ЧАСТЬ II

На подступах

Итак, будем исследовать. Есть такой афоризм: «Оборона города решается на подступах». «На подступах», и притом иной раз на очень дальних, решается и судьба человека. Вот мы говорим: характер. А в чем истоки его, от чего он зависит и как складывается? Исследовано ли это в достаточной степени? Наследственность? Может быть. В какой-то мере, даже несомненно. В какой? Ведь если только наследственность, тогда от одной яблоньки падает одно яблочко, от другой — другое, и вся жизнь попадает «на круги своя», приобретая безнадежный и безрадостный смысл.

Вот два маленьких, случайных наблюдения:

Вагон поезда. У окна сидит молодая мать с ребенком на руках. Она вся светится счастьем. Ребенок начинает вводить ручонкой по стеклу, ему весело, она таким же веселым и счастливым голосом говорит ему:

— Ну зачем? Ну зачем ты, голубенький мой? Смотри, какие ручки стали грязные. У, какие они бябякие, какие нехорошие они стали, эти ручонки.

«Голубенький» мал, он еще не говорит и, конечно, не понимает слов матери, но он чувствует их. Тон ее голоса, ее безграничная, идущая из глубины души нежность, несомненно, понятны ему, и добрым, мягким светом освещается мир, в котором он начинает свою жизнь.

А вот другое. Московская булочная, в очереди в кассу стоит молодая женщина, около нее маленький, лет четырех, мальчик. Пока она платила деньги, мальчик отошел к окну и смотрит оттуда на улицу. Мать спохватилась, окрикнула его, а увидев, заругалась:

— Ну куда ты ушел? Ну что за ребенок такой? Господи!

В голосе зло и раздражение, и также зло и враждебно посмотрел на нее мальчик.

А не закладываются ли здесь, в этом возрасте, в этих мелочах жизни краеугольные камни будущего здания человеческой личности? Не зачинаются ли здесь два будущих разных характера, с которыми потом встретится школа и тоже отнесется по-разному к ним, глядя по тому — в ком, в каком человеке, в какой педагогической душе будет олицетворена эта школа? Она может поддержать хорошее и выправить, смягчить плохое и, наоборот, может заморозить пробившиеся добрые ростки и усугубить злые, и человек пойдет дальше по жизненному конвейеру, принимая одно, отталкиваясь от другого, и вот он уже — характер, самостоятельная и действующая единица жизни. Но как же все-таки сложилась эта единица? Все ли нам ясно, да и стараемся ли мы это выяснить и отдать себе отчет в совершившемся?

Вот почему, для начала, я хочу предложить один такой очень искренний отчет, вернее, самоотчет и самоанализ. Это — письма одного известного полярного летчика, коммуниста, человека безграничного мужества, много раз смотревшего в лицо смерти, человека честного, сурового к себе и к людям, и несгибаемого и потому порвавшего с собственным сыном, оказавшимся ниже его нравственных требований.

В Русском музее, в Ленинграде, есть интересная картина известного художника-демократа Ярошенко: «Спор старого с молодым». Старик отец и сын. Отец сидит, откинувшись в кресло. Он, видимо, что-то сказал, какой-то свой, решающий аргумент, но сын — горячий, убежденный, устремленный — говорит ему что-то неопровержимое и страстное. Рука отца нетерпеливым движением пытается остановить этот наступательный поток мысли, но не может, потому что новое сильнее, новое неудержимо и всесильно. А здесь…

Впрочем, давайте прочитаем сами письма.


15.XI. Здравствуй, Алеша.

Я уже давно понял, мое молчание лишь углубляет отчужденность между нами. Оно недостаточно ощутимо для тебя и даже, вероятно, укрепляет в заблуждениях относительно случившегося. Однако мне очень не легко заставить себя дать законченную форму тем мыслям, которые уже давно лишили меня покоя.

Дело, Алеша, не только в том конкретном факте, который послужил поводом для нашего разрыва. Дело гораздо серьезнее. Это не пустяковая размолвка, не прихоть, не каприз и не игра самолюбия. Я долго боялся сказать это самому себе, но теперь стало необходимостью сказать это и тебе. Ты обидчив и необъективен, в разговоре нетерпеливо сбиваешься на защиту или оправдание той или иной частности, и убедить тебя бывает невозможно. Я резок и горяч в своих оценках. Если мы начнем разговор с частностей, это уведет нас от главного. Частность всегда спорна. Она может быть вызвана случайными причинами. Одним словом, индукция как метод в нашем случае непригодна. Значение частностей может быть понято более правильно, если идти от общего.

Кроме того, мне хотелось бы отвлечься от тебя как личности, выяснить сущность явления. Тем самым избежать влияния личных эмоций при рассмотрении явления, имеющего общественный характер. Поэтому я исключаю все, что могло бы носить характер моей личной обиды и личных упреков. Исключаю, по возможности, и то, что может грубо обидеть тебя и отвлечь от объективного рассмотрения того основного, ради чего я взял на себя этот тяжкий труд.

Это письмо — результат долгих и нелегких для меня раздумий. И прежде всего, кровной озабоченности судьбой близкого человека. В какой-то мере это и чувство ответственности моей перед партией: какого гражданина я дал Родине. Во всяком случае, в данный момент в моих суждениях нет ни озлобления против тебя, ни других низменных эмоций. Скорее наоборот, правильно понятая любовь к тебе движет моим пером. Ты можешь опровергать, возражать, доказывать, в чем я неправ. Но я хочу, чтобы возражения твои не были продиктованы уязвленным самолюбием и поспешными суждениями. Я не жду от тебя быстрого ответа, хочу, чтобы ты честно подумал над своей судьбой, над своими ошибками в восприятии жизни.

Так что же стало между нами?

По-видимому, ты и до сих пор думаешь, что все дело в конфликте, который получился из-за твоего необдуманного (правильнее сказать — хамского) поступка сначала в адрес Веры, а затем и матери?

Нет, Алеша, главное не в этом. Конфликт 26 июля был всего лишь тем узловым моментом, который характеризует переход количества в качество. И при другом качестве твоей сущности он не затянулся бы так надолго и не подвел бы нас с тобой к столь глубокой пропасти.

Самый корень вопроса, самая его суть, Алеша, заключается в твоем иждивенческом мировоззрении.

Я знаю, что ты обидишься и наверняка не признаешь справедливым это определение. Но тот факт, что это заявляю тебе я, должен заставить тебя внимательно проанализировать все, что будет сказано в подтверждение. Если гордыня еще не совсем заглушила в тебе элементарную порядочность, если в тебе есть честное отношение к самому себе, ты будешь только благодарен мне и, рано или поздно, согласишься, что отец вовремя указал тебе на опасную болезнь.

Но это дело твоей совести. Большего и более откровенного я тебе сказать уже не смогу. Твой дальнейший жизненный путь в большой мере будет определяться тем, как ты отнесешься к этому заболеванию. Сможешь ли ты справиться с ним сам или дождешься, что жизнь вынудит тебя это сделать. Возможно, что итоги ты подведешь на склоне своих лет, когда меня уже не будет, на последних страницах книги своей жизни.

Будучи малышом, ты проявлял характер, не терпящий опеки. Одним из первых твоих сознательных требований к нам, взрослым, было: «Я сам». Но у матери и няньки не хватало терпения и умной дальновидности, помогающей развиваться этому здоровому началу человеческого характера. Для малюсенького человечка все сложно и трудно. Он за все берется, но у него мало что получается, и, главное, не быстро получается. Мать и нянька стараются всюду подставить ему свои ласковые руки, сделать то, что малыш пытается сделать сам. Не доверяя твоей способности справиться с тарелкой и ложкой, тебя поят с ложечки. Ты долго пыхтишь, одеваясь, тебе застегивают лифчики, шнуруют ботинки. И так далее, всю детскую жизнь, до отрочества. Тебя одевали гулять, тебе пришивали оторванные пуговицы, чистили твою обувь и платье, стелили постель. Если ты «насвинячил», тебя ласково журили, но убирали за тобой сами.

Ты познавал мир. С каждым шагом, с каждым днем он становился шире и интереснее для тебя. Тот жгучий интерес, который представляла для тебя задача самому застегнуть пуговицы, справиться с непослушным платьем и обувью, — этот интерес был неразумно погашен.

Когда ты пошел в школу, она не была в твоем сознании храмом, в который надо входить с трепетом, а службу в нем нести с усердием. Она была просто еще одной дверью, открытой в неведомый и любопытный мир. Уже до нее ты познал разницу между интересным и необходимым. Познал ее с той стороны, что необходимое скучно и его сделают за тебя взрослые. Правда, взрослые на каждом шагу убеждали тебя, что уроки ты должен делать сам. Но они не создали обстановку, в которой нельзя было уклониться от этого долга. Ты скоро понял, что уроки — дело хотя и необходимое, как говорят взрослые, но такое же скучное, как и все необходимое.

У тебя была большая жадность к познанию, но не было терпения познавать основательно. Вот в этот момент твоей жизни было необходимо суровое вмешательство родителей для внушения понятий долга и дисциплины. Он был упущен, этот момент. В этот, быть может решающий, момент твоей жизни мы не осознали необходимости менее снисходительно относиться к твоей любознательности вообще и более требовательно к глубокому усвоению необходимого. А главное, к насаждению и укреплению дисциплины, как основополагающему свойству характера. Таким образом, будучи предоставлен самому себе (добродетельные увещевания и призывы — не в счет), ты, естественно, следовал за своим интересом, кое-как отделываясь от докучливого необходимого.

С детства ты не был приучен помогать старшим, хотя бы в элементарном: собрать или убрать со стола, подмести комнату, сходить в магазин. Все это делала нянька. Делала с величайшей любовью, пресекая твои неумелые попытки что-либо сделать самому. Ни я, ни мать не проявили здесь ни ума, ни характера. Так были заложены основы для возникновения и роста эгоизма, сознания естественности такого твоего положения среди взрослых.

Будучи способным мальчишкой, ты легко, на лету схватывал основное, из того, что тебе преподавалось. Возможно, ты и тогда чувствовал, что этого мало. Но твоя неразвитая воля к настойчивому преодолению трудностей, к систематичности и трудолюбию не была поставлена в необходимость воспитываться и укрепляться. Таким ты и вошел во взрослую жизнь.

Вот из каких условий и источников возникло, выросло и окрепло в тебе иждивенчество как психология. Прежде всех в этом виновен я. И теперь я не вижу для себя скидки в том, что мне было некогда, что я был неопытным воспитателем и т. д. Но еще больше виновата перед тобой и обществом слепая материнская любовь. Мать знала только одну заботу, чтобы ты был сыт, ухожен и здоров. Я и тогда видел эту слепоту. Я ссорился с матерью из-за этого. Но она нетерпеливо отмахивалась от моих упреков: «Вырастет — научится. Пусть помнит золотое детство».

И часто я бывал сбит с толку этим неотразимым аргументом. Ведь, действительно, ни у нее, ни у меня не было такого детства. В те годы, когда дети только учатся, мы уже знали нужду, недоедание и работу, с 8 до 12 лет я уже знал, как ехать с мешком и лопатой за город, чтобы, перекапывая крестьянские полоски, найти случайно оставшиеся после уборки клубни картофеля. Все было направлено на заботу о куске хлеба. И вот, вспоминая свое голодное и безрадостное детство, я поневоле остывал в своей требовательности. Думал: «Еще рано, пусть подрастет. Ведь он — представитель первого поколения людей моего класса, которое имеет возможность ощущать, что такое «золотое детство»».

Помню, тебе было семь или восемь лет, кажется, до войны. У тебя оказалось что-то в легких. Мать заохала и, не жалея сил и времени, провела тебя через множество исследований. Она добилась твоего устройства в детский санаторий под Москвой. Она ездила туда с гостинцами для тебя чуть ли не через день. Мне это казалось материнской блажью. Но она налетала на меня, как курица, которая защищает своего цыпленка.

А я уже привык доверять бдительности материнской любви. С первых дней жизни мать не пропустила ни одного посещения детской консультации, ни одного обследования, ни одной прививки. Хотя она сначала училась, а потом работала. Врачи консультации знали ее в этом отношении как образцовую мать и любили тебя как прелестного, здорового ребенка.

В общем, что касается физического здоровья, мать сделала все, что было в ее силах. Не забудем при этом, что государство предоставило все возможности таким матерям в заботе о подрастающем поколении. Сейчас ты силен и здоров. Для тебя это кажется таким же естественным, как сама жизнь. Трудов и забот матери ты не замечал так же, как не замечал биения своего сердца.

Время шло. Трудное военное время. Первые два года я был в Арктике, потом на фронте и виделся с тобой не часто. Мать с утра до позднего вечера на работе. Ты был предоставлен самому себе, некоторому влиянию школы и попечению няньки. А единственной заботой няньки было, чтобы ты был сыт, чтобы сделать для тебя и за тебя все. Ведь если бы она могла, то и уроки тоже бы делала за тебя.

Ты рос и воспитывался, по существу, на дворе. Ты увлекался всем. Все тебе было интересно, и ты с неутихающим любопытством расширял свои познания окружающего мира. В сферу твоей любознательности попадало все: и хорошее, и плохое. Но так как плохое, видимо, ближе к поверхности жизни, то оно преобладало в тех влияниях окружающей среды, которые тебя воспитывали.

Ты не мог остаться в стороне ни от одной мальчишеской шалости. Ты освоил выключение лифта на чердаке и радовался, видя, как дед Егор, кряхтя, поднимался на восьмой этаж, чтобы его включить. Ты проверил и свою смелость, когда, преодолевая замирание сердца, на руках спускался по тросу лифта с восьмого этажа в бездонный колодец. Чердак ты изучил куда лучше, чем управдом.

Итоги полубеспризорного воспитания нарастали с пугающей быстротой. Я вернулся из армии. Тебе было уже 12 лет. Я понял, что дальнейшее развитие событий в этом направлении добром не кончится. Оно было чревато всякими неожиданностями. Не имея свободного времени, но, убедившись, как ты запущен уже в своем необузданном своеволии, я серьезно задумался над твоей судьбой.

Я счел за счастье для тебя, когда увидел возможность устроить тебя в Суворовское училище. Я думал, что, удалив тебя в мир суровой требовательности, из-под неразумной опеки няньки, в мир обязательного самообслуживания, в мир, где вся атмосфера пропитана чувством долга перед обществом, я достигну коренного перелома в твоем воспитании.

Но, видимо, я опоздал или чего-то не учел. Быть может, не учел необходимости добиться, чтобы ты это понял сам, так же как и я, чтобы ты не воспринял это как наказание, как ссылку, как отлучение от ласк, которые ты щедро получал от жизни в отцовском доме. Быть может, моею виною было то, что я сам с ранних лет поощрял твою самостоятельность, рассчитывая вырастить в тебе характер волевой и отважный.

Я сам рос, как бурьян, и ничего со мной не случилось. В 11 лет я также удирал из-под опеки своей матери, бегал по Москве, когда в ней шли самые ожесточенные бои между юнкерами и красногвардейцами. У меня на глазах шальная пуля оборвала жизнь лучшего друга тех лет. А еще раньше, когда мне было не более девяти лет, я, так же как и ты, испытывал свое мужество, не думая об отчаянии и слезах матери. По пожарной лестнице я забирался на крышу нашего (пятиэтажного) дома и сидел, болтая ногами, на водосточном желобе, спустив ноги с крыши. Мне было страшно до ужаса, и я гордился тем, что из всех дворовых мальчишек сделать такое смог только я. Поэтому я не боялся. Я верил в твою сообразительность, находчивость и поощрял такого рода предприимчивость. Я считал лучшим такое развитие твоего характера, нежели воспитание из тебя маменькиного сынка, который всего боится и ни на что не имеет своих взглядов и решений.

Быть может, в том моя вина, что, поощряя твою самостоятельность, я не заметил, как вместо этого в тебе выросло эгоистическое: «Мне все можно». Не заметил, как подорвал самые основы элементарной дисциплины и чувства долга тогда еще перед своими близкими.

Во всяком случае, как теперь я отдаю себе в этом отчет, ты пришел в Суворовское училище с ярко выраженным характером балованного мальчишки. Ты уже тогда отрицал все сдерживающие тебя начала. Инициатива, предприимчивость били из тебя ключом, а чувство долга было угнетено ими. Жесткую дисциплину училища ты вынужденно принимал как силу, которая выше тебя.


28.XI. Мои надежды, что Суворовское училище что-то доделает за меня, не осуществились. Ты был по-прежнему бесстрашен и любознателен. Меньше всего ты придавал значения теории. Ты был прирожденным экспериментатором. Едва услышав что-то новое, не добравшись до сущности явления силой разума, не вникнув хорошенько, что об этом говорит теория, ты должен был немедленно проверить это своими руками.

Аналитическое абстрактное мышление не было тебе трудным, но ты всем предыдущим своим воспитанием не был приучен к нему как методу исследования. Это пренебрежение к логическому мышлению, к терпеливости при исследовании выработало в тебе поспешность в действиях и поверхностное отношение к подготовке эксперимента. Видимо, этим следует объяснить тот прискорбный факт, когда самодельный реактивный снаряд оборвал тебе самые нужные пальцы правой руки. В строгих рамках Суворовского училища это стоило немалых тревог твоим начальникам и еще больших слез твоей матери. Нужно отдать тебе должное: ты вел себя мужественно, как мужчина. Ты не плакал, не кричал от боли, когда тебе ампутировали в санчасти остатки пальцев. Ты сам пришел туда, а первой реакцией на случившееся была тревога, что ты подвел училище. Ты ни на кого не сваливал вину и все принял на себя. Ты боялся подвести товарищей, соучастников этой затеи. На ходу была придумана безобидная версия, будто бы снаряд перебросили из-за стены и только ты за него взялся, как он взорвался. Версия эта была откровенно наивная, вряд ли она кого ввела в заблуждение, но ты и твои товарищи стояли на ней твердо, и она была принята как официальная. Она выручала и «начальство» перед высшими инстанциями.

Не скрою, что тогда я гордился твоим поведением при этом испытании мужества и товарищества. При всей нелепости случившегося я был горд, что честь училища оказалась для тебя дороже своей немалой боли, что ты не забыл в эти трудные минуты о чести коллектива и безопасности товарищей.

Значит, тогда ты еще не был настолько испорчен эгоизмом, чтобы он определял твои поступки. И теперь можно тебе сказать, что именно это внушило уважение твоим начальникам. Поэтому тебя не исключили из училища, а дали возможность его закончить, хотя было ясно, что выпускать тебя придется с белым билетом. Так, постояв за всех, ты сделал благо и для себя.

И все же этот урок не пошел тебе на пользу.

Вероятно, ты помнишь, сколько жалоб было на тебя от воспитателей, сколько злых каверз ты придумывал для них, словно они были врагами тебе? Ты изобретательно уклонялся от их требований, от занятий и работ. Нарушать дисциплину и распорядок для тебя стало спортивным развлечением, некиим молодечеством, которое выделяло тебя из среды покорных простачков, как ты, вероятно, думал. Такое анархистское поведение делало тебя не юным суворовцем, а наследником традиций бурсачества.

Ты стал покуривать, познакомился со вкусом водки. Тебе льстило быть равным среди старшекурсников. У тебя появился пока напускной цинизм.

И вместе с тем развивалось твое дарование и прирожденная любовь к технике. Ты проявил немало остроумной настойчивости, пока все училище, от курсантов до генерала, не признало тебя чемпионом в области радиотехники.

И вот, думается мне, все это вскружило тебе голову: и признание товарищами геройского твоего поведения после взрыва, и превосходство в технической одаренности. Ты возомнил себя действительно выдающейся личностью в своей среде. Ты считал, что тебе должно быть позволено больше, чем другим. Ты приподнялся на цыпочки и оказался несколько выше других. Но суровая обстановка училища не давала тебе никаких льгот. Твое непомерно выросшее тщеславие и самолюбие болезненно напрягались. Ты уже считал себя обязанным сохранить свое превосходство перед товарищами, и часто это желание шло косыми тропинками скорее сенсационных, нежели разумных поступков.

Твои воспитатели не досмотрели или не могли понять того, что происходило в тебе. Я бы увидел и помог тебе. Но в этот момент переломного возраста ты оказался вне поля моего зрения. До меня доходил лишь шлак этого процесса кристаллизации из мальчика мужчины. О, если бы тогда я это понял так, как сейчас, я нашел бы ключ к твоему сердцу. Я положил бы свои руки на твои плечи и помог бы стать тебе на полную ступню. И ты понял бы меня. Мы всегда понимали друг друга… Правда, я и тогда писал тебе дружеские, убеждающие письма, но они неизменно заканчивались суровыми предупреждениями о карах, которые ждут тебя, если ты будешь исключен. Это в какой-то мере, видимо, лишало меня твоего доверия, а с другой стороны, быть может, это спасло тебя. Но, так или иначе, училище ты окончил, и даже с некоторым отличием. Оно дало тебе необходимый минимум знаний, но прочных основ мировоззренческого порядка не заложило. Ты вышел из его стен переутомленным, измученным своим тщеславием. Оно было мелким, но отняло у тебя много нравственных сил. Все время ходить на цыпочках не по силам даже более опытным в этом деле людям.


2.XII. Я забыл упомянуть об одном факторе, который недооценил в свое время. Когда ты приезжал домой на каникулы, нянька и, особенно, бабка причитали над тобой, как над сиротой, которого бессердечная мать бросила чуть ли не на поругание чужим людям в «казенный дом».

И только факты последних лет пододвинули, меня к пониманию истинной значимости для тебя этой неумной «жалости» — жалости старушек, живущих представлениями прошлого столетия. Я не верил, что это может повлиять на тебя столь пагубным образом. Но, видимо, иждивенческие струны твоей натуры отзывались на эту «жалость». Эти зерна проросли позднее. Только через ряд лет получился «урожай» таких эмоций и настроений, которые привели тебя к печальной памяти дню 26 июля. В этот день ты не только смертельно обидел мать, но и унизил самого себя. В моих глазах ты упал ниже того уровня, с каким я еще мог мириться.

Когда-нибудь ты с горечью вспомнишь этот постыдный факт своей жизни. Жаль, но мать вряд ли доживет до этого дня.

После Суворовского училища, до окончания института, в тебе происходит окончательное формирование основных черт твоего характера. Именно этот период определил переход иждивенческой психологии в мировоззрение.

Начать следует с истории твоего поступления в институт. У тебя были затруднения в приеме. И на этом, действительно решающем, этапе твоей биографии мать превзошла не только меня, но и самое себя. Это было вершиной ее материнского подвига. Я не смог бы сделать того, что заставила ее сделать единственная, но могучая сила — материнская любовь.

Для того чтобы отвоевать тебе место под солнцем высшей школы, ей пришлось дойти до министра.

Ты не знал этому цены. Ты не знал, как много юношей считали бы за счастье узнавать все то, что давал тебе институт. Не зная цены своему счастью, свой путь по ступеням высшей школы ты начал с вызывающей халтуры. Ты пропускал занятия, не готовил заданий, начал с троек, а бывало, хватал и двойки. И не потому, что тебе было трудно. Ты просто не хотел поступать иначе, как те колхозники, которые вырабатывали обязательную норму трудодней и ни одного больше: только бы не выгнали из колхоза. Им не было дела до колхоза. Им всего важнее был свой огород. Наконец я заметил в тебе интерес к общественной жизни. В этом новом качестве ты уже считал возможным «критиковать» всех и все.

Я ужасался, слушая эти высокомерные рассуждения. Я бранил тебя за них. Ты умолкал, но оставался при своем мнении. Тогда эти суждения в моих глазах имели характер изолированных вывихов, подслушанных тобою обывательских рассуждений, которые ты с апломбом выдавал за свои. Тебе эта позиция всемирного критика казалась даже революционной.

И только теперь, осмысливая весь твой путь, я в состоянии оценить эти факты в их связи и развитии. К сожалению, это не было проявлением только мальчишеской незрелости. Это были, пока первые, факты, выражающие качество твоего мировоззрения. Я старался воспитать в тебе гордость наследника правящего класса, учил тебя уважению к труду, ибо только он создает все ценности и блага, учил мужеству в преодолении трудностей учебы и привлекал на помощь авторитеты.

Я приводил тебе много цитат. Они подтверждали мои слова, что для советских людей работа — это не должность, а место в борьбе, боевой участок. Я учил тебя презирать тунеядцев и иждивенчество, как самое презренное, что может обесславить жизнь человека, и воспитывал гордость, стремление быть на переднем крае в труде и в бою.

Ты не можешь этого отрицать. Все это правда. И только ты можешь сказать, в чем я ошибся, почему это не привилось тебе в полном объеме. Почему ты, соглашаясь со мной, тем не менее в практической жизни руководствовался совсем другими заповедями.

Беспринципность начинается с пустяков.

Я помню твою наивную гордость, с какой ты хвалился тем, что участвовал в загородном пикнике со своими молодыми преподавателями. Тебе льстило, что тебя в эту компанию приглашали как равного для… пьянства. Для тебя это было, какой-то победой.

Будучи внештатным комсомольским инспектором по проверке предприятий общественного питания, ты считал допустимым обратить это доверие комсомола во зло. Ты шантажировал содержателей питейных ларьков, и они откупались от тебя выпивкой и угощением. А ты ведь не корыстный человек по натуре. Ты убежденно доказывал мне справедливость своего «принципа», позволяющего тебе без любви и угрызений совести отобрать невинность увлекшейся тобой девушки и т. д. Ты убеждал себя, что надо быть только смелым, и, не понимая, что такая «смелость» именуется в общежитии наглостью, привыкал к этому как форме взаимоотношений с внешним миром.

Это уже не просто факты. Это уже не ошибки юности беспечной. Ведь одна ошибка — это ошибка. Две — совпадение. Три — уже линия. У тебя их уже не три, а тридцать три, и все одного знака.

Все это звенья одной цепи, имя которой иждивенчество. Ты слишком рано понял выгоду отношений всадника и лошади. При условии, что ты будешь всадником.


3.XII. Я жду писателя, который возьмет на себя труд шаг за шагом проследить всю жизнь подобного тебе молодого человека, чтобы показать неопытным или неумным родителям, как формируются равнодушные, безыдейные обыватели из их мальчиков и девочек. Вероятно, такой отец, как я, будет выглядеть в этом романе в очень неприглядном свете, если не преступником.

Вот у меня сейчас квартира, дача, первоклассная машина — все, о чем можно мечтать, но нет главного: нет сына-друга, сына-единомышленника. И я понял, что не так-то уж эти удобства мне необходимы. Я обошелся бы без многого, лишь бы не утратить ощущения хорошо прожитой жизни. А видимо, эти обывательские заботы об удобствах отняли у меня то время и внимание, которые я должен был отдать твоему воспитанию.

Быть может, наличие этих удобств с ранних лет свихнуло мозги и тебе? Ты, еще ничего не сделав, считаешь себя вправе претендовать на «чайку», на квартиру, на нейлоновую шубу.

И вот теперь я обречен жить с неспокойной совестью за то, что где-то недосмотрел, чем-то способствовал этим твоим вывихам, и думать: смогу ли теперь убедить тебя, что серьезно болен ты, болен социально опасной и презираемой болезнью, что при этой болезни не будет тебе настоящей жизни, которой ты гордился бы на склоне лет?

У других молодых людей жизнь начинается осмысленно. Чувствуется, что человек этот тянется вперед и вверх, его пытливый ум бьется над лучшим решением задач своей жизни. Он не жалеет своих сил, не рассчитывает их, боясь издержек в преодолениях. А есть и такие, которые живут как трава растет. День за днем без горячности, без борьбы, без цели. Невесело живут. И вино, и ресторанная музыка не дадут радостного ощущения жизни такому, без стержня, человеку.

Как итог собственной жизни, могу подтвердить сказанное кем-то, что смысл жизни отнюдь не в ее удобствах. Это постигают не все. А когда постигают, бывает поздно что-либо исправить. И тогда с горечью вспоминают Лермонтова:

Таких две жизни за одну,

Но только полную тревог

Я променял бы, если б мог…


5.XII. Я уже устал от того напряжения мыслей, таких мыслей, которые не дают покоя и удовлетворения. Но, увы, я должен этот жребий вынести до конца и до конца договорить то, что необходимо сказать.

Завершение формирования твоего мировоззрения я отношу к последнему году учебы и первому году самостоятельной жизни.

Напомню твое намерение во время дипломных каникул совершить путешествие на Кавказское побережье. В самом этом желании нет решительно ничего предосудительного. Но ты не задал себе вопроса: за счет каких средств? Подразумевалось, что я тебе помогу. И я, быть может, помог бы тебе, если бы ты об этом просил. Но ты не просил, а объявил как свое решение. Я уже к тому времени почувствовал твое легкое отношение к тому, что делают для тебя другие, и такая форма расчета на мою помощь меня возмутила.

Второе. Ты целый год получал зарплату, семья от тебя ничего не требовала, и ты жил на всем готовом. Однако тебе была известна благородная традиция юношей из трудящихся семей — первую получку приносить матери. Первые, своим трудом заработанные деньги! Для каждой матери это радость, которая бывает только один раз в жизни. Ее сын уже на своих ногах! Он уже зарабатывает свои деньги! Ты лишил свою мать этой радости, хотя знал, что она ни на что не израсходует этих денег, кроме как на тебя. Я не помню, чтобы ты сделал подарок матери, няньке, сестре. Я не упрекаю, не обвиняю. Я констатирую. И знаю, что это не от скупости. Но не оказалось в тебе благодарного внимания к близким, которым ты столь многим обязан.

Видимо, надо долго жить и немало потрудиться самому, чтобы оценить трудолюбие других и услуги, оказанные тебе. А счет услуг, оказанных тобою, слишком мал, чтобы ты узнал истинную цену услугам. Ты еще слишком мало жил, чтобы рассчитаться за все, что получил сам. А за добро, сделанное тебе, надо отплачивать с процентами. Пусть, как гласит поговорка, лучше твой рубль пропадет, нежели за тобой копейка.


5.XII. Теперь я могу подойти к финалу этого однобокого развития твоей психологии. День твоего рождения 26 июля в нашей семье всегда отмечался особо торжественно. Мать никогда не забывала об этом дне и готовилась к нему задолго. С «Алешиной» вишни никому не разрешалось сорвать ягодки. В этом году день твоего рождения имел особое значение. Он ознаменовал твое фактической совершеннолетие, женитьбу и вступление в самостоятельную жизнь. С этого дня ты отпочковывался от семьи, взрастившей тебя, и начинал жить своей семьей. У тебя была своя комната на даче, которую Вера, твоя молодая жена, любовно превратила в свое гнездышко. С любовью и гордостью мы готовились к встрече этого дня. Вера несколько дней знала только одну заботу: памятный подарок для тебя. Как мы ни уговаривали ее обойтись тем, что можно легко купить, — ей хотелось сделать что-то приятное тебе своими руками. Но ты не только не заметил всех этих хлопот, но и бездумно обесценил их своей ворчливой ссорой с Верой. Ты не поддержал торжественности атмосферы, которую мы все любовно создавали вокруг этого дня. Ты не приласкал Веру, не обогрел своим вниманием мать, няньку, бабку, с раннего утра занятых приготовлениями к обеду. Какая-то снисходительная высокомерность для всех нас оказалась в той обыденности, с какой ты отнесся к этому торжеству. С утра ты в грязном дачном костюме занимался своим выпрямителем. Тебя с трудом уговорили побриться и переодеться. Твое поведение как бы говорило всем этим суетящимся вокруг твоей персоны людям: «Ладно, валяйте, валяйте, доставляйте себе это удовольствие, так и быть, я не возражаю, хотя мне очень некогда и это не имеет для меня значения». Ты милостиво подставлял щеку для наших поцелуев.

Но наконец наступает час торжества. Тебя окружили с поздравлениями и подарками. Ты принимал их с видом восточного владыки, разрешающего курить себе фимиам.

Хотя размолвка ощутимо стояла между вами, Вера, повинуясь велению сердца, не смогла устоять в стороне от этого чествования ее любимого. Неловко, со слезами на глазах и, вероятно, с болью в сердце она пыталась вложить в твои руки и свой, любовно готовившийся подарок. И ты высокомерно оттолкнул ее и произнес обидные слова. Девочка, не помня себя от горя и обиды, убежала из дому. Все мы, ошеломленные, растерялись и не успели ее удержать, а когда опомнились, стали ее искать, она бесследно куда-то исчезла.

Вероятно, ты и до сих пор не представляешь себе, какой ошеломляющей силы пощечину нанес всем нам этим поступком? Праздник превратился в поминки. Стали искать Веру. Пережитое в эти два часа трудно забыть. Это действительно был траур по той преждевременно погибшей радости, к какой мы долго готовились.

Вера наконец нашлась, внеся успокоение в наши сердца. Именно для того, чтобы дать тебе возможность в самой узкой среде помириться с Верой, успокоиться самому, я пригласил в свою спальню мать, тебя и Веру. Но оказалось, я совсем не знал, на что ты способен. Произошло прямо-таки ужасное. Ты перешел в наступление, как будто виноваты во всем были мы, а не ты.

Слово за слово, мать вспылила, перешла в упреках к резкостям, и тут тобой опять овладело слепое бешенство. Ты закусил удила и понесся, не глядя куда. Ты наговорил матери таких гадостей, что с ней сделалось плохо. Мне пришлось заняться матерью, а ты удалился, так и не поняв, что произошло. Через несколько томительно тяжких часов я пришел в твою комнату, чтобы подвести итоги этому дню, а по сути дела, всему твоему двадцатипятилетию. Я еще надеялся, что ты осознал всю дикость своих поступков. Но ничего похожего, никаких проблесков сознания. И тогда я объявил тебе свое решение: покинуть отчий дом не позднее утра.

Я понимал, что это конец. Конец моим надеждам на сына-друга, который не бросит меня, поймет и утешит в горький час. Сердце мое обливалось кровью, и в него холодной змеей заползала тоска. Я знал себя. Знал, что даже голос крови не заставит меня помириться с тобой иначе, как на принципиальной основе. У меня оставалась еще только слабая надежда, что любовь окажется выше твоего самолюбия и приведет тебя ко мне самого. Только надежда! Но напрасны были эти надежды.

Прошел ряд нелегких месяцев. Дом опустел. На даче стало тоскливо, как на неубранном поле поздней осенью. Много слез выплакала мать, снова и снова переживая эту недостойную сцену и обиду. Год за годом перебирала она дни твоей жизни, ища тот злосчастный миг, который начал твое отдаление от нее и привел к такому позорному финалу все ее усилия и всю ее любовь к тебе. Ты не приходил…


6.XII. Через всю эту грустную повесть красной нитью проходит мать. И не потому, Алеша, что я хочу преувеличить ее заслуги перед тобой или как-нибудь примирить тебя с ней. Нет. Просто это та правда жизни, от которой никуда не уйдешь и которую ты презрительно растоптал. Следует тебе знать, что уже вскоре, когда еще не все слезы были выплаканы, когда она еще не перестала хвататься за больное сердце, она подталкивала меня, чтобы я как-нибудь помирил вас. Она охала и горевала о вашем с Верой бытовом неустройстве. Она непрестанно искала возможность устроить вас более удобно. А когда Вера в часы своих горестей высказывала ей свои обиды на тебя, она учила ее терпению и снисходительности, терпению строить семью, как это ни трудно при твоем характере.

Мать! Великое это слово! Мать всегда остается матерью. При любых обстоятельствах ее даже бородатое дитя всегда остается для нее ребенком.

Но я смотрел дальше. Я видел твою жизнь в грядущие годы. Я понял, что смысл жизни матери в том, чтобы сын вырос, а для меня важнейшее значение имело — как вырос. Я не хотел и не мог помирить тебя с ней как-нибудь.

Прошло почти четыре месяца. Для меня эти месяцы были полны предельных напряжений. Я готовился к отъезду в новую экспедицию и много недель пробыл в командировках. Но я все время помнил о тебе. Я думал, что мое молчание наказывает тебя более жестоко, нежели все другое. Но эти месяцы показали, что мое молчание не развязывает тебе языка и не будит твою совесть. Однако мне все же думалось, что у тебя не хватает мужества осознать свою вину и сделать первый шаг к дому. Я пригласил тебя к себе для разговора по душам. Но не получилось такого разговора.

Здесь мне кажется необходимым снова отвлечься для объяснения того, что происходит в твоем внутреннем мире при его столкновении с внешним миром. Как и при объяснении причин твоего «высокомерия», мне кажется, что ты в своем поведении усвоил некую защитную форму от требований окружающей среды. Эта форма выражается в постоянной, я бы сказал, наступательности. Прав не прав, а держи себя всегда правым — вот, мне кажется, смысл твоего поведения. Это защитный рефлекс пещерного человека! Это защита слабых! Просто удивительно, что воспитало в тебе такое отношение к окружающим? Жизненные позиции у тебя сильные, характер волевой, среда, воспитывавшая тебя, казалась мне нравственно здоровой. Интеллект у тебя развитый. В чем дело? И опять выводы наталкивают на мысль о безудержном, безграничном эгоистическом себялюбии, переросшем в вывихнутое набекрень мировоззрение.

Я намеревался к моменту твоего отделения от семьи дать тебе «приданое», чтобы ты, вступая в самостоятельную жизнь, не чувствовал острой нужды в элементарном. Я кое-что отделил из своих запасов, кое-что привез из-за границы и хотел купить хорошее зимнее пальто и шапку. Уже наступила зима. Я обошел несколько магазинов и нашел хорошее пальто с каракулевым воротником. Но ты высокомерно заявил мне, что тебя «не устраивает» обычное пальто. Что тебе по плечу только нейлоновая шуба. Такие запросы я удовлетворить не только не мог, но и не хотел. Таким образом, ни одно, ни другое мое благое пожелание не привели к успеху. Мы расстались, не помирившись и не поняв друг друга. Однако я понял, что пропасть между нами слишком глубока и что вылезать ты из нее не хочешь. Более того, ты убежден, что именно там твое место.


8.XII. Я должен довести до конца разговор о твоем отношении к матери.

Я говорил уже, какой примерной наседкой она была, выращивая своего птенца, и, мне кажется, нет надобности составлять список заслуг матери перед тобой, ее нужно ценить уже за то, что она мать, и ты слишком много должен ей, чтобы когда-нибудь расплатиться. Я хочу обратиться к твоей совести и показать с другой стороны твое иждивенческое отношение к матери. Скажи честно, самому себе скажи, в чем проявилась твоя забота о матери? В чем ты оказал ей внимание и сыновнюю любовь?

Не припомнишь ты ничего. Не было ни любви, ни заботы, ни внимания! И даже теперь ты не хочешь замечать, что мать твоя серьезно больной человек. У нее больное сердце и совершенно потрепанная нервная система. Ты не даешь ей никакой скидки ни на возраст, ни на болезни, ни на то, что она мать. Совсем наоборот, ты усиленно изыскиваешь: что еще не было сделано ею для тебя. Ты упрекнул ее даже в том, что она якобы не водила тебя в кино. И ты забываешь спросить себя, что ты для нее сделал.

Я не говорю о материальном. Я говорю о простом, элементарном внимании к самому кровно близкому человеку. Я не припомню ни мальчишеской ласки, ни предложения своей силы, когда стал юношей, ни понимания своего долга, когда стал мужчиной. Но я припоминаю такой факт самого последнего времени: мать чистила ягоду для варенья. Вера, со свойственной ей предупредительностью, взялась помогать. Ты возвратился с работы и, небрежно приласкав Веру, сказал: «Ну что, тебя уж и сюда запрягли?» Никто ничего не сказал. Но как много всем, и больше всего матери, сказала эта пустячная реплика? Ты никогда не отказывался от домашнего вина и варенья. Но ты не хотел знать трудов и забот, связанных с удовольствием потребления. Ты не брался за ведра, чтобы принести из колодца воды, и даже не раз высказывал мнение, что я, главный добытчик, глава семьи, неправильно себя веду тем, что помогаю матери и старой няньке. Тебе казалось, что это унизительно для меня.

Но если тебя не убеждают эти мелкие факты, я могу привести пример совершенно неопровержимый: твое отношение к няньке. Никому, и тебе в том числе, не надо доказывать, какую самоотверженную любовь она пронесла через все 25 лет твоей жизни! Не только бескорыстную, но и прямо-таки самоотверженную. Она всегда была готова сделать для тебя возможное и невозможное. Прожив большую трудовую жизнь, благодаря своей неприхотливости и исключительной бережливости, она накопила какую-то сумму, и эти сбережения она разделила и завещала вам с женой.

Скажи, Алеша, чем ты заплатил за это великое самопожертвование? Не ведая, что творишь, ты позволял себе насмехаться над ее произношением, но, будучи учеником, не помог ей преодолеть малограмотность. Ты ни разу не подарил ей и часа своего времени, чтобы прочитать книжку. Позднее, когда стал понимать значение традиций, ты не дарил ей подарков в день рождения и даже не знаешь, когда этот день бывает (кстати, это относится ко всем твоим близким). Ты снисходительно принял к сведению факт завещания ею скромного достояния, но ни разу не задал вопроса: почему нянька твоя так плохо обута, одета, почему ее уголок в кухне завешен рваной простыней? Что, она не заслужила лучшего или мы так бедны? Нет, все это проходило мимо тебя.

Сущность иждивенчества в мелкобуржуазной психологии — «взять побольше, дать поменьше», в эгоцентрическом, а проще говоря, шкурном культе собственной личности, в неблагодарности ко всем: и к тем, кто дал жизнь, и к тем, кто давал и приют, и сердечное тепло. Такие люди ведут себя так, как будто мир существует лишь для того, чтобы любоваться ими и услуживать им. Их запросы к жизни никогда не балансируются с тем, что они сами хотят и способны дать. Я думаю, что ты просто не задумывался пока над этими вопросами и не отдавал себе отчета в том, что теперь стало чертами твоего духовного облика. Поэтому мне до сих пор хочется думать, что все это наносное, неосознанное и что, осознав, ты не захочешь оставаться прежним.


10.XII. Ты можешь сказать (или подумать), что я и сам заражен многими пережитками, что мои взгляды и поступки порой далеки от идеала, что у меня, например, слишком много вещей для одной семьи — не есть ли это порок стяжательства? Да, это будет в значительной мере правдой. Но эта правда не дает оснований тебе наследовать все мои недостатки. Сознавая собственную неполноценность, я имею не только право, но и обязан предостеречь тебя.

Говорят, что человек без мечты как птица без крыльев. Но мечта мечте рознь. Я тоже мечтал, но достиг далеко не всего, что мог бы в свою эпоху. Сосредоточившись на практически нужной и увлекательной работе по освоению Арктики, я упустил возможность стать образованным человеком.

Когда ты стал подрастать, я стал утешать себя тем, что моя жизнь теперь не кончается на мне. Ее мечты, несвершившиеся желания, неосуществленные возможности найдут воплощение в тебе.

Дети не выбирают своих родителей. Отец мой дал мне в наследство пролетарское происхождение потомственного москвича, но он же оставил мне не очень благозвучную фамилию. Я переменил ее. Я принял фамилию, обагренную праведной кровью комсомольца, который отдал жизнь за то, чтобы ваше поколение могло учиться и строить жизнь, не боясь кулацких обрезов, от которого погиб он сам.

Но, приняв эту фамилию, я как бы принял знамя, которое нес ее обладатель на фронте классовой борьбы тридцатых годов. Всей своей жизнью я пронес это знамя, не запятнав, не уронив его. Вначале это была борьба за Арктику. Я горжусь тем, что у меня хватило патриотической настойчивости вырваться из брони военного времени и стать в ряды активных защитников Отчизны против ее поработителей. Я воевал, не щадя жизни, для того, чтобы ты не стал рабом и принял наше знамя как боец, когда придет твое время сражаться.

К этому, к воспитанию в тебе гордости рабочего человека, бойца, строителя, стремился я, когда писал тебе большие (серьезные, поучительные) письма. Но, видимо, я опоздал или они оказались слабее той брони эгоизма, которой ты уже был укрыт к тому времени.

Очевидно, письма эти ты воспринимал как оторванное от жизни морализирование. Вряд ли ты перечитывал и вряд ли ты сохранил их как отцовские завещания.

Не скажу, что жизнь для меня оказалась мачехой. Трудностей и опасностей было много, но в основном моя жизнь прошла в завидных преодолениях. И достигнуто немало. Я первым прокладывал воздушные тропинки над местами, недоступными до тех пор человеку, я обеспечивал жизнь и безопасность коллектива дрейфующей станции, я был в Арктике и Антарктике, мне посчастливилось видеть четыре полюса мира и участвовать в их исследовании. Все страны света прошли перед моими глазами, и планету я видел со всех боков. И в то же время я оставался человеком своего времени, во многом еще зараженным родимыми пятнами капитализма. Выросши в нужде и в трудное время, я свои высокие заработки обращал на комфорт, каким не могли еще пользоваться люди моего поколения. Начиная жизнь без лишней пары белья, я имею сейчас дачу, первоклассную машину, квартиру, заставленную дорогой мебелью и набитую вещами. И теперь я начинаю думать: не много ли это для одного человека? И нужно ли все это мне для счастья? Быть может, именно благодаря этим низменным заботам я не дал заслуженного счастья своим близким и не сумел воспитать бойцом и строителем своего сына?

И я очень виню себя, что не удалось мне осуществить свою главную мечту: воспитать из тебя человека большой цели и щедрого для всех таланта. Пользуясь чужим образом, скажу, что мне хотелось бы сделать из тебя клинок для войны за счастье всех, а боюсь, что может получиться из тебя прозаический консервный нож для открывания своих банок.

Я заметил у тебя наличие мечты. Но невысокого роста эта мечта. Потребительская мечта о «чайке», о нейлоновой шубе, о возможностях «красивой» ресторанной жизни. Все для себя! Ничего для всех!

Я хотел бы, чтобы ты, вырастая, не только понимал, а каждой клеточкой своего существа ощущал, что есть в жизни человека ценности, за которые и на смерть он пойдет, как на праздник. А я все больше боюсь сейчас, что в тебе угрожающие размеры принимает скептик и даже циник, для которого нет ничего святого.

Зная в тебе немало по-настоящему хороших качеств: доброту, отзывчивость, развитое чувство товарищества и другие, я с удивлением наблюдал, как это совмещалось с самодовольством и гордыней. Не вижу я признаков того благородного беспокойства, неудовлетворенности собой, какие свойственны людям поиска, а вижу много всяческой коросты: болезненного самолюбия, пустого тщеславия и мелких желаний. Много ошибок сделает человек и много раз ушибется, пока отшлифуется его характер, пока зрелостью и обдуманностью окрасятся его поступки. Я хорошо это знаю по личному опыту. Но все же очень важно, чтобы человек смолоду знал цель и смысл своей жизни. И не ошибки страшны. Ошибки даже неизбежны. Но настоящий человек сам критикует себя больше всех, если ошибается дважды на одном и том же. Он учится на ошибках и поправляет себя.

Мне хочется, для наглядности, прибегнуть к запомнившемуся мне образу. Вот перед тобой в отличном переплете лежит книга с чистыми страницами. На тисненой обложке красивая надпись с твоим именем и фамилией. В этой книге заполнены лишь первые страницы. Что же будет написано на следующих? Что станет с героем? Каким будет его конец?

И если меня не обманывает предчувствие, ты должен стать человеком труда! Творческого труда! Твое неровное отношение к труду я хочу объяснить тем, что ты в работе, как и во всем остальном, разбросан и недисциплинирован. Твое отношение к работе пока определяется степенью интереса к данному конкретному труду. Если работа увлекает, у тебя появляются и трудолюбие, и настойчивость, и страсть, и творческий поиск.

Но этого мало, чтобы быть человеком труда. Такой человек должен быть одухотворен идейным пониманием общественной значимости своего труда.

Подвиг может быть раз в жизни, а черная работа — каждый день. Но и черная работа, если она выполняется с сознанием долга, добросовестно, талантливо, день за днем много лет, тоже становится подвигом. У тебя на практике нет такого понимания труда и такого благородного к нему отношения. Я не хочу приводить известных мне фактов, чтобы не краснела бумага. Я выставлю к позорному столбу только одну твою иждивенческую фразу: «Через мои руки проходят ценности на сотни тысяч рублей. Тем, что я их не загубил, я уже оправдал свою зарплату». Отвечу на это мягко, хотя на язык просятся очень резкие слова. Дело в том, что ценность человека определяется не отсутствием недостатков, а наличием достоинств. Человек всегда красив в работе. Какова его работа — такова и красота. Один поэт сказал по этому поводу следующее: «И еще запомни, друг мой милый, нынче мало Родину любить, надо, чтоб она тебя любила, а таким не просто стать и быть».

Напомню тебе то, что не раз говорилось комсомольцам от имени партии: родился ты не просто для того, чтобы прожить положенные тебе годы. Ты родился в социалистическом обществе и живешь не только для себя, но прежде всего для общества, идущего к великой цели. И поэтому все дела твои, помыслы и поступки должны быть подчинены этой благородной цели.

В заключение мне хочется сказать, что я еще не привык к этому твоему образу, который здесь нарисовал, и не совсем верю, что ты действительно являешься таким, каким рисуют тебя твои поступки. Ты, мне кажется, еще не безнадежен. Но, как говорится, самый лучший способ поумнеть — обнаружить в себе дурака. И я советую тебе этим заняться.

Конечно, трудно что-либо исправить за один день, тем более свой характер, свое мировоззрение. Но этого никто не ожидает. Тому, кто знает жизнь, она известна как цепь преодолений. Только безнадежные кретины могут считать себя непогрешимыми. Только душевно добрые люди не раздражаются от каждого несогласия с их суждениями. Только сильные духом не останавливаются и перед каменными барьерами.

Ты можешь многое сделать, если пойдешь правильным путем. Для того чтобы далеко идти и не заблудиться среди ресторанно-потребительских интересов и соблазнов, надо знать свою цель и средства ее достижения. Согласись, Алеша, что «чайка» и нейлоновая шуба — это не та цель. Обидно прожить жизнь ради этого.

Я хочу, чтобы ты запомнил мой отцовский наказ: «Болезнь и смерть не самое страшное. Муки позора и бесчестья тяжелее смерти».

Мне очень хотелось бы надеяться, что ты будешь не только потребителем, что ты будешь рваться на передний край борьбы.

Только такая линия может помирить меня с тобой.

Желаю тебе мужества в преодолении того, что я так — с болью душевной, быть может, резко, но справедливо критикую в тебе».


…Поистине, отцом легче стать, чем остаться.

Тема с вариациями

На подступах… Мы только что проследили, что совершается «на подступах», как исподволь и незаметно в хорошей семье, с хорошими людьми и правильными как будто бы принципами жизни, вдруг вырастает трагедия, и трудно в конце концов докопаться, где же и когда она началась. Все шло хорошо и как будто бы правильно и обещало светлую жизнь, и радости, и счастье, и вдруг все рушится.

Так, может быть, мало одних принципов? Может быть, суровые законы Арктики не во всем и не всегда подходят к жизни? Может быть, не хватало души, тепла, мягкости? Но ведь их больше чем достаточно было с другой стороны — со стороны матери? Так, может быть, их слишком было много? Может быть, не было согласованности? Может быть, не хватало вдумчивости, анализа, прови́дения того, что к чему идет и к чему приведет? Может быть, недоставало культуры или душевной тонкости? А может, сказались какие-то другие, не учтенные, привходящие влияния со стороны? А может быть…

А может быть, мало глубины и настоящей, большой честности и в анализах, и в самой вашей жизни, простите меня, дорогой мой и хороший друг! Нет, не ищите здесь намеков на что-нибудь плохое и предосудительное. Все было правильно и законно. Но вдумайтесь сами в ту диаграмму своей жизни, которую вы перед нами рисуете: «пролетарское происхождение потомственного москвича», «принял фамилию, обагренную праведной кровью комсомольца, погибшего от кулацкого обреза», «начинал жизнь без лишней пары белья» и — «я имею сейчас дачу, первоклассную машину, квартиру, заставленную дорогой мебелью и набитую вещами». Конечно, у вас немало заслуг. Но не слишком ли велики блага, которыми они оплачены? И целесообразны ли они? И потому меня радует прямота последующего, хотя, может быть, и запоздалого, признания: «Не много ли это для одного человека? И нужно ли все это для счастья?» Или в другом месте: «Как итог собственной жизни, могу подтвердить сказанное кем-то, что смысл жизни отнюдь не в ее удобствах». Здесь я узнаю вас, ваше мужество и гражданскую честность. Ну а если разбираться до конца, эта склонность, по вашему выражению, к «низменным заботам» — не вступала ли она в слишком явное противоречие с теми высокими принципами, которые вы пытались внушить сыну, и не это ли помешало воспитать в нем бойца и строителя? Не это ли породило в нем нелепый идеал о нейлоновой шубе, так справедливо возмутивший и испугавший вас?

Одним словом, не оказались ли забытыми за «низменными заботами» те высокие нравственные ценности, без которых немыслимо воспитать человека. Вот вы упрекаете сына за то, что он не замечал, как плохо обута и одета нянька, вырастившая его, какой рваной простыней занавешен ее уголок в кухне. Простите, а сами-то это замечали? Почему же вы не повесили вместо рваной простыни хотя бы простую, но крепкую и красивую занавеску? Вы говорите, что она чистила ему ботинки, а почему допустили это? Даже в те краткие и заполненные делами наезды домой это нужно было заметить и исправить.

Я не говорю ничего нового, все это ваши собственные слова и признания, делающие вам честь, но давайте вскроем их внутренний и педагогический смысл. А тогда окажется, что те большие и поучительные, а иногда, видимо, и поучающие письма с цитатами действительно могли выглядеть морализированием, и сын имел основание именно так их и воспринимать. Так же как он, может быть, имел основания для суждений о некоторых сторонах и явлениях нашей жизни.

Вы много говорите о честности сына, но разве вся история со взрывом в Суворовском училище не вступала в вопиющее противоречие с ней? Ведь она была вся построена на лжи. Да, сын ваш проявил себя в ней мужественным человеком, здесь вы правы. Но когда для объяснения происшествия была придумана версия, которая выгораживала товарищей и «выручала начальство перед высшими инстанциями» и потому была принята как официальная, хотя и заведомо ложная, когда в угоду ей Алексея не исключили из училища, а дали возможность его закончить, хотя было ясно, что выпускать его придется «с белым билетом», — разве это не вступало тоже в вопиющее противоречие со всеми рассуждениями о честности, с которыми вы обращались к сыну в своих наставлениях? И не это ли легло в основу того нравственного разлада, который теперь вы наблюдаете у него? Если могут лгать старшие, если могут лгать высшие, почему не лгать мне?

А возьмите его отношение к институту. Вы осуждаете его за «вызывающую халтуру», за то, что он пропускал занятия, не готовил заданий. Но ведь он не поступал в институт, он попал в него ценой героических материнских усилий, за счет тех многих юношей, которые сочли бы за счастье войти в его аудитории. Институт не был выстрадан им, и он получил его, как те ботинки, которые чистила ему нянька.

Так обыкновенные, даже обычные жизненные явления приобретают глубокий нравственный и мировоззренческий смысл, который вы не предвидели и даже не предполагали в ходе своей жизни и который обнаружился самым неожиданным образом.

Многое еще можно было бы сказать и подсказать и автору этих писем, пытающемуся разобраться в своих родительских ошибках, и его тоже умной, культурной и тяжело страдающей супруге. Вот они сидят передо мною и в который раз взвешивают и перевешивают эти бесконечные «как» и «почему». У нее открытое, мягкое, живое лицо, он — весь как бы собран в кулак, сухой и жесткий.

— Если бы он позвал, я бы пошла, — говорит она.

— А я бы тебя не пустил. Пусть признает ошибки — пойдем вместе, — стоит на своем он.

Но разговор пока беспредметный — сын как ушел в тот роковой день, так и не приходит и не дает о себе знать, живет у жены, которая его боготворит. Это его, очевидно, устраивает.

Я вспоминаю письмо Ирины А., возненавидевшей свою мать, мне бесконечно горько и обидно за ее мать, и я думаю: как мучаются люди! Мучаются одни, замкнутые в своем горе, а где-то рядом также сидят и мучаются другие, может быть, над тем же самым: как и почему? И пишут писателям, в журналы, в газеты, спрашивают: как быть, как жить? А ведь можно было бы как-то преодолеть эту разобщенность и найти какие-то формы совместных решений, не чураться и того, что уже создано, и вместе думать над тем, что делать дальше, — и это является первейшим долгом и Академии педагогических наук, и наших общественных организаций. Ведь отдельная квартира не создает отдельной, изолированной жизни, и там, за дверями этих квартир, формируются будущие люди, которые пойдут в жизнь. И нам далеко не безразлично, кто из этих дверей выйдет.

Вот что пишет об этом молодой человек в клетчатой ковбойке, по имени Сергей, пришедший ко мне в писательский Дом творчества, когда я работал над второй частью «Чести». Он пришел поговорить о жизни и дал мне объемистые записи, итог первого двадцатипятилетнего отрезка своего жизненного пути.

«Материнский метод воздействия отличался иезуитским ханжеством и провокационностью. Она раздувала величину нечаянного проступка до размеров злоумышленного озорства: «Ах, свинья, опять весь в грязи» (это у меня пятнышко на рубахе). «Что с ним делать? Целый день пропадает со шпаной» (это я играл с ребятами в «колдунчики»). «Замучил, окаянный, совсем от рук отбился» (играл с мальчишкой из «враждебного» ей лагеря). Спекулируя таким образом на моем отвращении ко лжи, она добивалась того, что я в порыве отчаяния забывался и пылко оспаривал несправедливые обвинения. Но пререкание только разжигало ее и подбавляло масла в огонь. Со словами: «Тварь, матери слова не дашь сказать!» — она с новой силой обрушивалась на «мучителя».

Но материнский гнев был лишь прелюдией. Главное наступало с приходом отца. Отец!.. Он всегда приходил с работы усталый, угрюмый. Сидя под столом, глотая слезы, я мучительно размышлял: донесет или нет? Отец прежде всего следовал на кухню, где хозяйничала супруга. Я замирал. Наконец раздавался мерный, гулкий ритм шагов (наверное, как у Каменного гостя, когда тот шел убивать Дон-Жуана), и сердце мое леденело: донесла! Дверь открывалась… секундная тишина… и — обвал, сметающий тишину нечеловеческий выкрик: «Выла-а-азь!!!» Заискивающе дергаясь, бормоча бессвязные слова оправдания, я выползал из своего убежища; с гвоздя снимался ремень, и разыгрывался второй акт трагедии.

Что переживал я в такие моменты?.. Овечий страх. Вяжущей смолой растекался он по членам, отбитая окровавленная душа отрывалась от тела и падала в бездну, из глаз лились ручьями слезы. Скорее упасть к ногам громовержца и по-лакейски, по-рабски обнимая их, повторять одно и то же: «Папочка… миленький… Не на-адо!.. Про-о-сти-и…» — и ползать возле ног, обезумев от ужаса. Вот это ежедневное, ежечасное ожидание неотвратимого акта рано заставило меня погрузиться в омут тоски и самоунижения.

Вот какие истории разыгрывались иногда за обыкновенной крашеной дверью.

А игра… Представьте себе пятилетнего мальчика, по милостивейшему снисхождению родителей отпущенного погулять. Мать снабжает его напутствиями: «Смотри, сынок, штаны не пачкай, плохо будет. От крыльца не отходи, замечу — убью! С Юркой не водись, с Витькой не играй, к Вовке не подходи, увижу — запорю! Не бегай, не ори, если кто-нибудь пожалуется, не приходи домой! Ну, ступай, милый». И вот он стоит, прижавшись к дверям подъезда, маленький, бесправный человек, по-стариковски жалкий и неподвижный. А во дворе — веселая игра. Мальчишки носятся как угорелые, спорят, заливаются беспричинным хохотом. Мозг фиксирует моменты игры: «Ах, не так, не так… Что ты делаешь, дурень? Куда бежишь? Эх, мне бы… Я бы показал, как надо играть!» Мысль непрерывно работает, принимая невидимое участие в игре, отмечает промахи и тут же находит удачные решения. Ему бы самому кинуться в вихрь озорного движения, бегать, перегонять, увлекать за собой (вот он, закон соревнования!). Но он не двигается. Над ним тяготеет проклятие — страшный образ кнута. Да избавит бог многих и многих потомков от созерцания этого кошмарного образа!

Вот почему одиночество сделалось родным для меня миром, родной моей стихией. Я уже не участвовал в жизни, я наблюдал ее со стороны. Настоящий мир казался мне непонятным и страшным, я жил в собственном мире — мире фантазии и грез.

Играя, я не играл. Сейчас мне двадцать четыре года, а я еще не наигрался; сердце просит настоящей, освобожденной от нелепого страха игры…

…Рыцари рубля и тюлевых занавесок, отцы и матери! Понимаете ли вы, что есть муки, кроме мук голода и холода, и что не хлебом единым сыт человек? Как часто, распираемые нравоучительным зудом, опьяненные дешевой властью над детьми, вбиваете вы словом и кнутом в их нежные головы клинья вынесенных вами из прошлой жизни и закоснелых со временем убеждений и взглядов на жизнь. Уверены ли вы в правильности вашего понимания жизни, отвечает ли оно современным требованиям? Верю, что во всех случаях вы руководствуетесь единственным желанием, чтобы ваш ребенок вырос счастливым. Но какое счастье вы ему готовите? Коммунисты понимают счастье так: жить для народа. Если у вас иное, отличное от этого понимание счастья, клянусь вам! — оно может обратиться в несчастье для предмета вашей любви. Не делайте же из семьи прокрустово ложе, не спешите учить детей, проверьте сначала себя. Ибо искалеченного вашей «учебой» ничто не излечит».

«А не сгустил ли он краски? — слышится мне скептический голос. — Что-то не верится, чтобы у нас, в наше время возможны такие самодуры родители. Сочинение! Так не бывает!»

О, великая сила заклинания! Если бы только она действовала! «Так не бывает» — если бы, действительно, после этого перестало быть то, что есть!

Однажды мне пришлось быть в Вязьме, интереснейшем старинном русском городе. Но, повинуясь давней привычке, я и там зашел в детский приемник. Туда собирают детей, оказавшихся по тем или иным причинам безнадзорными, совершивших какие-то тяжелые проступки, маленьких путешественников, задержанных на железных дорогах и т. д. Оказался таким путешественником и Володя Н., ученик 5-го класса, убежавший от своих родителей, живущих в Донецке.

Обратил он на себя внимание фразой, которую сказал воспитательнице: «Вы устройте меня в колонию, там из меня, может быть, человека сделают». Это было очень интересно, и я решил с ним поговорить.

Передо мной сидел очень приятный, как говорится, «семейный» мальчуган, с круглой, гладко остриженной головой и ясными, чистыми глазами. Он был в ученической форме, спокойно держал себя, скромно и разумно говорил, — одним словом, производил самое приятное впечатление. И вот он убежал из дому, от отца и матери, и никак не хотел возвращаться к ним. В чем дело?

Отец у Володи рабочий, мать — домашняя хозяйка, сын учится в школе — семья как семья, жизнь как жизнь. Но вот Володя перешел в 5-й класс, вместо учительницы Марии Ивановны — разные учителя по разным предметам, и все пошло по-другому. Раньше Володя любил арифметику, а с новой учительницей дело почему-то пошло хуже. «Непонятно как-то она объясняла, — говорит Володя. — И злая очень, правильно — неправильно, все равно кричит».

Одним словом, вместо четверок и пятерок Володя стал получать тройки и двойки. Родителям это не понравилось, и они решили строгостью восстановить положение. Но строгость полезна тогда, когда она справедлива, строгость несправедливая дает совершенно обратные результаты. Если мальчик, и вообще человек, понимает, что его наказали за дело, он любое наказание примет как должное, а несправедливое наказание не воспитывает, а озлобляет, — это нужно принять как закон.

— А главное, если б ремнем, а то он прямо по лицу, — говорит об отце Володя.

— Разве ремнем — лучше? — спрашиваю я.

— А как же? — убежденно отвечает мальчик.

Вы понимаете? Ремнем — это наказание, а по лицу — оскорбление. Значит, маленький человечек все-таки человек, со своей душой, гордостью и достоинством. А с этим никто не хочет считаться, над этим даже никто не хочет задуматься. Родителям нужны пятерки, а почему сын «съехал на тройки», почему любимая им когда-то математика стала ненавистной и он начал лениться — им до этого тоже нет дела. Им нужны пятерки. Мать, не желая ни в чем разбираться, жалуется отцу, а отец бьет.

Вот и получилось: сын не хочет жить дома. Один раз он, после очередной двойки, боясь расправы, не пошел домой и ночевал у кого-то из товарищей, но его нашли и избили еще больше. Тогда он сел на поезд и уехал из дому, направился в Ленинград. В пути его, конечно, задержали, и вот мы с ним в Вязьме ведем разговор.

— Ну ты очень-то не обижайся на папу, — желая внести некоторое успокоение в душу мальчика, сказал я. — Вот они за тобой приедут, и все будет хорошо.

— Они не приедут, — убежденно ответил Володя.

И мне сделалось очень горько, когда начальник приемника сказал, что это правда: он уже писал родителям, но те отказались приехать за сыном и просили прислать его обычным порядком, с провожатым. Как они встретят его, что ждет мальчика дальше?

Обо всем этом я написал им, Николаю Васильевичу и Вере Филипповне:

«Ну хотя бы примите его как следует, по-родительски. Нужно приветить мальчика, а не отталкивать его от дома. Если найдете нужным, напишите мне».

Но ответить они не сочли нужным.

Чем все это лучше того, что рассказал нам молодой человек в клетчатой ковбойке? Это, может быть, мельче масштабом и, кажется, незаметнее, но зло мелкое не перестает быть злом. Больше того, рассеянное и на вид незаметное, оно, пожалуй, даже опаснее явного — его труднее разглядеть и с ним труднее бороться. Особенно если не хотеть видеть и избегать борьбы.

И опять могут сказать, что «так не бывает», «не типично», и зачем об этом писать? А что же с подобными явлениями делать? Как выводить это зло? Или пусть остается где-то там, в глуши, в тени, лишь бы мы не видели его? Да мало ли что нам не хотелось бы видеть, а грязь и зло есть, и они не исчезнут, если мы будем прятать их или прятаться от них, если мы не поднимемся и не вырвем зла из своей жизни! Да и не потому ли оно существует, а временами и благоденствует, что мы слишком долго вуалировали наши недостатки занавесом хороших слов и заклинаний?

Так с кого же все-таки нужно начинать, если всерьез говорить о воспитании детей? И с чего?

Не с того ли, чтобы нам, взрослым, оглянуться вокруг себя и на себя, на свою жизнь и жизнь окружающих?

Не с того ли, чтобы признать и решить, что в огромном деле воспитания нет мелочей и все мелкое, как будто пустяковое может перерасти в очень большое и важное?

Не с того ли, чтобы покончить с недооценкой ребенка, с пренебрежительным взглядом на него и видеть в нем, с самого начала видеть в нем растущую личность и строить отношения с ним как с личностью?

— Почему ты не сдал дневник? — спрашивает классный руководитель ученика — воспитанника интерната.

— Я сдал.

— Зачем врешь? Его нет.

Оказывается, дневник, исправно, даже примерно заполненный, был сдан дежурному, но его незаметно взял другой мальчик, чтобы по его образцу заполнить и свой дневник, и на другой день вернул. Но обида нанесена: «Зачем врешь?» Как будто бы полагается извиниться, но разве можно извиняться перед каким-то мальчишкой. Авторитет! Самолюбие! Самолюбие удовлетворено, а обида осталась. Один большой, другой маленький, но моральные позиции-то разные.

Так рождается несправедливость, а несправедливость, может быть, по-разному, но одинаково гибельна как для одной, так и для другой стороны.

На урок физики переходят из класса в специальный кабинет, а класс нужно за это время проветрить и запереть, — это обязанность дежурных. А дежурных задержали ребята, которые их не слушались, долго не выходили из класса, и вот урок начался с опозданием, а дежурных вместе с настоящими нарушителями не пустили на урок физики. Новая обида. Вслед за ней такая же другая, третья… Мелочи превращаются в большое, несправедливые и невыясненные обиды — в настроение. Так не с этого ли нужно начинать — со справедливости, чуткости и внимания, внимания, прежде всего, к личности ребенка? А на деле именно она-то, личность ребенка, часто стоит на втором, на самом последнем месте. Недаром у нас много раз говорилось о «бездетной педагогике».

«Я — учительница, пенсионерка. Проработала в школе 37 лет и за это время была участником доброй сотни учительских конференций и, во всяком случае, нескольких сотен педагогических советов, методических совещаний, семинаров и т. д. и т. п. И обычно в центре внимания этих совещаний стоял методический вопрос или сугубо ученый доклад о каком-нибудь классике педагогики, говорили о «педпроцессе», о процентах успеваемости, о труде и политехнизации школы, о сахарной свекле и кукурузе, о пришкольных участках, о кроликах и цыплятах, выращенных ребятами, но я почти не помню случая, когда говорилось бы о самих ребятах, о детях, о живом маленьком человечке, именуемом учеником.

Один раз, помню, собрались мы, учителя, работающие в очень слабом и недисциплинированном классе, и попробовали обсуждать индивидуальные особенности каждого ученика, чтобы общими силами «подобрать к нему ключик». И что же? Те, кто всегда работали с огоньком, на этом совещании горячо обсуждали каждого ученика, делились своими наблюдениями, а кто никогда не горел, так и не зажегся.

— А к чему это? Такая трата времени из-за пустых разговоров! — возмущался один старый, весьма образованный и, как все считали, квалифицированный педагог.

Именно на этой почве игнорирования личности ученика таким пышным цветом разрослись в нашей школе горе-учителя, формалисты-директора и бездушные чиновнички, прикрывающиеся высоким званием пионервожатых. Именно оно, это безразличие к человеку, привело к тому, что мы, свидетели и современники величайших исторических сдвигов и потрясающих технических открытий, все еще вынуждены согласиться с гневными словами А. С. Макаренко о педагогической науке:

«Сколько тысяч лет она существует! Какие имена, какие блестящие мысли… Сколько книг, сколько бумаги, сколько славы! А в то же время — пустое место, ничего нет, с одним хулиганом нельзя управиться, нет ни метода, ни инструмента, ни логики, просто — ничего нет»».

Бесконечное множество вопросов возникает, одним словом, в связи с огромным делом воспитания. И не с того ли нужно начинать, чтобы, прежде всего, не уходить от этих проблем, не уходить от трудностей, не закрывать глаза на сложности жизни, на извилистые, даже путаные, но реальные пути развития ребенка, формирования его личности и характера и, наоборот, всемерно вникать и вдумываться в них, даже если внешне все в порядке и никаких трагедий не происходит.

Посмотрим, в этой связи, еще на один пример того, как сложно и напряженно складываются отношения подрастающего человека с окружающим его миром, и с малым и с большим, с отцом, с матерью, товарищами, с традициями и предрассудками и зовами нашей большой и кипучей народной жизни.

«Дом моих родителей бобылем стоял в лесу, отгороженный от деревни километровой стеной елового леса. Там я и провел свое детство до девятилетнего возраста.

Я был единственным сыном, первым и последним ребенком, родившимся от второго брака отца, когда ему исполнился уже 41 год. Меня любили, не чаяли во мне души, но баловали в меру и поэтому не испортили окончательно.

Отца я любил, уважал и побаивался. Но друзьями мы никогда не были: что-то лежало между нами такое, не имеющее названия, что мешало взаимной искренности и полному доверию, хотя внешне это никак не проявлялось. Большой, сильный и неглупый, он пользовался уважением всех, кто его знал близко или был просто случайным знакомым. Работал он в совхозе старшим механиком и считался лучшим специалистом, известным далеко за пределами района. В прошлом шофер, он был любителем и энтузиастом машин, хотя никакого технического образования не имел и до всего доходил самоучкой. Он мог по слуху, внешнему виду, по каким-то одному ему известным приметам определить болезнь любого механизма, будь то ручные часы, револьвер или швейная машина. Он всегда что-нибудь делал, и вне работы я его не видел.

Мать была прямой противоположностью отца и моложе его на пятнадцать лет. Ограниченная, с мещанскими понятиями о жизни, она была источником всех моих бед и огорчений, и не только детских. Вышедшая из крепкой крестьянской семьи, она до последних дней оставалась домашней хозяйкой, хотя далеко не образцовой.

Любила она меня ужасно, какой-то непонятной мне в то время дикой, животной любовью, от которой я не находил себе места и которой очень стыдился, избегая бурных ее проявлений. Она считала, что, не отвечая ей тем же, я проявлял черную неблагодарность: на меня сыпались упреки, обвинения и нередко побои чем придется. Била она меня до икоты, до судорог и истерики, а затем плакала и ласкала до изнеможения. Это навсегда отдалило ее от меня, и, если бы не отец, я, наверное, был бы постоянным обитателем детских домов и приютов.

Отец, наоборот, никогда не выказывал своей любви; был суров, справедлив и немногословен; но детским чутьем я подсознательно угадывал в этом большом и сильном человеке такую же сильную и большую любовь. Поэтому, даже внутренне с чем-нибудь не соглашаясь, я подавлял свое нежелание и поступал так, как хотел отец. Я был причиной семейных скандалов и ссор, иногда бурных, диких, с битьем посуды. Преклонный возраст и я удерживали отца от разрыва. Все это рано изломало мою психику, породило замкнутость и сделало чрезмерно чувствительным ко всякого рода несправедливости; я рос нервным, мечтательным ребенком и был очень одинок.

Избегая матери, я был предоставлен самому себе, так как никаких руководителей своим мыслям и поступкам не имел: отец сутками был на работе, а товарищей у меня не было. Кругом лес, и в лесу дом. Никто ко мне не ходил, хотя деревня Сосенки, где я значился рожденным, была недалеко. Мне запрещали туда ходить, но я ходил и всегда возвращался в синяках и царапинах: для мальчишек я был чужой, и каждое посещение деревни сопровождалось отчаянными драками с численно превосходящим противником.

Одиночество усиливало мою дикость, застенчивость, и, по-видимому, из-за него я рано пристрастился к чтению.

В школу я пошел семи лет. Писать, читать и считать я уже умел и поэтому интересного в этом хождении ничего не видел. Мой первый учитель, Николай Федорович, был груб, частенько приходил на уроки пьяным и даже дрался.

Мальчишки меня не любили не за мои недостатки, а скорее за то, что я жил другой, неизвестной им жизнью. Для деревни того времени я был сыном богатых родителей; приличная одежда и обувь, завтрак, который я приносил в школу, легкость, с которой я учился, усиливали неприязнь сверстников. Но меня неудержимо влекло к ним, и за каждый дружеский жест я, не задумываясь, отдавал все свои детские сокровища. Для того чтобы походить на всех, я по дороге в школу прятал под елью свои новые ботинки вместе с пустой бутылкой из-под отданного собаке Тузику молока, а возвращаясь, надевал, удивляя мать грязными ногами. И тем не менее драться приходилось каждый день, за что в школе получал наставления от учителя, а дома — нотации от матери и немногословные внушения от отца.

Во внешних событиях я уже разбирался: помню раскулачивание, организацию первого колхоза, непонятное слово «торгсин», карточки, боны и конскую колбасу.

В 1932 году мы переехали в совхоз. Вместо прежнего одиночества, я оказался в шумной компании мальчишек, от которых ничем не хотел отличаться, и всем своим поведением как бы возмещал упущенное за годы жизни на хуторе.

Мать я по-прежнему избегал, а отцу, как всегда, было некогда; у него в голове были «интера», АМО, коленчатые валы, посевные кампании… Меня замечали, когда я выкидывал очередной трюк, ругали, делали внушение, но, как правило, не убеждали. Взаимного понимания и взаимного доверия между мною и родителями не было. Я жил своей, обособленной жизнью, в которую никого из посторонних не допускал, а родители были посторонние.

Приятели, как правило, были из числа тех, с которыми мне не рекомендовали и даже запрещали водиться, а «хороших» я презирал только за то, что мне их навязывали; этим я как бы мстил матери, от которой все более и более отдалялся.

Школа была обязанностью, которую нужно принимать как лекарство. Но принимать не хотелось. Школа отнимала время от книг, которые я читал запоем.

Хотелось быть взрослым, сильным и обязательно смелым. Хорошим ростом и незаурядной физической силой я наделен был природой и поэтому всех сомневавшихся убеждал в кулачных драках; желание быть взрослым выразилось в том, что курить начал лет с двенадцати, — это было источником многих неприятностей и в школе и дома. Со смелостью было хуже, хотя представление о ней у меня было довольно своеобразное. Я боялся высоты, собак, в драках — ножа… но никогда даже себе не сознавался в этом и всегда шел навстречу своему страху: лазил по карнизам и деревьям, прыгал с трамплинов, дразнил собак, в драках лез на нож, ходил ночью на кладбище. Все это создало мне не совсем лестную репутацию: меня боялись, детям из «порядочных» семей со мной запрещалось дружить, со мной беседовали учителя и т. д. Это злило, и я снова делал все вопреки советам взрослых, хотя делать так не хотелось.

В глубине души я сознавал, что все это ненастоящее, многие мои младенческие поступки были противны мне, и втайне я их стыдился, так как они не всегда согласовывались с образом моих мыслей и желаний. Я постоянно был в конфликте с самим собой и, что бы ни делал, всегда был недоволен.

В школе считался способным учеником. Не знаю, был ли я им на самом деле, но учился неровно и без особого энтузиазма, хотя, по-видимому, без особого труда мог бы учиться отлично. Схватывал я все быстро, но, однажды запустив математику, так до конца и не смог одолеть эту науку, объясняя неуспехи своей нелюбовью к ней.

К шестнадцати годам мой характер несколько выровнялся, я стал больше задумываться над своими поступками, анализировать их и согласовывать с общепринятыми нормами поведения и морали. Я знал свои слабости и старался никогда не вступать в компромисс с ними.

На смену Жюль Верну пришли А. Чехов, Л. Толстой, А. Гончаров, М. Горький, А. Фадеев, М. Шолохов… Любовью к литературе я многим обязан Ольге Александровне Делициной, ее преподаванию. До настоящего времени я сохранил к ней глубокое уважение и любовь тех детских лет, хотя она и не догадывается об этом.

Физического труда не чуждался и даже находил в нем удовольствие: я косил, пилил, умел пахать, в летние каникулы корчевал в совхозе лес, разгружал железнодорожные вагоны и т. д.

Нашу советскую идеологию и мораль принимал беспрекословно, на веру, как есть, не раздумывая. Мечтал о подвигах, о большой, настоящей любви и настоящей работе.

Учебу закончил за несколько дней до войны, а на восьмой день после ее начала ушел защищать Родину. В огонь войны вошел прямиком из детства, переступив пору юности, и неповторимые годы ее исчезли навсегда.

Мечтал о подвиге. Но подвигов не совершил, это было главным огорчением. Война была повседневным, будничным, тяжелым трудом, и он, этот труд, стал моей внутренней потребностью, частью моего «я».

Было трудно: лишения, голод, гибель товарищей. Но была здоровая, спаянная вековыми традициями русских моряков морская семья, была настоящая, суровая «мужская» дружба. Эта семья стала моей семьей, ее традиции — моими традициями. Отдых был вынужденным, в лазарете, куда попадал трижды. Несколько раз правдами и неправдами отказывался от учебы: боялся, что война закончится без меня. Перед нами был враг, и его нужно было уничтожить или погибнуть. Это была цель нашего народа, она стала и моей жизненной целью. Все было ясно и просто».

Все ясно и просто, и все как будто бы хорошо — на наших глазах сформировался характер, человек и боец. Но посмотрите, через какие внутренние пороги и перепады прошла у этого человека река его детства, как сложно и трудно протекало формирование и воспитание характера. И кто же и что же его, в конце концов, воспитало? Отец? Его суровая справедливость и немногословная, как говорится, мужская любовь? Но почему к этой суровости, к этой заслуживающей всемерного уважения деловитости не прибавить душевной тонкости и участия? Мать?.. Но разве это не страшно, когда сын стыдится любви своей матери? Да та ли это любовь? Такая ли? И вообще, какое это сложное и противоречивое чувство — любовь. Как иногда вместо счастья и радости она несет страдания и даже гибель, как часто под флагом любви совершаются довольно постыдные вещи и даже преступления.

Так и здесь. Подлинная любовь неотделима от мудрости, иначе она вырождается или в примитивный животный инстинкт, или в гнетущую тиранию чувства. Родители должны любить детей, а как часто эта любовь превращается в любовь к себе, к собственным настроениям и переживаниям. Ах, он недоел! Ах, он переел! Ах, он простудился! Ах, она беспокоится, и у нее надрывается сердце! И вместо реальной заботы о реальных, правильно понятых нуждах и интересах детей, вместо мудрого проникновения в их мир, в их логику, в их действительное настоящее и в их будущее, возникают сентиментальные «ахи» и «охи» или грубый окрик и угроза — «я тебе покажу!» да «я тебе задам!». Но и в том и в другом случае любовь превращается в эгоизм, да, в своеобразный, бездумный, любовный эгоизм, не поднимающий, а подавляющий личность растущего человека. А воспитание-то как раз и должно формировать именно личность человека, его понятия и критерии, его понимание себя, своих сил и возможностей, своего места в жизни, в среде людей, в обществе.

Сначала это общество олицетворяют для него папа и мама, братишка и бабушка, семья, потом — детский сад, школа, двор, товарищи, комсомол и, наконец, — народ, государство, одним словом, коллектив — большой или маленький, но составляющий среду, в которой живет и проявляет себя личность и отношения с которой определяют ее нравственный облик.

А смотрите, как сложно складываются для подрастающего человека эти отношения в реальной жизни: бутылка молока, отданная Тузику, и спрятанные ботинки, и драки — обыкновенные, как будто бы ребячьи драки, и шалости, и озорство, а какой глубокий внутренний смысл кроется за всем этим! Как легко тут можно пройти мимо, и осудить, и наказать, и поставить двойку, и поставить в угол, и оскорбить незаслуженным упреком «хулиган», как много можно наделать ошибок, потому что не поняты внутренние пружины и мотивы поступка. А жизнь идет своим чередом, и растущий человек вбирает ее в себя и переваривает, преломляет, обдумывает и формирует, как-то, какими-то внутренними путями, формирует себя и вот уже выходит на большие просторы жизни. Вот уже мыслями овладели Чехов, Толстой, Шолохов, труд и «наша советская идеология», мечты о подвигах столкнулись с общенародным испытанием: война. «Цель нашего народа стала моей жизненной целью».

Знаем ли мы всю эту сложнейшую химию души?

«Человек начинается рано — как очень хорошо выразились в одной газетной статье, видимо, очень тонкие педагоги — Е. Кабалкина и И. Короткова. — Основы характера у человека закладываются в раннем детстве. Закладываются и многие привычки, которые потом остаются на всю жизнь. И думать об этом нужно сейчас, пока этим будущим людям по семь-восемь лет. Догадаться, что для ребенка легко и что трудно, разобраться, в чем он неправ, а в чем порою и прав, увидеть за плохим хорошее, а иногда за хорошим плохое. Нет, мы не вправе забывать, что очень многое зависит от того, сумеем ли мы понять своего ребенка, понять и помочь ему уже сегодня быть настоящим человеком. Ведь человек начинается рано!»

Всегда ли мы учитываем это? Не подходим ли мы к его миру, к его логике, к понятиям и критериям со своих позиций, вооруженные лишь своим опытом, далеко к тому же не всегда правильным и безгрешным. Замечаем ли мы, что кругом нас дети, что каждый шаг наш и каждый поступок тоже воспринимаются ими и ложатся в их души?

Пришлось как-то мне плыть пароходом от Горького вверх по Оке. Перед заходом солнца прошли Касимов, и вечерняя заря застала нас среди широких приокских лугов, овеянных запахами свежего сена. Она пылала вполнеба, постепенно меняя краски, с пышных, ярких и торжественных на мягкие, нежные, задумчивые. И прибрежные ивы так же задумчиво и грустно смотрели в спокойную гладь воды, расцвеченную нежными отсветами неба. Картина была так величественна, исполнена такой глубокой философской мудрости и в то же время так лирична и чиста, что зачарованные пассажиры безмолвно стояли на палубе, точно присутствуя при некоем высоком таинстве. И даже шумливые обычно школьники, ехавшие на пароходе с экскурсией, тоже притихли, любуясь открывшейся им красотою ее величества Природы.

И вдруг в эту торжественную тишину ворвался шум мотора, а потом сзади, со стороны Касимова, показалась моторная лодка. Она неслась с бешеной скоростью, перегнала пароход, обогнула его, ушла назад, опять вернулась, опять обогнула и снова сделала вокруг нас лихой вираж. Спокойное зеркало всколыхнулось, раскололось, раздробилось и пошло гулять свинцовыми переливами, по которым запрыгали тревожные, мигающие сполохи.

В лодке сидели две пары, полураздетые и, видимо, пьяные. Обнявшись, они что-то кричали нам, махали руками, горланили песни, делали какие-то жесты, обнажая свою разгулявшуюся пошлость.

Мы смотрели на эту вакханалию со смешанным чувством гадливости и гнева, сжав кулаки, но с горьким ощущением своего бессилия… И вдруг кто-то из притихших тоже школьников сказал:

— Во дают!

Трудно было понять, что заключалось в этом ребячьем «дают» — осуждение или восхищение. И я подумал: какой черный, грязный мазок лег на ту яркую, величественную картину, которой они только что прониклись! Что вынесут эти детские души из того, что им пришлось видеть? Считаемся ли мы с детьми, когда затеваем семейную ссору? Считаемся ли мы с ними, когда устраиваем пьяную гулянку? Когда отравляем воздух грязной, площадной бранью? Оцениваем ли и используем ли мы тот огромный запас добра, чистоты и нравственного здоровья, который несут в себе наши дети? Припомните просьбу Володи: «Отправьте меня в колонию, может, она сделает из меня человека». Значит, эта маленькая стриженая головка несет в себе идеал человека, которого нет у его родителей. Она несет в себе сознание опасности, которая грозит его жизни, — чего тоже нет у его родителей. И она несет в себе сознание своего достоинства, которого тоже нет у его родителей.

Значит, не следует ли иногда и глупой курице поучиться у своих цыплят? Ох, а какие же глупые бывают эти «курицы», несмотря иной раз на все их звания и ранги!

«В связи с тем что наши взаимоотношения окончательно зашли в тупик и я лишен возможности договориться с вами до какого-либо приемлемого результата путем непосредственных переговоров, я вынужден изложить свою точку зрения на некоторые важнейшие положения, требующие неотлагательного урегулирования, в письменном виде.

Наша семейная драма, как и бесконечное количество им подобных, возникла на биологической почве. Вам, как биохимику, должны быть хорошо известны те мощные биохимические факторы, которые обязаны своим существованием продукции желез внутренней секреции. Продукты половых желез, качественно и количественно варьируясь в организмах того или иного пола, и создают в конечном итоге весь психологический фон того или иного мужчины, той или иной женщины. С этой точки зрения нет «нормальных» мужчин и нет «нормальных» женщин, существует целая градация: мало, средне и сильно выраженных представителей того или иного пола. Счастливые браки определяются соответствием специфической валентности супругов, и неудача нашей семейной жизни явилась следствием разницы темпераментов, как вы сами констатировали еще три года назад, в памятные для нас обоих дни мая месяца».

Вы думаете, это цитата из «Крокодила»? Нет, скорее — для «Крокодила». Это начало письма, подлинного письма от мужа к жене. Они решили разводиться, и вот муж — профессор химии — пишет своей жене — профессору биохимии — эту «диссертацию» объемом в 41 страницу машинописного текста.

«Мы познакомились с вами в лаборатории Зоопарка. Наш роман развивался за лабораторными столами, среди пробирок, наполненных головастиками, претерпевшими ранний метаморфоз, и колбочек с мухами, освещаемыми всеми цветами видимого спектра. Нам есть что вспомнить с чувством печальной грусти. Это была первая любовь, всегда незабываемая и чистая».

Я не имею возможности, да и большого желания приводить здесь этот шедевр наукообразной пошлости, подменяющей живые человеческие чувства «эволюцией умозаключений», «экскурсией в область биохимии и литературы», «констатациями де-факто» и «де-юре» и «фактическими справками из истории наших отношений». А отношения развивались так, что «чрезмерно занятая по научной линии» профессор-жена, судя по претензиям профессора-мужа, была холодноватого темперамента, не проявляла женской заботы ни о нем, ни о появившихся, несмотря на это, детях, и на мужа легли «все заботы и хлопоты по вегетационной части». В результате «совместное существование эволюционировало в ненужную сторону», и наконец «волевые импульсы иссякли» и «вакуум был заполнен», как полагается, «по всем законам природы». Одним словом, в доме появилась «вторая жена», как она открыто именовалась в объяснениях между учеными супругами.

Супруга сначала смотрела на все это сквозь пальцы и даже в маленькой книжечке в кожаном, с бисером, переплете под заглавием «История нашего кризиса» тоже пыталась «анализировать состояние» и «формулировать выводы».

«Гениальность — вторично-половой признак мужчины, но я только теперь осознала, что для того, чтобы реализовать полностью свою научную потенцию, силу своего мозга, ему надо реализовать и свою мужскую потенцию»…

«У меня обида не на М., а на себя, обида не на то, что ему нужны другие женщины, а на то, что я до сих пор этого не понимала, была наивной дурочкой, несмотря на ученую степень доктора биологических наук».

Но потом этот научный туман, видимо, рассеялся, появились «взгляды, эквивалентные ушатам холодной воды», и наконец «завершающая фаза отношений» и это письмо на 41 страницу, как «взывание к вашему просвещенному разуму и былой вашей лояльности», предложение «во имя соображений высшего порядка пойти на уступки» и «сбалансировать отношения», — наконец, заявление в суд.

Прошу прощения, я все-таки увлекся и уделил этой истории больше внимания, чем предполагал. Но иначе трудно было бы воссоздать атмосферу этой, по всем видимым признакам, «интеллигентной», «культурной», даже ученой семьи, чтобы можно было сопоставить ее с той нравственной пошлостью, которая переполняла ее. Видимо, ни ученое звание, ни большие заслуги, ни высокий чин, ни партийный билет не предохраняют человека ни от глупости, ни от пошлости, ни от моральных уродств.

А ведь в этой атмосфере росли две девочки, и какими же миазмами наполнялись их души! Мы ничего не знаем об их судьбе, но произведем подстановку, и эта судьба, с некоторой, может быть, поправкой на среду, историю и предысторию, встанет перед нами во всей силе своей трагедии.

«Хоть я прожила только 16 лет на свете, я видела очень много плохого. У нас в семье царит разлад. Каждый день между бабушкой и матерью происходят скандалы. Однажды мама оказала мне такие слова: «Жалею, что не сдала тебя в детский дом, когда это было можно!» Я не могу простить ей этих слов. Отец бросил нашу семью, и мама часто повторяет, что я такая же подлая, как и отец.

Если бы вы знали, как иногда я завидую тем, у которых есть мать, которой можно все рассказать, посоветоваться. Бабушка смотрит на меня как на причину неудачной маминой жизни: ведь она больше не вышла замуж.

Во время летних каникул мне пришлось ехать на пароходе, и там вместе со мной ехала семья: отец, мать, дочь и сын. И когда я наблюдала, как хорошо отец разговаривает с дочерью, мне так захотелось иметь отца! Что бы я ни отдала, чтобы иметь отца или человека, к которому можно пойти и все рассказать!

Н. П.».

Приписка: «Дорогой товарищ Медынский, сегодня мать выгнала меня из дому. За что я так страдаю? Я ненавижу ее, и меня ничто, никакие ее страдания не трогают. А если бы вы знали, как мне хочется иметь мать, только настоящую. К сожалению, у меня нет друзей. Я выплакала все слезы. Порой мне так хочется плакать, и я была бы счастлива, если бы смогла заплакать. Но слез нет!»

Нет слез. По-моему, это очень страшно. Это — предел отчаяния.

Упоминание о хорошей, дружной семье, которую эта девочка встретила на пароходе, заставило меня найти письмо, которое прислал мне из Омска инженер Луговской уже давно, в ответ на первые, опубликованные в журнале «Москва», главы «Чести». Это письмо частично помогло мне дорисовать в повести семью Марины Зориной, а сейчас я хочу привести его полностью.

«У меня четыре сына и самая младшая из детей — дочь, ей уже 16 лет.

Самый старший — инженер, работает в научно-исследовательском институте, второй учится в МАИ, третий служит во флоте, четвертый после десятилетки работает на нефтезаводе, дочь перешла в десятый класс.

Вырастив пятерых ребят, я считаю себя вправе высказать свои соображения о воспитании детей.

Я лично для себя вывел тезис: «Материнство — это подвиг». Пусть это порой и не осознано, но это так. Почему это так — видно из моей жизни.

Я — инженер-строитель, жена могла бы стать блестящим архитектором. Вспоминаю, в институте, где мы учились, старик Веснин восхищался ее проектами, но жизнь сложилась так, что я попал на отдаленные большие стройки, и жена 17 лет отдала в основном детям, и только в 1950 году стала работать в школе — преподавать черчение и рисование. Но зато дети чувствовали семью — мать. Меня они мало видели дома: я уходил на стройку — дети спят, приходил — также спят. Дети знали — «папа работает», а в воскресенье отдыхает, читает. Значит, дома мать. Она — все, она — первейший авторитет. От матери дети ничего не скрывают: и успехи и неудачи в школе, и дружбу, хорошую или плохую, и первые свидания с девушкой, — на все нужно обязательно мамино мнение, и в частности о той или иной девушке. И даже сейчас уже двое женатых, а обо всем докладывают, пишут, советуются с матерью. Не скрою, не все бывало гладко. Вот Станислав, который сейчас во флоте, тяжелый был парень, самолюбивый, нетерпеливый, обидчивый, ленивый, увлекался только футболом и хоккеем, с трудом кончил 10 классов, а сейчас образец дисциплины и трудолюбия.

Я возвращаюсь к своей основной мысли: мать — это подвиг, это долг перед обществом. И по-моему, эта мысль должна как-то найти свое отражение в вашей книге. Мне кажется, что и вы так же думаете. Может быть, я ошибаюсь, может, это «не типично», но в жизни это так. Такова действительность, что мы, отцы, мало видим детей, бываем с ними. Работаем, заседаем, а в свободное время нужно отдохнуть, почитать.

У нас в семье заведено правило, которое священно с ранних лет. Что бы ты ни сделал, приди и расскажи. Мы с женой принимали зачастую и грубость в школе, и драки, журили и, прощая, объясняли. Но стоило кому-либо соврать, тут уж пощады нет, вплоть до хорошей лупки. Я вспоминаю, как мой Игорь 10 лет назад, в Октябрьские дни, сказал, что идет в школу на вечер, а вместо этого пошел к ребятам, где его «угостили», и так, под хмельком, со школьниками пришел в школу. Я с женой тоже был в школе, обратил внимание на его состояние, потащил к директору и настоял, чтобы всей этой компании, и Игорю в том числе, снизили оценки по поведению, а дома Игорю еще было добавлено.

Теперь — о дружбе в семье, обязанностях каждого. Стройки наши всегда были в местах «отдаленных», глухих и таежных. Я утром уезжал в 8, а приезжал в 9—10 часов вечера. Семья большая, одной жене не управиться. Поэтому у каждого есть обязанности: один дрова рубит и печь топит, другой в магазины бегает, третий помогает стряпать, полы мыть и т. д. К тому же я должен признать, что недостаточная обеспеченность — это подходящий фактор для привития детям чувства бережливости, ответственности, заботы о ближнем — родителях, братьях и т. д. А так как моей зарплаты, как правило, не хватало, у нас в семье дети видели всегда трудовую, напряженную атмосферу — жена крутила на машинке туалеты «начальственным дамам», да и сейчас нет-нет да и пошьет что-либо, не говоря уже о том, что все от старшего перешивается младшему. Все на глазах, все поровну, нет лучших и худших. Принесешь, бывало, яблоки (а на Севере они редки), даешь младшей, а она тут же предлагает поделить Стасе, Ваде, Игорю, папе, маме. И так до сих дней. Недавно вот Иринка на областных школьных соревнованиях заняла второе место по прыжкам, бегу, толканию ядра. Ну, принесла грамоту, а с ней коробку конфет и шоколаду; дома все сладости были поделены на всех. Вот так у нас и создавалась дружная семья, хотя процесс ее создания был длительный и трудный. Вам может показаться, что я пропагандирую своеобразный «нигилизм», заранее прошу прощения, но в жизни у меня было много примеров: как обеспеченные родители — так дети оболтусы. Должен оговориться, что это происходило оттого, что либо и отец и мать занимались «общественно полезным» трудом, а воспитанием занимались няньки, либо любвеобильная мамаша, наделяя своих чад несвойственными талантами, держала их в пуху, ограждала от свежего ветра, — ну вот и получались эгоисты в лучшем случае».

А вот письмо молодого человека, сержанта Советской Армии тов. Галича, письмо большое и умное, посвященное многим вопросам воспитания. Но, пожалуй, как и в предыдущем, главное место занимает в нем образ матери, ее исключительной важности роль в воспитании детей.

«Я вырос без отца. Он погиб на фронте, когда я был совсем маленьким. Нас осталось возле матери пять человек. Каждому надо было дать образование, воспитать, а это в послевоенные годы было не так-то легко. И сейчас я с теплотой вспоминаю о своей матери, которая нам заменяла все: и отца, и друга, и старшего товарища. Что было не так, советовала, если появлялась необходимость, ругала. Я не могу не принести ей слова благодарности и любви, и забыть это все было бы бесчеловечно. Мать мне была наставницей и самым близким другом, от которого я мог получить все и не мог скрывать ничего. Я с нею делился всем: радостью и горем, успехами и неудачами. Взамен я получал помощь и совет, в чем я иногда больше всего нуждался. Но главное — воспитание. И я ей благодарен за это, что воспитан не пасынком, не белоручкой и не шарлатаном. Еще с детства мать привила нам любовь к учебе и к труду. Она не навязывала это и не читала нравоучительной морали, что надо учиться, надо быть примерным учеником, надо работать, не выводила это из-под ремня. За все совершенное нами она только напоминала: «Сумел совершать, имей мужество и ответить. Совесть можно быстро и легко растерять, гораздо труднее ее приобрести и завоевать у людей доверие».

Все это получалось у нее веско, хотя и не в резкой форме, спокойно. Эти слова действовали иногда больше на сознание, чем любые нравоучения. Она часто говорила: «Я и ваш отец не знали школы, не могли учиться. Учитесь вы. Помните только одно, что вы не для меня учитесь: учитесь для себя, чтобы быть полезными людям, чтобы не пользоваться чужим благосостоянием».

Она никогда не неволила, но умела так показать нам на дело, что оно казалось необходимым, и само собою появлялось чувство ответственности за себя.

И, видя ее усталой от работы, натруженные руки с мозолями, мы не могли говорить ей неправду, не могли обманывать самого близкого и родного человека. Беря в конце недели дневник, она смотрела его и вместе с нами радовалась нашим успехам. Так, учась в школе, мы хоть этим, своей учебой, облегчали ее труд, ее заботу.

И позднее, учась в техникуме, да и сейчас, находясь в рядах Советской Армии, я не могу забыть той материнской заботы, которую постоянно чувствовал.

Мать! Как много в этом выражено тепла, ласки и безграничной любви к этому человеку. А с этим словом у меня связано все. Разве я могу забыть свою мать?»

Вот вам и «безотцовщина»! Устои!

Так по-разному, со множеством вариаций звучит эта огромная, всеобъемлющая тема, которая именуется воспитанием человека.

В них, в этих вариациях, слышатся и радостные, торжественные хоралы, и раздирающие душу трагедии, и усилия, и поиски людей, и их большие достижения, и такие же большие и горькие ошибки.

Желторотики

…И большие и горькие ошибки. Это, пожалуй, самая тяжелая вариация той темы, о которой идет речь. Конечно, каждая ошибка тяжела: и ошибка врача, строителя, ошибка математика, военачальника, плановика — каждая имеет свои последствия и свою горечь. Но, пожалуй, самыми горькими бывают именно просчеты души, когда человек рос и, казалось, воплощал в себе большие надежды и устремления и, обманув эти надежды и устремления, вырос совсем не тем, каким его хотели видеть люди.

Так в чем же дело? Как и почему? Как начинает мутнеть светлая струя юности, всегда светлая, всегда чистая, даже если она и далеко не безоблачная?

Здесь мы опять приходим к тому, с чего начали, — к сложностям воспитания.

Среди читателей у меня есть хороший заочный друг, с которым, правда, мне еще не довелось увидеться, но с которым мы уже несколько лет ведем переписку. Нет, он не из числа обиженных или заблудившихся в жизни. Это старый коммунист, участник гражданской войны, боец еще Красной гвардии — И. В. Маликов. Теперь он на пенсии, но, как говорится, возраст определяется не по годам, а по делам, и Иван Викторович, несмотря на свои годы, продолжает напряженную и неутомимую работу общественного пропагандиста, лектора, борца за правильное воспитание детей.

Во взглядах мы с ним обычно сходимся, а кое в чем и расходимся, и иногда спорим, в том числе и о сложностях воспитания.

«Зачем усложнять? — пишет он мне. — Вопросы воспитания ясны. На протяжении столетий им посвящали свои труды мыслители и ученые мира, и все они говорили о воспитании ребенка, а мы почему-то отмахиваемся от этого и все свое внимание направляем на юношество. У нас, образно выражаясь, организовано своеобразное порочное производство: сначала различными способами и приемами морально разлагают ребенка, а потом изобретают способы, чтобы исправить этот брак. Изобрели «счастливое детство» и с пеленок прививают детишкам эгоизм, самовлюбленность и преждевременную зрелость, из которых потом вырастают паразитизм и тунеядство. Играют в «куколки», «лапушки», а когда «лапушка» начинает показывать коготки, тогда начинают либо закручивать гайки, либо пенять на «улицу», на школу, общественность и т. д. и т. п. Вот почему меня больше волнует корень вопроса, то есть воспитание ребенка в дошкольном возрасте».

Все это очень правильно, но где он и так ли он ясен, этот самый подлинный «корень вопроса»? Если бы можно было проводить дошкольное воспитание ребенка в лабораторно-стерильных условиях!

Основы характера закладываются еще в дошкольном возрасте, домашний быт — почва, на которой вырастают первые навыки неоформившегося человека, — все это так. Но что это за домашний быт и какие навыки он прививает? Каковы корни этого быта и идущих от него влияний? А мир, окружающий ребенка, со своими противоречиями и сложностями? Разве это все не элементы и не факторы воспитания? Ошибка заключается в том, что взрослые, а порой и родители считают маленького человечка неразумным: «Он еще глуп и ничего не смыслит». А маленький человек своим, пусть и не совсем разумным, умишком, по маленьким недомолвкам и всевозможным, казалось бы ничего не значащим, приметам старается по-своему отличать и правду от неправды, и подлинную любовь от мнимой и фальшивой, и разумную строгость от унижающей злобы и раздражения, учение — от педантизма и поучительства, и высокую справедливость от обидной и тоже унижающей несправедливости. И все это — результат мышления, пусть самого архипримитивного, архидетского, но, несомненно, мышления начинающего формироваться человека.

Но растет человек, и развивается его мышление и становится уже не таким примитивным, обостряются противоречия, выпирают острые углы, проявляются задатки будущей личности со всеми ее плюсами и минусами: и юношеский максимализм — «если правда, то вся и ни на каплю меньше»; и юношеский трагизм: получил двойку — разуверился в людях; и жажда подвига — «хочу проявить героизм, и негде»; и ложная взрослость, развязность или, наоборот, чрезмерная самолюбивая обидчивость; излишняя влюбчивость или, наоборот, показная гордость и ненависть к тем, кто может стать предметом любви; боязнь пропустить мимо жизнь, а в результате — досадные мелочи и ничтожества вместо идеала, и реальная опасность пройти мимо действительной, большой жизни; настоящее и показное, реальное и мнимое, воображаемое и откровенно циничное, чувственное.

«Я — существо женского пола по имени Надька. Мне 19 лет. До 9-го класса я жила и училась нормально, а потом стало что-то твориться со мной. Наверное, оттого, что стала мыслить. Учиться я стала жутко и, честно признаться, на учение смотрела как на бремя. На уроках я исследовала седьмое небо, да и дома то же самое. Но я любила книги, и всем хорошим во мне я обязана книгам. Когда я начала кое-что понимать, то увидела, что не все в порядке в мире сем, да нужно разобраться и в самой себе».

Смотрите, как все сложно и путано. Все только еще растет и проявляется, бродит вино юности, и многое, как многое (!) может случиться, пока оно перебродит, пока все вызреет и сформируется. Пусть их не так много, таких путаников и фанфаронов, но разве только прямые дороги ведут к цели? У каждой дорожки есть свои стежки, и пренебрегать ими тоже нельзя. Припомним двух мальчиков в великолепном фильме А. Довженко «Поэма о море». Один, мечтательно закрыв глаза, видит скачущих всадников, какие-то необыкновенные вихри и чудовища; другой не видит ничего. Этот другой может честно пройти по жизни, так ничего и не увидев и, может быть, ничего не свершив; а первого вихри фантазии могут забросить неведомо куда, потому что он ищет, и поиски эти могут привести его к большим победам и не менее крупным поражениям. Потому что каждый человек — это носитель разных возможностей, которые ищут своего осуществления. Вот в чем заключается подлинная сложность воспитания.

«Вы знаете, «мой» класс (кажется для меня теперь чужим, мои «дружки» стали мешать мне учиться, я из-за них бросил школу и неделю не учился. Вам может это показаться чепухой, а так получилось, — пишет мне Слава Никитин из города Энска. — Родители мои часто ругаются, отец мой раньше пил и не обращал на меня никакого внимания. От тяжелого настроения я много читал и слушал по радио музыку. И сейчас я очень рад, что научился слушать и понимать музыку. Внутреннее одиночество привело меня к философским размышлениям над жизнью, и все-таки в трудные для меня часы и дни я не заглушал уныние водкой и папиросами. Почему? — я сам не знаю. Может быть, потому, что у меня осталась какая-то капля силы воли. В трудные часы я люблю слушать хорошие песни, хотя мать считает это дурью и чепухой, но что поделаешь?

Мои «друзья», хотя они и не стоят этого названия, посмеялись бы надо мной, если бы узнали, как я в душе против них. Да и сами посудите, какой бы человек стоял за то, чтобы ломать, резать и всячески портить школьное имущество, насмехаться над хорошим и возносить плохое? Раньше я не понимал этого, а теперь понял. Когда не спишь ночи и думаешь о многом и многом, то поймешь то, чего не понимал раньше.

Я мечтал быть летчиком, но не знаю — сбудется ли моя мечта? Жизнь ведь иногда бывает зла и не щадит слабых. Да, возраст опасен, когда тебе шестнадцать лет и в кармане паспорт. Кажется, что ты самостоятельный человек и сам себе хозяин, а иногда этому «хозяину» встречаются на пути такие задачи, которые решать ему одному не под силу. И тогда он обязательно должен чувствовать рядом локоть друга. А если его нет — тогда что?

Я волнуюсь, и у меня все путается в голове. Я не могу учиться с моими «друзьями» и не могу не учиться, потому что знаю, что в наше время нельзя быть неучем. Но как быть? Пожалуйста, дайте мне совет».

Вот что иногда значат мальчишечьи шестнадцать лет! Паспорт в кармане, а в душе полное смятение. Как жить? Как идти? Куда идти? С кем идти? Хорошо, если рядом верные и, главное, надежные друзья и наставники. А если это не друзья, а «дружки»? Если рядом — пьяный отец и грубая, глупая мать, для которой музыка — дурь и чепуха? Тогда что? Куда человеку преклонить голову? На кого опереться? Кому подать руку? Вы понимаете эту трагедию, когда молодой человек бросает школу, чтобы оторваться от своих «друзей»? Он хочет учиться, потому что «в наше время нельзя быть неучем», но он не может учиться с «друзьями», которые «насмехаются» над хорошим и возносят плохое. А школа? Вероятно, ведь эту пропущенную неделю ему поставили в вину — «самовольное отсутствие». Вероятно, из-за этого отсутствия он в чем-то отстал, и получил, может быть, не одну двойку, и на классном собрании его стали прорабатывать за то, что он тянет класс вниз. Может быть, даже, его упомянут и в каком-нибудь докладе о нравственном облике советского молодого человека, а ведь парень-то ведет героическую борьбу именно за свой нравственный облик, за чистоту души. Так не в этом ли заключается первейшая задача школы — разобраться и помочь, поддержать здоровое, нравственное начало в этом не только формируемом, но и формирующем себя человеке, даже если чем-то другим придется и пренебречь и поступиться — отметками, процентами и какими-то мероприятиями. Все это будет оплачено с лихвой нравственным спасением человека. Вот почему и говорит народная пословица, что малое дитя спать не дает, а от большого и сам не уснешь. Вот почему и приходит часто беда, когда родители или учителя «уснут» и упустят самый важный и решающий этап вызревания человека в самом сложном, пожалуй, и шатком возрасте.

У Маковского есть картина: «В мастерской художника». На первом плане, на ковре, лежит рыжий пес — громадный, лохматый, добродушный. Он доверчиво и безмятежно спит. За ним — маленький, изящный столик, на столике — блюдо с фруктами. Яблоки, виноград, груша… Рядом с блюдом какой-то сосуд с узким горлышком, вроде графина. К столику прислонена музейная алебарда, на полу, — тоже старинная фарфоровая ваза. С другой стороны столика — кресло, на которое небрежно кинуто шелковое покрывало. Опершись ножкой на это кресло, на покрывало, стоит маленький мальчик в одной рубашонке и тянется рукой к блюду с фруктами, он уже дотянулся, ему нужно сделать еще одно маленькое движение, чтобы взять аппетитное, краснобокое яблоко. Но от этого движения, показывает художник всей композицией картины, соскользнет с кресла покрывало, упадет мальчик, за ним — и блюдо, и графин, и алебарда, будет разбита ваза, взвизгнет, залает и замечется пес, потом откуда-то, из другой комнаты, прибежит зазевавшаяся мама — одним словом, все рухнет, весь видимый покой, весь строй жизни.

Вот так же, иной раз из-за пустяка, из-за случайности или неразумия, или недосмотра, рушатся и молодые судьбы, неустойчивые человеческие жизни. И закрывать на это глаза, обходить и не исследовать эти вопросы, — значит, отказывать молодым, вступающим в жизнь людям в помощи и руководстве.

Я думаю, читатель меня правильно поймет и не обвинит в нескромности, если я, для начала, предложу здесь один анализ моей повести «Честь», ценный тем, что он сделан человеком, который сам прошел через испытания, выпавшие на долю Антона Шелестова, и осмыслил все это с точки зрения своего, теперь уже большого и очень трудного, жизненного опыта.

«Вот результат супружеского счастья ограниченных родителей. Они хотели видеть в сыне что-то особенное, а он стал уличным мальчишкой, зараженным грязным поветрием. Чего фешенебельные мама с папой не заметили, то заметил сын и больно, по-своему воспринял. Вот в чем заключается его трагедия. С раздвоенным чувством злости и стыда перед чистой девушкой Мариной Зориной, которая уже теперь становится его совестью, но еще не распознанной, Антон идет потерянный, с разливающимся чувством злобы, и мы видим, как человек невольно начинает скользить в яму, которая подготовлялась, складывалась из маленьких, почти незаметных жизненных неурядиц. Об этом говорит аллегория разыгравшейся бури, ибо не ветер закружил Антона, когда он шел по улице после дурацкого радиосообщения, а обида, не распознанная людьми, его окружающими; и застегнул Антон не пальто, а душу свою застегнул он на все пуговицы. Изломан он был уже не в меру.

Так начинают блуждать маленькие люди по задворкам глухих тупиков. Зло закрутило Антона в вихре призрачного счастья. Вот оно, «настоящее товарищество»! Вот они, «друзья»! Тут и сладострастная самка со своими липкими ласками, тут и убивающие в человеке все хорошее — «подначка», игра на не в меру развившемся самолюбии, водка, туманящая мозг. Всему конец — анархия: «я сам себе хозяин», «мое желание — закон для меня», и все это сдобрено умопомрачительными рассказами о проходимцах преступного мира. Человек пропал, он угорел в этом сонмище блатного омута со страшными, неписаными законами, подчеркнутыми ударом ножа. Таково начало почти каждой жертвы этого дна. Они бегут от наставлений, а подпадают под диктаторство умудренных негодяев, они бегут от общих норм поведения, а попадают в губительный разврат разнузданных нравов; наконец, они идут на преступление, чем связывают себя окончательно. С одной стороны — законный суд со всеми вытекающими отсюда последствиями, с другой стороны — страх перед возмездием братии из мрака. И что характерно, в большинстве случаев до этого момента все люди, вступающие на этот скользкий путь, идут весело, с улыбающимися рожицами, со смехом и шутками и, как правило, не раздумывают, к чему это приведет. А людям поверхностным и невдомек, что человек погибает».

«А людям поверхностным и невдомек, что человек погибает»…

Но мне не хочется останавливаться на этом самом простом, несколько даже шаблонном варианте, когда развратители из числа бывших заключенных вербуют неустойчивых малолеток. Правда, я сам использовал этот вариант в «Чести». Но в условиях того времени это было только подходом к теме и для меня, и для всей нашей литературы, и для начала этот вариант, очень сам по себе жизненный и распространенный, был вполне закономерен.

Это с одной стороны. А с другой — я все чаще встречался с признаниями: «Меня никто не вербовал, меня никто не совращал, я сам докатился до такой жизни». «Жажда приключений, только приключений, толкнула куда не надо. Меня никто не втягивал, вошел сам и заставил прислушиваться к себе» — так пишет человек, который, пройдя через это горнило, теперь кончил институт и вступил в ряды членов партии.

«Я сам!» Это что же, значит, получается — «самозарождение» зла? Да, видимо, что-то в этом роде: появление «нового преступника» из сложностей жизни и слабостей человека, не сумевшего в ней разобраться.

«Я не хочу обелять себя и никого не хочу винить: воспитать меня хотели честным, достойным человеком, а я свернул не туда. И до сих пор я не могу объяснить причину, толкнувшую меня на грабеж. Одно я знаю, что причиной этого не были материальные трудности. Так что же?»

«Был я честный молодой человек, скромный, тихий, в общем, простой парень, каких у нас много. Но у меня была другая жизнь, двойная жизнь, пусть и совсем короткая, несколько месяцев, и даже не жизнь, а темная ночь, которая загубила меня. А отчего? Что меня толкнуло на это? Я понимаю, было отсутствие воли, может, еще ряд причин. Но все же было ведь что-то главное, неуловимое? Ведь я не родился и не рос вором и жил, не помышляя ни о чем другом, даже не ругался нецензурными словами, и вот, когда я должен был уже выбирать жизненный путь, в этот ответственный момент я споткнулся. А почему? Ведь было же что-то? Было?»

Так что же все-таки было? Если они сами теперь, пусть с опозданием, пытаются это понять и осмыслить, тем более это должны сделать мы. Ведь мы — общество! А всегда ли и так ли мы это делаем? И всегда ли все в должной степени учитываем?

Итак, человек входит в жизнь. Когда-то он постигал тайны цвета, звука, формы, искусство движения. Теперь все это далеко позади: ему кажется — он все умеет и все как будто бы может. И он хочет поскорее утвердить себя: да, он все может! «Я сам!» Мы это слышим уже от трехлетнего карапуза, которого пытаемся подсадить, когда он карабкается на стул, и тогда он отводит вашу руку: «Я сам!» Утверждение личности. А для 15—16-летнего подростка это становится даже главным, он чувствует себя уже взрослым, когда ему так хочется быть по-настоящему взрослым.

«В том переходном возрасте от мальчика к юноше, который бывает у всех детей, у меня появилась тенденция к независимости. Я не хотел быть зависимым от отца и от матери, я хотел жить по-своему, жить и работать отдельно от них.

Наша семья жила не богато. Раздетым и разутым я, конечно, не ходил, но, смотря, как ходят в хороших костюмах мои сверстники, я тоже хотел быть таким. Но в семье работал всего один человек — отец. И он, конечно, не мог разорваться на части, чтобы удовлетворять всем членам семьи излишние потребности. Но я не мог понять этого, понял я это гораздо позднее, когда очутился на скамье подсудимых. В городе, в котором я жил, меня на работу нигде не брали, так как мне было тогда всего 14 лет. Но я хотел быть самостоятельным, независимым. Главное — независимость! Главное — самостоятельность! И я начал удирать из дому, ездил по разным городам и искал работы, искал свободы, независимости, самостоятельности — хотел быть взрослым!»

Но подросток еще не знает, он совсем не понимает, что значит быть взрослым. Он не представляет того бремени, которое лежит на плечах взрослого, — и труда, и жизненных тягот, и многообразной ответственности и перед собой, и перед семьей, и перед обществом. Для него быть взрослым — это значит, прежде всего, быть свободным от той ежеминутной опеки, которую он чувствовал, будучи маленьким. Для него быть взрослым — это быть независимым, да, и закурить, и выпить, как взрослые, и вообще распорядиться собой, как взрослые. Но что значит распорядиться собой — он тоже не знает, он видит внешнюю и часто отнюдь не самую лучшую сторону «взрослого».

«Тринадцатилетним подростком я совершил первое преступление. В то время я был ребенком и всегда старался подражать взрослым и все их плохие поступки воспринимал как должное».

Это еще и еще раз говорит о той громадной ответственности, которая лежит на плечах взрослых.

Для подростка быть взрослым — значит, далее, проявить себя и утвердить себя в жизни. Желая познать как можно больше, он часто бросается от одного увлечения к другому, — этим он как бы сам себя всесторонне развивает, накапливает опыт и в то же время проверяет, просеивает познанное, выявляя то, что ему наиболее по душе, к чему он наиболее способен. Он ищет свое место в коллективе, он вырабатывает свою личность.

«Мне сейчас очень плохо. Я учусь в 9-м классе, но у меня нет друзей. Мне хочется запросто поговорить с девочками, но, когда я подхожу к ним, я не знаю, о чем говорить. Почему у меня так? И я часто думаю: какая же я?»

«Кем быть, как жить, чтобы действительно жить, а не существовать. По-настоящему жить — значит гореть без дыма, полностью отдавать себя. Это возможно лишь тогда, когда найдешь себя, а я боюсь разменяться на мелочи, боюсь потерять драгоценное время на поиски моей «точки»».

«Я знаю, что вокруг нас очень много хороших, честных людей, но если встретишь на своем пути одного, двух, трех человек, которые рушат все твои представления, после этого не хочется даже верить людям».

«Дома я веду замкнутый образ жизни, все меня раздражает, всем я недоволен, мама моя из-за меня ходит больная».

«Я люблю спорт. Это борьба, но честная борьба, здесь люди занимаются серьезно, стараясь, добиваясь и оттачивая свою технику. А когда оглянешься назад, тебе будет радостно чувствовать, что ты добился того, чего не могут другие. То, чего ты добился в жизни, это законная вещь, ты должен был это сделать, если ты настоящий человек. И ты это сделал!»

Подросток ищет себя, сам стремится сформировать свою личность. Пусть даже отрицательную личность, даже сознательно, подчеркнуто отрицательную личность, лишь бы все-таки не потеряться, не превратиться в ничто. Но ему опять-таки невдомек, что это значит — личность. И тут его снова подстерегают опасности: перед парнем встают проблемы характера, трусости и храбрости, мужества и человеческого достоинства, и отношений с людьми, и положения в коллективе — и опять новые сложности, а вместе с ними и новые ошибки.

«Что же привело меня в заключение? — спрашивает себя один из таких желторотых юнцов и отвечает: «Я проанализировал все и пришел к выводу: дурость! Отец мой — военнослужащий, был тогда слушателем военной академии в Ленинграде; семья большая и хорошая. Я учился в школе, но, скажу прямо, не был в числе хороших учеников, хотя каждый год исправно переходил из класса в класс. Так я закончил семь классов, а с первых же дней занятий в восьмом перестал готовить уроки. Возомнив себя взрослым, я категорически заявил, что учиться дальше не буду. На семейном совете было решено, что мне лучше всего идти в ремесленное училище, что и было сделано, когда я с грехом пополам закончил 8-й класс. Потом я познакомился с одной девушкой, и мы полюбили друг друга. В том же году, осенью, я уходил в армию. Все было сделано, как положено призывнику, была масса наставлений, чтобы я был примерным воином, был и прощальный вечер, который мы провели вдвоем с Мариной. Слезы и обещание ждать».

И вот возникает конфликт между службой и любовью — «я не мог перенести разлуку с Мариной, это казалось мне настоящим адом». Конфликт разрешается просто — при помощи друзей обманным путем получается командировка в Ленинград, затем другая, третья.

«Какой гордостью светились глаза у отца, когда мы вместе шли по улице, два военных — отец и сын. Он явно гордился мною, и как я себя проклинаю, что обманул и опошлил отцовское чувство! Марине я тоже похвастался, что получил отпуск за «бдительную службу». Она, конечно, поверила, не зная того, что обманываю ее, чтобы выглядеть героем. Дурак! Какой дурак!»

Дальнейшая история этого «дурака», пожалуй, не заслуживает большого внимания, она довольно обычна: суд, наказание, досрочное освобождение, поза обиженного и новые ошибки.

«Я продолжал корчить из себя «героя». Теперь мне казалось, что только водка может заглушить мое горе. Какое «горе»? Ну, была сделана ошибка, так не повторяй ее больше и живи как следует. Но я был слеп!»

В результате — новые друзья-товарищи, пьянки, недостойное поведение и как естественный конец — новое преступление и новое наказание.

«Вот, пожалуй, я коротко и написал о своем дурацком прошлом. Иначе его не назовешь. Никаких материальных недостатков, никаких других причин и условий не было у меня для такой жизни. Все члены семьи только старались помочь мне найти свою точку в жизни. Коллектив Кировского завода, где я одно время работал, старался мне помочь вернуться к нормальной жизни, но… я смотрел на всех как на угнетателей. И как я теперь жалею то время, которое я по своей близорукости и нежеланию не мог использовать, чтобы стать полноценным членом нашего общества.

Теперь мне придется намного труднее, но я не падаю духом, потому что понял, как бессмысленно тратил драгоценное время.

Я уверен, что больше никогда не сверну с правильного жизненного пути, потому что самое страшное — это чувствовать себя отщепенцем, на которого смотрят с презрением все честные люди.

И я очень прошу вас: как можно больше создавайте таких полезных произведений, чтобы еще та молодежь, которая думает пройти по жизненному пути легким шагом, если можно так выразиться, в домашних тапочках, вовремя опомнилась и взялась за ум-разум».

Вот уже выявляется один из элементов, один из «корней», загрязняющих чистые истоки юности: стремление пройти по жизни легким шагом, «в домашних тапочках». А вот, следом, другое: тот же легкий шаг, но уже не в своих, а в чужих тапочках.

Это пишут две подруги из узбекского колхоза о своем товарище по школе:

«Он учится с нами в одном классе. Умный, отличная память… но… азартные игры — раньше карты, теперь — бильярд, выигранные деньги, поиски легкой тропки. В этом году мы ездили на хлопок всем классом. Жара, хлопковые ряды длинные-длинные. До обеда можно пройти только два ряда. Наберешь полный фартук хлопка, ссыплешь его тут же, на грядке, с тем чтобы к концу работы сдать его на приемном пункте. Кто собирает, а он (мы говорим все о том же нашем соученике) лежит в тени, в холодке. А потом идешь сдавать хлопок, и он тоже несет полный мешок. «Дядя (мы его зовем так за высокий рост), ты же лежал…» А он улыбнется:

— Кто умеет работать головой, тому не обязательно работать руками.

А он просто, ползая на животе между рядами, крал хлопок у своих товарищей. И мы невольно задумываемся: «Что же будет дальше?»»

А дальше получается вот что:

«Я себе все время задаю вопрос: почему люди выходят и опять попадают назад? — пишет вдумчивый человек из заключения. — Что их заставляет? Я сижу вот уже четыре года. За это время встречал людей, которые по два раза освобождались, — и опять здесь! Я интересовался: почему назад пришли? А они и сами не знают. Да, это так, большинство и сами не знают, почему так получается.

Вот Герман, мой товарищ. Молодой, развитый, умный. Отец — главный архитектор в большом городе; семья имеет все средства к жизни. Почему он такой? И сидит уже второй раз. «Меня, говорит, привлекала блатная жизнь». Все, мол, ново, доступно, а то ему что-то мешало в семье. Ведь жил же хорошо? «Во мне, говорит, очень много энергии, и я не знаю, куда ее девать». — «Неужели ты, Гера, спрашиваю, не найдешь свое призвание?» — «Какое призвание? Везде один обман» (?).

Такой умный человек, а так настроен. Ведь стихи пишет, и неплохие. Мы вместе с ним в литературный кружок ходим. Голос есть. Выступает на сцене. А в разговоре слышатся нотки высокомерия и развязная манера держать себя: «А пахать я не буду». Значит, опять хочет чего-то легкого. Но здесь-то ведь ходит на работу? Или все это делается под страхом?»

Значит, опять «чужие тапочки». «Пахать не буду». А кто же, спрашивается, будет пахать? У него, видите ли, много энергии, и он не знает, куда ее девать, а пахать — нет, пусть одни пашут, другие собирают хлопок. Значит, «хочет чего-то легкого» — правильный вывод делает его товарищ, автор письма. И именно к таким германам обращается и другой их однолеток и однокашник — оттуда же, из заключения:

«Среди современной молодежи есть какая-то часть, которая извихлялась вся, исковеркалась, ищет чего-то, а сама не знает, что ей надо.

И я хочу сказать этой молодежи, настоящей или будущей: не нужно вымогать из себя то, чего в вас нет. Вы все считаете себя сверхчеловеками, а фактически вы так пошлы перед обществом. Вы скажете, что родители вас испортили и т. п. Но ведь в 17 лет мы должны в какой-то мере думать о себе, а именно — что нас дальше ждет?»

И вот в этом главная беда: ребята не ставят себе вопрос — а дальше? Что дальше? Близорукость мысли, близорукость и безотчетность в жизни.

«Я долгое время собирался написать вам письмо, но все откладывал. И вот сегодня вечером стоял около окна, за которым шел дождь, стоял и смотрел, а на память приходила вся моя жизнь, перед мысленным взором проносилось мое небольшое прошлое. Мне казалось, что я слился с призрачным шевелением листвы, с каплями, стекающими по влажным стволам, с целым миром, будто вот сейчас я встану и пойду сквозь туман, бесцельно и уверенно, туда, где мне слышится таинственный зов земли и жизни. Я стоял около окна, туман льнул к стеклам, густел около них, и я почувствовал: там, за туманом, притаилась моя жизнь, молчаливая и невидимая… В такой момент я особенно остро понял, что самое страшное — это время. Время, мгновенья, которые мы переживаем и которыми все-таки не владеем никогда.

Мне хочется рассказать вам всю свою крохотную жизнь, без прикрас. Я опишу ее вам, как родному отцу и самому близкому человеку, не скрою ничего и не совру.

Когда началась война, отец мой, рабочий, имел бронь, но пошел добровольцем и погиб при обороне родного города — Ростова. Мать, работавшая медсестрой, была призвана в военный госпиталь, я остался на руках бабушки. Кончилась война, вернулась мать, а дедушка и отец погибли от рук захватчиков. Остались мы трое. Тяжесть послевоенных лет легла на плечи моей матери. Многого не хватало, но мы стойко боролись с невзгодами. Мать верила в будущее и часто говорила, что все это временно. Только сейчас я понял, как ей и бабушке было тяжело. Ко всему этому у меня обнаружили затемнение в легких. Мать старалась лучший кусок оставить мне; ее здоровье уходило, за эти годы она сильно постарела; гибель отца тоже оставила свой отпечаток. Но единственное, что поддерживало ее и вселяло силы, это — сын, то есть я. Она хотела видеть меня человеком, прививала только хорошее. Она верила в мое будущее.

Шли годы, вот мне уже стукнуло 16 лет, я получил паспорт. К этому времени я кончил 7 классов, горел желанием работать, мне очень хотелось помочь матери. Сначала я поступил учеником токаря, но эта специальность не влекла меня, и я понял, что ошибся. Меня тянуло к голубому пламени электросварки, музыкой для меня было веселое потрескивание электрода. Я пошел в ученики к сварщику и тут понял, что именно здесь мое место. Пусть у меня скромная специальность, но ей я предан на всю жизнь и горжусь ею. Я начал самостоятельную жизнь. Все было ново, но в то же время накладывало на меня ответственность. Я старался изо всех сил работать, гордился званием рабочего человека. Особенно мне памятен тот момент, когда пускали в эксплуатацию завод. Как замечательно, сколько радости, когда видишь, что это труд большого коллектива, в котором есть и твоя доля, вложены в строительство, и тогда я особенно остро ощутил смысл горьковских слов: «Превосходная должность — быть на земле человеком».

Я стал шире понимать жизнь, для меня открылись широкие горизонты, большие перспективы. В то же время я почувствовал, что мне не хватает знаний, и решил идти в школу рабочей молодежи.

И вот случилось ужасное. Как-то я был приглашен на товарищескую вечеринку, а когда кончился вечер и мы с компанией вышли на улицу, один из ребят предложил принять участие в хищении промтоваров с кожзавода. Я отказался. Он назвал меня трусом. Тут еще стояли трое. Раздался ехидный смешок. И меня взорвало. Во мне заговорило самолюбие. Я поддался ложному чувству. «Ну ладно! Я вам докажу!» — произнес я сквозь зубы.

«Ну вот, это деловой разговор», — подхватил «друг».

Я пошел не ради денег, уверяю вас, они не представляют для меня никакой ценности, а пошел доказать, что я не трус, — и результат — десять лет тюрьмы. И как глупо, как противно выглядит, когда я смотрю сейчас назад и вспоминаю тот роковой день!

Помню, мы сломали решетку, проникли в склад и начали выбрасывать кожу. Где-то в глубине души у меня копошилось сомнение, но остановиться не было никакой возможности. У меня не хватало сил протестовать, и я плохо понимал, что со мной происходит. Я никогда не забуду эту ночь. Лихорадочным блеском горели у них глаза, свистящий шепот «быстрей, быстрей» подхлестывал меня, как хороший кнут. Участия в реализации кож я не принимал, и мне ничего не нужно было от них. Мать заметила во мне какую-то перемену. «Ты не заболел ли, сынок?» «Нет», — отвечал я и опускал глаза. Я не находил себе места.

Через несколько дней я шел на свидание к девушке, с которой встречался несколько лет, и не дошел… Меня забрали.

Суд. Я никогда не забуду свой позор. Зал. Скамья подсудимых. Зал набит до отказа. Я видел глаза матери, в которых читал боль. Я заметил, как она постарела, осунулась. В глазах людей я читал осуждение и невольно под этими взглядами опускал глаза. Вот и последнее слово… но я не мог ничего сказать от волнения и только махнул рукой.

Свою вину я понял. Меня осудила моя совесть. Словно туман, словно туча повисли надо мной. Куда девалась та полнота чувств, все то трепещущее, светлое, сверкающее, все то, что было и чего не выразить никакими словами?

Невыносимо, мучительно больно сознавать, что лучшие годы проходят вдали. Мучительно больно находиться в стороне от дел, которые совершают все наши люди: строительство электростанций, прокладывание железных дорог, газопроводов, и там нужны руки. Сколько дел, трудовой романтики — и быть оторванным от всего этого! Что может быть страшнее и ужаснее этого?! В наш век, когда человек проникает в неизведанные пространства космоса, повышается сознательность, когда принята новая Программа партии — исторический документ нашей эпохи! И в такое время быть изолированным от общества?! Это ужасно!»

Утверждение своего достоинства недостойными средствами, путаница в голове, несоразмерность понятий, критериев и оценок — больших и малых, высоких и низменных, элементарный вопрос: что хорошо, что плохо — все еще не решен. В кармане паспорт, а в голове дурь.

И вот еще один, необычайно интересный пример такой путаницы понятий и вытекающих отсюда ошибок, пример редкий по остроте и глубине анализа, и потому я приведу его, несмотря на значительные размеры письма, почти полностью:

«Вам, конечно, пишут: «Исправился я, отпустили бы меня…» И ругают, плюют на себя с высоты своего исправившегося «я». А мне кажется, что не презирать себя нужно, а любить и уважать за то, что из негодяя стал человеком. Как можно жить, не уважая себя? Должно быть, это очень горькая участь — помнить свое место в жизни, находящееся где-то на задворках общества, возврат к которому раз и навсегда отрезан. Нужно быть гордым! Это не выработавшаяся защитная реакция закоренелого подлеца, который плюет на мнение окружающих; это не то, что здесь у нас называют «обморожением глаз»; это «допинг» всего моего существования, отсутствие которого равно моральной смерти. От меня ничего не останется, если я попаду под влияние сентиментальных книжек, где все преступники обливаются слезами…

Я никогда не был испорченным мальчишкой. С ранних лет увлекался книгами, зачитывался ими. Мать, неграмотная женщина, сама того не подозревая, дала мне правильное воспитание. В моем незавидном настоящем виноват только я, а ни в коем случае не мать.

Можно даже сказать, что я вырос на улице, но только не на такой, с которой связывают понятие «шпана». Это была гурьба простых ребят, детей рабочих; у них были хорошие наклонности, и среди них самым примерным поведением выделялся я. Но никто из них не попал в тюрьму, кроме меня. Как же случилось, что именно я — дважды преступник?

Как мне кажется, я представляю собой пусть не очень яркий, но все-таки типичный образ современного преступника. Вы спросите: почему современного? Сейчас отмирает один вид преступников и зарождается другой. Время лишений, вызванных войной, прошло; уходит в прошлое и вся так долго цеплявшаяся за жизнь воровская среда. Меняются обстоятельства, а с ними и люди. Бесшабашные рассказы о былой шикарной жизни, взвинчивающие людей до экстаза, вызывают сейчас не интерес у слушателей, а зубную боль.

На смену приходит новое, более «культурное» поколение преступников. Они вполне пригодны для перевоспитания. Что их толкает на преступление — скажу по себе.

Часть нашей молодежи страдает одной болезнью — в ней живет, если можно так сказать, какой-то дух сопротивления, неудовлетворенность тем, что открывается перед взором в этот ранний возраст (?). Возрастное непостоянство и легкомыслие ведут к чрезмерному увлечению романтикой, но так как молодым людям кажется, что она выражена в наше время в слабой форме, то юноша начинает искать более увлекательные вариации и, конечно, находит.

Когда мне было лет шестнадцать, я, выходя из кинотеатра под впечатлением подвигов героев, обнаруживал в себе потребность быть хоть чуть-чуть на них похожим. Не беда, что я не могу проткнуть шпагой какого-нибудь негодяя, зато я могу дать ему по морде. Но негодяи на дороге не валяются, их еще надо найти, а пока ищешь, улетучится весь навеянный воинственный пыл. А не лучше ли сделать негодяем вон того парня, что стоит с девушкой около витрины? Будь он тысячу раз порядочным человеком, но на одну минуту он будет негодяем, по крайней мере для меня. После нескольких слов он вынужден ответить мне грубо, а моя «обостренная» совесть требует удовлетворения. Так делается хулиган. Компоненты хулиганства — ухарство, легкомыслие, моральная пустота. Они преходящи».

Я, конечно, не мог не написать этому пареньку. Я просил подробнее рассказать о себе, о своей неудовлетворенности (чем?), как, какими психологическими путями из этой неудовлетворенности вырастает преступление и, вообще, обо всем, что с ним случилось, как из «неиспорченного мальчишки», «человеколюба» он сделался дважды преступником?

«Вы утверждаете, что во всем виноваты вы сами. Это очень хорошо и не так часто встречается. Обычно люди действительно плачут, и жалуются, и жалеют себя, и винят обстоятельства, и тогда им приходится доказывать их собственную вину. У вас дело обстоит наоборот. Так давайте же покопаемся: что значит «я сам»? Откуда родилось это «я сам»? Это — глубины психологии. Так давайте же измерим их глубину».

И вот ответ:

«Стоит ли говорить об украденных из буфета конфетах?

Все началось, пожалуй, лет с пятнадцати. Незаметно я ушел от развлечений своих старых товарищей и стал ездить из своего пригородного поселка в город. Старые друзья стали шокировать меня, а новые вызывали зависть, я завидовал, как они свободно ведут себя, как легко пренебрегают условностями поведения, и именно их я только и замечал в толпе танцующих. Я стал им подражать. Перед танцами нужно обязательно выпить водки, без этого нельзя. Потом слово «танцы» стало объединять такие понятия, как водка, драка, грязное отношение к девушкам. Чтобы в первый раз публично подраться, нужно быть пьяным, иначе ничего не получится. Чтобы заслужить авторитет у «друзей», нужно дать им понять, что вон та девушка, которую я провожал вчера, я с ней… и т. д… Помню, после первой драки у меня тряслись от страха руки и ноги, но уже на следующий день я в красках расписывал это приключение.

Но я не был тем, кого с малолетства считают испорченным мальчишкой. Меня замечали в толпе не как хулигана, а как парня, с которым приятно познакомиться. И я гордился среди друзей своей порядочной внешностью, которая вводила в заблуждение даже милицию.

И понимаете, после этих «подвигов» я становился какой-то раздвоенный: первый «я» брезговал собой в одиночестве, второй «я» хотел остаться тем, каким узнали его дружки. Сейчас я знаю, что в таком же положении, если не хуже, были и они: грубость — напоказ, а любовь ко всему (а ею полны мальчишеские сердца) — внутри. Я и сам сейчас не разберу, какой герой сидел во мне в то время. Дома я увлекался литературой, причем античной с примесью философии, в школе учился хорошо, а за художественное сочинение получил одну из двух выпавших на нашу школу премий по Северной железной дороге. Кажется, налицо все задатки прилежного ученика и подающего надежды молодого человека. Но от этого человека не оставалось ничего «подающего», как только он оказывался в компании завсегдатаев танцплощадок.

Одним словом, получилось так, что от одних — детских, наивных, но простых и честных друзей я ушел, но так и не добрался до других — веселых, пьяных, бесшабашных. Я был с ними, но полной их жизнью не прожил ни одного дня. В конце концов я понял, что в интеллектуальном развитии они ниже меня. Под этим понятием я, для удобства, объединяю все человеческое: честь, любовь, ум, культуру поведения и внутреннюю и т. д. Только тогда, когда все это собрание спит или бывает неполное, можно пьянствовать, бить по морде, снимать часы, хватать девушку, носить в кармане нож. А у меня все члены этого собрания были В наличии, причем каждый был судьей моих поступков. Честь — судья, любовь к людям — судья, желание быть культурным — судья. А поступки — грязные. Что делать? Вернуться обратно — не хватает силы воли. Остаться в этом болоте — нужно быстрей переделывать себя в худшую сторону, выгнать из себя к черту этих нудных судей, которые не дают, покоя ни днем ни ночью.

После школы я сразу же подал заявление в молочный институт. Экзамены сдавал «на авось» и, разумеется, не прошел. И только тогда я понял, что со мной что-то случилось. Вернее, случилось давно, может быть года два назад, но вот в один миг дало почувствовать себя. Произошла первая в жизни неувязка, легкий, но ощутимый удар. Из этого я вынес подавленное настроение; на фоне замечательной студенческой жизни моя будущая рабочая спецовка казалось неприличной, оскорбляющей деталью. Но работать пришлось. Поступил на завод учеником строгальщика, успокаивал себя тем, что это временно и что будут у меня наконец свои деньги (!).

На заводе была самая сухая проза, которая сначала показалась мне романтикой: традиционная всеобщая пьянка после получки. Иначе, казалось, и быть не могло. Как это рабочий, с чугунной пылью под ногтями, не имеет права выпить на свои заработанные деньги?!

Еще в 10-м классе я познакомился с одноклассником Л. Б. Он был парень моего типа, также заражен болезнью, которой страдал и я. И вот 16 марта 1954 года у меня дома мы пили водку; он показывает мне кастет, а я беру с собой нож. Я ни о чем не думал. Я только знал, что хулиган — это что-то неполное, есть тип повыше рангом. Что мне было в то время терять, когда я уже был человеком, который только случайно не сидит в тюрьме? У меня уже не дрожали руки и ноги. Ощущения стали стираться, побледнели, нужны были новые, более сильные. Вот предельный разрез чувств и переживаний человека, идущего первый раз на грабеж. Он уже подготовлен к этому преступлению, его не нужно тянуть за рукав, он уже давно ждет удобного случая, намека на приглашение. Все, что он делает, он делает сознательно, что нельзя сказать про хулигана.

На первых порах цель преступления всегда одна — сам процесс его. Парню не нужны деньги, он рад бросить их в канаву. Это похоже на игрока, для которого не столь важен выигрыш, как притягателен захватывающий интерес самой игры. А после двух-трех ограблений или краж приходит корысть, жажда денег. Мне приходилось слышать, как ребята снимали часы и тут же бросали их: «Гуляй, голова! Все нипочем!»

Можете ли вы поставить под сомнение мои слова, если я скажу, что плохо помню само преступление? Помню какие-то обрывки, встречу с парнем на ночной улице, он бежит от нас. Мы его догоняем. Л. Б. ударяет кастетом, а я ножом. Очнулся в отделении милиции. Потом следствие и обвинение в попытке к ограблению. Приговор — пять лет. Что я испытал, переступив порог тюрьмы, описывать не буду; можно просто переписать главу из вашей повести «Честь».

Освободился с характером, еще больше окрашенным оттенком цинизма в отношении к людям. Тюрьма не исправила меня ничуть. И что самое главное, тот образ жизни, его обычаи, нравы, отношения, тип людей обобщились в моем понятии как целостное представление о людях вообще. Не прошла мимо меня и ходовая идея о том, что все люди — мошенники, все крадут, как только могут. Где-то у Толстого я читал, что вряд ли найдется такой негодяй, который, порывшись, не нашел бы в себе достоинств, достаточных для самовозвышения над остальными людьми, чтобы считать себя лучше их. Таким был и я. Только я никогда не обвинял ни людей, ни обстоятельства. Скорее всего, такое мнение о людях утешало меня, смягчало мысль о собственном ничтожестве.

Первый месяц на свободе я был спокоен; весь мир казался мне чудесным, я всех готов был расцеловать. Но потом чувства притупились, обтерлись о ежедневную прозу. Опять старое: шумные компании, водка. Но меня никогда не покидало тревожное предчувствие чего-то близкого, неотвратимого. Это вызывало раздражение, злость к себе, ко всему на свете, что попадало под горячую руку этой злости.

Я знал, что мне не избежать второй судимости, и высказывал эту мысль вслух. Понимаете мое состояние в то время? Знать, что впереди тебя ждет тюрьма, и знать наверное, как что-то неотвратимое, а не полагаться «на авось», и все-таки упорно идти к этому неизбежному! Чтобы устрашить себя, я сравнивал заключение и свободу, но — увы! — контраст потерял свою силу. Ругал себя, как последнюю тварь, потерявшую любовь к свободе, но не хотелось ничему сопротивляться. Какое-то тупое, бессмысленное равнодушие. Может, это и есть та неудовлетворенность, о которой я говорил раньше? Но чего мне не хватало? Мне хотелось, чтобы все мои желания сбывались сами собой, но они почему-то не сбывались, а вместо них приходила неудовлетворенность. Честолюбивая, мальчишеская, проходящая с годами. Сейчас я понял ее природу: отсутствие силы воли и здравого взгляда на жизнь: все дается с трудом.

«Но как неудовлетворенность перерастает в сопротивление?» — спрашиваете вы.

Если подросток видит все в неверном свете, коллективу трудно наставить его на путь истинный. Он ненавидит сюсюканье учителей о правилах поведения, никому не верит. И, предубежденный против всего коллектива, во всех его действиях видит попытки покушения на свою самостоятельность (!). Не убежденный, он сопротивляется, и довольно активно. В конце концов ему приходится вступить в конфликт с коллективом. Пример — ваш Антон. Мне кажется, что именно в этот момент, накануне конфликта, когда испробованы все варианты предупредить его, так необходим человек, который воплощал бы в себе все лучшее от коллектива и, как порождение и олицетворение его, увлек бы собой (!) свихнувшегося юношу. А у других нет ни Марин, ни вообще чутких товарищей. Такие огрызаются всю жизнь.

На свободе, как и предчувствовал, я был недолго. Снова осужден на пять лет, как «организатор хулиганских действий». Этого достаточно, чтобы не надеяться на досрочное освобождение.

По приговору я должен был отбыть два года тюремного заключения. В первый же день я понял, что попал в самое пекло. Камера была большая, так называемая рабочая. Недоверие друг к другу, грызня, драки, ссоры. Я сразу понял, что надо быть осторожным, жить потихоньку, не вмешиваясь ни в чьи дела. Стал замечать, что камера разделена на две враждующих группы. Первая ругала Советскую власть, а вторая ее защищала. Впрочем, слово «группа» для второй не подходит, так как это был всего лишь один человек, на вид даже получеловек: маленький, тощий, больной, с большим животом и длинным носом. Только глаза смягчали неприятное впечатление от всего его облика. Он был энергичный, умел говорить. Разумеется, если против тебя вся камера, то в ежедневных спорах красноречие придет само собой. Сначала я прислушивался, не поддерживал ничью сторону. Их было много, а Гольдов — один, и, несмотря на это, победа всегда оставалась за ним. Они рычали от злости, называя его обидными словами, так как аргументов у них не было. Помню такой случай. Он стучит в дверь. Подходит надзиратель. «В чем дело?» — «Вот этот, этот и тот играли сейчас в карты». В камере тишина. Я ждал, что сейчас что-то случится, но никто не сказал ни слова. Удивительный человек. Даже враги уважали его за мужскую честность: он не мог тихой сапой передать надзирателям какие-нибудь сведения из жизни камеры, а делал это при всех, не страшась тюремных обычаев. Он много читал, выписывал газеты, неплохо разбирался в политике. Поэтому мы не могли долго не замечать друг друга. Оказалось, что в прошлом он имел какое-то отношение к «ворам», пользовался авторитетом. Это он открыл мне глаза на все, что я до сих пор не замечал: на «дружбу», нечестность и грязь. Я стал поддерживать его в ежедневных спорах. Я пошел против всех. Вдвоем нам было легче.

Одним словом, здесь, в камере «закрытой» тюрьмы, я нашел себя. Стал писать заметки в газету. Меня избрали в совет коллектива, затем досрочно отправили на общий режим в колонию.

Я хотел сказать еще о гордости. Гордость необходима, без нее нельзя жить, без нее люди теряют почву под ногами, такого человека легко сбить с толку. Гордиться нужно тем, что смог, нашел в себе силы переступить, как вы говорите, «ступень к подлинной и обоснованной гордости». Я отрицаю только жалость к себе, как признак слабодушия. А слабодушие — это материал, из которого делаются преступники. Это я почувствовал на себе. Если у меня не будет ее, этой гордости за нового себя, я сразу же скачусь обратно в грязь. Она не даст мне этого сделать. Я ведь и в том письме писал, что нужно уважать себя за то, что из негодяя стал человеком. А некоторые заменяют эту гордость жалостью к себе, слезами, слабодушием, ругают себя, но выше подняться не могут. Понимаете? Сначала самоанализ, потом критика, потом отвращение к себе, потом эта гордость: вот путь, идя по которому люди переделывают себя.

Кого я хочу сохранить и утвердить в себе?

Я хочу сохранить в себе пятнадцатилетнего мальчишку, которого знала моя мать, и утвердить молодого человека, с которым познакомил меня Гольдов в тюремной камере. Оба они, как вы знаете, мои однофамильцы: Александровы Николаи Григорьевичи.

И еще мне чертовски невтерпеж хочется быть образованным и культурным человеком».

Что к этому можно добавить? Пусть у этого Александрова Николая Григорьевича кое-где чувствуется легкое фанфаронство, но это фанфаронство горечи и мысли, мысли точной и мужественной, позволяющей нам понять ту сложную внутреннюю механику формирования «современного преступника», которую не раскроет нам ни протокол милиции, ни судебный приговор.

Мало, значит, смотреть кинокартины о подвигах, их нужно правильно понимать и применять к своей жизни, мало увлекаться художественной литературой, даже «античной с примесью философии», мало писать хорошие сочинения и получать за них премии. Нужно учиться жить. Этого, к сожалению, не проходят в школах. А нужно бы. Больше того, оторванность от жизни, а то и некая идеализация ее и абстрактно-романтический настрой, с которым иногда выходят ребята из стен школы, делают их беззащитными перед прозой действительности, перед недостатками и злом, с которыми они могут встретиться.

«Окончив школу, я спустился в недра земли, и вот здесь начали рушиться мои иллюзии о жизни. То, что дала мне школа, не нашло поддержки в горняцкой жизни, все лучшее оказалось иллюзией», — говорит один, видимо очень хороший человек, воин Советской Армии.

«До 18 лет я знал жизнь лишь по книгам, а когда столкнулся с лицемерием и ложью, обманом, расчетом и подлостью, возненавидел многое и, когда был приглашен на преступление, в которое до последнего момента не верил, пошел на него, подхлестнутый оскорбительным словом «трус». Неверные представления о жизни, человеческом достоинстве, благородстве и подлости сделали меня преступником», — анализирует другой.

«Я был комсоргом цеха — и стал участником разбойного нападения на людей в ночное время. Ведь это не лезет ни в какие ворота, — кается третий. — Иметь среднее образование и додуматься до такой подлости и предательства. Страшно!»

Но еще страшнее оказалась история Алевтины Дмитриевой, вскрытая на нашумевшем процессе Ионесяна. Она — дочь хорошей, рабочей семьи. Хорошо, хотя и не отлично, окончила школу и получила от нее самую хорошую характеристику. Такую же характеристику представили и домоуправление и коллектив жильцов дома, где она жила. Хотя и не у станка, но она добросовестно работала на заводе, была там комсоргом, состояла в редколлегии стенной газеты, ездила на целину и с увлечением участвовала в художественной самодеятельности. Больше десятка почетных грамот положил на судейский стол ее адвокат И. Ф. Деревянченко — от райкома, райисполкома, от воинских частей и рабочих коллективов, где она выступала. На смотре художественной самодеятельности она получила диплом лауреата, и потому по рекомендации и приглашению опытного артиста, знавшего ее по этой работе, она была приглашена в театр. Одним словом, это была девушка как девушка, скромная, воспитанная, хотя звезд с неба не хватала, и в ее стремлении на сцену не было ничего ни злонамеренного, ни предосудительного — кто в ее годы не мечтает быть артисткой, если есть хоть какие-нибудь малюсенькие данные.

Для работы в профессиональном театре этих данных оказалось недостаточно, и она через месяц была уволена. Просто уволена, обыкновенным директорским приказом, не предполагающим никакой мысли о дальнейшей судьбе человека. И в этот трудный момент около нее оказалась зловещая фигура Ионесяна, прикинувшегося добрым другом. Добиваясь ее взаимности, он, человек с двумя, если не с тремя личинами, окружил Алевтину облаком лицемерных забот и внимания. И этим покорил ее, «влюбил меня в себя», как она сказала в своих показаниях на суде. Но она не заметила или слишком поздно заметила другое — тенета лжи, фальши и помрачительно-наглого, дикого обмана, которым он опутал ее. «Лучше бы он зарубил меня своим топором, чем заставил сидеть здесь рядом с собой», — сказала она в своем последнем слове. Нет, Алевтина Дмитриева — не злая воля, она — жертва большой и глубокой трагической ошибки.

А вот и еще одно подтверждение этого. Пока книга готовилась к печати, некоторые главы ее были опубликованы в журнале «Москва», в том числе и эта. И я немедленно получаю письмо. Пишут подруги Алевтины Дмитриевой: студентка Казанского Государственного университета и библиотекарь республиканской библиотеки.

«Узнав о случившемся, мы никак не могли поверить, что все это произошло именно с ней, нашей подругой. Не могла Аля, которую мы знали с детских лет, вместе росли, вместе пошли в школу, вместе вступали в комсомол, вместе окончили школу, не могла она быть «соучастницей» этого подонка и убийцы.

И как мог тов. Ардаматский, не зная Али, написать о ней столько нехороших, несправедливых слов. Какая же она «тунеядка», если она прямо со школьной скамьи пошла работать на завод и активно участвовала в общественной жизни. Она очень веселая, жизнерадостная девушка, она была очень хорошим товарищем, чутким и отзывчивым другом. Нет, не могла она так переродиться за два месяца.

Ведь мы воспитывались в советской школе, всегда окружены честными, хорошими людьми. Разве можем мы подозревать в человеке плохое? Так и Аля. Не могла же она узнать, что за внешней маской порядочности, вежливости и честности скрывается убийца».

Так оказалось, что ни семья, ни школа, ни комсомол, ни заводская среда не подготовили ее к встрече со злом, не выработали в ней ни умственной зоркости, ни житейского опыта, ни моральной сопротивляемости, и ее инфантильная, по заключению экспертизы, наивность оказалась бессильной перед дьявольским коварством зла.

Знать зло. Это не значит смиряться с ним. Это не значит подчиняться ему. Наоборот, знать зло, чтобы ненавидеть его, чтобы сопротивляться ему, чтобы бороться с ним, чтобы ниспровергнуть его. Сопротивление злу — вот что мы недостаточно воспитываем в нашей молодежи. А это — другая обязательная сторона утверждения добра, утверждения настоящей человеческой личности.

В связи с этим мне особенно хочется сказать о девушках. Мне кажется, они себя не всегда ценят, а порой даже сами себя унижают. Нет, конечно, не все! Очень, очень многие в письмах своих протестуют против грубого, временами просто хамского отношения к ним со стороны молодых людей. ««Ну, пойдем, что ли!» — это значит, подвыпивший кавалер приглашает тебя танцевать», — жалуется одна. «Обращается, как к дереву», — говорит другая. Третья недовольна завезенной откуда-то манерой гулять, обняв за плечи, или, как она выражается, «взяв за шкирку». Но есть и такие, которые с этим мирятся — и с грубым тоном, и с развязными манерами, с запахом водки, с папиросой во рту во время танца. Все это мелочи, но с них и начинает крошиться и рушиться высокая и озаренная лучами большой поэзии скала женского достоинства.

Будь женщина, как лилия, скромна,

Будь гордою, как кипарис, она!

Алишер Навои

А вот мимолетное наблюдение. Перрон московского вокзала. Среди деловых, спешащих куда-то людей два пьяных оболтуса, они ругаются и о чем-то спорят друг с другом. Проходит девушка, почти девочка, в простеньком, апельсинового цвета платьице, с портфеликом под мышкой. Видимо, учащаяся техникума. Один из оболтусов на ходу обнимает ее и прижимает ее голову к своему плечу. Я ждал, что она сейчас же даст ему пощечину, а она остановилась, о чем-то разговаривает с ними, даже улыбается. И мне стало больно за нее.

Милая девушка! Разрешите вам сказать, что таких, как вы, доступных и податливых, они сами же называют «дешевкой», а то и похуже, и правильно называют. Они сами же смеются над ними и рассказывают о них всякие гадости, что было и чего не было, для лихости. И тогда нечего жаловаться и называть их подлецами и мерзавцами, как это случается читать в ваших запоздалых письмах. «Выть хочется!» — кричит одна. «Какой мерзавец! — восклицает другая. — Он запер дверь на ключ, заставил меня выпить вина, и меня охватило веселье. Я схватила его пиджак и побежала от него. Он за мной. Я, визжа, забралась на кровать и стала от него отбиваться. Но…» Да, они подлецы, они несомненные подлецы, патентованные. А вы?.. Посмотрите теперь, со стороны, на ваше поведение и скажите — чего стоите вы? Дешевка есть дешевка! Нужно меньше визжать и больше думать и подальше держаться от кровати — подумаешь, крепость какую нашла! Простите меня, но я говорю это по-отечески, говорю потому, что знаю, чем все может кончиться.

Потом ведь придет она, горечь разочарования, не только в «нем», но и в себе, в растраченной юности и исковерканной жизни. А все потому, что в ней, в этой жизни, вы искали легких и неверных путей, потому что вы слишком рано и слишком бездумно стремились срывать с этой жизни цветы одних удовольствий.

В брошюре «Не опуская глаз» я коснулся этой, по понятиям некоторых, «скользкой» и «рискованной» темы, хотя я глубоко убежден, что скользких тем нет, есть скользкие решения их. Я привел там письмо одной совсем юной девушки, которая прошла через подобного рода большие ошибки и тяжкие испытания — через «теплые компании», вечера, а затем и ночи в мире бесшабашной веселости и цинизма распоясавшихся шалопаев типа: «Не надо предрассудков, крошка!» Затем она прошла через неприятности в школе, через скандалы с родителями и слово «потаскуха», брошенное вслед. И вот он, моральный крах и вопль пробудившейся совести: «Действительно ли я не могу уже стать человеком? Есть ли на свете люди, которые не обратят внимания на мое грязненькое, оплеванное прошлое? Есть ли хоть один такой человек на свете? Есть ли вообще на свете дружба?»

Есть! Конечно, есть. Да разве можно было бы жить, если бы этого не было?

Вот случай, о котором пишет мне воин Советской Армии Ларичкин:

«Был у нас паренек, звали его Игорь Д. Много пришлось коллективу работать с ним, но мало это помогало. Все ему сходило с рук, и с каждым днем он все дальше скатывался вниз. Потом судьба разлучила нас с ним, так как я перешел в другую школу. И только недавно мы, будучи оба в армии, случайно встретились. Вот что он мне рассказал:

— Не знаю, как бы в дальнейшем сложилась моя жизнь, если бы не Нина. Мое прошлое ты знаешь. Плохо учился, никого не признавал, ходил по вечерам с «друзьями», выпивал, бывал в милиции. Могло все очень плохо кончиться. Но однажды я встретил Нину. Встретил ее в парке Горького, на танцах. Подошел к ней, взял за руку и хотел танцевать, но она не пошла. Тогда я сказал ей что-то гадкое и вдруг получил пощечину. С этого и началось. Мне почему-то стало впервые стыдно. Или оттого, что до этого ни одна девчонка не поступала со мной так, или просто оттого, что она мне понравилась, а я ее обидел.

Целый вечер я ходил за ней, но она не обращала на меня внимания. Затем все же я извинился и попросил выслушать меня. Мы много и долго говорили обо всем. Она сумела доказать мне все то, чего я до того времени не понимал.

Мы стали часто встречаться. Дела мои пошли лучше. Окончил семилетку, поступил в техникум. Потом — армия, вот и сейчас я переписываюсь с ней. И вообще стал другим человеком».

Значит, есть все-таки настоящая дружба и есть любовь. Да и сама та девушка, о которой шла речь вначале, теперь уже вышла замуж и живет нормальной, честной жизнью. Но ее письмо, упомянутое в брошюре, вдруг вызвало новую исповедь, отклик на те горькие и, казалось бы, безнадежные вопросы, что поставлены в нем.

«Мне не легко писать о себе и о том, что со мной случилось. Это было совсем недавно. Я не могу сказать, будто я уже все пережила и полностью спокойна. Нет! Мне сейчас очень тяжело. Обидно и стыдно вспоминать о прошлом. Писать о себе я всего не буду, гадко. Я вращалась в кругу всяких воришек, развратников, циников. Это были, как они себя величали, «чуваки» и «чувихи». Все они жили по принципу: «Брать от жизни все и не давать ничего!»

И они брали. И все, что брали, делали поганым, низкопробным.

У меня они отняли, выкрали все самое дорогое в жизни. И честь, и гордость, и человеческое достоинство. А потом нас стали позорить. Чего только не приходилось терпеть мне и другим девушкам, которые были как я. Почти всегда приходилось слышать угрозы. Не раз получали пощечины. Это ведь так обидно: тот, кто сам не стоит мизинца, вправе был делать с тобой все, что хочет. А ты молчи, если пикнешь, «пера» получить можно. Когда окружающие открыто высказывают презрение, невольно сама перестаешь верить в себя как в человека. Перестаешь верить и во все светлое, доброе, остается одно — злость и обида на все.

Но всему есть конец — люди увидели, что мы тонем, и протянули руку. Теперь все позади. Я твердо могу сказать: никому не позволю вырвать у меня жизнь. Я не утверждаю, что поняла жизнь и мне все ясно. Вовсе нет! Этого быть не может, ведь мне сейчас нет 16 лет. Но я вовсе не желаю считать себя отжившей и уж совсем не хочу думать о смерти. Это все глупости! Боль потревоженного, растерявшегося сердца. Я хочу жить! Жить как все люди, а не ходить по улицам с поднятым воротником.

Сперва я тоже растерялась: что делать? Трудно, ох как трудно слышать брань и свист в свой адрес. Пережила, вытерпела. Обидно, до слез обидно. Ну а чем должны отвечать люди на наше поведение? Ведь девушку принято считать гордостью, чистотой, кристаллом, а у меня и у моих подруг вышло иначе. Сейчас я стала в колею нормальной жизни. И вовсе не хочу умирать. Мне советуют уехать из родного города. Никуда я не уеду! Докажу здесь людям, что я человек. От себя не уйдешь, люди же везде одинаковы. Вот и все обо мне.

А еще мне хочется ответить той девушке, о которой было написано в брошюре «Не опуская глаз».

Не знаю всей ее жизни, но скажу, что отчаиваться нельзя. Надо набраться силы воли и добиться веры в себя. Это очень нелегко, ведь нельзя верить на слово тому, кто оступился. А делом докажешь — люди поверят и поймут.

Не думай, что не найдешь друга в жизни. Найдешь! Ведь у каждого бывают ошибки: у одних маленькие, мимолетные, а у других — на всю жизнь.

А ошибки надо самой исправлять. И нечего горевать над разбитым корытом. Ждать чего-то туманного. Не будет у человека счастья, если принесут ему его «на блюдечке с голубой каемкой». Да и не принесут его никогда. Была ошибка в жизни, так нечего капать слезами вокруг себя. Надо жить. А не думать о конце жизни. Смешно и глупо.

Вот все, что хотела вам написать. Я не буду скрывать ни своего имени, ни адреса, хочу, чтобы письму верили.

Писала от чистого сердца».

К письму приложено стихотворение:

Мы с тобой на перекрестке жизни,

А у жизни много есть дорог.

Нам нельзя сегодня ошибаться:

Каждый шаг наш — жизни всей залог.

Ну, а жизнь ошибок не прощает,

Хоть и мало будет их у нас,

Жизнь ошибки наши примечает,

Глядя вслед нам глубиною глаз.

Много есть путей у жизни гадких,

Но они неверны — ты пойми,

Что тогда лишь будет счастье сладким,

Если в битве взять его смогли.

Без борьбы, без слез и без сомнений

Никогда к нам счастье не придет.

Счастье вслед за совестью идет.

Какие, оказывается, неистощимые родники силы таятся в душе человека! Нет, совесть неистребима! Ее только нужно слушаться и растить. И вот из грязи, из вонючей болотной лужи встает человек. Ведь то, что девушка, действительно не прячась за спасительный аноним, написала свои имя, фамилию и полный адрес (только пусть это останется при мне!), и то, что она решила никуда не уезжать (а чего бы проще — уехать с глаз долой!), а, оставшись в родном городе, глядя в глаза людям, знавшим ее прошлое, загладить свою вину перед ними, работать и, вопреки всему, утвердить свое человеческое достоинство («Никуда я не уеду!»), — все это очень трагично, но мужественно. И мне хочется еще раз, уже публично, в дополнение к моему личному письму, пожелать ей полного успеха и необходимой для этого силы и бодрости, а окружающим ее хочется пожелать тоже внимания и человечности.

Но в то же время хочется сказать ей: а где же ты была? Где была твоя девическая честь и гордость? Где было твое достоинство как человека и как девушки? Как могла ты пойти по пути тех немногих, пусть очень немногих, но все же порхающих по цветкам жизни и в поисках легкого, но пустого счастья забывающих о том, что составляет подлинный драгоценный кристалл человеческой души? И хочется кинуть упрек и матери, и школе: где были вы? Почему не предостерегли вы ее, вступающую в жизнь, против пошлости и скотства, встречающихся в жизни, не выработали в ней идеала девичьей добродетели, чистоты и святости чувства, не выработали обыкновенного чувства стыда, не выработали твердости и силы сопротивления? Помните великолепные, кристальной чистоты строки поэта И. Сельвинского:

Да будет славен тот, кто выдумал любовь

И приподнял ее над страстью?

Я знаю случай. Две молодых жизни, он и она, оба — хорошие, честные, чистые, полюбили друг друга, полюбили по-настоящему, и решили пожениться. И едва ли не накануне свадьбы он поздно вечером провожал ее до дома, до самой двери и хотел войти к ней. Она его не впустила. В квартире никого не было, но она его не впустила. Он долго стучался к ней, он просидел на лестнице до самого утра — она его не впустила. И он ей сказал, что за это он еще больше полюбил ее, до конца полюбил. Теперь они давно уже муж и жена, у них растет чудная дочка, и они, несмотря на большие жизненные трудности, по-прежнему, так же честно и высоко любят друг друга.

И потому так обидно, до боли обидно, когда юность, пора любви, пора поисков и ожидания счастья, убивает в зародыше это счастье, не приподнимая, а, наоборот, опуская, снижая любовь, чувство высокочеловеческое, до уровня животной страсти и даже до разврата, на который не способны и животные.

Это я почувствовал, когда по письму той девушки приехал в ее город, и посидел на суде, и послушал о всех безобразиях, омерзительных безобразиях глупого «общества», как именовала себя эта группа… бездельников, просится с пера ходкое газетное слово. Но в том-то все и дело, что, за исключением одного, они были далеко не бездельники. Это были слесари, электрики, водопроводчики, наладчики и фрезеровщики, но это были ребята и девчата, в значительной степени распущенные, развинченные, с низменными целями и такими же понятиями о жизни. У них была своя «программа» и своя «философия»: скоро будет война со всеми ее последствиями —

В это время над землей

Столб поднялся огневой.

Это атом разорвался…

Следовательно, живи, пока живется, и бери то, что легко дается.

На этом примере как нельзя лучше, на мой взгляд, видна антисоциальная и безнравственная сущность всякого преступления и всяких попыток оправдать (что не равнозначно — объяснить) его ссылкой на условия и обстоятельства. Настоящий человек, общественный человек будет бороться за изменение, за улучшение этих обстоятельств для всех, а другой, ничего не ломая и не улучшая, будет именно в этих обстоятельствах искать выхода для себя, достижения своих, иногда жизненных, в большинстве случаев низменных целей. Так и здесь: дамоклов меч атомной войны висит над каждым, но одни стараются всеми доступными им средствами предотвратить, отвести эту опасность от всех, а другие делают выводы для себя: пока не поздно, бери, хватай от жизни все, что можно взять.

Здесь я воочию увидел и роль западных влияний (хотя, по существу, этот вопрос, конечно, значительно сложнее). Вот парень: парень как парень, хороший водопроводчик, но, составив себе идеал какого-то альфонса, западного денди, он выучил несколько английских фраз и вечерами, надев брюки небесно-голубого цвета, выходил на местный «Бродвей» и, походя, бросал эти заученные с грехом пополам фразы.

Вот девица с наклеенными ресницами и прической, которую по-русски прозвали «вшивой горкой». За год перед этим я видел эти прически в Париже, и вот встретил их здесь, в старинном русском городке. Вот передо мной фотографии ее «произведений». «Боб-тромбонист»: какой-то хлюст с сигарой во рту, в необычайно широком пиджаке и необычайно узких брюках. «Джекки и Бекки»: такой же хлюст в черных очках ведет «за шкирку» ее, по-видимому «Бекки», с томно опущенными ресницами. Вот «Джаз под пальмами»: он в расписной рубахе и в туфлях с длиннейшими носами, она — в платье с какими-то надписями, не то лозунгами, а кругом — пальмы и кактусы. А вот неопределенного пола физиономия с раскрашенными губами и надписи: «О’кей!», «Голливуд!!!» — и что-то еще, непонятное.

И вот ее «стихи»:

Рок-эн-ролл не утихает,

Саксофон еще рыдает.

Вдруг ворвался в окна свист.

Устарел рок — в моде твист.

И на трусах у нее, как выяснилось на суде, была вышита всякая чепуха: череп с костями, атомная бомба и названия танцев и другие еще более поразительные детали. Это — сенсация. Это ее любимое слово — «сенсация». И на суде же о ней сказали: «Ее раздень и пусти по улице — и она пойдет». Но на суде, при всем этом, она фигурировала в качестве «потерпевшей» — так рассудила мудрая Фемида.

Здесь сами собою возникают вопросы: что это? откуда? почему? какова природа этого явления? Некоторые склонны видеть в этом романтику, а по-моему, это — полное отсутствие ее, а если романтика, то романтика подлости и пошлости. Никто не снимет часы с прохожего, а я смогу! Никто не разденется догола при всем честном народе, а я разденусь! Воинствующий цинизм, выходящий за пределы всяких человеческих норм. «Коварны люди — благороден зверь», как сказано у того же Алишера Навои.

Да, но как же могла в эту компанию попасть та, другая, которая написала мне такое горькое и в то же время гордое письмо? Она — дочь бывшего, теперь умершего, политработника, прилежная, способная ученица. Как это могло случиться?

Вот я сижу напротив — смотрю на ее лицо, такое молодое еще и свежее, но в нем чего-то уже нет, детскости, ясности, того, что успела унести надломленная у самого основания жизнь. Я смотрю в ее открытые, искренние глаза, на просто, по-русски, на пробор расчесанные волосы, и мне больно: что же все-таки произошло?

В детстве была нелюдимка, жила сама в себе. На ребят не обращала внимания и вовсе не думала о них. (Любопытная параллель из предыдущей судьбы: человеколюб и книгочей, ставший бандитом.) После смерти отца в семье что-то надломилось, стала стесненнее жизнь, брат пил. Ссоры, скандалы.

«Зло брало, что у нас плохо. На кого зло? Сама не знаю. Больше — на брата. Если бы я знала, что и у других бывают трудности, может быть, легче перенесла бы свою беду (!). А тут перед подругами стыдно становилось: у всех хорошо, одна я такая, у нас хуже всех. Девчонки в школе говорят о модах, о мальчиках, а я одна. Любила быть одна. Приезжал двоюродный брат, очень хороший мальчик. И в книжках — хорошие, думала — и все хорошие (!). И захотелось другой жизни. Думала, что, если другая жизнь, значит, будет лучше. А она оказалась хуже. Она ужасной оказалась!»

Девушка умолкла, точно не зная — продолжать или нет? Видимо, дальше следовало что-то особенно больное и тяжелое.

Так оно и было: понравился девушке парень, первый парень, тронувший сердце, с простым русским именем и фамилией и заграничной модной кличкой Билл.

«И говорил он как-то необыкновенно, с французским акцентом: а-ля-ля, а-ля-ля».

И, поддавшись на это дурацкое «а-ля-ля», девчонка полюбила. А когда любишь человека, приписываешь ему все лучшее, чего, может быть, и лет у него, и веришь ему. Так поверила она и Биллу. Он заманил ее и в «общество». Понравилось само слово — «общество». Интересно! А общество оказалось гнилое — пить, курить, и притом только сигары, и заниматься грязным групповым развратом. Потом пришло отрезвление: 8 Марта, в женский день, Билл назначил ей свидание, а пришел вместе с группой своих дружков, и они ее коллективно изнасиловали. Пришла домой и всю ночь проплакала.

— Никого у меня не было, кто бы мог силу в душу влить. А вы знаете, как плохо, когда самой себе не веришь. Не веришь в себя, что я хорошая, что я что-то могу. Думала — мне так и суждено погибнуть. А потом боялась — зарежут.

С подругой решили уйти из дому, уехали в другой город, попали в детский приемник, и там она все рассказала. Потом — моя брошюра, письмо ко мне, суд со всей выплывшей на нем грязью, ее прямые и честные показания, и вот — наш разговор и ее последнее стихотворение:

Иду по городу я в поздний час.

Ветер свищет, крутятся снежинки,

На глаза, в который раз,

Набегают искрами слезинки.

Не могу простить себе, что было.

Горечь жжет, переполняет душу —

До чего мне прошлое постыло.

Неужели перед ним я струшу?

Ах, что я сделала с собою!

Неужели все опять вернется?

И, как колокол в пустом соборе,

Растревоженное сердце бьется.

Растревоженное сердце бьется и у нас. И как оно может не биться, если на наших глазах люди, вернее, будущие люди, а пока «желторотики», птенцы и глупцы, глупые птенцы, возомнившие себя птицами, пытавшиеся взлететь и не рассчитавшие силы своих крыльев и разума, запутались в вопросах, которых они не сумели решить? И все, к чему они рвались, все оказалось ложным: ложное мужество, ложная храбрость, ложная честь, ложная любовь, ложные друзья и товарищи, ложная жизнь.

Дурость! Непонимание себя, своей личности, ее места в жизни, неумение решать жизненные вопросы, вопросы любви, отношения с людьми, с обществом. И вот — расплата. Раньше за неумение ходить, бегать, влезать на стул они расплачивались синяками и разбитым носом, в худшем случае получали шлепок от матери, а теперь за неумение жить они расплачиваются тюрьмой.

А мы? Мы расплачиваемся подрывом веры в молодежь, в которую ведь нельзя не верить, потому что она — молодежь, и ей жить, ей приближать будущее. А посмотрите, что пишут о ней люди!

Вот письмо медицинской сестры из Пятигорска: «Когда я иду вечером по улице, я не боюсь собак, не боюсь взрослых людей, но я очень боюсь молодых ребят — они могут без всякого основания обидеть, оскорбить и причинить всяческое зло».

Об этом пишут даже из колонии:

«Приходит молодой человек с воли, с первой судимостью, а у него столько нахальства, грубости. Честное слово, даже мы, заключенные, удивляемся: где и когда он успел, говоря на нашем языке, отморозить глаза?»

Вот почему дело чести самой молодежи, ее здоровой и, несомненно, подавляющей части — восстать и обрушиться против тех, кто топчет в грязь ее доброе имя. Вот что пишет, например, студентка Зина Николенко в ответ на письма Вити Петрова:

«Уж слишком много он думает о себе, слишком выделяет себя из окружающих: вот, мол, я какой, что хочу, то и делаю. Он просто внушил себе, что обижен жизнью. А разве есть у нее, у жизни, сынки и пасынки? Нет! Тот, кто хочет, получает от жизни все, отдавая ей взамен самого себя, все полученное ранее.

Безотцовщина! Что значит это страшное слово? Я не помню своего отца. Он погиб в сорок четвертом. А с пятнадцати лет я не живу с матерью, все время «снимаю углы», как это принято говорить о таких, как я. Разве было легко? Порой из всех вывороченных карманов не набиралось и десяти копеек. Но ведь я не пошла воровать, потому что я не хотела причинять людям зла. Я не пошла и по другой нехорошей дороге, так как я не хотела причинять зла себе. Только не думайте, что я ставлю себя в пример — таких, как я, тысячи».

«У меня судьба была в сто раз хуже, чем у Вити Петрова, — вторит Зине сержант Советской Армии Н. Сусеван. — У него хотя бы есть мать, которая его поддерживает, а я жил совсем без родителей, с сестрой и братом. Кто меня воспитывал, я не знаю, но я добился того, что в двадцать лет стал коммунистом, был избран депутатом местного Совета, работал инструктором райкома партии. Жил я страшно тяжело, но никаких «темных делов» не натворил».

А вот пишет коллектив учащихся из г. Рязани:

«Многие из нас обманывают родителей, старших. Обман нельзя нести через всю жизнь. Жизнь — это горение. «Не жалей себя — это самая гордая, самая красивая мудрость на земле».

Каждый день, каждый час приближает нас к будущему, а чтобы будущее было прекрасным, надо отбросить и уничтожить все плохое».

Молодость борется за себя. А поэтому и нам, взрослым, нужно меньше ворчать на молодежь и больше задумываться: а все ли мы делаем, чтобы привить этим глупым, желторотым птенцам правильное понимание жизни? А не делаем ли мы подчас чего-то совершенно обратного? Партия сделала правильный шаг, повернув школу лицом к труду, к жизни, в расчете на то, что производство, рабочий коллектив окажется дополнительным воспитательным фактором. А ребята приходят иной раз туда и встречают и мат, и грубость, и явную нечестность, и обязательный «кагорчик» в день получки. А где же партком, где завком, где комсомол? И отвечает ли кто-либо за эти безобразия? Задумывается ли? Герцен, анализируя процессы, происходившие среди молодежи его времени, предлагал «не сравнивать» Базарова с Рудиным, а «разобрать красные нитки, их связующие: в чем причина их возникновения и их превращений? Почему именно эти формы вызвались нашей жизнью?»

Не мешало бы и нам, хоть немного, разобраться в этих «ниточках».

В одном из колхозов Тамбовской области случилось преступление, прошумевшее на всю страну. Два молодых хулигана, вконец распустившиеся и разложившиеся, терроризировали весь колхоз, а когда против них поднялся честный и мужественный человек, бригадир колхоза, они среди бела дня, на глазах у людей убили его. Преступление вопиющее. И вот наша печать с совершенно понятным гневом и возмущением, во всех подробностях оповестила об этом страну, а затем оповестила и о том, что преступники были расстреляны. Но разве в этом или, вернее, только в этом дело? Ну хорошо, убийцы наказаны, но причины-то остались. И печать, как выразитель общественной мысли, должна была, прежде всего, исследовать эти причины: как, каким образом у отца-матери, в большом советском коллективе, на глазах у людей выросли два выродка, поставившие себя над всем коллективом?

А с другой стороны, как выросли и получились те люди, трусы, на глазах у которых совершалось убийство активиста, передовика, уважаемого всеми бригадира, и они не шевельнули пальцем? Ведь именно этим нужно было заняться печати, это нужно было осмыслить и этим самым предотвратить что-то подобное, может быть, назревающее где-то еще. И вот «оно» назрело — снова всю страну всколыхнули дикие преступления Ионесяна, и снова знакомый нам Вас. Ардаматский откликнулся на них статьей «Наказание неотвратимо». Как будто бы в этом проблема! Как будто кто-то сомневается, что нужно наказывать убийцу шести человек, убийцу, у которого, по заключению экспертизы, рукава и полы его черного пальто были усеяны брызгами всех групп крови! Разве в этом проблема?

Проблема заключается в том — как это могло получиться?

И на это должны быть направлены усилия общественной мысли.

Припомним поэтическую легенду Горького о Ларре, сыне женщины и орла, считавшем себя первым на земле и ничего не видевшем, кроме себя. И когда он, по собственному праву силы, убил девушку, которая его оттолкнула, люди схватили его, связали, и старейшины племени, прежде чем судить, старались узнать: почему он это сделал?

«— Зачем я буду объяснять вам мои поступки? — спросил гордый Ларра.

— Чтобы быть понятым нами… — ответили старейшины. — Все равно ты умрешь ведь. Дай же нам понять то, что ты сделал. Мы остаемся жить, и нам полезно знать больше, чем мы знаем…»

Вот и нам нужно знать больше того, что мы знаем, и делать больше того, что мы делаем. А для этого, прежде всего, нам нужно побороть самое главное зло — равнодушие.

Конечно, это не первопричина зла, как не простуда — причина гриппа. Такой причиной является вирус, а простуда, охлаждение организма и равнодушие к обязательным требованиям гигиены создают условия его болезнетворного действия. Так и равнодушие к общественной гигиене, к судьбам людей и к своему собственному поведению создает условия, в которых развивается и начинает действовать вирус зла.

В процессе работы над повестью «Честь» мне пришлось быть на суде. На скамье подсудимых сидело 13 человек — учащиеся школ, ремесленного училища, просто рабочая молодежь. Суд продолжался 12 дней, и на нем никого не было ни от школ, ни от комсомола, кроме тех, кто обязан был присутствовать в качестве свидетелей. Я потом прошелся по организациям, из которых вышли эти 13 человек: был в райкоме комсомола, в райисполкоме и поинтересовался: занимался ли кто этим вопросом? Никто и нигде. Просто списали 13 человек, как выбывших, и все. А ведь это не тара, не бочка из-под капусты. И ведь бочку-то тоже сразу не спишут, потребуют объяснений, возмещений, актов. Материальная ценность! А здесь — человек, списали, и все.

А ведь нужно было бы спросить! С кого-то нужно было обязательно спросить: как же это у вас, дорогие товарищи, получилось? Как же вы упустили человека? А почему бы, кстати, нам не учредить специальный детский суд, педагогический суд, который бы не только осуждал и присуждал, но и разбирал, и выяснял, и устанавливал обстоятельства, при которых глупый птенец стал преступником? И не только, может быть, обстоятельства, но и людей, подлинных носителей зла, которые породили это вторичное зло. Почему с нас спрашивают, и крепко спрашивают, за членские взносы, за металлолом, за макулатуру, за поломку деревьев, за потерю паспорта, а за поломку человеческих судеб, за потерянных людей не отвечает никто? А почему бы вместе с тем, кто совершил преступление, не призвать к ответу и того, кто его на это толкнул? Почему?

В связи с этим я хочу вкратце напомнить здесь одно интересное дело, о котором более подробно когда-то пришлось писать в журнале «Юность».

В декабре 1962 года в Москве была задержана группа подростков, совершавших дерзкие нападения на прохожих, главным образом женщин. Преступникам предстоял суд. Но комсомольская организация большого района столицы на этот раз не прошла мимо этого случая, а, наоборот, вскрыла это явление и занялась им, исследовала, продумала и собрала около тысячи людей, комсомольского актива и «пассива», и родителей, и представителей общественности, и учителей для того, чтобы вместе разобраться в этом деле и сделать какие-то выводы, — в этом уже большая заслуга комсомола и, я бы сказал, знамение времени. И мне кажется, этот почин мог бы явиться поворотным пунктом в решении такой громаднейшей важности общественной проблемы, как борьба с преступностью. Суд над равнодушием!

И на этом суде выяснилось, что в данном случае никаких рецидивистов не было, а были самые обыкновенные наши ребята, но крайне запущенные, упущенные нами. Где, кем и как? — вот этим в течение пяти часов и занималась почти тысяча людей.

Вот самый молодой, Коля Хвостов, ему только 14 лет, но самый дерзкий из этой компании, у него у одного из всей компании был обнаружен нож. Кто он? Это очень умный, живой мальчик, интересующийся и радиотехникой, и музыкой — так охарактеризовал его следователь, ведущий дело. У него большой, выпуклый лоб, сосредоточенный взгляд, выдержка. Но когда к нему в семью, в дом заглянули люди, посланные комсомолом, они пришли в ужас: вечно пьяный, звериного облика отец, хулиган, все пропивающий и всех избивающий. Уже два сына его сидят в тюрьме, и теперь он был арестован за хулиганство на день позже своего третьего, младшего сына, как сообщил об этом следователь. И вполне резонен был вопрос, который был задан этому следователю: почему на день позже, а не на день раньше? Почему этого зверюгу, губившего своих детей, держали на свободе и давали ему возможность растлевать молодые души?

А молодые души понимали все-таки, что они творят нехорошие дела, и вот они сами решили себя спасать и самим себе написали обязательство:

«Мы, нижеподписавшиеся, обязуемся раз и навсегда покончить со всеми делами, которые влекут к уголовной ответственности. В случае невыполнения обязательства провинившийся будет привлечен к уголовной ответственности через милицию».

Дальше идут подписи и оттиски пальцев, мизинца правой руки.

Мы читаем этот совершенно необычный документ и видим, как на наших глазах колеблются неустойчивые весы добра и зла. Но зло здесь победило. Как и почему?

Обычная ребячья затея: надумали из какого-то сарая сделать красный уголок. Но где взять материалы — доски, краски? «Доски?» — переспросил техник ЖЭКа и многозначительно кивнул ребятам на соседнюю стройку. Ребята пошли ночью на стройку и вместо досок утащили двадцать шесть готовых дверей. На строительстве пропажа была, конечно, раскрыта, двери возвращены по принадлежности, а раз возвращены, то работник милиции решил не принимать никаких мер и даже не сообщил о случившемся родителям зарвавшихся сорванцов.

Следующая ступень: ребята украли у некоего художника краски. Он это обнаружил, но, вместо того чтобы тоже сообщить родителям и принять какие-то меры, он, взрослый и как будто бы культурный человек, предложил «мировую»: «Ладно, ребята! Вы мне поставьте два пол-литра — и концы!»

Ребята собрали между собой деньги и поставили два пол-литра, которыми оценил свою совесть этот, с позволения сказать, «художник».

Из озорства ребята угнали такси, бросили его за Москвой и сами сообщили об этом шоферу. Счетчик «набил» четыре рубля.

И тоже вместо предупреждения родителям или заявления в милицию «мировая»: «Ладно, ребята! Гоните 6 рублей — и дело с концом».

Так благодаря попустительству, потакательству, а то и прямому наталкиванию ребята, забыв собственное обязательство, снова пошли по пути преступлений и наконец дошли до грабежей. Вот после этого милиция спохватилась, вспомнила о краже дверей и задним числом потребовала составить об этом акт, чтобы «подключить» его к обвинению. Получается, что работников милиции не интересовала судьба живых людей, они не думали о том, чтобы предотвратить, предупредить преступление, чтобы воспитать у ребят чувство ответственности и порядочности. Они смотрели на них только с одной точки зрения: посадить или не посадить? Одних дверей для этого им показалось мало, ну и пусть гуляет братва, «статью нагуливает». Вот они и «нагуляли».

Так на этом общественном суде, на глазах тысячи людей были рассмотрены и исследованы все звенья этой цепи: и плохая работа школы, и безобразные дела, творившиеся при попустительстве общественных, в том числе и комсомольских, организаций в троллейбусном парке, где работал один из преступников, и т. д. и т. п.

Нашу светлую, чистую юность нужно воспитывать, нужно направлять, закалять, но ее нужно и охранять, а порой и просто защищать от злых ветров, откуда бы они ни дули. И нужно запомнить раз и навсегда: никакими чисто административными мерами мы этого не сделаем. Не сделаем мы это и тогда, если будем валить ответственность друг на друга: школа на семью, семья на школу, обе вместе — на милицию, а милиция, в свою очередь, и на ту и на другую.

Мы все за это отвечаем, и каждый на своем месте выполняет дело воспитания молодежи. И от того, как он его выполняет, зависит и то, что из этого получается.

«В жизни юношей и девушек, — пишет матрос Сергеев, — наступает такая пора, когда все находится на переломе, когда жизнь перед подростком раскрывается во всей полноте и очень много неясного, а во всем нужно разобраться, все понять, а жизненного опыта еще очень мало. И вдобавок ко всему еще юное сердце и самонадеянная юность. Этот переходный возраст настает у 15—16-летних молодых людей. И в этот период очень легко может подломиться и искривиться характер, и человек может пойти по плохому пути. И если не окружить человека в этот период особым вниманием, то могут быть плохие последствия. Главное, правильно направить юношу или девушку на жизненный путь, чтобы они знали, во имя чего они живут и трудятся, чтобы жизнь для них была не поиском наслаждения, а борьбой. Только в борьбе крепнет и мужает характер человека».

Все это очень верно. И к молодому человеку, в первую очередь, нужно подходить не с вилами, а с колышком, чтобы вовремя подвязать и укрепить его в жизни.

Нельзя забывать, что молодость — особая пора в жизни человека, пора страстных увлечений и кипучей энергии.

Каждый в юности мечтает о подвиге, стремится к романтике, ищет точку приложения своих сил. И тут важно помочь молодому человеку не заблудиться в этих поисках, не наделать ошибок, а направить его энергию на полезные дела, на благо народа. Вот почему так ответственна роль комсомола.

Но и молодежи самой нужно думать и учиться из сотен дорог выбирать одну, правильную и никогда не забывать о главном — о достоинстве и назначении человека.

Припомним, как изумительно об этом сказано у Льва Толстого:

«Он раздумывал над тем, куда положить всю эту силу молодости, только раз в жизни бывающую в человеке, — на искусство ли, на науку ли, на любовь ли к женщине или на практическую деятельность, — не силу ума, сердца, образования, а тот неповторяющийся порыв, ту на один раз данную человеку власть сделать из себя все, что он хочет, и, как ему кажется, и из всего мира все, что ему хочется. Правда, бывают люди, лишенные этого порыва, которые, сразу входя в жизнь, надевают на себя первый попавшийся хомут и честно работают в нем до конца жизни. Но Оленин слишком сильно сознавал в себе присутствие этого всемогущего бога молодости, эту способность превратиться в одно желание, в одну мысль, способность захотеть и сделать… Он носил в себе это сознание, был горд им и, сам не зная этого, был счастлив им».

А как часто юнцы, лишенные этого высокого ощущения своего «бога молодости», растрачивают, развеивают свою жизнь, а потом горько жалеют о ней.

На читательской конференции по книге «Честь» одна старушка читательница привела историю, запомнившуюся ей с детства. У одного, кажется французского, крестьянина был сын, который стал себя плохо вести. Испытав все способы влияния, отец придумал наконец следующее: он вкопал против дома столб и после каждого проступка сына вбивал в этот столб гвоздь. Прошло некоторое время, и на столбе не осталось живого места — он весь был утыкан гвоздями. Эта картина поразила воображение мальчика, и он начал исправляться. Тогда за каждый его хороший поступок отец стал вытаскивать по одному гвоздю. И вот наступил торжественный момент: последний гвоздь вытащен из столба. Но на сына это произвело совсем неожиданное впечатление: он горько заплакал. «Чего же ты плачешь? — спросил его отец. — Ведь гвоздей-то больше нет?» — «Гвоздей нет, а дырки остались», — ответил сын.

Вот в чем они настоящие ценности для человека: в цельности души, ее чистоте и незапятнанности, в праве жить, не опуская глаз.

Как часто юнцы, полные романтизма и самых лучших устремлений, но не подготовленные к сопротивлению злу и борьбе с обстоятельствами, ломают или складывают свои неокрепшие крылышки и камнем падают вниз, чуть только набежали вокруг тучи зла и осложнились обстоятельства. Чтобы этого не было, нужна общая закалка, не только физическая, но и моральная.

«С чего начинается полет птицы?» — спросил однажды К. С. Станиславский у своих товарищей артистов. «С того, что она отталкивается и, взмахнув крыльями, поднимается», — ответили ему. «Нет, — поправил Станиславский, — сначала птица набирает полную грудь воздуха, гордо выпрямляется, а уже потом отталкивается и взмахивает крыльями».

Так и человек. Ему нужно небо, ему нужен воздух эпохи, воздух, которого нужно набрать полную грудь. И все это есть — и небо, и воздух, нужна только сила, чтобы выпрямиться и, оттолкнувшись от всего, что мешает и держит, взять высоту для полета.

«Действительно, нужно иметь большую силу воли, чтобы не поддаться влиянию вредных факторов жизни, — пишет студентка Рая Таширяева. — Я презираю слабых людей и стараюсь не унывать в самую трудную минуту… И прежде всего человек должен уважать сам себя, и тогда он научится уважать других».

Очень важные принципы жизни — сила воли и уважение к самому себе. Не любовь к себе, не любование собой, не подчинение себе всего, что можно подчинить (это путь к измельчанию, к снижению и человека и его целей), а именно уважение к себе, к своему человеческому достоинству, и только это ведет к возвышению, к внутреннему росту человека. И тогда у него вырастают крылья, тогда он поднимается над тем, что гнет и прижимает к земле и заставляет дышать придорожной пылью и за этой пылью не позволяет видеть настоящего неба. Но вот у человека выросли крылья, и он с высоты увидел и землю, и жизнь во всей ее красоте и богатстве.

«Не знаю, что заставило меня написать вам это письмо, но, по-моему, наверно, любовь к жизни.

Мне 16 лет. Учусь в 9-м классе города Уфы. Я живу с матерью. Отца нет. Он умер в 1953 году, сказались ранения на войне. Сейчас у нас одна мать и еще четверо детей. Старший брат в армии. Мама не работает, надо ведь воспитывать братишек. Получаем пенсию за отца, и старшая сестра иногда присылает деньги. Вот так я и рос.

Когда я рос, воспитывался так, как хотел. Учился кое-как. До 4-го класса я плелся из класса в класс. Но вот я постепенно начал понимать, что я неправильно живу. Пусть даже, может, в такие годы у человека не бывает жизни и нельзя назвать ее жизнью. Но я смело называю ее жизнь, так как в 13—14 лет я знал, что такое кусок хлеба. И я, по-моему, правильно понял. Часто у нас дома не было даже хлеба. Мама очень старалась, чтобы он был, но негде было взять. И тогда я задумывался над тем, чтобы не было больше такого. Мои мысли равномерно развивались.

После окончания 7-го класса я хотел поступить в строительное училище, но мама сказала: учись дальше в школе, как-нибудь проживем. Тогда я понял, что такое мать и как она многого желает для своих детей и лично для меня. И тогда почему же я не взаимен? Отношение к учебе я переменил и думаю, что окончу школу без троек. Это будет большой радостью для мамы и для меня. По-моему, главное — верить в свои силы и поставить перед собою цель.

Мои любимые предметы — это литература, история. В эти предметы я вкладываю все свои знания. Я очень люблю читать. Главным образом меня интересуют книги о жизни, пусть очень трудной, но прекрасной жизни, проведенной в борьбе за все лучшее.

Я интересуюсь внешней и внутренней политикой, дипломатией.

Интересуюсь философией. Особенно эстетикой. По-моему, без прекрасного нельзя жить, если можно, то это не жизнь, а просто существование.

По-моему, когда у человека всего в достатке, жизнь не очень интересной становится. Вы скажете: разве жизнь определяется только куском хлеба? Я знаю своего одноклассника, у которого всего в достатке. Он одевается по последней моде, ходит с девчонками, ведет легкий образ жизни, имеет папину «волгу», жить не может без джаза и прочего. Я, конечно, не против модной одежды, дружбы с девушками и люблю послушать легкую музыку.

Но я не только не завидую такой жизни, у меня к такой жизни отвращение. Я не хочу быть жертвой жизни, я хочу дерзать, стараться преодолевать трудности; брать от жизни все, что мог выработать человек. А после все то, что ты взял от жизни, отдать людям, то есть обратно в жизнь. Я хочу, как горьковский Данко, отдать людям вместе с «сердцем» знания, умения, все, что накопил. Мой принцип жизни таков: «Пусть оттого, что ты живешь, другим людям будет легче жить». Как приятно видеть прекрасных людей! Когда я их вижу, у меня переворачивается все. И так светло и радостно становится! Как будто побывал в другом мире — в мире человеколюбия. Вот я хочу эту земную жизнь преобразить, сделать ее лучше. Ведь много еще нехорошего.

Как вы думаете, правильно я поставил себе вопрос о жизни или нет? Если нет, я вас прошу направить меня.

Правильно ли я думаю и представляю будущую жизнь?»

«Правильно, конечно, правильно, дорогой Ришат!» — так я ответил ему. Правильно думаешь и правильно представляешь себе будущую жизнь. Потому что будущая жизнь — это не только победа мира труда над «я» — единственным и его собственностью, — это победа над всем, что порождено этим «единственным» и веками его процветания — над частнособственническим интересом и эгоизмом, над злом, подлостью и грабежом, победа над всем мелким, низким и низменным, что отравляет человеческую жизнь. Это — установление того мира человеколюбия, о котором ты говоришь и мечтаешь. И пусть мечта эта не будет только мечтою. Будем работать над ее воплощением. Будем жить по этому очень хорошему принципу: «Пусть оттого, что ты живешь, другим людям будет легче жить». А это и составляет подлинный воздух нашей эпохи.

* * *

Итак, мы пришли уже к «черной» Арагве, и многие безрадостные слова утвердились на страницах книги. Правда, это только начало, впереди еще много предстоит и горестных судеб, и тягостных проблем, над которыми нам придется думать. Но и в том, что видено, многое достойно размышления. А потому можно, пожалуй, отложить снова в сторону дорожный посох и подвести некоторые итоги.

На наших глазах начинают мутнеть чистые и светлые истоки юности. На наших глазах у умных, культурных и любящих папы и мамы вырастает холодный себялюбец сын. На наших глазах, «дергаясь и бормоча что-то бессвязное», сидит под столом заруганный и забитый парнишка в своем овечьем страхе перед, очевидно, тоже любящими и по-своему желающими ему блага изуверами-родителями. На наших глазах совсем еще мальчик, пятиклассник, бежит из дому в надежде найти колонию, «которая из него человека сделает». Но это все еще только начало, первые вздохи надвигающейся бури. Правда, здесь еще не блещут молнии и не слышно громовых раскатов. Но не здесь ли собираются и нарастают те электрические заряды, которые потом будут содрогать души?

И как колокол в пустом соборе,

Растревоженное сердце бьется.

Значит, мало одних только умных писем и родительских бесед. Значит, мало одной биологической любви. Значит, мало и одних, пусть самых мудрых и хороших, книг. Значит, нужно что-то еще и еще: нужна тонкость души и зрелость мысли, и твердость требований, и разумность, и справедливость, и чистота собственного поведения, и что-то и что-то еще.

Но так же много, видимо, требуется и от самого молодого человека — ведь он не объект, он «субъект воспитания», он строитель своей жизни и судьбы. Нужна нравственная стойкость и твердость, и сопротивление злу, и высота нравственных оценок и критериев. Что он берет из того, что предлагает ему жизнь, и что отвергает? И почему? И во имя чего? И это самое главное — во имя чего?

Одним словом, судьба человека решается на подступах; а потому, как говорит народная мудрость, гаси искру до пожара.

Загрузка...