ЧАСТЬ V

Весы Фемиды

Какая это все-таки трагическая фигура: женщина с завязанными глазами, бесстрастное лицо, весы в руках — чаша правды и чаша неправды, инструмент истины. Фемида, символ бесстрастия. Но может ли быть бесстрастие в кипучей, полной страстей человеческой жизни? И не здесь ли заключается трагизм символа — в самом бесстрастии, ибо как великолепно сказал Ленин: «…Без человеческих эмоций никогда не бывало, нет и быть не может человеческого искания истины». И не здесь ли заключается вся его философская глубина: не ошибиться, при всех трудностях, при всем кипении страстей не ошибиться и найти истину, защищая общую жизнь, не забыть о частной, простой человеческой жизни, которая никогда больше не повторится.

Но, как всякий символ, он воплощает в себе самую общую, самую чистую и в чистоте этой трудно достижимую и тем не менее не теряющую своей притягательности и обаятельности нравственную идею. Справедливость. И, как все порожденное высшими устремлениями человечества, но не всегда решенное им в ходе своего развития, идея справедливости воспринята нами в качестве исторического наследия, которое мы должны осуществить в жизни.

Труднейшая задача, но ее никто с нас не снимет. А как всякая задача, она начинается с анализа: что мешает нам ее разрешению, какие иксы и игреки стоят на нашем пути?

Вот и попытаемся произвести этот анализ.

«Имею ли я право верить?

Может, я не имею права обращаться к вам, потому что я ношу позорное имя — преступник. Но, однако, мне хочется верить сердцем, что вы обратите внимание на мои слова, поможете хотя бы отцовскими советами. Хотя я еще и мало прожил на свете, мало что видел, но я хочу описать горькую правду. Я верю, что эти слова найдут место у тех людей, кто понимает объективно, что такое жизнь и что такое человек.

Я родился в Литве, в семье столяра.

В 1951 году я окончил среднюю школу с золотой медалью и хотел поступить в Политехнический институт, но родители стали отговаривать меня и твердо настаивали на том, чтобы я поступил в Каунасскую духовную семинарию. Я от этого категорически отказался, ибо уже хорошо понимал цель священников. Это аферисты, обманщики и грабители народа. Ясно, что в свое время в Литве господствовала католическая церковь, которая глубоко сумела проникнуть в массы, народ был неграмотный, а рабочие последние гроши отдавали «богоносителям», чтобы те помолились за их души. Ну, я в свое время это все понял и не хотел быть врагом народа, не хотел жить за счет других, стать вечным подлецом.

Когда я дал отцу решительный отказ, он мне сказал: «Раз ты смел противоречить отцу, ты мне больше не сын и иди на все четыре стороны». Эти слова я никогда не забуду. Я ушел из дому, приехал в Каунас и поступил, как и мечтал, в Политехнический институт, нашел частную комнату. Жить было тяжело. Но, однако, я твердо верил в будущее, вдали видел светлый маяк, куда протягивал свои руки; учиться мне было нетрудно, ибо я в математике чувствовал себя твердо. В свободное время или же в выходные дни я ходил на товарную станцию, где разгружал разные грузы, за что получал деньги. Вместе со стипендией мне этого вполне хватало. Я верил, что рано или поздно родители поймут меня. Но получилось не так.

В 1953 году, когда учился уже на втором курсе, однажды я встретил своего школьного товарища. Он попросил у меня взаймы денег. Я, как другу, не отказал. Он обещал мне вернуть не позже как через неделю. Но указанный срок прошел трижды, и я решил зайти к нему в общежитие, ибо мне была дорога каждая копейка. Он стал извиняться, просил еще подождать. И так длилось около трех месяцев. Однажды я еще раз зашел к нему, но не застал, а его товарищ по комнате охарактеризовал моего друга как пьяницу и уверял меня, что он мне долг не вернет. Я не подумал ничего о будущем, а взял с вешалки его старое пальто и принес к себе домой. Надеялся, что он придет и я заставлю его рассчитаться. Безусловно, он ко мне пришел, но с работниками милиции. Я вернул пальто, пояснил, как это все получилось, и меня отпустили. Через несколько дней вызвали в прокуратуру, еще допросили и сказали: «Так дело оставить мы не можем, а дело передадим в суд, а там тебя освободят окончательно». Примерно через месяц был суд, и меня судили как за кражу и вынесли приговор: пять лет лишения свободы. Это был первый удар, где я почувствовал и стыд, и горе, и даже не хотелось жить».

Я привел это письмо как одно из многих, которыми забросали меня читатели и с которыми я порою не знал, что делать. Просто отвечать на них нельзя, по ним нужно что-то делать. А что? Люди пишут, считая, что у писателя есть какие-то особые возможности, права и полномочия. Но ничего этого у него нет. Он ничего не может, ни решать, ни расследовать. Сначала я был в полной растерянности. Но письма, полные воплей, шли, и нужно было что-то предпринимать. Я стал пересылать их в прокуратуру для проверки. Но эти обращения или, вовсе оставаясь без ответа, исчезали в пространстве, или, в крайне редких случаях, я получал стандартного вида, даже напечатанные типографским способом, бумажки: «Обстоятельства дела проверены, оснований для протеста нет».

Только с течением времени я понял два важных обстоятельства.

Во-первых, не каждому письму можно верить. Об этом мне написали и сами заключенные. И во-вторых, нельзя верить и каждой стандартного вида бумажке, хотя бы и с официальным штампом.

Отсюда вытекает общая, исключительной важности и исключительной сложности проблема доверия — проблема человеческая, проблема нравственная, проблема жизни и человеческих отношений.

Стало ясно: да, не всему можно верить. К этому привел меня опыт и цепь ошибок, я, как говорится, перестал клевать мякину. А с другой стороны, разве можно вообще не верить? Как поступать в жизни, как смотреть на человека, вот на этого, впервые встретившегося тебе, — как на друга или как на твоего возможного врага? Как на честного человека или как на потенциального мерзавца? Проблема доверия. Есть люди открытые, с широко распахнутой и приветливой душой, для которых лучше быть самому обманутому, чем обидеть человека незаслуженным недоверием. А есть люди другие — с пронзительным, настороженным взглядом, который, подобно рентгену, выискивает прежде всего невидимые простому глазу затемнения. И пожалуй, трудно сказать, чего в этих двух типах больше: подлинной доброты или маниловской простоватости, мудрой проницательности или той безрадостной озлобленности, с которой смотрел на мир Собакевич. Вероятно, у живых людей все это в каких-то пропорциях смешано — и то, и другое, и третье, и четвертое, и потому наши тертые во всех переделках «кадровики» остановились на мудрой формуле: «Доверяя, проверяй». Что ж, пожалуй, это правильно!

Но тогда нужно проверять, и проверять по существу, а не перелистывая бумажные дела. А бумага есть бумага, она держит то, что на ней написали, а так ли написали? Все ли написали? И вот сыплются жалобы: не записано одно, приписано другое, отказано в третьем, не принято во внимание четвертое, от чего, может быть, зависит судьба человеческая, — жалобы, уходящие в самые первые, начальные и часто уже трудно восстановимые этапы следствия. Вот и получается: по «делу» все правильно, а человек взывает к справедливости и клянет, и клянется, и просит, и приходит в отчаяние, и озлобляется на весь белый свет.

«Вот человек, никогда после того, как получил паспорт, не бывавший даже около порога милиции. Работал Евгений в колхозе кузнецом, жил счастливо, был активным участником всего передового, внедряемого в быт людей, даже участвовал в драмкружке местного клуба. Его жена Оля, уравновешенная и честная труженица, зорко караулила свое семейное счастье, любила мужа и детей и, несмотря на годы, сохранила в себе почти всю девичью стать, красоту и мягкую русскую душевность. Многие холостые и женатые заглядывались на Ольгу, а сам Евгений был не в меру горд и доволен своей женой.

Но темной октябрьской ночью несчастье шагнуло через порог этого дома. Возвращаясь со смолокуренного завода с возом угля для кузницы, Евгений завернул на огонек на животноводческую ферму. Там оказалась веселая компания: пастухи вместе с животноводом колхоза выпивали. Увидев вошедшего Евгения, животновод, пошатываясь, поднялся ему навстречу: «А-а, муж красавицы! Ну-ну… Сладкая у тебя жена, сладкая. Имел честь попробовать». — «Врешь, сволочь!» — Евгений схватил за шиворот животновода, потом с силой швырнул его в угол и, выскочив из дому, дико погнал и без того уставшую лошадь.

Как он проскакал оставшиеся три километра, не помнит. Рассыпал по дороге весь воз угля. Заскочил в свой дом, зажег свет, сдернул одеяло с мирно спавшей Ольги, заорал: «Кайся, проклятая, что тут произошло за эти три дня?!» Испуганная Ольга, не соображая, что случилось, вскочила, заметалась из угла в угол, а Евгений сел к столу и по-мужицки тяжело и горько заплакал.

Утром в кабинете председателя сельсовета сидели животновод, Евгений, участковый и председатель сельсовета. Участковый попробовал урезонить Евгения: «Ты брось эти дела, Женька. Разбил голову человеку из-за какой-то бабы!..» Эти слова взорвали Евгения, а животновод опять вставил: «Все они слабоваты».

Евгений побагровел: «Признавайся! Говори прямо, когда это было?» Милиционер вскочил, схватил его за руки, но Евгений — кузнец, сила у него была большая, он развернулся — и милиционер отлетел в сторону. На Евгения набросились председатель, животновод и вытолкали из кабинета. Через 17 дней суд и — четыре года лишения свободы.

Потом выяснилось: то, на что намекал Евгению животновод, была явная ложь. Это он сам признал на партсобрании, а человека погубил. Евгений отсидел, вернулся к семье, но до гробовой доски на него легла несмываемая печать позора: был под судом. И никакие амнистии этого смыть не могут. А из-за чего? Из-за человеческой подлости и слепоты суда».

Так описал мне эту нелепую историю посторонний человек. В милицейском протоколе, конечно, исчезла человеческая подлость, исчезла психология оскорбленного мужа, исчез цинизм реплики «все они слабоваты», исчезла вся нравственная сторона вопроса, остался голый факт и его формально-юридическая квалификация: хулиганские действия и сопротивление органам власти.

Это трагедия. А вот комедия, если вообще в этих делах могут быть комедии.

Осенью колхоз проводил заготовку, засолку капусты, а тару не подготовил и обратился к колхозникам с призывом помочь. Человек откликнулся и дал кадушку. Пришла весна. Капусту продали, и кадушки освободились. А так как председателя за это время сняли, кладовщика сняли, то кадушки просто свалили в одну кучу, а человек шел мимо этой кучи, узнал свою кадушку и взял. И все. Дальше — протокол, суд, и человек ничего уже не мог ни доказать, ни сделать: расхищение социалистической собственности.

Кто может спорить с тем, что за убийство или групповое насилие, связанное с издевательством над жертвой, должно быть самое суровое наказание, может быть и вплоть до смертной казни? Но вот молодой человек, студент, комсомолец, обвинен и осужден за соучастие в убийстве. А потом оказалось, что этот студент ни в чем не виноват, он, наоборот, с товарищами разнимал дерущихся хулиганов, отнял у них ножи и ушел, а после его ухода те все-таки передрались и один другого избил до смерти.

Это было напечатано в газете «Комсомольская правда».

А вот напечатанное в «Известиях» письмо судьи Тарасова из Минска — «Правда всегда с тобой».

Некто Яковлев ночью шел мимо столовой и заметил открытую форточку. Он просунул руку, открыл окно, залез в помещение, сломал замок в буфете, взял деньги, лотерейные билеты, продукты и ушел. После него остались совершенно явные следы на подоконнике, открытое окно, сломанный замок, но ничего этого в «деле» не оказалось. Больше того, капитан милиции Кондратенко и майор Романченко записали, что никаких следов взлома и проникновения преступника не обнаружено. Конечно, тогда ведь нужно вести следствие, искать преступника, а где его найдешь? А начальство говорит, что каждое дело должно быть раскрыто, существует даже и показатель — «процент раскрываемости», так не проще ли заставить девушку-буфетчицу Любу Дублинскую дать подписку, что никакого воровства не было, и этим самым принять всю ответственность на себя? Так и сделали.

Хорошо, что не Кондратенко и Романченко, а честные работники определяют лицо следственных органов города Минска: они разыскали в конце концов настоящего преступника. Но оскорбленная Люба Дублинская, оплатив из своих денег сумму покражи, уехала из родного города. И вот теперь судья Тарасов взывает: «Откликнись, Люба!» Он хочет вернуть ей деньги и ее веру в справедливость. Очень хорошо! И опубликование такого письма в газете, конечно, знамение времени. Все это так.

Готов я присоединиться и к рубрике, под которой напечатано это письмо: «Человеку, сдавшемуся без боя», и к упреку, который судья Тарасов делает Любе, что она поддалась слепому и безотчетному страху перед зарвавшимися чиновниками и, выдав им злосчастную подписку, отказалась от борьбы за справедливость и за свою собственную честь. Но так ли это бывает легко на деле? И в связи с этим мне хочется сказать другое: нам, обществу, нужно изыскать и обеспечить все пути и возможности, чтобы облегчить пути к правде и чтобы, взыскивая с личности, в то же время максимально защитить ее. Правда должна быть основой нашей жизни, и преступление против правды должно считаться одним из самых тяжких, антинародных преступлений. Вот почему я хочу рассказать о том, как тяжело она иной раз дается.

Этих людей я лично и хорошо знаю: один работает грузчиком на хлебозаводе, другой — механиком на одной из фабрик Москвы. Теперь они оба женатые, семейные — одним словом, нормальные, трудящиеся люди, но оба они были приговорены к 15 годам лишения свободы, как бандиты. Грабеж действительно был, и были признаки грабителей: двое в телогрейках, в кепках, такого-то роста и комплекции, и что-то еще столь же неясное и туманное. Но зато было очень ясное и твердое стремление работников милиции «раскрыть», и «раскрыть» любыми средствами, с тем чтобы «списать» со счета своего отделения возникшее на его территории «происшествие». Представители этого ведомства, конечно, обидятся за такие слова: «Как это так — любыми средствами?» Но, дорогие товарищи, давайте перелистаем «дела», посмотрим друг другу в глаза и по-мужски, честно признаем: бывает! Раньше чаще, теперь реже, но случается, когда «нужные» факты фиксируются и преувеличиваются, а «ненужные» — игнорируются и в протокол не попадают, когда всякая попытка опровергнуть обвинение квалифицируется как «упорство» и «сопротивление», когда подозреваемый автоматически уже превращается в обвиняемого и даже виноватого, а потом на него уже можно кричать, стучать кулаком, угрожать и т. д. А случается, бывает и похуже. Так вот, чтобы этого не было, расскажу, как дело было дальше.

Пока велось такое следствие, вдруг новое происшествие: ограбили продавщицу-лоточницу, отняли деньги и паспорт. И опять: двое в ватниках и кепках, и такого же роста и комплекции.

Как так ограбили? Мы же их посадили, ведем следствие. Тут что-то нечисто!

А раз нечисто, нужно, значит, «пресечь»: посадили лоточницу с обвинением — сама проворовалась, а пытается свалить на людей, которые обезврежены органами дознания. Лоточницу осудить не успели, а те двое парней, как это пишется в газетах, «получили по заслугам»: каждому по 15 лет. И вдруг — гром среди ясного неба: новая попытка ограбления, и опять двое, опять в телогрейках и таких же кепках. Но на этот раз они были задержаны, и у них оказался паспорт той самой лоточницы. И все раскрылось. Все совершённые ограбления были их делом.

А те? Почему же были осуждены те? Что это — результат особой сложности и юридической тонкости дела? Нет, плод лености ума и безответственности, всевластия власти, попавшей в недобросовестные руки.

Вот еще «преступник». С фотографии смотрит лицо мальчишки с жесткими, непокорными волосами, торчащими в разные стороны, смотрит с улыбкой, не озорной и, пожалуй, даже не задорной, а с такой, точно где-то рядом дерутся ребята и он ждет, чем кончится дело. Легкая курточка распахнута, полосатая рубаха расстегнута, и «подтянутым» его, конечно, не назовешь. А все-таки мальчишка как мальчишка в 14—15 лет. По характеристике школы, «на протяжении всех лет обучения поведение Александра оценивалось баллом 5, не было никаких резких отклонений от норм поведения ни в школе, ни в общественных местах». По характеру он нервный, впечатлительный, очень добрый, любит играть с малышами, много читает, любит что-то мастерить в школьной мастерской. Мать всегда следила за ним, боялась нехороших товарищей и оберегала от хулиганства, и вдруг, нежданно и негаданно, пришло несчастье.

В присутствии старших (деда и бабки) ребята затеяли не совсем, конечно, разумную игру: стреляли из рогатки плодами терна сначала по тыкве, а потом по сараю, в котором засел «противник» — другие ребята. Получилось что-то вроде игры в войну. И вдруг — случайное попадание в щель сарая, в щель, через которую смотрел один из «противников», попадание в глаз и тяжелое повреждение его — травматический катаракт. И вот возникает дело и создается обвинительное заключение, и в нем фигурирует статья 108 (часть I Уголовного кодекса), по которой мальчику грозят два года лишения свободы. Почему? Был несчастный случай, назовем это даже озорством, хотя озорства, которое всегда включает какой-то элемент злого умысла, здесь все же не было. Но почему лишение свободы? Нужно наказание? Допустим. Но все-таки почему лишение свободы? Где здесь логика и где здравый смысл?

А дело идет, развивается, и вот уже назначен суд, и мальчишка получает повестку, и ему нельзя уже показаться на улицу, там он теперь ходит в «хулиганах» и «бандитах», и он уже не улыбается, он перестал, он разучился улыбаться.

Энергичными, я бы сказал, отчаянными действиями матери, которая бросилась во все, вплоть до самых высших, инстанции («Мне остается самой решиться на самоубийство, может, это спасет честь сына»), суд был предотвращен, но раз заведенная машина еще несколько месяцев крутилась на холостом ходу, прежде чем окончательно прекратилось это нелепое и до очевидности ясное «дело».

«Мы с мужем так измучились от этой тяжелой истории, что даже физически заболели, ведь ни сон, ни еда на ум не идут, — пишет растревоженная мать. — Какой-то бред и кошмар опутал нашу семью. Неужели те, кто состряпал это «дело», и те, кто его проверял и утверждал, сами не были мальчишками и в 15 лет не играли по-всякому, как играют только мальчишки? И не странно ли, что взрослые люди, блюстители законности, сознательно искажают эти законы и из-за несчастного случая сажают мальчишку на скамью подсудимых вместе с настоящими бандитами? Хорошо, если эти нехорошие люди не повторят больше ни с кем такой истории».

И я снова и снова думаю: что это? Какова же суть, природа этого явления?

Это — ученик. А вот в том же положении — учитель. И опять та же нелепость и произвол следствия.

Старая учительница ушла на пенсию, и вместо нее был приглашен новый учитель, который стал и классным руководителем в 10-м классе одной из школ Баку. Среди его учеников оказался сын одного ответственного работника. Мальчик был с небольшой физической травмой (ушиб позвоночника) и с очень большой травмой психической: он был груб, заносчив, развязен, небрежен, уклонялся от работы, уходил с уроков — одним словом, отличался всеми, надо сказать, чертами весьма трудных в педагогическом отношении детей. И вполне естественно, что и классному руководителю с ним было нелегко: приходилось и сдерживать, и одергивать, и пресекать злоупотребления и болезнью и положением папы, и мобилизовывать таким образом внутренние силы мальчика.

И вдруг в эту напряженную и без того обстановку вмешался новый фактор — фактор «улицы». Мальчику и его товарищу стал звонить «некто» с предложением противоестественной связи. Ребята сначала просто отругивались, а потом вышли на указанное им место и избили негодяя. А милиция по какому-то странному логическому ходу завела «дело» не на совратителя, а на восставших против него ребят. Не зная еще ничего этого, но почувствовав что-то неладное, классный руководитель передал через своего ученика просьбу к отцу зайти в школу. А сын, вместо этого, пришел домой и повесился.

Теперь началось «дело» о самоубийстве. Повела его районная прокуратура, и постепенно начали проступать его подлинные причины и поводы: и драка с совратителем и, самое главное, большое неблагополучие в семье погибшего мальчика. И вдруг — «трубка звякнула и умолкла».

Был фельетон в «Известиях» под таким названием. Напомним коротко о нем. В райпотребсоюзе творились безобразия: исчезли 270 килограммов риса, украдена машина водки, неоприходованные продукты продавались тоннами, и деньги за них шли, естественно, в карманы жуликов, подправлялись и подделывались документы на многие и многие тонны товаров. Этими вещами заинтересовалась прокуратура.

Но вот однажды утром в кабинете районного прокурора Евдокимова зазвенел телефон. Секретарь райкома партии Сучилин грозно спросил:

— Кто ведет дело потребсоюза?

— Следователь Гнездилов, — ответил прокурор.

— Ну так вот, — прервал прокурора Сучилин. — Мы этих людей знаем как порядочных. Дело надо прекратить. А следователю Гнездилову порекомендуйте уехать из района.

Трубка звякнула и умолкла.

Следователь Гнездилов продолжал вести следствие.

Вскоре телефонный звонок раздался уже в его кабинете.

— Прекратите следствие, «дело» доставьте мне.

Трубка звякнула и умолкла.

Гнездилов продолжал вести следствие.

На другой день его вызвали на заседание бюро райкома.

Укрощение велось со всех сторон. А все дело в том, что «деятели» потребсоюза оказались близкими родственниками ответственных руководителей района, которые забыли мудрые слова Маркса: «Судья не имеет другого начальства, кроме закона», а может быть, не знали или считали, что они устарели.

…Так вот и здесь — «трубка звякнула и умолкла».

Дело о самоубийстве школьника почему-то было изъято из ведения районной прокуратуры и передано городской. А вместе с этим и само дело вдруг изменило свой характер и свою направленность: отпала история с дракой, отпало исследование обстоятельств семейной жизни погибшего мальчика, состояние его здоровья и психики.

А на это-то как раз и нужно было обратить сугубое внимание! Дядя мальчика, оказывается, тоже покончил жизнь самоубийством, и мальчик в своей предсмертной записке завещал похоронить его рядом с ним и просил бабушку писать ему на тот свет письма и обещал отвечать ей, как отвечает дедушка. А бабушка действительно в письмах к покойному дедушке жаловалась на свою жизнь у дочери и ее мужа, родителей погибшего мальчика, а потом сама от имени деда писала детям гневные отповеди «с того света».

«Я поражаюсь одному: от двух таких гуманных и благороднейших людей как могли вы произойти? Неужели у вас нет никакого чувства долга, если оставить любовь? У меня никак не вмещается в голове, чтобы к такому человеку, даже если она не мать вам, так жестоко относиться! Разве не ей вы обязаны буквально всем тем, чем вы в настоящее время владеете? Это гордыня. Вы и ваши дети одеты с большим шиком, а у матери нет средств. Неужели вам не стыдно того пальто, в котором ходит ваша мать, рядом с шубами и разными пальто, в которых щеголяете вы? Неужели этот контраст вас не коробит? До меня дошли слухи о том, что если у нее какое-нибудь недомогание, то вы не считаете своим долгом даже позаботиться о ее питании. Господь покарает вас великой карой. Я не пугать вас хочу и отнюдь вас не ругаю, хочу разбудить. Вы молоды, потребности большие, но долг превыше всего. Потом будет поздно, очнитесь».

Такова обстановка, в которой жил мальчик, и вполне естественно, что, искалеченный ею — барством, внутренней враждой, болезнью, мистикой, — он сам был психически неуравновешенным, и потому история с дракой, вполне естественный вызов родителей в школу приобрели для него трагическую окраску — и, как вывод, самоубийство.

Такова истина. Но такая истина грозила скомпрометировать мундир ответственного работника и вскрыть всю гниль его семейной жизни. Вот почему «трубка звякнула и умолкла». Вот почему дело было явно упрощено и сведено к одному мотиву — к плохому якобы отношению учителя к ученику.

И вот учитель уже заранее превращен в обвиняемого: один прокурор на него кричит (а, кстати, почему нужно кричать на обвиняемого, даже на виновного? И в связи с этим передо мной всплывает образ судьи, которого мне пришлось наблюдать: он внимательно, вдумчиво ведет процесс, больше слушает, чем говорит, доброжелательно ведет допрос подсудимого, давая ему возможность высказать все, что он может сказать в свое оправдание, но в конце концов выносит ему суровый приговор), другой прокурор его не принимает и не хочет разговаривать, вот уже ему вручено обвинительное заключение и «дело» передано в суд, и только опять-таки героические, отчаянные усилия честного человека, не желающего сдаваться без боя, поездка в Москву, вовлечение в это «дело» ряда лиц и организаций предотвратили свершение явной несправедливости. Дело затребовала Прокуратура СССР, разобралась в нем и, как выразился один из ее работников, «торжественно прекратила его».

Но зачем же все это? Как же можно было целых полгода мотать нервы человеку и всей его семье — у него жена и двое детей? Как же можно было забыть, что он учитель, что он продолжает работать с детьми?

А дети по неразумию своему злоупотребляли этим, и каждая двойка, поставленная учителем, вызывала многозначительные упреки и намеки: «Вы хотите, чтобы и я тоже повесился?»

Я уж не говорю о главном — о честности и справедливости, о совести, о моральной ценности закона, святость которого в данном случае его недобросовестные служители хотели поставить на служение другим, совершенно чуждым целям. Не говорю я и о том, что дело о самоубийстве-то в конце концов так и осталось нераскрытым и что фактически никто не понес ответственности за всю эту историю, не говоря о том, что учителю только устно и, как мы видим, вынужденно объявили о прекращении дела, но, вопреки закону и здравому смыслу, не выдали ему об этом никакого документа, который мог бы официально реабилитировать его и как учителя, и как гражданина, и в глазах общественности он так и остался с сомнительной репутацией подследственного. И именно поэтому я полностью его назову. Это — Петр Самойлович Раввин, учитель истории.

А вот длительное, тяжкое, прямо нужно сказать, вопиющее дело Алика Федорова, и я не знаю, как к нему подступиться, как втиснуть в максимально краткие строки то большое и важное, что оно в себя вмещает. В «Литературной газете» о нем была статья Константина Лапина, но это тоже крупицы, только тень того, что происходило в течение девяти месяцев, так же как будет тенью и то, что удастся сказать мне. И потому я возьму только одну грань этого дела: — суд и общественность. Грань трудная.

Представьте себе высокого, по-юношески угловатого, немножечко нескладного молодого человека с глухим голосом, с глубоко сидящими, точно врытыми, глазами, с их сосредоточенным, обращенным как бы внутрь самого себя взглядом. Он кончил школу и поступил в медицинское училище при институте имени Склифосовского, хорошо учился и своей сдержанностью, немногословностью, исключительной честностью и чистотой завоевал общее признание и ученического и педагогического коллектива. И вдруг Алик арестован. Арестован по обвинению в гнусном преступлении — в двух попытках к изнасилованию, совершенных в один вечер с промежутком в 20—30 минут.

Страшное, странное и непонятное дело!

И коллектив не поверил этому обвинению — ни ученический, ни педагогический, ни даже учительский коллектив школы, которую Алик за год перед тем окончил. И тот, и другой, и третий поднялись на защиту юного человека, в чистоту которого они верили. Их представители ходили к следователю, к прокурору, к судье, стараясь доказать, что это недоразумение, ошибка. Но представители Фемиды были непоколебимы: был назначен суд.

Тогда друзья Алика: его бывший учитель Либединский, учительница депутат Моссовета Елшина — пошли в общественную писательскую приемную «Литературной газеты». Их принял Константин Лапин и, взволнованный их взволнованностью, немедленно включился в дело — на другой же день он присутствовал на суде и поражался его и ходу, и исходу. Я не имею возможности пересказывать ход дела, но первый эпизод — покушение на девушку М. — здесь же на суде отпал, так как сама потерпевшая, усомнившись, отказалась от обвинения, зато вторая — назовем ее Л., — рослая, дерзкая, наглая, с крашеными губами и модной прической, упорно продолжала утверждать: «Да, это он!» Это же обвинение поддерживал и прокурор, но оно было построено на таких шатких догадках и предположениях, на таких необоснованных и ничем не подкрепленных «доказательствах» и «уликах», что сам суд вынужден был в частном определении признать несовершенство и недостатки следствия. Это не помешало ему, однако, осудить ни в чем не повинного юношу на три года лишения свободы.

Но приговор должен быть доказан: это — основа нормального судопроизводства, и в этом случае он и обществом и самим подсудимым, хотя бы в душе, принимается как справедливый и, следовательно, нравственный акт. Здесь же получилось нечто совершенно обратное. Я не говорю о подсудимом, но среди всех окружавших и знавших его людей обвинение и тем более приговор вызвали бурный и редкий по своему единодушию протест, — настолько они противоречили и фактам, и обстоятельствам, и логике, а главное, личности осужденного.

Писатель Лапин вплотную взялся за расследование (после вынесения приговора он имел право это сделать) и в течение двух недель проверил все, с самого начала: опросил всех свидетелей, ходил на места происшествия и, проделав громадную работу, дал свое обстоятельное и, прямо нужно сказать, талантливое исследование, которое позднее одним из ответственных работников Верховной прокуратуры было названо образцом следствия.

Коллектив тоже не отрекся от своего товарища.

Комсомольская организация, вопреки существующей традиции, оставила Федорова в рядах комсомола, признала приговор неубедительным и постановила продолжать борьбу. «Все мы убеждены, что правда победит» — так решило собрание.

Потом совершенно незнакомая женщина, даже не знавшая ни имени, ни фамилии Федорова, а просто слышавшая о творящейся несправедливости, позвонила мне, как автору «Чести», и таким образом был включен в это дело и я.

Мне не раз приходилось иметь дело с подобными вещами, но я ни разу не видел такой сплоченности, такой убежденности и стойкости, такой активности и настойчивости — одним словом, такой настоящей, не дутой и не казенной общественности, с которой я столкнулся в деле Федорова.

Я несколько раз пытался проверить, были ли в коллективе голоса сомнения и неверия, и всегда убеждался: ни одного. Настолько это был умный, честный и скромный человек. Он великолепно учился, много читал, интересовался живописью, музыкой, вел очень содержательный дневник, пробовал писать, приносил свои первые опыты в журнал «Юность» и получил там ободряющий ответ. В дневниках своих, несмотря на присущую сдержанность и скромность, проявлял себя как интеллектуальная и нравственная, а главное, оптимистическая личность. И тем более поразительным выглядел аргумент, который на заседании кассационной коллегии выдвинул прокурор в ответ на такую именно характеристику личности Федорова со стороны общественного защитника:

«Вы говорите, он отличник, значит, волевой и целенаправленный человек, значит, тем более он мог совершить подобное преступление».

А когда мы, представители общественности, были в прокуратуре города Москвы и, стараясь доказать скромность и чистоту Федорова, приводили слова девочек, которые ни на уроках физкультуры, ни в бассейне не видели со стороны Федорова ни лишнего жеста, ни слова, ни взгляда, все эти соображения, к нашему удивлению, были отведены не менее «глубоким» замечанием: «А такие скромники как раз этим и занимаются. В тихом омуте черти водятся».

И еще худшие вещи я услышал от заместителя начальника тюрьмы, где содержался Алик.

— А он женщину имел? — спросил он после такой же ссылки на чертей, которые водятся в тихом омуте.

— Да ведь ему только 19 лет, — несколько опешив от такого вопроса, ответил я.

— Ну! В 19 лет пора иметь женщину. И если он такой тихий и не мог иметь ее нормально, он мог пойти на насилие.

Я понимаю, я очень понимаю сложность работы по охране общества от всего недостойного и преступного и готов отдать должное и трудам и опыту людей, занятых этим делом, но к таким умопомрачительным выводам можно приходить лишь в некоторых конкретных случаях на основе строго доказанных фактов, но никак нельзя исходить из этого. Примеривать аршин каких-то моральных уродов к каждому человеку, превращать плюс в минус, добродетель — в доказательство злодеяния — это — прошу прощения! — цинизм, с которым нельзя подходить к решению молодых человеческих судеб.

Такова нравственная атмосфера дела Федорова, комсомольца, сына погибшего фронтовика и женщины-работницы, отдавшей все свои силы на воспитание сына и воспитавшей его — по единодушным, повторяю, отзывам — честным и чистым, настоящим советским человеком.

Как же так можно? Во всех наших положениях сказано, что суд производится с учетом личности обвиняемого. Азбукой всякого прогрессивного судопроизводства, по словам такого классика юриспруденции, как А. Ф. Кони, является принцип, по которому всякое сомнение толкуется в пользу обвиняемого. Историческим фактом является, что Вера Засулич, фактически стрелявшая в царского сатрапа Трепова, захваченная на месте с револьвером в руках и не отрицавшая факта покушения, была оправдана судом присяжных.

Когда я в одном разговоре с работниками прокуратуры сослался на этот пример, то мне возразили, что суд присяжных сделал это из политических соображений. Но разве в том, чтобы осудить или не осудить молодого человека, не заключается самая высшая из высших политика? К. Маркс в статье по поводу дебатов о нарушениях лесных правил, с явным сочувствием приводя речь какого-то депутата немецкого буржуазно-помещичьего ландтага о том, что «такая строгость (продолжительное тюремное заключение. — Г. М.) толкнет прямо на путь преступления таких людей, которые вообще еще не уклонились от честного пути», говорил, что в этом случае «множество людей, свободных от преступных наклонностей, неминуемо будет срублено с живого дерева нравственности»[16].

Так по какой же логике и по какой этике советский юноша, мальчишка, вступающий в жизнь, верящий в жизнь, и в партию, и в коммунизм — это мы читаем в его дневниках, — повторяю, сын человека, отдавшего себя за нашу жизнь, по какой же логике и по какой этике он так вот, походя, с легким сердцем был выброшен в самом начале своего пути из жизни и на всю жизнь обрекался носить клеймо такого преступления? И все — на основании совершенно шатких, надерганных и в значительной степени явно фальсифицированных обвинений.

Да, теперь это проверено и установлено: в основе дела Федорова лежало недоразумение — первой потерпевшей показалось, что молодой человек, замеченный ею в уличной толпе, это «он». А потом к этому делу подключились злая воля и явная ложь второй «потерпевшей» и недопустимый, подозрительный ход дознания: ей сначала показали Федорова неофициально, и потому на другой день, на официальной очной ставке, она твердо показала на него. Но эти «плевелы» не были вовремя отсеяны, на это не хватило ни мудрости, ни честности, ни человечности — и зло, запущенное в машину, стало производить зло. А вмешательство общественности только раздражало недальновидных и чрезмерно самолюбивых служителей Фемиды и еще больше обостряло положение — в активности общественности увидели покушение на прерогативы, вступили в силу законы корпорации и чести мундира.

— Ох уж эта общественность! — заявил народный судья, когда писатель Лапин предъявил ему свое корреспондентское удостоверение.

Те же, по существу, претензии были предъявлены потом в городском суде и адвокату Новицкому, защитнику Федорова: «Почему так взволнована общественность? Почему вовлечены в дело писатели?» Об этом же буквально кричал районный прокурор учительнице, депутату Московского Совета. Почему?

Конечно, общественность бывает разная, и в роли ходатаев могут выступать и собутыльники, и просто друзья-приятели («Свой парень, в шахматы хорошо играет»), и жалостливые тети по кухонному соседству. Но на то должно быть политическое чутье. Нужно отводить легкомысленные и необоснованные ходатайства, но как можно вообще отрицать роль общественности? Ведь задача следствия — установление истины. Почему же во имя истины не посмотреть на вещи с какой-то другой стороны, не прислушаться к какой-то другой точке зрения? Это не значит — принять ее, а посмотреть, глянуть и что-то, может быть, взять оттуда. Логика ведь возражений не боится, если она настоящая логика. А здесь боязнь: ну как все рухнет? Дело сделано, приговор вынесен, зло наказано, преступник за решеткой, — что еще нужно? А что станет с человеком — это дело десятое, за это никто не взыщет. За нераскрытое дело взыщут, а за неправильно осужденного разве только поставят на вид. Это — логика чиновника.

Характерный в этом отношении случай произошел на суде по тому же делу Федорова: когда кто-то из свидетелей дал показания, которые могли поколебать систему обвинения, судья сказал: «Вы подумайте, ведь следователь из-за этого может лишиться работы». А что неповинный человек сядет в тюрьму — это опять дело десятое, а на первом плане — корпорация, честь мундира и понятие ложного авторитета. Пусть в основе заложена явная неправда, но суд непогрешим. Поэтому кассация была отклонена, приговор вступил в законную силу, подсудимый превратился в осужденного, человек — в преступника.

Делу Федорова не хватает вдумчивости и моральной ответственности. Настоящий насильник гуляет (его полусумасшедшие глаза видела в толпе первая потерпевшая), а неповинного человека сажают в тюрьму, лишь бы закрыть дело. Вместо того чтобы привлечь к ответу работников милиции за явные и грубые нарушения законности в ходе следствия, прокуратура упорствует, лишь бы отстоять внешний авторитет закона за счет нарушения его сущности. Но подлинный авторитет — явление морального порядка, он создается справедливостью и мудростью. А те, кто рассчитывают поддержать его какими-то другими, внешними факторами, глубоко ошибаются.

Вот обо всем этом я написал главному редактору журнала «Юность» Борису Полевому:

«В деле Федорова мы идем по свежим следам, мы видим, как создается «дело», и пока еще можем воздействовать на ход вещей, выступив против формального отношения судов к судьбам молодежи. Это нужно не только для Федорова, это нужно для общества, это нужно для молодежи, для юности, так как задачей нашего журнала является не только воспитание дорогой нам советской юности, но и ее защита — это ведь тоже элемент воспитания, и одно с другим тесно связано».

Б. Н. Полевой передал это дело лично Генеральному Прокурору СССР тов. Руденко, и только тогда — а мальчик был уже отправлен в колонию — началось повторное следствие и шло долго, со скрипом, и только много времени спустя Алик был освобожден «за недоказанностью».

Что это — судебная ошибка? Да, судебная ошибка — вполне законный, общепринятый термин, предполагающий своего рода право на ошибку. Но ведь за термином стоит судьба человека. А потому мы, категорически отвергая право на ошибку, можем лишь допустить ее возможность, но в таком случае обязаны вскрыть ее корни. Они могут быть мелкими, частными (спешка, легкомыслие, низкая квалификация следователя или судьи) или более глубокими и общими — точка зрения, принципиальная позиция. И вот тогда возникает главный, я бы сказал, решающий вопрос правосудия: говоря юридическим языком, презумпция виновности или презумпция невиновности? Из чего исходить? Из того, что этот, сидящий против вас, человек — мошенник, и он должен доказать, что это неверно? Или, наоборот, исходить из того, что он — честный, каким его считали до сих пор и готовы считать дальше, но факты и доказательства убеждают нас и его самого, что он — мошенник, вор или насильник?

Это два разных, принципиально разных отношения к человеку, и вы видите, как ошибка в этом принципиальном вопросе отражается на судьбе человека: юноша девять месяцев просидел в тюрьме, а он был невиновен.

Хорошо, если это только ошибка. Но если ее не поправить, если ее не опровергнуть и не преодолеть, она превращается в привычку и порождает бездумное, бездушное и безответственное отношение к человеческим судьбам.

Не могу не рассказать в связи с этим еще одну судьбу — Анатолия Касьянова. Отец тоже погиб на фронте, мать работала в колхозе и, работая, воспитывала детей. Работал в колхозе и Толя. Правда, иногда прогуливал, был грубоват, а в общем работал не лучше, но, пожалуй, и не хуже многих. В получку иногда, по глупому обычаю, чтобы не отстать от других, выпивал, а в общем не пил и заработанные деньги приносил домой. Так характеризует его мать.

Однажды Анатолий поехал навестить свою тетю. За неимением денег возвращался он оттуда ночью на крыше вагона. К нему подошли трое и сказали: «Что есть, снимай!» Но ничего достойного их внимания у него не оказалось, и бандиты сказали: «Пойдешь с нами. Не будешь слушаться — сбросим с поезда». Пошли. Перескочили на другой вагон. Там ехал студент Арапов, и все вместе подошли к нему. Касьянову бандиты велели обыскать его. Не зная, как приступить к делу, он сначала спросил: «Что у тебя есть покушать?» Потом нащупал у Арапова две рубашки, увидел часы, но взять все это у него не хватило духу, и это сделали те трое: рубашки оставили, часы сняли. В это время поезд, подходя к станции, замедлил ход, и бандиты спрыгнули, спрыгнул за ними и Касьянов.

Время шло, и все как будто бы забылось.

А осенью Анатолий повез сдавать на элеватор колхозный хлеб и совершенно случайно встретил Арапова. Тот его узнал и потребовал часы, которые увидел у Анатолия на руке. А за это время Касьянов, получив аванс 400 рублей (в старых деньгах), купил в раймаге часы за 348 рублей и потому отдавать их не собирался.

— Пойдем лучше в милицию, там разберутся, — сказал он.

Вот уже первая деталь, над которой нужно было задержаться и задуматься: «бандит» ведет свою «жертву» в милицию разбираться. А в милиции разобрались по-своему: составили протокол, хотя сам Арапов признал, что часы, которые были на руке Касьянова, не его.

И вот ситуация: «бандит» и его «жертва», и никаких свидетелей. Чего бы проще настоящему бандиту — отказаться от всего на свете: я ничего не знаю и первый раз вижу этого человека. И вдруг «бандит» признается: да, было, я участвовал в ограблении Арапова. И как будто бы здесь тоже нужно было задуматься: кто же это — бандит или не бандит?

«В силу того что я участвовал в ограблении Арапова, я чувствовал себя виновным, в связи с чем я предложил ему свои часы, чтобы прекратить всякую волокиту» — так записано в протоколе дознания.

Вторая деталь: никаких улик нет, но «чувствовал себя виновным», и потому — на, возьми мои часы! И опять нужно было задуматься, если бы хотели люди думать и задумываться: так кто же все-таки — бандит это или не бандит. Но зачем думать? Легче составить протокол, а там пусть следователь разбирается. А у следователя своя логика, так же как и у прокурора. Протокол? Протокол. Ограбление? Ограбление, да еще с оружием. (А кстати, оружия-то не было: это Арапову со страху показалось.) Ну, значит, все ясно — зачем думать? А дальше — суд. Под статью подходит? Подходит. Установка «на сегодняшний день» какая — на мягкость или на жесткость? На жесткость, выкорчевывание. Ну, значит, нужно выкорчевывать: 15 лет лишения свободы. А если так, по статье, значит, ему и место там, куда мудрые «философы» советуют «заталкивать, чтобы не вылезали». Вот и «затолкали» парня на самый дальний Север.

Обо всем этом я узнал от совершенно постороннего, но душевного человека, в прошлом советского офицера. Несмотря на свою собственную тяжелую болезнь, он принял горячее участие в судьбе этого паренька, писал в разные концы и инстанции и наконец написал мне. И вот я спрашиваю вас, товарищи читатели, и вас, служители закона: а поставьте себя, поставьте своего сына на место этого парня. Представьте себе, до вас дошла весть, что сын ваш совершил такую глупость. Стали бы вы наказывать своего сына? Уверен, это мог бы сделать один из тысячи. Припомните мальчика, с которым я встретился в Вяземском детском приемнике: отец бил его по лицу за двойку, полученную в школе, — жестокий, бессердечный отец, от которого сын в конце концов убежал.

— Ты сделал, конечно, ошибку, — в противоположность этому сказал бы разумный отец. — Представь себе, два человека попали в плен, и оба подвергаются пыткам и издевательствам, но один из них становится предателем, другой гибнет, как герой. Один спасает свою жизнь, но губит себя как человека и сына своей Родины, другой теряет жизнь, но в памяти народа и в своем собственном предсмертном сознании живет как Человек. И в этом сказывается сила и красота его нравственной личности: оставаться человеком в любых условиях и при любых обстоятельствах. А ты не выдержал испытания жизнью и как человек оказался не на высоте положения. Ты смалодушничал. Иди и в следующий раз будь умнее!

Ну, пусть положат руку на сердце самые законные законники и пусть признаются перед своей совестью, что по отношению к собственному сыну они поступили бы именно так! Так почему же по отношению к чужому сыну, сыну бойца, отдавшего свою жизнь за наше счастье и то благополучие, в котором мы сейчас живем, сыну одинокой, несчастной женщины-матери, которая с утра до вечера работала в колхозе, чтобы накормить нас, и в трудах, с грехом пополам — да, с грехом пополам, потому что школа была далеко и ходить туда было не в чем, и потому Анатолий Касьянов кончил только четыре класса, — воспитала, вернее, вырастила своих детей, мы поступили по-иному? Почему мы не помогли ей, не помогли ему, а когда по неразумию (четыре класса сельской школы), по слабости своей («Я сильно перепугался», — говорит он в своих показаниях) ошибся, мы его, как заправского бандита, «затолкали» в тайгу на 15 лет? Скажите по совести, правильно это?

— А как же? — скажут, нет, не скажут, а говорил мне один такой законник, когда я поставил перед ним этот вопрос. — Бандитизм на крыше поезда — это же самый опасный вид бандитизма, смотрите, вот статья.

Смотрю — действительно, статья и срок. Но поднимите же глаза и посмотрите вы на человека, к которому прикладываете эту статью!

Да! Это, конечно, нелегко: смотреть и видеть!

И вот передо мной человек, который решает судьбу того, другого, на которого уже есть «дело». Это — работник прокуратуры — молодая, пухленькая женщина с белокурыми кудряшками и ямочками на щеках. Интересная. Во всяком случае, ничего людоедского нет. Она ровным, тихим голосом сообщает о результатах проверки:

— Осужден правильно, так как является активным участником разбойного нападения.

— Участником или орудием?

— Да, но свидетелей-то нет. Этого нельзя доказать.

— Как нельзя доказать и обратное.

— Но это же факт: вместо того, чтобы дать отпор, он пошел с ними. И потом не заявил в милицию, а убежал, а затем был опознан и задержан.

— Не задержан, а сам повел Арапова в милицию.

— Это не имеет значения. Ну, может быть, наказание несколько и завышено, но мнения бывают разные. И, в конце концов, не все ли равно: десять, двенадцать или пятнадцать лет?

Я поднимаю на нее глаза и вдруг вижу: людоедка! При всех своих кудряшках и ямочках на щеках — людоедка! Антропофаг!

Попутно, аналогичная фраза из письма еще по одному совершенно вопиющему делу: «Какая вам разница — нести на себе одно преступление или три? Мера наказания все равно останется прежней». И после этого в спорах юристов еще продолжает обсуждаться вопрос: нужно ли в судебном решении установление истины?

Представьте себе врача, который сказал бы: ну не все ли равно, сколько еще жить человеку — десять или пятнадцать лет? Представьте учителя, который нечто подобное сказал бы о своем ученике. Представьте простого сапожника, который с таким же безразличием отнесся бы к тому — десять или пятнадцать месяцев или недель человек будет носить сшитые им сапоги. Припомните, как на всю страну был ославлен директор одной ленинградской обувной фабрики, который так именно и смотрел на продукцию своего производства. Почему же ей, этой кудреватой служительнице Фемиды, все равно, сколько просидит в заключении колхозный парнишка? И кто он для нее? И что с ним будет, с этим парнишкой? Ну как же не думать об этом? И кем вернется он оттуда, из тюрьмы? И что принесет оттуда в общество? Подробнее об этом речь будет в следующей главе, а здесь я приведу два примера.

Вы помните Андрея Матвеева, сына почтового работника, помните его исключительный по глубине анализ своей жизни и то первое несчастье, которое испортило ему всю жизнь? Он шел в компании ребят, своих товарищей по ремесленному училищу. Ребята надумали ограбить столовую, Андрей отказался, ушел. И все-таки, потому что он был в этой компании, он был арестован, осужден и посажен в тюрьму.

«То, что я увидел в тюрьме, было ужасно до одурения. Я был чуть ли не в степени невменяемости. В тюрьме слезы мои, настоящие слезы, вызванные в детской душе страхом перед открывшейся жизнью, встречали у окружающих какое-то озлобление, насмешку, доходящую до травли. За короткий промежуток времени меня провезли по трем тюрьмам, и каждый последующий день, проведенный в тюрьме, открывал все новые мерзкие и холодные стороны этой жизни.

Далеко не все можно рассказать в письме. Бывают такие моменты, которые так потрясают, что за единый миг душа стареет на много лет.

Освободили меня по кассационной жалобе отца».

Значит, освободили? Значит, видимо, можно было и вообще не сажать в тюрьму? Зачем же это было сделано? Зачем же парнишку провели через три тюрьмы? Зачем нужно было подвергать юную душу такому страшному «старению»? Скажите, пользу или вред — и человеку, и обществу — принес тот строгий судья, который осудил Матвеева?

Припомним, если уж о том зашла речь, судьбу Владлена Павлова, мальчишки, который в осажденном Ленинграде сбрасывал с крыш зажигательные бомбы, потом был эвакуирован, в поисках родной души стал бродить по белу свету, попался на мелкой краже и оказался в тюрьме, в переполненной камере, в «бане», под нарами.

«Здесь я услышал много новых слов, которых раньше не знал. Эти самоуверенные люди показались мне героями, я жадно слушал их рассказы о ворах, о том, как красиво и интересно они живут, что начисто развеяло мой страх перед тюрьмой. Эти рассказы тесно связывались в моей голове с игрой «в стенку», со схватками с соседней улицей, в общем, с чем-то заманчивым. И мне кажется, не попади я в эту «баню» тогда, жизнь моя пошла бы по-другому».

Так к одному злу прибавилось другое, к злу войны, к злу матери, забывшей собственного сына ради молодого мужа, прибавилось зло бездушных чиновников, сотворивших его именем общества. Припомним Макаренко, его «Педагогическую поэму». Ведь Калабалин, как я сам слышал из его уст, был предводителем большой шайки, из которой 40 человек было расстреляно, а Макаренко взял его из тюрьмы и силой своего педагогического таланта, и прежде всего силой большого доверия и большой требовательности, сделал из него человека, и он сам стал известным и всеми уважаемым педагогом, директором детского дома. На пути Владлена Павлова встали другие люди, чиновники, которые, выполняя служебный долг, забыли о долге человеческом и, вместо того чтобы «подставить колышек», пригреть, приютить и устроить мальчишку, как это сделал бы Дзержинский, как это сделал бы Макаренко, они поспешили объявить его преступником и водворили в тюрьму. Зачем? Устрашить? Исправить? Или просто потому, что «так положено»? А получилась романтика воровского мира — «как красиво и интересно они живут», и все это «начисто развеяло мой страх перед тюрьмой», и парень пропал. Так что же — пользу или вред принесли эти чиновники обществу? И сто́ит ли все это той кошелки, которую голодные ребята украли у старухи на станции Льгов?

Вот еще:

«В то время достаточно было провести меня по коридорам тюрьмы и выпустить, и я никогда больше не подумал бы воровать, такой ужас навела на меня тюрьма. Но, находясь в камере, я обжился с такими же ребятами, как и сам, кое-что перенял. Я стал злостным нарушителем, узнал, что такое изолятор, но он не оказал на меня никакого действия. Вызывали в тюрьму мать, угрожали судом, но было поздно, мне уже привились бесшабашное веселье, шум, карты!»

И наконец, еще:

«Меня также постигла такая участь. Я работала завмагом.

В то время я была молода (20 лет), была комсомолкой. Я гордилась тем доверием, гордилась тем, что в таком раннем возрасте я уже хотя и маленький, но «зав». Но я не зазнавалась, я работала честно, хорошо, не считаясь со временем.

Но случилось то, что часто бывает в торговле, — недостача. Администрация хотела это скрыть, но я сама, да, именно сама настояла на том, чтоб передали дело в следственные органы, так как мне было обидно, даже очень обидно, потому что я работала не одна, а с продавцом. И дело было передано в суд. Недостача нами с продавцом была погашена, но мы были арестованы. Продавец признала себя виновной в присвоении денег, но на меня все равно была наложена страшная черная лапа — 5 лет тюремного заключения. Это была настоящая черная лапа, о которой я никогда не забуду.

Ни слезы, никакие мольбы и уверения в моей невиновности не помогли. Я была брошена как в яму на съедение зверям. Сколько мне пришлось увидеть, сколько пролить слез!

Теперь все это позади: я работаю, учусь, воспитываю детей. И хочется жить хорошо, свободно и дышать вольно.

Но эта черная лапа до сих пор меня давит, хотя я не знаю ни грамма вины за собою. И приходится скрывать и прятаться и стараешься быть незамеченной, а когда видишь какой-нибудь непорядок, то молчишь, через совесть, а молчишь: как бы чего не вышло, а я — «с прошлым».

Так почему же я не могу сбросить эту черную лапу с себя, почему она меня вечно мучает и пригибает к земле перед каждым из-за боязни? И что это: боязнь или совесть? Сколько я писала везде, и ни один прокурор, ни один судебный орган не пересмотрели мое дело. Все отвечали: «Ваше дело рассмотрено и оставлено без удовлетворения». Но когда я проверила, оказалось, что никто и никогда никакого запроса по моему делу не производил, а все отвечали: «Рассмотрено».

Так кому же нужен тот человек, который так безвинно, глупо наказан? А такое наказание не дает возможности встать во весь рост и с гордостью сказать: «Я гражданин Советского Союза».

Кстати, о совести. Есть ли она или это просто слово одно?

И как же мне быть? Я во всех отношениях была и стараюсь быть честной. Но кому нужен этот кристалл? Ведь мне не поверили раз, а наказали, и я, искупив свою вину, до сих пор считаюсь преступницей.

Может быть, стоит лучше закрыть глаза на все и поступать не так, как подсказывает совесть, а как течет жизнь?»

Вот в чем дело! Вот она, цена того морального, ничем не возместимого ущерба, который наносит обществу «косоглазая Фемида».

Так и в деле Анатолия Касьянова. Парень, конечно, виноват. Его, конечно, нужно проучить и осудить. Но осуждение есть осуждение, это прежде всего общественный, моральный акт; но обязательно ли он должен быть связан с тюремным наказанием?

Пусть даже Анатолия Касьянова, как говорится, «в порядке общего предупреждения», а попросту, «в поучение другим» и нужно было наказать, но ведь… Простите, товарищ с ямочками на щеках, да представляете ли вы, что такое 15 лет, или это для вас только цифра? Вы указываете наманикюренным пальчиком на статью закона, но ведь закон, настоящая-то Фемида требует сурового наказания для настоящих бандитов, представляющих опасность для общества. А здесь? Ну как не вспомнить здесь великолепные слова Маркса: «Позор преступления не должен превращаться в позор закона…»

«Мудрый законодатель предупредит преступление, чтобы не быть вынужденным наказывать за него, — говорит он и, исходя далее из необходимости разумности и гуманности государства, продолжает, — безусловный долг законодателя — не превращать в преступление то, что имеет характер проступка… С величайшей гуманностью должен он исправлять все это, как социальную неурядицу, и было бы величайшей несправедливостью карать за эти проступки как за антисоциальные преступления»[17].

А здесь? Что здесь? Именно проступок, неурядица, пусть глупость, малодушие перепугавшегося мальчишки, который в минуту испытания не сумел стать героем, но он никак не собирался, не думал и, по существу, не был преступником. Об этом писал мне и его воспитатель — душевный человек капитан Михеев. Ведь нужно же действительно отличать проступок от преступления! Проступок может совершить морально совершенно чистый человек, и, наоборот, самая последняя, гнилая дрянь может тайно и хитро делать свое дрянное дело и быть неуловимой — если подходить с той самой формальной точки зрения. Я знаю дело, по которому привлекался и был осужден человек случайный и безобидный, а настоящие хищники сидели здесь же, в зале суда, одним своим видом терроризируя свидетелей, которым заранее грозили расправой за неугодные им показания. И настоящий суд должен уметь отличать паразитов от людей честных, рабочих, сделавших какую-то, пусть даже и серьезную, но случайную ошибку, — в этом его подлинная мудрость, тонкость и искусство. Вот почему я хочу подчеркнуть это слово: правосудие. Речь ведь идет не только о том, что делать с подсудимым и где он проживет какое-то количество лет. Речь идет о гражданском лице человека как члена общества и, в конечном счете, его нравственном лице. Что будет, с ним? Очень хорошо об этом сказал Гюго: «Как зловещ этот миг, когда общество отстраняется и навсегда отталкивает от себя мыслящее существо».

Суд — это прежде всего нравственный акт, и задача его тоже прежде всего нравственная: доказать и убедить подсудимого в его виновности. Тогда он любое наказание примет как должное, как акт общественной справедливости. «Это невозможно! — в один голос воскликнут сторонники формального права и формального суда. — Любой подсудимый всегда будет отрицать свою вину». Всегда? Пожалуйста! «Судили меня правильно. На протяжении года мы с сообщниками занимались воровством в магазинах, складах, мастерских, где были и два убийства. Подробно описывать не стану, самому совестно. Мне вынесли высшую меру, которую заменили потом 25-ю годами. Это наказание я заслужил и никого не упрекаю и не виню, потому что виноват только сам во всем. Я хочу только, чтобы меня не забыли люди».

«Я получил расстрел за убийство своей любимой девушки, без которой жизнь моя не имеет никакого смысла даже и сейчас, хотя ее уже нет пять с лишним лет. До встречи с этой девушкой я не верил, что существует какая-то любовь. А сейчас я верю в это — это сильнее смерти и всего на свете. Меня может понять только тот, кто любил или любит. А сейчас я просто счастлив, зная то, что я больше не буду ощущать на себе это слово — его муки и страдания.

Убийство я сделал не умышленно, хотя это сейчас доказать практически невозможно».

Вообще, это проблема громаднейшей важности: закон и совесть.

В газете «Известия» как-то была напечатана интересная в этом отношении статья — «Не по совести». В ней говорилось о том, как ночью в дом одинокой женщины, работницы Марфы Котляровой, матери троих детей, ломился пьяный хулиган, грозивший расправой над всей семьей. Он выломал дверь и стал уже душить Марфу. Тогда обезумевшая от страха женщина плеснула в нападающего подвернувшейся под руку уксусной эссенцией и повредила ему глаза. И вот как рассудила Фемида: Марфу Котлярову на три года лишить свободы, детей отдать в детский дом, а на лечение и дополнительное питание пьяницы и дебошира Максименко взыскать еще с подсудимой 267 рублей, возведя его, таким образом, на пьедестал мученика.

А судья Соколова, ссылаясь на статьи Уголовного кодекса, говорит:

— Меня упрекают, что приговор вынесен не по совести. Я считаю, что такая моральная категория существует не для судьи. Для него существует только закон.

Но вы понимаете, тов. Соколова, какое страшное противопоставление вы делаете? А впрочем, может быть, я ошибаюсь, может быть, мудрое? Закон и совесть! Что это за закон, который противоречит совести? Может ли он противоречить? Это может быть в мире, построенном совсем на других, на нечеловеческих началах. Но у нас… У нас это, по-моему, противоестественное и, простите, противозаконное, в высоком смысле этого слова, явление.

Закон должен быть тверд как гранит, иначе он не будет законом — да! Но быть холодным, как гранит, лишенным и теплоты, и человечности, и элементарной разумности, — не знаю, достоинство ли это закона, если его так понимает судья Соколова. В том и сложность проблемы: закон по самому своему существу — форма, категорическое требование, он не может следовать за всеми изгибами жизни, но в то же время он не может их не учитывать. Он не может не учитывать разницы между преступлением и проступком, между профессиональным рецидивистом и случайным преступником, неустойчивым человеком, не может не учитывать и причин этой неустойчивости, и прошлого того или иного человека, и мотивов совершенного действия. Отрыв права от нравственности, от психологии неминуемо ведет к формализму мышления, к замыканию его в своих узких, «функциональных» рамках и к превращению человека, по выражению Маркса, в «простой объект, раба юстиции».

Припомним проникновенную, полную глубокого философского смысла шолоховскую «Судьбу человека». Вот перед нами прошла она вся во всей своей трагичности, в своем гордом мужестве и тонком лиризме: и травля собаками во ржи, и моральный поединок с фашистским офицерьем, и главный, решающий вывод из этого: «…у меня есть свое, русское достоинство и гордость и… в скотину они меня не превратили, как ни старались». Но вот финал рассказа: и работа была, и угол был, и сын «для души» нашелся. И вот случился грех: «Ехал по грязи, в одном хуторе машину мою занесло, а тут корова подвернулась, я и сбил ее с ног. Ну, известное дело, бабы крик подняли, народ сбежался, и автоинспектор тут как тут. Отобрал у меня шоферскую книжку, как я ни просил его смилостивиться. Корова поднялась, хвост задрала и пошла скакать по переулкам, а я книжки лишился…

Вот они и пошли неведомо куда два осиротевших человека, две песчинки, заброшенные в чужие края военным ураганом невиданной силы… Что-то ждет их впереди?»

Только ли военным ураганом?

А зачем же было к «военному урагану невиданной силы» прибавлять еще пусть тихую, но не менее неумолимую силу человеческого равнодушия? Как ни умолял «смилостивиться» Андрей Соколов, выдержавший в фашистском плену то, что, кажется, совсем и немыслимо было выдержать, — не смилостивился автоинспектор. Это его обязанность, инструкция.

Конечно, инструкция! Конечно, коров давить нельзя! А посмотрите, как это повертывается с другой, человеческой, а в конце концов и политической стороны.

А автоинспектор?.. А что же? Он по-своему прав. Он выполняет обязанность, свою общественную функцию. И какое ему дело до того, что было с этими людьми в прошлом и что с ними получится в будущем. Функциональная психология. Бюрократизация мышления.

Вы понимаете, что получается? Человек должен рубить лес, в этом его общественная обязанность. И по тому, сколько он срубит, оценивается его работа, выдается премия, его портрет вывешивается на Доску почета. И он рубит. И какое ему дело до того, что лысеют горы, мелеют реки, разрушается структура почвы, меняется климат, — он выполняет свою функцию, и в ответ на статьи Леонида Леонова и гневные, и слезные его взывания ко всем, вплоть до самых высоких кабинетов, «в которых зарождается наша погода», мы снова и снова читаем грустные информации: «А кедры все везут!»

Человек ловит рыбу, это его общественная обязанность, и какое ему дело, что будет через 15—20 лет, и он ловит всю мелочь, потому что он выполняет план.

А если человек «ловит» человека и если человек судит человека и он обладает вот этой самой функциональной психологией? Если его обязанность — ловить и если его обязанность — судить, если только это с него спрашивается, так какое ему дело до того, как же так получилось с тем, кого он судит, и что с ним получится дальше? Ни о чем этом он не хочет думать. Это не его функция!

И получается: за автомобильную катастрофу полагается тюрьма, шофер такси ночь работал, не спал, рано утром вез пассажиров в аэропорт и за рулем задремал и наскочил на грузовую машину. Да, он совершил преступление: погиб пассажир, но и сам шофер получил тяжелые увечья, потерял работоспособность и из больницы пошел в тюрьму.

Почему? Зачем? Что ему даст тюрьма? И разве нельзя понять зал, который принял этот приговор с молчаливым недоумением?

Или такой случай.

Два ездовых самовольно взяли корм для колхозных, не собственных, лошадей, которых, по стечению обстоятельств, нечем было кормить, но, так как они все-таки взяли самовольно, их судили и посадили.

Монтажник. Простой рабочий человек. Работа интересная, но трудная и разъездная. А пока он ездил, возводил что-то на нашей земле и обогащал ее, жена, работавшая в магазине и воровавшая там, загуляла. Начались скандалы. Хотел разводиться, но пожалел дочку и надеялся, что со временем все уладится. Но положение не улучшалось, а ухудшалось: жена ночами не бывала дома, потом сама стала приводить веселых гостей. Человек стал выгонять их, получился скандал, а раз скандал, значит, хулиганство. Статья есть? Есть. Для разврата нет, а для скандала — есть. И вот протокол, суд и тюрьма, по всем законам вот этой самой функциональной психологии: я свое дело делаю, а там хоть трава не расти.

«А какой я хулиган? — спрашивает из тюрьмы этот человек. — Я только против разврата и проституции, совесть мне не позволяла открыть у себя в квартире дом терпимости. И перед соседями стыдно».

И опять — «стыдно», «совесть», моральная точка зрения, возмущение, попытка сохранить семью, побороть обнаглевшую подлость, с одной стороны, и «функциональная» законность, понятая в чисто формальном и бездумном смысле — с другой. А разве не должен закон и люди, воплощающие его, разобраться: откуда растет зло? Где его истоки и где производное? Разобраться и оценить и то и другое. Как говорится в народе, «суд не на осуд, а на рассуд».

Или возьмем такой случай. Молодой человек вырос в хорошей рабочей семье, в школе все было хорошо, в окружающей среде — тоже все хорошо, никаких пресловутых «дружков». Поступил в институт, учился уже на четвертом курсе, женился на студентке, родилась дочка. И в студенческой жизни — все хорошо, никаких дурных влияний. И вот после сдачи экзаменов решили «отметить» — выпили. В таком состоянии пошел в детский садик за дочкой, по пути столкнулся с какими-то парнями, поссорился, ссора переросла в драку, в драке ранил одного из парней перочинным ножом. Пострадавший через неделю был уже здоров, а наш герой получил десять лет лишения свободы.

«Вот так нелепо можно оборвать настоящую жизнь и одним взмахом зачеркнуть все хорошее», — справедливо подводит он печальные итоги. Он не просит ни о каких милостях, он хочет понять: «В чем же первопричина моего преступления, можно ли и нужно ли рассматривать меня как особо опасного преступника? И как поступать с такими людьми? Расстреливать? Не расстреляли. Перевоспитывать? Есть ли нужда? Я сам все прекрасно понимаю и сам осудил себя. Здесь я могу стать хуже, но этого не будет — останусь прежним и, отбыв срок наказания, закончу институт. А наказать меня нужно. Я не жалуюсь».

Да, наказать нужно, и строго наказать. Но что даст такому человеку тюрьма, даже колония? И почему наказание нужно измерять только годами лишения свободы, даже тогда, когда, по сути дела, оно не имеет никакого смысла? Разве здесь не над чем думать?

Воспитывает не строгость сама по себе — это большая ошибка. Воспитывает справедливость, и суд должен быть школой этой справедливости. Она же, и только она, воспитывает и подлинное уважение к закону. Обратимся опять к К. Марксу, этому неиссякаемому источнику мудрости и честности. В упоминавшейся уже статье, посвященной дебатам по поводу закона о краже леса, он приводит очень интересные слова Монтескьё:

«Есть два вида испорченности: один, когда народ совершенно не исполняет законов; второй, когда сами законы его портят; последнее зло неизлечимо, потому что оно заключается в самом лекарстве».

И дальше Маркс, продолжая уже от себя, вскрывает внутреннюю механику этого процесса:

«Народ видит наказание, но не видит преступления, и именно потому, что он видит наказание там, где нет преступления, он перестает видеть преступление там, где есть наказание»[18].

Вот в чем дело! Неправильное осуждение — не просто неправильное осуждение, это не «лес рубят — щепки летят» и тем более не право на ошибку. Одна несправедливость суда возводится в десятую и сотую степень и приобретает общественное звучание.

Представим себе состояние тех 300 комсомольцев, которые встали на защиту Алика Федорова и с которыми суд не захотел посчитаться. «Если ничего не получится, пойду в райком и положу комсомольский билет на стол!» — заявил один из них, когда мы ходили по этому делу в «Комсомольскую правду». А у каждого из них есть и папы, и мамы, и тети, и бабушки, друзья и знакомые, и у всех у них рождается вывод: справедливости нет — вывод, противоречащий самим основам нашего общества. Значит, можно быть виновным и остаться безнаказанным, можно понести наказание, будучи невиновным. Это подрывает моральный авторитет суда, расшатывает народное правосознание, нравы, то есть способствует не сокращению, а развитию преступности.

Вот что значит осуждение невиновного и вот почему это не частный, не ведомственный, это широко и глубоко общественный вопрос.

Одним словом, давайте думать! Пусть думают и теоретики-юристы, и практики-судьи, и философы, пусть подумает и сам законодатель. Может быть, что-то придется подправить в законе, что-то — в судейской практике, а главное — в самой психологии судьи, в его философском осмыслении отношения к человеку и обществу, ведь нельзя же забывать об их тесной взаимной связи, порвать которую можно, как говорится, только по живому месту. Суд — не служба, суд — высокое общественное служение, и слепой судья народу не слуга. Да, Фемида должна быть слепа, как изображают ее с глубокой древности, и глуха ко всякого рода «трубкам», которые звякают над ухом. Но судья должен быть зряч, он должен видеть того человека, которого судит, и его прошлое, и его будущее, потому что человек — это частица общества. Даже если он уже «с наклейкой», если он уже прошел когда-то через суд. Но разве это навечно? Разве не может человек после этого честно и искренне стремиться к жизни? А как часто закрывается эта дорога к жизни только потому, что человек судим и ему приписывается то, чего он и не совершал, по принципу: судимость — царица доказательств. И судья должен быть мудр, он должен видеть и причины и следствия.

Все это нельзя рассматривать вне основного и потому решающего вопроса, еще раз повторяю: личность и общество. Ведь конфликт между ними и порождает преступление, и, как каждый конфликт, он имеет две стороны.

Одна сторона бесспорная: человек, не выполнивший своих задач и обязательств как нравственной личности, вносит в общество элемент разрушения и не может не нести перед ним ответственности — это непоколебимая основа права и жизни, истина, не требующая доказательств.

Но ответственность личности разве означает безответственность общества, вернее, тех, кто в момент конфликта, в конкретных условиях и обстоятельствах олицетворяет общество, действует от его имени?

Ведь именно такая односторонность ответственности и характеризует как раз эксплуататорское общество, в котором личность — ничто, а общество — Молох, подавляющий это «ничто».

Закономерности социалистического строя совершенно другие. В них воплощена двусторонняя связь личности и общества и, следовательно, их двусторонняя взаимная ответственность. Да, личность должна отвечать перед обществом, но она должна быть и защищена обществом. Это во-первых. А во-вторых, человек — не «самостийное», обособленное от общества начало со всеми вытекающими отсюда логическими следствиями, а, по бессмертной формуле Маркса, — «совокупность общественных отношений». Это означает: человек не может не нести в себе следы этих общественных отношений, как положительных, так и отрицательных, соответствующих тому периоду становления общества, которое оно переживает.

И следовательно, по всем законам логики и этики общество, со всей строгостью взыскивая со своих членов за нарушение их обязанностей, в то же время не может не нести и перед ними какой-то доли ответственности и за условия развития личности, и за определение правильной меры наказания, и за возвращение провинившихся в лоно общества после отбытия ими наказания как равноправных и равноценных людей. И мне кажется, что при всех несомненных наших достижениях в этих вопросах у нас осталось еще много недодуманного, нуждающегося в самом широком обсуждении и общественном осмысливании.

Именно в плане такого осмысливания и шел весь предыдущий разговор: преступление — явление совсем не простое, оно совершается вмиг, но миг этот имеет большую историю и во времени, и в обстоятельствах жизни, и в характере личности, и в развитии общества. Критикуя бесчеловечную сущность современного ему общества, К. Маркс великолепно сказал по поводу чрезмерно суровых законов о краже леса, обсуждавшихся в немецком ландтаге:

«Разве каждый из граждан не связан с государством тысячью жизненных нервов, и разве оно вправе разрезать все эти нервы только потому, что этот гражданин самовольно разрезал какой-нибудь один нерв? Государство должно видеть и в нарушителе лесных правил человека, живую частицу государства, в которой бьется кровь его сердца… Государство не может легкомысленно отстранить одного из своих членов… ибо государство отсекает от себя свои живые части всякий раз, когда оно делает из гражданина преступника»[19].

Это говорилось о буржуазно-помещичьем государстве того времени, но разве не в большей степени сказанное относится к нашему народному государству? Вот почему так важно, чтобы люди, в руки которых народ вложил власть, вверил свои судьбы и силы, были чисты, честны, разумны, великодушны — хотя отнюдь не малодушны! — и ответственны. В этом свете и выступает исключительная по своему моральному, общественному и, в конечном счете, политическому значению роль судьи, прокурора, работника милиции и всех тех, кто решает судьбы человека в его отношении к обществу, кто именем общества своим судебным постановлением «делает из гражданина преступника» и таким образом «отстраняет», отсекает от государства его живую частицу. А чувствовала ли эту ответственность судья, которая осудила Алика Федорова? Чувствовала ли ее та представительница Фемиды, для которой все равно — на 10 или 15 лет будет осужден Анатолий Касьянов? Вероятно, читала ведь она и Маркса, должна была читать: «…жестокость, не считающаяся ни с какими различиями, делает наказание совершенно безрезультатным, ибо она уничтожает наказание как результат права»[20].

Так как же можно было все это забыть, не учесть и не задуматься? Так мог поступить только человек, у которого у самого в сердце не бьется живая кровь нашего общественного сердца. Так мог сделать чиновник.

Чиновник!.. Нет, когда мы говорим о пережитках прошлого, мы не только пьянство должны иметь в виду, не только грубость, религию, хамское отношение к женщине и прочие бытовые грехи, о которых обычно говорится в таких случаях. Нет и нет! Одним из страшных зол, что осталось нам от старого, ушедшего в историю мира, — это чиновник, как воплощение бездушия и деспотизма самодержавной власти, столетиями стоявшей над народом, как воплощение бюрократии, так великолепно в свое время охарактеризованной Марксом:

«Бюрократия считает себя конечной целью государства… Верхи полагаются на низшие круги во всем, что касается частностей; низшие же круги доверяют верхам во всем, что касается понимания всеобщего, и, таким образом, они взаимно вводят друг друга в заблуждение… Бюрократия есть мнимое государство рядом с реальным государством… Для бюрократа мир есть лишь объект его деятельности».

В царской России эта сила была особенно злокачественна. Революция ее сломала и разбила. Но пыль разрушений, оседая, проникала в наши новые отношения, не осталась исключением и область государственного управления. Эта пыль не успела выветриться, как развились уходящий теперь с боями в историю культ личности Сталина и сама философия культа с ее авторитарностью, непререкаемостью, догматически-папской непогрешимостью, сведением человека до роли «винтика», с забвением основного, на мой взгляд, принципа социалистического государства: власть — это высшая форма служения народу. Были стерты очень тонкие, но важнейшие грани: руководство — управление — командование — самоуправство. И в этом, по сути дела, заключался главный грех культа личности и главный урок его: проблема руководства, власти, умения пользоваться этой властью, является, видимо, одной из центральнейших проблем нашей жизни.

Два начала, как известно, определяют сущность партийности — революционная дисциплина и революционное дерзание, одно другое дополняет, и одно без другого немыслимо. Но вот под влиянием культа личности — хотя еще Ленин бил тревогу по поводу бюрократизации нашего аппарата! — в значительной степени эти два начала постепенно стали терять свое органическое единство: дисциплина стала брать верх над дерзанием, смелостью мысли и воли и превращаться в слепую исполнительность и бескрылое послушание. Но голое послушание, не пропущенное через собственную творческую мысль, чистое и мужественное сердце, — не дисциплина, это пародия на нее, прямое порождение культа личности, с одной стороны, и психологическая основа самого его существования, с другой. Вместо боевого сотрудничества и гражданской ответственности за порученное дело, между начальствующим и подчиненным появляется прямая зависимость со всеми вытекающими отсюда экономическими, бытовыми и общественными последствиями. А когда, случается, что «последствия» берут верх и приобретают самодовлеющее значение, тогда и самый процесс руководства и управления, отношения людей, участвующих в нем, подвергаются еще большему искажению. И вот тогда-то воскресает чиновник! Функции общественного руководства и контроля оказываются в руках человека, который, по идее, должен представлять и олицетворять общество и общественные интересы, а в действительности об обществе он думает в самую последнюю очередь, а печется прежде всего о себе и своих интересах: о своем месте, положении, о том, что сказал икс, и о чем позвонил игрек, и что это означает, чем ему грозит и что обещает, ибо такова природа чиновничества. Служение народу превращается сначала в службу, а потом в служение иксу и игреку, а при дальнейшем осложнении болезни — в служение себе, когда любое дело — не более чем способ «попользоваться», когда вверенное учреждение — вотчина, казенное кресло — монарший трон, когда нет людей, есть «подчиненные» и «вышестоящие», есть дурманящее ощущение всевластия и никакого чувства ответственности. Зато есть робость, заменяющая чувство ответственности, робость мысли, отказ от мысли, бюрократизация мысли и речи и замена ее пустопорожней, но гладкой и отшлифованной, как морская галька, тарабарщиной. И все это освящается все позволяющей «мудростью»: «Все люди, все человеки!» — философией, освобождающей от уз нравственных оценок и критериев и открывающей ворота подлости. Троянский конь, вводящий врага внутрь города. А проникнув внутрь города, такая «мудрость» уже сама превращается в силу, и нужны новые силы, чтобы ее победить, и изгнать, и вытравить. Эти силы собирают, прилагают и напрягают сейчас партия и народ, и они должны, они не могут не победить, потому что народ в конечном счете всегда побеждает. И очень характерно, что в постановлении июньского Пленума ЦК КПСС (1963 год) в одном ряду перечислены «тунеядцы, стяжатели, воры, спекулянты и бюрократы», как «последнее прибежище чуждой нам идеологии».

А пока с ними идет бой. Разверните газету, окиньте глазом окружающее — идет большая битва, она расширяется день за днем, вовлекая все новых и новых борцов. «У народа — тысяча глаз», — говорит казахская пословица. Постепенно в борьбу за чистоту и разумность жизни втягивается и то, что когда-то скрывалось за грифом секретности, пряталось за ширмы ложного, многозначительного авторитета.

Но вернемся к тем, кто еще по старинке вершит дела. «Без вины виноватые» — заголовок одного из выступлений газеты. По дороге из деревни на станцию железной дороги была убита девушка. В убийстве обвинялись два молодых человека, и в порядке наказания они отбыли уже по шести лет заключения. И только после того как был обнаружен подлинный убийца, они были освобождены. Но самое страшное в том, как работники следствия не только подтасовывали, но и инсценировали факты, сознательно подделывали фотоснимки и потом на них строили обвинение, о чем подробно и рассказали «Известия». Это уже не ошибка. Это — провокация. Это даже не просто вольное обращение с законом по пословице: «Закон, что гармонь, тяни хоть до Самары». Налицо сознательный обман и суда, и общественного мнения, и, самое главное, обман совести человеческой, и правды, и справедливости, которая должна стоять за государственным судом «именем Республики». А по сути дела, государственное преступление против нашей Конституции и против самих основ нашего общества.

Вот о таких «служителях Фемиды» хорошо сказал один из моих корреспондентов: «Неужели они спят и не вздрагивают?»

Так почему же?.. Почему парень, разбивший в пьяной драке нос своему товарищу, получает за это несколько лет тюрьмы, почему против пятнадцатилетнего мальчишки, случайно в игре повредившего глаз товарищу, была поставлена вся сила и вся строгость закона, а следователь, совершивший, повторяю, государственное преступление, был просто снят с должности и уволен из органов прокуратуры?

Вот, пожалуй, одна из проблем, на которой мне в заключение хочется заострить внимание: повысить ответственность за то, что «юриспруденция не сработала» (примеры чему мы видим в нашей печати: «Жулики под опекой», «Как судья выгораживал жуликов», «Так ли нужно бороться с хапугами?» и т. д. и т. п.), и тем более за явные злоупотребления и, особенно, за взятку. Ведь если районный прокурор берет, как я слышал из его собственных уст на одном крупном и тяжелом процессе, 10—15—25 тысяч старыми деньгами — пусть не будет у нас секретов в своем доме! — на что это похоже? Это совершенно дико и так же противоестественно, как убийца-врач и учитель-насильник. Таких, конечно, судят и судить будут. Но самое страшное состоит в том, что судья-взяточник, попустительствуя одним, тем, кто «с чеком», как мне пришлось слышать выражение, маскируется потом в порядке мимикрии чрезмерной строгостью, даже жестокостью по отношению к другим, мелким, «без чека», выставляя напоказ свою бдительность и приверженность закону. Вот в чем главная общественная опасность этого явления.

А может быть, самое страшное лежит глубже? Как-то Достоевский поставил вопрос: что было бы, если бы такие люди, как Толстой, вдруг оказались бы бесчестными? «Какой соблазн, какой цинизм и как многие бы соблазнились, скажут: если уж эти, то и т. д. …Литературе надо высоко держать знамя чести», — делает вывод Достоевский.

Вот так и здесь.

«Люди пожилого возраста, — пишет знакомый нам Юрий Спицын, — сознательно делают то, что не нужно делать при их положении, возрасте, звании, образовании. Так почему же люди думают, что у нас, восемнадцатилетних парней, моральный уровень должен быть выше, чем у проживших жизнь и окончивших институты?»

Вот это, пожалуй, самое страшное — подрыв морального авторитета суда, подрыв веры в чистоту людей, а вместе с ними и в чистоту идей, расшатывание основ нравственного сознания, деморализация — вот ни с чем не сравнимое по своей тяжести преступление.

Знамя чести! Оно должно объединять и возвышать людей. У поэта Семынина есть такие строки:

Если ты никогда не видел,

Как прекрасны глаза у правды,

Даже когда ее распинают, —

Не приближайся к искусству.

И тем более, добавим, не приближайся к правосудию, не берись решать тяжбу между правдой и кривдой. Чтобы судить, нужно иметь моральное право судить. Как очень хорошо сказал Маркс: «Человек в чиновнике должен гарантировать чиновника против него самого». Судья, так же как и учитель, и врач, и — Семынин прав! — так же как и писатель, не имеет права ни на какие скидки. Чтобы учить, судить и лечить, нужно быть самому кристально чистым, нужно быть воплощением долга и совести.

А потому так близки по духу профессии судьи и учителя.

Кроме образования, специальности, опыта и других внешних и, я бы сказал, вторичных признаков у них должно быть первое и основное — высокие моральные качества. А работа их, их достижения и ошибки тоже, в свою очередь, отражаются на моральных качествах людей. Если плохо поработал, чего-то не досмотрел учитель, педагог, его ошибки приходится исправлять судье. Если плохо разобрался в человеке судья, если он неправильно, несправедливо перед лицом народа рассмотрел и решил дело, это может принести такой моральный вред людям, какой, может быть, не удастся исправить и самым опытнейшим педагогам. И наоборот, если он понял человека, если он правильно определил отношение общества к его какой-то временной ошибке, он этим спас его как полноценного члена общества. В этом — высочайший нравственный смысл работы судьи и его большое искусство: охраняя общество, помнить о человеке, наказывая человека, воспитывать его в уважении к обществу и способствовать его дальнейшему нравственному росту. И конечно, неизмерима заслуга суда в защите человека. Ведь просто выполнение обязанности — не заслуга. Заслуга появляется тогда, когда выполнение долга становится искусством. И примеров такого искусства можно привести множество.

Я знаю молодого человека из хорошей семьи, воспитанного в твердых моральных принципах. Он кончил школу, поступил на завод и тут, как полагается, — первая получка и злополучный «кагорчик» в ресторане. Потом какой-то спор, ссора, драка, милиция и суд. Парню грозила обычная судьба: судимость, заключение, отказ в московской прописке, и пошла петлять дорога по жизненным буеракам. Но нашлись общественные силы, прокурор внял им и, разобравшись в деле, перешел, по сути дела, от обвинения к защите, и парень был спасен. Теперь он без отрыва от производства кончил вуз и стал на том же заводе инженером, вступил в комсомол, потом в партию, женился, имеет двух детей — человек как человек. А попадись он в руки формалистов — человек бы пропал.

В процессе работы над «Честью» мне в той же московской прокуратуре, о которой шла речь в связи с делом Алика Федорова, помню, очень нужно было поговорить с одной женщиной-следователем, но она долго не могла уделить мне времени: «У нас очень важное дело». И только потом она мне раскрыла причину. У нее на руках было тоже дело об изнасиловании, но она заподозрила что-то другое. Она очень долго, умно и по-женски тонко вела беседы с этой девушкой и добилась своего: девушка призналась, что изнасилования не было, а в том, что произошло, виновата она сама. Когда же я выразил следователю свое восхищение ее работой, она очень просто ответила: «А как же? Ведь человеку грозила тюрьма!»

Вот это искусство! Работа минского судьи Тарасова и следственных работников, разгадавших «дело» Любы Дублинской, о котором говорилось выше, — тоже искусство.

Или случай, о котором нам поведал журнал «Огонек». Заведующая магазином не успела вечером сдать выручку и заперла ее в ящике стола, а придя утром, денег там не нашла. Началось дознание, и так как ключи от стола были у нее и никаких следов взлома не обнаружилось, то, естественно, на нее пало первое подозрение. Но от имени Фемиды в данном случае выступал умный и честный человек, стоящий, видимо, на точке зрения презумпции невиновности. Поэтому он не спешил с выводами и постарался найти другое объяснение совершившемуся. Он долго искал и наконец нашел вора. Этим вором оказались… крысы. За ночь они перетаскали все бумажки к себе под пол и сделали из них гнездо. Взломали пол, и деньги были возвращены государству, а человеку — честь.

Вот это талант!

В другом месте, другой заведующий оказался в таком же примерно положении. Ночью воры проломили дыру в потолке магазина и совершили крупную кражу. Так объяснил это заведующий. Но один из следователей заметил, что дыра оплетена паутиной. Как же так? Значит, дыра эта была давно? Заведующий растерялся, но продолжал утверждать, что вечером, накануне кражи, дыры не было. И тогда следователь решил проверить: он просидел восемь часов подряд и видел, как на его глазах за это время паук снова оплел дыру паутиной.

Вот это тоже талант и опять та же самая презумпция невиновности!

Случай на войне. В полку поймали шпиона. Это был пожилой, с виду очень нескладный солдат, за что и получил шутливое прозвище — «Чучело». Он сам кому-то многозначительно намекнул, что бывал у немцев, рассказывал, какие он имел с ними разговоры и где бывал. Время военное, и его, конечно, арестовали как шпиона. Но следователем оказался молодой человек, комсомолец, со свежей и умной головой. Кстати, это тот, к которому я впоследствии пришел с тем «сумасшедшим» письмом Сашки Пшеная и который помог мне его выручить. Следователь усомнился во всем этом деле (снова презумпция невиновности) и сделал ряд запросов по частям, о которых говорил шпион. И тогда обнаружилось, что и частей этих нет и места, и даты перепутаны, и установлено было, что на самом деле «Чучело» в это время был совсем в других, далеких от фронта частях и теперь просто похвалялся перед молодыми солдатами своей бывалостью и похождениями. Своего рода солдат Швейк.

Нет, я никак не хочу порочить нашу «Фемиду» — работников следствия, суда, прокуратуры и всю «юриспруденцию». Они делают почетное, общественно необходимое дело, они стоят на ответственном посту, но нужно, чтобы свою вахту все они несли с полной ответственностью, достойно. Об этом писал и А. Ф. Кони, наш выдающийся русский юрист-демократ, настаивая на «опрятности приемов обвинения». Он говорил о нравственной цельности судебного деятеля «на всех ступенях его работы и даже в частной жизни», ибо «стрела тогда лишь бьет высоко, когда здорова тетива».

Этого же требует от юриста и наше общество. В. И. Ленин в письме к наркому юстиции Курскому придавал самому судебному процессу громадное воспитательное значение. М. И. Калинин говорил, что приговор не только должен быть правильным, но и должен быть признан правильным. А потому, обращаясь к судьям, можно было бы с полным правом сказать: когда вы выносите свой приговор, сидящие в зале выносят приговор вам.

Период культа личности сказался, конечно, и здесь — и в юридической науке, и в судебной практике, и, прежде всего, в деятельности руководителя и идеолога юстиции того времени А. Вышинского. Исходя из политически неверного сталинского тезиса об обострении классовой борьбы по мере приближения к коммунизму, он делал целый ряд столь же неправильных теоретических и практических выводов, которые сводились в общем к односторонней идее подавления, быстрейшего обнаруживания и решительнейшего подавления всех и всяческих проявлений этой борьбы. Отсюда — подозрительность и доносы, отсюда — сила и острота репрессий, отсюда — массовость и обязательность репрессий, когда судья обязан был судить и осудить за связку колхозной соломы, за 21 минуту опоздания на работу вплоть до осуждения директора, если он не передает дело об этом опоздании в суд. Отсюда же — пренебрежение к личности преступника, к обстоятельствам преступления, к характеру преступления, стирание граней между преступлением и проступком. Отсюда — пренебрежение вообще к объективному разбору, суд «на глазок», «по максимальной вероятности», «по максимальному приближению к истине» с пренебрежением к объективной истине во имя истины относительной и приближенной.

Теперь все это постепенно искореняется, пересматривается и перестраивается, переосмысливается вся проблема, и идея голого подавления заменяется ленинской идеей сочетания подавления с предупреждением и воспитанием. Из старых ошибок делаются выводы, исключающие их повторение, повышаются требования к судебным работникам, но делать это нужно, все-таки, более энергично и более последовательно. Ведь исходная позиция в решении всех этих вопросов теперь сформулирована в Основах уголовного законодательства совершенно точно: «…чтобы каждый, совершивший преступление, был подвергнут справедливому наказанию и не один невиновный не был привлечен к уголовной ответственности и не осужден». Нужно только с такой же точностью, с максимальной ответственностью и искусством проводить эту позицию в жизнь. А главное, нужно, чтобы проводилось это не чисто и не только аппаратным путем, когда на прокуратуру приходится жаловаться в прокуратуру, но и само общество в той или иной мере, в той или иной форме могло бы принимать в этой работе свое разумное участие. Ведь дело-то его, кровное!

Да, с преступностью нужно бороться, ее нужно и выкорчевывать, и выжигать, и, кого следует, нужно «заталкивать, чтобы не вылезали», но только того, кого следует, ибо «государство, — напомню слова Маркса, — не может легкомысленно отстранить одного из своих членов». Это — ответственное дело, его нужно делать с умом и совестью.

Но беда, если это ответственнейшее право попадает в безответственные и легкомысленные руки. Потому что право в этих руках из орудия защиты общества превращается в нечто себе противоположное. Это можно было бы подтвердить целым рядом примеров — приведу из них один, самый достоверный, безупречно достоверный, потому что рассказал мне его не преступник, обозленный на «юриспруденцию», а честный и умный представитель этой самой «юриспруденции», бывший судья, сейчас адвокат, секретарь партийной организации С. П. Авдеев. История давняя, берущая начало со времен культа личности, но продолжавшаяся в последующие годы и потому поучительная.

Жил-был парень, молодой, влюбленный. Было ему 16 лет и ухаживал он за одной такой же юной девушкой. И все шло хорошо. Но однажды, сговорившись с этой девушкой идти вечером в кино, он услышал от друзей, что она такое же обещание дала кому-то еще. Зародилось сомнение, но по уговору он все-таки зашел за ней в конце летнего дня. Девушка заколебалась, стала ссылаться на какие-то дела и обстоятельства и этим подкрепила его сомнения. Произошла размолвка, парень ушел и, проходя мимо окон дома, увидел сушившиеся на окне босоножки своей подруги. Недолго думая, он взял одну босоножку и сунул ее в карман, чтобы она без него уже ни с кем и никуда не могла уйти. Но на его беду здесь проходил милиционер и сразу же схватил его за руку. И все пошло своим ходом: милиция, протокол, суд. На следствии незадачливый Ромео, естественно, не решался рассказать истинную причину своего «преступления», но на суде все было вскрыто, подтверждено показаниями смущенной Джульетты, и судья Авдеев, не найдя в этом наивном и смешном поступке состава преступления, решил прекратить дело. Разумное и человеческое решение.

Иначе посмотрел на это чиновник. Перелистывая в порядке надзора страницы «дела», не видя и не слыша человека, ни глаз его, ни голоса, каким он рассказал, в конце концов, суду о своей размолвке с девушкой, о чувствах и сомнениях, прокурор в сухих протокольных записях увидел только голый факт. Его не смутила даже бессмысленность этого факта, что похищена одна только, заношенная и, следовательно, не представлявшая никакой материальной ценности босоножка, для него это был юридический факт: хищение, и со всей ревностью служителя закона он внес протест. Дело было передано в другой участок, а так как Авдеева в связи с этим на собраниях уже стали склонять и спрягать как либерала, потворствующего преступникам, то тот, второй судья, не желая иметь неприятности, «ничтоже сумняшеся» осудил парня на пять лет лишения свободы.

Отбыв срок, парень приехал домой, в Москву, но здесь ему отказали в прописке. Но куда ему было ехать от матери, от родного дома, где он вырос и где он и мог только найти опору в своей новой жизни? Куда и зачем? Руководствуясь этой естественной человеческой логикой, он остался жить у матери без прописки и за это после нескольких предупреждений был привлечен за нарушение паспортного режима. Еще судимость и два года лишения свободы.

Освободился он по амнистии 1953 года и на этот раз был прописан в Москве. Поступил на работу, начал учиться, готовился к экзаменам, а под самыми окнами бездельники до поздней ночи стучат костяшками домино. Раз сказал, два сказал — все тот же стук и дикие, громкие крики. Заниматься никак невозможно. Вышел, поругался, в перепалке его кто-то толкнул, он вырвал с корнем куст цветов и ударил им обидчика по лицу. Новый протокол, новое дело и новый срок.

Теперь с тремя судимостями о возвращении в Москву не могло быть и речи. Поехал в Калинин — отказали, поехал в Рязань — отказали, он нигде и никому не был нужен. И парень махнул на все рукой. Тут же, конечно, подвернулись «дружки», угнали автомобиль, сбыли его за бесценок какому-то преуспевающему дельцу, сошло, понравилось и стали заниматься этим, пока не попались. По случайности судить его пришлось тому же Авдееву, и парень ему прямо сказал:

— Теперь что ж? Теперь дело ясное! Сколько дадите-то?

Так вырос у нас один лишний преступник, и нужно откровенно признать: искусственный преступник.

Потому что причина этого лежит не в социальных, экономических и политических основах нашего строя, не в закономерностях советского общества, а в искажении этих основ и нарушении подлинных закономерностей нашей жизни. Его создали холодные и безразличные люди, во имя общества и именем общества причинившие не пользу, а вред этому обществу. Это о них сказал Ленин: «Формально правильно, а по существу издевательство». И это против них, а не против подлинных, честных и самоотверженных служителей Фемиды, защитников народа направлены и эти строки. Мы не хотим, чтобы жертвой чьего-то произвола, нечестности или душевной сухости были наши дети, наши братья, сограждане. Мы не хотим, чтобы в результате чиновничьего произвола и бездушия молодежь без самой крайней необходимости попадала в тюрьму, которая всегда останется тюрьмой и рассадником зла, и несла оттуда в общество новые порции зла. В этом мы все кровно заинтересованы — мы, общество, люди, народ.

Ведь суд, в конце концов, не бухгалтерия, где, как у нас часто говорится, заработал — получи. Ведь еще А. Ф. Кони предлагал думать о том, «чем выразится действие наказания в будущем». А потому в решении вопросов: виновен — не виновен, наказать — не наказать, а если наказать, то как — всегда нужно помнить о моральной стороне дела, тщательно взвешивая все плюсы и минусы, учитывая и положительное и отрицательное влияние их на дальнейшее формирование общественных нравов.

Есть такая легенда. Шли два брата, один — женатый, семейный, другой — холостой. Встретился им злой человек, и, обороняясь, женатый убил его. За это братьев стали судить. И тогда холостой брат сказал: «Это сделал я». Он пожалел детей своего старшего брата. Но старший брат не захотел принять такую большую жертву и сказал: «Нет, это сделал я!» И как их ни допрашивали, оба стояли на своем. И тогда судья — он оказался мудрым судьей — решил:

— Отпустим их обоих, чтобы добрые чувства не исчезали в народе.

Пусть это сказка, но сказка умная, ибо общественное здоровье заключается, прежде всего, в добрых чувствах, живущих в народе.

Но это не сказка. В нашем Уголовном кодексе есть статья, по которой лицо, совершившее преступление, может быть освобождено от уголовного наказания, если судом будет признано, что вследствие изменения в обстановке совершенное деяние потеряло характер общественно опасного или сам человек, совершивший преступление, в силу последующего безупречного поведения и честного отношения к труду перестал быть общественно опасным. Это — статья пятидесятая, мудрая, государственно-разумная статья, но всегда ли вспоминают о ней те, кто, перелистывая Уголовный кодекс, выискивает в нем только сроки заключения «от» и «до»? И в связи с этим я хочу упомянуть о случае, когда нашелся умный судья и применил статью к делу. Это — московский судья Комячин Борис Алексеевич, человек думающий, позволяющий себе твердо стоять на том, что говорит его судейская совесть. И вот перед ним человек, допустивший халатность, — он мог пресечь хищение, но своевременно этого не сделал. Не по злой воле, а по молодости и неопытности. Вина несомненная, понимание вины и честное признание и раскаяние со стороны подсудимого — тоже совершенно явное. По Уголовному кодексу за такого рода преступление может быть применено лишение свободы до трех лет, но судья применил статью пятидесятую и решил: подсудимого признать виновным, но от наказания освободить. Я был у этого человека, беседовал с ним — он честно работает, учится, хорошо себя ведет, очень переживает допущенную им когда-то ошибку, — значит, правильно решил судья.

Из сказанного, по-моему, вытекает еще один важнейший вывод — усилить народный контроль за деятельностью судов и одновременно, конечно, усилить общественную помощь им. Когда-то суд, как и государство, стоял над народом. Мы строим народное государство, и наш суд Ленин назвал народным. И пусть он будет действительно народным.

Когда я ту работницу прокуратуры, которая занималась Толей Касьяновым, попросил показать мне его «дело», она отказала. Нельзя! И только через высшие инстанции я получил доступ к этому «делу» и увидел те белые нитки, которыми оно шито. Это дало мне силы и основание более убежденно ставить вопрос перед Верховным Судом, и Верховный Суд, разобравшись, снизил наказание Анатолию Касьянову до семи лет. Я понимаю, что нельзя каждого допускать в судебные дела, понимаю и то, что принцип независимости суда нужно усиливать, а не ослаблять, чтобы он руководствовался законом и совестью, а не прислушивался к каждой звякающей трубке. Но независимость суда не означает его безответственность, а потому нельзя не искать и не изыскивать какие-то формы контроля и формы подлинно народного участия в таком жизненно важном деле, как решение человеческих судеб. Как говорит народная мудрость, «судья, суди, а за судьей гляди». Достаточно ли, например, у нас количество народных заседателей — два человека? Достаточно ли им разъясняются и достаточно ли охраняются их права? Почему они обычно так безгласны бывают во время суда? Не пора ли, хотя бы при рассмотрении важнейших дел, увеличить количество заседателей и соответственно усилить их активность? Не ввести ли, как обязательный пункт при отчетах судей и при их перевыборах, анализ правильности их решений?

И наконец, третье: нужно продумать и основательно решить ту проблему, которая лежит в основе всех наших споров, — противоречие между юридическим и педагогическим подходом. Что такое наказание: цель или средство? Кара, возмездие, переходящее в месть, или путь к исправлению? А тем самым решаются, хотя в то же время им предшествуют, важнейшие проблемы — человек и общество, преступник и общество, о которых шла речь выше и к которым еще раз придется вернуться в следующей главе.

Человек за решеткой

Итак, все кончено — произнесены речи сторон, сказано последнее слово подсудимого, зачитан приговор, человек стал преступником, точнее, признан им. Газетная хроника на этом останавливается: «Преступник получил по заслугам», и успокоенный читатель удовлетворенно перевертывает страницу газеты.

А дальше? Ведь даже не каждый судья думает об этом — что дальше? Дело сделано, правосудие свершилось, преступник наказан, все в порядке. Но ведь прежде, чем стать преступником, он был человеком, со своей жизнью, с ее сложностями и трудностями, своим характером, со своими целями, и, став преступником, он не перестает быть человеком, он продолжает жить, что-то при этом теряя, что-то приобретая, делая какие-то для себя новые выводы. Что? Какие? Течет время, идет жизнь, проходят годы, кончается срок, и вот щелкает тюремный запор за спиной — и человек на свободе, он снова входит в общество.

Кто входит?

Какой человек?

Лучше или хуже он стал?

Что он несет в общество?

Это все очень важно, жизненно важно и для человека и для общества и касается всех и каждого независимо от того, думает он об этом или не думает. Вот почему нам нельзя не думать и уж никак нельзя довольствоваться ходовой репортерской фразой: «Преступник получил по заслугам».

А что дальше?

Несколько лет назад в одной нашей газете появилась статья «Человек за решеткой». Недобрая статья и неправильная, основанная на совершенно ложном фундаменте, над которым возвышался столь же неверный принцип, что одною строгостью можно побороть зло. Отсюда, под флагом борьбы против либерализма по отношению к преступнику, — поход против разумности, против человечности, даже против элементов человечности — против чистого белья, белых занавесок, против шахмат, кино и радио и даже против норм питания, как будто можно воспитать без всего этого, как будто можно при грязном теле требовать чистоты души.

Поскольку есть сторонники и противники подобной «философии», подобного отношения к жизни и к людям, на статью пошли разные отклики, приветственные и протестующие. Трудно говорить о количествах и пропорциях, но моральный вес принципов никогда ведь не определяется цифрами. Поэтому я упомяну только одно, хотя далеко не единственное, письмо, подписанное двумя юристами: «За решеткой — человек». Я понимаю и принимаю эту смысловую поправку и все-таки выбираю первую формулу. Весь разговор наш идет о судьбе человека, об обстоятельствах и условиях, сопутствующих его жизни, и в частности о том ее этапе, когда общество вынуждено было его наказать, — «Человек за решеткой».

Итак, заглянем туда, «за решетку», в этот «заброшенный мир», «мир отринутых», «мир прокаженных», как называют себя его обитатели, «отгороженные люди».

«Мы для вас — темная ночь. Я сам вращаюсь среди этого общества, и то зачастую ошибаешься в человеке, а вам тем более можно ошибиться в нас».

Да, скажу откровенно: мне трудно. Отклики на «Честь» самые противоречивые:

«Прочитав книгу, я был поражен, как автор глубоко раскрыл всю жизнь молодых правонарушителей и всю кропотливую воспитательную работу в колонии».

«Мне кажется, писатель не очень глубоко смотрел, когда писал свою книгу, и ему не мешало бы, хотя бы для пробы, годика три самому потаскать парашу, и тогда еще можно было бы браться за такие вопросы».

Таскать парашу мне, откровенно сказать, не хочется. Но что же делать? Что делать, если в ответ на какое-то малюсенькое внимание к жизни «за решеткой», проявленное в книге, люди раскрываются и раскрывают то, что пряталось за семью замками.

«Не знаю, зачем я все это говорю вам? Но все мы походим, наверное, на какие-нибудь болезненные росточки, которые неожиданно увидели свет и, оживленные его теплом, тянутся к невозможному, питая спасительную надежду на какое-нибудь чудо, что ли», — признается один.

«Много в нашей жизни есть волнующих тем, которые пока что лежат целиной, а которые могли бы принести очень большую пользу, если не нам, то хотя бы нашим потомкам», — подхватывает другой.

Нужно «как-то изменить мнение во взглядах на это больное место, чтобы все меньше и меньше людей сбивались на косую тропку», — дополняет третий.

«Гражданин писатель, будьте любезны, не забывайте нас, — просит четвертый, — пишите, разбирайте нас, если мы, дураки, сами не можем разобраться в себе, это будет большое дело для нас».

Вот почему писать, даже не таская параши, я считаю не только своим правом, но и обязанностью.

Но повесть «Честь» вызвала критику и еще одного рода, критику первостепеннейшей, принципиальной важности, и потому я о ней тоже не могу и не хочу умолчать.

«Тему вы выбрали большую, но прогулялись по ней. Вы показали возможность, которая очень далека от действительности. Чтобы колония стала такой, какой вы ее нарисовали, надо показать, какова она сейчас. В моем представлении это чудовище, которое своими щупальцами высасывает все, что есть человеческого, оставляя животные инстинкты, ревущие под действием стихийных сил, складывающихся из столкновений различных воль и интересов по произволу.

Нет, там не воспитывают, там держат в страхе. И когда из колонии выходит человек, он уже не человек. Он, может быть, и не воровал, а попал в колонию, только защищаясь от хулиганов, но звериные законы среды делают свое дело. Оттуда он выходит, чтобы воровать, мстить всем и вся. А вы от всего этого ушли, не показали, и не потому, что не смогли этого сделать, а именно потому, что могли и не сделали. Вы испугались. Да, испугались правды. Зачем тогда писать такую книгу?»

Вот на это мне хочется ответить.

Во-первых, упрекая других в трусости, нужно быть самому смелым, а автор этого письма не решился поставить под ним свою фамилию. Однако я ему верю и знаю, что все, о чем он говорит, бывает. Но ведь все, о чем пишет автор письма, в повести есть, вторым или третьим планом, но есть. Почему же, «забыв» об этом, он не хочет верить автору повести в другом — в существовании той, по-настоящему хорошей колонии, которая им описана? Я утверждаю, там нет ничего приукрашенного. Наоборот, то, что в повести упомянуто лишь в проекте (празднование дня рождения, музыка в столовой во время воскресного обеда), в этой колонии существовало уже в действительности. И начальник ее (по повести подполковник Евстигнеев, в действительности майор Степан Евдокимович Петров, правда, работающий теперь в другом месте) — живой человек, действительно носивший среди ребят кличку «Огонек».

Я помню нашу первую с ним встречу. Поезд пришел в шесть часов утра. Степан Евдокимович встретил меня на вокзале, отвез в отведенную для меня комнату и тут же сел, поджав под себя ногу, и горячо, увлеченно стал рассказывать о колонии, о ребятах, о трудных ребятах, в частности об одном, по кличке «Сала», который был весь разрисован татуировками, украсившими впоследствии в повести Мишку Шевчука, и который, освободившись, работал где-то на Урале газосварщиком. А потом я читал письма, полученные «Огоньком» от его бывших воспитанников, полные самой искренней сыновней признательности.

Потом сменился начальник, но колония осталась такой же, как говорится, «активной» и во многих отношениях передовой: там, например, впервые организовали коллектив по производственному принципу. А вот ее новый начальник — подполковник Д. Ф. Шашило: в противоположность живой, подвижной и эмоциональной натуре «Огонька» это человек сдержанный, вдумчивый, твердый. У него высшее образование, и еще до войны он был директором школы. Войну он прошел всю как комиссар крупного воинского соединения, воевавшего в районе Мурманска, где раз тонул и два раза был ранен. После войны он был направлен в органы МВД и до сих пор работает там. Имея высшее образование, он пошел дальше, без отрыва от своей тяжелейшей работы он заканчивает аспирантуру. В частности, это с его слов я во всех подробностях записал историю о том, как (по повести) Мишка Шевчук рот зашил.

Вот другая колония, для взрослых, где начальник — кандидат наук, а в коллективе воспитателей — 18 человек с высшим образованием. Я знаю по переписке и лично и других великолепных работников и хороших, мыслящих людей. Из них я не могу не назвать того самого капитана П. Г. Михеева, о котором упомянул в предыдущей главе в связи с делом Анатолия Касьянова. Кстати сказать, через его умные руки прошел и Егорка Бугай, которого читатель, может быть, помнит по «Чести». На одной из научно-теоретических конференций Петр Гаврилович сделал, например, очень интересный доклад о режиме и дисциплине в колонии, трактуя понятие дисциплины как понятие прежде всего нравственное и политическое. И тогда, как утверждает он, воспитание самодисциплины выступает на первый план. Общая дисциплинированность должна стать внутренним убеждением человека и проявляться как нравственная привычка независимо от того, находится ли он под непосредственным наблюдением или нет.

Таковы живые, конкретные люди, которых я лично видел и лично знаю и уважаю и за которыми несомненно стоят многие и многие другие честно и самоотверженно работающие, чтобы поставить на ноги тех, кто сбился с пути.

Все это я говорю к тому, чтобы ответить не только моему критику, но и тем, которые пишут уже не о подполковнике Евстигнееве, не о колонии из «Чести», а о тех конкретных местах, где им приходится отбывать заключение, и о тех людях, начальниках и воспитателях, от которых в значительной степени зависит их судьба. И хочу сказать прямо и честно: много горьких, иной раз убийственно горьких, а главное, справедливых слов в их адрес приходится читать мне и выслушивать. Я не хочу повторять их здесь не для того, чтобы «замазать» этот вопрос. Наоборот, я считаю необходимым во весь голос сказать о недостатках в деле перевоспитания людей, которых общество решило изолировать от себя. И я совершенно согласен с одним из моих корреспондентов из «того мира»:

«Это страшная ошибка, если общество просто отгораживает себя тюрьмой от правонарушителей и правонарушителей и не интересуется, к чему это приводит».

Да, очень верно, общество не может отгораживаться от тех, кого оно изолировало от себя. Оно не может не помнить, что пройдет время и отбывшие наказание снова вернутся в жизнь, обществу не может быть безразлично, кем они вернутся. А потому его не может не интересовать, как идет дело в этих самых местах изоляции и к чему приводит. Оно не может не знать и сильных и слабых сторон этого процесса.

Кстати, подобные вопросы ставят в своих письмах заключенные.

Но я представляю себе того обозленного пенсионера или инженера Иванова и всю их «философию без философии» и слышу их возмущенные голоса: «Что вы верите им? Кому вы предоставляете трибуну? Разве можно от них ждать слово правды?» И потому разговор о тех же вопросах я начну словами других, словами активных работников фронта борьбы за человека, болеющих душою за свое дело и за те недостатки, которые они видят вокруг себя.

Вот что пишет, например, тот самый подполковник Шашило, о котором я только что рассказал:

«Муравейник у меня большой, и благо, если каждый муравей тянет ношу в общую кучу — получается гора к солнцу навстречу, устанавливается какой-то неписаный строй этой «горы», все довольны, живут дружно, слаженно. А вдруг муравьи потянули в разные стороны. Тогда что? Беда, да еще какая! Тогда лопается основа построения этой горы и все повисает в воздухе, наступает крах.

У меня, слава богу, пока все идет хорошо, все тянут за одну цепь — «оптовую» и «персональную» педагогику. Оптовую — в смысле общей организации, персональную — работа с отдельной личностью. Вторая — педагогика личности, является темой и направлением ваших мыслей, и тут я с вами совершенно согласен: за человека надо бороться!

Да, надо бороться! В свое время Ф. Э. Дзержинский, взявшись за проблему детской беспризорности, говорил, что с беспризорностью и безнадзорностью детей надо бороться, так броситься на это дело, как бросилась бы мать, видя тонущим своего любимого ребенка. И Дзержинский бросился! Это была действительная борьба за человека. Приходится сожалеть, что в наше время нет человека, который увлек бы за собою всех нас, низовых муравьев, на это благородное дело».

А вот что пишет другой, тоже очень умный и душевный, начальник колонии (уже для взрослых) — В. М. Ладнов:

«Работники министерства и на местах рассматривают исправительно-трудовые учреждения как чисто коммерческие предприятия, мало уделяют внимания перевоспитанию заключенных. Из бесед с руководящими работниками отдела мест заключения, из их посещений колонии, из почты, которую я получаю, можно сделать твердый вывод: главное — это план, нормативы сырья, материалов, незавершенного производства, качество продукции, а перевоспитание — дело менее важное, второстепенное. А нужно бы — наоборот.

Приведу примеры.

Был у нас в колонии заключенный Кулев, дважды судим, последний раз за убийство. Он считался человеком, вставшим на путь исправления, окончил 10 классов в школе колонии, вел курсы профтехобучения, принимал участие в общественной работе. Таким его считали и начальник отряда, и мастер, с которым он долго работал, и классный руководитель, а следовательно, и руководство колонии. Мы даже ходатайствовали о снижении ему меры наказания. И вот этот Кулев совершил в колонии преступление и скоро предстанет перед судом. Очень прискорбный факт для нас, воспитателей, а отдел мест заключения этим фактом не заинтересовался, даже не попытался вскрыть причины такого «брака» в нашей работе.

На днях в колонии был суд, который заключенного Попова приговорил к суровому наказанию за преступление, совершенное в нашей колонии, и снова с нас не спрашивают: почему? А вот стоило ревизору установить, что зам. начальника колонии по производству утвердил акт на списание испорченного клея, так получили сразу три бумаги о немедленном расследовании и привлечении виновных к ответственности. При проверке оказалось, что списанный клей использован в производстве и мы, наоборот, имеем экономию клея.

Плохо работает оборудование — идет «бумага»: лично контролируйте выполнение графика ремонтов; не выполняем план по сортности — идет письмо: возьмите под личный контроль; отстаем со строительством — лично следите.

В приказах, идущих «сверху», часто говорится об ошибках и упущениях в работе, но я еще не читал ни одного приказа, где бы осуждался или наказывался какой-то работник колонии за то, что, например, освобожденный заключенный, длительное время находившийся в колонии, вновь совершил преступление и осужден. А спрос за ошибки в воспитании должен быть значительно больше, чем за другие упущения в работе. И спрос этот нужно начинать сверху, с министерства».

Предвижу, что это письмо вызовет протесты и опровержения, но пусть ведомственное самолюбие не довлеет над принципиальной стороной вопроса. Вот что пишет об этом рядовой работник Р. И. Рафиков. В колонии он начальник молодежного отряда, пришел туда из комсомольских органов, заочно закончил Высшую партийную школу:

«Проблемы воспитания людей вообще, а нарушителей соцзаконности тем более занимают большие умы. Особенно за последнее время очень много в этом направлении сделано и делается. Однако эти проблемы беспокоят нас не менее, чем раньше. И особенно нас, рядовых работников.

Правда, очень часто с нашими мнениями и не считаются при решении этих проблем, несмотря на то что мы являемся непосредственными исполнителями воли народа, воли партии, занимаемся изучением преступников и воспитанием их. А мы подчас не смеем подать свой голос, зная о том, что наш голос повиснет где-то между низшей и высшей инстанциями.

Но вы — другое дело. Вы не высшая инстанция, и с вами я могу говорить откровенно.

Итак, прежде всего о роли воспитателя, так как без воспитателя нет воспитания. Когда мы говорим «воспитатель», то представляем человека всесторонне грамотного, культурного, честного и кристально чистого. (Может быть, это несколько высокопарно, но это так!)

Придя в колонию на работу, я думал встретить «чекистов», как некоторые товарищи любят о себе отзываться, работающих по-партийному, с сознанием долга, именно с искренним стремлением перевоспитать правонарушителей. Но оказалось не все так, как я представлял. Оказывается, и среди «чекистов» есть черствые люди, работающие по принципу: где бы и как бы ни работать, лишь бы денежки шли.

Вот вам несколько примеров».

Я не буду подробно говорить об этих примерах — о майоре, который приходит на работу с заключенными с трясущимися после выпивки руками, о начальнике отряда, который «не знает своих людей, не интересуется их жизнью, и в его лексиконе редко встречаются человеческие слова среди нецензурной брани по отношению к заключенным».

«Это — следствие консервации «кадровых» работников мест заключения, — делает вывод мой корреспондент, — которые боятся оторваться или намеренно придерживаются традиционных порядков в работе, не видя нового и мешая тем, кто хочет работать по-новому».

«Вы поймите меня правильно, — оговаривается при этом тов. Рафиков. — Далеко не все воспитатели такие, но среди нас еще подчас очень часто можно встретить и таких. Так какого же воспитания нужно ждать от подобных воспитателей? Чему могут они научить своих воспитанников? Ведь и воспитанники есть неглупые, они ведь тоже понимают что к чему. На скамью подсудимых нередко, к сожалению, попадают ведь люди очень грамотные, даже с высшим образованием, с большой жизненной и производственной практикой, а воспитатели, нечего греха таить, бывают с 5—7-классным образованием. Где уж в таком случае говорить о воспитании, когда те двумя-тремя очень хорошо продуманными вопросами «загоняют в угол» воспитателя!

Из этого видно, что к подбору воспитателей подчас подходят по-казенному, лишь бы пополнить штат. А подходить к этому нужно бы, как мне кажется, с партийной, с государственной позиции, именно с целью исправления правонарушителей.

Если мы решаем покончить с преступностью в стране, если партия и правительство так много внимания уделяют этому делу, так почему же мы не можем направлять для работы в качестве воспитателей грамотных и способных товарищей, коммунистов по сердцу, а не по билету.

И перевоспитание преступника, мне кажется, должно начаться с самого начала, со дня изоляции его от общества. Ведь само слово «изоляция» говорит о том, что мы нашу общественность избавляем от преступника. Но вместе с тем, даже сами не сознавая, совершаем другое зло. Ведь не можем мы изолировать человека, впервые попавшего в тюрьму, от влияния преступного мира. Пока этот человек находится под следствием, пока ждет отправки в колонию после суда, нахватается столько пакостей, что иному слабохарактерному человеку хватит их на всю жизнь. Хорошо, если он твердый человек и сумеет разобраться, что плохо, а что хорошо. А чаще бывает наоборот: мы говорим свое, а те — свое. И далеко не известно, чьи слова находят в душе того или иного заключенного благодатную почву.

И, как бы мы ни старались, ни разъясняли, ни убеждали, как бы ни ограждали одних от вредного, а подчас от пагубного, влияния других, мы далеко не все можем. И потому иной освобождается из мест лишения свободы более совращенным, нежели до поступления в колонию. А это значит, что хоть и немного таких, но все же они проскальзывают, просачиваются и продолжают творить свои гнусные дела. Значит, изолируя неискушенных еще правонарушителей от общества, в то же время нужно оградить их от влияния закоренелых преступников. Только в том случае дело воспитания и перевоспитания правонарушителей станет более продуктивным, целенаправленным.

Эта проблема, Григорий Александрович, между прочим, задета и в вашей книге. Но как ее решить? Хлопотно? Да. Связано с большими дополнительными средствами? Да. Дорого? Да. Но разве человек не дороже?»

Вот она суть дела: «Разве человек не дороже?»

Мы познакомились с мыслями людей практики, людей, отдающих жизнь архитрудному и архиблагородному делу, людей преданных и воодушевленных, и в их словах мы не можем не чувствовать биения озабоченного сердца. И что же получается? Где нет вдохновения, там верх берет равнодушие, служебное, службистское, а то и карьеристское, а в целом чиновное отношение к делу — одно от другого зависит, и одно в другое превращается, — там видимые показатели, чистота и порядок заслоняют существо дела, там воспитание заменяется муштрой, там клей становится дороже человека. Вот в чем дело!

Здесь — центр, узел многих и многих вопросов, проблем и судеб, и в том числе — да! — в том числе в какой-то мере — и судьба общества. Как относиться к делу, что видеть в порученном деле — его общественную и моральную сущность или простой источник существования, премий и поощрений — это вообще главнейший вопрос жизни, а в делах воспитания — тем более.

Отсюда начинается все.

Отселе я вижу потоков рожденье

И первое грозных обвалов движенье.

А. С. Пушкин

С подобными нравственными отношениями, как мы видели, в значительной степени, связано и начало двух основных потоков жизни — «черной» и «белой» Арагвы, от этого в не меньшей степени зависит и их дальнейшее течение. Куда направятся жизненные пути людей: перейдут ли они пусть в трудное, но упорное восхождение к вершинам человеческого достоинства и прольются оттуда потоками радости и творчества, или превратятся в «грозных обвалов движенье», в окончательное крушение судеб, которые в своем злобном движении будут захватывать и другие, новые жертвы и мутить чистые воды нашей Арагвы. А с этим в свою очередь связано и состояние нравов, все наше общественное здоровье.

Вот почему и вопросы «Фемиды», суда — правильного или неправильного, справедливого или несправедливого, разумного или неразумного вынесения приговоров — и жизнь «человека за решеткой», ее дальнейшее направление вверх или вниз, к добру или к еще большему злу — вопрос не ведомственный, а наш, общественный вопрос, вопрос и нашей жизни, и судеб наших детей и даже внуков и правнуков — потому что такое средство, как лишение свободы, не только сильнодействующее, но и долгодействующее. Вот почему мы не можем, не имеем права выпускать и тем более изымать из поля нашего общественного зрения и сознания все эти вопросы, чтобы не злоупотреблять наказанием, а наказывая, не разлагать.

Итак, «отселе мы видим потоков рожденье»… Какие же процессы здесь совершаются? Что происходит с человеком за решеткой?

Говоря пока в самой общей форме, происходят те же процессы, что и в обычной, нормальной жизни, потому что «человек за решеткой» остается человеком, продолжает расти и развиваться. Вверх или вниз? «Белая» или «черная» Арагва одержит победу? Здесь эта борьба еще больше обостряется и осложняется, потому что здесь меньше добра и больше, значительно больше зла. Поэтому для рождения и утверждения добра здесь нужны громадные, иной раз сверхчеловеческие усилия, а зло рождается как бы само собой, оно витает в воздухе.

Теперь присмотримся ко всему этому ближе.

Вспомним опять очень тонкое замечание воспитателя Рафикова: изолируя преступника от общества, мы изолируем его от нормального общества и помещаем в другое, преступное. Избавляясь от человека, совершившего зло, мы, сами того не сознавая, совершаем другое, может быть горшее, зло — помещаем его в рассадник зла. В этом нужно отдать себе совершенно ясный и точный отчет.

Я пытался дать себе такой отчет, когда работал над «Честью», но уже тогда встретился с возражениями тех, кто не любит смотреть правде в глаза. Вероятно, найдутся такие и теперь, которые скажут, что у нас есть преступники, но говорить о «преступном мире», о «преступном обществе» — это… ну, слова здесь можно подобрать разной силы и крепости. Но одни слова никогда не опровергают фактов.

Говоря о преступном обществе, конечно, нельзя проводить полной параллели с обществом нормальным. Но общность положения, общность интересов, общность взглядов, норм и критериев — это все элементы, из которых слагается понятие общества, а при известных условиях в нем появляется и организация, и руководство.

«Со второй половины тридцатых годов исправительное начало было сведено к использованию заключенных на разного рода тяжелых работах, не дающих высоких квалификаций. Эти люди лишались единственного, что их могло спасти, — доверия общества, перспективы возвращения в него полноправными и полноценными работниками, и тем самым превращались в квалифицированных и сознательных преступников, озлобленных врагов общества. Нарушения социалистической законности, выразившиеся в отказе от воспитательной работы в местах заключения, являлись одной из форм антисоветской деятельности Берия и его клики.

В результате этих извращений, лишенные доверия и перспективы, многие оступившиеся советские люди попали в объятия рецидива…

Действительно, если в колонии или тюрьме не ведется с заключенными целеустремленная воспитательная работа, если они предоставлены самим себе, то среди них начинают вести работу главари преступного мира, и колония может превратиться в школу преступности».

Это пишет весьма компетентный человек, В. И. Монахов, разумный, широко, свежо мыслящий работник соответствующего министерства, автор ряда литературных работ по исследованию вопросов преступности, и в том числе очень интересной статьи «Преступник и общество»[21].

А вот и собственное признание — откровенное до цинизма письмо убежденного вожака этого мира, — человека с десятью фамилиями:

«В лагерях я никогда не работал, не гнул спину, не пачкал руки ни тачкой, ни лопатой и ухитрялся иметь зачеты один день за три дня. Зачеты приносили мне мои друзья. В лагере я всегда избираюсь судьей, и наш суд не отправлял правосудия с заседателями и не придерживался норм Уголовного кодекса. Я единолично выносил приговор в устной форме, и он исполнялся беспрекословно всеми».

Чем это не организация?

Но это только осколок того, что было во времена Берия, когда отказ от воспитательной работы в местах заключения привел к почти неограниченному господству сильного, наглого, дикого «эго», которое приняло форму «воровского закона», полного господства «воров» над основной массой заключенных — «трудяг» и «мужиков». Засилье «воров» вызывало протесты, сопротивление, образование других, враждебных друг другу группировок и, в свою очередь, отпор, по законам среды такой же кровавый, как и само насилие. Это приводило к всеобщему ожесточению нравов и давало полную свободу праву сильного, подлости подлого и ставило в совершенно безвыходное положение честного и тем более слабого.

Впрочем, дадим слово очевидцам. Припомним опять Андрея Матвеева, который ни за что прошел через три тюрьмы, а потом был отпущен. Его постаревшая за один миг душа так и не сумела оправиться, и вот он снова в тюрьме, в лагере, в том бериевском лагере, теперь уже за дело.

«В лагере я познакомился с самыми низкими человеческими страстями. «Воры» проводили свою линию. Ими было внесено в жизнь людей лагеря жестокое, несгибаемое и не перед чем не останавливающееся решение — заставить «жлобье» трудиться так, чтобы создать им возможность жить не трудясь. Группировки «маститых» преступников достигли наивысшей крайности. В своей свирепости над остальными массами «мужиков», над «трудягами» была узаконена открытая грабиловка, настолько жестокая, что не один роптавший лишался жизни. Разношерстные масти прожженных преступников вели между собою кровавую борьбу, настолько же безумную и жестокую, как и губительную для обеих сторон. Безучастным места не было. Были случаи, когда лагерная администрация умышленно содержала группу «воров» для наведения «порядков», и порядок был. Во всяком случае «воры» усердствовали для поддержания его. Палка свистела над головами «мужиков». «Мужик» сносил и унижения и побои, он же, гонимый животным страхом, кормил «воров».

Произволом дышала вся атмосфера жизни, устои, обстоятельства жизни складывались так, что многие в отчаянии своем рубили себе руки и ноги, травили глаза, вскрывали вены. Я видел такие картины издевательства над человеком, которых никогда не буду в силах рассказать другому, ибо это выходит за рамки самой мерзкой пошлости.

Жизнь глумилась над человеком. «Воры» взяли в руки жизнь «мужика» так, что ему просто некуда было деваться. «Мужика» били и грабили, за счет его жили и к тому же еще и убеждали в неизбежной правильности всего происходящего.

Да, я видел, что человеческая воля раздавлена, достоинство смято, характер убит, человека беспринципного и голодного, человека, душевные силы которого подавлены силой, стоящей выше его, можно заставить делать что угодно, легко убедить во всем. Он просто будет не в состоянии противиться, его интеллект отсутствует, все заменено под давлением страха инстинктом самосохранения, который происходит за счет нравственного падения, в сущности, гибели его человечьего «я»».

И вполне естественно, что к ним, к верховодам этого дикого мира, Андрей Матвеев обращает свой гнев и презрение.

«Сейчас, по истечении прошедших лет, когда нет уже этого и в помине, когда «воры» и подобная им рвань водворены в соответственные им места, когда многие из них отошли от своих «идеалов» и начали новую жизнь, жизнь честного труда. Но сколько они принесли непоправимого зла! Сколько молодых жизней было изувечено ими, сколько было нравственных жертв, порожденных их эгоистическим вандализмом!»

Да, к счастью, в основном теперь «этого нет и в помине».

Люди просыпаются, сбрасывают с себя тяжесть и грязь прожитой жизни, заглядывают в свои души, ворошат прошлое, мечтают о будущем, вытесняют и отбрасывают в сторону дурные привычки, вырабатывают новые, заново строят свой характер и свою личность.

В исправительно-трудовую систему пришли новые люди, изменились принципы и методы работы, и ценою больших усилий, часто жестокой борьбы засилье воровского мира, можно сказать, сломлено и дело год от года улучшается. Я это чувствую по письмам, которые идут ко мне: если раньше они были полны жалоб и стонов, то теперь все чаще и чаще в них сквозят совсем другие ноты. «Сейчас у нас столько различных перемен и нововведений, направленных на воспитание и восстановление человека силами своего коллектива, дающих отличные результаты, что просто душа радуется. Сейчас, например, мне приходится бороться с тем, чтобы у меня в картонажном цехе, где я состою начальником производства, бывшее жулье не работало добровольно свыше 8 часов, и это оттого, что люди поняли: заработанный ломоть слаще украденного каравая. Если в цехе нет вволю работы, меня терзают. А не так давно было наоборот. «Воров в законе» у нас нет и в помине, сама обстановка большинство из них заставила отказаться от своих сумасбродных идей», — пишет мне тот бывший артиллерийский офицер, который когда-то смалодушничал перед профессиональными бандитами и вместе с ними попал на скамью подсудимых.

«За последнее время буквально изменилась жизнь преступного мира, — говорит другой. — Воспитатели всесторонне развиты, способны говорить на любую тему, могут осветить любой вопрос, разбираются в людях. Поэтому к ним льнут, окружают и засыпают вопросами. Я не знаю случая, чтобы тот или иной вопрос заключенного повис в воздухе».

А вот пишет учительница К. В. Николина, работающая в колонии: «Недавно мы проводили диспут «Не ищи легких путей в жизни». Очень бурно прошел. Это была настоящая битва за идеал в жизни. И, что особенно радует, передовые, коммунистические взгляды на жизнь, которые сквозили в выступлениях осужденных, одержали верх над низменными, подлыми высказываниями людей, стремящихся урвать от общества, не дав ничего полезного ему. Трое из них не выдержали такой схватки и, как «наскипидаренные», ушли с диспута».

Припомним Володю Тальникова. Кажется, что может быть мрачнее тюрьмы? А передо мною переписка Володи с заместителем начальника тюрьмы Ф. И. Коноплиным, переписка, прямо могу сказать, полная сыновней привязанности.

«Здесь, в изоляции, я научился брать только хорошее от хороших характеров, много узнал и понял, во многом и к лучшему изменились мои мнения и взгляды. Стоит только поверить в свои силы и в свою честь, разбудить ее, если она спит, и человек прозревает. Поверить и убедиться в том, что нужен всему прекрасному так же, как и прекрасное нужно тебе».

В тюрьме, в «мертвом доме», оказался живой человек, который пробудил в другом, оступившемся человеке и дремавшую честь и тягу к прекрасному.

Вот письмо знакомого нам майора Михеева о беседе с Юрием Спицыным, видимо тоже памятным читателю по главе «Сознательный преступник»:

«Имел четырехчасовую беседу с Юрием и думаю, что больших ошибок в оценке его не допущу.

Внешне выдержан, претендует на некоторую изысканность в обращении. Горд. Имеет категорического порядка суждения. Умеет красиво слушать, отвечает с достоинством, подбирает формулировки и грамотные фразы. Самокритичен, свое прошлое оценивает правильно, но в то же время у него находится слишком много виновных, хотя и не дает точных ответов, кто и в чем повинен, кроме его самого. Упорно что-то ищет в области правосудия и в осуществлении исправительно-трудовой политики. Имеет достаточно сильное воображение, но мыслит не масштабно, узко, главным образом со своих субъективных позиций и под действием окружающей среды. Вынашивает стремление стать на путь литературной работы, чтобы посвятить себя исправлению имеющихся ошибок и делу облегчения судеб тех, кто сошел с правильного пути.

Парень, надо сказать, щепетильный, излишне самоуверен. Не знаю, правильно ли я сделал, но я старался с облаков опустить его на «грешную землю», охладить его пыл и призвал его к более трезвому анализу действительности. Я умышленно поставил его в тупик, задав вопросы из области права, психологии, логики, и, когда обнаружил несостоятельность, а то и полное незнание элементарных истин, порекомендовал ему сейчас посвятить все окончанию 10-го класса нашей школы рабочей молодежи, а потом нарисовал ему картину дальнейшего самообразования, с тем чтобы он за перо взялся уже подготовленным всесторонне. Здесь он со мной согласился полностью.

Может быть, вы поругаете меня за бестактность, но я поинтересовался, какую цель он ставит в переписке с вами. С ответом он нашелся не сразу, а подумав, сказал: «Хочу поспорить с умным человеком, получить совет и помощь. Корыстных целей личного порядка не имею»».

А вот реакция Юрия на этот разговор:

«Беседовал с майором Михеевым, — пишет он мне. — Когда я шел к нему, я был уверен, что беседа у нас не получится. Но все вышло иначе: разговор получился хороший и для меня очень полезный. Он дал мне уйму советов, и я не уверен, все ли их запомнил. Но этой беседой я остался доволен».

В другом письме Юрия мы снова читаем впечатления от беседы с Михеевым: «Настроение у меня сейчас хорошее. 20 декабря немного побеседовали с майором Михеевым. Не могу умолчать: и эта беседа на меня повлияла. Запомнился его вопрос: выходил ли я победителем из каких-нибудь трудных условий или неожиданностей? На этот вопрос я не мог ответить. И в самом деле: побеждал ли я когда-нибудь?

Но этот вопрос заставляет подумать, и я буду о нем помнить. Пожалуй, именно он и привел меня в спокойную уравновешенность. Да, буду стараться побеждать!»

И наконец, итог:

«Теперь мне ясно одно… Я говорю это не себе, не вам. Я говорю это своей будущей жизни, которая непременно будет связана с жизнью общества и с жизнью людей моей страны: никогда, ни при каких условиях я не совершу больше ничего, что бы напоминало преступление. В любой момент я буду помнить, в первую очередь, о вас, буду помнить о майоре Михееве и о рабочих, о всех людях в целом. Я верю в людей сейчас. Да, верю в прекрасный советский народ и знаю, что пройдет несколько лет и мне придется с ним жить и работать. Я жду этого года, этого часа, и, как ни будет тяжела моя жизнь, как ни будет мне плохо, я никогда не изменю своему народу. Вот в этом я клянусь вам!»

Значит, есть живые души и между ними возможно живое общение, и живое и плодотворное воздействие и там, за решеткой.

А вот еще письмо, рассказ заключенного об одной тюрьме, в которой он не был, но о которой в «том мире» идет добрая слава. Конечно, тюрьма есть тюрьма, и пирогами там не пахнет, но люди с теплом вспоминают это холодное место в далеком, холодном краю.

«Заключенные, находившиеся в этой тюрьме, чувствовали себя не штучными единицами, окруженными начальствующим составом, который больше полагается на свои погоны и строит воспитание на окриках. Они чувствовали себя настоящими хозяевами в своем коллективе.

Всегда ли так было в этой тюрьме? Нет. Так стало с приходом нового начальника — подполковника Хваталина.

Чем же взял новый начальник? Может, тем, что не наказывал, или набором слов из блатной терминологии, чем иногда козыряют воспитатели, желающие подделаться под заключенных? Ничуть не бывало. Наказывали строго того, кто заслуживал. И никакого панибратства не было. Он победил своей человечностью.

Вот образец подхода к людям.

Общее собрание производственников. Начальник на трибуне:

«Ребята, у нас есть заработанные деньги, которые нужно использовать в наилучших целях. Первое — надо приобрести белье, второе — радиофицировать наше учреждение. Мы знаем, что мы только становимся на ноги. Решайте, что в первую очередь надо».

Вот она, сила большой души человека. Вот почему там люди, как мухи на мед, набросились на работу и отказались от всех группировок.

Что, кажется, может быть прозаичнее пожарной дружины? Дело не новое, но там и его поставили с любовью, со знанием дела. И результат замечательный: по сигналу в любое время суток все оказывались на своих местах. Никто не хотел ударить в грязь лицом перед товарищами и перед начальством, которое им верит.

А каким чувством теплоты веет от людей, рассказывающих о лекторшах с воли!

Первый раз к ним пришла молодая девушка, Нина Федоровна, которая боялась каждого шороха, так и казалось — сейчас вспорхнет и улетит из этих скорбных стен. Но так было, пока она по-настоящему не познакомилась с коллективом, а потом чувство недоверия и настороженности прошло. Нина Федоровна стала постоянным гостем, первым другом, советчиком во всех хороших начинаниях.

С ее помощью связались с библиотекой. И та и другая сторона извлекала свои интересы: тюрьма пользовалась книгами и, ради взаимности, переплетала их.

В дальнейшем Нина Федоровна стала читать не только лекции, но и обучала в своих беседах правильному поведению в обществе, элементарным навыкам, которых так не хватает этим людям. И надо видеть ту чистоту теплых чувств, чтобы понять, как они искренни к настоящему человеку — Потаповой Нине Федоровне.

Была там и другая лекторша, фамилии ее не знают, просто называют «бабушка». Так вот, когда она прочла лекцию, люди, стосковавшиеся по всему хорошему, так чествовали ее, что она заплакала и вынуждена была сказать: «Я, ребятки, считала, что здесь не люди сидят, а волки. Я, право, не знаю, может, мне приходить к вам почаще?» На что администрация дала согласие.

Ходил в тюрьму городской прокурор не как начальник, а просто разговаривал, проводил беседы.

Но не всегда, конечно, все было гладко и там. Например, из мастерской пропало семь ножей. Кто? Как? Зачем? Собрали общее собрание. Выступил оперуполномоченный и разъяснил, к чему это ведет и кто заинтересован в ножах. И сказал: «Кто взял, положите на место, где взяли». Представьте себе, ножи оказались на месте.

Другой раз у технички из кармана вытащили семь рублей. Сами заключенные нашли виновного. Человек этот сказал: да, я виноват, прошу меня наказать. Когда у него спросили, чем его наказать, он попросил семь суток карцера. Просьбу его удовлетворили.

Один субъект освободился и в том же городе женился, а потом бросил жену. Тогда другая партия освобождающихся исправила этот поступок: они увезли девушку от позора с собой на Донбасс, где она нашла хорошего человека.

Пойдут ли эти люди вновь на преступления? Никогда».

Нет, я никак не хочу и не могу порочить всю систему работы наших колоний и никак не хочу обижать тех честных, иной раз до самозабвения преданных людей, работников этого труднейшего фронта, о которых я говорил здесь, о которых писал в «Чести», которых знаю в жизни. Я слишком ясно вижу изменения в исправительно-трудовой системе, которые произошли на моих глазах и которые происходят и намечаются. Но потому-то тем более я считаю необходимым уяснить, проанализировать и продумать те ошибки и недостатки, которые остались от старого и продолжают жить, пусть в скрытой и видоизмененной форме, те недодумки и недоделки и те вопросы, которые нужно осмыслить и решить, чтобы двигаться дальше и выполнить поставленную партией задачу сокращения, а затем и полной ликвидации преступности.

«Да, теперь, конечно, многое изменилось, но люди часто еще остаются такими же, — пишет мне человек из-за решетки. — Правда, теперь, если он меня ударит, то я могу доказать, ведь шрам будет, и его осудят за нарушение социалистической законности. Закон стал на нашу сторону, это верно. Так теперь он не бьет и не ругает, физически он бросил тебя бить, но начал бить душевно. А что может быть больше душевной боли? Ничего!»

Душевной боли… Это тоже знамение времени: душевная боль, моральная сторона наказания, тоска о человеческом достоинстве. «За 8 лет моего пребывания здесь я узнал вас первого, который говорит о заключенном как о человеке, и мне очень жаль, что вы являетесь такой чуть ли не музейной редкостью. А там, где нахожусь я, меня не называют человеком и меня самого отучили считать себя человеком. Вы первый, который, несмотря на мое грязное прошлое, откликнулся на мою беду. Прочитав ваше письмо, я обрадовался и заплакал. Плач бандита что смех волка — смешно и нереально, не правда ли?»

Это — письмо ко мне. Конечно, как видно из всего предыдущего, слова насчет музейной редкости явно грешат преувеличением, но они, видимо, все же отражают ту действительную атмосферу, которая существует в какой-то части исправительно-трудовых учреждений.

И вот подтверждение — письмо сына к матери:

«Жизнь здесь очень тяжелая, очень большие строгости, и местное руководство что хочет, то и делает, а главное — убивают морально, на каждом шагу дают понять, что ты преступник, не человек, — это они говорят, не скрывая.

А какой я преступник, если сижу, не зная за что?

Вкратце опишу тебе, что со мной произошло сегодня, и ты сама посуди, кто прав. Как только я узнал, что мне пришла от тебя посылка, я культурно и вежливо — этому нас здесь учат, и это правильно — обратился к помощнику начальника отряда. Он сказал: приди попозже. Часа через три я опять обратился к нему. Он сидел в кабинете и абсолютно ничего не делал. Я попросил его сходить со мной, так как без него посылки не выдают. Он говорит, что занят, обожди в коридоре. Прошло около часу, из кабинета вышел офицер, и я, заглянув туда, увидел, что мой начальник полулежит на диване. Я опять обратился к нему с той же просьбой. Он ответил еще грубее: «Выйди вон! Что ты пристал ко мне со своей посылкой?» Я вышел и пошел к начальнику колонии, думал, он разберется. Он сказал, что очень занят и чего вы ходите ко мне с такими вопросами, и показал на дверь. Я пошел опять ни с чем. Встретил начальника отряда. Это офицер, коммунист и хороший человек, хоть и молодой. Он выслушал меня и попросил подождать. Он, видно, поговорил с помощником, и после этого тот выходит, и мы пошли получать посылку, но дорогой он говорит мне: «Ну, ты меня еще узнаешь!» В общем, мамочка, он обещал мне не давать проходу, а за что? Вот ты сама посуди, кто из нас прав».

И дальше и в этом письме и во многих других факты, факты и жалобы:

«Взять, к примеру, письма. Ведь другой смотрит назад — страшно, смотрит вперед — еще страшней. Для него письма — все. Значит, чья-то живая душа о нем помнит. А к ним относятся спустя рукава. Мать пишет: послала три письма, а он получил одно. Ведь работники связи не возьмут, зачем оно им? Значит, здесь пропали. И человек ходит, ему больно, и он поливает не этого лейтенанта, а весь белый свет. Ведь много есть неграмотных, которые в лице пожарника способны видеть всю Советскую власть. Вот отсюда и начинается весь душевный конфликт, личности и государства, о котором пишет В. Монахов (очень серьезная, нужная статья, и не потому, что он там вроде становится на сторону преступника. Так могут думать только сами преступники или люди, не способные глубоко мыслить. Там у него есть очень глубокие мысли).

Вот выписал ты газету за свои деньги, а тебе ее носят через неделю — не дозовешься, не добьешься никого и вместо 25 номеров получаешь 10. Ну, начинаешь ему говорить: «Почему? Вам государство платит деньги, вы обязаны работать, а вы на работе не появляетесь!» Вот он стоит, знаете, и с издевочкой смотрит на тебя и ехидно улыбается; он не оскорбляет вас, не бьет. Он просто усмехается, а его усмешка бьет больнее палки. И вот нервы не выдерживают, они уходят из-под контроля разума, и тогда… Тогда ты говоришь ему что-нибудь страшное. А он — офицер, да еще и член партии. И вот за оскорбление — карцер. И в дело твое рапорт кладут. А раз рапорт, — значит, никаких льгот и послаблений, никакого досрочного освобождения. Но хорошо — так, а порой и хуже кончается, когда человек свой разум не контролирует, нервная система не выдерживает, и взбешенный человек способен на все. Вот и новое преступление».

«Что бесит людей — так это то, что это все закон запрещает делать, а делают. Кто? Лица, которых общество поставило воспитывать людей, воспитывать в духе уважения советских законов, тех самых законов, которые попираются теми, кого партия поставила на стражу законов».

Конечно, кое-кому все это может показаться мелочью: «Подумаешь, какие тонкости! Газеты не доставляют! За посылкой офицер не пошел! Подумаешь!»

Да, это мелочи, но когда они вытекают из принципа, из общего бесшабашного отношения к человеку, тогда это может обернуться значительно хуже. Беззаконие есть беззаконие, и, начинаясь с маленького, оно вырастает в большое и страшное.

Вот еще один живой и, по-моему, свежий в памяти читателя пример: Анатолий Касьянов. По статье и по сроку его с таким же безразличием «затолкали» сначала в те самые глухие далекие края, где так вольготно чувствуют себя разного рода «собачники», и только через три года по соответствующему ходатайству, разобравшись, перевели в другую, менее отдаленную и более благоустроенную и организованную колонию. Там он попал в умные руки капитана Михеева, уже знакомого читателю. А когда снова встал вопрос о пересмотре дела Касьянова и потребовалась характеристика, то она приняла следующий вид:

«Период первый. Находясь на лесоразработках, Касьянов допустил много случаев отказа от работы, грубости и неподчинения представителям администрации, за что имел 19 взысканий в виде выговоров, лишения переписки, лишения зачетных дней и водворения в штрафной изолятор. Он имел низкое развитие и, находясь под влиянием отрицательной части заключенных, пошел по неправильному пути, протестуя против срока наказания.

Период второй. В новую колонию он прибыл с грузом взысканий, озлобленный и не имел никакой цели. В результате проведенной воспитательной работы и смены обстановки он стал более уравновешенным, общаться начал с положительно характеризующимися заключенными, к труду относится более прилежно и постепенно приобщился к жизни коллектива. Поступил учиться в начальные классы общеобразовательной школы. Регулярно посещает проводимые мероприятия. Стал иметь личный заработок, из которого часть посылает матери. Физически окреп. Взгляды имеет более правильные. Срывов в поведении не имел, однако за год имел три проступка: хранил детскую рогатку из резины, забирался на крышу и курил в цехе. В целом поведение Касьянова можно назвать хорошим. Сейчас он часто сожалеет о своем неправильном поведении в первый период отбытия срока…

Выводы: заключенный Касьянов уверенно встает на правильный путь жизни».

Вдумайтесь в эту характеристику, и вы увидите здесь не только два периода, налицо — две системы работы, две точки зрения на человека и два подхода, два отношения к нему и вытекающие отсюда два направления его пути. В первом случае — простая констатация низкого развития и такая же простая констатация протеста и, как мы видели, вполне обоснованного недовольства сроком заключения. Отсюда — озлобленность, грубость, неподчинение, отказ от работы, бесконечные взыскания, штрафной изолятор, а проще говоря, карцер, пониженное питание — и как результат: «Находясь под влиянием отрицательной части заключенных, пошел по неправильному пути». Во втором случае — «физически окреп», «стал более уравновешенным», «приобщился к жизни коллектива», поведение хорошее, общается с положительно настроенными людьми. Так кого же характеризует эта характеристика — человека или систему работы, создающую человека? Ведь человек — один и тот же, и оказался-то он совсем не плохим: другие тянут, вымогают от родных посылки, «подогрев», а Анатолий из своего арестантского заработка посылает поддержку матери. Значит, в конце-то концов, по-человечески, бандит это или не бандит?

Вот в чем дело! Во взгляде на преступника.

«Многие представляют преступников как мир фауны, которые ни на что не способны, кроме зла… Не нужно думать, что мы люди с другой планеты», — пишет мне один представитель такой «фауны». «У меня совесть сгнившая, как зуб, но корешок остался, он у меня живучий и не дает по ночам спать», — признается другой.

«О таких людях, как мы, обычно говорят: у них нет совести, сознания и т. д., — анализирует третий. — Но это совсем не так. И совесть есть и сознание, но они, как бы это сказать, в процессе преступной жизни уходят на самое дно души. А суметь поднять их на надлежащую высоту не каждый способен. Но с годами они все же всплывают на поверхность, и начинаешь завидовать людям честным, чистым душой. Начинаешь завидовать даже скромному семейному счастью. Вот тут-то и нужны доверие и моральная поддержка. Ведь до такого уровня доходишь годами, а спихнуть с этой высоты обратно, к подножью, может в один день какой-нибудь неопытный или, наоборот, зарвавшийся работник органов или руководитель предприятия, далекий от политики воспитания.

Но есть среди нашего брата и такие, которые ни о чем не мечтают, ни о чем не думают, а плывут по течению. У этих людей не было прошлого и не предвидится будущего. Они становятся алкоголиками или еще хуже — наркоманами. У них не только нет пробуждения совести и сознания, а, наоборот, если и была какая-то мизерная совесть, и та исчезает. Такие люди грязны и внешне и внутренне, они низки, мелочны и слабодушны».

Да, это «фауна». Да, живет и сопротивляется еще и необузданный носитель дикого «эго», продолжающий творить свое злое дело. Но пусть он сопротивляется, придет время, и совесть у него все равно пробудится. Жизнь возьмет его в железные клещи, и он захочет постучаться в дверь, как блудный сын, в семью трудящихся, и ему не поверят, и много, очень много придется ему пережить, чтобы заслужить это доверие.

И пусть он не сетует тогда!

Вот письмо такого «растерявшего доверие»; он обижается, требует, и издает вопли, и сочиняет разные небылицы о своей невиновности. А вот жена его в ответ на мое обращение к ней пишет следующее:

«О муже написать можно очень много, но мне не хочется даже вспоминать жизнь, прожитую с ним. Он принес мне одни страдания и муки. О таком, как он, не стоит беспокоиться. В заключении он четвертый раз, его уже выручали люди, коллектив производства брал его на поруки, ему верили, и он не оправдал их доверия. И правительство его миловало, и все ему до сознания не доходит. И я, пусть мне трудно, у меня и дочь и сын, и одной воспитывать их очень тяжело, но я ему никогда больше не поверю».

Да, пусть не сетует!

Но прочитайте это стихотворение:

ЗВЕЗДАМ

Ночного неба звезды золотые,

Как холоден и как далек ваш свет.

Лучитесь вы, таинственно-немые,

И шлете мне свой ласковый привет.

А я люблю… Люблю уединенье

В часы ночной поры, когда все спит,

Когда ни шороха, ни говора, ни пенья,

И чудится, что блеск ваш сторожит

Ночной покой. Под вашей мирной сенью

Люблю глядеть звезде упавшей вслед,

Люблю мечтать… Какие же сомненья,

Какую тайну и какой секрет

Таите вы?.. Пройдут десятилетья,

Наука обозначит новый век,

И устремится в космос на ракете

В порыве дерзновенья человек.

Но и тогда безмолвие ночное

Земного сна вы будете хранить.

Но и тогда вы будете со мною

Загадочным мерцаньем говорить.

Автор его — заключенный.

Ну положите руку на сердце — разве это «фауна»?

И вот представьте себе: такого человека начальник подзывает движением пальца:

— Эй ты! Иди сюда!

Человек подходит и докладывает, как положено:

— Заключенный «Эй ты!» по вашему приказанию прибыл.

Начальник сначала не понял и спросил фамилию.

— Вы же назвали меня «Эй ты!».

Начальник только теперь сообразил и… не сходя с места, назначил ему семь суток штрафного изолятора.

А вот стихотворение другого человека, тоже заключенного:

У РАСПЯТИЯ

Первые жгучие слезы мальчишечьи

Я уронил у подножья распятия.

Жарко молился:

«Боже всевышний!

Спаси от проклятия!»

Что же?

В слепое мое раболепие,

Нет, не явилось желанное счастье.

Мне в конуру непогодой столетия

С воем швыряло лохмотья несчастье.

Разве же ты не видал мою долю?

Царь иудейский, зачем же смеяться?

Или моею смертельною болью

Некогда было тебе заниматься?

Ты почему не отвел мою руку

В темную полночь от щели замочной?

Рвал бы меня караульною сукой

Всем в назиданье,

С мясом бы, в клочья!

Силу твою,

Видно, выело время?

Сдрейфил, Исусе,

В растленной апатии?

Понял я,

Понял!

Зря я тебя со слезою горячей

Сердцем просил,

У подножья рыдая.

Идол!

Ты чистую душу ребячью

Вытолкнул к пропасти,

К самому краю.

Много иссякло бесценного времени.

Я не Иуда,

Но мне бы казалось,

Надо б тебя

Не в ребро,

А по темени —

Чтоб голова на кресте не болталась.

И никто чтобы больше,

Вперивши очи,

Думать не мог

О твоем всемогуществе,

Спал бы спокойно

Под шорохи ночи,

Не ограждая тюрьмою имущество.

Будь же ты проклято, крестораспятие,

Смачно облизано ртом суеверия!

С гневом в тебя

Я швыряю проклятие —

Сгинь!

На йоту не сыщешь доверия.

Думается, читатель не посетует, если я приведу и еще одно стихотворение этого автора с комментариями, которые он дает в своем письме ко мне:

«Вчера видел такую картину. Около входных дверей в жилой барак возится воробей. Он уцепил клювом прядку пакли из паза и тащит на себя изо всей воробьиной мочи. Вытащил-таки и с этой куделькой куда-то улетел. Смешно и интересно — зачем она ему? Не знаю. И я написал. Оно глупенькое, хилое стихотвореньишко, но почему-то захотелось написать. Ведь бывает так: напишешь, порвешь, а на душе хороший осадок, как вроде что-то и в самом деле тебя касается и ты это сделал.

ВОРОБЕЙ

Ну что за птица этот воробей,

Такой ершистый, очень плутоватый?

Сегодня утром около дверей

Из щели выковыривает вату.

Спросить: зачем понадобилась снасть?

Не май стоит, а палевая осень.

Наверно, забияческая страсть

Наружу просто выкатиться хочет.

Я это видел. В сердце сберегу.

Оно уводит в детское далеко.

Российский двор представить не могу

Без воробья, скворца и без сороки».

Что это? «Фауна»? Это самобытный, но сложный человек, Васин Андрей Павлович, мастер, как говорится, золотые руки, изобретатель, большой жизнелюб, поэт и философ, и в то же время характер, лишенный внутренней стойкости. Он работал, служил в армии, а потом решил посмотреть мир и отправился путешествовать по стопам Горького. Прошел от Вятки через всю Волгу к Каспию, на Кубань, оттуда через Москву в Ленинград прошел пешком, ни разу не садясь ни на пароход, ни на поезд, заходил во встречающиеся по пути усадьбы русских писателей и во все исторические места, и, в конце концов, был задержан за отсутствие постоянного занятия и места жительства. Из заключения он ушел на фронт, был чуть ли не на всех фронтах, кончил войну гвардии старшиной на Дальнем Востоке с двумя ранениями, с орденами и медалями. Потом случилась беда, как, к сожалению, не с ним одним, — запил и из-за водки совершил ряд мелких и глупых краж, и вот — в заключении. Здесь одумался, вел культурно-просветительную работу, вносил изобретения, получал одну благодарность за другой, не имея ни одного нарушения, и, в конце концов, был досрочно освобожден.

Скажите — разве это «фауна»?

Находясь в заключении, Андрей Павлович сотрудничал в своей специальной газете, писал в другие, писал стихи и интереснейшие, обстоятельные письма мне, исследуя в них весь, как он выражался, «преступный процесс» — от его зарождения до искоренения, до пробуждения совести.

«А что это значит — проснувшаяся совесть? — пишет он. — Это радость осознанной силы, что ты человек. Что ты можешь, как и все, быть свободным и счастливым, идейно богатым и творчески устремленным. За проснувшейся совестью кроется жажда к жизни, свету, любви и счастью. Вот что такое просыпающаяся совесть. И боль за прошлое, и стыд за отпетую темную «житуху», и слезы раскаяния, и обида за свою слепоту и слабость, и, что самое страшное, озноб от ощущения саднящего клейма позора, от которого не уйдешь, как от своей тени. Не я один сейчас стою на трамплине, готовый к прыжку в большую жизнь.

А кто этим заинтересовался? Кто меня спросил: как ты, Васин, живешь? Что думаешь? Какие планы на будущее? Абсолютно никто. Толчется водица в ступке, и все тут. Один крик, форс своего рода. Даже надоедать начинает это пустое переливание.

Вы меня не поймите так, что я прошусь, или еще что-то в этом роде. Нет. Я не того покроя, чтобы ждать и вымаливать чью бы то ни было милость. И мне ее не надо. Не хочу быть спасенным, и за свои грехи я до конца рассчитаюсь — умел воровать, умей ответ держать!

Но ведь не в этом суть. Вот мы готовим концерт к открытию нашей средней школы. Нет, вы представляете себе, что я вам пишу? Школа, концерт. И где? В колонии. Чистый, светлый, хорошо меблированный класс, карты, диаграммы, глобус, доска, циркуль. А за партами кто? Уголовники, вся святая святых. И учатся, черт бы их побрал! И улыбаются, и поднимают руки, и встают, как малые дети. Хорошо, не высказать, как хорошо. Как будто бы крах преступности — и вдруг идут люди со свободы, никогда не бывавшие в тюрьмах. И все молодежь, желторотики. В чем дело? Это как прикажете понимать? Они у кого учатся? Кто их толкает на путь преступления? Чего им не хватает? Ведь газеты, радио, литература, театр и кино — все отдано на воспитание и формирование человека будущего. Так чем же объяснить причину устойчивости преступности и неустойчивости людей?

Обидно до боли за такое бессилие в пресечении зла. В быту, в школе, в цехе и в поле нужно этому наносить удар. Не давать змеенышу вылупиться из яйца, уничтожить на корню всякое проявление скверны. Путем морального и материального кнута, путем общественного мнения, путем создания невыносимо тяжелых условий всякому злу. А тюрьма, колония — это пережило себя, и с этим настало время кончать».

А в самом деле, можно ли, нужно ли по отношению к такому или подобному человеку придерживаться формулы: «Заработал — получи», «От звонка до звонка» и т. д.? А может быть, и нужно-то ему совсем другое — не тюрьма, а диспансер, который излечил бы его от первопричины, от той самой «злодейки с наклейкой», которая растлевает часто совсем не злых и не зловредных по своей природе людей и, как следствие, приводит их на тропу преступлений! Ну давайте подумаем разумно: что нужно? Что целесообразнее? Что вернее избавит общество от данного, конкретного нарушителя его покоя: лечить причину или карать за следствие?

В Брянске был такой случай. Жена привела мужа-алкоголика и просила, очень просила принять его на лечение. Ей отказали — нет мест. А через месяц он ее зверски убил. Его, конечно, тут же посадили в тюрьму. Но когда его послали на медицинскую экспертизу, оказалось, что судить его нельзя, он невменяем. Значит, в диспансере мест нет, а в тюрьме есть. А не лучше ли наоборот? Не лучше ли было расширить диспансер? Этим самым была бы спасена женщина, в обществе стало бы меньше одним убийцей, на свете меньше зла.

Разве над этим не стоит подумать?

Думать! — вот что требуется, в первую очередь, от человека, поставленного охранять общество, исправлять брак, допущенный обществом в каких-то не налаженных еще его ячейках. Думать и думать и искать новые пути и формы, а главное — действительно искать истоки, искать, обнаруживать и пресекать. Изучать и исследовать.

Также изучать и исследовать нужно и здесь, и разбираться в людях — кто он и что он, этот человек за решеткой? Чем он дышит и чем живет, куда растет и куда идет?

Ведь он и сам об этом напряженно думает: «Кто же я и мне подобные?» И конечно, здесь не все поэты и далеко не все философы. Но с такой же несомненностью нужно признать и то, что далеко не все здесь звери, лишенные человеческого облика. А потому не только статья и не только срок, а и человеческие качества должны быть положены в основу отношения к заключенным, в зависимости от степени их падения и способности удерживаться в человеческом облике. И в этом, на мой взгляд, один из узловых вопросов нашей исправительно-трудовой политики.

Я помню в детской колонии двух парней. Один, Геннадий Анисов, был осужден формально за убийство. Мальчишкой он оказался в нехорошей компании, а компания однажды просто решила ограбить пьяного. Но пьяный очнулся и закричал, а вершивший это злодейство рецидивист применил нож. Геннадий был в стороне, фактически участия в убийстве не принимал и никак не думал, что оно может быть, но, по соучастию, был осужден на 15 лет. Свое преступление он переживал со страшной силой, и именно его переживания помогли мне создать образ Антона Шелестова («Честь») на этой ступени его развития. Он жил в каком-то исступлении, постоянно чувствуя на себе кровь погибшего человека. «Когда выйду, — говорил он мне, — я найду его жену, стану перед ней на колени и всю жизнь буду на нее работать, помогать ей». И глаза его при этом горели напряженным, горячечным светом.

А вот другой случай и другой человек. Участия в убийстве он тоже не принимал, но, когда оно совершилось и нужно было убрать труп, он превратил это в комедию — шел впереди в роли попа и пел какие-то гнусные песенки. И за это тоже был осужден. Но сравните этих двух людей. Статья одна, а люди разные… Первый, несмотря на статью, остался, а может быть, даже стал более нравственным человеком, постигшим бездну зла и увидевшим оттуда вершины добра, и эти вершины, я уверен, останутся для него вехами всей его жизни. Другой — мразь, тля, нравственная гниль, циник, который и в колонии оставался таким же циником и циником вышел на свободу.

Следовательно, для воспитания важна не статья и даже не проступок, а нравственный уровень личности, степень развращенности и преступности, степень сохранности основных человеческих качеств. Вот вам еще одна сторона проблемы: «статья» и нравственность, закон и реальная жизнь, реальные интересы общества.

Форма и сущность — главнейшая проблема в воспитании и перевоспитании, как и вообще в жизни.

Возьмем здесь такую ее сторону — труд. Исправительно-трудовая политика, исправительно-трудовая колония, труд как принцип, труд — основа воспитания… Все это так, все это глубоко, принципиально-правильно, и еще Достоевский в «Записках из Мертвого дома» говорил, что «без работы арестанты поели бы друг друга, как пауки в склянке», но…

Но вот я читаю письмо:

«С детства я любил море. Это была неудержимая и какая-то страстная сила — влечение простора и синевы, и, когда она привела меня на корабль, я понял, что открыл в себе моряка. Я любил море и уважал свой труд. И не было того случая, чтобы я избегал или жалел себя в нем. А приходилось солоно… Особенно в шторм, когда однажды, под Новороссийском, волною раскрыло трюм и море, вспененное и грозное, рвалось к грузу. Тот труд даже нельзя было назвать трудом. Это был бой, жестокая, бешеная борьба человеческих мышц, тела и рук, и волн, и металла, и ветра. Но если бы завтра, шатающимся от усталости, нам нужно было бы проделать все вновь, мы снова вышли бы на палубу.

Вот, собственно, и вся история… Но это был труд. Сейчас я твердо могу сказать: да, труд, тяжелый, опасный, но любимый, а оттого и необходимый труд моряка. А в лагере я был отказчиком. Почему? Боялся работы?.. Нет! Да потому, что, выбитый из привычной жизни своего труда, я не видел, не чувствовал нужности своего подневольного существования, не любил, а, правдивее, презирал это бытие, мечтая о море.

Сможете ли вы ощутить все оттенки чувств, бушевавших в моей душе? Я грезил об одном: свобода и море. Иного труда, в ином месте для меня не существовало. А люди, призванные меня воспитывать, старались разрушить эту мою любовь».

Получается что-то обратное: трагизм труда! Труд-радость, труд-поэзия превратился в труд-наказание.

Значит ли это, что для заключенного обязательно нужно подбирать интересующие его виды труда, вплоть до морской романтики? Конечно, нет. Наказание есть наказание, и оно неминуемо связано с ограничениями. Но тогда нужно, чтобы это было осмыслено и потому принято заключенным как неизбежная и в какой-то мере разумная необходимость, — это во-первых. И чтобы эти ограничения были сведены к разумному минимуму, во-вторых. А все это связано с общим отношением к заключенным. Да, среди них есть множество представителей паразитического, праздного, растленного мира, которых действительно нужно приучать к труду, к любому труду. А есть много других, случайных преступников, порвавших по какому-то стечению обстоятельств один нерв, связывающий их с обществом, но в общем-то чувствующих себя гражданами этого общества и сохранивших и трудовые навыки и трудовую психологию.

«Хоть я и в заключении, но я сын моей России. Поэтому меня волнует все, что волнует мой народ, — ведь и до нас сюда доносится гул жизни. Парадокс, не правда ли? Вор и вдруг — патриот!»

Вот этого иной раз не хотят ни понять, ни признать формально мыслящие люди, глухие к гулу жизни и к требованиям времени.

И вот получается: заключенный «освоил» специальность сучкоруба, то есть попросту обрубает сучки на сваленных деревьях. А он — квалифицированный рабочий, монтажник. Что это — воспитание или насмешка? Или самообман? Или прямой обман надежд общества, возложившего на свои специальные органы задачу вернуть осужденного в свои ряды?

Или: «Им нужны не мы, им нужны кубики» (кубометры заготовленного леса) — разве это тоже не трагизм?

А вот другое, совсем обратное: «У меня ведь только здесь мозоли сошли» — здоровый мужик, рабочий человек вяжет сумочки-авоськи или проволочные корзиночки или мажет клей на мухоморы (я сам это видел в одной колонии — так же как видел настоящие, большие и хорошо организованные предприятия).

Но формула продолжает жить во всей своей непререкаемости: труд, труд, труд! — и непререкаемостью этой оттесняет и закрывает то, другое, без чего труд как воспитывающее начало теряет свою ценность. Ведь А. С. Макаренко очень правильно говорил, что труд «вообще» не является воспитательным средством, эту силу он приобретает только в совокупности, как часть всего большого и сложного воспитательного процесса. А основа этого процесса, повторяю еще и еще, — человечность. Наверное, здесь не устарел и Достоевский, сам испытавший на себе тяготы «мертвого дома»:

«Всякий, кто бы он ни был и как бы он ни был унижен, хоть и инстинктивно, хоть бессознательно, а все-таки требует уважения к своему человеческому достоинству. Арестант сам знает, что он арестант, отверженец, и знает свое место перед начальником; но никакими клеймами, никакими кандалами не заставишь забыть его, что он человек. А так как он действительно человек, то следственно и надо с ним обращаться по-человечески… Да человеческое обращение может очеловечить даже такого, на котором давно уже потускнел образ Божий».

Нет, это совсем не мягкотелость и не толстовское всепрощение, в котором заподозрил меня инженер Иванов, но это толстовская, так же как и горьковская, и чеховская, и короленковская, и макаренковская, любовь к человеку, боль за человека, желание помочь, поднять человека и прежде всего — внимание к человеку. Нет, мы за суровость, но против бессердечности, за наказание, но против жестокости, за гнев, но не за злобность, мы за внимание к человеку, но против огульного всепрощения, так же как и против огульного зубодробительства. Ведь внимание к человеку нельзя понимать односторонне, как обязательную мягкость. Внимание — это изучение, познание, понимание, это пристальный взгляд и объективная оценка. В результате чего в одном случае могут возникнуть доверие и мягкость, а в другом, наоборот, — еще большая, но обоснованная требовательность и суровость. Мы за вдумчивость. А без этого будет или обывательская злость, или такая же обывательская мягкотелость, или, что еще хуже и еще горше, — равнодушие. Но и в том, и в другом, и в третьем случае это будет забвением обязанностей общества по отношению к своим членам. А ведь именно в отсутствии такого забвения и равнодушия и должно заключаться одно из важнейших отличий коммунистического общества от всех предыдущих.

Именно в нем должно найти свое воплощение великое единство личного и общего, когда общее становится личным, а личное становится первейшей заботой человеческого и по-настоящему человечного общества, когда личность не может быть счастлива, если не устроено и не благополучно общество, а общество не может посчитать себя благополучным, если не благополучны его граждане, говорю это еще раз.

Вот отсюда и нужно исходить в решении вопросов преступности, здесь водораздел двух концепций, связывающих весь комплекс вопросов.

Если виноват только он, злодей и изверг, если мы, общество, здесь ни причем, тогда — да! — преступник — враг, выродок, изгой, не наш, чужой, и нам до него нет дела. Больше того, с врагом мы поступаем как с врагом — да сгинет!

Если же преступник — совершивший ошибку член нашего общества, если мы чувствуем в нем бьющуюся кровь нашего сердца и если мы признаем какую-то долю своей вины и ответственности в этой ошибке, мы несомненно, взыскивая за нее, должны и обязаны ее исправить и обязаны помочь человеку вернуться в общий строй. Но ввести в общество мы должны человека, который будет не хуже, а лучше прежнего. И потому мы не можем проходить мимо того, если получается обратное. Мы, общество! И это не частный и не специальный, не ведомственный вопрос, как могут думать люди, живущие честно и полагающие, что их это не касается. Нет, это касается всех, потому что, повторяю, в обществе, как и в природе, действует закон сообщающихся сосудов и то, что происходит за решеткой, по одну сторону стены, не может не проникать и на ее другую сторону. Непроницаемых стен не существует.

Вот почему, если говорить всерьез и по существу, нас, общество, не может не тревожить состояние дел в местах заключения, несмотря на заслуги многих и многих работников и большие и несомненные общие успехи на этом тяжелейшем фронте. И все-таки! И все-таки мы не можем не спросить: почему? Почему вместо довоспитания сплошь и рядом получается девоспитание? Почему люди, взятые для исправления, идут в обратном направлении — не вверх, а вниз и вместо искоренения зла появляется новое зло, дающее начало новым преступлениям?

Вы помните Владлена Павлова из главы «Тема с вариациями»? За мелкое бытовое преступление он был заключен в исправительно-трудовую колонию, то есть взят на общественное воспитание, а там благодаря длинному ряду неразумностей и несправедливостей он озлобился до крайней степени. Но когда кончился срок, этого озлобленного человека, с самой отрицательной характеристикой пришлось освободить — закон есть закон! И он пошел в общество. Что он понес с собой? И опять-таки, почему?

Почему вместо воспитания люди в местах лишения свободы, часто не покидая стен учреждения, доходят сплошь и рядом до крайних форм озлобления, нравственного одичания и морального разложения? Это рецидивисты — ответят нам. Да, рецидивисты! Но ведь это тоже проблема! Что такое рецидивисты? Как они получаются? Почему? Натура виновата, природная испорченность человека? Но так мы придем к Ломброзо, к его учению, отвергнутому всей передовой мыслью человечества. Или и здесь есть какие-то причины и условия? Какие? Как получаются, как растут рецидивисты? За счет кого и чего? Как юнцы и глупцы превращаются в злостных преступников? Как из волчат вырастают волки? Кто об этом думает? Кто изучает? Какие меры принимаются, чтобы за первой судимостью не следовала вторая, а за нею — третья? «Ну а с ними-то что? Их-то куда?» — спрашивает меня слесарь Г. Паркачев.

Ну хорошо, рецидивисты. Им создаются жесткие условия — ограничения в свиданиях, в письмах, в питании, даже в шахматах и слушании радио. Все это так, для кого-то это, может быть, и нужно, но нужно смотреть и шире, в глубь вопроса, и в глубь человека.

Вот человек, выросший в глухом уральском лесу и вынесший оттуда поэтическую мечту о море, но мечта эта не получила никакой опоры ни в жизни, ни в людях, и человек заметался, заблудился, и вот за ограбление магазина получил 25 лет срока.

«Тогда и произошел резкий перелом в моем сознании. Чувствуя, что пора жить по-иному, чище, лучше, осмысленнее, я решил заняться самообразованием и перевоспитанием себя. Появился трепетный интерес, даже страсть, к общественным наукам, к истории, политике и, особенно, к литературе. Влекла философия. Занимался, не считаясь ни с чем, не щадя себя, насилуя порой мозг, думая, что сила воли сломит любую преграду. Был к себе беспощаден, даже жесток.

А в беседах со многими заключенными я постигал их душу — влезал в их внутренний мир, рассматривал через микроскоп оставшиеся в живых частицы их души, кусочки человечности, совести, музыкальные струнки расстроенных чувств. И что же? Я всегда находил там человека в анабиозе, которого можно было оживить, одухотворить, открыть ему глаза на прекрасный мир, со всеми его негами и благами, во всей прелести радужной жизни».

Это пример роста, формирования человека, не замечаемого, к сожалению, теми, кто должен был это заметить, поддержать и дать человеку перспективу, выход и надежду. Но на пути — статья, закон, инструкция, и тянущаяся к свету душа начинает чахнуть.

«Мне 32 года. Позади нет ничего сделанного, впереди — глухая стена бесперспективности, — пишет он через некоторое время. — Все валится из рук. Мучительно тянет к народу, к его духовной жизни и интересам. Окружающее опостылело. За последнее время стал ко всему равнодушен, в сердце пусто и холодно. Это знаю — усталость. А есть во мне, чувствую, много хорошего, способного, но оно, не находя разумного применения, чахнет и гибнет».

И погибнет человек, если не сделает каких-то сверхгероических усилий, чтобы не поддаться дикому хохоту опустившихся наркоманов, сидящих здесь же, рядом, на нарах. А есть в колонии и воспитатели, и культработники — они, конечно, что-то делают, проводят какие-то мероприятия, разносят газеты, а вот человека, ставшего человеком, не замечают. Форма!

А вот другая сторона этой формы, о чем с возмущением, негодованием и болью сердца пишут сами же заключенные, те, которые при всех своих ошибках остаются людьми и гражданами.

«Владимир Н. 28-ми лет. Коренастый, здоровый. Лицо волевое, с печатью всех пороков, которые свойственны старым лагерникам, бывшим везде, видевшим все. Таких называют здесь «морда». Сидит с 1947 года без выхода. Прошел через страшные испытания на Колыме, куда был послан в 18-летнем возрасте за ограбление вместе со взрослыми ворами богатой еврейской квартиры. Москвич. В годы, когда происходила резня между ворами, принимал в ней участие, за что каждый раз ему добавляли срок. Речь пересыпана бранными и жаргонными лагерными выражениями. Жуткая философия выработалась у этого человека, послушаешь — волосы встают дыбом. «Сострадание? К кому?! Жалость? А меня жалели? Сочувствовали? Ха-ха!! Меня воспитывали колом моченым, а я должен жалость иметь?»

На мое замечание, что есть же обыкновенное понятие человечности, которое нигде нельзя забывать, ответил яростно: «Понадобится есть людей, буду есть!»

Такой, если встретит ночью в переулке, не пощадит, хоть на коленях моли. А ведь окажется когда-нибудь он в этом переулке!»

Вот это фауна!

«Аркашка Л. Ему осталось сидеть два месяца. Это парень лет 29-ти. Знаю его на протяжении лет 5-ти. Его мир и жизнь здесь были: карты, чефир, наркотики, педерасты и т. д. Это неглупый человек, но прошедший с ранних лет Чукотку, Колыму и другие страшные места. Говорил с ним о жизни. Он горячо отстаивает «правду», «справедливость», читал Добролюбова, Белинского и др. Но в результате охвачен «счастливым безумством». Неустойчивая натура, нет характера. Говорит: «Ну куда я поеду голый-босый? Ни кола, ни двора… Конечно, надо в первую очередь одеться. «Залеплю» один «сонмик», оденусь и тогда начну жизнь».

Считает себя пропащим человеком, непригодным никуда. Лицо истрепанное. Глаза подслеповатые от многолетнего онанизма.

Посудите сами, Григорий Александрович, кого выпустят в общество! А по таким будут судить о всех нас».

Третий: «Сидит и ест. Замкнутый, очень тихий человек, но несусветный лодырь, очень ограниченный человек, с единственным стремлением в жизни — плотно поесть. На всякие речи о работе он лишь угрюмо огрызается, ссылаясь на разные болезни. Что у него за болезнь, он, по-видимому, и сам не знает, зато очень заметен его главный недуг — лень. Приходится удивляться, как у него появлялось желание воровать, ведь это тоже «работа». Однако его непомерная лень и есть причина его неоднократных преступлений, так как нужно было набивать брюшину, а работы он боится больше, чем тюрьмы. И потому он убежден, что жить без воровства невозможно. И он заранее смакует ощущение торжества от того, как он удачно «возьмет магазин», когда выйдет на свободу. Эту мечту он вынашивает, не отбыв еще и половины настоящего срока, который он «тянет» за ограбление продовольственной палатки».

А вот четвертый: «Все низкое, злобное, бесчеловечное, развращенное сконцентрировано в сознании этого «человека», хотя все низменное прорывается в нем периодически, так как созданная обстановка не позволяет распоясаться его чувствам. В основном он сдерживается, в большинстве замкнут, однако сидел в ШИЗО за драку и употребление наркотических средств. Открыто выражает неприязнь к общественности. Конечно, ругает коммунистов, толстопузых чиновников и все на свете. В душе вынашивает возможные и невозможные планы мести виновникам его «неприятностей». В узком кругу «сочувствующих» не отрицает своего стремления к разгульной жизни через прежний, но более осторожный путь воровства.

Срок наказания у него, по существу, еще только начался, и я невольно содрогаюсь при мысли о той желчи, какую он накопит еще за эти четыре года в дополнение к его старому «багажу», и сколько он горя принесет людям, выйдя на свободу, прежде чем попадет сюда снова».

И выходят, и несут людям горе, а те, кто их освобождает, знают это и все равно освобождают — закон есть закон! Форма. А им все равно, их дело — служба. Вот и получается: людей не знают, требуют одной работы и ею да тихим, без пререканий поведением — а за этим может скрываться и тихая хитрость, и ловкая подлость, и расчетливое подхалимство — меряют людей. В результате человек, отбыв даже много лет срока и хорошо работавший — а делал он это из-за желудка, — выходит на волю законченным негодяем.

«На моих глазах освобождали десятки закоренелых преступников лишь только потому, что у них статья подлежит и срок вышел, независимо от того, исправился он или его еще нужно держать, и держать до полного исправления.

А ведь сколько сгубили молодых людей, совершивших одну ошибку и попавших под их влияние! Попав под это влияние, юнцы становились надолго, а то и без возврата нравственными калеками и теряли свое мужское достоинство. Эти звери, как чуму, распространяли свои поганые «идеи», а кто одумывался и становился на путь исправления, с теми они жестоко расправлялись.

И вот такие твари вновь оказывались на свободе? А почему? Ответа нет».

И опять тот же самый вопрос о форме и сущности. Одним все равно, кого сажать, лишь бы был протокол и подходила статья, а другим — все равно, кого держать, лишь бы был приговор. Все это, конечно, так: и протокол нужен, и статья, и приговор, но во всем этом должен быть и какой-то общественный смысл и разум.

А вот нравственный подход к тому же самому вопросу. Пишет бывший студент, в общем хороший, крепкий парень, но бесчестно обошедшийся с девушкой:

«Скоро настанет день моего освобождения, но я ни в чем, никакими делами не искупил своей вины, как я ее понимаю. Куда же я пойду и как буду глядеть в глаза людям? О, как я осуждаю свое преступление! Я потерял институт, уважение и доверие общества, но, осудив себя, я нашел себя и понял, как нужно жить, что делать в жизни и с чем бороться, я понял, что такое добро И что такое зло. Моя совесть будет чиста перед обществом, перед близкими только тогда, когда я сделаю что-то очень большое, что поможет мне жить, когда с моих поступков будут брать пример».

И вот он, обновленный, просит, вместо бессмысленного отбывания за колючей проволокой положенных ему лет, послать на самый трудный участок жизни, дать ему какую-то форму общественного испытания, в котором он мог бы проявить себя и тем самым заслужить право считать свою совесть чистой.

И может быть, в этом есть свой резон. Речь, очевидно, должна идти не о каких-то мерах и полумерах, пунктах и подпунктах, не о каких-то частных и местных достижениях и удачах, речь должна идти о решении и перерешении или хотя бы осмыслении и обсуждении каких-то больших, коренных, принципиальных вопросов. Вспоминаю в связи с этим опять слова Маркса, что государство обязано относиться к преступнику как «государство и сообразно с характером государства».

Нужна ли тюрьма? Что она дает обществу? Теоретически задача суда и тюрьмы — защита и охрана общества от преступных элементов. Но в чем эта охрана? Какая? На какой срок? Да, тюрьма изолирует зло, но изолирует временно, она обезвреживает его, но обезвреживает временно. Но зло нужно не изолировать, а уничтожить, искоренить и изжить. Временно изолированное зло не уходит из жизни и не спасает общества. И не стоит ли вообще как-то иначе продумать вопрос о каре? Кара, возмездие — это мера общественного гнева за совершенное преступление. Когда секли кнутом, рубили головы и руки — это было понятно, кара была открытая, чистая. И в этом смысле для действительной и действенной охраны общества преступника нужно или казнить или держать в изоляции до конца дней, это будет подлинное искоренение зла. Если же преступник не уничтожается, а временно изолируется, тогда нужно оказать на него такое решительное влияние, которое гарантировало бы, что в общество возвращается человек, все и до конца осознавший, способный сопротивляться дурным влияниям, контролировать свою волю и поведение, вообще человек, действительно достойный свободы. А если этого не получается и тем более, если он возвращается оттуда еще более развращенным и опасным врагом общества, — нужна ли тогда тюрьма? Во всяком случае, такая тюрьма?

Вот почему нельзя не помнить о необходимости осторожного пользования таким сильнодействующим орудием, как тюрьма. Созданная как орудие для преодоления зла, не превращается ли она иногда в рассадник его? Предотвращает ли она преступления или умножает их? Способствует ли она оздоровлению нравов или, наоборот, разложению их? И не лучше ли смелее пользоваться новыми, творческими и более соответствующими нашему социальному строю формами работы по перевоспитанию ослушников закона: передача на поруки не только коллективам, но и заслуживающим доверия гражданам, замена заключения вольным поселением, что, кстати, применяется в последнее время. И не нужно смущаться, например, тем, что передача на поруки якобы не оправдала себя. Не оправдала себя бюрократическая форма, которая дискредитировала эту очень правильную по своей сути идею.

В вопросе об отношении к преступнику можно наметить два основных подхода.

Подход первый: преступник есть преступник, и, причинив страдание людям, он сам заслужил лишения и муки. Кара, возмездие — в этом идея наказания, берущая начало в глубокой древности и примитивной идеи мести: око за око, зуб за зуб, кровь за кровь. Отсюда — кнут, каленое железо, гильотина, виселица и безнадежный труд на галерах.

Второй подход — социальный: преступление вырастает из несовершенств жизни, несовершенств воспитания, порождающих и несовершенство личности. Следовательно, задача общества — через соответствующие его органы поднять человека с низин до более высокого уровня общественного сознания и сделать его пригодным к жизни в обществе. В этом — идея воспитания, а она предполагает и человеческое отношение и человеческие условия жизни.

И в том и в другом принципе есть, несомненно, свое рациональное зерно, и истина, видимо, как обычно, лежит где-то посредине — но где? Ближе к какому концу, какой крайности? А при решении этого вопроса со всей неумолимостью перед нами встает то обстоятельство, что замки и решетки только временно изолируют носителя зла, по истечении срока он с той же неумолимостью закона возвращается в общество, независимо от того, улучшился он или ухудшился. Так закон, призванный защищать общество, поворачивается к обществу другой своей стороной, он бессилен предотвратить зло, идущее в общество из самого рассадника его, потому что он, закон, — категория формальная.

А общество нуждается не в формальной, а в реальной защите от зла, не в изоляции, а в преодолении его. Эту реальную защиту может дать только одно — воспитание. Ставка на воспитание! Ставка на доверие, на которой строит свою концепцию Лев Шейнин, — это все-таки не то, это более узкая и, я бы сказал, скользкая позиция. И не всегда верная, так как жизнь и душа человеческая слишком сложны. Приведу пример, откровенное признание человека:

«Суди́м три раза. В последний раз мне следователь сказал, что я — пропащий человек. Эти слова произвели во мне революцию. Я сказал, что докажу обратное. Когда я сел, у меня было 4 класса образования. Я стал заниматься самообразованием и сдал экстерном за 8 классов, потом закончил 10 классов на «хорошо» и «отлично». Сейчас изучаю программу института, а также английский язык. Увлекаюсь философией. Стремлюсь изо всех сил, чтобы зря не пропали годы. Когда освобожусь, поеду на самую большую и трудную ГЭС, которая в то время будет строиться, и поступлю в строительный вуз, чтобы не разрушать, а строить».

Человеку оказано недоверие, а он сделал из этого свои, самые положительные выводы. А в других случаях такое же недоверие может вызвать упадок сил и деградацию, равно как ее может вызвать и неразумное, ничем не ограниченное доверие (о чем речь будет идти дальше).

Все значительно сложнее. И единственно разумная ставка в этом вопросе, повторяю, — ставка на воспитание. Воспитание — многогранный процесс, многострунные гусли, в которых можно найти все — с суровых басов до самых тонких и мягких звуков, проникающих в душу, и выразить которыми можно и гнев, и радость, и усилие души, и счастье, и надежду. Но как извлечь, как сочетать все это — и одно, и другое, и третье — и как дойти до сердца человеческого? Переломить или поднять человека? Страх, наказание, послушание, подчинение, унижение — разве можно представить, например, школу, основанную на этих, с позволения сказать, принципах? Почему же в труднейших задачах воспитания труднейших судеб пытаются исходить только из этих принципов? Можно ли злом искоренить зло?

Здесь, конечно, опять возникают вопросы меры и целесообразности. Разве можно вообще, без подавления? Все дело в том, что подавлять. Да, алкоголиков, наркоманов, психопатов, которых, кстати, никто не определяет, не исследует и не выделяет, — конечно, их нужно и подавлять, открывая в то же время им и другие пути жизни. Подавлять худшие стороны исковерканной человеческой личности, но поднимать и взращивать ее лучшие качества и переводить, таким образом, жизненную «стрелку» на другой путь. Все дело в том, что и во имя чего ломается в характере человека.

А припомните высокомерное «Эй ты!» и последующие семь суток карцера. Здесь ломалась человеческая личность. Во имя чего? Разве с точки зрения большой человеческой этики заключенный не был прав, обидевшись на унижающий окрик? И разве с позиций большой человеческой этики не следовало начальнику если не извиниться, то объясниться: «Я не могу запомнить всех фамилий. Прошу прощения». И с точки зрения той же большой человеческой этики, разве это унизило бы начальника в глазах заключенного? Нет, унизило его с ходу принятое решение: «Семь суток карцера», решение несправедливое и неразумное, даже с точки зрения авторитета начальника: авторитет — понятие нравственное, а он заменил его произволом, то есть актом безнравственности. А какое отношение это наказание имеет к тому преступлению, которое когда-то совершил заключенный? Какое отношение оно имеет и к тому, совершит он новое преступление, когда выйдет на волю, или не совершит? Здесь один вопрос, главный и основной: будущее поведение в обществе подменяется другим, частным — отношением к начальнику, к режиму. Начальник оказался здесь на совершенно неправильной позиции «педагогики подавления» — любой ценой переломить и заставить. А заключенного — этого, данного человека, может быть, и ломать не нужно, а, наоборот, успокоить, примирить с обществом, с самим собой, с его тяжким детством, с пьяницей-отцом или с женой, которая «загуляла», он ее побил, и вот она гуляет на свободе, а он «сидит».

Ну а если начальник, как в данном случае, неправ? Или, тем более, если он плохо организует труд или заставляет заключенных бесплатно работать на себя или совершает другие злоупотребления, вплоть до взяток за представление к условно-досрочному освобождению. Тогда все это оборачивается другой стороной и направляется, по сути дела, против общества, потому что это не только не способствует нравственному воспитанию вверенных ему людей, а, наоборот, деморализует их, порождая угодничество, приспособленчество и, следовательно, подлость. А подлость вообще и всегда является нравственной основой преступления. А потому из заключения могут освободиться иной раз и люди совершенно недостойные — с виду тихие, смирные, но хитрые, притаившиеся и потому вдвойне опасные бациллоносители зла, которые потом, выйдя на волю, могут раскрыться во всей своей красе. Потому что один — подлинный, высокий принцип воспитания подменен другим, частным и более низким, — принципом слепого подчинения, а на место думающего воспитателя стал себялюбивый бюрократ. Одним словом, чтобы быть воспитателем, надо, в первую очередь, самому быть в своих поступках честным и чистым, в своих отношениях с людьми правдивым и принципиальным, таким, чтобы люди почувствовали в себе желание быть таким же. И в то же время в человеке нужно видеть человека и бороться в нем за человека, и он откликнется.

Вот рассказ об этом:

«В 1956 г. я прибыл в колонию, где начальником был подполковник Пестряков. Это опытный, строгий, но справедливый начальник. Мне кажется, только таким должен быть истинный коммунист. Он видел всех нас, знал обо всех наложенных взысканиях, но не оставлял без внимания и благородные поступки. Он быстро завоевал симпатию всех заключенных, не исключая и нас, головорезов. Я впервые встретил чекиста, к которому с таким уважением относились и самые закоренелые преступники. Он нас вызывал и по одному и коллективно для бесед и старался как можно глубже узнать все о нас. Он видел, что почти в каждом из нас теплится искорка надежды и желания стать на истинный путь, и прикладывал все силы, чтобы зажечь эту искру. И он своего достиг. Все стали хорошо работать, а некоторые и учиться.

Я принял бригаду и пошел учиться на курсы повышения квалификации. Там я заочно, через переписку познакомился с женщиной, которая уже имела ребенка. Начальник каким-то путем узнал об этом, пригласил меня на беседу. Я удивился его осведомленности — он, оказывается, уже все знал о ней, даже беседовал с ней и теперь хочет знать о моих намерениях, честно. Я сказал, что хотел бы соединить свою судьбу с ней. Он мне разрешил личное свидание с ней и раз и два, и вот осуществилась моя заветная мечта: она родила мне сына. Большего я ничего не желал. И, видя меня счастливым, он тоже был доволен. И когда на беседе сказал ему: «Я не знаю, как вас благодарить», он просто, вроде как по-отцовски ответил: «Скажи, ты счастлив?» Я сказал: «Да!» — «Вот этим ты меня и отблагодарил»».

Мы читаем этот рассказ и забываем, что дело происходит за решеткой. Перед нами два человека: один — слабый и потому несчастный, напутавший в жизни и потому изолированный от жизни, а другой — сильный и мудрый и облеченный властью и доверием общества и потому помогающий первому найти свое счастье и свою дорогу в жизни. Вот это и есть человечность.

Одним словом, высокие задачи воспитания трудных и исковерканных жизнью людей заключаются в том, чтобы вернуть их в общество нравственно обновленными. Подавлять низкие стороны личности и взращивать высокие и этим самым взращивать и поднимать саму личность человека. Бездельника сделать прилежным работником и помочь ему постигнуть радость труда. Утратившему идеалы или не имевшему их дать цель и вдохновение, спасти надежду. Неуравновешенного и невыдержанного научить контролировать свои поступки, подчинять их цели, воле, разуму. Одним словом, очеловечить человека, вызвать в нем глубокие нравственные силы и вывести его в общество как полноценного гражданина. А для всего этого нужно отвергнуть огульное отношение к преступнику как к безнадежно презираемому существу и даже предмету, как к представителю мира «фауны». Даже в худших людях нужно искать лучшие качества и выращивать их. А кто ищет, тот всегда найдет, если он по-настоящему ищет.

Вот только в этом случае заключение может выполнять свою задачу защиты общества не путем простого ограждения, а путем преодоления зла.

Отсюда вытекает третий вопрос — сроки. Что они означают? Тяжесть возмездия или перспективу исправления? Пять, десять или пятнадцать лет — почему? Во имя чего? Цель? Если сейчас человек порвал какой-то нерв, связывавший его с обществом, а что будет через десять — пятнадцать лет?

«Для себя я уже сделал все необходимые выводы на будущее, — пишет такой «большесрочник», — и когда кончится мой срок, я не повторю сделанного мною. Но и пользы от меня никакой не будет, потому что энтузиазма и патриотизма, который у меня был в первые годы заключения, и я на что-то надеялся, теперь во мне зажечь никто уже не сможет. И жить я буду только для себя. А если говорить откровенно, за эти годы я уже начал забывать, что я преступник, как почти забыл уже, что есть другой мир! Я понемногу свыкся с этими стенами и с этой проволокой, какое-то дикое оцепенение уже владеет мною, и я обрек себя, что другого мира и нет».

«Вот уже месяц, как я дышу полной грудью и, «не опуская глаз», но осторожно, следя за каждым своим словом и движением, приобщаюсь к полноценной жизни общества. Поток человеческих стремлений настолько стремителен, что я не в состоянии сконцентрировать первые впечатления от окружающего после двухлетней изоляции. Однако нельзя не отметить, что слишком очевиден общий подъем экономического и культурного уровня людей, их внешний вид, выражение благополучной удовлетворенности в лицах».

Это пишет, выйдя из заключения, давно знакомый нам «блестящий майор». Культурный человек после двух лет заключения и то остановился, как бы ослепленный жизнью. А через 15 лет? Да если он еще жил в тайге, валил лес и, кроме сосен, ничего не видел, — кем он войдет в здоровое общество? Дикарем? И как ему входить в жизнь — в совершенно, по существу, новую и незнакомую? Задумался об этом кто-нибудь из тех, кто должен был задуматься?

По сути дела, это та же, в разных аспектах поворачивающаяся проблема юридического и педагогического подхода к преступности, перекликающаяся со многими проблемами из предыдущей главы о Фемиде.

Может ли судья предусмотреть и предопределить ход жизни, ход исправления и развития человеческой личности, назначая большие, жесткие сроки? И не следует ли внести какую-то гибкость как в ту, так и в другую сторону, в зависимости от хода исправления. Это, конечно, потребует большей гибкости и большей четкости и вдумчивости и культуры от работников, на которых общество возложило задачу возвращения к жизни временно отринутых людей.

«В основу борьбы с преступностью наша социалистическая законность берет принцип: воспитать человека, и, чем раньше, тем лучше. Исходя из этого, зачем же в таком случае сортировать преступления по статьям? Важно установить, в чем виновен тот или иной человек, его социальную опасность и уровень его сознательности. И вот, исходя из этого, нет никакой необходимости указывать максимальный срок. Минимальный нужен, а максимальный совершенно ни к чему.

Понял, осознал — иди в общество. Не понял — находись в изоляции. Это будет гуманно ко всему обществу, хотя и жестоко к единицам. А для чего нужно содержать в изоляции человека осознавшего? Общество добилось своей цели — воспитало своего гражданина, — значит, оно может и простить ему.

Ну а если у того или иного преступника в голове встают мысли о легкой наживе и это явно или косвенно выражается, зачем его освобождать, даже если у него кончается срок? Знать заранее, что он способен на пакость и выпускать? Это гуманно к нему, но жестоко ко всему обществу».

Так пишет заключенный, много передумавший и вышедший теперь на свободу. В этих мыслях тоже заключается одна из граней той самой большой проблемы, над которой нам нужно думать: обществу нужна реальная, а не формальная защита от зла.

Надо сказать, что и к этой проблеме можно отнестись формально, совершив очередной перегиб: если есть неисправимые, значит, их не нужно освобождать, пусть сидят! В то время как проблема заключается в другом: каким образом получаются неисправимые и как сделать, чтобы их не было?

Но вопрос этот, конечно, громадной теоретической и практической важности, и этой практической стороной он упирается в новую важнейшую проблему — кадры. Воспитание — это искусство, и очень плохо, если оно превращается в должность.

Мы знаем, что партия самым серьезнейшим образом занимается вопросами преступности и ставит задачу ее полного искоренения; она многое сделала и делает для этого, и Центральный Комитет вынес ряд очень важных постановлений. Но, как говорится, хорошие законы не всегда являются гарантией хорошего управления. Для этого нужны люди. Я понимаю всю тяжесть вопроса и тяжесть работы по перевоспитанию. Ведь охрана и сама в какой-то степени подвергается влиянию тюрьмы, ее среды и нравов, и это предъявляет к ней величайшие, порой, может быть, сверхчеловеческие требования, чтобы не скатиться до этого уровня, не вступить на путь или сговора, или злоупотреблений, или беспардонной жестокости.

«Нужно учесть и то, что работники колоний от длительной работы и общения с заключенными сильно и порою для себя незаметно идут на некоторые сделки с совестью и становятся на скользкий путь легкой наживы и стяжательства. Сначала это мелкие услуги: нарисовать картину, починить сапог, подшить валенки и вплоть до того, что построить дом. Это очень опасно, так как сводит их воспитательную деятельность к нулю и не исправляет, а, наоборот, развращает и коверкает заключенных. А среди них есть много здравых и культурных людей, которые смотрят на все глазами честного человека, заинтересованного в будущем не только своей собственной жизни, но и жизни общества».

И еще голоса:

«Командование должно играть роль источника правды и организатора жизни коллектива».

«Посылайте работать сюда умных и честных молодых людей, людей дела и совести, коммунистов, которые подготовлены к этой работе, — пусть они будут строгие, пусть карают за каждое нарушение, но пусть честно относятся к своим обязанностям, пусть они внимательно и человечески относятся к людям, когда их требования справедливы, а просьбы — законны. Только это может спасти людей, только это».

Отсюда вытекает наконец еще один важный вопрос, о котором нельзя не сказать — внимание общества.

До недавнего времени наказание и исправление провинившегося от имени общества осуществляли люди, облеченные властью, но свободные от общественного контроля и влияния. А бесконтрольность никогда не ведет к добру. И это еще и еще раз подтверждает то, что административными мерами и средствами, без участия широких общественных сил, нам эту труднейшую задачу не решить. Ведь здесь совершается главное, определяется окончательный итог всего, как говорится, «криминального процесса».

В последнее время в этом направлении сделано и делается очень и очень много: создаются общественные наблюдательные комиссии при местах заключения, усиливается их связь с партийными и советскими организациями, развивается шефская работа. Появляются энтузиасты этого дела: то старый партийный работник, пенсионер (Брянск), то молодой рабочий, сам в прошлом заключенный, а теперь руководитель бригады коммунистического труда (Челябинск), то женщина, воспринявшая партийное поручение как свое личное, душевное дело (Одесса). «Я перестану считать себя коммунистом, если успокоюсь прежде, чем они будут полноценными людьми и найдут свое место в жизни», — пишет Галина Петровна Филиппова.

Но, мне кажется, это только начало. А чтобы оно развилось в настоящее общественное дело, на мой взгляд, нужно преодолеть два основных препятствия. Прежде всего, сопротивление консервативной части администрации, не желающей расстаться со своими прерогативами.

Вот у меня создалось целое «дело» Галины Овсянниковой.

Это — молодая, душевная девушка, комсомолка, врач по профессии. По окончании института она была направлена в одну из колоний Пермской области, и там и она, и ее родители, тоже бывшие работники МВД, приняли участие в судьбе одного парнишки. Формально он осужден правильно, но мера наказания, по существу, не соответствовала действительному психологическому облику человека. Я тоже знаю его и по письмам, и по беседам с его матерью, и мы пробовали что-то вместе сделать или хотя бы поддержать его морально. Так вот, за участие в судьбе этого парнишки Галину Овсянникову куда-то вызывали, привлекали, обвиняли, и, в конце концов, она ушла из колонии.

И второе, что необходимо преодолеть, — недооценку своих задач и своих сил и возможностей со стороны самого общества. Нужно понять и усвоить одно и самое главное: преступность — сложное общественное явление и борьба с нею — тоже сложная и трудная общественная задача, которую не может, не в силах и прямо-таки не способен решить никакой аппарат, если за нее не возьмется само общество. А взяться нужно, особенно в связи еще с одним, может быть, самым главным вопросом — с освобождением человека из заключения и устройством его в жизни. Ведь это — эпилог драмы, завершающая сторона той огромной темы, вокруг которой бьется и бушует «черная» Арагва.

Удержится или не удержится человек на свободе, войдет он в общество или окончательно окажется его изгоем? И здесь общество, общественность, коллективы должны выступить, так сказать, в решающей роли.

Очень часто приходится слышать мнение: «Тюрьма для них — дом родной». Но посмотрим письма.

«Хлопнула за мной последний раз калитка, и я, как ощипанный цыпленок, стою и думаю: «А кому я нужен? Чужой я для всех, и для меня все чужие»».

«Я хочу выйти на свободу с мастеровыми руками и чистым сознанием советского гражданина. Сейчас до свободы остался один год, а я боюсь ее, боюсь потому, что не вижу своего места в жизни. К старому возврата, конечно, нет и быть не может, но и определенного своего завтра я тоже не вижу. Вот почему, откровенно говоря, меня мало радует свобода».

«Я понятия не имею о той жизни, которая меня ждет. Я ее почти не видел. Я ее не знаю. Я ее боюсь».

«Я боюсь завтрашнего дня. Мне всего 24 года, а жизнь, кажется, остановилась для меня. Я чувствую себя совершенно надломленным, утомленным, без любви, без цели и не знаю: кто я и зачем живу? И если мне никто не поможет — погиб безвозвратно. Я познал, как это страшно — оказаться без будущего, искать и не находить ответа: для чего живешь, кому нужны твои силы?»

Вы представляете? Человек в течение ряда лет был изолирован от нормальных условий советского общества, и вот он выходит на свободу. Для него это — как второе рождение, начало новой жизни. Нет, труднее. Ребенок входит в мир желанным и любимым и начинает жизнь с чистой и ясной душой. Человек, выходящий из заключения, несет на себе груз прошлого, и его встречает естественная настороженность людей. Ему много придется перетерпеть, прежде чем удастся вернуть общественное доверие. К этому он должен подготовить себя, а воспитателям нужно его готовить. К сожалению, далеко не все думают о том, что будет завтра.

«Я освобождаюсь, будто умираю, и никто этого не замечает. Уходят группами, и никому нет ни одного слова напутствия или разъяснения о предстоящей жизни. Человеку, вступающему в новую жизнь, не поднимают морального состояния.

Так и я завтра запрыгаю, словно по волнам, и надо быть хорошим пловцом, чтобы доплыть до дома и наладить дальше курс своей жизни. Но и без ихних моральных слов мне ясна жизнь: незнакомая, но милая свобода и поток жизни подскажут и сами направят меня на чистый рабочий путь. Итак, завтра трогаю свой баркас навстречу жизненным бурям. Вперед».

И вот «баркас» тронулся:

«Несколько лет я ждал этого часа, строил свои планы на жизнь, давал себе и другим клятвы и заверения. И вот желанный час настал, человек на свободе. Но чтобы осуществить свои новые планы, он должен жить и трудиться, конкретно: он должен иметь жилплощадь и оплачиваемый труд. Он имеет на это право как гражданин Советской страны, и он это право осознает. Я приехал в город к брату, и я знаю, что мне надо прописаться, и вот здесь, в отделении милиции, часто начинается трагедия: оказывается, что паспортный стол не разрешает прописывать меня в этом городе. По моим планам наносится первый тяжелый удар». Впрочем, было и так, что по составу преступления человек может быть прописан в городе, но за милицейским столом сидит заскорузлый чиновник, который считает, что ему легче будет жить, если в его городе окажется одним бывшим преступником меньше. Он делает иезуитский вид: «А вы сначала устройтесь на работу. Потом мы вас пропишем». «Бывший» начинает обивать пороги предприятий, не зная, что без прописки его не возьмут на работу. А случается так: в милиции человека прописали, и «я иду на завод. Это в Рустави, где мы раньше жили. И там как раз нужны люди моей квалификации. Мне рады, все налаживается». Но когда дело дошло до автобиографии, лицо начальника отдела кадров вытягивается и он произносит известную фразу: «Зайдите завтра». А назавтра оказывается, что вакантных мест на заводе уже нет. Все эти три варианта имеют один исход: надо куда-то убираться, оставить семью, если есть, пересматривать свои планы. Но самое страшное состоит в том, что человек начинает чувствовать себя изгоем, неравноправным. Отношение между личностью и обществом испорчены буквой инструкции или заскорузлым чинушей. «И мне надо ехать куда-то еще. А это я неизбежно воспринимаю как изгнание и еду без уверенности, что и где-то там не повторится все сначала. А оно повторяется. А ведь мне нужны деньги, чтобы ехать, чтобы получить ночлег, питаться, одеваться». И удивительно ли, что лишь наиболее устойчивые и сильные выдерживают и не становятся снова на путь преступлений? А те, кем эта дорожка уже проторена, у кого нет уверенности в жизни и людях, те очертя голову снова кидаются в омут, из которого лишь попытались выбраться. И все их шаткие, неясные, робкие, с таким трудом склеенные планы на новую жизнь рушатся как карточный домик.

«Что мне делать? Воровать? — пишет другой. — Но что делать? Этот вопрос я задаю уже сотни раз и везде слышу одно и то же: «Не наше дело». Или: «Иди, воруй, попадешься — опять посадим». А разве я не советский человек? Разве я не хочу жить, как живут миллионы советских людей? Хочу и могу. Но для этого нужно хоть немножко поддержки. Ведь сразу мне тяжело втянуться в общую колею жизни. А поддержки-то не видно: все только тычут на меня пальцами, а пальцы острые как кинжалы. И очернить меня может любой, и ему никто ничего не скажет, а стоит мне неправильно выразиться — все в один голос твердят: «Посадить этого хулигана в тюрьму». Вот так, кстати, я очутился в тюрьме в третий раз».

И опять мне слышится знакомый недружелюбный голос: «Не распускайте слюни! Кому вы верите?»

Хорошо! Но вот я разговариваю с начальником колонии, и он мне рассказывает, как в течение пяти дней он не мог отправить получившего освобождение заключенного: «А куда я поеду? Кто меня ждет? Кто меня примет? Меня не пропишут, а за нарушение паспортного режима я получу новый срок, только и всего! Не хочу!»

Я разговариваю с другим начальником, и он рассказывает, как, для того чтобы устроить на работу освободившегося заключенного, он его фиктивно прописал в несуществующем доме.

Вот письмо разумного, видимо, и объективного человека, не верить которому тоже нет никаких оснований:

«Я лично не только в заключении, но даже в суде никогда не была и работала так, что с начальством сталкиваться не приходилось, — пишет тов. Белявинская из Волгограда. — Но мне слишком много пришлось пережить и многое видеть, и я знаю, что хорошие, чуткие начальники бывают только в романах, да и вообще люди не понимают сердцем всю глубину любви к человеку, и особенно к тем, кто был в заключении.

Как много унижений, насмешек, душевной боли, сознания своей обособленности у бывшего заключенного. У него жена, трое детей. Понятно, к нему применяется все, что сказано выше. Стал он пить. Судили товарищеским судом. Перестал пить. И что же? Теперь смеются еще хуже: почему трезвый ходишь? Вот смотрю на него и думаю: выдержит ли человек? Выстоит ли, не упадет ли опять? Не набьет ли он кому-нибудь морду, хотя бы кому-нибудь из мастеров, которые не только не препятствуют другим, но в некоторой степени сами поддерживают такое отношение. Говорят, что бывшие заключенные — грубые, пьяницы и толку от них не бывает. Может быть, и так. Но я видела и вижу, что грубо и вызывающе они ведут себя в ответ на грубые насмешки, презрение, недоверие, а не потому, что они в самом деле все такие. Ведь такому человеку мучительно стыдно за свое прошлое и хочется поддержки и доверия. Мало кто понимает, что если такого человека приласкать, он становится неузнаваемым».

А вот еще:

«Я работаю и одновременно учусь. Был в армии. У меня семья, двое детей. Разве плохо прийти после работы, умыться, переодеться, поиграть с детьми? И еще у меня большая радость: парторганизация завода меня приняла в кандидаты КПСС». Человек тоже, кажется, из таких, не верить которым нет основания. Он пишет о том, чему был очевидцем: «Довелось мне быть свидетелем такого случая. Дело было в отделе кадров морского порта Махачкала. Заходит туда молодой человек и просит, чтобы его приняли на работу. Начальник, просмотрев его трудовую книжку, спросил, где он был 6 месяцев и почему этот период он не работал. Парень сказал, что у него болела мать и что он был около матери. Парень явно врал, и врал, видимо, в первый раз, потому что у него не получалось. Тогда начальник оборвал его на полуслове: «И никто у тебя не болел, ты просто сидел в тюрьме». А обратившись ко мне, добавил: «Как таких брать на работу?»

Но я сказал ему, что он неправ, не приняв этого паренька на работу. Возможно, этот молодой человек уже не одному начальнику говорил правду, но ему везде отказывали. Тогда, видимо, в отчаянии, но не желая идти воровать, он решил на этот раз обмануть и таким образом устроиться на работу, но и тут у него ничего не вышло.

Так этот молодой человек ушел, и кто его знает, где он и что с ним случилось. Возможно, опять в заключении. Тогда возникает вопрос: кто же здесь виноват — он или этот начальник? А ведь было же место, ведь парень просился хотя бы грузчиком. Значит, хотел работать.

В порту я уже давно не работаю, но, наверное, начальник отдела кадров и по сей день живет и здравствует и, наверное, не чувствует угрызений совести. Да он, вероятно, и не помнит этого случая, он у него, видимо, не первый. Вот такие безучастные люди попадаются. Они очень любят поучать: «А ты смотри, держись, не падай». Но ведь всякого силой можно выбить из седла. Что делать, когда хочется кушать? А как кушать хлеб и нигде не работать, и не знать, когда будешь работать? Кто бы он и с каким бы прошлым ни был, но он человек, и об этом забывать нельзя ни на секунду. Мы ни о чем не можем говорить, не думая о человеке. Покорил Север кто? Человек! Собрали богатый урожай — человек! Построили величайшую в мире электростанцию на Ангаре — тоже человек! Покорили космос — опять человек! Следовательно, прежде чем бороться за претворение в жизнь того или иного мероприятия, мы должны первым долгом бороться за человека. Человек — это основная гордость и основная сила Советской страны, и мы должны все до единого включиться в эту борьбу. И хочется пожелать, чтобы больше писали об этом, чтобы открыть глаза тем, кто еще живет как крот и отмахивается от принципов общественной жизни».

Вот, оказывается, как получается: пренебрежительное отношение к человеку, отбывшему наказание, не только мешает нам в преодолении преступности, а иной раз и способствует ей. В частности, здесь на мой взгляд, лежит одна из основных причин рецидива, повторных преступлений, а они-то наиболее опасны для общества и наиболее губительны для личности.

Конечно, все это очень сложно и трудно. Но иного пути нет. Общественное зло мы можем преодолеть только силами общества, воздействуя на него с двух сторон: предотвращая возникновение и пресекая распространение его. Первое достигается профилактикой, предупреждением зла, второе — вниманием к тем, кто может принести и еще больше увеличить зло, вниманием всяким — от человеческой заботы до гражданской требовательности.

Все это органически вытекает из самого существа нашего общества: личность отвечает перед, ним за все свои дела и поступки, но и общество несет свою долю ответственности за развитие и формирование личности. Поэтому не будем стоять в стороне — «не мой воз, не мне и везти», — не будем прятаться за запертые двери своих квартир и злорадствовать, когда услышим или прочитаем в газете о преступлении и наказании. Пусть это вызовет в нашем сердце не только гнев, но и боль. Пусть, как на море, тревожно звучит крик: «Человек за бортом!» — пусть такой тревогой наполняют нас слова: «Человек за решеткой!»

«Человек в космосе» и «Человек за решеткой» — вещи несовместимые.

Сила добра

Наше путешествие по «черной» Арагве подходит к концу. Мы наблюдали ее истоки, видели, как на наших глазах наполнялись ее берега мутными, своенравными водами, видели мы и то, как пытались и пытаются люди остановить их разлив. Страх, наказание, кара… Нет, я не хочу отрицать их значения. Припомним Юрия Спицына: «Я вынес много. Понял тоже много». А мне вспоминается еще один случай, когда чувство страха сыграло предупреждающую роль: рецидивист-грабитель вышел в темный переулок со своими гнусными намерениями, но в самый последний момент, когда намеченная жертва, запоздавшая девушка, была совсем уже рядом… «мне вдруг представился тюремный забор и вышка, и мне стало страшно, я не решился», — откровенно потом признавался он мне в письме. Нет, пока такой человек не дорос еще до тех высот, когда он сам становится хозяином своего поведения, нужна, видимо, внешняя сила, которая должна ему помочь преодолеть себя. Все дело только в том, чтобы это была нравственная, добрая сила, которая хочет ему помочь, и чтобы это была разумная сила, которая может и умеет помогать.

Вот почему в заключение мне хочется сказать о том, что может сделать сила добра.

1955 год. Только-только организовался журнал «Юность», вышли первые два-три номера. Из редакции раздается звонок:

— У нас любопытный случай. Вчера явился молоденький парнишка и заявил: «Я украл три тысячи рублей и истратил их. Что мне делать?»

Мы ему назначили прийти сегодня к двум. Хотите заняться этим делом?

Я согласился, но, как подойти к нему, с чего начать и как решить, не имел никакого представления. А времени до назначенного часа оставалось совсем немного. Я тут же оделся и поехал в городскую прокуратуру посоветоваться. Там меня приняли и на вопрос, как быть, ответили встречным вопросом:

— А денег он у вас не просил?

— Нет… Я не знаю, мне не говорили… По-моему, нет.

— Ну, значит, будет просить. Он вас просто шантажирует, хочет сыграть на имени «Юности» и на добрых чувствах. А вернее всего, он больше не придет. Он не дурак: вы о нем можете заявить и его просто возьмут на месте. Они умней нас с вами.

Так я впервые столкнулся с той самой изуверской «презумпцией виновности», по которой человек заранее объявляется подлецом и мерзавцем, и на этой основе строится потом и все дальнейшее отношение к нему.

Так я столкнулся и с конфликтом педагогической и юридической точки зрения: для одной вопрос заключался в том, что делать с человеком, для другой — взять его на месте или не на месте?

— Но вы, конечно, брать его не собираетесь? — насторожился я. — И что же ему все-таки сказать? Если, несмотря ни на что, придет, если он не будет просить денег — что сказать?

— А что же здесь можно сказать? Кража есть кража, и отвечать за нее нужно. Но если он заявит сам, придет с повинной, суд может учесть его признание и снизить наказание.

Прямо из прокуратуры я поехал в редакцию «Юности». Время — около двух, два, два с четвертью, и мы начинаем волноваться: неужели действительно не придет? И вдруг — пришел! Виду мы не показали, но обрадовались ему ужасно: пришел! Теперь вопрос: будет просить денег или не будет?

Я смотрю на парнишку: невысокого роста, худой, растерянно мнет в руках кепку.

— Ну, давай знакомиться. Как звать-то?

— Алеша.

— Хорошее имя… Ну и что ж стряслось-случилось с тобой? Как?

Глаза опущены, руки продолжают теребить кепку.

Одним словом, история такая. Сын колхозника, с Алтая. Учился сначала в своей школе-семилетке, а чтобы учиться дальше пришлось поехать в районный центр и жить на квартире. Жил, учился, много читал и зачитался до боли в глазах, а ученье запустил. Двойка одна, двойка другая, третья, и классный руководитель передает через него приглашение отцу приехать для разговора. Но Алеше страшно: отец строгий, а выделять средства для того, чтобы содержать сына на стороне, на частной квартире, ему нелегко. Будут большие неприятности. На этот раз Алеша упросил классного руководителя, обещая нагнать класс и исправиться. Но, видимо, упущено было уже много, и в четверти у него вышли две двойки. Теперь уже директор вызывает отца для объяснений, и со страху Алексей решает бежать. Он берет у хозяйки в сундуке три тысячи рублей и едет в Москву, пытается зачем-то добиться приема у главного редактора «Литературной газеты» и, потерпев неудачу, едет на Дальний Восток. В вагоне его окружают какие-то люди, пьют и гуляют за его счет и обирают как липку. Спохватившись, парень пересаживается на обратный поезд и едет опять в Москву, и вот он у нас, в журнале «Юность», — что делать?

Что делать ему? Что делать нам? Что делать с ним? Нет, он не пришел шантажировать и вымогать деньги — это ясно. У него жизненный и нравственный вопрос — как быть?

Ну что на это можно сказать? Парень ночует на вокзале, и при первой же проверке документов его задержат для выяснения личности, а в милиции, как мне сказали в прокуратуре, вероятно, уже имеется розыск с места кражи, и все — преступник задержан. И как ни вертись, как ни крутись, как ни думай, но факт есть факт, преступление есть преступление и закон есть закон, от него никуда не уйдешь.

— Я это понимаю. Да! — решает Алеша. — Ну а что же делать?

— Решай.

— Идти с повинной? Да?

На том и порешили. Я обнял его на дорогу, потом взял такси, по пути зашли мы в магазин кулинарии, я купил ему «попутничка», десяток пирожков с рыбой, и мы пошли на Петровку, 38, в Московский уголовный розыск. Перед входом остановились.

— Ну, еще раз подумай, — сказал я. — Хочешь назад — иди назад.

— Нет, я решил.

— А решил — открывай дверь. Сам открывай. А я за тобой. Я тебя провожаю, но не веду.

Так он и вошел — сам, первый, сам подошел к милиционеру и сам заявил ему, что он пришел с повинной. Когда его, а вместе с ним и меня пригласили к следователю, тот прежде всего взял трубку и навел где-то справку: розыск объявлен?

— Розыска нет, это уже хорошо, — сказал он, положив трубку.

Расспросив все обстоятельства дела, он вызвал милиционера и направил моего Алексея куда нужно.

Много мне пришлось повозиться с этим делом, так же как и следователю Сергеевой, пожилой и умной женщине, работавшей, кстати сказать, в той же самой прокуратуре, с которой впоследствии я столкнулся в связи с делом Анатолия Касьянова.

— Уж очень не хочется сажать его, — душевно сказала тогда Сергеева. — Глупый цыпленок.

Она навела необходимые справки на месте, связалась с отцом «преступника» и выяснила, что отец согласен возместить потерпевшей украденную сумму, а та согласна не поднимать дела. Одним словом, уголовное дело было прекращено, а парня отправили в училище механизации, откуда он по окончании уехал в свой колхоз и работал там.

Все кончилось благополучно. Но шли годы, а я не имел никаких вестей о дальнейшей судьбе и жизни моего подшефного. Это меня и тревожило и, откровенно сказать, немного обижало, не столько за себя, сколько за него: люди сделали ему доброе дело, а он забыл обо всем. И вдруг год назад я получаю письмо: «Не обижайтесь, что я так долго вам не писал. Я решил сначала полностью, твердо стать на ноги, а потом уже вам об этом доложить. И докладываю: я работаю, учусь в институте — одним словом, все в порядке».

И я вот думаю. Вспоминаю, как мы остановились тогда у массивных дверей уголовного розыска и я сказал: «Хочешь идти назад — иди», вспоминаю и думаю. С юридической, законнической точки зрения я как бы становился соучастником преступления — передо мной был явный вор, а я его отпускал. А если посмотреть на это с точки зрения конечного итога? Где здесь плюсы и где минусы?

Но может быть, это единичный, счастливый случай, как говорится, «повезло» и тому и другому?

Но вот передо мной письмо из Еревана. Пишет Роза Тетерина, работница:

«Шла я по территории нашего завода с одним из передовых рабочих нашего производства, тов. Манукяном. Он работает механиком, новатор производства и, кроме хорошего, сказать о нем нечего. Навстречу нам прошел инженер, уже немолодой человек, тов. Ерканян. Манукян кивнул в его сторону головой и сказал: «Мой спаситель». Я удивилась, и вот он мне поведал свою историю.

Это было 15 лет назад. Манукян, оставшись без родителей, подросток без дела, занимался мелкой кражей, пока случай не выпал украсть из прихожей своего соседа Ерканяна новое его пальто. Кража удалась, и пальто было продано. Ерканян догадался, что это дело рук его соседа — подростка Манукяна. В разговоре Манукян сознался, что пальто украл он и денег нет. Разговор происходил вечером, и всю ночь Манукян ожидал милицию, потом суд и тюрьму. Рано утром Ерканян зашел за Манукяном и повел его не в милицию, а на тот завод, где работал тогда Ерканян начальником отдела кадров, и устроил его учеником в механический цех. Определив, далее, у Манукяна наклонность к музыке, он также записал его в кружок духовых инструментов. Товарищ Ерканян долго не выпускал Манукяна из поля зрения, домой возвращались вместе. Все это Манукяну пришлось по душе. Потом он получил разряд слесаря, потом — курсы, и вот Манукян — передовик производства, отец троих детей и, кроме хорошего, о нем ничего нельзя сказать, и никак не подумаешь, что он когда-то был вором.

Когда я спросила тов. Ерканяна, правда ли все это, тот сказал: «Если бы была неправда, то нашего Манукяна не было бы с нами, и кто знает, сколько раз он успел бы побывать в тюрьме».

Так, потеряв пальто, инженер Ерканян спас человека и сделал его хорошим. Это гуманист, человек с большим сердцем».

«Я хочу рассказать о мальчике, который мог попасть в тюрьму, но не попал, — пишет Федот Николаевич Бурляев. — Было это так. Я работал редактором районной газеты в Воронежской области. По соседству со мной жила вдова со своим сынишкой Петей.

И вот однажды с Петей произошла такая вещь. Петя сел в стоявшую на улице легковую машину, включил мотор и… уехал. Началась погоня.

За этот хулиганский поступок мальчика исключили из школы, изгнали из пионеров. Мать пришла в редакцию и, плача, просила помочь ей. Я позвал к себе Петю, и мы целый день с ним провели в беседе. Передо мной раскрылась интересная, одаренная личность мальчика. Он умел играть буквально на всех инструментах, которые ему приходилось видеть в селе: на гармонике, баяне, скрипке, гитаре, мандолине. Он, оказалось, неплохо знал комбайн «коммунар», марки тогдашних автомобилей, мог ими управлять. Беседуя со мной, он увидел пишущую машинку, которая уже дней десять была сломана и не работала, осмотрел ее и быстро починил.

Осмелев, Петя признался даже, что пишет стихи. Я позвал директора школы, пионервожатую и стал выяснять, какие у мальчика отметки.

— Насчет успеваемости — это необычайный ребенок. Любую задачу, любой материал он учит так быстро, что просто диву даешься, — признался директор.

Я попросил принять мальчика снова в школу. Директор долго упирался, и только после того, как я дал согласие, что буду за отца подписывать табель Пети о поведении, он согласился вернуть мальчика в школу. Так мы и сделали — Петя стал мне носить табель. Пионервожатую я попросил нагрузить его так, чтобы он не видел ни минуты покоя. Я со своей стороны начал его нагружать различными поручениями, вплоть до того, что давал ему править заметки. Петя все это делал с любовью, старательно и, что главное, — никогда не жаловался на переутомление.

Так прошел год. Я уехал учиться на годичные курсы марксизма-ленинизма. Потом меня послали редактором в другой район. И вдруг я получаю письмо от Пети. Он очень благодарил меня за своевременную помощь и сообщал, что успешно сдал экзамены в пединститут, и впоследствии из него вышел хороший педагог».

Вот еще письмо. Пишет учительница Крылова Прасковья Петровна из города Сватова о том, как она боролась за Колю Кусенко.

Коля не перешел в 5-й класс, бросил учиться, и отец сделал из него пастуха. Он пас домашнюю корову, а в свободное время занимался разными нехорошими делами. И вот учительница решила отвоевать его для школы, для жизни, для общества. Она воевала с его отцом — пьяницей и скандалистом, она воевала с самим Колей, с директором школы, с педагогическим коллективом, который, опасаясь дурного влияния мальчика на других детей, настаивал на его исключении, и добилась своего — мальчик стал вести себя лучше.

Но в семье Кусенко была очень тяжелая обстановка. Пьяница-отец бил жену и сына. А один раз это случилось при Прасковье Петровне: Коля делал уроки, а отец, схватив палку, набросился на него. Тогда учительница встала между ними и собою защитила мальчика от удара.

«Передо мною было страшное, искаженное лицо отца, и его злые глаза остановились на мне. Но я спокойно выдержала этот взгляд. Он молча сел, потупив глаза, и постепенно пришел в себя. С тех пор Коля привязался ко мне и как-то сказал: «Вы первый человек, который так ласково говорил со мной». Но нехорошими делами он еще продолжал заниматься, и один раз техничка в ужасе сообщила, что он принес с собой финку. Я была озадачена, быстро пошла в класс и решительно подошла к Кусенко: «Встань! Давай сюда финку!» Он молча достал финку и подал мне. После этого он несколько дней не ходил в школу, и я очень волновалась. Но потом он пришел, и все пошло хорошо.

Затем он поступил в ремесленное училище, где, оторвавшись от семейной обстановки, попал к хорошему, внимательному мастеру, и все это дало замечательный результат. Коля стал примерным юношей, а кончив училище, пошел в Советскую Армию, в летную часть, где получал одни благодарности и награды. Однако мать написала ему, что отец по-прежнему пьет и дерется и она даже лежала в больнице. Коля пошел с этим письмом к военкому, тот переслал его в прокуратуру, и отец был отдан под суд. И вот, отбыв наказание, отец вернулся новым человеком, стал примерным работником в депо, перестал пить и стал полезным человеком для нашего общества. А Коля, вернувшись из армии, тоже работает, все в порядке».

Все в порядке! А сделали этот «порядок» ласковое слово и настойчивая добрая воля человека.

Я мог бы привести еще целый ряд подобных писем, но лучше расскажу жизненную историю, которую я знаю уже не по письмам, а непосредственно от ее участников — сначала от учительницы Галины Исааковны Забрянской, потом от ее бывшего ученика Юры Вольфа. И вот они сидят вместе за нашим семейным столом, и от этого вся история приобретает свою полную и ощутимую достоверность.

Галина Исааковна приняла новый, восьмой класс. Класс трудный, и в нем самым трудным оказался Юра Вольф, хотя первое впечатление было очень благоприятным: стройный, подтянутый, тихий на уроках, с приятным, внушающим полное доверие лицом — казалось, все в порядке. На самом деле все оказалось иначе: сидит на уроках тихо, но ничего не делает, домашних заданий не готовит, никаких вопросов не задает — одним словом, не тревожит, но это-то как раз самое опасное — буйный сам бросается в глаза, а такого тихоню легко просмотреть.

Назначен был сбор металлолома — Юра не пришел. Учительница прямо со сбора к нему домой. «Где Юра?» — «В школе». Значит, врет. На другой день спрашивает его: «Почему не был?» — «А зачем мне это? Пусть дураки собирают». — «А где был?» — «С товарищами гулял». Так и пошло: не выучил уроки — «некогда было», «не хотелось». На дополнительные занятия приходилось тащить на аркане. В октябре не был в школе три дня. Послала к нему ребят, а его и дома нет. Пошла сама — ни отца, ни матери не застала, они на работе. Поговорила с соседкой. Связалась со школой, в которой прежде учился Юра. Его бывший классный руководитель ушел на пенсию, пришлось ехать к нему домой. Узнала, что до 7-го класса мальчик учился без троек, вел себя тоже хорошо, а тут — переход в новую школу и, судя по рассказам соседки, какие-то события дома. Одним словом, ясно: парня нельзя пропускать, пусть, может быть, придется потерпеть, повозиться, но надо что-то сделать.

Юры нет пятый день, мать плачет, мечется. Что делать? Заявила в милицию о розыске. А у Галины Исааковны — свой «розыск». Была у нее раньше еще одна «драгоценность» — Пашкин. «Слушай, Пашкин, разыщи Юру». — «А где ж я его буду искать?» — «Да ведь ты ж все знаешь и всех. Разыщи. Приведи хотя бы на один раз».

И вот во время заседания педсовета приходит Юра. Галина Исааковна уходит с педсовета — Юра для нее дороже. Он все такой же — молчаливый, независимый, но в то же время и какой-то другой. Вспомнила, что в портфеле лежит булка и яблоко. «Ты, может быть, голодный? Возьми, поешь». Юра с усмешкой вынимает из кармана пачку денег в крупных купюрах: «Разве с такими деньгами голодают? И вообще, вы совсем не знаете, с кем имеете дело. Сколько через эти руки прошло часов! И вот это!..» — Юра вынул из кармана какую-то странную, очень тонкую, блестящую финку. Душа у Галины Исааковны ушла в самые пятки, но виду она не подала и стала допытываться — что же произошло у Юры?

А произошло вот что (это я знаю уже от него самого). Мать у него очень хороший, душевный человек, а отец выпивал. На этой почве были бесконечные скандалы. Мальчик не знал, что делать, чью сторону принять, и потому старался уходить из дому, сидел с ребятами в подъездах, на лестницах, у них научился курить и даже пить. Ребята вместо школы шли в кино, шел и он — неудобно. Когда отец надумал его поучить, сын огрызнулся, отец ударил его, и сын ушел из дому.

Уйти легко, а куда? Пошел в школу, там ребята играли в баскетбол. Поделился с ними, рассказал, и ребята быстро нашли выход. Оказался еще один беглец — Кучин, родители которого были в длительной заграничной командировке, и он жил в интернате. И вот он убежал, украв кожаную куртку, сберкнижку и что-то еще. А у Кучина еще был какой-то друг-приятель, у которого была дача. И вот они всей компанией устроились там на чердаке и гуляли пять дней. Кончились деньги, тогда Кучин украл у своей сестры две тысячи в старых деньгах, вот с этой-то пачкой денег Юра и явился в школу.

— Почему же ты все-таки пришел?

— На душе неспокойно было. Понимал, что так нельзя, а что делать — не знал.

И вот, откликнувшись на зов учительницы, все выложил и рассказал и дал слово, что завтра придет в школу. Домой идти не хотел и потому ночевал на даче, а чтобы сдержать слово и не опоздать к первому уроку, не спал всю ночь и приехал с первой электричкой.

Первая победа была одержана. Теперь нужно было вернуть мальчика в семью. В этом помогла девочка, с которой дружил Юра. Нужно было еще больше сблизиться с ним, войти в доверие. А как?

Галина Исааковна знает цену требовательности. Но все хорошо, что к месту. А здесь она решила: главное — не обострять, не отталкивать, не восстанавливать против себя, а, наоборот, — привлечь, любой ценой, но привлечь.

Идет урок. Математика — трудный предмет и требовательный: пропустишь одно — не поймешь другого. А Юра сидит на задней парте, положив одну ногу на скамейку, и читает книгу. В душе у учительницы все кипит, но отобрать книгу, сделать ему сейчас замечание при всех, при девочках, при коллективе… Нет! Кончился урок.

— Что это ты с таким интересом читал?

— Пиляра. «Так и было».

— «Так и было»? Послушай, Юра, дай, пожалуйста. Я давно мечтаю ее почитать, — хотя, по правде сказать, и не слышала об этой книге.

— Завтра, — ничего не подозревая, ответил Юра. — Кончу и принесу.

На другой день принес, и при всей своей занятости Галина Исааковна за одну ночь прочитала эту мужественную книгу об удивительных подвигах наших людей в фашистском плену, прочитала для того, чтобы поговорить с Юрой. И вот с этой книги, с этого разговора и установились у них совсем хорошие отношения. Юра стал учить уроки, принимал участие во всех делах и мероприятиях класса. Весной поехали на «практику», на прополку моркови, и Юра тоже поехал и хорошо, охотно работал.

Наладились и отношения в семье. Отец сумел понять свои ошибки, изменился, перестал пить. Летом родители взяли отпуск, уехали с Юрой в деревню, и там он готовился к поступлению в техникум. Потом они переменили квартиру, чтобы оторвать сына от прежней компании, и вот мальчик заканчивает инструментальный техникум. Отец устроил его на работу на свой завод, и теперь их станки стоят рядом. Мать работает на этом же заводе. И когда Галина Исааковна поехала к ним, чтобы узнать о жизни своего бывшего ученика, и пришла в проходную завода, и назвала фамилию Вольф, вахтер спросил:

— Которого из трех?

И вот они сидят за одним столом, за стаканом чая: учительница, с надорванным, но горячим и взволнованным голосом, и причинивший ей столько хлопот ученик.

— Я не знаю, кем бы я был, если бы не встретил вас, — говорит Юра.

Разговор уходит от этой истории, но продолжает кружить вокруг трудных вопросов жизни и воспитания — ведь их так много, и они так многогранны, что говорить о них можно без конца.

Да, тема эта бесконечна, поэтому ограничусь еще двумя письмами.

Письмо из Волгограда, от пожилой женщины, которая много лет назад, живя в Ростове, совершила преступление перед Советской властью и оказалась перед лицом следователей тогдашних органов госбезопасности.

«Но, на мое счастье, это были следователи такого сознания, что не карали меня, а воспитывали, они не отступали от меня несколько лет подряд, три-четыре года. Первое — устроили меня на работу в 1929 году. Когда мне сначала отказали там в приеме, они сами выехали в дирекцию Таганрогского авиазавода, и после их визита я стала работать. Там я вступила в комсомол, оттуда меня и послали учиться в авиаучилище. Но эти следователи — тогда ОГПУ — и там не забывали меня, приезжали, узнавали, как успеваемость, как поведение в обществе, среди учлетов, каковы отношения с командованием училища. Невзирая на то что командованию обо мне все было известно, оно не относилось ко мне с презрением, наоборот — с самыми хорошими намерениями и вниманием.

Вот что воспитало меня, но не тюрьма, не суд, ибо тюрьмой я бы никогда не была исправлена, зная себя и свой характер, несмотря на то что я женщина. Не каждого человека можно испугать каторгой, заключением, даже расстрелом. Я, женщина, и то не дрожала от этих страстей, я дрожала от человеческого обращения со мной. Это мучило, так мучило меня, когда следователи на допросе, вместо грубостей, которых я ожидала, вдруг угостили меня яблоками и пригласили меня в легковую машину и увезли устраивать на работу в Таганрог. Вот здесь, сидя в машине, я и подумала: «Разве я должна делать обществу обиду, если есть такие люди? Нет, я должна всю жизнь работать, только трудом я могу за все это отблагодарить». И вот теперь я больше тридцати лет работаю. Теперь я уже пожилой человек, но меня всю жизнь преследуют эти заботы, это обращение, и я работаю для народа, ради тех, кто дал мне жизнь настоящую и не допустил меня даже к суду, не говоря о тюрьме.

Быть может, тех следователей уже нет в живых, но я их помню: это были Жданов Всеволод и Егоров Павел. И я работаю, их забота обо мне воодушевила меня на труд.

Тюрьмой, грубостью, судом не каждого человека можно исправить, не всем даже смерть страшна тогда, когда потеряна дорога счастья. Лучше укажите снова направление к нему и помогите идти с открытыми глазами, не шатаясь, не опуская их. А после тюремных, судебных стен не так ведь просто поднимать ресницы и смотреть прямо в лицо всем. А угрозы проще всего сказать человеку. Но попробуйте каждый сам перенести на себя эти угрозы. Лучшее воспитание — это человеческое обращение, зверей ведь и то воспитывают — учат для цирка, и то больше лучшим обращением, а человека тем более можно. Что для каждого лучше — удар, избиение или ласка? На удар отвечают ударом, на ласку — сознанием и благодарностью».

Вот, кстати, некоторые мысли Юрия Дурова, внука знаменитого укротителя, вернее, воспитателя зверей «дедушки Дурова»:

«Дед мой, Владимир Леонидович Дуров, разработал научный способ дрессировки животных без кнута, посредством ласки, основанный на учении академика Павлова об условных рефлексах. Этим гуманным, дуровским методом пользуются сейчас дрессировщики во всем мире»; «Я помнил указания деда о добросовестном изучении «психики» животного и его индивидуальных свойств, о мягком обращении с ними, об их неодинаковой восприимчивости к дрессировке и о различии характеров…»; «Рационально сочетая меры поощрения и принуждения, никогда не прибегая к жестокости…»

Подтверждение этих же мыслей я нашел и в другом примере.

В газете «Комсомольская правда» была помещена интересная корреспонденция «Лесная быль». Говорилось в ней о том, как сотрудница метеорологической станции в знаменитом заповеднике «Красноярские столбы» Е. А. Крутовская за много лет своей работы приютила у себя разных зверьков и привязалась к ним. На помещенных здесь же фотографиях мирные косули и маралы гуляли вместе с гривастым волком, рысь лежала рядом с овчаркой, а косули брали хлеб из рук лыжников. Я заинтересовался этим, и в ответ на мое письмо Елена Александровна написала:

«Конечно, основные «установки» и у дрессировщика и у воспитателя, если можно провести такую параллель, одинаковы: оба должны любить свое дело; оба только тогда могут добиться успеха, если ваш питомец будет чувствовать в вас силу (физическую или моральную). Это отнюдь не значит, что нужно бить, запугивать и т. д. Но только при этом условии на хищника может влиять ласка, лакомство, а на подростка (уж если продолжать эту параллель) все ваши прекрасные слова, обращения к его совести, чести и т. д. Ваша личная сила или сила коллектива, общества в целом, которое предъявляет к нему свои жесткие требования, одновременно протягивая ему руку помощи. Так мне кажется.

И доверие! Вот тоже необходимое условие! Без доверия — пока это доверие вами не завоевано — вы не можете добиться ничего. Если доверие раз было нарушено, восстановить его труднее. Думаю, что так же это и с человеком».

Не будем проводить строгих параллелей, но учесть мысли умного и наблюдательного человека все-таки следует. И сопоставим после этого приведенное выше письмо из Волгограда с другим письмом из Ростова-на-Дону. Пишет тоже немолодая женщина, дочь рабочего, родившаяся и прожившая здесь, в Ростове, всю жизнь, кроме годов Великой Отечественной войны, когда она уходила на фронт и вернулась сюда же, в свою небольшую комнатку. Потом под влиянием каких-то жизненных неудач она пошатнулась, опустилась, запила, была признана тунеядкой, подлежала высылке, но не выехала и была приговорена к одному году лишения свободы. Но когда, отбыв наказание, она вернулась домой, то оказалась у разбитого корыта. В комнате ее почему-то была сломана печь, разворочены полы — одним словом, она стала непригодна для жилья, и женщину там не прописали. А без прописки не берут на работу, и вот она оказалась в безвыходном положении.

«Нет в Ростове того начальника, с кабинетом или без кабинета, у которого я не была и не просила бы помочь мне, дать работу с общежитием, а в ответ только — нет и нет. Только входишь в кабинет, спросишь: «Можно?», а вместо «пожалуйста» прямо барский окрик: «Чего вы хотите?» А начнешь говорить, никто выслушать толком не хочет. Говорят, найди квартиру, пропишись, а мы работу дадим. Разве это не насмешка? А я восемь дней голодная. У меня кончились деньги и вещи, которые я продавала, чтобы не воровать. Я хожу и в столовых собираю со столов объедки хлеба, борща, тоже чтобы не воровать, хватаю, как голодная волчица. И вот я постепенно дохожу — слабая, сонная, голодная, холодная, бездомная сиротская душа. И если мне не будет помощи — повешусь, это быстрее и лучше, чем подыхать потихоньку».

А вот что получилось дальше.

Письмо тревожное, пройти мимо него было невозможно. Я обратился в Верховный Совет, оттуда позвонили в Ростов, и из Ростова ответили: «Это авантюристка. Мы хотели ее устроить на работу, а она не явилась».

Ну что ж, авантюристка — значит авантюристка, бывает и такое! Но потом оказалось, что эта «авантюристка» была подобрана на улице «медицинской помощью» и больше месяца пролежала в больнице и потому не явилась за направлением на работу. Потом против нее подняли кампанию соседи, заинтересованные в ее бывшей комнате, затем пошли другие мытарства — больше полугода тянулось дело — и вот к Новому году открытка:

«Уважаемый Григорий Александрович! Поздравляю вас с новым, 1963 годом! Желаю вам хорошего здоровья, успехов в работе. Примите от меня тысячу благодарностей за вашу помощь мне. Я теперь живу в своей квартире. Имею ордер. Прописалась! Делают капитальный ремонт. Иду устраиваться на работу. Я счастлива!»

А вверху, рядом с маркой, добавление:

«Тов. почтальон! Вас я тоже поздравляю с Новым годом!!! Очень прошу вас доставить открытку. Пожалуйста! Вручить лично, и никаких гвоздей!»

Конечно, из всего этого нельзя делать каких-то крайних и обобщающих выводов о ненужности наказания, об абсолютности доверия и т. д. Ведь все это очень сложно, и многочисленные письма моих корреспондентов часто говорят другое: и говорили, и предупреждали, и помогали, но точно стоял на пути всех добрых слов какой-то барьер, и они не доходили до сознания. А вот пробыл человек несколько лет в заключении, обдумал все, остыл, образумился и все понял. И все-таки над письмом из Волгограда нельзя не задуматься: доверие и практическая помощь двух чекистов, воспитанных в благородных традициях Дзержинского, спасли человека и сделали его преданным нам на всю жизнь. А равнодушие, бессердечность и чиновничий формализм во втором случае оттолкнули человека, даже нашего, рабочего человека и бывшего фронтовика, защитника Родины, привели на грань отчаяния.

Посмотрим действие этих двух сил на судьбу одного человека.

«Отец пил и бил, я много перенес побоев и вообще не помню, чтобы меня кто-нибудь ласкал. Одиннадцати лет я убежал из дому, стал беспризорником — вначале просил подаяние, а потом стал заглядывать в чужие квартиры, принося людям горе. Стал курсировать по Советскому Союзу, был задержан, меня хотели отправить домой, но я сбежал, так как боялся отца и порки. Мне понравилась бродяжья жизнь, и я не знал, что качусь в пропасть.

Потом меня опять поймали, но я назвался чужой фамилией. Направили меня в детскую колонию. Там я стал немного понимать жизнь, а главное, была там хорошая учительница, Зинаида Андреевна. Не знаю, за что она меня полюбила, или за то, что я стал учиться хорошо, или видела, что я очень многое пережил в своей небольшой жизни. Она хорошо ко мне относилась и стала брать к себе домой. Я порой подумывал сбежать из колонии, но жаль мне было подводить свою учительницу. Я полюбил ее, как мать, нет, больше, потому что мать свою я не вспоминал, а в ней видел — не знаю даже, как вам написать, — просто я впервые встретил человека в жизни, который мне верил и хотел мне хорошего, и я ей признался даже, что у меня чужая фамилия.

Из меня был бы хороший человек, но вскоре меня перевели в другую колонию, и я снова стал отшельником. Потом — драка, и меня отправили в тюрьму, где я просидел шесть месяцев, а потом по прекращении дела освободили.

И вот представьте себе: извращенного мальчишку вновь предоставили самому себе — денег нет, на работу не берут, жить негде, вот и поехал опять по стране. А страна наша большая».

Вы видели, как прорастает зерно, как появляется маленький, нежный росточек, как он тянется к солнцу, к теплу, к свету? Но вот кто-то наступил на него, надломил — и все пошло вкось. А вот картина обратная — на росточек не наступили, не надломили, а, наоборот, поддержали его:

«Дурная слава укрепилась за мной. Трудно было вернуть свое чистое имя, и я заперся весь в себе, ни с кем не стал дружить. Да кто стал бы дружить с вором! Соседи косились, когда я проходил по улице, смотрели как на вора. От людских глаз некуда было спрятаться, они доставали меня всюду, где бы я ни был. Когда я расстраивал мать, она в пылу гнева также обзывала меня вором и жуликом.

И вот я сидел в таком состоянии на берегу реки, положив голову на колени, и смотрел на воду. Ко мне подсел человек лет тридцати, он старался завести со мной разговор, но он у нас сначала не получался. А потом разговорились, и с этого времени началась моя дружба с ним. Мне было с ним хорошо, и я рассказал ему свою биографию и почему я такой угрюмый. Я оканчивал седьмой класс и дальше учиться здесь я не хотел. Новый друг мой разобрался во всем и посоветовал поехать туда, где я мог получить специальность. Я послушался и уехал от родителей. Я был рад и одновременно боялся неизвестности. Попал я в здоровый, дружный коллектив, с которым можно было свернуть горы.

Так я был спасен от преступности, от которой меня отделял всего один шаг. Я всегда буду помнить этих моих товарищей. Меня взрастили родители, а воспитали люди, коллектив».

В Железноводске, в одной из школ, работает учитель Кривошеев Виктор Константинович. Когда-то у него в четвертом классе был ученик Николай Митин. Он весь «оброс двойками», среди учителей считался хулиганом, грубияном, неисправимым и неподдающимся, и на педсовете встал вопрос о его исключении. Против был только Виктор Константинович. Он считал, что неподдающихся учеников не бывает, что в каждом мальчике есть искра добра и ее только нужно разглядеть и раздуть. По этому пути и пошел вдумчивый учитель. Не буду пересказывать все этапы этого нелегкого пути, расскажу его финал. Шла война, учитель Кривошеев стал командиром танкового взвода, и вот он явился в штаб новой части, куда его прикомандировали. Перед ним стоял майор, Герой Советского Союза, грудь в орденах.

— По вашему приказанию прибыл! — отрапортовал Кривошеев. Но, встретившись с глазами майора, он вздрогнул. Тот — тоже.

— Виктор Константинович!

— Николай!.. Неужели ты?

Они обнялись, бывший мальчишка-озорник и его учитель, который поддержал его когда-то в критический момент и тем помог ему стать героем.

Вот оригинальное письмо, написанное на листе газеты — другой бумаги у автора под рукой не нашлось, а поделиться нахлынувшими чувствами захотелось.

Газета как газета: «Встреча в Женеве», сообщение ТАСС, что-то о Неаполе, о санитарном кордоне и поперек всего — исповедь. Здесь и война, и «дружки», и разного рода искушения, и даже ошибки, и жизненные и грамматические, и женитьба на хорошей, честной девушке, и стремление укорениться на новом месте, куда они с женой приехали.

«Дорогая редакция. Нельзя ли через вас выразить мою сердечную благодарность здешней местной учительнице товарищу Яничек Нине Николаевне за то, что, когда мы приехали и всего прожили два месяца, эта замечательная женщина, не зная меня совсем, доверила мне в долг деньги, на которые я купил хатенку и посадил огород и буду помаленьку рассчитываться с нею. Хатенка хоть и валится, но ничего, я и этим доволен. Рассчитаюсь с долгом, помаленьку будем с женой строиться — я мастер «от скуки на все руки», как говорит русская пословица. Вот только тянет мою душу на школьную скамью. Эх, был бы я хоть немного пограмотней, написал бы хорошее, интересное письмо, как все прожил и перестрадал и переболел душой».

Сила добра!

Кстати, слова эти я заимствовал у одного молодого человека, выступившего в горячей дискуссии по повести «Честь». Дело было в Ярославле, на обсуждение пришел один из авторов упоминавшейся выше статьи «Человек за решеткой» — сторонник предельной жестокости по отношению к преступнику. И тогда выступил этот молодой человек, который сам работал воспитателем в колонии, и на основе своего опыта сказал мудрые слова о силе добра. Сила добра может, как мы видели, предотвратить преступление, она может отвести человека от тюрьмы со всеми ее миазмами, она может поддержать человека и в тюрьме, не дать ему опуститься в «канаву пороков», и выстоять, и «сохранить себя». Великая сила!

Вот у меня на полке лежит «личное дело» — толстая папка с письмами Сергея Алексеева и его очень старенькой матери. Когда-то в молодости он попробовал пройти по жизни «в домашних тапочках». За сравнительно небольшое бытовое преступление его осудили к лишению свободы, и попал он в недоброй памяти бериевские лагеря со всеми их дикостями. В звериной борьбе — или ты меня или я тебя — он кого-то убил и получил наказание — 25 лет. Теперь это совершенно другой человек — мудрый и устремленный. И вот он описывает, как переломилось его сознание, что спасло в нем человека:

«Уголовники и политические заключенные содержались тогда вместе, и между ними была большая неприязнь.

Работал я на машине, возил лес. В рейс нас отправлял политический — мы его звали «дядя Володя». Он такой человек — всегда чем-нибудь да затронет. А я хочу, хочу вспыхнуть, но как погляжу на него, и не могу, бывает ведь в людях иногда что-то хорошее, привлекательное — во взгляде, движениях, в речи, они как-то покоряют, хочется им верить и слушаться. Вот таков был и дядя Володя.

Беседа у нас завязалась на почве моего отказа от работы, очень я устал и не хотел ехать.

— Ты, Сергей, сердишься, а зря, — сказал тогда дядя Володя. — Умишко у тебя есть, прикинь. Ну посадят тебя за отказ в изолятор, — семь суток отсидишь, а глядишь, строптивость свою покажешь — еще добавят, потеряешь силенку, а работать все-таки заставят.

— Да не могу я через силу работать, — горячился я.

— Все мы, Сергей, правы по-своему. А необходимость — вещь серьезная, и уважающий себя человек сообразует свои действия с необходимостью.

С тех пор у нас завязалось знакомство. Он стал снабжать меня литературой, а я, взаимно, перестал его «тыкать» и стал называть на «вы». Как-то он дал мне томик Куприна и обратил мое внимание на рассказ «Собачье счастье», потом спросил:

— А не похожа ли и твоя жизнь, Сергей, на собачье счастье?

Я сперва не понял его, тогда он пояснил:

— Ну, в смысле того, бродяжничать, быть неприкаянным в жизни, не имея перед собой цели… Хотя смысл в том рассказе глубже, — пояснил он дальше. — Вот эти всевозможные болонки и дрессированные собачки, которые не мыслят, они повседневно встречаются на нашем пути, а все их достоинства заключаются в службе на задних лапках, и многим людям создают такое вот «собачье счастье». Вот почему, Сергей, многим Советская власть поперек горла встала, а власть эта хорошая. Сколько существует в мире форм правления, она — одна из лучших по своей структуре.

Меня тогда поразило — человек сидит в тюрьме, «фашист», как мы, уголовники, звали тогда политических, а Советскую власть хвалит.

Много он дал мне своими беседами, советовал читать политическую и философскую литературу.

В беседах он никогда не рассказывал о себе, никогда не якал, да и беседой назвать эти разговоры было бы неправильно. Это были какие-то отеческие наставления, которые доходили до сердца и до разума и усваивались без труда. Он как бы руководил моим разговором, часто подзадоривал, ставил в тупик и заставлял думать.

Вот тогда я и узнал о многих несправедливостях: о тройках без суда и следствия, чем они вызваны и есть ли в них необходимость. Многого я тогда не понимал, ибо не все было доступно моему уму, но одно я усвоил — что нашей идеологии несвойственны методы неразумных репрессий, которые процветали тогда по воле нехороших людей и вызвали ненужные жертвы.

— Русские люди заслуживают большего доверия, — говорил дядя Володя, — они потомственные ходоки за правдой, об этом говорит вся русская история. Русский народ со всеми недостатками умеет мириться, только не обещай того, чего нет. И наша идеология тем и сильна — своей правдой, которая выражает интересы народные. А все то, что достигается насильственным путем, не многого стоит.

С тех пор прошло 15 лет, но для меня он остался идеалом коммуниста, который досиживал десятый год, перенес все невзгоды и в самые тяжелые времена восхвалял Советскую власть, считая себя ленинцем.

Что с ним и где он сейчас, я не знаю. Может быть, он реабилитирован, а может, и кости сложил, как многие его односрочники, жертвы 1937 года.

Я об этом человеке часто вспоминаю и говорю, что за такими коммунистами люди пойдут босиком по расплавленному свинцу, если будет в этом такая необходимость.

Много он мне говорил о вере в человека.

— Не верь, Сергей, что все люди плохие. Много людей хороших, только надо подметить в них хорошую сторону и развить ее, дать человеку почувствовать в себе силу, так как плохое порождается по необходимости, из жизненных неустройств.

И вот теперь, когда вспоминаю его слова и обдумываю свою жизнь, в которой ничего хорошего не видел, за которую больно и обидно, что так она бесцельно проволоклась, меня до некоторой степени успокаивает, что я видел и встречал таких замечательных людей и я не потерял веры в людей и не разочаровался в жизни».

Приведенный выше рассказ о «лекторшах», приходивших в тюрьму, ставит очень большой вопрос о вторжении живых общественных сил в места заключения. Я по себе знаю, какое это великое дело, какой горячий интерес и отклик встречаешь, когда бываешь в колониях, выступаешь с трибуны или беседуешь с заключенными с глазу на глаз. А письма, переписка! Как важно помочь человеку разобраться в жизни и стать на ноги! Как нужно подчас просто сказать человеку доброе слово. С Андреем Васиным (вы помните его по предыдущей главе) у нас ведется регулярная переписка, и вот как-то одно из писем я закончил фразой: «Желаю вам всякого добра». Вскоре получил ответ:

«Вчера прочитал вслух ваше письмо в кругу своих товарищей, и один после слов «Желаю вам всякого добра» …заплакал. Мы спросили его: «Что с тобой, Верес?» (Это его кличка.) Тогда он сказал: «Страшно!» Вот это, по-моему, просыпающийся, истинно чистый крик души. Человек-то, оказывается, штука сложная».

Кстати, если в ответ на пожелание добра человек плачет и говорит: «Страшно!» — это, по-моему, очень страшно!

«Я всем своим существом стремлюсь к тому, чтобы быть человеком, — продолжает далее Васин. — И у нас у многих есть один наболевший вопрос, одна-единственная просьба — просьба о помощи. Мы хотим быть лучше. Помогите нам, помогите очистить грязь, опутывающую нас! Ведь можно написать прошение или ходатайство об облегчении личной жизни, могут пойти навстречу: снизить меру наказания или освободить, но разве в этом только дело? А как быть с моральным, с духовным облегчением? Если человек духовно нищ? Помогите нам!»

То, что и это возможно, я могу показать на одном-двух примерах.

«У нас один заключенный, наш бригадник, по имени Александр, переписывался с профессором Иркутского университета. Саша был очень озлобленный человек. Он почти не верил в честных, чистых в своих помыслах и поступках людей. И вот однажды он прочел в местной газете статью того профессора, где последний утверждал, что жизнь человека находится в его собственных руках и, как бы человек ни опустился морально, он все равно при желании в силах подняться опять на нужную высоту. На это Александр написал ему злое письмо, полное желчи и внутренней обиды на прошедшую свою жизнь. Через несколько дней получил ответ, который, можно сказать, и не надеялся получить. У них завязалась переписка. И вот я наблюдал за этим Сашей и видел, с каким нетерпением он ждал писем от профессора (а у парня к тому же не было родных), а когда их получал, в глазах у него было столько радости и торжества, что у меня самого почему-то под ложечкой начинало подсасывать. Впоследствии профессор заочно познакомил его с некоторыми своими студентами, и между ними тоже установились дружеские отношения.

И вы представляете, Сашка наш менялся на глазах. Нельзя сказать, что он полюбил труд и сразу стал морально здоровым человеком. Но он перестал уже отказываться от работы, как раньше, и я уже ни разу не видел его играющим в карты. У него появилась какая-то цель, ради которой он стал иначе жить, ради которой он стал больше уделять времени себе, работать над собой. Что из него получится дальше, какой человек — не знаю, но я уверен, что преступными делами он больше заниматься не будет. И кто этому помог? Люди! Совсем посторонние, незнакомые, но думающие не только о себе, живущие не только для себя, хорошие, умные люди. Они не оттолкнули его, не отдернули свою руку от его, пусть даже нечистой, руки.

Я тоже такого же мнения, как и вы: человек должен сам вытаскивать себя из трясины, в которую он забрел. Это — закон природы. Иначе погибнет. Но когда кругом есть люди, люди сильные, умные и хорошие, почему бы им не убыстрять этот процесс, процесс обновления человека? Почему же некоторые из них занимают позицию наблюдателя?

Нет, я не за сюсюканье, не за панибратство прямых или косвенных воспитателей с заключенными, я только за умную, плодотворную работу с людьми, где требовательность сочетается с вниманием к человеку».

А вот не профессор, а московский адвокат Светлана Михайловна Бунина. Уже в течение многих лет она ведет переписку с заключенными, сначала с теми, кого ей пришлось защищать в судах, а потом и со всеми, кто к нем обращался. Она разбирается в их судьбах, дает советы, посылает книги, она ставит людей на ноги, чтобы они не опустились в заключении, а сохранили свое человеческое лицо. Я не могу о ней много писать, одной ей можно посвятить целую главу и даже книгу, но нельзя не выразить удивления силе и широте ее души. Достаточно сказать, что в момент, когда я с ней познакомился, количество ее подшефных подходило к сотне (точнее — 96), а на собрании, где она говорила о своей работе, выступал один из этих подшефных, когда-то заключенный, а теперь рабочий, коммунист, член райкома партии.

Сила добра! Нет, мы недооцениваем, мы очень недооцениваем ее великое значение. Припомним дискуссию, с которой начался наш разговор, «философию без философии», требовавшую «максимальной жестокости» «во имя нашего святого общества», и спросим себя: кто больше пользы принес нашему обществу, кто защищал его действительные, реальные и в то же время высокие интересы, — те ли, кто «затолкал» на 15 лет несмышленого и трусоватого колхозного пастуха Анатолия Касьянова, или учительница Крылова Прасковья Петровна, учительница Забрянская Галина Исааковна, инженер Ерканян и коммунист Бурляев, которые силой добра, настойчивости и веры в человека сохранили для этого святого общества его живые клетки?

Возьмем пример из другой, еще более сложной области. Наше понимание гуманизма общеизвестно: он лишен абстрактного и всеобщего характера, он отрицает любовь к врагу, особенно к классовому. Но вот факт, широко освещенный в нашей печати. Военный врач З. С. Бахтиярова лечила немецких военнопленных, лечила, как подобает врачу, — как людей. И вот прошло двадцать лет, и семена добра, посеянные советским врачом, дали свои всходы: в адрес Бахтияровой, как сообщали «Известия», идут многочисленные письма от ее бывших пациентов, которые «от всего сердца благодарят за то, что она и другие советские люди лечили не только их раны, но и души».

Я прошу прощения за обилие приведенных примеров, это кому-то может показаться излишним, даже скучным. Может быть! Но я хочу, чтобы люди поверили, чтобы люди убедились, что подобные случаи — не исключение, которым можно пренебречь, что аналогичные факты встречаются очень часто, их множество, из которого можно уже делать выводы. И таким выводом для меня, например, является глубокая убежденность в могучей, всепокоряющей силе добра.

Однако эта формула будет односторонней и может привести к другим, совершенно обратным результатам, если она не будет пополнена необходимейшей оговоркой: «разумность добра». Добро тоже имеет свои лимиты и пределы, за которыми плюс превращается в минус, добро оборачивается злом. Доброе сердце добро и в гневе, как скрытая злоба, может отравить и самые высокие слова привета.

Проследим в свете вышесказанного еще одну судьбу.

Отец погиб на фронте, мать умерла, мальчик оказался в детдоме. Мы видели разные варианты этой судьбы: бездушие воспитателей, злоупотребления начальства, в результате — побег, скитания и, как итог, преступление. Здесь все было в полном порядке: «Не могу обижаться на условия жизни, ибо детдом занимал первое место по всем показателям. Я от всей души благодарен директору А. Е. Гаврилович, воспитателям Долотцовой и Языковой и многим другим за их теплое отношение к нам, ребятам. Они все делали для того, чтобы заменить нам матерей».

Потом с мальчиком случилась беда — он заболел и почти два года пролежал прикованный к постели, сначала в больнице, потом в санатории. Воспитатели не забывали его и здесь — писали письма, приезжали, навещали. Навещала его и представительница шефствующего завода Надежда Ефимовна. Она старый член партии, добрый и отзывчивый человек, сама работала в парткоме завода, муж ее был знатным слесарем, дети учились в институтах. И вот эта великолепная советская семья приняла мальчика как равноправного члена. Надежда Ефимовна усыновила его.

«Так на шестнадцатом году жизни я обрел семью, мать, брата, сестру, отца. Для меня началась вторая жизнь: я — человек, не видевший жизни, материнской ласки, приобретаю все. Я ликовал, я был на седьмом небе. Я видел, что все мои прихоти сразу же исполняются, для меня делали все, а просили от меня только одного — чтобы я учился. Меня начали баловать. Все шло хорошо, но… Мы неблагодарные люди, — горестно подводит автор итоги своей исповеди. — Мы не понимаем, что нам хотят сделать хорошее, пекутся о нашем будущем. Вернее, понимаем, но слишком поздно».

Я со своей стороны должен добавить, что дело здесь не в одной неблагодарности, а в порочности самого баловства, в прихотях, в излишествах любви и в неразумности добра, которые ему были оказаны.

И вот — первые тучи надвигающейся грозы: в кармане у нашего героя обнаружены кастет и финка. Начались объяснения, разговоры, слезы. Эгоистическая душа неблагодарного баловня не могла снести этого: он ушел из приютившего его дома, поступил на работу. Но и там за ним стояла влиятельная тень работника парткома. «В цехе меня приняли ласково, ибо знали, что я сын Надежды Ефимовны. Сам начальник цеха делал мне поблажки. Я ликовал, и, если на меня кто повышал голос, я говорил: «Ты что, хочешь по партийной линии выговор заработать?»». Вот какой получился наглец!

Так неразумие тех, кто должен был, кто обязан был быть разумным, развязало в человеке дремавшие в нем самые худшие задатки. А раз проснувшись, они стали набирать силы и расцветать.

Парень был, видимо, не без таланта, участвовал в художественной самодеятельности, играл в спектаклях, любил выступать и любил аплодисменты. «Человек рекламы» — стали говорить о нем люди, но его это уже не беспокоило. «Я был любим, меня любили девушки, успех кружил мне голову. Много хотелось взять от жизни, красиво одеваться и т. д. Вот тут-то и появились те, с кем я сейчас нахожусь».

Одним словом, парень попал в заключение.

«Находясь в заключении, я только здесь начал понимать, что сделал большую ошибку, лишил себя самого дорогого, что есть у человека, — это свободы».

Как будто бы правильно, как будто бы осознал. Но у человека кроме стремления к свободе есть еще чувство собственного достоинства, его честь. И об этом ему напомнила в письме девушка из Эстонии: «Учеба и честный труд могут многое восстановить, но все равно полностью уже заново не родишься. Я не хочу в чем-то винить, возможно, я сама имею отрицательного больше, чем ты, но жизнь показывает: попробуй немного ошибиться — и на тебя уже показывают пальцем. Честь!» — пишет она.

И из этих высоконравственных слов делается опять узкоэгоистический и, следовательно, глубокобезнравственный вывод:

«Скажите, неужели и на свободе будут указывать пальцем? О, это самое больное, когда напоминают о прошлом».

Цветок безнравственности распускается все больше и пышнее:

«В колонию мне часто писала Надежда Ефимовна и продолжала говорить о своей любви. Тогда я ей написал: если ты меня любишь, то, имея большой вес, можешь сделать многое. Ведь стоит тебе прийти в цех, где я работал, выступить на собрании, тебя поддержат начальник цеха, парторг, и вы голосуете о взятии меня на поруки, и все кончено».

Какой наглец!

Но Надежда Ефимовна уже поняла свою ошибку. «Я не хочу злоупотреблять своим положением, отбывай честно срок и возвращайся хорошим человеком», — ответила она.

Наглец обиделся и долго не писал ей. А когда переписка все-таки возобновилась, она продолжала свою терпеливую, упорную работу:

«Я любила тебя, жалела всем сердцем, внушала все то, что могло тебя сделать одним из самых счастливых, так хотелось помочь тебе стать грамотным, образованным, культурным человеком. Мне ничего было не жаль, лишь бы достигнуть осуществления задуманного формирования из тебя хорошего, именно хорошего, правильного человека. Меня считали чудачкой, что я, имея своих детей, делила с тобой свое сердце, и я гордилась, что мои ребята никогда не противились мне в этом. И если бы ты вел себя как нужно, учился, если бы жизнь шла по-хорошему, я бы плевала на все эти разговоры. Но ты… Ты набезобразил, и, понимаешь, я тогда задумалась: зачем была нужна моя забота и доброе, сердечное отношение? И я очерствела. Я решила, что, видимо, не я, а жизнь скорее научит вас ценить человечность, заботу, жизнь научит, что хорошо и что плохо, от чего нужно бежать и к чему стремиться».

Трагедия добра!

Но доброе сердце не может очерстветь. Надежда Ефимовна сама опровергает это, она продолжает писать, взывая и к сердцу и к разуму своего приемного сына:

«Читаешь твои письма, и горько, и до слез обидно становится за молодежь, за всех тех, кто стал на этот порочный путь. Ведь подумать только, какая это ужасная жизнь! Дорогой ты мой мальчишка! Пойми, что это не жизнь, а мытарство, сплошная нервотрепка. Что она дает? Подумай хорошенько, разберись в своей жизни, в своих делах, в своем доведении.

Ну кого вы обворовываете? Простого человека, рабочего. И зачем? Чтобы выпить? Или обобрать пьяного? Это, конечно, очень легко. Но вы подумайте: сколько горя это приносит семье! Мало того, что муж, отец пропивает от семьи, его же еще и оберут. Кому плохо опять? Семье, детям. А хорошо ли тому, кто пошел на этот преступный шаг? Вечно живет этот человек под страхом — вот-вот заберут. А заберут — там что хорошего? И физически, и морально очень тяжело, я понимаю.

Думаете ли вы и о том, что не вечно человек будет молод, а годы идут, и резвость уходит, приходит старость, нужна семья, дети, нужно, чтобы кто-то помог, заботился. Ведь это так необходимо, без этого просто жить невозможно, так почему же нужно идти другим путем? А ведь у каждого из нас должно быть еще и чувство, что мы — советские люди и каждый преступник — находка для врагов, злоба против нашей власти, против нашего строя. А чем же виновато государство наше перед вами?

Ты не сердись, что я пишу об этом, я не агитирую и не мораль читаю, я переживаю за всю молодежь, кто так попадает, как ты. Зло берет на тех, кто словом или делом оказал на нее дурное влияние, на то, что сильно пристает к человеку дурное. Как много еще людей, не желающих думать, что они портят жизнь молодому, неопытному человеку. Зло берет и на тебя и на всех тех, кому встретился на пути человек, желающий всем сердцем помочь выйти на широкую дорогу, а его не хотят слушать. Казалось бы, надо ухватиться, держаться крепко за семью, за сердечность, за доброту — нет, надо было оплевать все. Очень жаль мне тебя и всех вас жаль, но вы должны понять: жаль, но и обидно!»

Много дельных, умных советов дает эта душевная женщина своему воспитаннику:

«Как больной должен сам помогать врачу в лечении болезни, так и оступившийся человек должен сам помогать людям, которые хотят помочь ему исправить свои ошибки… Ты пишешь о каких-то законниках, о каких-то предателях ваших законов, о попытках к самоубийству и прочую чепуху… Ну кто сомневается, что в тюрьме трудно? На то она и тюрьма — организация, карающая тех, кто не хотел жить честно, а ты не хочешь ничего правильно оценить и опять гнешь свою линию… Трудно, конечно, ломать в себе характер, привычки, но надо ломать, если тебе нужна свобода и порядочная жизнь».

Даже постороннего читателя, далекого от их семейных дел, волнует этот живой голос душевного человека, полный скорби, волнений, тревоги и любви.

Но нет, до него он не доходит. Ему нужно другое. «Я люблю красивую жизнь. О, если бы вы знали, как хочется быстрее вновь быть на воле, ходить в театр, на танцы… Я научился с разными людьми говорить по-разному. Для каждого я делаю свой подход, жизнь научила меня маневрировать. Знаю, что плохо, но делаю».

Так он написал уже мне. Он спрашивает, как ему отнестись к письмам Надежды Ефимовны. Ему мало такой умной, сердечной наставницы, ему хочется, чтобы им занимались все, чтобы весь мир думал о нем. Эгоизм и подлость, переходящие в цинизм. В таком духе я и написал ему — то, что я когда-то сказал и Тамаре Маховой: «Враг твой в тебе самом, это твой характер».

Из добра, которого человек получил от народа и от всей нашей жизни немеряную меру, он сделал для себя самые злые выводы и направил зло против тех, кто желал ему добра. Трагедия добра, не нашедшего разумных границ и форм!

Повторяю: этот случай я рассказал в подтверждение необходимейшей поправки, отнюдь не отрицающей главного — силы и необходимости добра.

Я уже говорил, что сила добра особенно много значит в судьбах людей, освобождающихся из заключения. Об этом шла речь в главе, но для убедительности приведу еще несколько примеров.

«Я хотел жить, как живут люди, но мыкался-мыкался и ничего не мог сделать. Я продал часы, плащ, пиджак. Хотел устроиться работать — не вышло, не берут. Ночевать негде, с вокзала гонят — «не положено». Уехал. На последние деньги взял хлеба, напился воды из колонки. Все. Больше у меня ничего нет, кроме рук, а руки мои никому не нужны. Но они еще могут красть, и я после трех дней голодовки украл и вот получил 10 лет.

Ну что я могу сказать? Ведь и обижаться нельзя. Все верно. Вернее, верно юридически. Ведь если мы будем гладить по головке воров, что же получится? Воров, действительно, нужно карать, нельзя иначе. Только получается так, что карать есть кому, а заглянуть глубже некому. Да и кому это надо?

Я сознаю, что когда-то был виноват. Но я тогда был глупым мальчишкой. А с 1935 года я начал рваться к хорошей и трудовой жизни. Я, как человек, заблудившийся в лесу, кричу вот уже 30 лет о помощи. А кто мне помог? Кто поддержал меня морально?»

«Когда в моей жизни, — пишет другой, — и в моей семье создалось очень тяжелое, безвыходное положение, а главное, когда я почувствовал, что без посторонней помощи мне не трудоустроиться, так как везде мне отказывали из-за судимости, тогда я обратился непосредственно к третьему секретарю райкома. Но, вместо необходимой помощи по существу в моем трудоустройстве, она мне предложила выехать с Кубани. Я был до крайности возмущен ее отношением.

Ведь я ей объяснил буквально все: о том, что жена моя находится в больнице после операции, вместе с ней в больнице находится и ребенок, что я не имею квартиры и абсолютно никаких средств к существованию и не знаю, куда и как мне принять из больницы жену с ребенком. Мне нужна была работа. Все это я объяснил ей. А она закричала на меня и вызвала сотрудника милиции. И я стоял перед ними во всем своем ничтожестве с раскрытой душой и протянутыми руками, выпрашивающими подаяние.

И тогда во мне заговорил злой, несознательный, морально неустойчивый человек. Да, я виноват! Я виноват в безнравственном хотении кушать и в том, что, в конце концов, я этот кусок взял самовольно: в ночь на 23 февраля совершил преступление. Не удержался. Но удержаться ведь можно тогда, когда есть за что держаться».

«И вот я, токарь 6-го разряда, нахожусь не у дел целых 8 месяцев, — пишет третий. — Я уже сделался тунеядцем, хотя тунеядцем никогда не был. Я с тринадцати лет пошел работать на производство. Честно работал я и в колонии. Да разве я один такой? Сколько еще подобных мне кочует из области в область! Здесь не прописывают, там на работу не принимают, в третьем месте жилья не найдешь. А ведь у каждого из нас есть семья, и каждый, освободившись, мог бы жить с ней. Ведь чувствуя поддержку родных, человек быстрее и надежней удержится в жизни».

А вот жизненный итог четвертого:

«Да, есть люди, которые сами пропускали свою жизнь мимо себя, а ведь есть и такие, которые и руками и ногами цеплялись за свою жизнь, но их били по рукам, не давая зацепиться, и старались утопить в болоте, из которого до сих пор трудно выбраться. Меня жизнь кидала, как пустую бочку по волнам, и, вы представьте, эту бочку не прибило ни к одному правильному берегу, а ведь ее не прибило не потому, что я не хотел, а потому, что обитатели этих берегов меня все время отталкивали. И я стал неизбежным преступником».

Прошу опять прощения за эти затянувшиеся цитаты. Может быть, они кого-нибудь и раздражают, нарушая душевный покой и привычный строй мысли: ведь житейски, по-человечески, конечно, понятно отвращение к преступлению, к преступникам, рецидивистам и брезгливое нежелание заниматься всякой грязью. Но припомним еще раз учительницу Крымскую, которая видела нож у своей груди, а задумалась о судьбах тех, руки которых держали этот нож. Там — начало драмы, здесь — ее эпилог, и от него зависит окончательный ее результат. И мне хочется, чтобы на этих примерах люди поняли, как мы сами тормозим изживание преступности. Больше того, искусственно создаваемые трудности — равнодушие, бессердечие — являются очень сильным аргументом в руках преступного мира, в его борьбе за неустойчивых, растерявшихся, случайно оступившихся людей, падающих в трясину рецидива.

«Легкую наживу внушил мне этот мир. Ты, мол, не найдешь у них правды, они будут пинать тебя, как футбольный мяч, и ты никому там не нужен. Ты наш!»

Это очень важно! Необычайно важно! К сожалению, еще есть такая порода людей, которая, достигнув своего житейского благополучия, видит в нем предел своих стремлений, и все наше большое и светлое становится для них оградой и прикрытием их частного и зачастую мелкого, сомнительного счастья. Но счастье не может быть мелким, счастье не может быть узким, счастье не может быть частным. Это тоже один из пережитков прошлого: ограниченность, замкнутость мысли, идеалов и целей. Это тоже один из утонченнейших видов эгоизма: я — чистенький, я — образованный, я выполняю свой долг, я не причиняю зла, и какое мне дело до людей зла? А моральная полноценность такого человека падает, порождая душевную пассивность и самодовольную ограниченность. И наоборот, дума о другом человеке, пусть отставшем и пошатнувшемся, помощь ему на трудном перевале всегда и у всех народов была выражением величия, широты и благородства души.

Ты скопил много рупий — так что же?

Ты владеешь дворцами — так что же?

Ты семьей обзавелся — так что же?

. . . . . . . . . . . . . .

Ты приветлив с друзьями — так что же?

Ты родным помогаешь — так что же?

. . . . . . . . . . . . . .

Ты помог ли чужому? Подумай!

Ты зашил рану сердца? Подумай!

Ты вселил в душу бодрость? Подумай!

Ты помог ли отчизне? Подумай!

Дахни Рам Чатрик

На вершины счастья нельзя подниматься в одиночку. Ведь альпинисты, штурмуя горы, страхуют друг друга — каждый идет сам, но каждый отвечает за друга. А мы? Можем ли мы взять нравственные высоты в великолепном одиночестве, пренебрегая теми, у кого изранено сердце и в душе не хватает силы и бодрости?

Вот почему отношение к неустроенному, даже ущербному человеку, к отставшему, слабому члену общества является одной из важнейших и сложнейших наших общественных задач. А помощь ему в конечном счете — помощь Отчизне. Нет, это никак не означает мягкотелости, всепрощения и отказа от наказания, которое, видимо, долго еще будет играть свою роль. Не равнозначен этот вывод и жалости: нельзя жалеть одного, пусть самого разнесчастного, и не жалеть общество, которому он причиняет зло. Но нельзя наказание превращать в гражданскую казнь, в отсечение, нельзя вслед за осуждением опускать за человеком железный занавес отчуждения. И не только ради самого провинившегося человека, но и в интересах всего общества.

Однажды в кабинете начальника милиции мне пришлось быть свидетелем такого разговора. Из колонии прибыл парень, и по положению о паспортах ему в прописке отказано. Он просит дать ему неделю срока для каких-то хлопот и устройства дел. Начальник дает ему это разрешение. Тогда приходит взволнованный участковый и говорит:

— Товарищ начальник! Вы разрешили, а если он у нас воровство сделает?

— Ну, сделает — посадим.

Меня поразило слово «у нас». А если он в Рязани «воровство сделает»? Или в каком-нибудь Богодухове, или Касимове, или в Орше? А кстати, там он скорее сделает, в чужом месте, среди чужих людей, где он никому не нужен. Не напоминает ли это старинный анекдот тех времен, когда были еще городовые: «Чего ты свистишь?» — «Воров на чужой участок перегоняю». Чем же еще можно объяснить то положение, что человек не может прописаться в Калининской области или ему предлагают выехать с Кубани? Даже из далеких леспромхозов пишут о том, что местные властители чинят им всяческие препятствия.

Кому же на пользу служит такая, с позволения сказать, позиция? Ведь «участок-то» у нас один — общество. Защищает ли его такая «участковая» позиция? И не является ли она, в ущерб реальным интересам и подлинной безопасности общества, прикрытием той самой лености ума и безответственности и собственного служебного спокойствия, с которой мы не раз встречались в своем путешествии по мрачным берегам «черной» Арагвы?

Так «сила добра» привела нас снова к своему антиподу — «зло зла». Такова логика вещей, одно с другим связано: забвение «добра» неизбежно порождает «зло». А зло, родившись, носится в воздухе, как семена одуванчика, и, зацепившись за сантиметр свободной от добра и разума земли, снова распускается своим ядовитым цветом. И проистекает это из забвения того непреложного факта, что не все люди одинаковы, как не одинаков человек в разные моменты жизни. Бывают люди сильные, способные вынести любой груз, который жизнь взвалит на их плечи. А есть и такие, которым нужен наставник или которых нужно поддержать в какой-то один, особо трудный, решающий момент судьбы, помочь им преодолеть замкнутый круг обстоятельств и найти себе место в жизни — и тогда они пойдут и понесут так же, как и первые, самую тяжелую ношу. Бывают и такие, которых как бы силой, за шиворот нужно вытаскивать из хоровода обстоятельств и ставить на круг жизни. Можно, конечно, и не вытаскивать, но тогда… тогда остается брать в руки вилы со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Одним словом, повторяю, нужно преодолеть то самое пренебрежение к человеку, ту самую «философию без философии», по которой человек поскользнувшийся уже не человек, и с ним можно не считаться. Но он остается человеком со своими трудностями, со своими проблемами, без разрешения которых он не может жить. А насколько все это сложно и тонко, говорит следующее.

Вспоминаю детскую колонию, ту самую, которая описана в «Чести». Уже немало времени прошло с тех пор, но и теперь мысли о том времени вызывают у меня много волнений. Администрация встретила меня с полным доверием и радушием, предоставив мне право свободного доступа и свободного общения с воспитанниками. И много ребячьих сердец открылось мне тогда в откровенных беседах с глазу на глаз. И помню: в какой-то час не то перерыва, не то отдыха иду я по дорожке, обсаженной цветами. Среди цветов на лавочках сидят ребята, при моем приближении встают, снимают кепки. А один подходит ко мне и спрашивает:

— Григорий Александрович, можно к вам на прием?

И вот он на «приеме». Смотрю на него — у него милое почти девичье лицо и чистые, ясные глаза. Это Толя Ермолаев, осужден за убийство. А дело было так. Толя — сын хороших родителей, хороший ученик в школе. Во время школьного вечера он поспорил с одним посторонним парнем, который себя недостойно вел, а после вечера тот нагнал его на улице с двумя дружками и предложил драться. Хотя близко был дом, но юношеская гордость не позволила ему отказаться и убежать. В драке тот парень поранил его ножом, рассек губу. Тогда Толик вынул перочинный нож и, обороняясь, стал размахивать им перед собой и слепым ударом попал своему противнику в грудь. Драка кончилась, но через два дня тот парень умер, и Толик стал убийцей. В колонии он был активистом, командиром отряда. И вот принес мне стихи. Стихи были искренние, но слабые, пареньку явно не хватало жизненного опыта и поэтической культуры, но автор этому не поверил, может быть, даже обиделся. Так или иначе, большой дружбы у нас с ним тогда не получилось.

И вот через какое-то время я получаю от него письмо. Он, оказывается, освободился, но домой не поехал и был направлен на Липецкий тракторный завод, который шефствовал над этой колонией. Там его устроили на работу, поселили в общежитии — внешне все было как будто бы хорошо. Но внешнее есть внешнее, а народная мудрость гласит: «Не хлебом единым жив человек».

«К новому коллективу я еще не привык, чувствую себя в стороне от общественной жизни, от цеха, от завода, а ведь это для меня основное, без этого моя жизнь пуста, и меня не удовлетворяет такой образ жизни. Ну, что это такое? Отработаю 8 часов, иду к себе на квартиру, прочитаю газету, а потом что?..

Я плаваю, как в море, один. Вот я пошел работать, а что я вижу? Ничего, кроме работы, не вижу, а это не утишает бури в моей душе. Я хотел иметь такую жизнь, где бы я не видел ни минуты покоя. Я пошел в комитет комсомола, попросил общественное поручение, но мне его не дали. Я продолжал свою тихую, очень тихую жизнь и, в конце концов, превратился во что-то непонятное. Ведь когда я был воспитанником в колонии, работал командиром отделения, вся та энергия бурно выходила из меня, и я не уставал и чувствовал себя всегда бодрым и веселым. И куда все это теперь от меня делось — не могу понять».

Я написал в комитет комсомола Липецкого тракторного завода, просил обратить внимание на рвущегося к деятельности молодого человека, но ответа не получил ни я, ни он, и, в конце концов, Толя ушел с завода и уехал — куда бы вы думали? — опять в колонию, где он раньше был в заключении, но жил там большой внутренней жизнью.

Да! Бывают такие парадоксы в жизни! И «бывает такой период в юности, когда хочется отдать всего себя обществу, израсходовать энергию для общества, и, когда в этом никто не нуждается, тебя раздражает, что ты не только в стороне, но и не нужен им».

В колонии Толю приняли на работу в качестве уже вольнонаемного, жил он у мастера, который сам когда-то был осужден, а теперь — мудрый наставник ребят. Это он, кстати, послужил для меня прообразом Никодима Игнатьевича из «Чести».

Но бури в его душе не утихали. Он и сам не знал, что ему нужно, но душевного покоя не было: «Жил в надломе». Не давала покоя совесть, хотя убитый им сам был злостным хулиганом и, по сути дела, преступником.

«Скажите, что мне делать? Имею ли я право на жизнь? Как тяжело жить человеку, у которого такое прошлое. Хочется искупить все, сделать людям что-то хорошее, отдать им всю душу».

Такой же надлом и в личной жизни. Девушка, с которой он дружил раньше, отшатнулась от него и упорно, в течение двух лет, не отвечала на его письма. Подружился с другой, но, когда дело дошло до серьезного, он сам порвал с нею.

«Я считаю ее выше себя. Будучи несчастным сам, принесу и ей несчастье».

Уехал домой к отцу-матери, но они жили в одном доме с родителями убитого, начались преследования и наконец жестокое избиение.

«На меня сыпались удар за ударом, а я не думал обороняться. Я принимал их с каким-то наслаждением, в них я чувствовал искупление. Моя душа настолько уже перегорела в этих переживаниях за прошлое, что эти удары я ощущал, как будто после знойного дня вдруг неожиданно полил дождь, и я наслаждался этим дождем».

В драку вмешались прохожие, задержали виновных, но Толя попросил отпустить их, и сам ушел в другую сторону. Все это он принял как должное.

Разве не виден во всем этом тоже один из парадоксов жизни: преступник, убийца, человек с клеймом, а какая у него душа!

Парня явно нужно было успокоить. И я написал ему так:

«Ты все искупил, и пора приобретать внутреннюю твердость, пора становиться на ноги, находить место в жизни и в нашей общей борьбе. Довольно душевных терзаний и метаний. Человек должен верить в себя, в свои силы, в свое будущее и бороться за это будущее. Это сейчас твоя первая и главная задача».

Чтобы оторвать его от всех переживаний и воспоминаний, на семейном совете было решено отправить его на Дальний Восток, к тете. И вот его письмо оттуда:

«За время дороги я немного развеялся. Когда приехал сюда, мне много помогли как в действительности, так и морально секретарь крайкома и председатель совнархоза, и я не заметил, каким образом у меня начала появляться уверенность в жизни. С прежними переживаниями в душе все начинает улаживаться. Возможно от того, что нахожусь в другом месте, в совершенно ином обществе, в иных условиях».

«Работаю я на заводе, в кузнечном цехе штамповщиком по горячей штамповке. Работа не такая трудная, как жаркая. Вступаю в комсомол и думаю поступать в педагогический институт. Вообще у меня начинается совсем новая жизнь. Одно осталось от прошлого: ненависть к преступному миру, но не такая, чтобы я свои личные обиды изживал, а я всегда стараюсь помочь человеку, чтобы человек понял и быстрее в своей жизни определил истинный путь».

Вот оно как сложно все в жизни, как трудно устроить растревоженную душу! А не устроив душу, как можно устроить человека? Я уже не говорю о такой дикости: прописать — не прописать, принять — не принять, отказать, угнать, «затолкать». Все это легче легкого, но, оказывается, можно и принять, и прописать, и дать крышу человеку и кусок хлеба, а ему этого мало — потому что он человек. Мало даже зачислить его в коллектив, его нужно ввести в этот коллектив, в жизнь, поставить на ноги, и, когда он станет на ноги, он отплатит за все сторицей, потому что он человек. И он отплачивает. Вот предо мной папка писем, говорящих об этом, обыкновенная серая папка, а на ней обнадеживающая наклейка: «Сила добра». Я беру одно письмо, другое, третье, четвертое… Нет, их слишком много. Я лучше расскажу две истории.

Вот московский парнишка. Из-за недосмотра родителей, школы, производственного коллектива, в который он попал после школы, Слава Т. оказался в руках у притаившегося рецидивиста, сделал под его влиянием в пьяном виде дерзкое преступление и был осужден на десять лет лишения свободы. Он пробыл в детской колонии два года, кончил там школу с золотой медалью, получил специальность, был в активе, опорой колонии, был досрочно освобожден и по поручительству хорошо знакомого уже нам начальника колонии майора Петрова был направлен в офицерскую школу войск МВД. И он не подвел своего руководителя, поручителя и духовного отца, вышел оттуда комсомольцем, лейтенантом войск МВД и стал работать воспитателем в детской трудовой колонии. Там стал комсоргом, потом вступил в партию, заочно окончил педвуз, женился, растит дочку. Сейчас сам работает в органах милиции. Человек вернулся в строй, в жизнь, больше того, встал в первые ее ряды.

Вот другой человек, с которым я познакомился на интересном слете — слете бывших воспитанников исправительно-трудовых колоний. В фойе клуба МВД были выставлены их работы: картины, книги стихов, разные изделия, а на сцену один за другим выходили люди, вернувшиеся к жизни: инженер, знатная доярка, конструктор, слесарь, артист. Выступил тогда и он.

Отец его, зажиточный уральский казак, в свое время был раскулачен, и мальчишка пошел по уличным тропам жизни и три раза сидел в тюрьмах. По формальной кодификации это уже опасный рецидивист, подлежащий строгой изоляции. Но вот нашлись душевные люди и заметили, что паренек по заказу товарищей лепит из хлеба интересные, очень выразительные фигурки. Они потянули за эту ниточку и вытянули человека. Досрочно освободили, направили в художественное училище, и сейчас это один из интересных скульпторов страны, работы которого имеются в музеях Рима. Он был помощником скульптора Орлова в работе над памятником Юрию Долгорукому, основателю Москвы, и его соавтором в создании очень интересного, стоящего на берегу Волги в Калинине памятника Афанасию Никитину, проложившему путь в Индию.

А я знаю его другие работы — очень сложные композиции на тему легенды о Ходже Насреддине, о Макаренко, на мотивы русских сказок. Знаю я и его замыслы и с нетерпением жду, когда найдет воплощение самый интересный и фундаментальный из этих замыслов: монумент «Освобожденный Восток» — цепи гор, каскады водопадов и мощная фигура мускулистого человека.

Для большей достоверности я назову его фамилию: Анатолий Петрович Завалов — я имею на это его собственное разрешение.

Примеров подобного рода можно было бы привести десятки, как можно привести и десятки примеров обратных, когда человек, не находя в себе достаточных сил, не имея опоры и поддержки окружающих, идет не вверх, а вниз, теряет веру и в себя, и в жизнь и окончательно выходит из строя. Вот почему борьба за человека, за каждого, пусть даже самого трудного человека, за таящиеся в нем силы и возможности, должна быть для нас не лозунгом-однодневкой, не временной, очередной кампанией, а насущной задачей на пути к нашим самым святым целям. Это борьба за наши резервы, за «тайные миры», которые могут исчезнуть для общества, погибнуть, а могут раскрыть себя, свои невидимые, может быть, временно затуманенные возможности и войти в жизнь как интересные, творческие личности.

И добро в этой борьбе, наряду с другими, очень мощная, если не решающая, сила.

Очень хорошо об этом сказала читательница С. Аптер:

«Если существует техническая помощь для сошедших с рельс поезда, трамвая или просто испортившейся машины, то отчего не существует для человека, сошедшего с рельс жизни, так сказать, «человеческая помощь», к которой близким и родным оказавшегося в опасности человека можно было бы обратиться или сигнализировать, чтобы не дать ему дойти до полного падения. Борьба за человека должна быть не случайной, не любительской, а организованной».

* * *

Вот мы прошли и еще один, пожалуй не менее трудный, участок пути. На наших глазах разыгралась схватка с драконом, И на наших глазах она шла с переменным успехом. Казалось бы, всё против злого чудовища — и гнев общества, и непреклонность закона, и охранительная сила оружия, непроницаемость камня, и холодная твердость железа. А победы нет.

И в то же время мы видели, как удалось обойтись и без камня, и без железа и суд совести оказывался сильнее суда закона.

Все очень сложно!

Видели мы и то, как, отгороженное от жизни и замурованное, зло плодилось и размножалось тогда, когда не противостояла ему нравственная идея, и чистота души, и человечность жизни. Нет, камень и железо есть камень и железо, они бездушны, они ничего не могут сделать с человеком, они его могут только убить. Спасти человека может только человек, он может поднять его, своего собрата, соотечественника из самых глубоких глубин падения и, конечно, при его собственной силе и воле открыть ему дорогу к самым высоким высотам жизни и творчества. И только так он может обеспечить и себя, и свой покой, и свою жизнь, и свое творчество. И только так, всеми вместе, могут быть достигнуты сияющие перед нами вершины.

Загрузка...