочившая сегодняшнее купание к купанию лосей. «Пехота» шепчется, вскрикивает, открыто завидует наезднице, но та делает вид, что ничего этого не замечает.
Изредка Любаша оглядывается и видит других лосей и замыкающих шествие Зину и Лешу.
Любаше боязно — высоко все же, но и радостно: в седле на лосе катит! Кому, когда еще так везло!.. Шаг у Малыша великанский, упружистый, чуть-чуть покачивается седло.
Речка Покша открылась мягкой синью, желто-песчаным островом; лес Кормыш с той, левой стороны плотным зеленым строем стережет ее по всему плесу и дальше вниз по течению до самого Нелидова; направо — луг в цветовом узорочье. Лоси поднимают головы, ноздрями шумно втягивают речной свежий воздух и срываются с торопливого шага на бег.
Ромашка летит в пыль.
— Дедушка, ты меня одну пусти. Дальше речки Малыш не унесет. Я не боюсь, деда, — расхрабрилась Любаша, поглядывая на ребят.
— Унесет не унесет, а упасть можно запросто. Моряки, Люба, кавалеристы неважнецкие, — улыбнулся боцман, видимо вспомнив свой полет через изгородь. Придержал лося, ссадил внучку, снял седло и уздечку. Шумнул: — Догоняй, Малыш, своих!
Освободившийся лось рванул с места так, что пыль взвихрилась. И сразу все стадо, будто приняв команду, устремилось к берегу.
Лоси торопились к реке.
Со дня своего рожденья любили они солнце, леса, воду. Они жили просто: ко всему приноравливались, все принимали в природе как есть. Вода могла быть бедой: по весне шумно разгуляется, забурлит, завертит — берегись; а летняя, прогретая солнышком, с запахами лугов и деревьев, туманов и дождей, эта вода одаривала радостью, успокаивала, ласкала. Она была той привычной вечностью, которая всегда сопровождала лосиный род.
Вода утоляла жажду. В воде они спасались от злых, как огонь, оводов и докучливых мух. Лось, если нет близко реки, в знойный день полезет в болото и, зарывшись в холодную жижу по самую шею, будет дремать и блаженствовать…
Красиво, легко вскидывая ноги, лоси летели к реке. Ребята — за ними.
Любаша на ходу выскочила из платьица и осталась в одних плавках.
Лоси вошли в речку, попили. И — началось веселье, игры. То один, то другой поднимет ногу и бьет отрывисто, сильно, чтобы бултыхнуло, чтобы вода рассыпалась на тысячи брызг, взметнулась высоко и окатила и лося-шалуна, и его соседей. А соседи тоже не отстают. Бурлит река, гремит от всплесков, взлетают брызги, просвечиваются солнцем, — кажется, серебряный дождь обдает лосей и ребятишек. Ребята черпают воду ладонями и плещут на серых великанов, отчего шерсть у них прилегла, залоснилась.
Не все, однако, храбрецы и среди лосей. Лосихи, забредя в воду, обвыкаясь, смешно приседают, моргают ресницами. Это длится мгновение: притерпятся, бредут поглубже, плавают или ложатся на дно — ванны принимать.
Леша и Зина, не останавливаясь, подняв над головами одежонку, перебредают протоку и выходят на песчаный, местами поросший ивняком остров. И дед за ними. Оттуда позвали лосей.
— Ссюда-а… Ссюда-а… Скоррей… Скоррей… — Этот призыв известен им с детства.
— Малыш, Находка, Лютик, ссюда, ссюда… Скоррей, скоррей, — дед застит широкой ладонью солнце. — Любаня, ребятки, не отвлекайте их, еще наиграетесь.
Но лоси сами направились на зов к острову. Любаша сзади подкралась к Лютику (он блаженно растянулся в воде), упала ему на спину.
— Ло, Лютик, ло! — закричала она. Лось приподнялся, немного прошел и поплыл. Любашу течением откидывало от него. Пришлось ухватиться за маленькие, в плюшевой кожице, рожки Лютика. Удержалась и зашептала прямо в ухо: — Плыви, плыви к острову, Лютик. Я купать тебя буду.
Каждый выбрал себя лося, и кто губкой, кто мочалкой, кто тряпкой, а детвора своими трусами и майками принялись мыть и оплескивать водой буро-серую шерсть. Зина, кроме губки, захватила с собой большую, как грабли, расческу и чесала Пилота. Лоси по брюхо смирно стояли в воде, а те, кому пока хозяина не досталось, ждали своей очереди.
Купание лосей шло своим чередом. Два десятка лосей купаются в солнечной речке. Блестят на солнце мокрые спины и бока, горбылистые морды, уши, выступы новых рогов у самцов. Лоси. И рядом люди. И лосей это ничуть не беспокоит.
Лось, один лось в реке — это еще куда ни шло. А тут — целое стадо. И — люди! Было, было чему удивляться.
Леша с Зиной устроили соревнование: кто быстрее переплывет реку. Леша сел на Находку, а Зина выбрала Пилота, Любаша, все ребята и дед — болельщики. Находка плыла рывками, уверенно, на целый корпус опережала Пилота. Леша ликовал.
— Проиграет, — просыпая горячий песок на ноги, сказал дед.
— Как же? Пилот-то отстает, — удивилась Любаша.
— А вот увидишь… У Находки своя цель на том берегу… Знаю я эту ушлую лосиху… Гляди, гляди.
Находка плыла на береговую иву. Ветви дерева свисали широким навесом над водой. Как только головы лосихи коснулись узкие, крепко пахнущие листья ивы, так она сразу и остановилась. Стала срывать и есть листья. Напрасно кричал на нее Леша, плескался. А Зину тем временем Пилот вывез на берег.
— Уррра-а-а! — гаркнули ребята.
Леша вернулся на остров вплавь. Огляделся, сложил ладони у рта, громко позвал:
— Гном! Гном!
Шумно приплыл и вылез из воды на остров поджарый лось-годовик. Алексей угостил его ржаной коркой, подвел к обрыву и скомандовал:
— Прыгай, Гном! Прыгай! Р-р-раз!..
Лось толчком оттолкнулся и — бултых в омут. Так и раскатились волны к берегу.
Еще дважды Гном поднимался на остров и бросался в омут.
— Ну, шельма, чистый артист! — качал головой дед. Оно и понятно: сынок Малыша и Находки.
Лоси лежали и стояли в воде, высовывая наружу только головы. Они были свои в этой лесной реке. На них проливалось солнце, а в глазах за густыми ресницами трепетала легкая синь. Синь отраженной воды.
Самое страшное место в округе — Болтуха, топкое, глухое болотище. Ни дороги, ни тропы туда. И в Журавкине, и в Ивашкине, и в Барсуках мамки, когда им досадят неслухи сыны да дочки, выйдя из терпенья, возьмут и пригрозят: «Вот снесу тебя на Болтуху» — тут и слезам конец, и капризы отпадают. Кому хочется с глазу на глаз с лешим остаться, в змеиное царство попасть.
Даже бывалые грибники и ягодники, к вечеру случись, далеко обходят Болтуху: все кажется, будто оттуда долетает жуткое уханье, страшное бормотанье, тяжкое сопенье, словно кто-то ворочается в трясине, кряхтит, а выдраться на твердь сил нет.
А для лесовухи бабки Пелагеи ничего этого на Болтухе нет, издали чутко слышит она журавкины переклики (столько гнездовий у них там: никто не мешает), и длинноногая строгая выпь встречается, и совы, и куликовые выводки. Еще девчонкой тятька привел Палашку на болото, велел крепко запомнить ход и никому не открывать. «Будешь ты тогда горстями обирать клюквицу».
Ход был один — из лесу, шестом промеривался, опасен: оступишься — и в трясине. От тяти она вызнала про болотные травы — не спутает, где многоголовая пушица, а где узколистный подбел; какие из себя калужница, багульник, сабельник, трефоль (трефоль собирала, сушила и раздавала тем, кто на боли в почках жаловался); познакомилась и с росянкой. Травка эта тем изумляет, что поедает мелких мошек. А какие богатые мхи на Болтухе — ровно в перину вминается, грузнет сапог.
На моховые кочки жаринки просыпаны — клюква, ядреная, огнистая, сочная. Бабка Пелагея не выискивает, а гребет руками, ручьисто ссыпает в коробицу. И каждый раз тятьку добром поминает — экое раздолье подарил ей. Да вот стара стала: семьдесят шестой на подходе. Всех журавкинских баб переводила на Болтуху, только год от года охочих до клюквицы все меньше. Разные дела держат. Сегодня одна вышла.
Бабка разогнулась и прямо перед собой в солнечном небе увидела журавлей: кружат, кружат над болотом, старые готовят молодых к дороге. Всегда в эту пору так. Лицо ее, на котором веснушек так же густо, как на болоте клюквы, светлеет. Долгим взглядом следит за журавлями — вот и лето сворачивается. Грустно улыбается, шевеля веснушки…
Опомнилась, потрясла коробицу — грузная. Хватит. Бабка пожевала белого хлеба, помазанного коровьим маслицем, впряглась в лямки, взяла шест, в руку и старой утицей, вперевалку, подалась на свой ход.
И все бы сошло у нее ладно и на этот раз, уже была на надежной земле, как вдруг донесся стон не стон, крик не крик, а какой-то сиплый, тревожный голос.
Боязно стало, но перемогла себя лесовуха: захотелось узнать, кто голос подал, что стряслось. Тихо пригляделась: торчит из болота коряжина, у коряжины той лосиная морда, два глаза и по большому уху. Сохатый!
Завидев женщину, лось сильно рванулся, передняя нога выпросталась и шумно хлестнула по грязи — не за что зацепиться.
Она подошла ближе и узнала его.
— Так вот это-о кто! Малыш! Ты, беспутный! Увяз в болоте? Поделом тебе. Посиди-ко, побарахтайся. Тут как раз твое место, мазурик.
Она была зла-презла на Малыша. До слез обидел. И — как?
…День-деньской собирала грибы. Почти нагрузила корзинищу боровиками, рыжиками, груздями да волнухами. Шныряла по лесу, радость веселила. И, как всякий опытный грибник, чтобы облегчить свою охоту, она теперь не таскала корзину с собой, а оставляла ее у приметного дерева или на полянке. Грибы в фартук брала. Раз отошла, два… Возвращается назад — батюшки, так и отшатнулась в испуге: лось. Хоть они уж и намозолили глаза, а оторопела от неожиданности. Проморгалась и что же видит: этот самый Малыш уплетает грибы из ее корзины, по дну скребет.
— Ах ты, сатана, длинноухая, — охнула бабка. — Смолол, все смолол, разбойник.
С пустой плетюхой, усталая, поплелась она домой, досадуя и на лося, и на его хозяев — Привалова и Михеева.
Обида привела ее на ферму, крикнула Привалову, а когда боцман, пахнущий деревом (он что-то строгал под навесом), подошел, пожаловалась:
— Твой лось, на каком верхом ездишь, украл у меня нонешний день.
— День?! — изумился боцман. — Как так?
— Гляди, — повернула корзину набок. — А была полная. Грибок к грибку. Все, окаянный, сожрал.
— Да что ты, — смутился боцман и складным метром почесал за ухом. — Мог. Ох, уж этот Малыш! Кстати, Палаша, самый умный из лосей… Однажды, было тогда нашей ферме три года, сыграл он и надо мною шутку — сна-еды лишился… Да, был он уже могучий рогач. Лесом шли. Малыш, значит, впереди, я за ним. Вышли на поляну. И на поляне вижу: мухомор-мухоморище, шляпка больше моей этой шляпы, огнем горит, и нога, как у журавля, высока.
Увидел мухомор Малышок и вдруг как шагнет, как нагнется и, что бы ты думала, в мгновение ока смахнул мухоморище тот.
Кинулся к лосю, обхватил за шею, запричитал:
— Малыш, Малыш, что ты наделал! По-глупому погибаешь. — А сам жду: вот-вот рухнет мой красавец лось, ведь отравы же наелся.
Пришли на ферму. Зазнобило сердце, жду ежеминутно беды. А Малыш держится, крепится, виду не подает, что мутит его.
Я про еду забыл и сон. Чуть свет бегу на ферму.
Прибегаю, а он жив, невредим, весел.
Тут только подробно доложил товарищу Михееву о происшествии. Очень его это заинтересовало. Стали приглядываться, сами предлагать мухоморы лосям. И вот к какой мысли пришли: где лосю и лечиться, как не в «лесной амбулатории». Оказывается, тот самый презренный гриб-мухомор, который редко кто из нас не пнет ногой, не сразит палкой, первое и незаменимое лекарство у лосей от желудочных заболеваний и суставного ревматизма, ведь шляются и по болотам… Давай твою корзину. Завтра же наберу тебе грибов.
— Что ты, Макарыч, — отмахнулась она. — И сама схожу, чай, свободная птаха…
Оставила бабка лося одного. Утешила себя: ничем я ему не помогу. Идет закрайком леса, дорогой, а все видится ей рогастая голова с тоскливо-пронзительными глазами. Покалывают эти глаза, смущают.
Шажки стали торопливей, тревожно дрогнуло сердце: «Пропадет». Она глянула на крыши домов деревни, свернула с дороги и прямиком подалась на ферму. Спешит, старается из последних сил, а коробища тянет назад. Чувствует: запалится.
Вошла в березовый колок, остановилась дух перевести. И тут пришла к ней простая догадка: коробицу снять и схоронить под кустом. Да неожиданно как зальется смешком. Это ей пришла такая мысль: вдруг да среди лосей найдется солощий и до клюквы. Тогда и без ягод оставит. «Ладно, — успокоила себя. — Живого спасать нужно».
Бабка Пелагея подняла тревогу на ферме. Михеев полетел на велосипеде за грузовиком в совхоз, боцман Привалов проворно носил жерди, доски, веревки. Подкатил грузовик. Все погрузили. Последним в кузов впрыгнул Лешка Савкин с санитарной сумкой.
— Поехали!
— Дай вам бог спасти лося, — шептала бабка, провожая лихо рванувший с места грузовик.
— А ведь они, Петрович, на Болтухе сотни, тыщи раз бывали, — придерживаясь за кабину, кричал Привалов. — Чтоб не провалиться в трясину, раздвинет свои раздвоенные копыта и с этакой блямбой на ногах прет уверенно. А то… и хитрит: ляжет на брюхо, передние ноги выкинет во всю длину, а задними толкается. И — переезжает трясину. Диву даешься: до чего ловки-и! А тут вот оплошал.
Печальная картина открылась им. Лось смертельно устал. Помутневшими глазами глядел он на людей, голова склонилась набок, одно ухо свисало прямо в грязь.
Командовал боцман, покрикивая: «Потерпи, Малыш… Еще маленько потерпи, сынка». В болото навстречу лосю просунули жерди. На них клали доски. Самого легкого, Михеева, боцман заставил раздеться и послал в болото с веревкой и шестом.
Помост оказался короток. Михеев смог дотянуться шестом до Малыша и лишь чуть-чуть приподнять его голову. Но это был нужный сигнал: лось вздрогнул, отфыркнулся — сразу ожил.
Боцман и Алексей еще просунули вперед несколько жердей, сменив позицию. Теперь они работали по пояс в вязкой жиже.
— Давай, Михеев! Мы держим. Не робей. Подводи, подводи еще веревку под брюхо… За холку… Э-э, полундра! За рога не хватайсь! — боцман оступился, но жердь не выпустил. — А ты какого черта щеголем стоишь! — напустился он на щуплого шофера. — Жерди подавай, доски… Не простого лося спасаем, а ветерана фермы… Умницу… команды понимает… Золотой лось!
Михеев, весь в грязи и траве, был похож на водяного, он ворочался, сопел, отплевывался, тряс головой.
— Как ты там? — Привалов глядел одним глазом — второй залепило грязью, а руки были заняты.
— Подвожу. Не мешай… Ага-а! — обрадованно вскричал он. — Есть! Есть!
— Морским узлом вяжи, как я учил, — прохрипел боцман и выплюнул грязь.
Михеев, опоясав лося веревкой, вылез на берег, отряхиваясь от тины.
— Ну, работа! — скажу я вам.
Четыре мужика ухватились за веревку, не спеша, не дергая, взяли лося на буксир.
— Давай… только осторожненько, братки. Раз-два… поехали! — веревка натянулась. — Ло! Ло! — покрикивал обрадованный боцман.
Лось заработал йогами, подался вперед. Он все понял, подмога пришла вовремя, жизнь вернулась.
Шатаясь, до неузнаваемости перепачканный, лось выкарабкался на твердь и лег.
Алексей расстегнул сумку с крестом:
— Укольчик ему.
— Не нужно. Ничего не нужно. Минуток пять полежит и отойдет. — Михеев, одеваясь на ходу, отошел к осиновым кустам, стал шарить там, к чему-то приглядываясь. — Ага, понятно, — крикнул он. — Это его на бой соперник-дикарь вызывал. Он вот здесь стоял. А наш на Болтухе в это время был. И рванулся, погорячился.
— Не я буду, если бабке Пелагее три корзины одних боровиков не наберу, — боцман платком вытирал щеку.
Они полукругом сидели на траве в холодке. Дрожащие наплывы света пробивались сквозь ветви березы, легкий ветерок поигрывал листвой, приятно освежал лицо и голые руки; за черемуховым кустом, подладившись под соловья, заливалась варакушка; наполовину утопленный в траву Лешин транзисторный приемник, не разрушая ни шелеста листвы, ни птичьего голоса, тихо и нежно лил и лил «вечернюю серенаду» Шуберта. Боцман Привалов даже прикрыл глаза, нравилась музыка. Любаша играла с ромашкой: наклонится, носом подденет белую корзиночку, следит, как она раскачивается, и смеется; Зина, положив Леше на колени бордовый клубок шерсти, сидела рядом и вязала детскую шапочку, быстро, тайком взглядывала на мужа и прятала в густых ресницах теплые голубые глаза; Галина Николаевна, повязанная туристской пестрой косынкой с лиловым козырьком, читала газету.
Ждали Михеева и режиссера, прикатившего на ферму на вишневых «Жигулях».
Дослушав серенаду до конца, Привалов повернул посветлевшее лицо к дому лосеводов и крикнул:
— Михеев, заждались! На обед пора расходиться!..
— Иде-ом! — донесся протяжный веселый голос Михеева из раскрытого окошка, затянутого серым квадратом марли.
Спустя некоторое время Михеев и режиссер, крупный смуглолицый человек средних лет, в светло-синем льно-лавсановом костюме, Подошел к ожидающим.
— Знакомьтесь, это режиссер Алексей Нилыч Куперин. А зачем он приехал к нам, он сам сейчас расскажет… Ах, табуретку не захватил, — смутился Михеев.
Режиссер поздоровался.
— На траве, я думаю, лучше, — усмехнулся гость. — Разрешите? — Он снял пиджак, повесил его на сучок березы, присел, улыбнулся карими глазами и негромко заговорил: — Я не знаю, что бы делал без вас, без вашей лосиной фермы. Да… Вероятно, мы бы отказались от несомненно талантливого сценария и фильм вообще бы не состоялся. — Куперин мягко отвел рукой березовую ветвь, коснувшуюся его лица. — О чем наш фильм? И каким образом мы соприкасаемся с вами, с вашей лосеводческой работой? — Режиссер сцепил и разорвал длинные костистые пальцы. — Живет… Живет на свете двенадцатилетний мальчик Сережа. Живет в большом городе. И неожиданно с ним случается несчастье: в пионерском лагере упал с турника, сильно ушибся и перестал ходить. Отказались ноги ходить.
Горе. Обидно ему. И жизнь идет трудная для мальчишки. Мир его сузился до окна коммунальной квартиры. С утра до вечера дежурит он теперь у окошка. И тут к мальчику приходит… голубая мечта… сказочная мечта, если хотите… о лосе. Лесном красавце и великане.
И однажды проснется мальчик Сережа и увидит перед своим домом лося. Красивого лесного лося, с большими бархатисто-черными глазами, широкой, сильной грудью, высоконогого…
— Это наш Малыш, — шепнула на ухо дедушке Любаша.
— Похож, — согласно кивнул тот.
— …лось своей удивительной вислой губой будет срывать листья тополя и тоже увидит мальчика. Одного взгляда им было достаточно, чтобы понять друг друга. Мальчик вскрикнет, рванется из кресла, встанет на ноги и… и выбежит к лосю, выбежит к своей голубой мечте. Мальчик протянет руки к лосю, засмеется счастливо и скажет: «Здравствуй, лось! Ты ходил по лесам, ходил далеко-далеко, пил воду из родниковых рек, носил на рогах закаты, туманы, капли дождей и росы, снега. Ты — большой, сильный и добрый. Я тебя ждал. Долго ждал. И ты пришел. Мы — друзья. Навсегда…» Вот… — Куперин замолчал.
Галина Николаевна потупила повлажневшие глаза, Зина позабыла про вязанье, Леша тискал в пальцах бордовый клубок, Привалов жадно затягивался сигаретой, Любаша не сводила с режиссера светло-голубых глаз. «А дальше что?» — как бы спрашивала она, Михеев что-то записывал в блокнот.
— Дайте лося, друзья, — протянул руки к сидящим Куперин. — И мы снимем этот фильм! — горячо сказал он.
— Любого, дядя, дадим! На выбор! — опередила всех Любаша. И попросила: — Можно будет поглядеть, хоть одним глазком, как фильм снимать будете?
Лосеводы громко рассмеялись.
— Друзьям разрешается, — пообещал Куперин.
— Для съемок, конкретно сказать, лось, рогач, нужен или лосиха? — уточнил Привалов.
— Кого дадите. Конечно, получить лося с огромными… — Куперин поднял вверх выгнутые руки, показывая ими рога, — было бы расчудесно. Но Пал Петрович объяснил мне, что летом это невозможно. Лось сбрасывает рога в январе или феврале, а новые отрастают только к осени.
— Тогда лосиха лучше подойдет для голубой мечты мальчика, — сказал Алексей. — Дрессировать будете?
— Некогда, — отмахнулся Куперин.
— Какая же из наших лосих сгодится в артистки? — спросил Михеев, выпутывая из бороды жука.
— Снегурка-а! — опять поспешила Любаша, а уж потом подняла руку.
— Снегурка, — поддержал внучку дед.
— Можно бы и Вербу, — подала голос Галина Николаевна.
— Снегурка на самолете летала, на такси ездила! — пылко заступилась за свою кандидатуру Любаша.
— Значит, отрядим Снегурку. Но с лосихой, Алексей Нилыч, обязательно должен быть наш человек. — Михеев подкинул жука, поглядел, как он полетел. — Леша, тебе это поручаю. Не возражаешь?
Куперин поднялся, прижал руку к сердцу, поклонился:
— Спасибо, друзья.
Этот пятитонный ЗИЛ за свою короткую жизнь видывал разные виды: с ветерком мчал по асфальтовым трактам, продавливал колею в снегах, буксовал на размытых дождями проселках, мертво сидел в лесных колдобинах, пока не выручал трактор; подносился, обшарпался, принял вид безотказного работяги. Он возил все, что можно возить: зерно и кирпич, картошку и лес, молоко и шифоньеры, удобрения и велосипеды, сено и молоко… И вот теперь ЗИЛу предстояло доставить в город необычнейшего из пассажиров — лосиху Снегурку!
Грузовик вымыли, вычистили, подкрасили. Боцман Привалов с Лешей на целых полтора метра наставили бортовую обшиву, струганые доски тепло светились.
Все это случилось без Любаши. Нет, не проспала. Подзадержалась. Надумала перед дорогой побаловать Снегурку иван-чаем. Захочет, пусть тут съест, а нет — так в городе полакомится, ну, кто там принесет ей любимую траву! Бегала за огороды, сноп нарвала. Розовые метелки огнисты, еще не погасли, и метелки, и стебли, и листья обрызнуты росой.
Дедушка с Лешей на земле прибивали к доскам лесенку из неокоренных березовых половинок. «Трап», — догадалась Любаша. Постояла и напомнила о себе:
— А я Снегурке букет принесла.
Дедушка, он держал в губах гвозди, кивнул, Леша похвалил, велел положить на крышу кабины сноп иван-чая и вдруг рассердился:
— Голована немедля прогони!
Любаша оглянулась: невесть откуда взялся этот Голован. Ну, паршивый пес! Зовешь на речку, в лес — ломается, артачится, не зовешь — увяжется, смолой прилипнет к пяткам.
— Снегурка, иди сюда… Брыкни его, Снегурка! — зловеще прошептала Любаша, вытаращив глаза. — Брыкни-и!
Эх, и рванул же Голован! Даже дедушка с гвоздями в губах улыбнулся, а важничающий Леша захохотал.
Любаша положила сноп иван-чая на голубую крышу кабины, с ЗИЛовой подножки огляделась. На траве еще горела роса. Красивее всех сверкал лист лопуха. В желобок слилось несколько капель, образовав одну, величиной с вишню, луч солнца наткнулся на нее, закончил свое движение и изливал в крупную каплю огонь. Так она сверкала, глаз не отвести!.. Влажный ствол березы, отражая свет, нежно розовел.
Любаша сама пристроилась к бригаде: подносила березовые поперечины, подавала гвозди, клещи, ножовку.
Вот и готов их трап; откинули задний борт, один конец трапа подали на площадку грузовика, другой уперся в землю, и его закрепили колышками. Первой опробовала помост Любаша. Дробными лосиными копытцами прозвучали ее босоножки сверху вниз и обратно. Оглянулась, пожалела: киношников нет, а то бы засняли и трап и ее пробежку.
Дедушка поднимался грузно. В колодце кузова огляделся, что-то соображая.
— Давай-ка, Алексей, навтыкаем в борта веток, чтоб уютней Снегурке было. И корм погрузим.
Через полчаса старый ЗИЛ никто не смог бы признать: осиновые и березовые ветки выросли на бортах. Перед тобой не кузов грузовика, а вроде бы поляна в лесу.
Тут и наступил самый ответственный момент: к машине привели Снегурку. Не на веревке, позвали, сама пришла за дедушкой и Лешей. Ни одного лося на ферме на веревке никто никогда не водил. И не собирается. Да разве удержишь на привязи, если взбунтуется!
Со Снегурки сняли ошейник с колокольцем — не в лес, в город собрались. Лосиха втянула в дрожливые ноздри воздух, на откосе верхней губы шевельнулось белое, с пятачок, пятнышко. Любаша пальцем коснулась родимого пятнышка, зашептала втайне от деда и Леши: «Снегурка, я тебе завидую… Очень завидую. Ты едешь в город на съемки фильма. Возьми меня с собой, а?.. Ну, не сейчас — потом. Ладно?»
Леша крикнул шоферу, лежавшему под березой, поднялся по трапу, показывая лосихе дорогу, и тут же вернулся назад. За ним полез на грузовик дедушка, взял, в руку Любашин букет иван-чая, ласково позвал:
— Снегурка-а, ссюда-а, ссюда-а… Скоррей — скоррей!
Лосиха удивленно торчком поставила уши, желобками вперед, глядела на деда, не моргая, словно спрашивала: «Ты зовешь меня на эту гору? И там угостишь?»
— Трогай, Снегурка! Давай! — Леша тихонько подтолкнул лосиху под зад. — И я за тобой… Ну! Раз-два…
Лосиха сделала шаг вперед, стукнула копытом о доску, будто проверяла — надежна ли? — и уверенно, легко поднялась по трапу. Леша за нею. Щуплый совхозный шофер, кинув сигарету, подал трап в машину, вдвоем с Лешей они захлопнули задний борт. А дедушка в это время занимал Снегурку, угощал Любашиным иван-чаем.
Мотор загудел, дедушка вылез из машины, поднял руки:
— В добрый путь!
— Я приеду, Снегурка-а! — Любаша все махала, махала рукой, прка не скрылась машина.
Ветви прохватывало ветром, листва шумно билась.
— Спокойно, Снегурка, спокойно. Я с тобой. — Леша гладил лосиху.
Снегурка удивленно поглядывала: она стоит на месте, прижавшись головой к плечу хозяина (Леше), а дорога, дорога бежит, бежит ей навстречу. И лес сам набегает. И поля. Она немного струхнула, но хозяин успокоил, сам он нисколечко не испугался ни бегущей дороги, ни леса, ни полей…
Через час они приехали в город. Как ни высоко подняли борта, все же спину лосихи, горбатую и огромную, как полено, морду, шевелящиеся уши увидели горожане. Останавливались, провожали ЗИЛ удивленными глазами, изумлялись, ахали: «Лося везут!..», «Глядите, глядите, лось!»
Старый грузовик подкатил к белокаменным торговым рядам. И тут, как и полагается артистке, в которой заинтересованы, ее самолично встретил режиссер Куперин.
— Как доехали, сударыня? О, да вы прекрасно выглядите! Можем уже сегодня начинать съемки! — Режиссер потер руки. — Представьтесь, пожалуйста.
— Снегуркой звать, — отвечал за лосиху довольный Леша.
— Артистическое имя. Чудесно!
Машину загнали во двор старого купеческого особняка. Тут для Снегурки и ее хозяина Леши Савкина и приготовили отдельные «номера» в каменном прохладном сарае. Прямо — Снегурки дверь, слева — Леши.
По трапу вслед за хозяином неторопливо и важно сошла Снегурка, на земле шумно встряхнулась, отфыркнулась — как же, с дороги полагается отряхнуть пыль, привести себя в порядок, даже чихнуть разик-другой, огляделась: поленницы дров, старый серый забор, кустики сирени, посреди двора какой-то смешной деревянный мухомор, нога мухомора окружена скамейками, песочек в корыте прямо на земле. Ничего интересного. Вот людей много.
Вся киногруппа торжественно собралась во дворе и на довольно-таки почтительном расстоянии улыбчиво-восхищенно разглядывала прибывшую артистку, шепотом отмечали все козыри внешнего вида. Лишь один Куперин, гостеприимно-возбужденный, с широкими плавными жестами рук, завоевывая расположение артистки, угощал ее булкой и сахаром и при этом чуть касался своими длинными пальцами то щеки, то уха, расточая вслух похвалы:
— Вы очаровательны, Снегурка! Вы из голубой мечты!.. Друзья! Проявим же и мы к ней свою любовь! — сказав это, Куперин проворно пробежал по трапу на грузовик и бережно, чтоб не оборвался и листик, стал передавать ветки своим товарищам, а те носить в «номер» артистки.
Это сразу сдружило Снегурку с киногруппой.
Приключения лося, лося, попавшего в большой город, — вот что нужно было сейчас режиссеру Алексею Ниловичу Куперину. Не на крыльях прилетит к мальчику Сереже лось, а придет своими ногами, грустный, взволнованный, намаявшийся и одинокий. Это случится не сразу. И не просто. Сначала должны быть приключения. Какие? Этого ни Куперин, ни Леша Савкин, ни даже сама героиня фильма Снегурка не знали. Вот почему, перед тем как выпустить Снегурку с Лешей в город, загораясь, обратился к товарищам:
— Доверимся лосихе. Она сама… с а м а… нас поведет. И удивит, и порадует, и огорчит, не без этого. Не пропустить ничего интересного, быть все время на боевом взводе — этого я требую, и требую строго от каждого. Поэт сказал: не повторится дважды то, что пропустишь раз. Будем помнить это.
И Снегурку пустили по городу. Два оператора стерегли каждый ее шаг — высокий лысый, но с бородой Михваныч и Женя, парень лет двадцати пяти с руками и грудью штангиста. Леша шагал то чуть впереди Снегурки, то рядышком, но все время она была у него под контролем.
Лосиху смущал асфальт: копыта цокают, шагать жестко — кто это все придумал! — поэтому как только предоставлялась возможность, она тут же переходила на мягкую землю. И веселела. Ноги ставила легко и красиво. А то, что повсюду много людей, много машин, много домов — это, казалось, ее не смущало. Она же с хозяином, а хозяин не волнуется. Чего же ей, воспитанной лосихе, терять голову?! Вот душновато тут и воздух тяжкий, машинный, угарный, без запаха цветов, воды, полей, а запах деревьев, хоть они и есть, слаб, задавлен, поэтому-то она и шумно фыркает, раздувает ноздри.
Пешеходы останавливались, улыбались, ахали удивленно: «Лось в городе!», «Смирный!», «И до чего ж красив!»
Вышли к центральной улице. Поток машин шумлив, суетлив, непрерывен.
— Алексей, как договорились: вы идете прямо на милиционера. На машины не обращаете внимания. — Куперин вырвался вперед и крикнул операторам: — Приготовились! Уберите из прохода зрителей!
У Леши концы русых волос мокры, прилипли ко лбу. А тут еще Снегурка дышит прямо в шею. Искупаться бы…
— Умница, Снегурка, — подбадривает он лосиху. И направляется прямиком на милиционера, одетого по форме, с белой портупеей и с короткой рябой палочкой в руке.
Гудят машины, скрипят тормоза. Лосиха идет по машинному коридору важно, вроде бы даже с оттенком пренебрежения, верхняя губа капризно подрагивает, глаз усмешлив; на середке магистрали остановилась, глянула в одну сторону — машины, в другую — еще большее стадо машин, цокнула копытом: ах, чтоб вас! Стадо на стадо! Потасовки не было б! Трусцой перелетела на другую сторону.
— Даже лосю пробки не нравятся! — удивился милиционер и взял под козырек.
Однако Снегурка проявила прыть вовсе не поэтому: за магистралью был скверик с молодыми тополями. Их-то она и углядела. Не успел Леша опомниться, как лосиха очутилась подле деревьев. Вытянула шею и — чик зубом-резцом, ветка с листьями сама соскочила ей в рот и мигом была упрятана.
— Ловко-о! — сразу несколько восторженных голосов.
— Тюр-р-р-р-р-р… — посвистел милиционер и шутливо погрозил лосихе пальцем: — Оштрафую, гражданка!
Еще одну тополиную ветку сняла, но съела лишь до половины, видать, листья и кора пропылились, и это ей претило. Операторы не зевали, особенно старался Михваныч, Куперин повеселел. Леша поспешил к Снегурке, но та вдруг насторожила уши, потом развернулась и побежала по красной, из битого кирпича дорожке скверика. Куда? Зачем? Еще клумбы вытопчет! Леша — вдогон. Но тревога оказалась напрасной. Снегурка уловила живой, беспрерывный речной плеск воды, ей донельзя захотелось напиться, солнце палит и душно, вот она и рванулась к «речке». Но до чего странной показалась ей эта «речка»: она напористо, с треском лилась в небо и на высоте сламывалась и с разбрызгом падала вниз, в «озеро» — каменное и круглое. Ни такой «речки», ни такого «озера» Снегурка еще не встречала.
Фонтан старался, брызги попадали лосихе на морду, на шею, на круп, приятно освежали. Она, шевеля верхней губой и облизываясь, припала к воде, не обращая внимания ни на Лешу, ни на Куперина, который суетился, перебегал с места на место, показывая операторам, откуда снимать, ни на самих операторов, стрекотавших, как луговая косилка, кинокамерами «Конвас», вволю напилась, потом перенесла через низкий барьер ногу, бултыхнула, опробовала водичку и полезла в «озеро». Оно, к ее удивлению, оказалось мелким, по колено. Снегурка потолкала воду ногой и легла. Из «озера» наружу высовывались лишь голова да уши, темные глаза с синеватым отливом сияли от удовольствия.
Время от времени купальщица поворачивала голову к хозяину, и тогда в ее глазах сквозило удивление: ты же любишь воду, полезай, поплавай, покупай меня. Не беспокойся, этого озера хватит нам на двоих, да и речка, сам видишь, льется и льется струисто, только почему-то не по земле, а в солнечное небо. Но это не беда…
Но хозяин держался за живот и пристанывал от смеха, купаться не хотел, а успокоившись, только ополоснул лицо. И ждал. Ничуть не торопил ее. А из Покши, случалось, и выгонял, и поругивал.
Снегурка еще попила лежа. Приподнималась, снова ложилась; накупалась досыта, вылезла из озера — отряхнулась, обдав брызгами не только Лешу, Куперина, операторов, но и зевак. То-то хохоту было!
— Теперь — к торговым рядам, к витрине, — попросил Лешу Куперин. Он не сказал, зачем, не открыл и свою тайную надежду: хотелось ему, чтобы лосиха, так было предусмотрено сценарием и уже обговорено с работниками магазина, увидев себя и подумав, что это другая лосиха, шагнула к ней и копытом разбила стекло.
Снегурка и Леша остановились у огромной зеркальной витрины, лосиха покосилась на свое отражение и потянулась было к нему, но натолкнулась на него губой и решительно отвернулась, отошла прочь. Леша, уступая просьбам операторов звал ее, подталкивал даже, но она заупрямилась.
— Лось-то умнее вас! — крикнули из толпы.
— Вот так: Снегурка внесла поправки в наш сценарий, — развел руками Куперин.
Зато следующая режиссерская задумка ему полностью удалась. Они привели лосиху на колхозный рынок, вызвав немалый переполох среди теток и дядек, торговавших огурцами, луком, помидорами, картофелем, яблоками и прочей снедью. Хотя они и волновались, и ругались, им повезло. Никакой порухи от лосихи в их рядах не было.
Снегурка, углубившись в просторы рынка, принюхалась, всхрапнула, мыкнула «о-о-о» и ходко ударилась к павильону, где торговали лесной дичиной. Тут на прилавках уже хозяйственно разложены на кучки по четыре-пять, по пять-шесть отменные бело-желто-смуглые боровики, подосиновики с малиновыми беретцами, серые, как зайцы, подберезовики, сыроеги разных цветов и калибров, мраморно-белые и со смуглецой грузди, россыпи оранжевых лисичек. У иных смекалистых грибников корзины прикрыты березовыми ветками с привившим духовитым листом.
Снегурка смело шагнула в царство своих родных запахов, увидела знакомые грибы и ветки — и сразу взыграл у нее лосиный аппетит, пожелалось немедля плотно закусить. Да и чего церемониться, если вся эта леснина давным-давно знакома, близка и желанна ей!
Она напролом ринулась к прилавку с грибами. Но кто-то замахнулся на нее кулаком, кто-то выругался, чей-то женский истошный вопль перекрыл шум: «Вот еще! В лесу обираешь и сюда приперлась, сатана!», но Куперин зычно в мегафон объявил:
— Граждане, не волнуйтесь! Снимаем фильм! Все убытки оплачиваю! Не кричите, не ругайтесь, не замахивайтесь, не гоните лосиху! Это наша артистка!
Хохот, ликующие возгласы покрыли его слова.
— Ого-го! Выходит, покупатель-то оптовый заявился! — колыхнулся чей-то бас.
И все переменилось в один миг. Каждый старался подсунуть лосихе свои грибы, зазывал. Иные расторопные костромичи уже сумели потрафить лосиному вкусу, переложили грибы березовыми ветками, другие подсовывали к вислой губе плетюху, дескать, что тут по одному — мети губой, хапай на полный захват! Утреннего сбора, ни одного с червивой проточкой. Головой ручаюсь!
Какая-то толстая веснушчатая тетка не растерялась — подсунула блюдо с ядреной — огонек к огоньку — земляникой, ласково просила, будто лучшую подружку: «Угощайтесь, милая, угощайтесь».
Снегурка старалась: сметала с прилавков боровики и лисички, подосиновики и грузди, заедая их даровыми вениками, лакомилась ягодами. Ее норовили погладить, ей желали здоровья, наказывали еще наведаться. Шутили, смеялись, словом — базар был базаром…
Леша ликовал: все шло как нужно, то-то рассказов увезут о лосихе судиславцы и нерехтчане, красноселы и буевляне, кадыйцы и сусанинцы. Да и сам он уже представлял, как удивит Михеева, и Зину, и Привалова, и Галину Николаевну, и, конечно, Любашу своими рассказами о Снегурке, купавшейся в чаше городского фонтана и посетившей колхозный рынок.
Ой, ля-ля! Славно же попаслась лосиха, порядком разорила казну киношников!
Когда забалованную актрису привели в «номер» и Леша подкинул ей осиновых веток, она и не взглянула на них — сыта-пресыта. Легла на солому и тут же задремала.
Лосиха ходила по улицам большого города, и приключения продолжались. То она оказывалась у проходной шумнодышащего, громыхающего завода, то на взъемистой лестнице кинотеатра, то в центре города, на известной «сковородке», куда днем сходятся посудачить пенсионеры, а вечером влюбленные, то в отдаленном рабочем поселке за Костромкой-рекой.
Однажды Снегурка, перевесив голову через ограду, увидела ребятишек: словно цыплята вокруг наседки, копошились они подле воспитательницы, играли, перекликались, пели, смеялись. Но вот и детишки заметили лосиху, оставили грузовички, обручи, лопатки, скакалки, мячи, совки. Оробели, притихли ребята-цыплята, из-под ладоней уставились на Снегурку. В голубых, карих, черных и серых глазенках и радость, и смущение, и страх: что за чудо-юдо перед ними? Не из самой ли сказки явилось оно?! И как им быть?
Но тут вперед выступил (всегда найдется герой) круглолицый, круглоглазый, белобрысый капитан в бескозырке и, протянув руку с вытянутым указательным пальцем, строго спросил:
— Дядя, это кто?
— Вадик, нужно было сначала вежливо поздороваться с дядей. — У молоденькой воспитательницы огнем обожгло щеки.
— Это ло-ось, — слегка вывернутые Лешины губы потеплила улыбка.
Куперин и его бригада между тем лихорадочно снимали кадр.
— А он кто — лось? — допытывался Вадик.
— Он? Он твой друг, — засмеялся, закивал головой Леша.
— Мой?! — удивился Вадик.
— Ну да, твой. Твой и вот всех твоих друзей, — повел рукой Леша и тут впервые подумал о том, что и на самом деле это так, что Снегурка принадлежит не только ферме, не только Привалову, Михееву и ему с Зиной, а всем этим и другим ребятам. Это простое открытие было таким неожиданным, что он вдруг по-новому понял и себя и Снегурку: Лось и Человек предстали сейчас перед Вадиком, предстали в согласии и неразрывном единстве…
Вадик же, воспользовавшись Лешиной заминкой, смело шагнул к ограде.
— А можно мне его погладить? Друга?.. Можно?
— Давай. Погладь.
К лосиной губе протянулась и тут же отдернулась ручонка.
— А не откусит?
— Это друг-то!!! — залился смехом Леша. — Да что ты, Вадька!! Друзьям же нужно верить! Всегда! Откусит?! Слыхали?! Эх-хе-хе!
Маленькая ладонь тут же нервно, рывочками, обежала шероховатую вислую губу. Под белесыми бровенками полыхнула чистая и трепетная, как радуга, синь. Леша это видел. И понял: запомнятся, навсегда запомнятся эти глаза мальчика. А Вадька ликовал: у него теперь еще один друг — лось…
Долго и старательно киногруппа Куперина готовилась к съемкам нового кадра. Был он сложен и необычно смел: зазевавшийся велосипедист сталкивается с лосихой и надает. Вертится колесо, ошеломленный велосипедист на земле, а Снегурка… Никто не знал, как поведет себя Снегурка: разъярится, брыкнет ногой (этого очень хотелось Куперину), сокрушит копытами колеса, отскочит пугливо, побежит, удивленно уставится на сверзившегося неудачника-велосипедиста или будет стоять на дороге скала скалой???
Велосипедист-акробат, пока без лосихи, усердно отработал падение на правую сторону дорожки, точно угадывая на полосу мягких опилок.
И настал день съемок. Леша, по знаку Куперина, вывел Снегурку на исходный рубеж. От куста небрежно подстриженной акации они и двинутся.
Худощавый, легкий, в спортивном кепи велосипедист-акробат тоже изготовился, но ни Леша, ни Снегурка его не видели.
Наряд милиции подальше оттеснил зрителей.
Прозвучала команда. Ничего не подозревавшая Снегурка и ко всему готовый Леша с походной аптечкой на плече двинулись по дорожке. И в тот же миг на них, будто вихрем, выкинуло велосипедиста… Он уже в пяти шагах. Он уже рядом!.. Удар в левую лопатку лосихи, акробат кубарем летит в сторону, взметнув опилки, а Снегурка… У Снегурки вдруг надломились, вяло подогнулись ноги, и она рухнула наземь. Вытянулись шея, ноги, закрылись глаза.
Перепуганный Леша кинулся к лосихе. Жива… Обморок. Не обращая внимания на суетившихся киношников, сорвал аптечку и быстро сделал укол, похлопывая по шее, жалобно звал:
— Снегурка, ну, что же ты, Снегурка… — Вдруг он вскочил и гневно крикнул: — Уйдите! Все уйдите! — и ногою зло отшвырнул велосипед.
Ну и простак! Как он, ветеринарный врач, друг Привалова и Михеева, мог допустить, чтобы его лучшую лосиху свалили на асфальте?!
Прошло несколько минут. Снегурка ожила, шумно вздохнула, поднялась и удивленно огляделась: нигде никого. Вид у нее был растерянный: старалась понять, что же случилось, и не могла.
…Леша позвонил Михееву, настаивал, чтобы его и Снегурку вернули на ферму. Куперин в свою очередь умолял Михеева и Лешу завершить съемки. Он клялся, что остались самые легкие кадры.
С этого дня в поведении лосихи наметилась заметная перемена: она загрустила. Глаза ее изливали печаль. Какую задумчивость несла она в себе? Или вспоминала леса и себя в них — славно ходить между деревьями, стоять в их прохладе, слушать птиц, ветры дня и шорохи вечерней листвы. Или, может, вспомнила речку Покшу, где прошло ее детство и юность, где так сладка музыка текучей воды. Или вспоминала лосей, как они дружно кланялись первой весенней травке. Или, может, вспоминала своего первенца, рыжего остроухого бычка с длинными ножками. Куда он делся? Она так и не знала.
Глазами, всем тихим видом Куперин каялся перед Снегуркой и Лешей и держал слово.
Лосиху сняли на причале.
Она стояла одна, а теплоход, начиненный музыкой и голосами людей, взбурлил воду и поплыл вниз по течению, и музыка поплыла с ним, и голоса людей. Но не теплоход поразил Снегурку, а река, ее солнечный простор. Река текла широко и спокойно. В голубой дымке плавился окоем.
Было что-то большое, родственное и доброе и в облике реки и в облике лосихи, одиноко застывшей на дощатом причале.
Вот такая, грустно-нежная, как бы ищущая большую дружбу, и предстала она перед изумленным мальчиком Сережей. Он нашел ее. Она нашла его. И спасла. Он спасёт её.
И это свершится.
Когда на город ляжет вечер с синими тенями и вспыхнут огни, мальчик и лось выйдут за городскую заставу. Они постоят рядом перед разлукой, мальчик и лось. Потом лось пойдет в поле, туда, где голубеют леса. А мальчик будет стоять и глядеть, как размашисто и уверенно уходит лось.
И когда его спрячет взгорок, мальчик крикнет:
— Лось!.. Мы еще встретимся!
И эхо унесет голос мальчика в ту сторону, куда ушел лось.
Пропал лось. Пилотом звать. Единственный из лосей фермы, сумевший ростом догнать Малыша, хотя тот в три раза старше его. Поставь рядом — богатыри. Силищи у каждого! И красотой не обделены. В санках приучены ходить, под седлом.
Пропал, можно сказать, ученый лось.
Пилота пестовала Галина Николаевна. Из маток любимица у нее Вега, из лосей — Пилот-удалец. И вот теперь он считается в бегах.
В бегах — это когда лось отбивается от стада, отбивается понарошку: захотелось побродяжить-погулять, разузнать, какие лесные дебри кругом, болота да речки, ведь тянет же туда, где не был еще; или — нечаянно: в поисках свежих, сочных осиновых веток подался в сторонку, увлекся едой, а стадо ушло. Кинулся искать его — и заблудился… Повезет, коли скоро найдешь.
Нет лося на ферме и два, и три дня, и неделю — в бегах лось. Розыск объявляется, все в тревоге: Михеев и Зина, Привалов и Леша, Галина Николаевна и Любаша. Ищут, расспрашивают у жителей окрестных деревень, не видали ли, но слыхали ли? С колокольцем-воркуном лось. Копыта подрезаны — след приметный.
Велик лось, а только в неохватных просторах лесов может затеряться так же надежно, как иголка в стогу сена. Вбежал в ельницу — и пропал…
Что бы ни делала Галина Николаевна, а все Пилот перед глазами. То он представлялся ей махоньким: длинные ножки, круглое брюшко и детски доверчивые глаза; то рослым серым великаном со смелым разлетом рогов и темно-шерстистым ленточным простегом от холки до крестца. Не просто лось — лось-красавец.
Уже третий день ищет она Пилота по лесам и вырубкам: смело лазила даже в Болтуху, ходила по зыбким мхам, перевитым клюквенными шнурами, рубчатым резиновым сапогом давила краснобокие ягоды, — нет лося; от Новинок до Ивашкина обшарила Покшинские плесы — нет лося. И чего-чего только не передумала! Может, повстречался с дикой лосихой, увлекся, захмелел и надумал провожать ее; может, заблудился, перепутал ходы и махнул в северные леса, под Чухлому; может, и в живых его уже нет: подстерег злой охотник и свалил. Эх, Пилот, Пилот… Где ты ходишь-бродишь? Отзовись, коли жив, успокой чутко-тревожное женское сердце.
Рос он смышленым, веселым, озорным. Сразу доверился хозяйке, полюбил ее. Полюбил открыто и ревниво. Чуть кто из лосят подольше задержится возле Галины Николаевны — норовит отжать. Толкается, драку затевает.
— Ну, озорник! Так же нельзя, нечестно так. Я для всех лосят одинакова, — урезонивает она его.
Пилот смиренно слушает, да вдруг подскочит и в щеку — чмок. Выслуживается: на прогулку выскакивает первый. И все вертится около хозяйки.
А как подрос, моду взял: куда хозяйка, туда и он. Она отбивается, строжит, отговаривает, она старается незаметно уйти — ничего не помогает. Не проворонит. До самого дома провожает и ходит, ходит часовым, поглядывая на окна и на дверь.
Однажды дверь у Михеевых в доме оказалась открыта. Пилот удивился, но не растерялся: пожаловал в гости и без приглашения. Вошел в комнату, смирно огляделся, хозяйка на кухне, не стал ей мешать, тихо лег на домотканую дорожку и задремал.
Приглядывалась, примечала Галина Николаевна, как лосята ведут себя летом при утреннем солнышке и хмурой осенью. Точь-в-точь как детишки. Тепло, сухо, зелено — веселы, игривы. Но полетели с тревожным шелестом листья с деревьев, земля наполнилась тайными шорохами, зачастили навязчиво студеные дожди — притихли лосята, жмутся друг к дружке, не столько пасутся, сколько укрываются в хвойниках. И бойкий Пилот загрустил.
Мокро, грязно, серо. День за днем — осень. Но однажды крепко тиснул землю мороз, выпал снег, и день неожиданно высветлился. Пилот в первый раз видел снег. Неподдельное удивление стояло в глазах. Нюхал снег, губой прихватывал и все поджимал то одну, то другую ногу — студило или не решался мять чистый, ровный снежок. Потом обвыкся и давай печатать следы: туда побежит, сюда побежит, оглянется на свою работу. Ну, чем не шалунишка!
Не знал лосенок, какой бедой обернется вскоре для него снег. Уже морозы лютовали, уже ветры-снеговеи вскипали. Пасла Галина Николаевна молодняк. Отдельно от старых лосей. И вдруг затревожилась: что-то Пилот долго не подходит, на глаза не показывается. Или обидели?
— Пило-от! Эй, Пилот! Где ты?
Выждала, еще покричала. Нет Пилота. Беда. Бегает по лесу, тонет в снегах. Студеный ветер сминает тревожный голос. Охрипла. Канул в снежных вихрях ее любимец Пилот.
Вечерело. Еще была надежда: раньше вернулся в загон, заболел. Но и на ферме его не оказалось.
Темень, жуткая снежная круговерть, а она с фонарем, ломая сугробы, ходит, зовет, зовет.
Уже в полночь вернулась на ферму. Руки ломит, ноги как чужие, голова горячая. Настудилась. А сердце давит, жмет тревога: погиб лосенок. Самый лучший…
Всплакнула. Домой пошла. Вдруг видит: на журавкинском углу изгороди бугорок снежный. Ближе, ближе… Бугорок постанывает. «Пилотик! Пилот! Ты?!» — рванулась, упала на колени, голыми руками размела снег, сорвала ватник, прикрыла вздрагивающего лосенка, гладит шею, прижимает голову к груди.
«Нашелся, нашелся, дружок мой!» — шепчет горячо.
Кое-как привела малыша в лосятник. И всю ночь отогревала, растирала, теплой водой поила, хлебцем да картошкой кормила.
Спасла.
На первом же году Пилот всех своих сверстников обогнал. Такой внушительный лосище вымахал, даже Галина Николаевна дивилась. А Привалов, любуясь сохатым, мечтал вслух:
— Этого силача я с Малышом в сани запрягу. Видать, Николаевна, ты своего Пилота шоколадом подкармливала. Ай, чуден лось!
А Пилот, будто сознавая, что его отмечают, что на него возлагают особые надежды, все не отставал от озорства. Проявлялось оно так. Кто бы ни заявился на ферму: киношники, зоотехники опытной станции, лесники, столичные ученые или ребята из пионерского лагеря — Пилот не преминет сразу же выяснить с ними свои отношения. Люди ходят, глядят на лосей. А те заняты своим делом и не обращают на них внимания: гложут осиновые ветки, лижут в корытцах соль, стоят группками или лежат, неутомимо продолжая жвачку; один Пилот настораживается, озорные искорки мечутся в его крупных глазах.
Только пришельцы поравняются с ним — у-ух! — резво встает. Кажется, поднялась гора и отрезала дорогу. Гора из серо-бурой шерсти и мускулов, налитых силой. Шевеля ноздрями, переставляя широкие костистые ноги, Пилот нагибает голову: дескать, хотите, есть желание — разрешаю погладить свою холку, шею, морду. Огромные, полусвернутые в желоб уши шевелятся, за густыми черными ресницами сверкание умно-хитрецких глаз. Они зорко глядят и будто бы при этом еще и спрашивают: «Кто вы? Зачем пожаловали?..»
Редко кто из пришельцев, сразу оробев перед горой, не станет приглядываться, куда поближе бежать в случае чего и где в данную минуту работник фермы, который может защитить, при этом рука машинально тянется погладить лося. Пилоту только этого и нужно. Он мгновенно и легко, вроде бы ненароком, толкает гостя лбом. Если гость, а среди них случаются и такие, правда довольно редко, сопротивляется, не уступает, того Пилот милует. Даже сам отступает перед храбрецом, иногда даже разворачивается кругом, глядит удивленно: «Надо же, в первый раз видимся, а не оробел!» Тот же, кто отстраняется обеими руками, пятясь, отступает, совершает непростительную ошибку, начинается игра, потешная для лося. Пилот теснит, упорно и неумолимо, заставляя гостя повернуться, и, как только добивается этого, поддает, шутя, легко в зад разик-другой. Пришелец растерян и отступает, а его преследуют. И вроде бы безобидно (так Пилоту кажется, а не гостю) поталкивают головой (хорошо, что рога-лопаты еще не отросли!) в зад, в бок, в спину и гонят, гонят в ольховые кусты.
Изрядно струхнувший гость в кустах, а лось тут же, рядом. Поглядывает презрительно насмешливо: «Эх ты, шутки не понимаешь!» И, разминаясь, гнет плечом ольховые стволы, тянется к человеку. Тот истошно кричит: «Помогите-е!»
Галина Николаевна вздрагивает от вопля, ставит ведро с водой на траву и летит на зов. Худенькая, невысокая, она похожа на школьницу. И голос звонок, как у школьницы:
— Пилот, перестань! Кому говорю — перестань! Ну что ты пристал к человеку? Я вот тебя!.. Сообрази: что теперь он подумает о тебе? А?.. Молчишь? Стыдно! Подумает, что ты, Пилот, невоспитанный лось. В дремучем лесу вырос, дикарь дикарем! Эх ты!..
Огромный лось не только слушает ее, но и побаивается — живо отпрянул от ольховых кустов, куда загнал гостя, покорно опустил голову, высокие ноги сами ведут Пилота к хозяйке. Та жесткими пальцами берет его за ухо, и, словно это не громада лось, а собачонка или котенок, треплет ухо и приговаривает: «Вот тебе, озорник, вот тебе!»
Пилот смиренно терпит наказание, тянется вислой губищей к щеке Галины Николаевны, вымаливая прощение.
— Ведь все понимаешь, а озоруешь, — смеется хозяйка и просит: — Дай мне ножку. Ну дай! — Лось протягивает левую переднюю, с раздвоенным копытом, ногу и замирает. — Теперь правую дай. — Левая нога тут же опускается, а правая послушно поднимается. При этом глаз хитреца куда-то целится, целится… Ах, вон куда: на оттопыренный карман хозяйского халата — там припасена корочка хлебца. И сейчас, если он мудро проявит послушание и покорность, а он умеет это, корочка достанется ему, Пилоту…
Прошлый раз он и хозяйку удивил. Приехали туристы на автобусе. Поглядели, поохали, пощелкали фотоаппаратами и собрались уезжать. А Галина Николаевна с ними в город за покупками. Села в автобус нарочно первой. Обманула Пилота.
Сидит. Глядь, а Пилот уже за оградой. Глядь, а он уже у открытой дверки.
Не прозевал-таки! Втиснулся в автобус (скрипнули рессоры!) и стал в проходе. Чинно-смирно, как примерный пассажир.
Шофер выглядывает со своего места и смеется:
— Ну, что стесняться, садитесь. Я вас, пожалуй, повезу, товарищ лось. Но при условии, что вы возьмете десять билетов. Ну и удалец! И как вы с ними работаете! — он вздохнул: уж больно хрупкой показалась ему лосиная хозяйка.
Что делать? Вышла Галина Николаевна из автобуса, и Пилот за нею. В заднюю дверь входил, в переднюю выбрался. Будто знаком с пассажирскими правилами и проделывал это сотни раз.
Случалось Галине Николаевне из леса от стада уходить на ферму. Караулит, выжидает, пока зайдет Пилот за кусты, и тихо, скрытно бежит. Зная, что ушлый лось примется искать ее, она на дерево заберется и ждет. Рысит Пилот, дышит шумно, сердито. Не заметил.
Слезает, пробежит еще метров двести и опять на дерево… Да так, пока из лесу добирается до фермы, раз пять-шесть влазит на деревья.
— Вот это любовь! — изумляется боцман Привалов. — Так дальше пойдет — ты, Николаевна, не хуже обезьяны научишься взбираться на любую елку, на любую сосну. Прыгать с дерева на дерево научишься, конкретно сказать!..
И вот… пропал Пилот. Шестой день нет его на ферме. Кручинится Галина Николаевна, ходит по лесам да по полям, ищет.
Леший попутал, или сова неразумно присоветовала, или ветер-игрун нашептал в чуткое ухо такое, от чего лось потерял голову, ударился в бега. Отвернул от стада. И понесло шалого.
Десять дней бродяжничал Пилот по лесам, пасся на вырубках, болотах, не одну речку перебрел-переплыл, да вдруг защемило лосиное сердце, затосковал по человеку: хозяйка вспомнилась, ее теплый голос, живые, с просинью глаза, ее дружеская, готовая на ласку рука. Принюхивался — не накинет ли дымком жилья, прислушивался — не услышит ли голоса людей.
Из лесных крепей выбрался на старую, брошенную лесную дорогу и шагал долго…
Вынесло Пилота аж к Судиславлю, почти сотнягу километров отмахал от родной фермы. Мощно раздвинул кусты, огляделся: впереди на взгорке большое, шумное село. Постоял. Повеселел. Да к жилью и подался без робости…
А наутро следующего дня в Судиславле из автобуса вышли Галина Николаевна, Привалов. Показали им, в каком дворе лось.
Пилот не винился, не угибал голову, не совался к карману — стоял, чуткими глазами глядел на хозяйку, на старого друга Привалова и переживал каждой жилкой радость. Он радовался, что они нашли его, что они рядом, что он опять вернется к знакомой жизни. Ведь он — домашний лось.
Галина Николаевна, привстав на носки, уцепилась за коряжину-рог, нагнула голову Пилота, прислонилась щекой к его щеке, замерла. И лось понимающе затих. Боцман Привалов, глядя на них, кашлянул и шумно вздохнул.
— Дурачок ты мой, дурачок… Куда тебя занесло! Домой-то хочется? А? Пойдешь домой? — Галина Николаевна погладила Пилота по шее.
Привалов рукой раздвинул зрителей, распахнул и придержал калитку палисадника.
Своей грузовой машины у них тогда еще не было, совхоз не дал: уборочная. А на чужую с лосем кто ж пустит. Пешком пошли.
По обочине дороги, с увала на увал. Взберутся на взгорок, глянут перед собой, по сторонам — дух захватывает: горят тепло и цветасто леса, воздух хлебный, грибной, лесной, дышится в полную грудь. Дозревает рябина, смуглятся орехи, рвут землю грибы. В полях выставлены к зимнему походу скирды соломы. Иные поля вспаханы под зябь. На лугах заветрились, очесались, уплотнились стога сена. Отавный разлив зелено-ярок, росисто-холоден. Попадаются грибники: одни — в лес, другие — из лесу. Далеко сворачивают: боязно с лосем повстречаться.
А по тракту — туда, сюда — гонит лето грузовики, трактора с прицепами, лесовозы, легковушки, молоковозы. Как увидят водители лося — далеко приметен! — так и притормаживают, останавливаются. Еще бы: небывалый видок! Худенькая, невысоконькая женщина, а за нею рогастый лось-махина, лось безо всякой привязи, но как послушно мотает головой на ходу, а позади, в расстегнутом бушлате, в боцманке, широко, с притопом двигает сапоги-кирзачи рослый моряк.
Кабы мужик с теткой впереди, да улепетывали без оглядки от сохатого, понятно было бы: выскочил лось из лесу, гонится за ними. Не зевать — спасать бедолаг нужно. Или по-другому: сохатый бы спереди, а за ним мужик с теткой, палками машут, шумят во весь голос, гонят лесовика, вот-вот прыгнет с дорожной насыпи — и в кусты.
А эта мирная картина потрясает своей простотой. Шумно удивляются, восхищаются, дурашливо задевают:
— Баба лося ведет! Хо-хо…
— Сроду не видывал такого!
— Продаешь или купила, синеглазая?
— Откуда и далече ли, страннички?
— Покажите какой-нибудь цирковой номерок — заплатим!..
Каждому отвечать да объяснять — даром время терять. Хозяйка не обращает внимания на приставал, и лось ухом не ведет.
То-то россказней будет на Судиславском шумном тракте! И каких-каких только догадок не выскажет при этом досужая на выдумку шоферня!
Видит Привалов, приморилась в дороге Галина Николаевна, — остановил лося, накинул пониже холки, в седловину, бушлат, позвал:
— Иди, Галя, подсажу. Поедешь. Виноватый, конкретно сказать, невиноватого повезет.
И вот уже новые восторги новых шоферов… Крупным шагом меряет дорогу моряк, за ним — след в след костыляет матерый лось, а верхом на сохатом — баба. Рукой за холку прихватилась, покачивается. И вроде бы какую-то песенку поет.
— Прокати, милаша-а!
— Чудеса-а!..
— Вот это коняга-а! С рогами-и!
— Теть, а не упадешь? Вдруг да рогач понесет: высоко-о падать!
— Эй, моряк, махнем, что ли: я тебе «Жигули», а ты мне лося!
И перемешают в своих рассказах шоферы быль с небылью. Лось не только побежит, но и полетит. Моряк превратится в Берендея, женщина в Снегурочку, захотят — покажутся, удивят — сгинут. И опять появятся, но уже в ином месте и вдвоем на лосе. А на горбылистой морде сохатого уздечка, уздечка и поводья из цветных лент, не иначе лесные волшебники ленты те надрали из зорек да закатов!
Будут спорить, божиться, ругаться, смеяться… И все валить на лося: какой-то он другой, на своих сородичей непохожий. И тут кто-нибудь самый смекалистый из шоферов ахнет:
— Стойте, братцы! Есть ключик! Про колокольца-то забыли! Это ж лось Журавкинской фермы. Есть такая, есть!
На привалах сворачивали в лесок, и Пилот, пока хозяйка и ее напарник пили из термоса чай и разговаривали, даром времени не терял: глодал ветки осины, смахивал грибы, скусывал молодые побеги на сосенках.
Заночевали в лесной деревеньке. Пилота Галина Николаевна завела в коровник, сказала, усмехаясь:
— Не обидь хозяйскую буренку. Ведь вы с нею как-никак родичи. Только разошлись давным-давно.
Привалов охапками носил корм из леса — ветки осины и рябины — с желтыми, неспелыми ягодами.
На второй день к вечеру с горы Катаихи они увидели за лесами и лугом холм, освещенный красным, вечерним солнцем, а на том холме свою деревню Журавкино.
Первым остановился лось, громко крикнул: «А… а… а…» — и рванулся, ходко кинулся под угор, осыпая листья на кустах.
— Признал родные места, — голос у Галины Николаевны дрогнул.
— Ишь, понесся. Наскучался, — кивнул головой боцман Привалов.
С увала видна гора Катаиха, Запокшинские леса; день солнечный, но с ветерком. Ветерок колючий — не задремлешь.
Кто готовится к осени и зиме, а кто — к празднику. Оказывается, есть и такие. За весну да за лето сохатые (самки комолые) вырастили огромные коряжистые рога. Рога были в нежной шкурке, как в чехлах. Ободрали шкурку о стволы елей, сосен, осин. И сверкнула молодой силой кость.
Лось проломил ольховник и выскочил на берег Покши, остановился над водой, замер в изумлении: неужели это он отражен в ключевой воде?! Бугристая грудь, высокие крепкие ноги, могучие рога — любого противника поразят! — весь корпус как бы перевит мышцами. Лось раздувает ноздри — горячая кровь пьянит сердце. Вдруг он вспомнил остро, до сладостной боли, лосиху, которую повстречал на Глухариной поляне: она была стройна, с тонкими и красивыми ногами, а темные глаза оттеняли огромные черные ресницы. Эти глаза лось уже не мог забыть ни в еловых крепях, ни в топких болотах, ни в Покшинской пойме.
Сейчас он искал ее, свою единственную красавицу. И, кажется, напал на след. Лось вскинул голову и рыкнул. Дикая радость, молодецкая бесшабашность, тревога и нетерпение были в этом сильном голосе. Он звал подругу и был готов сражаться за нее с кем угодно. Нет ему сейчас, хмельному и дерзкому, равных в силе. Нет!..
Эхо унесло его зов в леса, в Покшинские ивняковые плесы. Он томительно ждал: как больно-остра, как непонятно-трудна, как светло-желанна любовь.
Лось возбужденно переступил с ноги на ногу: страстно хотелось видеть подругу. Должна же она быть где-то здесь… Теперь, в период гона, все лосиные тропы сходятся…
Опять проглянуло солнце. Оно отблеснулось от громадных лопастистых лосиных рогов и скользнуло на воду, всполошив стайку окуней. Лось повернул голову к лесу, дозорно вскинул левое ухо и уловил клич соперника — он доносился из лесу, с той самой Глухариной поляны. Копыта взбили землю. Лось грозно бросил ответный вызов и кинулся в речку. Шумно перебрел Покшу и грудью раздвинул береговой лозняк. И понеслись рога стремительно через ольховые и лозняковые заросли. Ошметки грязи пятнали ветви. Вот гордые рога уже врезались в молодые ельники. Кто посмел встать поперек дороги?! Как скоро он достиг Глухариной поляны! Шумно вылетел, и первой, кого он увидел, была она, высокая, тонконогая лосиха… И тут же из ельника выступил молодой лось, дерзко преградив путь к подруге.
Соперники грозно рыкнули, угнули головы, выставив вперед рога, и с ходу устремились друг на друга.
Начался бой. Взлетала земля, с сухим резким треском сходились и расходились рога. Клочья шерсти летели на траву. Глаза у бойцов налились кровью. Кровь стекала струйкой с плеча молодого лося. Он заметно устал — это был для него первый бой в жизни. Старый лось, считавший красавицу лосиху своей, теснил противника к еловым зарослям, но неожиданно отпрянул в сторону, а молодой, не ожидавший такого приема, споткнулся. И тут же получил страшный удар в грудь. Земля качнулась под ногами. Молодой лось упал на колени, но сразу же, пересиливая боль в груди, вскочил и шарахнулся в ельницу.
Лось-победитель степенно подошел к подруге и коснулся губой ее шеи. Выпуклый черно-голубой его глаз, в котором еще минуту назад сверкали молнии, излучал нежность и как бы говорил: «Я полюбил тебя. Я искал тебя. Я нашел тебя».
Все Щетнихинское поле в лесной опояске, а южный, изволочный угол подкатывается к ключевой речке Покше.
Броско, бархатисто чернеет на поле поднятая зябь. Пока трактор прогонит новый загон, на свежую пашню ветерок набросает березовых листьев. Кажется, бабочки-лимонницы присели и пригрелись дремотно.
Припыленный оранжевый трактор ДТ-75, посверкивая на солнце серебряными, натертыми землей гусеницами, ходко водит за собой плуг и борону. Плуг нажимисто, неутомимо вспарывает землю, на сторону отваливая четыре грузных, крутых волны, а борона занозистыми зубьями тут же раздирает их.
Щетниху пашет Борька Сизов, плотный парень в замшевой замасленной куртке, черном берете (Борька прячет под беретом рано проползшую до самой маковки лысину) и легких хромовых сапогах, давно не чищенных.
Боковые стекла кабины утоплены, и Борька время от времени, приминая веками круглые, как пуговицы, блекло-синие глаза, остро поглядывает влево и вправо. Иногда при этом вздыхает и ворчит: «Дождусь, не я буду».
Второй год возит с собой Борька охотничий нож, топор, два мешка, клеенку и двустволку шестнадцатого калибра, а пузо опоясывает ремнем-патронташем с боеприпасами на любой выбор.
Случается, остановит трактор у Покшинского откоса, ружье в одну руку, ведерко для маскировки в другую и скатывается вниз — повыбил на плесах утиные выводки. Дизельный рокот глушит выстрелы, а потом — кто может заподозрить в браконьерстве работающего тракториста?
Или едет Борька, а на высоковольтных проводах сизым монистом лесные голуби; крадись пеши — ни за что не подпустят. А машине доверяют. Притормозит и прямо из кабины — бах, бах. И на зайца у него отработаны приемы, и на барсука.
Борька Сизов живет с матерью и молодой женой Томкой, буфетчицей из санатория. Хозяйственный мужик: пасека, две коровы, бычок, дюжина овец, еще — поросенок, гуси. Все есть в доме под железной крышей, а кажется — мало: хочется механизатору на своих «Жигулях» кататься по округе.
И охотничья мечта у него не пустячная — свалить лося, да не годовика, а чтоб матерого. Много их шатается тут, бренчат-дразнят колокольцами. Будто, если динькает железо на шее, от картечи заговорен. Шалишь!
Ах, лось! Заветная добыча. Борька и на лосиную ферму дважды наведывался, с боцманом Приваловым познакомился, как бы между прочим, справлялся, где пасет стадо да на сколько пудов потянет лесовик. Грузны. Молодой — десять пудов, а Малыш с Пилотом — те, как мамонты, все двадцать пять вытянут.
Борька с восхищением приглядывался к Малышу, жмурил левый глаз, правым целился в голову, в шею, в лопатку. Языком щелкал, как курком.
Трактор с лосиной хваткой: легко, уверенно прет по изволоку. Глаза-пуговицы шарят по полю.
— Я своего дождусь, — Борька плюет в окно, а ветер откидывает слюну прямо ему в лицо. — Вот зараза, — ругается он.
Пашет Сизов ровно, чисто, не только огреха — ореха не оставит за собой. Тут он строг. Нормальная работа — тебе уважение, доверие. И рубль звенит позвончей, повеселей. У нас хорошая работа замечается.
Он разжег костер, плотно пообедал у сосны. И на втором послеобеденном заходе неожиданно увидал лося. Крупный, с рыжиной по всему корпусу, он пересекал поле, не обращая внимания на трактор. «Вот оно… сам подвалил», — зыркнул глазами-пуговицами туда-сюда: пусто. Рубашка под кожанкой пропотела. Двинул рычаг, притормозил, привычно ловко выхватил ружье, в один миг зарядил картечью и, откидываясь спиной на дверку, до боли уперся прикладом в плечо.
Целился в голову. Он в горячке не слыхал выстрела.
Лось шагал, шагал и вдруг за что-то запнулся. На ровной пашне. И с ходу завалился на бок.
Борьку била дрожь от испуга и радости: «Как я его…» Ликуя, он не бросился сразу к лосю, гидравликой приподнял плуг, выпрыгнул из кабины, отцепил борону, кинулся в машину, развернулся задом и подъехал к лосю.
Рана кровоточила пониже уха. Глаз затек кровью. «Вот это шарахнул», — похвалил Борька сам себя, одним концом тросика связал передние лосиные ноги с налипшей на копытах землей, а петлю другого конца тросика накинул, на отвал.
Трактором отбуксировал добычу в лесок: прикрывая ветками и листьями, радостно подумал: «Останусь в поле на вторую смену».
Если бы кто-нибудь видел, что выделывал оранжевый трактор после этого, подумал бы: пьян тракторист. Трактор с плугом и бороной, оставив целину, снова пахал вспаханное поле. Это Борька закапывал место, где сразил лося, закрывал его следы до самого березового закрайка. Высунувшись из кабины, долго и строго проверял свою работу. Только тогда вернулся в борозду.
К вечеру на Щетниху вышел боцман Привалов. Борька остановил трактор и пошел ему навстречу.
— Военно-морскому флоту! — приветствовал он Привалова.
— Здравствуй. Пашем?
— Ага. Зябь, будущий урожай, как говорится, закладываю. Закурить не найдется? — блекло-сизые глаза-пуговицы глядят мутно, устало.
«Намаялся парень», — посочувствовал Привалов, протягивая папиросы.
— Ты тут лося не видел?
— Лося? Видел… Вон там выглянул из кустов, — показал Борька в дальний загон вспаханного поля, — да опять полез назад. Видно, трактора моего испужался.
— Не-не, Лютик не мог испугаться трактора. — Привалов облизал обветренные губы. — Наши лоси ни тракторов, ни автомашин, ни самолетов не боятся. Привыкли ко всей технике, конкретно сказать.
Борька отвернулся к трактору, чувствуя, как нервно задергались веки на глазах-пуговицах.
— Бывай, боцман, пахать надо, — чужим, сдавленным голосом выдохнул он и торопливо подался к трактору.
Полыхает багряным, оранжевым, опаловым. Осень… Свежо, запашисто. Над загоном, кувыркаясь, летят листья. Иной из листков, завершая полет, угадывает на круп лося. Михеев видел: лось, отмеченный желтой медалькой осени, на мгновение замирал, словно прислушивался к себе, а глаза изливали тревожный блеск.
Но не листопад занимает сейчас Михеева. Рядом с общим загоном в отделение лосих Находки, Милки и Снегурки в предрассветный час, сокрушив изгородь, вломился лось-дикарь из Ивашкинских лесов и вот уже три дня никому не уступает их.
Солнце резко высвечивает все: небо, деревья, пустое картофельное поле, лосиную ферму, ярко-зеленую луговину за фермой, деревню Журавкино, — но тепла нет в нем. Не греет. И так славно побаловало, хватит.
Михеев подходит к изгороди: Находка конфузливо отворачивается, Снегурка и Милка делают вид, что не замечают его.
— Ты и сегодня тут? Ну, здравствуй, Рогач, — негромко говорит Михеев.
Рогач, услыхав голос, вскидывает голову, сторожко напружинивается: готов к бою. Он всего метрах в двадцати. Рога с выгибом, широкие, как еловый лапник, грудь просторная, кованая, шерсть не буро-серая, как у здешних самцов, а смолистая, гладкая, искрится на солнце. Вся фигура лося, кажется, отлита в той совершенной форме, какую припасла ему природа.
— Красив, ой, красив! — восхищается Михеев. — И лосята от тебя будут такими же красавцами!
Дикарь сердито шаркает ногой, фыркает. «Сгинь!» — так понимает его Михеев.
— Я же тебя не гоню. Гости, сколько тебе нужно. — Михеев торопливо идет за лосятник, садится на ящик из-под картошки.
Года два назад появился Рогач возле лосиной фермы. Сильный, гордый, уверенный в себе. Он перезнакомился со всеми лосями. А когда вечерело, и в лесную тишину врезался резкий призывный сигнал горна, и стадо собиралось и неспешно двигалось домой, Рогач приходил в неистовство: забегал вперед, зло копытил землю, всхрапывал. Нетрудно было догадаться: он во что бы то ни стало хотел остановить стадо.
Сын лесов, он никак не мог понять и смириться с тем, что его сородичи, вместо того чтобы отправиться на болото, или к речке, или гулять, где хочется, сами, добровольно, идут в загородь. Они были точно такие же лоси, как он, а терпели человека, даже слушались его! Или ими забыта вековая лосиная гордость? Как могло случиться такое? Эту чудовищную ошибку нужно немедля исправить. Он это сделает, он.
И Рогач бунтовал. Открыто выказывал презрение ему, Михееву, или Привалову, будоражил стадо, стараясь подчинить его себе.
Долго бился он, а успеха не имел. И тогда он решил проверить, чем же приманивает человек не одного, не двух, а всех этих лосей. Почему они, точно листья на ветру, послушно идут за ним. Рогач схитрил: забился, затерся в середку стада и вместе с ними прошел в загон.
Осиновые ветви в ворохе, соль в корыте, картошка и теплая вода — и за эту малую плату отдали они свободу?! Лось рожден, чтобы жить в просторных лесах, ходить, где вздумается, ночевать, где нравится. Солнечные и дождливые дни, ветры и морозы, разливы трав и снега — все принимает он как есть. Так его учила умная лосиха-мать, а ее тоже кто-то учил. Корм — была б охота, на то и ноги даны длинные, ходкие, — всегда найдется в лесу, и на вырубке, и на берегах рек, и на болотах. А тут — огороженный загон, какие-то невысокие грубые строения, вытоптанная трава и всегда перед глазами человек, которому нельзя доверять. Он был потрясен. Он не мог знать, что не в пище загадка: люди отдали лосям любовь, вырастили их и этим приворожили к себе.
Разгневанный и обиженный, он ринулся на прясло, сокрушил жерди и вырвался на свободу. Повернулся к загону, рыкнул призывно, ожидая, что все лоси тут же последуют за ним.
Пятерых увел в лес. Хоть и маленькая, но это была победа Рогача. Его поняли, за ним пошли. А там найдутся и другие желающие — ведь не в загон, а в лес звал он их! Но даже этой малой победой он не успел насладиться: наутро беглецы с открытой радостью прибились к своему стаду.
Горькая обида захлестнула Рогача. Он скрылся. Михеев заволновался: неужели этим все и кончится?
Неделю не показывался Рогач. Но, видать, его тянуло к лосям, к большому стаду. Вернулся. Вернулся и опять принялся за свое. Хотелось ему увести этих послушных лосей в леса, уж там бы они одичали!
В загон он больше не стремился. Да и не пустили бы. Ходил возле фермы, даже просовывал голову между жердями, но в конце концов убегал в лес.
Михеева чрезвычайно занимал этот поединок: Рогач хотел вернуть природе ее детей, испытывал работу человека. Было за что уважать его!
Он с нескрываемым восхищением поглядывал на лося, случалось, даже подходил к нему шагов на двадцать — тридцать (ближе не подпускал) и дружелюбно заговаривал:
— Воюешь? Молодец. Я тебя понимаю. Ты из лесовиков лесовик.
Рогач, зло косясь на Михеева, минуту-другую терпел его голос, а затем сердито вламывался в кусты или скрывался в лес…
На этот раз на лосиную ферму привела его любовь.
Михеев знал: Рогач уйдет и задерживать его бесполезно. Взрослые лоси, как их ни корми, как ни ласкай, к человеку не привыкают.
Михеева разбудил ветер: упруго, настырно толкался в дверь старой избенки; дверь дрожала, издавая сухие, отрывистые звуки.
Он полежал с открытыми глазами, прислушиваясь: ветер предзимья шумел в деревьях то с пронзительным свистом, то резко, холодно, то злясь, перерастал в сплошной широкий гул.
Вставать не хотелось; Михеев подбил одеяло под бок, щекой прислонился к плечу жены, опять закрыл глаза, но вдруг вспомнил Вербу — трехгодовалая лосиха пропала позавчера — и поспешно вылез из-под одеяла. Сдерживаясь, простуженно покашливая в кулак, оделся.
Землю проморозило до звонкости, от ветрового сердитого натиска ходила каждая ветка на деревьях. Пряча лицо в воротник куртки, Михеев пришел на ферму.
Лосей еще не выгоняли на пастбище, походил по загону, поискал Вербу, хотя отлично знал: обманывает себя. Куда-то запропастился и дежурный рабочий Орлов.
«Взял на свою голову. Говорил же Привалов: пьет. Не послушался, так рассудил: к зиме дело… Как раз в смену Орлова пропала Верба».
Орлова инструктировал Привалов. Нюхнув, поморщился, как от зубной боли, и по-боцмански строго отрубил:
— На лося не кричи, не замахивайся веткой, лосю не грози. Требуй, но справедливо. Понял? Запашок от тебя тошный, а лось, Орлов, пьяных не терпит.
— Не на корабле, не больно командуй. Михеев меня принял, ему и подчиняюсь, — огрызнулся Орлов.
Боцман доложил Михееву и велел приглядывать за новичком строго.
«Спит где-нибудь бродяга или с утра уже промышляет».
Михеев вышел из загона, потоптался на высеребренном морозцем крыльце, открыл лабораторию. Как никто другой, он знал своих лосей: когда кто появился на свет, кто у него родители, какие привычки, как выглядит; и все же он сел и раскрыл «вахтенный журнал» Привалова, отыскал нужную запись, прочел:
— «Верба… Родилась в лесу, мать — Снегурка, отец — Рогач, дикий лось. Мать четыре дня водила дочку с собой по лесу, а после сама привела на ферму».
«Ага, стало быть, начальное образование получила лесное, — рассуждал сам с собой Михеев. — Вербу мы у матери отняли. Стали учить в другой, нашей школе. Но мать, конечно, она запомнила. И лес. Умница. Неподкупно горда. И все время нравилось ей уединяться».
Было над чем поломать голову Михееву: неужели тяготила рука человека? Неужели носила в сердце мечту о лесе, хотя лес-то ей дали? Неужели хотелось тревог и других радостей?.. Впереди зима. В лесу и днем ходи с оглядкой, зри остро, а ночью и того тревожней. А Верба решилась!
Михеев жалел лосиху и гордился ею.
Орлов на другой день, как пропала Верба, почесывая поросячью, белесую щетину на щеке, сердитым голосом объяснял Михееву:
— Как чумная, кинулась в лес. Больше я и не видел ее. Все, начальник. Драпанула, ясное дело. Лось — какой с него спрос, если разобраться.
Орлов знал больше, но таил. Лосиха лизала в корыте соль, задержалась, а он в это время выгонял из загона стадо. Разозлился на Вербу, заорал: «Тебе, зараза, ночи было мало!» — схватил обглоданную осиновую ветку и несколько раз стегнул по тонким ногам.
Верба удивленно, потом гневно глянула голубоватыми глазами на человека и побежала.
Самым трудным был первый час побега: казалось, гонится, гонится за нею, машет палкой тот крикливо-злой, заросший белесой щетиной, пахнущий гнилым осиновым листом человек-коротышка.
Жгучая обида туманила голову, резала сердце — ударил, при всех лосях ударил! А за что? Чем она провинилась? Что она плохого сделала ему и другим людям? Ничего. Никогда. Она даже простила им жестокость — они отняли у нее мать. Отняли и ни разу не показали ей. А мать, оказывается, была рядом, на ферме. Когда она подросла, они встретились и узнали друг друга. Мать теплыми глазами обласкала ее, лизнула в голову, потом они стали бок о бок, погрустили и разошлись.
Она бежала и несла с собой эту давнюю, угасшую было обиду… Никогда, никогда не вернется она назад! Зачем? Некого и нечего жалеть. Правда, ей нравился Пилот, он большой и сильный лось с серебристым загривком и добрыми глазами. Он тоже убегал. Но почему-то вернулся. Уж не из-за нее ли? Глупец. Теперь бы они могли встретиться где-то в дальних лесах…
Ветки хлестали по серым бокам — не беда, кусты преграждали путь — проламывала, ручей с за́берегами — звонко, как стекло, била копытами лед.
Лес волновал Вербу всегда. Тут находила она радость и обновление. И новых друзей — диких лосей. Она тайком встречалась с ними и подружилась.
Она убегала знакомым лесом, в котором еще жили резко-холодные, нудные перезвоны колокольцев: это скороходью шло лосиное стадо на пастьбу… Звуки металла ранили ее. Дальше, в лес… Дальше…
Остановилась, прислушалась: наконец-то отстали, не брякают колокольцы.
Пошагала — динькает, бесится колоколец. У нее на шее! Надо же! Как она раньше не замечала его?! Будто лосята родятся с колокольцами на шее?! Сорвать его, немедля освободиться от этого ужасного звона.
Пила в ручье и разглядела колоколец: похож на гриб-подосиновик, шляпка загнута книзу, а стерженек болтается. Она подошла к елке, выбрала сучок, зацепилась ошейником и рванула сильно и зло. Ушко лопнуло, колоколец, ударяясь о еловый корень, звякнул и онемел. Ошейник из белой сыромятной кожи остался. Он не мешал.
Она забудет о нем. Но придет день, и этот ошейник, аккуратно пригнанный рукой Привалова, спасет ее…
Верба тихо брела лесом. Брела в тишину. Именно в эту сторону уходили от стада дикие лоси. Останавливалась, отдыхала лежа или стоя и продолжала путь.
А когда устала, залегла в ельниках. Дремалось-спалось чутко, тревожно. В загоне, свернувшись калачиком на земле, она спала крепко и спокойно — не думалось об опасностях. Кругом были лоси, и с ними всегда кто-то находился: Хозяйка (Галина Николаевна) или Хозяин (боцман Привалов)… Теперь одна. Страшновато без привычки. Знобко. Нет, не одна. Сосны рядышком, елки. Небо над головой. Где-то сбоку глухо и растяжно ухнуло, еще раз, еще… Потом низко прошелестели крылья. Филин — дежурный ночных лесов. Этого нечего бояться.
Лес, погружаясь в ночь, издавал шорохи, невнятно-прерывистые вздохи, там шелестело, а там потрескивало, время от времени раздавались вскрики — птицы или зверя, над головой цокала белка. Лосиха вывернула голову, сторожко шевельнула ухом. Увидела: над ельником плотвицей выплыл из-за тучи месяц, остановился, выгнулся, словно его морозец прихватил. Никакого тепла от месяца, весь уместился в лосином глазу. Но — светит, светит, как светил фонарик Хозяйки, и с ним все-таки повеселей.
Кого она боится? Этого Верба еще не знает. Главный враг — медведь. Но с медведем она ни разу не встречалась. Да и где он в эту пору, медведь? Хозяин лесов завалился в теплую ямину, похрапывает беспечно, лапу сосет. До апрельской теплыни, до первых проталин продрыхнет сиволапый. Отощает, вылезет и спросонья ринется муравейники зорить.
Могла бы обернуться для нее бедой встреча с волком — ох, зубаст, хитер, дерзок этот зверь, и с лосями в постоянной войне, но один на один не всегда кинется: знает лосиную мощь! Да и где они, волки, ни разу она еще не слыхала страшного воя, видать, повыбили волков в здешних лесах.
Остается — человек. Человека она не боится. Теперь, конечно, встречаться с ним желания нет. Лучше держаться подальше.
А другое зверье и всякая там птица в лесах — лосю меньшие братья. Лось для них — недоступная высота. Дорогу уступят.
Переночевала. Разбудил тонкий голосок. Голосок сыпался с еловой ветки. Рябенький петушок, чуть помаргивая веком, остро взглядывал на нее, раскрывал и закрывал клювик. Не понять: поет или спрашивает, как она попала сюда, а может, и выговаривает: дескать, это моя тайная полянка.
Поднялась, потянулась, прогибая спину. Опять голосок рябчика. Повеселее прежнего, помягче: обрадовался, что уходить собралась, справляется, куда путь держит. Не сто́ит отвечать, если и сама этого не знает.
Завтракала в молодом, не тронутом лосиным зубом осиннике сладко-горькими ветками, а заела их корой, поскоблила надежными нижними резцами толстые стволы. Сочная кора!
Начался, и неплохо, новый день ее новой жизни.
Смело вошла в редкий сосновый лес. Сосны крупностволы, высоки, стоят просторно, кора у одних светло-желта, у других ярко-красна. Красивые сосны, растут сами по себе. Вот и она жить будет так же: сама по себе. Разве плохо?
Пока терлась лопаткой о шершавый сосновый ствол, углядела возле старого пня серо-черный кружок. Костер грибник жег. Полизала золку, посолилась. Попить захотела. Раздула ноздри, втянула воздух и безошибочно вышла на болотце, проломила копытом ледок, напилась; водица вкусно припахивала мхом и клюквицей.
Тут же и позабавилась. К самым ногам Вербы будто ветром кинуло белый ком. Снег не снег. Уже хотела примять его копытом, да у комка откинулись уши, покатился. Ну, заяц! Ну, ловкач. Новую шубейку показал. И понесся прочь, то-то расхвастался: сама лосиха похвалила его зимнюю дошку.
Похрустывали промороженные мхи под ногами лосихи. На самой кромке болота она выпугнула птицу с высокими ногами. Журавль. Одно крыло у журавля повисло, болтается, как метелка камыша на ветру. Глаза жалобные. Отбежал в сторону. Она догадалась: в беде журавль. А помочь ему ничем не могла.
В середине тусклого осеннего дня лосиха выбрела на опушку: лес дугой охватывал поле. По всему полю — зеленый шелковистый разлив озими. Человеком пахнуло.
Она собиралась пересечь поле, но вовремя одумалась: не увидел бы кто. Замешкалась. И вдруг на той стороне поля в леску затокал мотоцикл. И осекся. И в тот же миг услыхала громкий, призывный знакомый голос Хозяина:
— Верба-а… Верба-а… Ссюда-а, ссюда-а… Скоррей, скоррей!.. — звал ее Михеев.
Как она заволновалась! Задержись чуть-чуть подольше — кинулась бы опрометчиво на этот родной голос. Да вовремя развернулась — и наутек, лесом, лесом. От поля, от человека.
Понимала ли она, что рвала последнюю ниточку, связывающую ее с человеком. Кто знает?
Деньки предзимья коротенькие, как сережки на березах. И летят скоро: смеркается рано, рассветает поздно; темнота наваливается на землю, на леса. В чащобах ночь и не выветривается вовсе. Выпадал и таял снег, жалили и отмякали морозы. И не осень, и не зима — глухое, тревожное время. А в лесу особенно.
И все-таки Верба пообвыклась. Поначалу, как убежала с фермы, отощала, но лось — не медведь, не волк, не лисица, ему везде корм припасен, и безо всякой нормы. Поднимай голову, вытягивай шею и пасись вволю. Телом налилась: светло-серая, с буринкой шерсть натянулась, гладко прилегла, залоснилась текуче; в каждом мускуле чуяла силу.
Ферму она забывала, как-то легко относило вдаль время, когда она жила с человеком и слушалась его. По лосям, с которыми выросла, случалось, грустила, но не шибко. Другие лоси — дикие — занимали ее, уже несколько раз натыкалась она на их следы. Скоро встретится с ними, и тогда зима совсем не страшна.
За этот месяц она лучше узнала лес, чем за три года своей прежней жизни; каждый день открывался ей своей потайной стороной; тут все птицы и звери, исполняя свои обычные дела, добывая пищу, растя смену, заботясь о жилищах и убежищах, жили, всегда в постоянном напряжении. Любая промашка грозила гибелью. Сильный бил слабого, и выручить могла только хитрость, ловкость, изворотливость.
Вот и у нее сама собой выработалась иная поступь, тихая, плавная, и — осторожность: шагает или бежит — и вдруг разом остановится и вслушивается; всякий шум чутко ловят и цедят большие чуткие уши; крик человека эти умные уши схватывают за полтора-два километра; ноздри раздуваются в широкую прореху (чем не карман!), запахи вынюхивают — звериные, людские, полевые; нос точно направит, где осина, где вода, где подмороженный гриб…
Потягивал колкий ветерок. Лосиха шла по его течению. В густолесье полукруглым озерком открылась поляна с поникшей, побитой морозом, бурой жесткой травой.
Слабая звериная тропа напрямик секла поляну и выводила к двум сторожевым елкам, они были как бы воротами в лес. Хочешь не хочешь, а в эти ворота входи.
Лосиха помедлила и пробежкой взяла поляну. И только сунулась в тесный для нее еловый проход, как сверху, с дерева, на загривок обвалисто пало что-то живое, цепкое, сильное. Острые иглы прокололи кожу, над самым ухом рванулся резкий, устрашающий кошачий крик, и зубы впились в нее.
Рысь… Пепельно-серым комком ночи жалась на еловом суку матерая лесная кошка. Ветер кинул на нее дразнящий запах лосиного пота, рысь загодя изготовилась к прыжку, выждала, пока лосиха втиснется со света в еловый сумрак, и прыгнула, успев на лету выпустить из шерстистых лап когти, острые, дерущие намертво.
Так нежданно-негаданно — ветру глупо доверилась — на лосихе в одно мгновенье очутился страшный, когтистый наездник. Жизнь уплотнилась до секунд: споткнись она — и рысь разорвала бы ей горло; побеги от ужаса и боли вперед, в незнакомые ельницы, — завязалась бы смертельная борьба: ведь рысь хозяйничала тут; и оставаться на месте она тоже не могла.
Верба поняла: навалился и когтил ее зверь сильный, неуступчиво-злой; и еще она поняла: спасенье одно — выскочить на поляну, на простор, и там продолжить бой. Лосиха дерзко, пружинисто вскинулась на дыбы, с силой развернулась, задела спиной за ветку, и веткой сбила, сдернула хищницу наземь, и, сразу поняв, что спасена, с ходу, наотмашь поддела копытом пепельно-серый, крапленный черным ком. Рысь вякнула и шаром отлетела на поляну… Еще бы один лосиный удар по тупорылой морде — и хватило бы ей, задрыгала бы ногами на бурой траве, но кошка увернулась, отпрянула в сторону от разъяренной, шумно всхрапывающей лосихи и в два прыжка очутилась возле дерева, сдирая окровавленными когтями кору, взлетела на ель.
Спина горела. Верба сначала испугалась: все случилось так неожиданно и в такой тесноте. Но она все же не растерялась, приняла бой и выиграла его. Выиграла! Теперь она стояла на поляне и радовалась. Передохнув, повернулась и уверенно пошла в еловый проход, в узкие затененные ворота. Она отвоевала их у рыси.
Где-то в отдалении, в чащобе, зло мяукнула кошка — ей тоже памятно досталось.
Прошло несколько дней. И Верба, еще не успев заживить раны, снова попала в беду. Случилось это так: она выбрела на просеку, ровно рубившую хвойный лес надвое. И остановилась в нерешительности: то ли держаться просеки, тут было полегче, то ли продираться лесом, привыкла уже. И тут неожиданно сбоку раздался холодный металлический щелчок: резко махнув ушами, повернула голову: в нее целился из ружья плечистый человек в мохнатой рыжей шапке, а рядом был другой человек, коренастый, в кепке; этот другой сердито вскрикнул что-то! («Стой! Домашняя! С ошейником!» — вот что он вскрикнул) и успел рукой ударить по ружью. Из обеих трубок высверкнул огонь, рядом с лосихой страшно просвистела, срубая ветки, картечь. Верба кинулась в лес.
Если бы не белый сыромятный ремешок на шее, на этом бы и кончился ее побег. Все надежды и волнения навсегда оборвал бы этот короткий выстрел.
…На третий или четвертый день в лесу возле большой речки она встретила диких лосей: смолистого Рогача и двух маток с телятами-двойняшками. Они стояли, повернув к ней головы, и ждали. Она страшно обрадовалась, хотела рысью побежать к ним, но вспомнила, что она красивая рослая лосиха, видавшая на своем коротком веку куда больше, чем они, взятые все вместе; что она покорила лес, дочерью которого была; наконец, что она не просто лосиха, а лосиха с именем — Вербой ее звать! — и, сдерживая себя, спокойно приблизилась к ним.
Лоси-дикари обнюхали ее: запах леса… запах крови… запах порохового дыма принесла она с собой. О-о! Все это было знакомо и им, кроме, конечно, малышей.
И они приняли ее.
Бабка Пелагея только что отвернула с Ивашкинского тракта на проселок, как ее догнал на мотоцикле Михеев. Остановился, пригласил:
— Не забоишься, Пелагея Яковлевна, так садись, подвезу, — отстегнул брезент на люльке, достал желтый, без козыря, дорожный шлем, подал старухе.
— Как горшок, — усмехнулась бабка, надвигая шлем на платок. — Петрович, слыхала, будто бы лосиха сбежала от тебя… Не нашлась? А?..
— Нет, не нашлась.
— Слушай, слушай, — усаживаясь, заговорила она, — а я ведь знаю… знаю, почему лосиха ушла.
— …Гм… гм… интересно.
— Не больно интересно: побил ее Орлов. Своими глазами видела… Ты верь, верь! По ногам стегал… Меня, значит, как раз в Ивашкино вызвали с дочкиным мальцом водиться. Ну, я раненько и подалась. Мимо фермы, чтоб покороче. Все было на моих глазах. Побожиться могу… Жалко стало лосиху, отругала прохиндея. А он — меня, тьфу, пьянчуга!!!
— Та-ак… — Михеев пятерней сгреб бороду, того гляди, выдерет. — Значит, побил!.. Вербу помнишь?
— Да я всех ваших лосей знаю. Изба моя, сам знаешь, с краю, какая экскурсия ни наткнется, веду, показываю…
— Так вот: потеряли Вербу. Э-эх, и лосиха была, — тяжко вздохнул. — А Орлов уволился. Сам… Значит, побил… — сухощавое лицо его сморщилось от боли.
Волчица была зла. Еще в начале зимы ее неизменный друг, лобастый матерый волк, лунной тихой ночью повел стаю на кордон, намереваясь зарезать боровка. Лесников пес поднял тревогу, от крыльца с грохотом выкинулся высверк огня, и вожак навсегда остался там.
Он был верным другом: любил, оберегал ее, добывал корм, когда в лесном овраге под корнями сосны, в логове, появлялись волчата; он каким-то особым чутьем угадывал, где их подстерегают капканы, обходил отравленную пищу. Никто лучше его не знал окрестных лесов я их тайн.
После его гибели волчица часто закидывала голову к темному небу и выливала свою боль в протяжно-надсадный вой.
Боль не утихала, и волчица решила навсегда уйти из родных мест.
С собой она увела двух переярков — сына и дочь лобастого. Им шел всего второй год, но это были крупные и сильные волчата.
Трое суток дороги приморили, да и голод давал себя знать: перебивались кое-чем. И тут им повезло: наткнулись на лосиный ход. Волчица-мать знала, что это такое — «лосиный ход». В заснежье при крутых морозах и обжигающих ветрах лоси торят общую тропу на вырубки, к реке, на большие лесные поляны и там, защищенные от лютых ветров-снеговеев, пасутся.
Лосям в эту пору тревожно, они сбиваются в стадо, стадом и ходят; в голову становится чуткая бывалая лосиха, за нею молодые, а прикрывают группу быки.
Лосиный ход сулил поживу, большую и лакомую. Волчица то и дело останавливается, принюхивается: крепко, дразняще наносит лосиный дух. И сразу в ее поведении все меняется: расслабленности нет и в помине, пристальней, острей взгляд, каждый мускул напрягается готовностью к жестокой борьбе. Красив зверь, когда он в своей стихии! Она только чуть крупнее переярков, но фигура отработана безупречно — сила, хитрость, упорство в каждом движении.
Плотная, светло-серая, местами с сединой, шерсть, острая морда с точеными ушами, чуть провисающий хвост, неутомимые лапы. Она бежит первой, оставляя за собой на снегу крупный, отчетливый след, она словно формует его, чтобы переяркам было легче. Они уверенно кидают лапы, точно попадая в след матери… Незнающий, наткнувшись на этот плотно отпечатанный волчий след, примет его за след одного зверя.
Бег оборвался. Лоси близко. Что-то смутило волчицу? Что же?.. Оттуда, с поляны, где паслись лоси, нет-нет и раскалывало лесную студеную тишину отрывистое «динь-динь». Это был плохой, очень плохой звук — звук железа. Она знала еще сызмала: железо всегда грозит волку бедой. Откуда он взялся в зимнем глухом лесу, этот необъяснимый звук, и как может он уживаться с лосями? Непостижимая загадка. Будь это летом — другое дело: корове или телку на шею повесили колоколец, чтобы он давал весть пастуху.
«Динь-динь» сбивало с толку волчицу, пугало. А впереди — охота. Разве она не знала, какой должна быть волчья охота?! Дерзкой, расчетливой, скорой — тогда удача. Смять врага страхом — тогда удача.
Опять: «Динь-динь… Динь-динь». Волчица зло трясет башкой. Колет, прямо в сердце колет этот проклятый звук… Может, потеряв друга, она сразу постарела, ослабла и это от тяжкого перехода у нее зазвенело в ушах? Она тревожно поглядела на сына и дочь — нет, и они озадачены странным звуком не меньше, чем она.
Откуда было знать пришлой волчице, что они наткнулись не на диких лосей, а на лосей, которые подружились с человеком. Таких лесовиков она еще не знала и никогда не встречала. Она чуяла, как навстречу накидывало приманчивый запах лосиного пота, — шерсть ощетинилась, кровь горячими толчками пронизывала все тело.
Волчица вышла из лесу на поляну, сзади тропу перекрыли переярки. Тут она схватится с лосем.
Вдруг совсем близко раздалось страшное «динь-динь», из-за ельника выступил рослый самец. У него уже не было рогов, страшное оружие лось сам кинул в снег. Это обрадовало волчицу. Она подобралась вся и броском кинулась на лося. Вот сейчас вцепится в шею и… Однако опытный лось — это был Малыш — успел увернуться, подкинул высоко передние ноги и, когда волчица, промахнувшись, клацнув зубами, взвихрила снег, сверху, с высоты, разгонисто ударил копытом по серому мощному загривку. Словно от топора, хрястнули шейные позвонки. Последнее, что слышала оглушенная болью волчица, было «динь-динь», она попыталась отпрянуть в сторону, но лось железным копытом сокрушил ей ребро. Переярки метнулись в лес…
Боцман Привалов, ни о чем не догадываясь, потрубил в горн, собирая стадо. На краю поляны лоси сгрудились в кучу, шумно волнуясь. Привалов поспешил туда на лыжах и на окровавленном снегу увидел красивую волчицу. Он сразу догадался, что тут была схватка, но, который же из лосей убил волчицу, узнал только на ферме: нога у Малыша была оцарапана.
Шкуру волчицы, добытую без выстрела, Константин Макарыч хранит и, случается, показывает гостям.
— Макарыч, звонил директор совхоза. Сено на Журавкинской ферме кончается. Гусеничный трактор в ремонте, а на колеснике на Егоршину сечу, сам знаешь, не продраться. Нас просит повозить на лосях, — Михеев отряхнул с бороды иней, стукнул валенком о валенок.
— А лошадки в «Рассвете» ни одной. Вот бы когда она пригодилась, лошадка-выручалочка. — Привалов в полушубке и пестрых собачьих унтах повыше колен казался еще крупнее.
— Нужно, Макарыч, помочь, — Михеев тронул друга за рукав полушубка. — Корову-кормилицу дают безотказно, и молоко, и картошку, и овес, и лес. А заместо тебя Алексей с Зиной попасут сегодня лосей.
— Ладно. Сено возить — так сено возить, — боцман склонил голову набок. — Там, на сече, три стожка.
— Все три и перевезешь.
— Каких лосей в упряжку?
— Малыша да Пилота.
— Договорились, Команда принята, — пошутил боцман.
Это были сани не сани, нарты не нарты, а какое-то «комбинированное сооружение», как выразился после их конструктор и создатель боцман Привалов. Не для коняги, не для собак предназначались — для лосей.
Не было перед глазами мастера никакого образца — сам сочинял как мог. Что-то взял и от саней, что-то и от нарт. Тряхнул стариной плотник Привалов, и вышло как хотелось: лосиные сани отличались легкостью, прочностью, пригоже гляделись, катились угонисто.
— Ветровые! — похвалил Михеев.
У приваловских саней — березовые полозья с загнутыми из корней носами, грядка из старых яблоней, дышлице, середка решетчато, впритык, забрана стругаными березовыми планками, на передке и задке дощатые еловые козырьки. Это для легкой езды и малого груза. По всему развороту грядки, то есть по бокам, в передке и в задке, просверлены дырки: отнюдь не для красы. Когда требуется перевезти осиновые ветви или солому на подстилку в лосятник, боцман вставляет в гнезда двухметровые ореховые колья. Те же самые сани теперь колючи, как еж, и уемисты: грузи да грузи доверху.
Привалов вывез из-под навеса сани, а затем в поводу привел к ним Малыша и Пилота.
— Узнаете? — весело обратился он к лосям. — Хе-хе-хе… Не новинка, те самые, обкатаны, опробованы не раз и не два. Говорится: какие сани, такие и сами. Сани у нас хорошие, а лоси — о-о-о! — Лоси еще лучше! Сегодня, милки, прогуляемся в лес, да не раз. Поездим, поработаем. Может, есть возражения? Ну, я так и знал. — Боцман ровным, мягким голосом разговаривал с лосями, а сам проворно делал свое кучерское дело: накинул на Малыша и Пилота шлеи, завел на место, в кольца уздечек ввел и защелкнул легкие ременные вожжи, шнуром приторочил к саням ореховые колья и вилы, заткнул за флотский, со звездой и якорем, ремень топорик. Пощурился, прикинул, все ли так, как нужно, разобрал вожжи, завалился на санки, крикнул задористо:
— Ло! Ло!
У морозного зимнего денька нет праздничных развлечений: ворона пролетит и каркнет, стайка ребятишек пробежит на лыжах в школу, заяц, покинув лежку, наискось промережит поле, с дерева сорвется ком снега и в снег же плюхнется, тоскливо пискнет мышка (боится лисы), в урочище рыкнет лось, шумно снимутся с березы тетерева — и опять тишина. А лоси, запряженные в сани, для зимнего денька — из забав забава. Ишь, как легко, сноровисто кидают тонкие длинные ноги, выворачивают снег; кустом вздрагивают, ходят разлапистые рога; иногда бегуны близко коснутся друг друга — рога сухо перестукнутся: свиристелями резво свистят Санки, две ровные ленты тянутся за ними.
И лося ноги кормят да берегут, оттого они у него сухие, жилистые, выносливые, грудь мощная, а зад — обрубом, сухой: видать, так нужно для бега.
Кто там полулежит на летучих санках? Боцман Привалов. Умный человек. Хитрый человек. Добрый человек. Не зимний день над ним, а он над зимним днем хозяин.
— Эх, Пилот, эх, Малыш, — в голосе боцмана радостное изумление, — знали бы вы, как украшаете собой этот зимний пасмурный денек. Два лося, два лесных красавца везут сани. Мои сани. — Боцман прикрыл веки. То ли полозья поют, то ли по-молодому поет его русская душа…
Распахнитесь, снега. Посторонись, ветер. Отстань, мороз. Перед вами — чудо: то, что всегда было под силу только одному Берендею, и ему вот удалось. Удалось! Еще другу его Михееву удалось. Бегут лоси, куда он хочет, — это ли не чудо?! Может повернуть вправо, может и влево, остановить может… Да точно ли это он, боцман Привалов? Не мнится ли это все?.. А не тот ли это мальчонка Костюня, который давней-давней весной босиком выскочил на зеленый бугор, упал на спину, увидел солнце, облака, и засмеялся, и поплыл вместе с гусиным караваном над разлившейся Покшей, над пахучими зелеными лесами, над синими утренними увалами…
Бегут лоси… Привалов, забывшись, поет песню без слов. Она протяжна и чиста, как ветер.
В лесу лоси шли шагом, копытами пробивали сугробистую дорогу. Время от времени Привалов останавливал их, давал передохнуть, а сам, утопая в снегу по пояс, добирался до осины, рубил ветки, складывал на сани. Лоси одобрительно поглядывали на него: угощение готовит.
Так и пахали дорогу до Егоршиной сечи. На шумный лосиный дых доверчиво летели рябчики, сороки, синицы, да вдруг оробело шарахались, взмывали к сосновым и еловым верховьям: не те лоси. Эти лоси творили небывалое, от роду не виданное: везли сани и человека.
С деревьев на крупы животных, на сани, на ездового просыпался снег, иногда близко показывалась белка и, перелетая с дерева на дерево, провожала их, недовольно цокая, словно выговаривая: никто не ездил, так лоси тревожат. Ой-ой.
Наконец выбрались на Егоршину сечу. Там и там снега проломлены лосиными ногами. Объезжая елочки, Привалов развернул своих рысаков к дальнему стожку. Он бокастый, островерхий, с почерненным стожаром. На покатом сливе — снеговая шапка. Сам косил, сам выложил стожок. Самому и разбирать довелось. Утешно.
Лоси грызли осиновые ветки. Нижними резцами обдирали зеленую сочную кору. А к сену и не притронулись. От их спин вился парок, холки и лопатки заиндевели.
Константин Макарович готовил сани, один за другим вставлял в дырки ореховые колья. Сани ощетинились, стали просторными. По двум жердям Привалов взобрался наверх и раскрыл стожок. Духмяный запах лесного сена перебил запах и снега, и хвои. Лоси отфыркнулись — вкусно!
Вилы с хрустом уходили в сено, рвали его. Один швырок сена вдогон за другим летел на сани. Все смешано в нем: иван-чай, анис, зеленый бородач, земляничник, дожди и росы, ветры и зори… Не оттого ли в запахе сенца ноздри боцмана улавливают запах самого лета?
Привалов работал шумно, весело и уже через несколько минут водрузил свою меховую шапку на стожар. Раза два прямо со стожка боцман прыгал на сани и ногами уминал сено, растаскивал его, ровнял по всей площадке.
Порядочный воз навил. Очесал вилами бока, подобрал сенцо и за уздечку развернул лосей.
— Ну, ребята, вот и с грузом мы. Пудов, поди, по двенадцати достанется каждому. Трогаем… Ло!
Доярки на ферме пригорюнились: без сена сегодня оставили коров. И уже поругивали начальство совхоза. Вдруг кто-то из них глянул на угор и на белом снегу увидел зеленую копнищу.
— Сено везут! Сено-о-о!
Выбежали на голос доярки, приглядываются, кто же это им порадел?
— Вроде бы лоси?
— Лоси! Лоси! — ахнули доярки.
Привалов, не суетясь, с важным видом скидывал сено, а обрадованные доярки говорили:
— Спасибо, Макарыч! Выручил!
— Разве я? — довольным баском возражал боцман. — Лоси. Вот кому спасибо говорите. — И уж радовать так радовать: — Целый день буду возить.
Вообще-то, я был не очень уверен в этой встрече. Хотя, признаться, думал о ней. И даже приготовился: в карман спортивной куртки, перед тем как стать на лыжи, сунул несколько ломтей ржаного хлеба, густо посыпанного солью. Лоси любят соль, как любят и ржаной хлеб.
Кто-то из деревенских, ездивших на лыжах за еловыми шестами, рассказал мне, что дня три назад видел двух лосих с колокольцами на шее (стало быть, домашние, Журавкинской лосефермы), как они не спеша пересекли Зайцевское поле и спустились к речке Покше. И можно было верить: и левый, и правый берега тут густо обметали ивняки. А молодые ивняки — лакомый корм и лосей, и зайцев, и бобров.
Проселком выехал к Зайцевскому полю и по изволоку целиной, где проламывая лыжами снег, а где уверенно держась и скользя (отвердела корка), скатился к покшинскому чернолесью. Тут заминка. Пришлось петлять меж ольхами, рябинами и черемухами, ломать стебли сухой крапивы, дягильника, чтобы спуститься к рыбацкой тропе, а потом и на реку. Реку уже до меня посетили лоси, зайцы, лисы — везде их следы.
Лед еще плотно прикрыт снегом. И только поехал руслом реки — сразу наткнулся на свежие, проломистые лосиные следы. В самом донце иного следа проступила вешняя вода — наслуда. Остановился. Присматриваюсь. Вот огромный зеленый и зелено-желтый чуб ивовых веток навис с берега над рекой. Там и тут молодые побеги аккуратно срезаны лосиным зубом, снег под кустом утоптан, в одном месте на снег просыпана кучка коричневых слив, еще не затвердевших. Лоси. И только что кормились тут. Я огляделся и, растягивая слога, негромко позвал: «Сю-да-а… Сю-юда… Ско-орей… Ско-о-рей…» Этот зов журавкинским лосям знаком с детства.
Тишина. Где-то в прибрежных зарослях пересвистнулись синицы. Купаясь в лучах солнца, то поднималась над лесом и рекой, то опускалась и громко вскрикивала ворона; что-то мягко просыпалось в заречной ельнице: наверное, снег сорвался с веток. Теперь, в предвесенье, даже прыжок легкой белки мог обрушить его. Тишина…
И вдруг впереди, на островке, густо поросшем ивняком, высеклось металлом о металл короткое, осторожное: динь-динь… динь-ди-и-и-н-нь.
Выдал предатель-колоколец: лоси!.. Я проехал еще немного вперед и увидел двух рослых лосих. Их вытянутые, с горбинкой морды были повернуты в мою сторону. Лосихи выжидательно замерли: свой или чужой?
Я еще раз позвал лосей, подъехал к старой вербе… Перед глазами в одно мгновенье выплыл солнечный денек июня.
…Я пришел на ферму, когда там готовились к дойке. В станки из окоренных еловых жердей, принесли свежие пучки клевера, с огнистыми и белыми головками поставили овсяную кашку, проверили, есть ли соль-лизунец. Галина Николаевна, первая заботница лосефермы и первая ее доярка, холщовым полотенцем вытерла пятилитровое ведерко, сказала:
— Вот доенка моя и готова, буду звать лосих. — Она вышла за открытые воротца, повернулась в сторону леса, сложила рупором ладони и громко, нараспев, позвала:
— Ми-и-ка-а… Ми-ка-а… Ле-е-ся-а… Ле-е-ся-а-а… Ры-жулинки-и мои… На дойку-у… Рыжулиики-и!..
И еще раз пять звучно и весело пропела это же.
— Придут?
— Придут. А если далеко гуляют, пионерским горном буду призывать… А совсем недавно применили и такой способ вызова: включаем в сеть магнитофон и через усилитель передаем магнитофонную запись электродойки со всеми ее звуками: вот струйка молока бьется о подойник, вот лосиха чмокает губами, круша картофелину, вот лосиха глубоко вздохнула, вот тряхнула головой — и жаворонковой трелью отозвался колокольчик на шее… Лосиха далеко слышит человеческий голос, а тут, уловив магнитофонную запись, обманывается, принимает все всерьез, думает, что дойка уже идет, и мчится на ферму во весь дух.
— Галина Николаевна, давно хотел спросить вас: дружат лосихи меж собою?
— Одни дружат. Крепко, честно. Вот Мика с Лесей. Ходят вместе, заботятся друг о дружке… Как-то наткнулась Леся глазом на сучок, так ее подруженька все зализывала ей глаз. — Галина Николаевна подвернула рукава белого халата. — А есть, — голубые глаза осветились хитрецой, — есть лосихи, которые почему-то не терпят друг друга, враждуют. Как, скажи, у нас, у людей. И приходится нам и мирить их, и разнимать. Доходит до того, что выказывают недовольство, если не их первых доят. Мы гасим конфликт так: впускаем на дойку лосих-соперниц в одну дверь, а выпроваживаем в разные двери.
— А как относятся лосихи к электродойке? Ведь это немыслимо дерзко: лосиха и — доильный аппарат! Попробуй в лесу дотронуться до дикой лосихи! А вы вот ей на соски надеваете стаканчики! Включаете аппаратуру!
— Терпят. Привыкают и терпят. Ведь меня они считают своей. Родной. Доверяют: плохого им от меня не будет… А вот иная из лосих, когда снимаю аппарат, аж вздохнет: ы-ых! И этим все скажет. Правда, из десяти лосих троих вручную доим. Отказались, наотрез отказались от техники. — Галина Николаевна рассмеялась. — Я ведь понимаю их: моя-то рука ласковая. Теплая.
Из кустов вышла крупная, поджарая, тонконогая красивая лосиха.
— Мика-а… Умница моя…
Ладонь хозяйки проехалась по боку идущей лосихи. Потребовалась минута-другая, и аппарат был на вымени у лесной коровы. Дойка началась. Лосиха угощалась клеверком.
Тут, к моему удивлению, на круп лосихи села одна из квартиранток фермы, трясогузка, и стала вышагивать и выискивать для себя то мошку, то букашку, то паучка, принесенных лосихой из леса. Птица была в дружбе с Микой.
В доенку меж тем лилось и лилось густое, запашистое лосиное молоко, пока не наполнило ее…
Ко мне шли сразу две лосихи. Похожие одна на другую, как две сестры. Может, какая-то из них Мика? Вот одна остановилась, растопырила передние ноги, нагнула голову и губой захватила снежку, оставив ямку. Лосихи были серые, с чуть заметной рыжинкой, как лежалая хвоя; на подшейке смешно болтались кисточки; глаза большие, открытые, добрые; ресницы черные, выпуклые; раковины объемистых ушей заросли белесой шерстью.
Лосиха, та, что пробовала снег, приблизилась к моей вербе, потянулась шеей и головой, поймала ветку и губами, губами перебирала ее, не выпуская, до тонкого места и тут сломала. И ветку сразу же отправила в рот.
Я развернул газету, протянул хлеб. И вторая лосиха, следившая за мной, была тут как тут. Я угощал их с ладони, чувствуя прикосновение к пальцам теплых шероховатых губ. Лосихи дозволили гладить щеки, шеи, трогать кисточку, чесать за ушами, не один раз я видел себя отраженным в темном яблоке лосиного глаза. И был счастлив… Как сразу между мною, человеком, и ими, лосихами, чьи бабушки и дедушки были дикими, возникло доверие. Большое доверие!
Я разговаривал с лосихами: спрашивал, как их зовут, давно ли они ушли с фермы и когда вернутся туда, где их хозяйка Галина Николаевна, куда сейчас держат путь, есть ли у них уже детки; но им было некогда отвечать, и я не обижался. Ведь свершилось (и так просто!) самое главное: они доверились мне, а я — им… Одно дело — поглядеть на лося в загоне, другое — встреча в лесу, на реке, в поле.
И расстались мы легко: поняв, что угощенья больше нет, лосихи обошли меня с боков.
Паслись мои знакомицы тут же рядом, в ивняках левого берега реки. Им было спокойно возле человека, а мне отрадно. С ними по-иному воспринимался и этот солнечный день, и эта укрытая льдами и снегами река, и это бледно-синее небо.