«У Достоевского, в повести «Подросток», есть такое место, — пишет мне один заключенный. — «Когда смотришь на эти милые детские лица с их ангельским выражением, когда они словно бабочки порхают с места на место со счастливой улыбкой на устах, но как только подумаешь, что из них может стать, то невольно содрогаешься от этой мысли». Вот так же и я. Когда, выйдя из утробы матери, издал первый крик и тем самым известил, что на земле появилась еще одна жизнь, то моя мать, наверное, подумала о моем счастье. Может быть, она подумала, что я стану врачом или учителем, а может, просто рабочим, как мой отец, но ни того, ни другого из меня не получилось, а вышел арестант».
А ведь, действительно, можно содрогнуться. Произошла большая трагедия — и для личности и для общества: человек мог стать врачом, или учителем, или рабочим, а стал преступником.
И снова, и снова встает этот большой и больной, проклятый вопрос: как разгораются пожары из тлеющих, непогашенных искр? Почему же все-таки и как это получается? Вопрос, который стоит перед человеческим обществом в течение многих и многих веков, начиная с библейского Каина.
Стремясь побороть зло, люди пытались его вырвать, они изгоняли его за пределы страны, они жгли его на огне, топили в море, сбрасывали со скал в бездонные ущелья, они рубили ему голову, рубили руки, они заточали его в темницы, изобретали разные системы тюрем, а зло рождалось и снова рождается из недр жизни, и сорванные плевелы опять прорастают и дают новые ростки. И не пора ли задуматься и подсчитать: больше или меньше этих ростков получается в результате? И не пора ли всмотреться и вдуматься. Ведь преступниками не рождаются, чтобы человек стал им, нужно время, условия, предпосылки, среда.
У не желающих всмотреться и вдуматься есть одно объяснение всех этих сложностей: остатки прошлого, пережитки… Как это просто и как незаметно ведет туда же, к той самой «философии без философии», о которой шла речь выше: «Засучив рукава, возьмем вилы и уберем со своего чистого двора эти остатки прошлого!»
Есть и еще ходячее объяснение: влияние капиталистического Запада. Как будто враг может не быть врагом!
Конечно, все это есть: и пережитки, и несомненное влияние чуждой идеологии. Но разве в этом проблема и разве это — объяснение? Мы живем не под стеклянным колпаком, и на нас может влиять и прошлое, и противостоящий нам враждебный стан со своей политикой и моралью. Но почему живут пережитки и почему влияют влияния? — вот в чем проблема. Почему на одних они влияют, а от других отскакивают? Что в нашей жизни питает одно и питает другое? Почему одни пережитки, можно сказать, изживают себя, а с другими борьба приняла затяжной характер. Как и от чего это зависит? Влияния — чуждые моды, настроения, вкусы, цели и идеалы — могут, как волны морские, разбиться о мол нашей идеологии, а могут перехлестнуть через него и пойти гулять направо и налево. Почему? И что делать? Что предпринимать? Вот в чем вопрос.
Нельзя умолчать об одной формуле, претендующей на роль аргумента при решении этих больных вопросов: «В нашей стране ликвидированы социальные корни преступности». Ликвидированы социальные корни, а какие же остались? Индивидуальные?
Прежде всего, о чем идет речь: об отдельных преступлениях или о преступности? О жизненных казусах или общественном явлении? Было у нас время резиновых формулировок с преобладанием вот этих самых стыдливых словечек: некоторые, отдельные, иные, определенные… Но это время, кажется, всерьез миновало, и мы начинаем смотреть на вещи открытыми глазами, «в корень». Нам нужно вдумываться. А если так, то о преступности мы должны говорить как о преступности, как о тяжелом общественном явлении. Так именно и говорит о ней Программа партии — о «проявлении преступности», о «ликвидации преступности», об «искоренении преступности», связывая это искоренение с такими тоже социальными факторами, как рост материальной обеспеченности, культурного уровня и сознательности трудящихся.
Одним словом, у общественного явления могут быть только общественные причины. Другое дело — каковы эти причины, как они изменяются и трансформируются в условиях нашего общества.
Перечитаем классическую работу Энгельса «Положение рабочего класса в Англии»: «Нищета предоставляет рабочему на выбор: медленно умирать с голоду, сразу покончить с собой или брать то, что ему требуется, где только возможно, т. е., попросту говоря, красть. И тут мы не должны удивляться, если большинство предпочитает воровство голодной смерти или самоубийству. Есть, конечно, и среди рабочих множество людей достаточно нравственных, чтобы не украсть, даже когда они доведены до крайности; вот эти и умирают с голоду или убивают себя»[9].
Так же и у нас в России, когда перед революцией группа передовых юристов, энтузиастов этого дела, под руководством профессора М. Н. Гернета изучала состояние преступности в Москве, на знаменитой Хитровке, она установила ее железные законы: «голод, холод, жрать нечего».
Социалистическая революция эти законы поломала решительно и навсегда. Это не значит, что мы достигли высокой материальной обеспеченности всех и каждого, нам нужно еще много и много, и задача неуклонного подъема народного благосостояния стоит в повестке дня. Конечно, по стечению обстоятельств, и у нас люди могут попасть в положение нужды и бедствия, — к сожалению, и так бывает. Но той железной всеобщей закономерности, которая действовала прежде и была прямой причиной массовой преступности, у нас нет. Так утверждают все, кто работает в этой области (судьи, работники колоний), к этому сводятся и мои собственные, тоже не малые наблюдения, об этом говорят и письма самих заключенных.
«В настоящее время было бы очень смешно и нагло говорить: человек совершил преступление для того, чтобы покрыть жизненный недостаток, выйти из трудного положения, — одним словом, чтобы не умереть с голоду и прожить лишний день.
Пути, которые приводят человека к преступлению, очень разные. В нашей стране нет больших причин этого. В каждом отдельном случае их можно установить множество, но все они очень мелкие, которые можно легко устранить».
Правда, я бы не назвал «очень мелкими» те причины, которые имеет в виду автор письма, но то, что они очень разные, это совершенно верно.
«Чем я виноват, что была война и что наши войска так далеко отступили и к нам в деревню пришли немцы, которых мы раньше и в глаза не видели? Чем я виноват, что отец мой был убит, а после войны умерла и мать, и я остался один без всякого присмотра и без куска хлеба? И таких было немало, и мы находили себе утешение и пропитание в том, что собирались группами и опустошали огороды, сады. Когда нас ловили, то били, и чистеньким мальчикам запрещали с нами знаться. Иногда такой мальчишка попадал в нашу компанию. Он носил такие вещи, которые хотелось и мне, и в 12—13 лет я вынужден был искать выход, и выход этот был — воровство. Так все шло одно к одному, и в наших детских умах накапливалась злость».
Здесь ничего не скажешь — над страной и над всем миром пронесся небывалый военный ураган, и человек, подхваченный им, мог оказаться беззащитным и беспомощным. Война — объективная и злая сила. Но и в этом случае его жизнь могла сложиться по-иному, и, как мы можем убедиться дальше, она у разных людей складывалась по-разному в зависимости от обстоятельств и людей, влиявших на нее, с одной стороны, и в зависимости от личности самого человека — с другой.
Такая сложность и многосторонность причин, влияний и условий не позволяет рассматривать вопросы преступности в узком, социально-экономическом плане, а требует широты и конкретности.
Одним словом, давайте присмотримся к судьбам.
«Я не юноша, мыслящий жизнь начать с кого б?.. Мне 30 лет, у меня семья, работа и все необходимое для существования человека. Позади тяжелые годы детства и юности. И лишь мечты и надежды горят глубоко в сердце. Мечта и надежда пролегли через все мое существование красной полосой, не давая мне потерять интерес к жизни.
Я не бывал в мире преступности. Нет. В моей жизни совсем не так. Я был наказан тем, что в возрасте трех лет потерял отца… И в семью нашу вселились и уселись на отцовское место горькая нужда и тяжелое существование, без достатка в пище и одежде. Простые люди, в быту которых также было не все гладко, понимали нас и по возможности участливо относились к нам, помогали… Но ни единого руководителя не нашлось, чье внимание привлекла бы наша бедствующая семья».
Дальше идет изложение разных тягостей, обид и несправедливостей, пережитых этим человеком в жизни.
«Я вырос. Насколько было возможно, научился писать, читать. Мечты детства и любовь к жизни крепли. Сменил четыре места работы, имею три специальности. У меня много знакомых — замечательных, простых людей — рабочих. Вот уже десять лет как я работаю на одном из московских заводов токарем. Заслуг не имею, нарушений трудовой дисциплины не имею, на заработок не жалуюсь. А на жизнь?.. Вот в жизни я обижен здорово. Отсюда осточертевшие с детства забитость, замкнутость и недоверие. Сейчас я живу трудовой интересной жизнью, и только больная рана в разуме и сердце не заживает».
Это первая ступень влияния зла. Нанесена рана разуму и сердцу, создалось устойчивое настроение замкнутости и недоверия, но человек устоял на ногах. Помогла, видимо, «трудовая интересная жизнь», участие и поддержка «замечательных, простых людей — рабочих» и не в последнюю очередь, на мой взгляд, «мечта и надежда» и «любовь к жизни», которые составляли душевную основу этого человека.
Во избежание недоразумений здесь, видимо, придется сделать некоторое отступление. «Вместо выяснения причин общественных, экономических, психологических вы вдруг заговорили о зле, — скажут мне. — Ну это, знаете ли, из другой оперы». Нет, по-моему, это та же самая «опера», «опера» человеческих, следовательно, и общественных отношений. Маркс, разбирая понятие свободы, пишет: «…Свобода есть право делать все то и заниматься всем тем, что не вредит другому»[10]. Вот это — соблюдать «границы, в пределах которых каждый может двигаться без вреда для других»[11] — и значит, видимо, не причинять людям зла. И наоборот, благожелательность, стремление помочь людям, принести пользу — значит сделать благо, добро. Вообще, об этом даже неловко говорить, настолько все здесь ясно и общеизвестно. Но у людей понятия добра и зла до сих пор ассоциируются с религией, христианством, толстовством, и потому они даже к самим понятиям относятся настороженно. Но при этом забывается, что религия лишь воспользовалась выработанными народом понятиями, без которых невозможна никакая общественная жизнь. И вот в таком человеческом, а не религиозном значении эти категории добра и зла, как широкие, обобщенные понятия, здесь и употребляются.
Итак, идем дальше. Перед нами большое и отчаянное письмо молодого человека и пачка писем его матери. Волею судеб и обстоятельств мать потеряла сына еще ребенком, когда ему было пять месяцев, и он вырос в детских домах. Окончив там 7 классов, он вступил в жизнь, но жизнь повернулась к нему не фасадной стороной. Сначала совхоз, «ужасные условия жизни» и материальные недостатки. Мальчик спасовал и решил попробовать жизнь с другой стороны. Он поступил в школу строителей, а потом каменщиком стал работать на стройке. Но там пришлось столкнуться с «мещанской кучкой», которая «заправляла делами и всячески жила за счет рабочего класса».
«К сожалению, и в наше время еще попадаются такие тунеядцы, — пишет он, — которые, работая под видом высоких должностей, умножают свои прибыли. А когда в их сторону подует ветер, они всеми средствами избавляются от назойливого и упорного противника, применяя разные шпаргалки. А комсомольская организация почему-то была в стороне и «не могла» найти разумного подхода к человеку, который был на грани катастрофы. Почему все это так прошло бесследно? Почему те, кто занимается мошенничеством, так и продолжают работать спустя рукава? Почему они разбили мои мечты?»
Одним словом, парню пришлось уйти со стройки с тем, на чем остановился автор предыдущего письма: разбитые мечты, рана в сердце и бесконечные, безответные «почему?». Но он не сдается и поступает в один из совхозов Свердловской области.
«Я решил показать себя и проявить лучшие качества советского человека. Не считаясь со временем и с праздниками, я работал по 10—11 часов в сутки, с тем чтобы доказать, что я умею работать, чтобы завоевать симпатии людей к себе. Я взял самый запущенный гурт коров и начал работать на совесть, по-коммунистически. Это были большие, горячие дни в моей жизни».
Следовательно, субъективно молодой человек проявляет самые лучшие свои намерения.
Но здесь в его жизни происходит важное событие: нашлась мать.
«Встретившись с матерью, я перевез ее из Свердловска к себе в совхоз, в общежитие, в котором и мучились всю зиму оба, проклиная промерзшие стены комнаты и полуразрушенную печь. Несмотря на все эти ужасные условия, я настойчиво продолжал бороться за звание ударника коммунистического труда. Выходил на любую работу — трудная она или легкая, это для меня не имело никакого значения. Я жил и работал в кипучем накале второго года семилетки».
Одним словом, парень что-то хотел доказать в жизни, утвердить себя, и утвердить не в том смысле — «устроиться», «найти место под солнцем», а именно по-нашему, по-советски: стать ударником, проявить себя в обществе, показать себя как активного и сознательного члена этого общества. Мать этого не понимала, она была стара, больна, ей невыносима была жизнь в холодной комнате, она жалела сына, его не очень крепкое здоровье, и они стали ссориться. В запале, в ответ на непонимание ею его высших, романтических устремлений, сын назвал ее старорежимницей, и мать, так же в запале, уехала от него к сестре, в Курган.
Но и дальше, хотя и на расстоянии, в письмах, но связь продолжается, выясняются точки зрения, проблемы и недоразумения, изыскиваются возможности совместной жизни: мать и сын есть все-таки мать и сын.
«Неужели у вас у всех ветер в голове? Ты же различаешь, кто хороший и кто плохой? Хочу тебя предупредить, что, если ты будешь баловаться со своей судьбой, это баловство не доведет до добра, — пишет она. — Люди только свое соображают, каждый преследуя свою цель. И ты для себя соображай, не очень-то показывай свое трудолюбие. Ты себя показать хотел, а здоровье не велит, и ты можешь серьезно заболеть. А разве скоро найдешь сострадание?»
«Из всего пережитого я поняла, что жизнь очень черства, и мне не снилось и не чудилось, что от родной сестры я буду терпеть такие притеснения. Она больна манией величия, что у нее все есть, а я, больная, зависимая, униженная, недоедаю, не высыпаюсь на полу и никак не могу угодить. Она очень скучная особа, в своих сплетнях вечно перебирает то одного, то другого, вызывает тоску, желание уйти, убежать, где веселее люди, где не слышишь злыдней и нытиков. Вот она-то и есть старорежимница».
Видите, какие разговоры идут между матерью и сыном, что-то выясняется, что-то «утрясается» — жизнь! Вот она посылает ему посылочку — шерстяные носки, теплое белье. Вот открытка с букетом роз: «Поздравляю сына родного с днем рождения и желаю успеха всегда в работе твоей, а главное — здоровья». И дальше — трогательная по своей точности справка: «Родился ты без 15 минут в час ночи на 6 ноября». Вот опять мысли о том, как жить вместе: «Не хочу я быть покорной слугой зазнавшейся сестры и жить как скотинка, которая может валяться где попало, а в тебе она хочет убить лучшие стремления жизни и толкнуть тебя на преступление. Я ей это высказала и теперь все в ясность приведу. Мы с тобой вдвоем разве дадим себя одурачить?»
Дальше строятся планы: где жить, как жить? Но всем планам был нанесен неожиданный и решительный удар.
«Управляющий отделением предложил мне освободить комнату на том основании, что мать со мной не проживает. Я начал было объяснять и доказывать ему свое, чтобы все уладить, но он не захотел и слушать и вышвырнул мои вещи. Неделю я жил под открытым небом, потом возникла дурная мысль, которая назойливо подталкивала меня на преступление. Во мне зажглось чувство мести, и я кирпичом разбил в доме управляющего окно. Все сразу рухнуло, все опостылело: бежать куда угодно, только не видеть этого равнодушного идиота».
И — новые поиски пристанища и новые обиды: с ним не произвели расчет, ему не выдали трудовую книжку. В надежде устроиться парень поехал к дяде, но вскоре понял, что он там никому не нужен, обуза, лишний рот. Уехал. Куда? Зачем?
«Случайно в киоске обнаружил книжку Ю. С. Семенова «Люди штурмуют небо», и вот по этой книжке я и приехал, как романтик, на комсомольскую стройку со славным названием ст. Кошурниково, где убедился, что люди действительно штурмуют небо. Я завидовал их героическому труду и старался быть похожим на них, особенно на тракториста Эдуарда Зайкова, который и теперь продолжает штурмовать Крольский перевал железнодорожной магистрали Абакан — Тайшет. Сам я работал на трассе бетонщиком, затем воспитателем, а теперь болезнь приковала меня к постели».
То, о чем предупреждала мать, подтвердилось: не очень, видимо, крепкое здоровье дало серьезную трещину, предстояла операция, и вот из больницы паренек пишет мне как бы итоговое письмо. Фамилию, по его просьбе, не называю.
«Вот видите, а вы спрашиваете: откуда появляются преступления? Мне страшно надоело ходить и занимать деньги у людей, надоело успокаивать больную мать, которой я пишу про большие заработки, а фактически это не так. Надоело сводить концы с концами, и в настоящее время, под угрозой материальных недостатков, я хоть бы сегодня пошел воровать, чтобы поддержать и себя и свою престарелую мать. Но воровать я не умею, да и не к чему. И в детском доме не этому учили, и ничуть не хочется быть похожим на вашего Мишку Шевчука, ибо я хочу жить, жить, но не существовать, и я не хочу испортить свою биографию, ведь я же комсомолец и живу в прекрасной стране».
Вот и все. Перед нами прошла история двух неприкаянных сердец, двух тяжелых, неустроенных жизней. Мы видели, как на наших глазах «дьявол с богом борется», борется добро и зло, по-детски чистая и высокая юношеская душа с ее романтикой и верой, наша, советская, открытая добру душа, и — волны, зла, обид, несправедливостей, которые ее захлестывают и не дают подняться, и нет рядом твердой руки и чуткого сердца, нет смелого, живого человека, который поддержал бы этого парнишку в его неравной борьбе!
Вторая ступень влияния зла. Здесь добро победило, тормоза сработали и общественные («Ведь я же комсомолец и живу в прекрасной стране»), и семейные («Моешь ноги и зубы на ночь или опустился? — спрашивает в письме мать. — Не советую связываться с сомнительными товарищами, они толкают тебя на неправильную дорогу»).
Но совсем беда, когда зло идет изнутри, из семьи, — человек принимает его за норму жизни и оказывается перед ним совсем безоружным, и тогда на наших глазах начинается злая, «черная» Арагва. Так это и случилось с Алексеем Тальниковым, который поведал мне свою историю.
«Родился я в небольшом городке Тума Рязанской области. Мать моя работала заведующей какого-то предприятия, отец — киномехаником и дежурным радиоузла. Вскоре после моего рождения мать умерла. Отец отдал меня родственникам, те, в свою очередь, другим и т. д. Отец женился. Когда мне исполнилось 9 лет, меня впервые привезли к нему, мотивировав тем, что на мое содержание нужны деньги. Это время я очень ясно помню. Но мне требовался отец, а деньги — не главное. В настоящее время я уже взрослый человек, но все равно неприятно вспоминать все это. У отца был уже другой сын. Отец жил материально неплохо, имел хорошее хозяйство. Но тем не менее за столом мне постоянно напоминали, чтобы я пореже работал ложкой. А после завтрака отец говорил мне: «Поел, должен отработать». И я отрабатывал. Брал топор, тачку и ехал в лес за дровами или мешок, серп, отправлялся за картофельной ботвой для свиней. Отец говорил, что ботву надо резать «потихоньку». Задание мне давалось стандартное: не менее трех тачек дров и двух мешков корма. Если я не выполнял задания, то лишался ужина. Вот тут-то, наверное, у меня и зародилось неправильное понятие о физическом труде. Я стал считать труд наказанием (!). И этот взгляд у меня сохранился надолго.
Меня очень обижало, что отец заставлял меня «потихоньку» срезать ботву с еще не созревшего чужого картофеля. Кто знает, может быть, это и было мое самое первое преступление. У отца было очень много всевозможных «железяк», как я их называл. Паяльные лампы, списанные с радиоузла радиоприемники, киноленты, движки, динамомашины, «немой» киноаппарат и т. д. Отец берег все это, говоря, что пригодится на черный день. Бил меня отец, когда я трогал его технику. Бил он вообще страшно. Однажды, когда отец был в хорошем настроении, я спросил у него о матери и попросил показать, если есть, фотографию. Отец вскипел, одним словом, мне была за это взбучка. Я убежал в лес, забрался в кусты и плакал. Соседи говорили мне впоследствии, что отец любил мою мать, что моя мать была красива и добра сердцем. Мне и сейчас непонятно, почему отец мне тогда не ответил?
Кончилась моя жизнь у отца тем, что я сбежал. После нескольких дней скитаний я вновь оказался у родственников, где жил прежде. Встал перед ними на колени и просил не отправлять меня к отцу. В 1951 году я с опекунами переехал в Рязань. Встретил отца уже в Рязани. Он тоже переехал туда жить. Мне в то время стукнуло 15 лет. У меня появилась надежда, что отец заметит меня, окажет мне внимание. Ведь он — мой отец! Но он при встречах со мной на улице опускал голову и проходил мимо. Я всегда стоял и смотрел ему вслед: чем же я заслужил его ненависть, ведь я же его сын, и похожи мы как две капли воды. Ну был бы я больным или еще что-либо подобное, но ведь я здоров как умственно, так и физически, хотя настоящему отцу и больной сын дорог. Новой матери я никогда не говорил грубого слова, и она со мной тоже молчала. Так почему же отец не признает меня? Больно все это переносить и тяжело. В настоящее время мой отец живет, как и раньше, зажиточно, имеет свою машину. Но меня это не интересует, видно, забыть мне надо о нем, легче будет.
После окончания семи классов я устроился в артели, которая занималась стиркой и химической чисткой белья. В то время я особенно сильно увлекался чтением детективной литературы. Читал о шпионаже, о бандитах, и мне мерещилась всякая чушь. Теперь-то я знаю настоящую цену всей этой штамповой литературы. Кто знает, может быть, она и нужна, но только не молодежи.
В конце 1959 года я совершил свое первое преступление. Похитил верхнюю одежду, которая сдана была в химчистку. Я не готовился к этому преступлению, мысль о нем возникла у меня неожиданно. Трудно сейчас вспоминать свою подлость и стыдно, совесть гложет. Хочется забыть все, как будто ничего и не было…
Возможно, у вас появилось ко мне презрение после всего прочитанного. Что ж, я заслужил это. Люди, у которых я рос, стали говорить мне: мы растили тебя без помощи отца много лет, а теперь ты нам должен помочь. Они были правы. Но как помочь? Все-таки им надо было бы дать мне время на то, чтобы я «поднялся на ноги». Ведь я был уже взрослый парень, и, естественно, мне хотелось быть не хуже других сверстников. Я не понимал тогда, что в жизни всегда из любой трудности можно выйти честным путем. И за этот путь никогда не будет грызть совесть, потому что он честный. После преступления я каждую минуту ждал прихода милиционера, мне было страшно и совестно. Но милиционер не приходил, прошло со временем и чувство страха. Потом я уже стал считать себя героем. И только в минуты раздумий я понимал низость совершенного. Понимал с самим собой, но старался заглушать это понятие.
В дальнейшей жизни и работе на заводе я нашел себе товарища. Он работал в одном цеху со мной, звали его Василием. Мы вместе стали жить на частной квартире, вместе мы рыбачили на Оке, вместе выпивали в получку, вместе и «шкодили», как мы выражались. Русская пословица говорит: «Рыбак рыбака видит издалека». Так и мы сразу нашли общий язык. Интересно и увлекательно нам было в то время, никакой серьезности не было, одна ветреность. Возможно, нас и сблизило отсутствие нужного направления и цели в жизни и никакого внимания ни от кого. Вспоминается мне небольшая книжонка, которую мне пришлось прочитать, о том, как ручные слоны обучают молодых, только что пойманных слонов. Дикого слона со всех сторон окружают ручные и заставляют его делать все то, что прикажут. И вот за короткий промежуток времени дикарь превращается в обыкновенного ручного, «воспитанного» слона. Мне это вспомнилось к тому: у нас на заводе был большой коллектив, была комсомольская организация, все нас знали как разгильдяев, но почему-то смотрели на все это «сквозь пальцы», никто не обращал на нас внимания. Хоть бы взяли пример со слонов (!). И вот за лето 1960 года мы совершили двенадцать краж: пять старых велосипедов, шланг резиновый из государственной организации, плащ, висевший на изгороди, четыре банки варенья, старые журналы «Огонек», удочки. Одним словом «шкодничанье» начало входить в привычку. Где-нибудь и что-нибудь натворить стало уже потребностью, иначе было скучно».
Мы читаем это письмо и видим, как, загрязнившись, «черная» Арагва начинает разъедать честную по своей нравственной основе душу человека, и личность постепенно начинает терять свою цельность, непосредственность и чистоту.
Но Алексею тоже повезло: его еще не до конца успела засосать трясина преступности, у него оказалась хорошая жена, «чистой души человек», как он ее называет, которая, ничего не зная о прошлых похождениях мужа, была потрясена, но не отказалась от него, а, наоборот, поддержала в трудную минуту. После ареста, в тюрьме, он оказался под наблюдением чуткого человека и хорошего коммуниста И. Ф. Коноплина, который вел с ним большую и настоящую воспитательную работу и с которым он до сих пор продолжает переписку. У Алексея оказались хорошие книги, под влиянием которых он решил: «чем ходить в жизни с грязной душой, лучше очистить ее сразу»[12].
«Я сейчас как бы прозрел, научился ценить жизнь, уважать людей. Я понимаю, что рожден один раз, и, вместо того чтобы дорожить каждой минутой: учиться, строить, любить, создавать, я впустую убивал отпущенное мне природой время. Книга показала мне себя с обратной стороны. Мысль моя в настоящее время работает четко, разум ясен».
Да, Алексею Тальникову сравнительно повезло, а вот Алексею Ванскому или Ивану Пучилину пришлось значительно хуже, хотя истоки их «черной» Арагвы все те же: зло жизни, породившее моральное разложение человека.
«Происхождения своей семьи я не знаю, но у меня, как и у всех, были мать, отец, брат и сестра. Все это было, — пишет Алексей Ванский. — Но вот умирает отец, а за ним — мать, единственное существо, которое больше других могло повлиять на ребенка. Мне только было 9 лет. Первое время моего сиротства меня воспитывала сестра-студентка, которой было девятнадцать лет».
Затем ребенок был передан на воспитание брату, служившему в армии. Он любил мальчика, но был очень занят службой, и воспитание было передано его жене, женщине властолюбивой. Она была чрезмерно строгая, суровая, и нужно было заслужить ее особое одобрение, чтобы она разрешила, например, пойти в кино. Но когда в ней проявлялась ревность к мужу, она посылала мальчика следить за ним, обещая кино и деньги.
«Поэтому с малых лет я познал соблазн обмана, лести и угодничества, чем и приходилось пользоваться ради того, чтобы получить разрешение побегать или сходить в кино».
Мальчик нес в семье обязанности няньки, ходил за продуктами, всегда был перегружен домашними делами, то и дело слышал слово «дармоед» и очень от этого страдал. «И вот для того, чтобы избавиться от подобных эпитетов, я должен был сознательно встать на путь плохого поведения в школе и явного ослушания, в надежде на то, что меня в скором времени выгонят из школы и я буду проситься на работу, а тогда мне не посмеют сказать, что я «дармоед»».
Не вникнув в жизнь мальчика, школа действительно пошла по этому самому легкому пути, и он был исключен. Брат в это время уехал, и мальчика выгнали из дому. На работу же его не брали, так как ему было только 13 лет.
«Для того чтобы существовать, нужны были средства. Первое время я занимался тем, что просил хлеб в столовых, потом стал обирать пьяных. И так, со ступени на ступень я не поднимался, а падал вниз, в пропасть, которая поглотила впоследствии все светлое…»
Это — Ванский. А вот Иван Пучилин:
«С 1939 года я остался без отца. В семье нас было трое — сестра, брат и я. К тому же у нас жила нетрудоспособная бабушка. Таким образом, все заботы о семье лежали на плечах матери. В такое трудное время, когда фронт требовал усиленной работы тыла, моей матери приходилось целыми днями работать, и она не имела времени не только для воспитания детей, но даже для отдыха. Мы были предоставлены самим себе. Потом брат пошел учиться в железнодорожное училище, а я учился в школе. В годы войны к нам приехала сестра мамы с сыном Вадимом. Я не могу понять, по каким причинам, но с появлением в нашей семье Вадима всякое, даже самое маленькое внимание со стороны сестры и матери ко мне исчезло. Когда я начинал с Вадимом о чем-либо спорить, мне говорили, что я старше его и должен во всем уступать. Когда же я начинал ссору с сестрой, мне говорили, что я ей должен уступать, а не спорить, потому что она старше. Но объяснения эти мне делали не часто, а чаще просто били, и сестра, и тетка и, особенно, мать. Озлобленная на работу и нужду, она изливала на мне свое зло. Я часто задумывался: почему они ко мне так относятся? Кем я являюсь в семье? И приходил к мысли, что я в семье чужой. Побои, постоянные оскорбления и унижения наполнили мою душу злобой на всех, а порой и на самого себя. Выходя на улицу, эту злобу я изливал на своих сверстниках и вступал с ними в драку. Таким образом, я очень скоро прославился как драчун.
В драках я приобрел смелость и решительность, которые, как я понимаю теперь, и завели меня в колонию. Именно поэтому на меня и обратил внимание один главарь уголовной группы и впоследствии завербовал меня в свою шайку».
Скажите, какие непреодолимые закономерности жизни «завели» Алексея Ванского «в пропасть, которая поглотила впоследствии все светлое»? Что, кроме зла человеческих отношений, наполнило злобой душу Ивана Пучилина? А ведь в другом случае, при другой матери, при другой тетке, при иных условиях и отношениях, все могло быть иначе. А здесь мы видим: растущий человек входит в жизнь, только-только входит, ему нужно утвердиться в жизни как личности, и он вынужден льстить и угодничать или, наоборот, идти на грубость и драку, и даже к правильным, понятным целям (избавиться от клички «дармоед») ему приходится добираться кривыми путями.
Так размножается зло.
А вот еще — новая ступенька и новая, уже большая глубина падения и озлобления.
«Я не учился ни в институте, ни кончал 10 классов. Мне было 13 лет, когда я потерял дом. Мать умерла в 1937 году, отец мой нашел другую жену, которая была на восемь лет моложе его. Находясь на улице, я рос среди людей, живших инстинктом. Несмотря на нравственную уродливость, мы все же тянулись к хорошему, которое нас окружало, но войти в его среду не могли без посторонней помощи. Нам мешало недоверие людей и их презрение, которые мы видели и ощущали долгие годы.
Потом я жил в детском доме, но ничего хорошего и там не видел. Нами никто по-настоящему не занимался, удовлетворяясь тем, что мы жили в комнатах и ели три раза в день. Знаю, что были, конечно, и хорошие детдома, но мне в них быть не пришлось.
Находясь долгие годы на улице, я не встречал хороших людей, за исключением солдат, идущих на фронт, которые нас жалели и кормили. Если меня ловили на базарах, то блюстители порядка, забрав деньги и отлупив, выгоняли из помещения «пикета». А спекулянты стремились купить у нас вещи подешевле, ничем не брезгуя. Совестью, видимо, они не обладали и не задумывались над тем, что их дети тоже моего возраста и что я гибну. Я им был безразличен. Их не мучили совесть, долг и нравственность.
Я ночевал везде: на чердаках, в красных уголках при вокзале, на квартирах. Находясь на квартирах, я видел, как живут люди и как они смотрели на нас. Там, где мать имела много детей и муж был на фронте, на нас не смотрели косо, ибо мы приносили то, чего не было в этой семье. Ее дети были полуодеты и голодны, некоторые сидят там же, где и я. А когда мы приносили вещи спекулянтам, мы видели иную картину. В комнатах было тепло, чисто, уютно. Дети учились, ходили в кино. К ним ходили гости, среди которых были женщины легкого поведения. Эти девицы жили под лозунгом «война все спишет». У многих мужья не шли на фронт «по болезни». Эти людишки делали грязные дела, которые были гораздо грязнее моих. Они делали преступления, прикрываясь связями и должностями. Многие из них получили потом сроки, а часть из них живы по сей день, нянчат внуков. Они не скажут своим детям о своем рукомесле и приспособленчестве за годы войны! И тот доктор, который дал их папаше бронь за взятку, молчит по сей день. Его, как и тех, кто жил за счет горя и слез других семей, не мучают, видимо, угрызения совести. В то время, когда многие люди голодали, эти типы кормили собачек и кошечек и соблюдали сезонную моду. А многие из нас мерзли на улице и хотели есть. Проходя мимо нас, они ворчали: «Куда смотрит милиция?»; «Что смотрят родители?»; «Это позор, куда это годится, нельзя пройти спокойно, все просят подать». Они не взяли к себе в хоромы ни одного сироту, как многие простые русские женщины — вдовы, солдатки, которые к своим трем-четырем детям брали в дом голодного ребенка и растили его. Эти людишки были далеки в то время от народного горя. Они знали лишь свою утробу, они говорили о нравственности, морали и долге, прикрывая этим свое грязное имя и нашу беду».
И еще и еще… Я не обещал читателю легкого чтения, но и нельзя быть жестоким, это я понимаю, это я очень хорошо понимаю. Но нужно понять и другое: решившись проникнуть в теснины «черной» Арагвы, нельзя искать там солнечное сияние. Оно проникает сюда лишь отраженно, как отблеск тех светлых вершин, к которым мы направляем свой путь и которые мы хотим приблизить. Очень хорошо сказал Маркс: «Недостаточно, чтобы мысль стремилась к воплощению в действительность, сама действительность должна стремиться к мысли»[13]. И в этом своем стремлении к «мысли», к высокому коммунистическому идеалу она не может стать хорошей без того, чтобы не вытравить из себя то, что ее может делать плохой. Но как вместить все это, в душу вместить и в эти, до невозможности тесные страницы? Вместить — не то чтобы втиснуть, не ради мрака и смакования, а чтобы доказать и показать, чтобы люди задумались над тем, как жить друг с другом, чтобы ясной стала очевидная истина: зло — не в законах, не в принципах, на которых построено наше общество. «Шесть отцов были и все били»; «Алешка, дьявол, иди трескать!» — это мать зовет сына обедать… Зло таится в людях — в людях, которые не хотят знать и не знают никаких законов, в людях, которые, извращая эти законы, а порою и прячась за них, творят зло. Люди, которые представляют собою общество, не всегда оказываются достойны того, что они представляют.
Имеет ли право отец называться отцом, если он посылает на воровство своего родного сына? Имеет ли право воспитатель называться воспитателем, если он обкрадывает и развращает того, кого должен воспитывать? Имеет ли право директор называться директором, если он глушит в молодом человеке романтику и жар души и доводит парня до того, что тот берется за кирпич? Разве на этих законах построено то общество, именем которого все они живут и действуют?
Мы идем пока по самым верховьям «черной Арагвы», присматриваемся к ее истокам и видим, как именно люди, вопреки всем принципам и нормам, творят зло, которое порождает другое, производное, и оно оборачивается против них же самих. А они, вот такие, ведь громче других потом будут кричать: «Куда смотрит милиция?» И я принимаю, я душой принимаю вывод, которым заканчивается одна такая человеческая исповедь: «Я всего лишь маленькая, затертая жизнью божья коровка. Но тем, кто стремится к вершинам, соря на своем пути, как неряшливые квартиранты, и чураясь прикосновения к своему же собственному мусору, желаю быть всегда чистыми и опрятными».
И я присоединяюсь к этому: давайте не сорить!
Как вместить мне трагическую судьбу Владлена Павлова, названного его отцом в честь Владимира Ленина, названного так потому, что отец его в 1917 году, в самую героическую пору, четырнадцатилетним парнишкой пошел в Красную гвардию, прошел всю гражданскую войну, потом уже командиром кавалерийского эскадрона принимал участие в подавлении басмаческих банд в Средней Азии, а в 1943 году погиб под Ленинградом, как понять судьбу этого парнишки, который сам в дни блокады тоже лазил по крышам, сбрасывая зажигательные бомбы, бегал за «мнимыми», как он пишет, а может быть, и не мнимыми диверсантами и, в общем, делал все, что и полагалось делать тогда нашим советским Гаврошам в их трудные детские годы, и вдруг оказался преступником с 20-летним сроком наказания? Кто же он? Пережиток? Чего? Почему? Разве можно отмахнуться от этой судьбы и так просто, не задумываясь ни над чем, решить ее?
«Но кто меня заставил это сделать? — пишет Владлен в своем большом, на тридцати страницах, письме. — Советская власть? Нет, нет и нет! Советская власть мне хороша, да и какая власть помилует уголовного преступника?
Я — рабочий человек, вырос в семье рабочих, и судьба меня не баловала, как иных маменькиных сынков».
Вот его история — история жизни, у которой не было детства. «Начались бомбежки, обстрелы, наступила зима, пришел голод; бабушка моя померла от голода, и ее некому было похоронить, все переживали такую же долю, как я. Но я выжил, а зря, лучше бы мне умереть в те годы. Но я хватался, как утопающий за соломинку, и уцепился за свое горе: меня забрал сосед, военный летчик, и вывез в свою часть. Но он погиб в неравном бою с фашистами, и здесь же я узнал о гибели отца. Потом — эвакуация и блуждания по детским домам и приемникам. Но я почему-то не уживался в них: и голод, и холод. Администрация воровала продукты, а мы — голодные. Был в Богодуховском детском приемнике, ходили мы рвать овес колхозный, хилый такой, вот и рвали его руками. Ну а нас кормили зелеными яблоками. По соседству был детдом, и у них был хороший сад, с яблоками. И вот мы всей гурьбой побежали рвать там яблоки. Только начали трясти яблони, а тут дети выбежали и нас погнали. Вернулись мы на свое поле, где рвали овес. Ну, сижу я на земле и грызу яблоко. А тут подходит ко мне воспитательница и спрашивает: «Что, вам разве не хватает тех яблок, что привозит председатель колхоза?» Ну, я ей в ответ: «Они плохие». А она ударила меня ногой прямо в зубы. Вот каким доверили нас воспитывать! А вечером меня посадили в подвал как зачинщика. Как же я был зол на эту садистку! Я разделся догола и лег на землю, решил заболеть. Но заснул, как ни в чем не бывало. Ночью приходит директор приемника. Он был хороший человек. Во время этого инцидента он отсутствовал и ничего не знал. Директор выпустил меня из подвала и повел к себе. Но я уж твердо решил бежать во что бы то ни стало».
И начались скитания — и на товарных поездах, и на пассажирских, и под вагонами, и на вагонах, где придется.
«Но что удивительно, я был беззаботен и ни о чем не думал. Потом я продал свою майку и стал ходить голым. Но пожалели добрые солдаты и дали мне военный бушлат. Так я ездил и не воровал, представьте себе, ничего и ни у кого. Я еще не знал, что такое украсть. Не верите? А это истинная правда. Вы зададите мне вопрос: чем же я жил в этот промежуток времени? Меня кормили солдаты, ибо они сознавали, что, возможно, и у них где-то есть дети, которых разбросала война. Однажды я залез в вагон с углем и заснул. Ночью меня будят. Оказывается, я заехал на территорию завода в городе Мариуполе. И здесь меня, сонного, принесли в цех. Обо мне доложили в военизированную охрану завода имени Ильича и привели меня в караульное помещение, помыли. А стрелками были одни женщины. Короче, привели меня в божеский вид и взяли меня воспитанником, одели, как бойца, хорошо кормили; все меня жалели, все, вплоть до рабочих, так как все знали о судьбе моего города Ленинграда. Я хорошо поправился, и вдруг меня разыскала мать и написала письмо, чтобы меня отправили к ней в Рустави. Но мне здесь был дом родной, и все меня любили. Я не хотел ехать к матери, как видно предчувствовал, что не сладкая жизнь меня там ожидала. Но меня все же отправили. Снабдили меня хорошо на дорогу, как родного сына. И вот я еду домой».
Но как обманчиво бывает это слово — «дом». Это не стены, и не очаг, и не заменяющий его теперь торшер, и не диван с пуфами, — это дух мира и дружбы, дух взаимной помощи, уважения и взыскательной требовательности друг к другу, это устои, на которых зиждется жизнь. А здесь мальчик встретил совсем иное. Мать вышла замуж за другого, молодого и наглого, который вошел в дом «в одной рваной вшивой шинелишке».
«Мама его одела, как мужа, и все свои заботы переместила на него, а меня стала забывать. И тогда наступила драма. Вы понимаете, я вечно голодный, а меня все время попрекают, что я дармоед, белоручка и много жру. И я убежал. И снова скитания — ни одежды, ни крова, ни денег. Кому я нужен? Попросился, по старой памяти, к военным воспитанником в музыкальную часть, не взяли, время было не то. И вот еду я в товарном поезде, второй день во рту ничего не было, и подговорили меня ребята стащить у пожилой женщины кошелку, там был кусок хлеба, платок женский и старая меховая шубка. Это было первое мое преступление».
Нет, я не буду, я не могу пересказывать дальше эту судьбу, не буду говорить о милиции, о следствии, о суде и тюрьме, где хозяйничал староста камеры по кличке «Амбал»: «если видит мужика с мешком — на нары, а нас, голытьбу, загнал под нары, ну и лежим, ну и что? подумаешь? — и не так бывало, зато свободнее». Не буду я говорить и о лагере, о злоупотреблениях администрации, которая потом была снята, обо всем произволе, о котором «теперь просто страшно и вспомнить». «Но я выжил, почему — и сам не знаю, уж очень я жизнелюбив. Я часто думал про себя: во время блокады выжил, в бомбежку не убило, а здесь я должен умереть? Нет, ничего не выйдет».
Как мне вместить все это?
Как не задуматься над судьбой Владимира Сысоева, у которого был деспот отец и неграмотная мать, всю свою недолгую жизнь боявшаяся мужа на земле и бога на небе? Судьбу Владимира Сысоева, который пережил нашествие «зверо-людей», как он именует фашистских захватчиков, и прошел через их руки, через весь мрак неволи и вдруг увидел свет — детский дом завода имени Петровского:
«С гордостью, с уважением и нежностью вспоминаю я о нашей общей матери Евгении Ивановне Работенко. Это была добрая, чуткая, отзывчивая женщина. Не имея специального педагогического образования, но умная, грамотная, с большим жизненным опытом, она отдавала все силы и способности, чтобы мы были счастливы. И самое дорогое воспоминание из всей моей нескладной жизни — это годы, прожитые в детском доме. Я полюбил новую семью, я забыл о своем жалком существовании, я был счастлив. У меня появилась мечта — «варить сталь», что я часто наблюдал в мартеновском цехе завода, и в мечтах я уже видел себя на страницах журналов знатным сталеваром». Все шло хорошо и к хорошему.
И вдруг одним росчерком чьего-то бездумного начальственного пера все рухнуло: вместо варки стали — железнодорожные мастерские и сменный мастер, который в день первой получки гнусаво промямлил: «Чтобы деньжата водились, надо бы кагорчику взять». Кагорчика он не взял — наивная честность юности! — а в следующую получку мастер вывел ему на сто рублей меньше, хотя работу он сделал бо́льшую. Потребовал перевести на другую работу (наивная непримиримость молодежи!) — отказ. Возмущенный парень не вышел на работу (возмущение юности!) — суд, исправительно-трудовые работы с отчислением 25 процентов. «Все. Можете идти».
«Я пошел и не знал, какой мне предстоит трудный, одинокий путь. Для солдата, защищавшего свою Родину, военные переходы тоже были трудны, но там правота дела, цель, моральная поддержка друг друга, единый закаленный в боях коллектив. А здесь — еще не сформировавшийся полностью человек, пустышка, червь. Но разве это может понять механизированное существо, у которого включателем мышления служит инструкция? Одним словом, я уже клейменый, и меня нигде не принимали. (Беззащитность юности!) Я работал кое-где, жил кое-как, ночевал в трамвайных вагонах, на вокзале, там у меня украли последнее пальто и там же предложили выпить. Первая рюмка и первое преступление. (Глупое отчаяние юности!) И пошло! Видя безвыходность своего положения, я решил погубить себя. Возврата нет. Семнадцатилетним юнцом я растворился в этом грязном омуте.
Вспоминать об этом больно и обидно. Больно за себя и обидно за тех взрослых, видавших виды людей, умудренных жизненным опытом, которые должны были все понимать и знать, к чему это ведет, но ничего не сделали, чтобы спасти гибнущего на их глазах юнца. И только благодаря милиции, вовремя взявшей меня, я не дошел до самой низкой грани, которая называется убийством. Сто лет им жизни!»
Зло рождает зло. Но до сих пор было хотя бы осознание этого зла и его гибельности. Но вот еще одна, последняя ступень, и ниточка обрывается: появляется оправдание и героизация зла.
«Когда я был почти ребенком, без крыши и хлеба, меня не подобрала даже милиция. А воры подобрали меня, дали все, в чем я нуждался, и я стал равноправным их членом, стал вором, чем я горжусь».
Все. Дальше идти некуда.
А вот то же самое из иной области. Зло жизни рождает другое, не меньшее зло: религию — туман, дурман и умственное отупение. В печати у нас обычно публикуются очерки о том, как человек порвал с религией. Все это хорошо и нужно. А разве менее важно и менее нужно знать, как он попал, как он забрел в эти дебри?
Передо мной живой человек, которого я лично знаю, звать ее Лидия Алексеевна. Портрет ее отца, рабочего-революционера, принимавшего участие в Октябрьской революции, висит в краеведческом музее одного из подмосковных городов. После революции он не пошел ни на какое повышение, остался рабочим, маляром и проработал на своей фабрике до самой смерти. Осталась жена и дочь-комсомолка, вот эта самая Лидия. Началась война, девушку мобилизовали на трудфронт, направили на какое-то производство, и там она попала в руки подлеца — мастера, который требовал взятки, прижимал с заработной платой, с карточками, которые были тогда важнее денег. Лида ни на какие сделки идти не хотела и ушла с завода. А время было суровое, законы — тоже, и за самовольный уход с работы предстоял суд. Девушка испугалась и убежала к матери, искать защиты, а попала в руки другого подлеца. Комендант общежития, где жила мать, быстро оценил обстановку и понял, что он здесь может попользоваться: его угостили раз, угостили два, и он стал наведываться сюда все чаще и чаще, а потом, видя, что девушка полностью в его руках, решил посягнуть на ее честь. Лидия, как была, в одном платье, выпрыгнула в окно и убежала. Куда? Там — суд, здесь — комендант… Куда? Увидела открытые двери церкви. Вошла, чтобы погреться, чтобы просто притулиться где-то. Стоит и плачет, плачет неизвестно о чем, а старушки в белых платочках умиляются:
— Ах какая богомольная! Вся душой исходит!
И приютили девушку, и обогрели, и одели, и осталась девушка при церкви. А потом ее определили в город «к батюшке отцу-настоятелю» домашней прислугой, и прожила она у него ни много ни мало — девять лет без паспорта и зарплаты. А потом у отца-настоятеля родилась гениальная мысль — сделать из нее «чудо». Он стал приучать ее ходить с подвязанной рукой, будто сухорукая, с тем чтобы потом, когда подвернется подходящий случай, «исцелить» ее при всем честном народе. Но «чуда» не получилось; в судьбу Лидии вмешался душевный человек, выхлопотал ей паспорт и оторвал ее от этого тоже по-своему темного мира. Развязала она свою руку, поступила работать санитаркой, «нянечкой» в районную больницу — тихая, скромная, разумная, бескорыстно-честная, и только печать не то горечи, не то печали осталась на ее лице.
Значит, опять людское добро или зло, человеческие отношения решили судьбу человека.
Припомним Сергея, того молодого человека в клетчатой ковбойке, которого самодуры родители довели до крайней степени психологического угнетения. Проследим дальнейшие нравственные последствия этого угнетения.
«Скажите, что будет с человеком, если ему пятнадцать лет, у него горячее сердце и беспокойный ум, если в его здоровом теле скопилось молодое электричество, настойчиво требующее грозовых разрядов, — что будет с этим человеком, если его изолировать от окружающего мира и лишить возможности не только двигаться, но и громко разговаривать, смеяться и даже петь?.. Убедившись, что ему не вырваться из неволи, он, чтобы не обалдеть, не сойти с ума, будет настойчиво искать ту единственную незаблокированную лазейку, которая спасет его от сумасшествия, и, безусловно, найдет ее, потому что она заключена в нем самом и всегда готова к ее услугам. Имя этой спасительной токоразряжающей лазейки… Впрочем, нет у меня сил произнести это слово!
Нет нужды описывать картины сексуальных вакханалий, которые тем изощреннее, чем богаче фантазия, и тем разгульнее, чем глубже бездна одиночества. К девятнадцати годам я представлял собой печальное зрелище рано состарившегося юноши: лицо приобрело характерную синеватую отечность; глаза, окруженные предательскими мешками, потухли и слезоточились, как дождливое облако; рыхлое тело сделалось пристанищем самых разнообразных инфекций. Словом, наступило физическое одряхление.
Попутно завершалось и нравственное разложение. Если до четырнадцати лет муки насильственного принуждения переживались мною, так сказать, эмоционально, то теперь измученная душа постепенно выработала иммунитет, невосприимчивость к разрушительным эмоциям. Затратив в прежние годы колоссальное духовное напряжение на внутреннее сопротивление деспотизму, я, как герой «Шагреневой кожи», научился экономно расходовать истощенные энергетические запасы, забившись в спасительный панцирь равнодушия. Я «выключился» из жизни.
«Как тяжело ходить среди людей и притворяться непогибшим» (А. Блок).
Кое-кто из окружающих считали меня примерным мальчиком и постоянно хвалили за скромное поведение и прилежание: я не доставлял им никаких хлопот. Ханжи! Подозревали ли вы, какие бури ходили в этом скромном мальчугане?»
Я знаю, найдутся суконные души, которые, подобно упомянутому выше инженеру Иванову, апостолу «философии без философии», скажут: «Не распускайте слюни. Мало ли что они вам порасскажут».
Ну что на это можно ответить? Здесь доказательства бессильны. Имеющий уши да услышит, имеющий душу да почувствует!
А насколько все это сложно, тонко, а иной раз и хрупко, говорит случай, описанный одним из моих корреспондентов.
«Владимир Семенович Н. работал трубочистом, есть еще такие профессии в маленьких районных городках. Часто по характеру своей работы ему приходилось бывать в чужих квартирах и видеть, как живут люди. Возвращаясь домой, он в беседе с женой рассказывал, как обставлены комнаты людей разного достатка в жизни, и всегда находил разницу со своей комнатой, кстати всегда невыгодную для себя. Дальше — больше, и вот у него уже получалось, что работают эти люди меньше его, а живут лучше. И вот черная тоска и обида вкрались в душу человека. Он даже похудел от сознания того, что вроде бы обманут и осмеян. Жена испугалась: перемена в муже выбила ее из нормального жизненного русла, и ночами она горячо шептала ему на ухо: «Да успокойся ты, плюнь на чужое довольство. Чего тебе? Ведь жили мы так, почитай, двадцать лет без малого, питались, одевались. И дальше так же будет. Плюнь. Чего тебе?»
Владимир Семенович соглашался. Но ненависть к тесноте своей квартиры, к бедности меблировки, к какому-то обжитому кислому запаху все возрастала и возрастала. И в нем созрела решимость пойти в горсовет и просить другую квартиру. Выбрав время, так и поступил.
В горсовете с ним обошлись вежливо, выслушали и ответили, что при первой возможности, когда закончится строительство большого жилого массива, ему дадут новую квартиру, да и не только ему, а всем жильцам, которые размещены в том ветхом и темном здании, где он живет сейчас.
Владимир Семенович был доволен результатом разговора. Попрощавшись, извинился за беспокойство и направился к выходу. У дверей остановился, хотел сказать что-то еще, но услышал ехидную фразу, брошенную сзади в его адрес инструктором орготдела, присутствовавшим при беседе:
— Подумать только, трубочист захотел сидеть на диване, а? Это ли не идеальность времени?
Сначала смутно, но потом с яркой точностью была воспринята Владимиром Семеновичем эта реплика, совсем не обидная по словам, но ехидная по тону. Он не помнил, как вышел из горсовета и одумался только тогда, когда переступил последний порог и очутился на улице».
Так родился замысел преступления: в душе взволнованного, законно ищущего жизненного уюта человека неловкая фраза, пошлая насмешка глупого чиновника пробудили ненависть и звериный инстинкт. (Впоследствии он пытался убить этого инструктора.)
Вот и давайте думать о причинах и следствиях, об объективном и субъективном начале в цепи этих причин и следствий и о характере наших закономерностей. Как кажущаяся объективность обстоятельств зачастую оборачивается чистой субъективностью чьей-то недоброй и безответственной воли, а чья-то подлинная, но низменная субъективность может принимать вид самых объективнейших закономерностей и даже прикрывается ими: «война», «трудности», «трудности нужно переживать… не ворчать… не пищать» и т. д. и т. п. Будем думать!
Да, железной закономерности, порождающей преступность, в нашем обществе нет, и самые принципы, лежащие в его основе, исключают ее. «Мы знаем, что коренная социальная причина эксцессов, состоящих в нарушении правил общежития, есть эксплуатация масс, нужда и нищета их. С устранением этой главной причины эксцессы неизбежно начнут «отмирать». Мы не знаем, как быстро и в какой постепенности, но знаем, что они будут отмирать»[14]. И вот в этом смысле мы и можем говорить о ликвидации у нас социально-экономических, классовых корней преступности, ибо устранена ее главная, коренная причина — эксплуатация масс, их нужда, нищета и безысходность. Помните, у Некрасова:
В мире есть царь,
Этот царь беспощаден,
Голод — названье ему.
Теперь этой беспощадности нет, появились другие экономические зависимости и связи, другие следствия и, соответственно, другая психология.
Представим себе такой пример. В колхозе случился неурожай, жить стало труднее. Вызовет ли это обязательно, с железной закономерностью, волну краж и хищений? Конечно, нет! Если в колхозе честный председатель, готовый разделить с колхозниками возникшие трудности, если у него есть хорошая опора, крепкий и тоже честный актив, одним словом, если сохранились твердые моральные устои, то люди, в подавляющем своем большинстве, как говорится, подтянут ремешки и переживут беду. И наоборот, если в колхозе плохой председатель, окруживший себя пьяным активом, если кругом воровство и безобразия, да еще совершаются хвастливые приписки, то даже при урожае каждый будет тащить кто что может. Экономика превращается в психологию и уже в таком преломленном и преображенном виде действует на человека.
Как сейчас, помню разговор на лавочке, на бульваре Девичьего Поля в Москве, разговор с очень юной девушкой, которая, несмотря на это, только что вернулась из детской колонии, где она отбывала наказание за воровство. Там она получила профессию швеи, теперь готовилась поступать на работу и, преисполненная горячего желания смыть с себя позор преступления, рассказала о его истоках.
Отец бросил семью, и девочка жила с матерью, которая зарабатывала немного и, естественно, баловать дочь не могла. А во дворе была веселая и дружная стайка девчат, и у них завелся безобидный и хороший обычай — угощать друг друга конфетами. А так как среди подружек девочка оказалась самой бедной, то само собой получилось, что в то время, когда все приносили хорошие, дорогие конфеты, даже шоколадки, она вынуждена была угощать подруг дешевыми леденцами, но и их она покупала на сэкономленные от завтраков деньги. Не правда ли, все невинно. Но тогда вступают в силу права личности — что я, хуже других? И только ради того, чтобы не быть хуже других, она украла у мамы рубль. А тут вступают в права уже другие законы, павловские законы условных рефлексов: нынче сошло, завтра сошло, так и пошло. Как у Толстого: «Пятачок погубил».
А вот другой разговор, в тюрьме, с пятнадцатилетним пареньком, прообразом Генки Лызлова из «Чести».
Отец у него рабочий-токарь, мать — работница и даже дед не сидел сложа руки — портняжничал. У них была отдельная двухкомнатная квартира в новом доме, хорошая квартира — я ее видел, — совсем не похожая на те углы и казармы, фотографии которых когда-то приводил в своей книге профессор М. Н. Гернет. Жила семья в полном достатке, но лишнего не было. А парню захотелось лишнего. Это как раз тот случай, когда Генка Лызлов («Честь») говорит: «Другие не работают, а в макинтошах ходят, а я — в бумажных штанах. Что я — из глины сделан?» И парень пошел на грабеж, а потом в ресторан, как ходят «те, кто в макинтошах». И вот он в тюрьме. Глаза его колючие, злые, голос враждебный и резкий. Учась еще в восьмом классе, еще ничего не создав и не поняв, он уже предъявлял претензии к обществу и превращался в его судью. В тюрьме он быстро впитал в себя все самые отрицательные влияния и уже до суда четыре раза успел посидеть в штрафном изоляторе и держал себя как убежденный идеолог преступного мира.
(Кстати, два человека, объединенных одним и тем же словом «преступник», но какие они разные — и по обстоятельствам жизни, и по мотивам преступления, и по психологической реакции, и по моральным выводам!)
Вот мы рассмотрели некоторые судьбы, и перед нами открылись мотивы, причины, обстоятельства, вызвавшие то или иное преступление. Мы имели возможность разобраться, что в них было субъективным, идущим от характера, воли, нравственного и умственного развития человека, а что было или кажется независимым от него, то есть объективным, в той или иной степени отражающим несовершенство общества. Если мы говорим, что в преступлении, совершенном подростком, виновата семья, пьяница отец, гулена мать, их грубость или, наоборот, излишняя мягкость и баловство, — разве это не общество? Ведь еще Ф. Энгельс назвал семью первичной ячейкой общества. А товарищи этого подростка, окружение, так называемые «двор», «улица»? А мастер, с его требованием «кагорчика», а профком, партком, которые закрывают на это глаза? А кондуктор троллейбуса, управдом, милиционер, следователь, судья? Я уж не говорю об учителе, о школе, прямое назначение которых быть орудием общества по воспитанию молодого человека и которые иной раз, как мы видели, из рук вон плохо выполняют это свое назначение. Нет, это все, конечно, не общество, не строй, не олицетворение его принципов и устоев, не закономерности, а скорее — нарушение и извращение этих закономерностей. Ведь если я вхожу в магазин и вижу плохой ассортимент товаров, или грубого продавца, или какие-то другие безобразия и я ворчу, ругаюсь или требую жалобную книгу, это не значит, что я за частника. Система государственной торговли для меня не просто элемент, а одна из незыблемых основ нашего строя, но я хочу, чтобы она соответствовала этому строю. В этом же смысле мы можем говорить, и часто говорим, о недостатках в системе планирования или воспитания, здравоохранения или суда, говорим для того, чтобы устранением этих недостатков помочь проявиться подлинным, в основе своей разумным и справедливым принципам нашего строя.
Вот так же и здесь, в вопросе о причинах и условиях существования зла. В основе его лежит именно нарушение и извращение закономерностей нашего общества, но все же это, как и пережитки прошлого, несомненно, элементы общества, составляющие ту конкретную среду, в которой растет и живет человек и в которой, при известных сочетаниях и совпадениях, может возникнуть зло. И это обидно, до боли иной раз обидно: могло бы не быть, но стало, могло бы не произойти, а вдруг произошло.
Впрочем, вдруг или закономерно? Да, по каким-то, видимо, законам одни условия способствуют, другие — не способствуют возникновению зла. И эти сложные закономерности требуют изучения и анализа. Это социально-психологические, бытовые, жизненные — или как угодно их можно назвать, — но причины, лежащие в нас самих, в наших отношениях, учреждениях, в органах и организациях, в порядке жизни, а больше всего — в людях, определяющих этот порядок или работу органов и организаций. Но разве на них мы не можем обрушить и разве не на них мы в первую очередь должны обрушить всю силу нашего общества, его основных, конституционных законов, чтобы все это изжить и выкорчевать — и отцов, выгоняющих детей из дому и заставляющих их воровать ботву с чужого огорода; и мастеров, выклянчивающих «кагорчик» у тех, кого они должны воспитывать; и подлецов комендантов и звероподобных воспитателей; и самодуров начальников, живущих по законам старого купеческого Замосковоречья («Ндраву моему не препятствуй»); и безликих; безгласных комсоргов и профоргов, ограждающих этих самодуров, вместо того чтобы ограждать от их «ндрава» тех, кто доверил им власть, — разве не в наших силах все это выкорчевывать и уничтожить? Разве не в наших силах, не в силах свободных людей, создать между собою и человеческие отношения, и человеческие обстоятельства жизни? И тогда будет выполнена великолепная формула Маркса: «Если характер человека создается обстоятельствами, то надо, стало быть, сделать обстоятельства человечными».
Будем же осуществлять ее!
В предыдущей главе мы рассмотрели первую половину двуединой проблемы: обстоятельства и человек. Сложности жизни порождают и сложности воспитания, ибо воспитание — не только просвещение и пропаганда, это прежде всего атмосфера жизни, обстановка, условия жизни и труда, отношение к человеку, создание у него ощущения устойчивости и справедливости жизни и чувства хозяйского участия в этой жизни. Нарушение этого, невнимание к законным материальным и духовным нуждам человека, особенно пренебрежение к его человеческому достоинству ведет к ощущению неустойчивости и незащищенности жизни, отсюда — к неудовлетворенности, равнодушию или озлоблению, пассивному или активному в зависимости от обстоятельств, характера и темперамента человека. Отсюда — либо религия, либо преступление.
Зло зла, одно зло порождает другое. Так что же тогда получается? Вечность зла? Всесилие зла? Безнадежность, беспомощность, тупик?
Итак, мы подходим к рассмотрению проблемы с другой стороны: человек и обстоятельства.
«Кто же и в какой степени повинен в любом проступке или преступлении: тот ли, кто его совершил, или те, в чьей среде он вырос и воспитался таким?» — ставит вопрос один из моих корреспондентов и отвечает на него так:
«Правонарушение, преступление, ведь это же не минутная вспышка развинченной натуры, не личный произвол преступной воли, а очень долгий и сложный процесс нравственного падения. Он, если тщательно присмотреться, уходит своим началом в далекое прошлое, в то самое детство, о котором всегда почему-то принято говорить только приятные вещи и в радужно раскрашенной форме. Но как это подчас далеко от действительности! Ведь, слушая чей-нибудь рассказ о его жизни, вдруг начинаешь понимать, что беда этого человека лежит дальше его собственного начала, то есть уходит своими корнями в жизнь его семьи — отца, матери, братьев, сестер. Он, по сути дела, уже родился в ненормальной среде, и его настоящее лицо иным быть и не могло, ибо все его прошлое лучшему-то никак научить не могло, оно само-то было порочным. И не так уж редко случается, что человек оказывается раздавленным жизнью еще раньше, нежели он сумеет понять и осознать, что же такое настоящая жизнь?»
Все как будто бы правильно — и «сложный процесс нравственного падения», и «далекое прошлое», и «ненормальная среда», и «корни, уходящие в жизнь», и, в то же время, что-то вызывает в этой концепции несомненный протест и несогласие: а именно, «беда человека лежит дальше его собственного начала», «человек оказывается раздавленным жизнью раньше, чем…» и т. д. Во всем этом чувствуется что-то слепое и безнадежное, обреченность и бессилие, фатализм. Из того, что жизнь и судьба человека в значительной степени несомненно зависят от условий и обстоятельств и определяются ими, некоторые горе-философы делают однобокий и механический вывод.
«Есть так называемое «объективное», то есть существующее вне человека, от его воли и сознания не зависящее, оно живет и творит», — поучает меня один из таких философов. А если так, то «оно» творит и преступления — «есть причины, планомерно порождающие воровство». А если так, то отсюда вытекает и принципиальная позиция «защищать провинившихся» и «предъявлять счет обществу», то есть получается «философская основа» для оправдания преступления.
Эти горе-философы забывают или умалчивают одно: что признание причинной зависимости человека от обстоятельств и условий отнюдь не исключает его свободы. Идея детерминизма, как говорил Ленин, «отвергая вздорную побасенку о свободе воли, немало не уничтожает ни разума, ни совести человека, ни оценки его действий». Утверждая идею причинности явления, марксизм никак не зачеркивает человеческую волю, а, наоборот, рассматривает ее как один из элементов этой причинности.
Для разъяснения этих общих соображений я хочу воспользоваться показательной, на мой взгляд, перепиской с одним заключенным, Юрием Спицыным. Переписка большая, охватывающая десятки страниц, и потому полностью привести ее здесь нет никакой возможности, тем более что в письмах Юрия затрагивается много вопросов, о которых речь будет идти дальше. В моих же ответах Спицыну есть все, что касается завязавшейся у нас дискуссии. Поэтому его письма я даю в больших сокращениях.
«Здравствуйте, Григорий Александрович! Я один из многих, именуемых «сволочью». Осужден на 9 лет усиленного режима. Но не пугайтесь, я не имею никаких корыстных целей, не собираюсь ни о чем просить, просто хочу поговорить с вами, как человек с человеком. Предполагаю, что вам уже порядком надоели все эти вопли порочного мира, но именно поэтому я и хочу начать откровенный, прямой разговор».
Дальше много говорится о причинах преступности, о том, что «необходимо, прежде всего, начать мероприятия для предотвращения преступлений», о тяготах жизни в колонии, о разном ее влиянии на разных людей и, в частности, о больших сроках наказания для молодежи.
«Это самый шаткий и самый трудный возраст. В это время вырабатывается внутренний человек. Это пора складывания его идейности, характера, моральной целеустремленности. Так разве можно восстановить десятилетним сроком в оступившемся человеке человека?! Может ли преступная «гниль» у восемнадцатилетнего парня зайти так далеко, что ее выгонишь только большим сроком? Те, кто так думает, не догадывается о том, что за 7—10 лет заключения, прожитые в момент формирования человека, в нем, наоборот, укоренятся плохие нравы и идеалы. После этих лет человек, когда-то бывший молодым, не будет верить в хороших людей, в хорошую жизнь. И способная, готовая на все молодежь гибнет лишь отчасти по собственной вине. Но если это поставить разумно, если обдумать все «от и до», выйдет, что это ненужные, лишние жертвы, что можно все сделать легче и достичь самых лучших результатов. Что будет, если мы разумно направим оступившихся людей по светлому пути созидания? Поднимутся сотни благоустроенных поселков в Сибири, на Камчатке, на Севере, народные закрома пополнятся тысячами тонн зерна, тысячами тонн рыбы, миллионами кубометров леса, да всего не перечислишь. Я люблю свою Родину, и очень хочется ей помочь. Наша страна живет замечательной жизнью, она уже на пороге коммунизма. (Может быть, вам странно слышать это из уст изолированного от общества преступника, но я верю и буду верить не меньше других в силу и разум народа нашей страны.) И пусть не кажутся странными мои слова — наказание встряхнуло меня, заставило думать, понимать…
Привожу одно место из романа Александра Андреева «Рассудите нас, люди». «Интересно мы живем, ребята, — говорит бригадир строительной бригады. — Удивительно и неспокойно. Успокоение умерщвляет порывы, без порывов нет юности, нет великих начинаний, нет революций. Да, да! Молодость не терпит рутины, она должна быть свободна, как ветер, тогда она совершит невиданное». Страшно завидно читать эти слова, Григорий Александрович! Вот именно так я хочу жить, к этому я стремлюсь, но годы идут, и слишком тяжело сознавать всю запоздалость этих стремлений. И больно видеть, что эти стремления с годами останутся позади, и мы выйдем на свободу опустошенные, слабые, имея самое нехорошее — пессимизм и отчужденность, не веря ни в свои силы, ни в силы народные. Сели юношами, выйдем стариками.
Но не думайте, что я играю на чувствах гуманности и призываю щадить молодость, нет! Я хочу, чтобы осознавшей свои ошибки молодежи когда-нибудь дали то, к чему она стремится, о чем мечтает. Например, я хочу валить лес, сплавлять его по рекам нашей страны, возводить плотины, добывать уголь, делать любую трудную и опасную работу. На нашей земле много мест, где нужны рабочие руки, но их не хватает. Там 70° мороза, там не утихающие бураны. Разве мало таких мест на Севере, в Сибири и прочих суровых областях? Так почему не отправить сознательных (не смейтесь, есть такие) заключенных в те края добровольно? Почему не попробовать?..
В моих размышлениях очень часто повторяются слова — Родина, народ. У легкомысленных людей это может вызвать ироническую усмешку: «Девять лет дала Родина, а он еще произносит это слово». Да, я произношу и никогда больше не опозорю Родину, где я родился и жил, где жили Ленин и Дзержинский, Есенин и Маяковский, Пушкин и Лермонтов, Куприн и Толстой. Ее нельзя не любить. Это поняли Куприн, Бунин, теперь это понял я. (Притом наш девятнадцатилетний возраст дал нам право в свое время ошибиться.) И недаром на первой странице моего дневника вклеен портрет Ленина, недаром я заполняю вырезками и фотографиями тетрадь, которую озаглавил: «Жизнь моей Родины». Снимки и статьи в ней помогают следить за жизнью Родины, помогают быть в мечтах рядом с ней. Я вижу себя то на трассе Абакан — Тайшет, то на поднимающейся Енисейской дамбе, то возводящим дома на одной из комсомольских строек.
Конечно, снимки усиливают мою боль и тоску, но я твердо знаю, что, если мне будет дано право показать себя настоящим человеком, я это сделаю в любой момент. И я никогда не опозорю высокого звания — советский человек, я буду идти по жизни прямой, светлой дорогой. И мы не виноваты, что человек сознает свою ошибку после того, как ему крепкой увесистой дубиной дают знать, что так делать нельзя, что он будет жестоко каяться. Ведь люди учатся на ошибках, познают в беде себя и других, а наши ошибки заставляют познать очень много!»
Все это: и боль, и тоска, и искренние попытки разобраться в своей жизни — расположили меня к Юрию, и я заинтересовался им.
«Здравствуй, Юрий. Получил твое письмо. Письмо искреннее и несомненно интересное, затрагивающее ряд больших вопросов. Над этими вопросами, судя по письмам, думают и другие, как ты выражаешься, «сознательные преступники», тоже размышляющие над своей и над общей жизнью. Думаем об этом и мы, все, кому дорог и человек, и дорог народ, дорого наше будущее и чистота нашей жизни. А такие, думающие и хорошие, заботливые люди, смею уверить, есть и среди тех, кого в вашей среде считают притеснителями.
Вопросы-то очень сложные, и сразу их, может быть, и трудно решить. Вот ты ставишь вопрос: «Помогают ли наши колонии стать на правильный путь?» — и отвечаешь: «Это очаги произвола, рождения ненависти и пессимизма, изуродованных жизней».
И в то же время сам же пишешь: «Жизнь здесь тяжела, намного тяжелей, чем люди могут представить. Но вот этой-то тяжести, этим далеко не гуманным действиям и явлениям, возникающим в нашей жизни, я и благодарен. Это заставляет задуматься, понять, увидеть то, чего без подобных явлений я бы и не увидел». И дальше: «Этот срок встряхнул меня, заставил думать, понимать». Теперь, как ты пишешь дальше, ты понял и наши лозунги, которые раньше казались высокопарными, которым раньше ты, видимо, не очень верил и даже, может быть, посмеивался над ними. Теперь ты очень искренне и взволнованно пишешь о народе, о Родине, о коммунизме. Ты прозрел.
«Я много вынес. Понял тоже много», — пишешь ты в своем стихотворении. Значит, что же? Значит, на пользу?
И это я слышу не только от тебя. Очень многие пишут то же самое: «Раньше говорили, и наставляли, и учили, а как-то не доходило. А теперь вот все понял и прозрел». Да ты и сам пишешь: «Моя вина в том, что я, как и многие другие, начал понимать слишком поздно».
А иные — да, иные впадают в пессимизм и безнадежность, опускают руки, опускаются сами и идут вниз.
В чем же дело? Значит, дело-то в человеке? Кто ты? Что ты сто́ишь в жизни?
Ты же сам, анализируя причины преступлений, сводишь их в конце концов к одной, обобщающей: «И все это обязательно происходит из-за собственной неуравновешенности, из-за неумения смотреть на жизнь и понимать ее так, как надо». Так не продолжает ли эта неуравновешенность действовать и дальше: кто и как переносит случившуюся с ним беду и какие из этого делает выводы? Одних потрясает то, что они совершили, они понимают нравственную сторону своего проступка, свою вину и вообще свои ошибки в жизни и в заключении. Такой человек находит себя как личность и начинает бороться за себя как за личность и этим самым за свое будущее. Другие (и таких, к сожалению, большинство), забыв о своей собственной вине, начинают винить всех на свете: и папу, и маму, и школу, и все общество — все виноваты, а он, видите ли, страдает. И такие обычно идут не вверх, а вниз.
Ты, видимо, принадлежишь к первой категории и все-таки тоже взываешь и к «народному разуму», и к «мудрой, человеколюбящей партии» с претензией: «Неужели нельзя придумать иной способ сокращения преступности?!»
Какой? Ну, давай искать вместе. Разнуздавшийся, распоясавшийся парняга в свои 18—19 лет решил, что он может жить, как его левая нога захочет. Захотелось выпить — обобрали, в лучшем случае напугали, а то и поранили, а то и убили ни в чем не повинного человека, сняли, отняли и за один час все пропили потом в ресторане.
Скажи, что делать с ними?
Приглянулась девушка, а то и не приглянулась, а просто увидели юбку — и чего с ней считаться? Тащи!
Что делать с такими? Ну что можно придумать? А ведь если оставить все это без последствий — как же жить людям? Как же может общество терпеть это?
Ну вот ответь мне на все эти вопросы и обязательно напиши о том, что стряслось с тобой.
А мысли насчет более трудной, но более счастливой дороги — правильные мысли».
В ответ я получил от Юрия очень пространные два письма с подробнейшим, шаг за шагом, описанием его жизни. Приводить их нет смысла даже в выдержках, так как, затронутый поднятыми там вопросами, я в своих ответных письмах разобрал их, как говорится, по косточкам и так же шаг за шагом, идя за самим Юрием Спицыным, проследил всю его жизнь.
«Здравствуй, Юрий! Получил твои письма. Они откровенные, искренние и во многом правильные. И именно поэтому в разговоре с тобой я хочу сосредоточить внимание на одном вопросе: сознании виновности и неизбежности, необходимости наказания.
Вот ты в первом своем письме сказал, что, несмотря на тяготы жизни в колонии и длительный срок, наказание встряхнуло тебя, заставило думать, понимать. Ты много вынес. Понял тоже много. «Значит, что же? Значит, на пользу?» — спросил я тебя. «Да, на пользу, — ответил ты мне сейчас. — Здесь, среди массы хорошего и массы плохого, я научился отличать и запоминать хорошее, научился ценить хороших людей. Понял, что надо делать и говорить людям только хорошее, чтобы люди верили в себя, в тебя, в других хороших и искренних людей».
Великолепные выводы! Мудрые и честные. Но почему же ты все-таки не до конца честен перед собой?
«Мне не могли вовремя указать правильную дорогу. В 18 лет я не видел ни одной дружеской руки. Я пошел на мерзкое дело».
Это, кстати, точь-в-точь как пишут другие: «Не остановили, не одернули, не укоротили вовремя руки, дали возможность принести зло обществу». Общество, видите ли, виновато. Не тот виноват, кто принес зло, а общество, что оно не одернуло его.
Вот один из них пишет: «Я прожигал свою жизнь в увеселительных оргиях с пьянством и женщинами, больше меня ничего не интересовало, не интересовалось мною и общество. Пьянка, пьянка и пьянка». А теперь заявляет: «Я глубоко обижен на людей». Все виноваты, а он — жертва!
Или разгневанная мамаша одного паренька, отданного под суд за грабеж, прислала мне злое письмо: общество, мол, виновато, а невинный мальчик «не вытерпел своей бедности», «в нем зародилось нехорошее чувство» и т. д. И в заключение — «я пишу вам сущую правду». Пошел я к ним на квартиру, увидел ее и ее мужа, познакомился — оба пропившиеся, опустившиеся люди, в доме у них вечные пьянки, драки, пахнет какой-то гнилью, сын был в полном загоне, его подкармливали соседи, а она говорит — общество виновато. Вот оно как поворачивается дело!
Нет, я не хочу отрицать, что случается, когда условия, обстоятельства жизни действительно толкают человека на нехорошие дела. Но ведь все валить на общество и винить все общество — просто не честно. Возьми себя: я уже не говорю о семье твоей, о школе, которые, конечно, учили тебя совсем другому, — но ведь это тоже общество! А Вера, твоя подруга, которая тебя любила?
Ты сам пишешь: «Она взяла меня за руки и сказала: «Ты никуда не пойдешь, ты пойдешь со мной». Я ответил: «Нет!»»
И ты пошел на преступление. Ты и никто другой, вопреки всем сдерживающим влияниям, и пошел не на первое, которое можно было бы посчитать ошибкой, а уже на третье или четвертое преступление. Больше того, из ложного понятия чести ты все взял на себя, скрыл своего соучастника и этим дал ему возможность продолжать свою деятельность. Это тоже преступление. Так как же ты можешь обижаться на следователя, приписывая ему стремление «написать побольше, полживее». Ты обижаешься на людей, которые якобы швырнули тебя в колонию: «Сиди, мучайся!»
Почему же должны мучиться от ваших «художеств» ни в чем не повинные люди, которых вы будете и сознательно и по ошибке («Я увидел, что ошибся», — пишешь ты) бить и резать? Да, в этом и заключается сущность наказания, кары: помучайся. А как же? Ты только скажи честно: за дело или не за дело?
«Почему не думают о нас? — спрашиваешь ты. — Почему не видно действий, к которым призывают в собственных лозунгах? Почему заставляют переживать невыразимо тяжкое?»
И опять ты смотришь только со своей колокольни: «Переживаю невыразимо тяжкое». А то, что вы ограбили подвыпившего человека, а то, что избили и ограбили советского офицера, потом избили третьего, порезали четвертого — это что? Почему вы по своему капризу и своеволию, по дикости, разнузданности своей могли заставлять людей переживать это «невыносимо тяжкое» ощущение своего бессилия перед какими-то распоясавшимися мальчишками, и теперь ты, забыв об этом, оплакиваешь опять только себя да еще и покушаешься на наши лозунги?
Наши лозунги чистые, они говорят: человек человеку — друг, товарищ и брат. А ты? Ты как себя вел? Как враг людей и враг этих лозунгов.
Почему же ты не хочешь всего до конца продумать и честно признать?
Как же ты смеешь говорить: «Не думают о нас»?
Бессовестные вы! Сами пакостят, сами не дают людям жить, а потом претензии предъявляют: «О нас не думают!» Бесстыдники!
Разрешите вас заверить: думают, и очень думают, и собирают совещания, и пишут книги, и ломают головы над тем, как уберечь вас, самоуверенных, распоясавшихся лоботрясов, от того, что вам же самим несет гибель. Но, прежде всего, ведь приходится думать о народе, о том, как защитить честных и безобидных людей от вашего дикого, разгулявшегося «ндрава». Что же прикажете — ждать, пока вы сами одумаетесь? Так если вас распустить, вы никогда не одумаетесь. Аппетит приходит во время еды. Вот и приходится…
Да, в тюрьмах хорошего мало, приятного — тоже. Но как же быть? Я снова повторяю мой вопрос: вот ты называешь себя «сознательным преступником», скажи — как быть? Как оградить народ, не трогая вас, вашего брата? Как это сделать? Ответь.
Если думать, то думать до конца. Быть честным — тоже нужно быть честным до конца».
«Ты обещал мне «прямо резать все начистоту», — пишу я после его следующего письма, — буду резать и я, так как некоторые фразы в письме мне очень не понравились, но они, видимо, проливают свет на все твое настроение. Так что уж разреши добавить к тому, что я написал в предыдущем письме, тем более что ты сейчас даже усиливаешь вызвавшие мои возражения ноты. Ты снова говоришь о «глупых» указах, о судейских «воротилах», об отрицательных явлениях в нашей жизни и договариваешься до такой дикости: «Молодежь здесь сидит не всегда по собственной вине. В своих ошибках я отчасти считаю виновным общество, а не себя». Или, как тоже выразился другой, подобный тебе: «Народ такой же виновник, что мы стали такими». Разреши повторить сказанное в предыдущем письме: бесстыдники! Наглецы!
Вот я беру твои письма, где ты сам описываешь свою жизнь, и, отложив все дела, вчитываюсь в них и ищу: где же, в чем же виновато перед тобой общество?
Семья, мать, отец, видимо, хорошие, заботливые. Мать следит за тем, чтобы сын делал уроки, а он читает вместо этого посторонние книги. Отец в прошлом крестьянин, отходник, плотник, но революция открыла ему широкую дорогу: его потянуло к учению, он переехал в город, кончил техникум, потом институт — светлая и прямая дорога советского человека, и ты сам признаешь, что «ему было досадно, что у способного, настойчивого отца растет сын лоботряс». Отец тоже следит за сыном, по-своему пытается воздействовать на него, пусть иной раз сурово — без этого тоже нельзя, — но правильно. А сына «не тянуло к учебе», «с четверок съезжал на тройки, с троек на двойки. В шестом классе отсидел два года» — это все твои собственные слова. Но зато с пятого класса он пишет стихи, читает их на пионерских сборах, он мечтает побывать во всех уголках страны, увидеть жизнь, «словом, везде побывать, все повидать», не задумываясь — добавлю уже от себя, — на какие средства и денежки. Типично потребительские «мечты и стремления».
А когда, не кончив, видимо, школы, попал в строительное училище, он столкнулся с «самостоятельными» озорниками и примкнул к ним, «не вникая в сущность их дел».
Из училища нашего лоботряса вместе с другими направили в колхоз, чтобы помочь той Родине, во всех уголках которой он мечтал побывать, чтобы все видеть и знать, но он, обрадовавшись «поистине безнадзорному существованию», участвовал в драках, на спор выкупался в ледяной реке, и в результате его исключили из училища. Правильно или неправильно — сейчас сказать трудно. Но правильных выводов он для себя не сделал. Он получает паспорт и идет на стройку штукатуром. Работа его увлекает, радует. Находится хороший друг, который увлекался литературой и, видимо, прививал эту любовь, как и многое другое, хорошее, нашему герою.
«Но вот прошло несколько лет, сейчас он учится на втором курсе факультета журналистики, а я отбываю срок. (Это твои собственные слова.) В моем друге страсть к литературе дала хорошие плоды, а я вот споткнулся. Но и по сем день я получаю от него дружеские, хорошие письма, от них на душе становится светлей».
Вот я иду шаг за шагом по твоей жизни и не могу понять — в чем же виновато перед тобой наше общество?
Поворот в твоей жизни начался после того, как судьба развела тебя с подлинным другом и ты нашел другого «друга» уже в кавычках и, как безвольная тряпка, пошел вслед за ним, за этим самым Сашкой. Ты учился в это время уже в речном училище. Видишь, кстати, какие разные возможности предоставляла тебе Родина, на которую ты хочешь свалить вину за свои беды. А что тебя прельщало на этом новом пути, который она открывала перед тобой? «Я представлял, как буду ездить по разным рекам, в разные города, видеть очень много волнующего, интересного», — пишешь ты. Ты хотел только удовольствий — видеть, смотреть, но никак не хотел принять связанного учебой и будущей профессией труда: «Вскоре я понял, что вынести четыре года строжайшей дисциплины мне трудно. Меня тянуло в город, на танцы, к Сашке. Самоволки мои не прекращались, никакие начальники не могли меня удержать». Но начальники пытались тебя удержать, беседовали, вели с тобой упорную и терпеливую работу, но удовольствия тебе оказались дороже, и ты добровольно ушел из училища.
Так я излагаю твою жизнь? Кажется, правильно.
И после этого ты позволяешь себе перейти на «высокий штиль» и воспевать свои достоинства: «Я очень ценю мужскую дружбу и дорожу ею. Если мой друг а беде, я жертвую всем, даже если потребуется моя жизнь, для хорошего друга». Все это фальшь! Это ты говоришь ради того, чтобы оправдать тот случай, когда, по твоим же словам, вы со своим «другом» сознательно пошли на хулиганство, закончившееся поножовщиной и твоим ранением. Брось хоть теперь напыщенные слова о мужской дружбе. Настоящий мужчина должен, прежде всего, уметь выбрать настоящего друга. Почему же ты не увидел такого друга в отце, в командире роты, который вел с тобой терпеливую, но, к сожалению, неблагодарную работу? Нет, ты пошел за этим Сашкой, который вел тебя от преступления к преступлению, и до сих пор видишь в этом какую-то мужскую доблесть. Эту доблесть ты видишь и в том выводе, который сделал из этой поножовщины: «Раз вы меня порезали — и я вас порежу». И, выздоровев, ты пошел именно по этому пути, преступному пути. «Снова пошли танцы, вино, гулянья». Это опять твои собственные слова.
К этому времени у тебя наметился еще один конфликт: ты встретил девушку, которая показалась тебе очень хорошей, но о которой, по твоим словам, «люди пожилого возраста могли бы иметь весьма нелестное мнение». «Но она была современная девушка, носила узкую юбку и туфли на гвоздиках, красила губы и брови». Кроме того, «на ее пути попался какой-то стильный донжуан, она хотела поверить в него, но ошиблась».
Одним словом, разреши тебе заметить, заботливая мать — а мать у тебя, по всем признакам, очень заботливая и умная женщина — не могла не обеспокоиться этим знакомством. Но «мы сами с усами» и слушать никого не привыкли. И начались скандалы. Ты ничего не хотел слушать, хотя и ничего, по сути дела, не понимал. «Современная девушка… узкая юбка и туфли на гвоздиках, крашеные губы и брови». Это типичный идеал танцплощадок с местными донжуанами и тянущимися за ними бездумными лоботрясами вроде тебя. И вы не видите, и не хотите видеть, и клеймите, позорной в ваших устах, кличкой «идейная» тех подлинно современных девушек, которые ведут честную и чистую жизнь, которые мечтают о настоящей дружбе и чистой любви и часто, не находя ее, хиреют или сдаются перед осаждающей их пошлостью.
«Я не могу понять, почему так: отцы, братья, сестры боролись за наше счастье, проливали кровь, а наше поколение ведет себя недостойно. Ведь сейчас молодежь очень разболтана. В парк ходить нисколько не хочется, что там интересного? Приглашая тебя, обращаются как к дереву: «Ну, пойдем, что ли?» Хотя этого юношу я вижу впервые. А если откажешь, могут оскорбить и даже ударить. А если придут в гости, то несут не букет цветов, а бутылку водки.
Я думала, что буду жить при коммунизме. Но сейчас все больше и больше убеждаюсь, что к коммунизму с такой молодежью, как мы, прийти будет очень трудно» — так мне написала с Алтая одна студентка.
Вот как горько чувствуют себя в вашем окружении подлинно современные девушки — девушки чистой души и совести.
Я ничего не хочу сказать плохого о Вере. Наоборот, я вполне допускаю, что она была действительно хорошая девушка — вы с нею ходили в театр, обсуждали спектакли, спорили. Очень хорошо! Только почему же ты везде ее называешь «девчонкой»? Это что, «современно»? Да нет же, это пошлый жаргон танцплощадок. Она — девушка! И она, видимо, достойна этого уважительного слова. Встретив тебя пьяного, с тем самым злополучным Сашкой, Вера настойчиво пыталась тебя оторвать, увести от «друга». Но Сашка оказался для тебя дороже. Ты оттолкнул руку помощи, которую протянула тебе любящая девушка, и пошел на свое последнее преступление.
Вот я еще раз проштудировал все пятьдесят страниц твоих писем очень убористого, надо сказать, текста — скажи: в чем виновата перед тобой Родина? Только положи руку на сердце и скажи это честно, с глазу на глаз со своей совестью. Разберись сам с собой: что же является причиной твоих преступлений? Какие условия и обстоятельства твоей жизни? И какие черты твоей собственной личности? Только искренне и до конца! Ладно? Буду ждать ответа».
«Здравствуйте, Григорий Александрович! Прежде всего о вашем письме. Справедливое, волнующее письмо. Читал, испытывая какое-то сильное чувство. Меня немного задела ваша фраза: «И после этого ты позволяешь себе перейти на «высокий штиль» и воспевать свои достоинства». Нет, говоря о мужской дружбе, я не перехожу на «высокий штиль». Однако твердо скажу: что бы ни случилось, в какие бы обстоятельства ни попал мой друг, я любой ценой, в любую минуту пойду ему на помощь. Если я буду иметь возможность ценой своей жизни спасти его жизнь, я сделаю это, не задумываясь. И пусть это не кажется вам «высоким штилем», пусть не кажется, что я восхваляю свои достоинства. Так должен сделать любой друг. Верная, искренняя дружба тем и отличается от легких, некрепких отношений. А вы где-то увидели фальшь. Как вы ни сомневаетесь, я все же умею ценить дружбу и буду ценить только одну — искреннюю, большую.
Теперь хочу сказать о моем «дружке» Сашке. Он был таким же, как я, заблудившимся парнем. Он, как и я, не понимал, что творит, не понимал всей тяжести и гнусности совершаемого. Вот так мы, два молодых парня, сели на скамью подсудимых.
Перехожу к самому главному вопросу. Вы пишете: «Скажи, в чем виновато перед тобой общество?» Те строки, в которых я винил Родину, писались в тяжелом, упадническом настроении. После долгих раздумий я понял, что Родину в этом винить нельзя, я был глубоко неправ в своих обвинениях. Родину винить нельзя!
Теперь, вспоминая свои преступления, я сам содрогаюсь от них. При каждом свидании я вижу постаревшее, залитое слезами лицо матери. В редком письме, полученном от нее, слова не расплываются от упавших на него материнских слез. Сейчас это самые тяжелые минуты, которые приходится переживать. Хочется успокоить этого единственного человека, когда я вижу, как она убивается из-за сотворенного мной. Хочется кричать, когда получишь это письмо с расплывающимися буквами; хочется кричать, когда отец напишет, что мать заболела или за последнее время стала чаще плакать. Вот эти обстоятельства и делают меня и других уже неспособными на преступления. И я, совершивший когда-то это мерзкое дело, горячо проклинаю себя. Много прошло свиданий, много таких писем я получил от матери, но каждое из них все сильнее заставляет болеть сердце, потому что я — живой человек, способный понимать муки других. И не уходит из сознания, что еще семь лет ей мучиться, и встает иной раз страшная мысль, которую тотчас же гонишь: «А доживет ли этот самый ценный и нужный в мире человек до моего возвращения? Смогу ли, успею ли я вознаградить ее за все эти мучения своей заботой и лаской?!»
У большинства из нас такие же муки и заботы. Но тяжелые, утомляющие годы тянутся медленно. И вот человек, проклиная себя, с ужасом вспоминая о своем преступлении, изболевшись сердцем за страдания матери, истосковавшись по родным и друзьям, по вольной счастливой жизни, становится уже неспособным на преступление. Он понимает не только тяжесть переносимого, но и тяжесть совершенного преступления. Все это и поднимает его из преступности, влечет к счастливой трудовой жизни. Но впереди еще немалый срок, и вот он, вдоволь намучившись, думает: «Почему же никто не хочет видеть, что я осознал, вырос, что я никогда не совершу преступления, так как понял, что это подло и гнусно».
Вот в такой момент и начинает зарождаться недоверие, неприязнь к нашему правосудию. Я знаю, вы сейчас опять думаете: «А кто в этом виноват?» Конечно, мы сами! Но ведь надо же понимать, что человек формируется в процессе жизни, с годами у него повышается моральный уровень, растет чувство ответственности перед самим собой и обществом. Но, Григорий Александрович, повторяю: это приходит с годами. По-моему, вот эту грань я сейчас и переживаю. И если в 18 лет я смог совершить преступление, то сейчас я на это не способен, так как повзрослел и поумнел.
Отвечаю на ваш следующий вопрос: «Как оградить народ, не трогая вашего брата?» По-моему, оградить народ, не трогая нас, невозможно. Человек, совершивший преступление, должен обязательно понести наказание. Об этом знает любой преступник. Существенное значение имеет лишь одно: какое именно это будет наказание (по количеству лет). Нужно судить так, чтобы осужденный, выходя из зала суда, сознавал, что суд подошел к нему справедливо и вынес именно то наказание, которое он заслужил.
Надо только верить в человека и в его исправимость, надо давать человеку показать самого себя.
В конце своего письма вы предлагаете мне разобраться в самом себе: что является причиной моих преступлений? Какие условия и обстоятельства моей жизни, какие черты моей личности?
Откровенно говоря, Григорий Александрович, теперь я сам этого не понимаю. Я много думал, но ответа найти не могу. Все те условия и обстоятельства, о которых я писал вам в предыдущем письме (ссоры с матерью, встречи с Сашкой), можно было обойти, пресечь, побороть. Все дело в том, что у меня не хватило в то время ума обойти эти обстоятельства. Я сделал первое, что пришло в голову, не думая о последствиях. Конечно, в этом виноват только я сам. Причиной моих преступлений было отсутствие ума и неспособность понимать жизнь. Ведь мне в то время не приходилось крепко задумываться о чем-нибудь. Так кого или что я могу в этом винить? Лишь когда я увидел, что подобных мне немало, и понял, какой большой мы приносили вред народу, среди которого жили, я крепко задумался. Я извлек из этого урока немало пользы, понял, что надо всегда думать о собственных поступках и о поступках других людей, окружающих тебя.
И если говорить о преступлениях вообще, то самое справедливое мнение и у вас и у меня должно быть одно: в современной советской жизни нет ни условий, ни обстоятельств для преступления. Возьмите любое уголовное преступление и увидите, что оно совершено лишь потому, что у обвиняемого сбились набекрень мозги. Так зачем же искать для оправдания преступления какие-то несуществующие обстоятельства или причины? Все происходит только от одного: у обвиняемого не хватило воли вовремя себя остановить, не хватило ума обойти эти мнимые трудности. К этому остается лишь добавить, что в местах заключения мозги становятся на место, у многих появляется ум, которым они в состоянии осмыслить случившееся и покаяться. Совершенное преступление пугает нас самих: «Как я мог это сделать?»
Вот я и подхожу к концу своего письма. На все ваши вопросы, Григорий Александрович, мне было очень трудно отвечать, и я не знаю, удовлетворит ли вас мой ответ.
Во всяком случае, я благодарен вам за ваше письмо: оно заставило меня еще глубже вдуматься во все жизненные сложности. И вообще, когда я получаю от вас письмо, я чувствую себя спокойным, на душе очень хорошо, радостно.
Теперь о Вере. Совершенно справедливо ваше замечание о ней. Да, она именно «девушка». Хотя бы потому, что пишет мне письма. Пишет, что поступила в полиграфический техникум. Однако я потерял уже все представления о ней и ее жизни. Все-таки третий год жизни в заключении дает себя знать, а она живет на свободе. Еще семь лет ей ждать меня очень трудно, и вряд ли нам суждено встретиться. А встретиться с ней я бы очень желал. Однако сейчас я стараюсь меньше думать о ней, так как слишком тяжело и без нее. Но рад, что там, на свободе, я в ней не ошибался. Больше о ней сказать ничего не могу.
И хочу сказать вам еще одно: это письмо, как и все остальные, пишу честно, положив руку на сердце. Понимаю, что некоторые мысли и выводы, которые говорит заключенный, настораживают хороших, честных людей. И вообще, нам верить не принято. Это считают вполне естественным. Однако я лично в разговорах с любым человеком, кто бы он ни был, привык говорить прямо. Я надеялся, что вы поймете это из тех, предыдущих писем. Буду надеяться, что в этом письме вас ничто не насторожит.
На этом кончаю. Желаю вам здоровья и творческих успехов».
Письмо хорошее, и я ему об этом написал:
«Твоим письмом на этот раз я в основном доволен, и хочется подвести итоги. И я очень рад, что мы с тобой, кажется, договорились: «Я понимаю, что Родину в этом винить нельзя», — пишешь ты.
На этом можно было бы поставить точку. Но мы — мыслящие люди и хотим разобраться в жизни, а потому пойдем дальше: так почему же? Почему у тебя не хватило ума? Почему ты не сумел обойти и преодолеть сложившиеся обстоятельства? Думать — так до конца! Ведь и ум и воля твоя тоже складывались и формировались в каких-то условиях. В каких?
Я очень рад, что мои письма, как ты говоришь, заставляют тебя думать, так давай думать дальше и с максимальной объективностью разбираться в этом вопросе. Как протекало твое внутреннее развитие и почему ты оказался таким неподготовленным к жизни? Я понимаю, что самому о себе трудно говорить и трудно найти необходимую меру объективности. Но из того, что ты о себе написал, я заключаю, что ты теперешний совсем другой, чем ты тогдашний, что ты перешагнул через такую грань, из-за которой уже можешь смотреть на свое прошлое как бы со стороны, вчуже.
Вот и давай попробуем».
Сознаюсь — писал я не без задней мысли. Я допускал, что мой очень сильный нажим на Юрия мог действительно сбить его с толку и он вынужден был отказаться от того, что говорил раньше. Но в какой степени это твердо?
Ответ Юрия на это мое письмо показывает твердость его наметившихся убеждений.
«Да, вы правы: среди нашего брата, к сожалению, очень много людей ограниченных, опустившихся, потерявших себя, плывущих по воле волн и не умеющих установить правильные отношения с обществом и со всем окружающим миром. Совершенно верно! И дальше вы спрашиваете: «Кто виноват?» Во-первых, все это зависит от личности, и только от личности! Если человек хочет, он не будет во власти волн, а пойдет по тому руслу, которое выбрал. И человека, правильно взявшего свой курс, выбравшего свою точную линию, ничто не собьет! Что же касается нашего брата, то, если каждого из них спросить: «Какой ты выбрал путь?» — немалая часть из них окажется в трудном или даже смешном положении. Возможно, что большинство еще не нашло своего единственного по правильности пути. И тут есть над чем подумать: почему же в двадцать с лишним лет он не нашел своего курса?
Возьму свою семью. Отец — старший технолог, человек образованный, но в некоторой степени трудный. Мать в далеком прошлом окончила ремесленное училище и была простой работницей. Во время моего детства она была домохозяйкой. Она добрая, хорошая женщина, с мягким, отзывчивым сердцем. Когда же мне было 10—12 лет, отец, отпуская меня гулять на час-полтора, засекал по часам время, и я всегда беспокоился — как бы не прогулять больше. В 15—16 лет я ходил на каток, а в девять или в десять часов я торопился домой — как бы не опоздать. Помню, жалко было уходить с катка, когда народ только еще приходил, когда такие же мальчишки беззаботно гонялись по катку. Не знаю, может быть, отец и правильно делал. Однако из его воспитания я вспоминаю очень немногое: изредка он садился проверять мои уроки, изредка вместе пилили дрова, изредка он усердно «пилил» меня. Ему не приходило в голову сходить со мной в кино, прогуляться по книжным магазинам в поисках хорошей книги, поспорить или поговорить о чем-нибудь. Ничего такого не было. Я сидел дома, учил уроки, читал книги. И до семнадцати лет я жил лишь семейными интересами. Даже когда работал штукатуром, то оставался в семье ребенком, которому по-прежнему что-то разрешалось и что-то — нет. Когда человек выходит в жизнь, то как бы заново рождается, так как это второй период его жизни. И многое в нем, как в человеке, рождается от того, как и чем встретят его новые люди. Так и случается: что молодой человек увидит в окружающих его людях, то и принимает в себя.
Вернусь снова к своей семье. Да, живя в стенах своего дома, я мало думал о морали, о достоинствах, об обществе. Но это и не удивительно: в пятнадцать лет подросток мало о чем думает, мало что знает. Поступив на работу, я не жил жизнью общества, не смог увидеть единых желаний своего коллектива. Мне казалось: они, как и я, приходят на работу и, проработав восемь часов, спешат в свои дома, чтобы на другое утро быть на работе. И я, отработав восемь часов, спешил домой и занимался своими делами. Вот в этом, в этом моя ошибка — я не почувствовал общественности. Я понимал коллектив по-своему, примитивно, неправильно. Поэтому я и оказался неподготовленным к жизни.
И еще я могу сказать, что во мне всегда боролись два человека: один хороший, со светлыми порывами и стремлениями, другой — пошленький, скверный человечек. Изредка этот плохой брал верх, и я в такие минуты забывал о хорошем. Теперь во мне прочно живет только хороший человек, для плохого места нет. Так кого же теперь остается винить, если во мне когда-то уживался плохой человек, кого винить, если я совершал эти гнусные поступки? Не обстоятельства, не семью, не людей — а самого себя!
Я сейчас затрудняюсь ответить на ваш вопрос: «Почему ты не сумел обойти и преодолеть сложившиеся обстоятельства?» Наверное, потому, что мне не приходилось о чем-либо по-настоящему думать. Ведь мне не пришлось испытать никаких трудностей и лишений. Только эта возникшая на моем жизненном пути трудность заставила меня думать о будущем, о значении моих поступков. Только она научила проверять, ставить под сомнение каждое решение: а правильно ли я поступаю? Этот урок на всю жизнь, он трудный, но полезный. И пусть этот урок заставит всех нас думать о своих поступках и о своем будущем. Я не ошибусь, если скажу, что ум и воля у всех людей моего поколения сейчас формируются в таких условиях, которые помогают стать человеком — Человеком с большой буквы. Ведь такие же парни, как я, сейчас строят города в Сибири, прокладывают громадные трассы и магистрали. Они воспитывались в таких же условиях, также учились и работали, но они оказались крепче, честнее, серьезнее. Они думали о своем будущем и стремились к нему, а мы жили спустя рукава. И вот теперь нам приходится жить задним умом: думаем и понимаем после того, как все случилось по нашей же воле. А они строят, живут, любят, учатся в вузах. Так кого же теперь винить? Следовательно, все происходит от личности, от собственного желания и понимания».
Шло время, и Юрий в результате продолжающейся переписки со мной и, как мы увидим дальше, под влиянием воспитателей колонии постепенно осмысливал свое положение и вырабатывал моральную устойчивость и целенаправленность.
«Все, что переношу сейчас, я считаю заслуженным. И вы помните, как в одном из писем я писал: «Что ж, пусть этот голод по свободе копится! И чем сильнее он будет, тем крепче, тем уверенней я войду в новую жизнь». Сейчас придерживаюсь только этого мнения — наказание заслужено и роптать, притворяться обиженным я не в праве. Поэтому я прошу извинения, если слишком много говорил о своих переживаниях раньше. Во всяком случае, вы были совершенно правы, когда сказали: «Это нужно понять внутренне, примириться с этим и перенести это достойно, как свой моральный долг. Это и будет твоей нравственной закалкой».
Очень хорошие слова, и я буду их помнить. И мне хочется за это письмо сказать вам большое спасибо: оно открыло во мне ту новую страницу, которая не спешила открываться. Но ваше письмо открыло эту чистую страницу, и посмотрим, что я смогу на ней написать. А сейчас моим девизом будет ваша фраза: «Поменьше воплей, побольше внутренней работы над собой».
Желаю вам всего наилучшего. С глубоким уважением и благодарностью к вам — Юрий.
27 февраля 1964 года».
В заключение сделаю маленькое отступление. Эта переписка в очень сокращенном виде была напечатана в газете «Известия». В статье был взят только один мотив — осуждение и изобличение позиции моего корреспондента. Через некоторое время один мой старый приятель, литератор, при встрече сказал:
— Читал я вашу статью. Читал. Хорошо вы его разоблачили — и крепко, и душевно, по-отечески. Только вот в чем беда: не действует на них ничего.
И я рад, что весь дальнейший ход нашего спора, как мы видим, опровергает это безнадежное и безрадостное заключение.
Рад и тому, что эту безнадежность опровергает и то, как ответили сами заключенные на эту статью. Одни обозлились. Это те, которые ищут, что выгодно, и в своих преступлениях осмеливаются обвинять общество. А вот другие, их оказалось большинство. Эти ищут разумных путей в жизни. Прочтите письмо одного из них.
«Таких Юриев встречается много, и все они начинают взывать к логике, лишь когда сама жизнь начинает давить их. А спрашивается, кто его толкал в тюрьму? О чем он думал, когда жизнь улыбалась ему? Ведь, идя на преступление, он делал это тайком, украдкой от всех, значит, и в то время у него работало сознание правильно, он знал, что за содеянное он будет отвечать, но он надеялся, что увильнет от этого. Но как только тучи закона сгустились над его головой, чтобы поразить за содеянное, вот здесь и появилась у него наклонность к размышлению и анализу своих поступков.
Хорош тот человек, кто, попав в заключение, начинает не с жалоб к писателям и редакторам газет, а начинает работать молча, твердо став на правильный путь.
Так и при досрочном освобождении. Сколько их вернулось обратно! А почему? Потому что им поверили, да не проверили. А мне думается, что только тот может быть достоин освобождения, который вытряхнул из себя все сам, без посторонней помощи. Если ты сдержан в разговоре, в поведении, не выражаешься нецензурно и вообще если человек сдержан, он не совершит проступка, не оскорбит никого, не пойдет за «дружками». Только таким скатертью дорога на свободу».
Приписка:
«Желательно, чтоб это прочитал и Юрий.
А главное, скажите ему: поменьше вою».
Вся эта история с Юрием Спицыным полностью, пожалуй, отвечает любителям «предъявлять счет обществу» и защищать «провинившихся». Никак не снимая вопроса о значении обстоятельств и условий жизни, она красноречиво говорит о роли самого человека и высоте его нравственного сознания. Она говорит, как деградирует и как падает в конце концов человек, если он теряет уважение к труду и к законам общественной жизни. Дальше мы увидим, как и какими путями происходит это падение.
Итак, человек не сумел «обойти», «преодолеть» сгрудившиеся вокруг него обстоятельства, «мозги набекрень», «ума не хватило» — так Юрий Спицын объяснил внутреннюю причину своих преступлений. Но что значит — не хватило ума? Здесь мы вплотную подходим к вопросу о личности преступника.
Нет, это не узкий вопрос криминологии, это тоже наш общий, общественный вопрос: у кого и почему мозги оказываются «набекрень»? Это, конечно, не первое в цепи причин, но очень важное: психология.
Вот совершенно отчаянное письмо. Прекрасный человек, трудолюбивый, честный, чистый. Отличным солдатом отслужил он военную службу и, возвратившись домой, заехал к сестре повидаться. Тут узнал, что сестре живется очень плохо: муж — пьяница, дебошир, издевается над женой и совсем забил ее. Брат хотел за нее вступиться, но сестра упросила не вмешиваться: хуже будет. Человек поборол в себе внутренний протест, который кипел в душе, а потом пришли соседи, выпили, как полагается, и протест этот прорвался: ссора, подвернувшийся под руки нож, и — убийство.
«Так по воле сложившихся обстоятельств в одну минуту я стал преступником, к чему никогда не готовился, не думал и не ждал. Недаром говорится: ошибка одной минуты составляет горе целой жизни».
Миг, погубивший жизнь. Человек не сумел овладеть своими чувствами.
А вот еще судьба, столь же печальная, сколь и поучительная по своей драматичности.
Блестящий двадцатичетырехлетний майор. Он доблестно и бесстрашно прошел через всю войну, побывав чуть ли не на всех фронтах. Случалось всякое. Неоднократно он ходил в разведку в тыл врага, натыкался на противника, отбивался и уходил невредимым. Он дрался с врагом на подступах к Ленинграду, на полях Украины, на польской земле, за все это девять раз награждается правительственными наградами и заканчивает войну начальником штаба полка и членом партии. После войны он работает за границей по репатриации военнопленных, по долгу службы бывает в Берлине, в Париже и наконец получает отпуск.
— Смотри, без жены не возвращайся! — дружески напутствовал его генерал.
— Есть не возвращаться! — также шутя ответил майор.
И, точно по приказу, нашлась жена: молодая, голубоглазая, с чудной фигуркой и яркой внешностью. Она покорила его своей простотой и застенчивостью. В свою очередь, она была ослеплена видом боевого, подтянутого майора, его парадной формой с кучей орденов и возможностью жить в Европе.
Итак, молодая жена, уютная, прекрасно обставленная квартира, семейное счастье. Но муж оставался офицером, членом партии, советским человеком в сложнейших условиях послевоенной Германии. А кроме того, он учился в вечернем университете марксизма-ленинизма, был избран секретарем партийной организации и членом бюро вышестоящей организации — одним словом, жил богатой, полнокровной жизнью. А молодой жене «скучно», и она, злоупотребляя безграничным доверием мужа, стала «развлекаться», а в развлечениях начала переходить границы приличия. Муж с ужасом понял, что за чудной фигуркой и видимой застенчивостью стояла легкомысленная, но расчетливая хищница, погнавшаяся за «Европой» и другими чисто материальными благами. Обстановка накалялась, и наконец финал: ранение жены и выстрел себе в область сердца при попытке к самоубийству. Все сразу рухнуло. И когда после больницы, после неотвратимого, несмотря ни на что, суда и заключения бывший майор вернулся в жизнь, ему сказали: «Вы прибыли не из академии, а из тюрьмы».
Человек пошел работать на шахту, разнорабочим. Но здесь его настиг исполнительный лист от бывшей жены с двухгодовой задолженностью за годы заключения. Этот лист при такой задолженности съедал почти всю его заработную плату, и человек стал кочевать с места на место, «халтурить» на частных работах и пошел вниз: оскорбленность, безысходность, связанная с ними водка и неизменные дружки. Из блестящего, подтянутого майора он превратился в небритого завсегдатая разного рода «шалманов».
«Когда я вращался в кругу офицеров, я абсолютно был далек от всякой мысли о преступлении, хотя в то время были буквально неограниченные возможности совершенно безопасного хищения, но при наводящих разговорах некоторых товарищей даже сама мысль об этом бросала меня в дрожь, — пишет он в своей исповеди. — А потом, когда я покатился вниз, я растворился в отбросах общества. В большинстве случаев это недалекие по своему общественному развитию люди, с почти поголовной тягой к спиртному. Без целеустремленности и энтузиазма, лишенные права и возможности обеспеченной культурной жизни, они подчинились слепому самотеку.
Лишь теперь я убедился, как быстро и почти незаметно распространяется отрицательное влияние среды на человека в любом возрасте и как он быстро может поддаться разложению, если он не готовил себя специально к возможности сопротивления злу и борьбы с обстоятельствами».
Это очень важная мысль. Нет, конечно, речь идет не о «специальной» подготовке, да и нельзя жить на свете, думая, что ты в один прекрасный момент можешь сделаться преступником. Но как в физической культуре нужны постоянные тренировки, чтобы готовить сердце к любым перегрузкам, так и здесь: внутренняя закалка, способность выдержать и помрачающую сознание волну аффекта, и длительную осаду окруживших тебя соблазнов, и злое влияние, умение разгадать и оценить его, увидеть последствия, и найти в себе силы для отпора, и овладеть собой, и способность выстоять перед разлагающим влиянием среды — это необходимейшие элементы нравственной культуры человека.
Иначе тебя могут подстеречь опасности, о которых ты и не предполагаешь. Вот человек прошел войну в качестве артиллерийского офицера и оказался жертвой самого примитивного, жалкого малодушия. Он был ни в чем не повинен, кроме одного: он знал о преступлениях, совершаемых подлинными преступниками, но, запуганный их угрозами, молчал и этим дал им возможность оклеветать самого себя.
«В страхе я забыл тогда, что хитрость — все равно что мелкая монета, на которую много не купишь. Хитрость близорука: хорошо видит только под носом, а не вдаль, и оттого часто сама попадается в ту же ловушку, которую расставила другим. Так же случилось и у меня. Преступники были неожиданно арестованы и, будучи убежденными, что это моих рук дело, выдали меня за своего главаря, заранее договорившись.
Ни следователю, ни суду я не смог доказать, что я не верблюд. Не помогла и кассационная жалоба. Я был осужден на двадцать лет и больше уже не писал ни жалоб, ни прошений о помиловании, решив, что между трусом и вором нет разницы: первый обворовывает самого себя, второй — других».
Человек учился, работал зоотехником, вступил в комсомол, был секретарем райкома комсомола, отслужил в армии, получил немало благодарностей и почетных грамот, был избран председателем колхоза…
«Да, прежде чем стать преступником, я был человеком с чистой, кристальной душой, каких у нас миллионы, и моя преступная жизнь есть результат обстоятельств, в которых я сам виновен. С детства я не имел воровских наклонностей и в душе презираю преступный мир. Но под влиянием дружков я совершил ошибку, а из страха, желая исправить ее, допустил другую. И вот несу жестокую душевную казнь, от которой не бывает покоя ни днем ни ночью».
А вот другой — сын рабочего, музыкант.
«На меня возлагались большие надежды, но я их не оправдал. Я загордился, стал терять голову, считал, что мне все можно, и получил по заслугам. Так и покатилась моя жизнь под откос».
Человек не уберег себя. Не подумал о том, что будет, а что же дальше? Что идет вслед за какой-то мимолетной радостью… Впрочем, радость ли это? Миг, наслаждение, за которым неминуемо идет похмелье — тяжесть расплаты и еще горше — голос совести.
Конечно, как выразился один мой иронически настроенный оппонент, легче произносить проповеди, чем быть святым, и все-таки человек должен быть человеком при любых обстоятельствах. Иначе ведь остается щедринская формула — «применительно к подлости», третьего не дано. Это значит — применительно к обстоятельствам. Это значит — уступка обстоятельствам, уступка одна и уступка другая, а чем больше уступок, тем дальше отодвигается их предел. И человек растворяется, от него остается обмылок.
Я не хочу превращаться в экскурсовода по музею человеческих трагедий, но как можно вскрыть внутреннюю механику падения и разложения человеческой личности, как не ее собственными словами? Если человек поднялся над собственной жизнью, над теми ущельями и теснинами, по которым она пронеслась, и если он сумел посмотреть на нее с высоты каких-то вершин, которых ему удалось достигнуть, и он теперь говорит об этом другим людям в урок и поучение — пусть говорит. И если кричит — пусть кричит, может быть, действительно услышат те, кто глухи, и что-то разглядят те, кто слепы. А потому присмотримся еще к нескольким судьбам.
Разве не поучителен хотя бы вот этот анализ, беспристрастный и строгий?
«Помню момент, как бросил нас отец. Помню скитания матери со мной и братишкой Анатолием. Как мать посылала меня звать отца домой. Помню, как я пошел в столовую, где застал отца, у которого, видно, пробудилась совесть, и он накормил меня. Помню, как я звал его домой, но он не пошел и лишь спустя несколько дней появился и снова стал жить с нами. Семи лет меня отдали в школу, но я учился без всякого контроля».
Обстоятельства и обстоятельства, надо сказать, труднейшие. Стоит только представить, как мать посылает сынишку к отцу для переговоров: жить или не жить? И вот они сидят в столовой, разговаривают по этим самым большим, по самым «взрослым» вопросам, и сын упрашивает, или убеждает отца, или, может быть, молча смотрит на него исподлобья, и тот, смилостивившись, заказывает ему порцию макарон или котлету.
Перелом в обстоятельствах:
«Отец умер, осталась мать и нас четверо. Я — старший. Первая льгота матери: я получил разрешение курить. Вообще я стал пользоваться подобного рода льготами в разных формах: непоявление вовремя домой и ряд других…»
Отражение в поведении:
«Так я постепенно отбился от рук, и уже потом мать не в силах была обуздать меня, дав волю, и только лила слезы да вздыхала. Я начал себя чувствовать хозяином и взрослым…»
Дополнительные факторы:
«Шло время, началась война, школу я покинул, так как считали, что в ней быть не обязательно. Меня влекла своя фантазия — больше видеть и больше иметь. Нужны были деньги, которыми я мог бы распоряжаться…»
Результаты:
Освободившая себя от всех сдерживающих начал личность продолжает свое разрушительное действие и по отношению к обществу и по отношению к самой себе.
«В 1942 году к нам в Эмбу было эвакуировано железнодорожное училище, куда я поступил учиться. Но учиться я не стал, а пошел электриком в паровозное депо. К заработку я добавлял то, что находил у товарищей в карманах.
Наконец, я бросил депо и подался в Ташкент, город хлебный. Осенью 1943 года попал в облаву на базаре и был направлен в детскую комнату, затем в детский приемник. Тоже представлялась возможность учиться, но ведь это неимоверно трудно!! — паек ремесленного или фабричного обучения меня не устраивал, да и вообще, что это за подачки, когда я мог убежать и снова красть все, что мне было необходимо. Наконец, снова был задержан и вместе с ватагой таких же сорванцов был направлен на рудник. Устроили нас по специальности. Каждый был поставлен к хорошему мастеру и к людям под надзор. Разве можно не вспомнить этих хороших людей: электромеханика горного цеха Ивана Голованышкова, дядю Пашу Хохолкова и других. Разве они посылали меня на базар, разве они виноваты, что я не хотел работать? И наконец, виноваты ли те люди, которыми был заселен тот небольшой поселок? До нашего приезда люди жили здесь спокойно, не зная замков. На три рудника был один сотрудник милиции, и тот говорил так: «За порядком моя не смотрим, а беспорядок меня не касается».
Потом возвращение на родину.
«Мать пошла к начальнику депо, упросила взять меня на работу. Меня снова принял коллектив рабочей среды».
Нет, разве можно сказать, что общество не занималось им? Разве можно сказать, что люди оттолкнули его от себя?
«Разве можно сказать, что не было возможности остановиться? — продолжает он дальше сам. — Нет, нельзя этого сказать! Кто меня тянул? Если кто считает, что их затянула война, друзья, голод, холод и т. д. — ложь!! Не надо так говорить и нагло глядеть на людей! Надо самому прямо посмотреть в глаза правде…»
В чем же дело?
«Я и сам себе не нахожу теперь ни оправдания, ни ответа. Материальное положение? Нет. Хотя у меня и являлись некоторые потребности, но это не главное. Ведь сотни людей еще полностью материально не удовлетворены, но не идут же они грабить, а я пошел…»
Анализ и уроки:
«Теперь я знаю: это возраст и полнейшая свобода действий, которой я не сумел пользоваться, погубили меня. Только твердая рука могла направить меня тогда по верному пути, но ее не оказалось. И эта, никем не контролируемая, свобода действий привела меня на путь преступлений. Теперь я понимаю, что жизнь многогранна и есть другие цели, которые достойны усилий человека. И всего этого я лишил себя. Я сам. Не всякий человек своей силой воли и силой личности, своим сознанием сможет, видимо, оказаться выше окружающих условий, не допустить в себе их пагубного влияния. Я был рабом своих капризов, рабом самого себя. А я должен был подняться над самим собой, согласуй свои мысли, желания и цели с общечеловеческими. Вот тогда, пожалуй, жизнь моя не прошла бы мимо. Это несомненно. Но вот как находить силу, чтобы достойно преодолевать противоречия, как добиться в самом себе победы доброй воли над ненормальными влечениями души? Вот в чем главное!»
Сказано очень важное слово: «ненормальное влечение души». Это опять-таки уже не криминология, а психология, а может быть, даже и психиатрия, не та психиатрия, когда требуется смирительная рубашка, а «психиатрия на подступах». Это, конечно, другой разговор и другая тема, но очень близкая: вопрос о личности, о сложностях и противоречиях ее развития. И не следует ли нам поглубже задуматься о двух безднах в натуре человека, о которых говорил еще Достоевский. Увлекшись одной «бездной», перспективой подъема, взлета человека, мы пренебрежительно смотрим на то, что тянет его в другую, а иной раз и в подлинную, далеко не символическую бездну. Сколько жизней ушло, например, под откос из-за нашего, пожалуй, самого большого зла — ядовитой «злодейки с наклейкой», этого самого распространенного из «ненормальных влечений души». Об этом можно было бы написать особую книгу, и нужно было бы написать и исследовать этот вопрос тоже с разных и очень страшных, надо прямо сказать, сторон. А мы об этом говорим с усмешкой и снисходительно: «Ну, выпил человек, подумаешь!» А между тем я не знаю, с чем сравнить тот ущерб, который приносит эта «злодейка» и нашему материальному хозяйству, и судьбам и жизням людей, как учесть разрушительное ее действие на человека, на его личность, психику, на нервную систему, на потомство.
«Как я стал преступником в 25 лет? У меня есть родители, есть жена. Работал я на номерном заводе бригадиром гальваников. Познакомился с ребятами, склонными к водке. Стал употреблять стаканами. Дружки-собутыльники восхищались: есть сдвиги! А я гордился этим! (!) И я все тонул и тонул в этом зелье. Так я стал опаздывать на завод, а порой и вообще не выходить. Дома пошли скандалы с женой, с родителями. Не стал слушать родителей и жены, говоря, что у меня есть своя голова. Но моя голова была пуста, что глиняный горшок. Я был настолько заражен этой «злодейкой с наклейкой», что, казалось, нет жизни без нее. Но я был очень близорук и не видел дальше своего носа. Ох, как я глубоко ошибался в этом «цветке жизни», как выражались мои дружки. Потребность выпить все возрастала, и постепенно я докатился до суррогата. С завода взял расчет после того, как мне дали выговор за прогул.
Вот здесь и началось самое страшное зло, то есть я стал уголовным преступником. Получилось это так…»
Нет, не будем описывать, как это получилось — это уже частное, индивидуальное, а порой и случайное дело: у одних получается так, у других иначе, важно общее: «я уже стал не тем человеком, каким был и каким должен быть, я потерял всякий контроль над собой».
Вот лежат передо мной эти покаянные письма:
«Я получил зарплату и, извините за нескромность, понемногу нажрался как свинья, а потом пошел в кино и еще добавил, а после уж и ничего не помню, где я был и что со мной было».
Другой «в пьяном до безумия состоянии» во время спектакля вышел на сцену.
Третий зашел в чужую квартиру и прямо с ногами улегся спать на чужой постели.
Четвертый встретил девушку и изнасиловал.
Пятый встретил дружка, «ну и выпили и обворовали квартиру», а шестой «шел с работы, зашел в кафе, выпил; нашелся дружок — добавили, подошел другой — еще добавили; завязалась ссора, драка, я стал разнимать, а оказался виноватым» и т. п. и т. п.
И это вовсе не те преступления, которые достойны Шерлок Холмсов и Ник Картеров. Это совсем не пресловутые «медвежатники» и «домушники», которые прежде всего ценили, говоря их языком, «техничность», своего рода артистизм своей профессии и которых теперь осталось действительно мало. «Время воров ушло, время хулиганов пришло, — как сказал мне в беседе один из представителей этой отживающей «артистической» масти. — Какие это преступники? Это шкодники, дрянь, мразь. Из-за них и нам жизни нет».
Да, грязь, мразь, распад личности: «зайдя в столовую, выпил приличную дозу водки», «стал жить на широкую ногу, ни о чем не думая», «был я сильно пьяный», «пошли выпили», «я им купил водки», «я любил легкую жизнь, то есть был слаб на руку и очень лжив» и т. д. и т. п. Или: ребята компанией ограбили девушку, шедшую с работы, продали «барыге» за бесценок ее вещи, пошли в ресторан и за один вечер пропили. И все! Цена совести — пол-литра водки!
Вот я снова перелистываю письма, еще и еще раз вглядываюсь в судьбы и характеры, и мне становится больно: один — замечательный в прошлом шофер; другой — достойный когда-то сотрудник милиции; третий — передовой токарь; четвертый — старшина пограничных войск и отличник боевой и политической подготовки; пятый — сам в прошлом прокурорский работник. Больно и страшно! Везде — водка, и только водка оказывается источником или, во всяком случае, спутником преступлений. И вот финал:
«Я далек от философии, а потому мне непонятно слово — «судьба», и существует ли она на свете? В нашей «горькой» жизни у большинства людей излюбленный прием для оправдания — несчастная судьба, но я противник этого, у нас у каждого открывалась блестящая дорога в жизнь, но кое-кто потерял это будущее, а приобрел однообразную, полную лишений жизнь. Оглядываясь назад, я пробовал проанализировать свой путь. И вывод один: виноват только сам.
И просто до слез обидно получается, сколько светлых умов положила жизнь для нас, родившихся уже при Советской власти, а мы не живем, а сознательно лезем в квартиру, чтобы нажитое по́том пропить за гроши».
Поэтому — нет! не снисходительными улыбочками должны мы отвечать на это общественное зло и горе: «Ну, выпил человек, подумаешь!» Мы с тревогой говорим о влиянии усиленной радиации на нервную систему человека, а не пора ли нам всерьез задуматься о губительном влиянии на человека вот этой самой, другой «радиации», которая смотрит на вас со всех магазинных витрин и прилавков? Задуматься, и изучить, и поднять настоящую тревогу.
И недостаточно в алкоголизме просто видеть одну из причин преступности. Алкоголизм сам нуждается в объяснении. Однажды в гостях у меня был американский писатель Филипп Боносский, очень интересный и вдумчивый человек, дружба с которым у нас продолжается и до сих пор. Среди прочих тем мы разговорились тогда и об этих вот самых проблемах — о преступности, ее причинах и истоках, и коснулись, конечно, вопроса о водке. И он применил образ, который я позволю себе повторить:
— Водка — это курок. В ружье может лежать какой угодно заряд, но без курка оно не выстрелит.
А если говорить о заряде, то не придется ли тогда поставить в один ряд пьянство и религию, психическую болезнь, самоубийство и преступление? Неустроенность человеческой жизни. Разная неустроенность: от смерти матери и неудачной любви до неприятия всего мира. Но так или иначе, человек не находит своего места в жизни, не может понять «жизнь и себя» и не может разрешить возникающие перед ним противоречия. Создается внутренний конфликт, приводящий либо к одному, либо к другому, либо к третьему, но одинаково больному и уродливому. А причина? Неустроенность мира? Да, в чем-то виноват, видимо, и мир, и безусловно в чем-то виноват, и на его переустройство, на улучшение его направлены все наши планы и цели, вся наша деятельность и деятельность каждого нормального, здорового человека. Но один мой тамбовский корреспондент сделал из этого свои выводы:
«За все периоды моей жизни, — пишет он мне, — я встречал много людей, как плохих, так и хороших, и, соответственно, видел много хорошего и много плохого, короче говоря, каждая среда и каждый промежуток моей жизни оставлял в моем сознании след. На основании такой жизни я и разочаровался. И вот, чтобы уничтожить это разочарование, я решил чем-то его заглушить и нашел выход, но выход не ахти хороший — начал пить».
Он разочаровался! Что в жизни есть много хорошего и много плохого, что среди людей есть хорошие и плохие — в этом никакого открытия Америки нет, но причем здесь разочарование? Пусть даже он решил, что в жизни, как и среди людей, больше плохого, чем хорошего, а причем здесь водка?
«Пью здорово, напиваюсь до потери сознания, начинаю с малого — бутылочку на двоих, потом еще и еще. Вы прекрасно знаете, к чему может привести и приводит выпивка. Ведь человек парализуется, он становится дряхлым, умственные способности его притупляются, он становится бессовестным и лживым. Вино приводит и на скамью подсудимых.
Все это я знаю и хочу покончить с выпивкой, но у меня не хватает силы воли, и как найти ее — один не могу. В голове у меня полный беспорядок, я совсем растерян и не могу сосредоточиться. Работа мне не нравится, жизнь беспорядочная, без всяких целей — это не жизнь, а просто, что называется, коптить небо. Всему вина — вино.
Григорий Александрович! Если вы помогли Виктору Петрову стать на правильный путь, то должны и мне посоветовать, что мне делать дальше, но так продолжаться не должно».
Вот вам и несовершенство мира и «разочарование»… Нет, это только прикрытие для несовершенства личности. Мы видели и еще больше увидим, как при самых тяжелейших обстоятельствах сила духа берет верх над их гнетущей властью, и человек не ломается, не гнется, а еще больше поднимается над ними, подчиняя их себе, крепнет, растет и возвышается. Как у Лермонтова: «Ты видел зло, и перед злом ты гордым не поник челом». Это те, кто идут в фарватере «белой» Арагвы, счастливой и чистой. А эти: мир плох, мир меня не устраивает, ну и я буду плох, пропади все пропадом, буду жить как живется. Разочаровался! А кто же, повторяю, будет перестраивать мир? Разве не человек является движущим началом жизни? Мир плох не только плохими людьми, их, может быть, не так уж и много — мир плох слабыми людьми, которые ссылками на плохой мир прикрывают собственное слабоволие, бессилие, а порой и собственную распущенность и низменность. А сильный человек даже из самых низин падения и самых тяжелых испытаний может подняться и найти выход к настоящей жизни. Как яркий пример этого приведу еще одну тяжкую, но глубокую исповедь сначала совсем потерявшегося, а потом снова нашедшего себя и осмыслившего все человека.
«Вот еще одно человеческое дыхание врывается к вам. Выслушайте меня.
Отец мой работал начальником почтового отделения третьего класса, то есть в самой глуши.
У отца с матерью нас было шестеро детей. Как и все дети нашей страны, я учился, но школа больше привлекала меня, сорванца, как место сборища других сорванцов.
А взгляд моих родителей на школу выражался примерно так: все дети учатся, и я должен учиться. От всех детей родители требуют, чтобы они учились, и мои родители требовали того же.
В понятии взрослых «требование» определялось своего рода опекой, внушающей страх, основным атрибутом которой являлась порка, и постепенно уроки приняли для меня форму обязанности, как и работа по хозяйству. Но вошедшая в мои обязанности работа «по хозяйству» стояла на первом месте: прибегая из школы, я должен был съездить на санках в лес за дровами, обеспечить дом топливом до следующего дня, напоить и накормить скотину и переделать массу других дел.
Вообще, в послевоенные годы жизнь требовала от детей таких же серьезных усилий и напряжений, как и от взрослых. Но не все люди сильны в трудный час. (Тоже знаменательное слово! — Г. М.) Узкий, односторонний кругозор, не дающий понять жизнь и свою собственную сущность, порождает не развитие мысли, не обогащение ее, а все большее зарастание ее сорняком, по мелкодумью которого проходит жизнь человека.
С грехом пополам мне удалось окончить четыре класса. В пятом я учиться не стал, так как средняя школа была в районном центре, там нужно было жить в интернате, а выделять туда продукты из общего пая семье было трудно. Безусловно, мелочная причина, но, с другой стороны, не из таких ли мелочей складывается большая жизнь человека? И не стечение ли этих мелочей в жизни человека делает его путь или большим или ничтожным? Холодная и оголенная действительность, подчиненная расчетам, как лучше прожить и больше выкроить. Сплошные недостатки, когда этим недостаткам подчинены разум и воля человека (!), создают непроходимый бурелом дрязг, интриг и заблуждений, утверждая лишь одну «правду» — правду своего стяжательства.
Может быть, именно эти условия жизни создали во мне непреодолимое влечение к чтению. Еще находясь в школе, я немало перенес из-за книг, чтение которых во время уроков доставляло мне особенное удовольствие.
В большей мере я читал в то время литературу приключенческую. Книги давали мне такие образы людей, которых я не встречал в действительности. Моя впечатлительность получала в книгах обильную пищу, а окружающая действительность воспринималась мною болезненно, и это вредно сказывалось на характере и на формирующемся отношении к жизни, которой по-настоящему захватить меня было нечем.
У отца было некоторое количество художественных книг: Собрание сочинений Льва Толстого, несколько произведений Тургенева, Салтыкова-Щедрина, М. Горького и др. Я жадно набросился на них, заполняя ими любую свободную минуту. Читал не систематически и не последовательно, но читал запоем. Мне не было ясно, да и значения для меня не имело, в какое время, для чего и кем написано то или иное. Я читал так, что из читаемого выносил лишь головную боль. Образы, события, действия, люди — все это путалось, создавая мешанину, которую я глушил тем, что снова читал. Это было не разумное чтение, дающее положительные плоды, а своего рода наркомания. Я читал, а надо мной все чаще и требовательнее раздавался голос отца: «Устраивайся на работу», «Ты должен работать». Где я мог устроиться работать, отец не говорил, да, пожалуй, и сам не знал, где я могу найти работу в тринадцать лет. Все же я попытался устроиться на железную дорогу, но меня не взяли даже временным рабочим. Это было для меня большим огорчением. Отца своего я боялся до такой степени, что постоянно жил в напряжении какого-то давящего чувства перед ним, и стал избегать его.
С этого, пожалуй, и началось то, что надломило мою душу.
Отец все чаще требовал, чтобы я приносил что-нибудь своим существованием в жизнь дома. Меня все чаще упрекали в куске хлеба. А я был слишком молод и ничего не мог предпринять.
Я стал чувствовать себя обузой в семье, и меня без конца упрекали за дармоедство, за то, что я родился.
Если мне приходилось плакать (а мне приходилось), то мои слезы обходили молчком.
В своей семье я стал одиноким. С другой стороны, в моей душе обосновывалось по отношению к родным недовольство и замкнутость, сохранившиеся на долгие годы.
Не было в нашей семье теплоты хорошего отношения. Недостатки и лишения не сближали, а как-то странно разъединяли нашу семью.
Однажды, совершенно нечаянно, я услышал горький вывод матери по отношению меня: в семье, мол, не без урода. В этот же день, вечером, я убежал из дому. На станции Могоча меня задержали сотрудники МВД и вернули обратно. Это было мое первое знакомство с милицией, которое, по существу, не оставило в душе моей ничего плохого.
В конце концов отец объявил мне, что нашел дыру, куда меня можно «затолкнуть».
Дырой оказалось железнодорожное училище № 5. В то время это действительно было «дырой», «хлебодающим заведением», и братия, извергнутая суетой послевоенных вокзалов, поездами и «темными» улицами, осаждала его открывшиеся двери. А вместе с этой братией в стены училища входили уличные «законы» и утверждались нравы разболтанные и развинченные, что вносило в его жизнь взрывы дикой необузданности против установленных правил поведения.
Домашняя опека отца так вооружила меня против всякой дисциплины, подчинения, что мне очень пришлось по душе пренебрежение порядками училища, но в то же время я чувствовал презрение к тем, кто верховодил этой толпой. Пожалуй, и то и другое я ощущал как посягательство на свою свободу, уклоняясь от повиновения тому и другому.
Мне казалось, что я не воспринимал в себя окружающую жизнь, но на самом деле она вносила в мое миросозерцание и отношение к окружающему свой след, даже больше — она создавала во мне то, чем я стал много спустя.
Но, несмотря ни на что, всегда и везде красной нитью через всю мою жизнь, через все трудности, лишения и несчастья я нес веру в справедливое, лучшее, в правду. Мне казалось, что только здесь, где я нахожусь, нет ее, а там, где-то, все по-другому. Там не так горько и унизительно идет жизнь. Я верил, а чувства мои и сознание засасывались рутиной, атмосфера которой смешала, отодвинула в неопределенное эту «веру», оказывая извращенное, пагубное воздействие на неоформившееся сознание. В этой атмосфере я жил угрюмой и замкнутой жизнью. Холодное безразличие созревало и наполняло мою душу.
На втором году учебы со мной случилось несчастье, положившее начало тому страшному пути, по которому я иду и сейчас. Иду вразрез со своими понятиями и чувствами. Иду, конвоируемый законом, под молот которого толкнул меня быт, от меня не зависящий, и мое сознание, зависящее от быта».
Я умолчу о конкретной истории этого человека. В ней нет ничего выдающегося, хотя именно этим-то, своей обыденностью, она и страшна: первая судимость по легкомыслию милиции, затем по прихоти начальства, потом уже по собственной вине. Щадя читателя, я, где можно, стараюсь не говорить о самих преступлениях, но исследовать их причины — наша задача. И этим исследованием меня и заинтересовало большое, на сорока страницах, письмо Андрея Матвеева, письмо искреннее и беспощадное и к жизни, и, что особенно важно, к самому себе, и потому я его продолжу:
«Если посмотреть на мою прожитую жизнь совершенно бесстрастно, «чужими» глазами, то поневоле думается, что все отрицательные стороны жизни как бы нарочно сопровождали меня всюду, всегда и везде. И оглядываясь назад, я не вижу в своей жизни ничего хорошего, теплого, достойного воспоминания, а подчас и ничего человечного.
Однако я не хотел бы этими словами создать впечатление жалобы на жизнь. Нет. Я полагаю, что моя жизнь была необходимой данью времени. Лишь только скорбь сожаления о холостом ходе лучших лет пронизывает меня при воспоминании о прошлом. При этом я знаю, что во мне достаточно здоровых сил и энергии, чтобы в дальнейшем жить совершенно по-другому. И я совсем не хотел бы, как говорят иные, родиться в другое время, ибо живущий в мое время, на моем месте должен был бы прожить свою жизнь так же, как и я, если бы обстоятельства жизни были те же самые.
Это закон необходимости. В значительной степени эти обстоятельства определялись войной, давшей отрицательный осадок на многие и многие жизни людей.
Собственно говоря, я не нашел в жизни своего места, которое могло бы захватить меня полностью. Окружающее меня не удовлетворяло, и в том взгляде на жизнь стал все чаще проявляться след, оставленный тюрьмой. (Об этом будет речь дальше. — Г. М.)
В литературе, которую я по-прежнему читал, я находил как бы забвение, не зная, куда уйти от повседневности и обыденности, которая во мне в ту пору вызывала лишь одно чувство — безнадежность. Помню, когда я читал «Молодую гвардию», я находил в ее героях родственные чувства, я понимал их, но мне казалось, что их не окружал слой обывательской плесени, рыгающий всем жалким, алчным и грязным.
По-видимому, литература потому не создала в моем сознании определенного, цельного отношения к жизни, что вперемежку с книгами, в которых я читал о людях своего времени, близких и понятных мне, я читал также и такие произведения, понять которые мне было еще не под силу. Но, помню, я жадно ловил своим сознанием отношение к жизни таких образов, как Рудин Тургенева, Печорин Лермонтова, Онегин Пушкина. Их жизнь вне жизни (!) утверждала во мне и мое отношение к ней. Я не мог в то время объяснить беспродуктивность жизни этих героев беспродуктивностью того государственного строя, родившего и создавшего их.
Какая-то небрежность и легкость отношения к окружающему овладела мной. Я часто менял место работы, совершенно беспричинно и бесцельно шел работать на другое место. Деньги при этом не имели в моих глазах никакого значения. Просто я видел что-то не так, и это на меня действовало. (Опять очень важные признания: «что-то не так», «легкость отношения», «беспричинно и бесцельно». Психология! — Г. М.)
Описание всех сторон жизни, отразившихся на моем воспитании, вместить в границы письма очень трудно. Но тем не менее о более существенных из них придется рассказать.
Я всегда остро чувствовал несправедливость того или иного явления, той или иной стороны жизни.
Когда мне, например, присудили платить 15 процентов зарплаты за то, что я, будучи шофером, не захотел работать грузчиком по прихоти директора хлебопекарни, я отказался выполнять эту повинность. А так как я без этого не мог никуда устроиться, я стремительно пошел «на дно».
Но кто мне объяснял и кто мне мог объяснить, что эта форма наказания являлась нужной в тот трудный момент жизни общества, в котором была наша Родина в военные и послевоенные годы? Что это наказание было необходимостью, служащей большой цели? (Интересная попытка подняться над горестями собственной жизни! «Закон необходимости». — Г. М.)
Впоследствии, неся наказание уже за более тяжкую вину, я часто удивлялся тому, как может наше государство давать тяжелые наказания за столь малые, на мой взгляд, проступки. И это мне было неясно до тех пор, пока мое мировоззрение не возросло до понимания того, что эти наказания направлены не на уничтожение личности, а подчинены разумной работе всего государственного механизма, тесно связанного с жизнью народа и служащего высокой, созревавшей еще в прошлых веках, мечте. (!) Но это понимание общественной жизни пришло значительно позднее, однако зародыши его сказывались еще тогда.
Возможно, поэтому я не сразу скатился в грязь преступлений, в омут преступной братии. Но меня преследовала другая, столь же вредоносная крайность, пагубно сказавшаяся на моей жизни. Как только, я попадал в затруднительное положение, из которого не мог найти выхода, стоило чему-нибудь болью скребнуть мою душу, и я опускался до образа прожигателя жизни: я начинал пить водку. (Вот она, психология этого зла: «затруднительное положение», «не мог найти выход», и вот выход — одурение, самозабвение. — Г. М.) Вообще в то время у нас пили все: по случаю и без случая, пили от нечего делать, пили, не зная, куда девать себя. А пьяный угар сопровождался стоном человеческой души, пришибленной грязью собственной жизни. Как губка, душа моя впитывала бред и стоны этих неустойчивых, бесхарактерных и беспринципных людей (!!), которые, как я полагал, крутясь вместе с ними в грязном колесе разврата, были сбиты «с жизни» чем-то сильным и беспощадным, стоявшим выше их, не догадываясь, что это сила, кинувшая их в пьяный разврат, — отражение бессилия человечного в человеке».
Очень хорошо сказано: «бессилие человечного в человеке»! И невольно вспоминаются слова К. Маркса о религии: «Иллюзорное счастье народа», «опиум народа». Ленин назвал ее по-русски: сивухой. А тогда та психологическая основа религии, о которой говорил Маркс, — «самосознание и самочувствование человека, который или еще не обрел себя, или уже снова себя потерял» — не подводит ли она и к настоящей, подлинной сивухе? Только в религии она превращается в убеждение, в фанатическую узость и замкнутость мысли, а в пьянстве она остается утешением, самым грубым и низменным, не требующим ни философии и никаких ухищрений мысли. Человеческая слабость, переходящая в привычку, в потребность, болезнь и, наконец, в постепенное разложение личности. Избавление от этой слабости человек видит в том же, что ее порождает: в той же сивухе, создающей иллюзии призрачной жизни, призрачной силы и призрачного блаженства. «Стон человеческой души, пришибленной грязью собственной жизни», — хорошо сказано!
Да не будет это понято как ханжеский призыв к всеобщей трезвости! Очень хорошо сказал Расул Гамзатов:
Пить можно всем,
Необходимо только
Знать: где и с кем,
За что, когда и сколько?
Нет, речь идет о болезни, именуемой пьянством.
«Отец мой тоже пил и совершенно безучастно, даже враждебно относился к семье, — читаем мы дальше в исповеди Андрея Матвеева. — Дома все чаще возникали ссоры и скандалы и, наконец, наступила разрядка: отец застрелился. Тогда я не понял причины его смерти. Лишь много позднее, читая Людвига Фейербаха, я нашел у него очень меткое выражение, воспроизвожу по памяти: «Человек убивает лишь свою скорлупу, ибо жизнь выела его нутро». Да, быт, окружавший отца, съел его нутро, поглотил его жизненную энергию, его волю. Так случилось потому, что отец опутал себя как бы сетью паутины — дрязгами и интригами, которые порождали еще больше дрязг и интриг, всасываясь в человека, нервируя и беря в плен вслед за умом и его сердце. И причина самоубийства отца в том, что он не стоял выше этих бесчисленных дрязг и интриг, не он управлял ими, а они управляли его жизнью (!) и к другому концу привести его не могли.
Но тогда я понимал все иначе; я видел, что отец мой убил себя, и мое недовольство жизнью, мое легкомыслие подхватили это как еще один факт, подтверждающий «правильность» моего пассивного течения по жизни. А стоит лишь пойти по наклонной плоскости вниз, стоит хоть раз не придать значения отрицательным привычкам, начинающим захватывать тебя, как незаметно ты неизбежно скользнешь по этой плоскости до дна. А здесь человек уже не чувствует своего нравственного падения, оно окончено, нет уже сил осознать глубину этого падения, и человек начинает лелеять, целовать те цепи, которые держат его в своих объятиях, как темная сила, делающая зрячего слепым и превращающая разумного человека в раба своих всепожирающих привычек. (Вот она — страшная психология падения! — Г. М.)
Казалось бы, что несчастье, постигшее нашу семью, и появившиеся заботы должны были остепенить меня. Но этого не случилось, и мое отношение к дому было вопиющим по низости души, которая в то время была как нагретый кусок металла, принимающий беспорядочную форму, сдаваясь под любым ударом, наносимым ей извне. Водка делала человека не только пассивным по отношению к окружающему миру, она захватывала все поры его духовной и физической жизни, разъедая и извращая естественные чувства. Она развивала отрицательные страсти, делала человека животным, кидающимся на других (!).
Меня окружали товарищи из любителей разгульной жизни. Правда, среди них не было людей, живущих за счет чужого труда, но как им, так и мне до этого оставался один шаг, притом шаг неизбежный, ибо алкоголь не знает предела в своей разлагающей работе. Зато в нашей среде было много истинных рвачей и летунов в поисках лучшего. Этим людям везде было плохо, и всегда их не удовлетворяла жизнь, даже тогда, когда материальная сторона оборачивалась к ним с самой выгодной стороны. Лишь позднее, под влиянием серьезной литературы, изменившей коренным образом мое мировоззрение, я понял ошибки и заблуждения этих людей, как и свои собственные.
Нет, это не слова, это — тот продуктивный огонь сознания, который делает человека сильным и богатым, который порождает самую чистую гордость, гордость своим достоинством как личности, как гражданина, чья жизнь не какое-нибудь абстрактное недоумение на арене общества, а необходимая функция для пользы общества, для блага другого, для большого океана человечности.
И вот такая настоящая жизнь, кипучая, энергичная, стремительно движущаяся вперед, шла мимо чайных, пивных и «хат», в которых я пропивал свою молодость. Она давила эти притоны и, естественно, прокладывая новые пути, создавала множество противоречий, и нужен был зрелый взгляд, могущий извлечь из этих противоречий истину. (Тоже интересная мысль: польза, извлеченная из пережитых противоречий и ошибок. — Г. М.)
Теперь эта истина найдена. Прошлое мое подлежит смерти, а вместе с ним подлежит забвению тот, кто руководил моими поступками и действиями, то прежнее мое «я»».
Ну так что же? По-моему, все ясно. И закончить эту главу мне хочется несколькими обобщающими ссылками.
Первая — это вывод того «блестящего майора», о котором шла речь в начале главы:
«Характерно то обстоятельство, что очень мало в наше время случаев преступлений, связанных с отсутствием средств к существованию. Однако, если они и имеют место, то порождают такие преступления — беспечность и равнодушие местных органов власти.
Еще и еще можно выискивать истоки преступных замыслов, они слишком разнообразны, однако все они исходят от самого преступника, а тяжесть и коварство преступлений определяются степенью развращенности, падением личности».
Вторая — «конечно, во всем виноват я и только лично сам, — продолжает эту мысль другой, — смалодушничал перед создавшимся положением, показал свой слабовольный характер, опустил в беде руки и не стал на прямой путь борьбы с самим собой, чтобы отвоевать у слабости то человеческое, что дано человеку. Наоборот, я пустил свою судьбу, куда вынесет течение, без борьбы, по воле рока, и мой челн принесло прямо к тому берегу, куда и должны причаливать слабодушные людишки».
И наконец, слова из романа польского писателя Казимежа Брандыса «Между войнами»:
«Когда у человека не хватает воли руководить собственной жизнью, в действие вступает сила, которая руководит им, — сила его слабости: человек называет ее судьбой. Она выполняет то, чего он не сумел предотвратить; уничтожает в нем самом те барьеры, через которые он не решился перешагнуть. Это вовсе не сила, стоящая над нами, это только следствие, наказание, посылаемое нам жизнью за неумение самостоятельно построить собственную судьбу, ответ внешней среды на отсутствие смелости, на колебания и слабость».
Тростинка гнется на ветру!
Перед нами прошел большой ряд человеческих слабостей и вырастающих из них ошибок. Это один ряд преступлений, которые обычно — у одних быстрее, у других медленнее — заканчиваются капитуляцией взбунтовавшейся личности и часто не только осознанием, но и полным, глубоким осмысливанием всего совершившегося, убедительные примеры чего мы видели. И очень жаль, что такое осмысливание, такой иной раз необычайно поучительный жизненный опыт людей с трудными судьбами остается при них, в то время как он мог бы служить — я уверен в этом — веским подспорьем в сложной системе нашей социальной педагогики. Почему мы с должным вниманием относимся к рассказам верующих, отошедших от религии, даже бывших активных религиозных деятелей, даже политических деятелей, вроде Шульгина, а почему мы игнорируем осмысленные исповеди людей, совершивших ошибки другого порядка?
«Ведь и отрицательные стороны, подмеченные у других людей, учат тебя, и ты, заметив их у другого, не повторишь у себя», — пишет читательница А. Борисова и пишет совершенно справедливо.
Поэтому я продолжу свой прежний разговор о других вариациях, когда взбунтовавшаяся личность «идет напролом» по принципу «либо жить воробьем, либо умереть вороном» и, упорствуя в бунте своем, доходит до крайних пределов. У Маркса во введении «К критике гегелевской философии права» есть такая интересная мысль, касающаяся задач, стоявших перед немецким народом того времени: «Надо заставить народ ужаснуться себя самого, чтобы вдохнуть в него отвагу». Перефразируя это, я бы хотел, чтобы человек испугался того, на что он способен, и мог бы усилить свое сопротивление злу.
Несколько лет назад, окончив среднюю школу и поступив в институт, Тамара Махова была, казалось, так же далека от преступления, как далек от него грудной младенец, и вдруг она, студентка вуза, стала рецидивисткой, четырежды судимой за воровство.
Что же произошло и как это получилось?
«Родилась я и воспитывалась в самой обыкновенной, рабочей семье, каких много. Мать моя, простая, неграмотная женщина, всю свою жизнь, с молодости и до седин, простояла за прядильным станком. Отец погиб в 1944 году. Кроме меня у матери было трое — сестра и брат старше меня и сестренка — младшая.
Я не могу жаловаться на свое детство, мы жили неплохо. Теперь только я представляю, как трудно было моей матери воспитывать нас — выучить, одеть, обуть. Она делала это так искусно, что нам завидовали дети более состоятельных родителей. Вероятно, она на своем опыте знала, как тяжело не уметь писать и читать, и поэтому изо всех сил старалась сделать нас образованными людьми, взвалив на свои плечи непосильную ношу. Особенно много заботы она уделяла мне, и я с 8-го класса уже не знала, как надеть в школу старое платье. Мне это нравилось, я считала, что это вполне естественно. Но сама ничего не делала, чтобы помочь семье, и к тому моменту, когда окончила десять классов, я умела только читать, писать и ничего больше.
Училась я в школе неважно и, если правду сказать, не помню дня, когда бы выучила уроки по всем предметам: не хватало терпения. У меня не было стремлений в жизни, не задумывалась, куда пойду после 10-го класса, но знала, что поеду в какой-нибудь институт. Я выбрала Институт имени Герцена в Ленинграде и подала документы на литературный факультет. Экзамены выдержала, но когда подсчитала свои «баллы», подумала: не пройду по конкурсу. Чтобы было наверняка, я перешла на факультет английского языка Института иностранных языков. Мне не очень хотелось огорчать свою мать и казалось позором вернуться в родной город, где каждый мог показать на меня пальцем.
В Институте иностранных языков общежитие было очень маленькое, и я дала расписку, что в жилплощади не нуждаюсь. Я сняла комнату и платила за нее тем, что получала от матери, а ее уверяла в письмах, что мне хорошо, лгала, что живу в общежитии и тех денег, что мне присылают, хватает (в действительности их хватало только для того, чтобы уплатить хозяйке: стипендии я не получала).
Так я столкнулась с первой трудностью, которую, может быть, и пережила бы, если бы не еще одно обстоятельство.
До этого никаких чувств у меня ни к кому не было, а тут я познакомилась с одним мальчишкой. Я не знала тогда, как и в любви-то объясняются, но думала о своем знакомом почти всегда. Мы учились в разные смены, и я стала пропускать лекции, чтобы видеть его. Я ревновала его ко всему на свете, хотя могу даже сейчас с гордостью сказать, что у нас никогда не было ничего грязного, даже в мыслях, не было ни единого поцелуя. Хозяйка однажды заметила, как я, вместо того чтобы бежать в институт, звонила ему, и сделав вывод, что я бросила учиться, написала об этом матери. Мать отказалась помогать мне, и хозяйка меня с квартиры выписала.
В институт я больше не пошла, совсем охладела к учебе, а домой ехать не могла. Не могла даже представить, как я приеду, как встречусь со своими, а главное, стыдно было учителей. И я стала болтаться без дела.
В первое время я не знала, что можно остаться ночевать прямо на улице, и я пошла в гостиницу при Московском вокзале. Вещи сдала в камеру хранения. Но они у меня там пропали, и я осталась в чем была. Теперь мне поневоле пришлось ехать домой.
Но лучше бы я туда не ездила! Кто-то из знакомых написал туда обо мне письмо, и в маленьком городке, где все знают друг друга, пошли слухи, что я связалась с бандитами. Тяжело вспоминать, что было. Явились представители власти и потребовали, чтобы я предъявила им паспорт. Я поняла, что меня в чем-то подозревают, даже родные. Меня увели в отделение милиции и вызвали мать. Она плакала, и нас отпустили. Я два дня не показывала глаз на улицу и ждала, может быть, хоть кто-нибудь из моих учителей зайдет (?). Но никто не приходил (!). Пожалуй, вот тут и кончилось мое детство. Я поняла, что нельзя жить в такой обстановке, когда родная мать закрывает на замок ящики, наслушавшись ложных слухов, и я уехала снова в Ленинград. Дом, школа, все близкие были вычеркнуты из моей жизни, я дала слово, что никогда не вернусь туда, где мне причинили слишком много боли. С какой целью и куда я ехала, не знаю.
Приехав в Ленинград, я не сделала больше никаких попыток поправить свою жизнь. Я боялась черной работы как черт ладана, но я боялась и улицы, мне было трудно привыкнуть к мысли, что у меня нет больше дома и мне негде ночевать. И я устроилась в домработницы к инженеру — женщине. Но кто станет держать прислугу, которая привыкла, чтобы за ней самой убирали?..
Я слышала о бродягах, о людях, живущих за счет воровства, спекуляции, грабежей. Слышала только из рассказов и газет, и следовать их примеру никогда, наверное, не пришло бы мне в голову, если бы… Впрочем, об этом после.
Улица любит отверженных. Она принимает их днем и ночью, в жаркое лето и в зимние вьюги. Она принимает всех, особенно женщин, но для меня она все-таки оставалась улицей. Может быть, лучше было бы стать уличной девкой, но я по своей органике, биологии была еще девчонкой, ребенком и скорее бы убила кого-нибудь, нежели допустила до себя мужчину. И вообще, воспитанная на твердых принципах в этом смысле, я тогда и не думала, что можно было бы найти приют вот таким образом.
Я очень устала от бессонных дней и ночей и до того измучилась, что отдала бы многое, чтобы где-нибудь нормально поспать.
…Эту ночь я никогда не забуду. Я шла по городу, не зная, где приткнуться, и вдруг в переулке увидела открытую парадную дверь. Я вошла, даже не посмотрев на табличку, и поняла, что это не жилой дом, а общежитие, потому что за столом дремала женщина-вахтер. Я незаметно, чтобы она не слышала, прошла мимо и оказалась в небольшой комнате, в которой ничего не было, кроме стула, стола, тумбочки и кровати, застланной чистым бельем. Я разделась, укрылась и уснула с мыслью, что ничего страшного нет: встану, закрою комнату и уйду. А потом проснулась от крика: «Как вы сюда попали?!» Комендант быстро установил, что я «чужая», и вызвал милиционера.
В отделении меня допросили, и я рассказала всю правду. Потом ко мне привели двух студенток на очную ставку. Оказывается, в ту ночь в общежитии произошла кража, и меня в ней заподозрили. Меня не посадили тогда, так как не доказали мою вину, но подозрения не сняли. Я вошла в отделение с чистой душой, а вышла оттуда морально подавленной. Я еще не была преступницей, но уже знала, что становлюсь ею и буду воровать. «Все меня считают воровкой, и дома, и в милиции, так почему бы мне не стать ею?» — думала я.
Предоставленная самой себе, я и воровать научилась самостоятельно. У меня не было желания связаться с кем-то, а залезть в карман, ограбить человека, обокрасть квартиру я не умела. Я могла украсть там, где было легко украсть. Таким местом стал институт, где все открыто, все доступно, где можно взять пусть немного, но незаметно. И я стала воровать.
Мои первые преступления были разоблачены мною же самой. Когда мне несколько раз удалось украсть и выйти незамеченной, в моей душе еще протестовал голос человеческого разума, я проклинала себя, чувствовала, что это не для меня, и после нескольких краж не смогла — оставила записку на месте последнего преступления. Меня судили. Против меня не было никаких улик, кроме моего показания. Меня судили без свидетелей, их не было, я сама была свидетелем по своему делу, ибо не видела смысла лгать.
Здорово обвинял меня тогда прокурор, доказывая, что я написала записку, чтобы смягчить свои злодеяния. Адвокат же просил назначить мне экспертизу и доказывал, что таких «странных воров» он не видел, хотя дожил до седин. А я была, пожалуй, самым спокойным человеком среди зрителей, потому что мне было действительно все равно. Меня осудили к лишению свободы, и я приняла это как должное. Уже в тюрьме я попыталась разобраться в том, что произошло, но ничего не нашла. Меня лишь поразили обитатели тюрьмы, и, когда впервые попала в их среду, я ужаснулась и подумала: «Неужели и я такая?» На этот раз сидела недолго. Областной прокурор опротестовал приговор, и меня освободили, заменив лишение свободы годом условно. Но освобождение мне было ни к чему, я знала, что все равно буду воровать, что не хватит у меня сил и настойчивости повернуть все обратно. Так и опускалась, не делая попыток подняться.
Я не имею права сказать, что ко мне подходили неправильно и безжалостно. Наоборот, я видела, что меня слишком уж жалели, слишком сочувствовали мне, но это было еще хуже, ибо меня не жалеть было надо, а понять до конца и, как я теперь думаю, отдать в руки сильного и крепкого коллектива. Да, мне верили, что я говорю правду, но какая может быть цена той вере, если из жалости меня приговорили не к 10 годам, а к одному году лишения свободы, а для меня было одинаково страшно, что один год, что 10 или 25 лет. Губительно было то, что, жалея меня и не понимая, что мне нужно для того, чтобы стать человеком, мне смягчали лишь меру наказания, а не делали попытки поставить меня на твердую почву, пока я еще не была искалечена морально. И я стала злоупотреблять этой ненавистной для меня жалостью. Все свои остальные преступления я совершала совершенно сознательно. Я крала со злостью загнанного зверя, не из потребности в пище, а из желания делать зло во имя зла. Я могла просто выбросить украденную вещь, могла отдать какому-нибудь нищему часть денег, могла надеть на себя ворованное и ходить по городу. Я уже смотрела на жизнь иначе и считала, что лучше быть первой из плохих, чем последней из хороших.
Поскольку теперь я шесть лет провела в колонии, не могу не признать, что колония научила меня трудиться: сейчас без особых усилий могу дать 200 процентов нормы. Но разве этому нельзя было меня научить на свободе? В остальном тюрьма наложила дурной отпечаток, и, пока я буду жить, у меня останется боль, которой не залечишь.
Я никому и ничему не верю. И если я откровенна с кем-либо, то просто из любопытства: ищу человека, который смог бы все-таки разубедить меня в моих взглядах. Тем не менее я уверена в том, что не приду больше в колонию: я слишком ненавижу здесь все, и уже поэтому не воспользуюсь больше случаем украсть.
Что со мной будет дальше, не знаю. Что я имею на сегодняшний день? Да ничего: ни дома, ни семьи, ни состояния, ничего. У меня есть голова, руки, ноги, пара белья и сын, который находится на воспитании в детском доме, — вот и все мое царство. Так как же я могу сказать, что будущее в моих руках? Могу только точно сказать, что в колонию я больше не вернусь».
Когда читаешь этот рассказ, на первый взгляд кажется, что ничего этого не было, не могло быть в жизни, настолько все это дико, путанно и нелогично, и, думается, просто насочиняла глупая, взбалмошная девчонка то, что было и чего не было. Действительно, если подходить с нормальной меркой, в поступках Маховой нет логики. Ведь было много возможностей пойти другой дорогой: попросить общежитие и учиться, объяснить все родным и пойти работать на фабрику или поступить на завод в Ленинграде. Кажется, требовалось лишь небольшое усилие воли, капля решимости и здравого смысла. Но в том все и дело, что в ее поведении была другая, своя, хотя, действительно, очень странная и чуждая для советского человека логика, основанная на той моральной концепции, которую Махова вынесла из семьи и школы, из своего жизненного опыта. Это была логика эгоиста и потребителя, от которой до логики паразита и преступника, по сути дела, нет никакой переходной ступени.
Посмотрите: в семье она жила на всем готовом, не замечая самоотверженных усилий матери, принимая их как должное и не думая помочь ей. Помните? — «Особенно много забот мама уделяла мне… Мне это нравилось, я считала, что это естественно». В школе «училась неважно», «не хватало терпения», «не было стремлений», «не задумывалась», «но знала, что поеду в институт». Она даже не знает — в какой, но в институт, на меньшее она не согласна, хотя не помнит дня, когда бы выучила уроки по всем предметам! А как же может быть иначе, когда «дети — цветы жизни» и «молодым везде у нас дорога», — шагай и не оглядывайся! Все ей, все для нее! «Все на свете существует лишь для того, чтобы существовала «Я» молодое, гордое, лучезарное существо» — такова основа морали эгоиста-потребителя, выработанной Маховой к тому времени, когда она вылетела в мир из-под маминого крылышка.
Так добро обратилось во зло, человеческое «я» — в извращенное «эго». А из «эго» вытекает и его производное — эгоизм, о котором так хорошо сказал Герцен:
«Эгоизм ненавидит всеобщее, он отрывает человека от человечества, ставит его в исключительное положение; для него все чуждо, кроме своей личности. Он везде носит с собою свою злокачественную атмосферу, сквозь которую не проникает светлый луч, не изуродовавшись. С эгоизмом об руку идет гордая надменность».
До сих пор у Маховой эта мораль проявлялась лишь в отношениях к семье и школе, где ее принимали за леность, капризы, избалованность и прочие «безобидные» вещи. А теперь Махова вышла лицом к лицу с обществом, где требования больше и строже.
И вот первая трудность: не хватило «баллов». Оказывается, не всякая манна сама падает в открытый рот. Что же делать? Может быть, отступить на время, вернуться домой, поработать на фабрике, а потом снова штурмовать крепость науки? Нет, она даже не из-за страха, а из себялюбивой гордости решает: пойду в любой институт (лишь бы не возвращаться), пусть даже примут без общежития и стипендии — как-нибудь проживу. (Ведь до сих пор ей никогда не приходилось рассчитывать свой бюджет.)
Первую трудность кое-как одолела, одолела трусливо, изменив своему стремлению, но одолела, впрочем, главным образом, потому, что крыло матери (деньги, которые труженица-мать посылала) все еще охраняло от бед.
Но вот новое испытание — чувство к мужчине. Тут уж нет защиты — надо решать самой, а опыта опять-таки никакого. (Дома и в школе воспитывали на голом «табу» в отношении общения с лицами иного пола.) Чувство это захватило, подчинило, смяло Махову до того, что она забросила учебу. И опять на первом месте — «я». Я влюбилась!.. Я ревновала… Я не могла!.. И вместо учения, до которого ей, по существу, не было никакого дела, которое для нее было только формой существования того же самого необыкновенного «я», — рассеянность, охи-вздохи и телефонные разговоры «с ним».
Мать, видимо, впервые решила ее проучить: лишила денежной помощи. Кажется, теперь уже нельзя было не понять истины: «кто не работает, тот не ест», надо что-то давать людям, чтобы иметь право существовать. Но опять «не дошло», даже мысли не появилось о том, чтобы пойти работать.
Кто-то сообщил домой слух, недалекий от истины: бездельничает, связалась неведомо с кем (бандитами?). Дома спохватились, ужаснулись и… перегнули палку со страха. Она же заслуженное недоверие восприняла как оскорбление ее персоны и, хлопнув дверью, покинула семью, чтобы продолжать жизнь паразита. «От матери, от тех, кто обязан (?) был если не верить мне, то делать вид, что верит, я ничего не видела, кроме зла». Обязаны были, по ее мнению, почему-то прибежать прежние учителя по случаю ее приезда — тоже не прибежали, и на этом кончилось, видите ли, ее детство.
И снова в огромном рабочем городе, где на каждом шагу объявления о найме, где трудятся миллионы, ей, Маховой, и не подумалось о том, чтобы поискать работу, устроиться в рабочее общежитие. Она, правда, попыталась стать домработницей, но и на этот несложный труд у нее не хватило духу: «кто станет держать прислугу, которая привыкла, чтобы за ней самой убирали всю жизнь?»
Потом — глупое стечение обстоятельств (и опять-таки из-за сумасбродства зарвавшегося «я» — войти в чужой дом, в чужую комнату и лечь в чужую постель) — вполне естественный привод в милицию, совпадение со случившимся воровством, допрос и опять обида самовлюбленного «я» — «Ах мне не верят!» «Не верят ни в семье, ни в милиции, я им покажу! Считают вором — ну что ж, буду красть!» — оправдание того, к чему неумолимо влекло все ее поведение: кто не работает, тот должен красть, хотя маскируется это все знакомой уже нам формулой «разочарования»: «мир плох, ну, значит, и я буду плох».
Нет, это все далеко не так нелогично, как кажется на первый взгляд. Оказывается, паразит может вырасти и в трудовой и самоотверженной семье, а вором можно стать не только по нужде, но и по воспитанию. Это, конечно, не сознательное выращивание и формирование преступника, — конечно, нет! — но это логика вещей — и тоже железная логика! — когда неправильное воспитание помимо воли и намерений неразумного, педагогически-неграмотного воспитателя может привести его воспитанника к преступлению.
Ну, а затем, естественно: «мировая скорбь», неверие всем и вся, ненависть к людям, обвинение их в равнодушии и несправедливости и прочие обычные для взбунтовавшегося эгоиста вещи: виноват мир, виновато общество, виноваты все, кроме меня, а я — жертва.
Жертва — чего?.. Чем «раздавлена» была эта «личность», не сумевшая стать личностью? Знакомый вопрос: в чем виновато общество?
А в чем-то оно, видимо, виновато. «Виновато» в том, что неграмотная женщина, ткачиха, лишившись мужа, могла не только вырастить и дать образование четырем детям, но и избаловать их. Виновато в том, что школа — орудие, инструмент общества по воспитанию детей, видимо, не ставила своей целью подлинное, глубокое воспитание их и не только не предотвратила ошибок матери, но и сама, очевидно, наделала массу этих ошибок, выдав аттестат зрелости совершенно не созревшему для жизни человеку. Виновато оно, видимо, и в том, что просмотрело начало падения человека и не остановило его вовремя. Ведь сама же Махова с редкостной до цинизма откровенностью признает: «Я не имею права сказать, что ко мне подходили неправильно или несправедливо. Наоборот, я видела, что меня слишком уж жалели и слишком сочувствовали мне».
Да, во всем этом общество несомненно виновато. Но это не та вина, это совсем не то, что прежде: «голод, холод, жрать нечего». Здесь сказались не строй, не основные принципы и закономерности нашей жизни, а опять-таки нарушение этих принципов и закономерностей. Это — недоделки общества и «недодумки», это — то, что нужно и должно нам обязательно додумать и доделать. Это несомненно.
А личность? — еще раз поставим мы тот же вопрос. Личность — часть общества и ее жизнь, ее устремления и поведение, в какой-то маленькой, бесконечно малой, может быть, но несомненно реальной доле тоже определяет и жизнь, и лицо общества.
Значит, надо не подчиняться слепому течению жизни, а быть выше его, не болтаться, как утлый челн, по волнам житейского моря, а направлять ход своего челна по тем звездам, которые видны в небе. А вот если нет для тебя этих звезд, если не видишь их, если затмило их для тебя собственное непомерное «эго» и «плохое» и «хорошее» по сравнению с ним потеряло для тебя свой нравственный смысл («лучше быть первой среди плохих, чем последней среди хороших» — подумать только!), значит, ты играешь роль не творящего и созидающего, а разрушительного начала в обществе.
Вот так и Махова. В ее возрасте, и даже моложе, Зоя Космодемьянская пошла на виселицу с именем Родины на устах. В ее возрасте, и даже моложе, герои «Молодой гвардии» стояли насмерть. В ее возрасте Александр Матросов, пришедший в армию из колонии, поднялся до героических вершин самопожертвования.
А мало ли других, самых будничных, но не менее ярких примеров из мирной жизни?
Для всего этого нужны усилия, работа, борьба. А разве способен на нее иждивенец, по самой своей психологии иждивенец общества, которому ни до чего, кроме себя, нет дела? Не удалось задуманное, не получилось?.. Обидели? Оскорбили? Ну и пошли вы все в тартарары! «Ненавижу!» — вот она та самая себялюбивая надменность, о которой говорил Герцен.
«Я уже слишком презирала все живое, я слишком много пережила от людей и не могла простить им… Внутренний мир свой я закрыла от всех и никому не давала заглянуть в него глубже… Я слишком ненавижу все… Я никому и ничему не верю… В этом была сила моей ненависти к людям». И дальше все я… я… я!.. «Лучше быть первой из плохих, чем…»
Вот так и разгулялась в поле непогодушка!
«Мне становится безразлично, как оскорбить, лишь бы оскорбить. Конечно, вам этого не понять!» — пишет она мне.
Да, честно говорю, не понять! И не только мне. Даже ее товарки по несчастью, по месту заключения, писали потом мне о ней совершенно нелестные вещи:
«Я сама воспитала двоих детей и могу сказать, что во многом виновата ее мать. Она ее любила, чрезмерно баловала и сделала ее эгоисткой, которая с детства привыкла делать так, как ей нравится, и не считаться с окружающими. В камере она вела себя так, что нам, женщинам, было стыдно, что так может вести себя молодая женщина, имеющая образование. Это — потерянная женщина, ее имя гремело на всю тюрьму, для нее администрации не существовало, она оскорбляла ее, как хотела, бросалась на дежурных, из карцера она почти не выходила».
Отсидев шесть месяцев в тюрьме строгого режима, в одиночной камере, Махова несколько присмирела и была направлена в колонию. Вот отзыв оттуда, тоже не от администрации, а от заключенной:
«Она не желала работать в валяльном производстве, гнушаясь этого грязного дела. Ее отношение к труду, как и все действия, говорили о том, что она крайне избалована родителями, а потом упустила сама себя. Ее интересовали лишь развлечения и, чего больше, у нее где-то растет сын, а она ни разу не послала ему даже конфетки.
Она — мелкий трусишка-воришка, который крадет, что легко «прихватить», но она «великан» среди компании стиляг, она даже в колонии не просила, а требовала танцев. Ее так и звали у нас стилягой.
Она, как маленький зверек, огрызалась, ругалась, извергала похабную брань, не понимая того, что коллектив сильнее ее и чище. Если ее вызывали на совет коллектива за такое поведение, она не являлась или, придя, тут же состроив гримасу, низко раскланивалась, как клоун, и уходила, говоря, что не считает нужным разговаривать. Все ее манеры, разговор были наиграны. Все яды внутри как бы кипели в ней, она получала большое удовольствие, если ей удавалось обидеть человека, и, видя как он плачет, Махова злорадствовала. Она не против была, чтобы о ней говорили плохо, лишь бы говорили о ней. Она все время себя ставила выше всех. Эта эгоистическая черта характера так и осталась при ней».
Часть нашей переписки с Маховой была опубликована в местной, специальной печати, и это вызвало целый поток живых и горячих откликов со стороны заключенных. Вот один из них:
«Здравствуйте, Тамара!
Прочитав в нашей местной газете письмо писателя Медынского к вам и ваше объяснение по этому поводу, я решил черкнуть вам. Просто мне захотелось от души, сердечно, как человеку одной с вами судьбы, поговорить по-товарищески.
Мы читали эти письма группой в несколько человек. Правда, кое-кто из тех, кого метко называют морально одичавшими, отнеслись к переписке скептически, дескать, агитация, «телегу толкают», что на нашем здешнем языке, как вы знаете, означает врут. Те же, кто мучительно ищут свой путь в большую жизнь и напряженно размышляют о наболевших вопросах, касающихся личной судьбы, думали совершенно иначе.
Мне особенно родственно ваше положение и состояние «мятущейся души». Ведь порой все твое существо восстает при виде всех ненормальных явлений в преступной среде, где приходится жить и дышать гнилым воздухом, и тогда чувство берет верх и, если не сумеешь взять себя в руки, получаются срывы. Основное — надо раз и навсегда поставить себя в определенные рамки и знать свои нормы отношения и поведения, воспитывать в себе свои личные положительные стороны и вырабатывать самоконтроль. Тогда и грязь с тебя слезает, как с гуся вода.
В мое сознание не укладываются ваши слова: «ненавижу людей». Только крайний эгоист может это сказать. Как бы ни ломала и ни корежила меня жизнь, я не доходил до такой дикой мысли и всегда понимал, что ненавидеть людей — это гибель. Тогда уж камень на шею и в омут. Это ужасно — ненавидеть людей».
Так говорит человек, осужденный на 25 лет за крупное ограбление и теперь понявший «все концы жизни». А вот другой, 15 лет находящийся в заключении:
«Такому человеку, который не умел правильно ценить свою жизнь и не заметил широких дверей института, трудно понять строй, при котором он живет, и личное ему дороже, чем общее, большое. Если у этой, Маховой, украдут туфли, она будет громче всех кричать: «Засадите этого паразита в тюрьму, он принес мне убыток!» А если обокрадут государственный универмаг — это не ее, она пройдет мимо».
«Я не хочу дойти до состояния Маховой, — пишет третий, — лучше умереть, чем жить среди людей, не веря в них и ненавидя их. Разве это не страшно? Одна среди людей! Живой труп».
Я сознательно привел письма заключенных. Ведь в оценках большинства наших людей можно не сомневаться, но представители злого мира иной раз готовы поставить их под сомнение.
Но вот они же — своя же братия, — не сговариваясь, из разных уголков страны клеймят этого распоясавшегося, дошедшего до крайней степени морального разложения эгоиста. Такова логика жизни.
Выйдя на свободу, Махова поехала на целину, в совхоз, но глаз коллектива, даже коллектива заключенных, не оставил ее и там. Вот что пишут мне о ней:
«Вот теперь она уехала на целину и работает в совхозе (она пишет оттуда нашему начальнику). Пишет, что «не выражается», но это может быть. Махова очень любит, чтобы о ней говорили, а поэтому знает, что о ней будут говорить, если она будет жить в совхозе. Но если бы можно было посмотреть в душу через рентгеновский аппарат, то картина была бы иная. У нее огромное желание жить легко и красиво, но чтобы эта жизнь была бы ей кем-то дана.
Единственно, что спасет ее и удержит в здоровом коллективе, — это ее стремление делать все наоборот. Если сказали, что она не удержится в совхозе, она будет работать назло всем, но не потому, что ей эта работа нравится. Труд для нее — источник денег не для семьи, а для себя. А попробуйте ей предложить неоплачиваемую работу, общественную, но с затратой значительной силы, она освободится от нее любой ценой.
Безусловно, в здоровом коллективе совхоза постараются подтянуть ее, привить ей хорошие качества, но на это потребуется очень много времени и сил. И конечно, коллектив на свободе быстрее добьется от Маховой хорошего поведения, чем в колонии, потому что там сотни хороших, а единицы плохих, вернее, с плохими характерами, себялюбцев.
Мне очень хотелось бы, чтобы Тамара стала хорошим человеком, женщиной скромного поведения, матерью. Ведь если она займет правильное место в жизни, будет радостно и нам, которые еще находятся в местах заключения. Очень хочется, чтобы у нее родилась вера в людей, чтобы она полюбила народ, окружающий ее. Ведь она еще молодая, но характер ей нужно менять, он ее лютый враг».
Все это очень верно — о характере, о преступности, вырастающей из характера, обо всем этом и я настойчиво писал Маховой:
«Если чрезмерно высоко, на первый план, ставить свою собственную личность, вернее, даже персону, «эго», и считать других лишь средством для достижения своих личных целей, это и является одним из основных элементов преступного сознания, может быть, даже его психологической основой. Ведь отсюда и растет преступление: я — все, я — центр, а все остальное — мир, люди, общество — лишь средство для моего существования. А так как это «остальное» тоже имеет свои права, то это «я», «эго» переступает через все общественные права и идет туда, куда ему нужно, куда его тянут личные и обычно более низменные цели.
И вот тогда на него опускается рука общества, ибо общество должно существовать и его законы должны быть выше законов личности, иначе оно распадется и жизнь превратится во всеобщую грызню…
Вы вините всех, кроме себя, в вас я не вижу работы над собой, над осмысливанием и переоценкой себя. А без этого вам нельзя. Вам нужно убить в себе ненависть к людям, побороть грубость, распущенность и безудержное своеволие…
Вы не рассчитывайте на мое сочувствие и ни в коем случае на мое, хотя бы малейшее, заступничество. Никого и ни о чем я просить не буду. Вы должны сами себя взять за волосы и вытащить из болота, в которое вы забрели, на крепкую дорогу. Другого пути нет.
А для этого вы должны, прежде всего, взяться за свой характер. Нечего носиться с ним — мой характер, мой характер. Нужно перестроить характер, а это дается трудом. Труд над собой, неусыпный контроль над собой, тренировка, дрессировка себя! Самодисциплина.
Вам нужно победить в себе внутреннюю расхлябанность, ибо на хляби ничего не построишь. Иначе вы, даже получив освобождение, снова что-нибудь выкинете, и тогда будет еще труднее. Ведь не может же общество без конца носиться с одним человеком и терпеть его выходки.
Одним словом, вам нужно внутренне подготовить себя к свободе. Родники силы таятся в самом человеке. Цель и труд — вот что формирует человека».
Чтобы подкрепить все это, я собрал все отзывы ее товарищей по несчастью и при личной встрече передал ей. Она обиделась на них и на меня: ей никто не указ и мнение людей для нее что ветер в поле.
Это же подтвердили и вести, которые я стал получать из совхоза: озлобленные «до остервенения», по ее собственному выражению, со стороны Маховой, и очень тревожные — со стороны коллектива. Ничего преступного она не совершила, и будем надеяться, не совершит, но жить ей с людьми будет трудно, и людям жить с нею будет неприятно, как неприятна была она и мне. В основе всей ее жизни и поведения лежит вот это самое необузданное «эго», которое разрослось как злокачественная раковая опухоль и своими метастазами оплело и выело все клеточки ее души. И потому внутренне, психологически она остается носителем бациллы преступности, пусть даже по трусости, расчету или предусмотрительности она и не совершит впредь чего-то наказуемого.
Я подробно, чтобы было все ясно и неопровержимо, остановился на этом примере, одном из многих. Вот передо мной лежит объемистая папка: «Лиходеи своей жизни». Нет, мне не хочется говорить об этой человеческой нечисти, не признающей никаких регуляторов ни внутри себя, ни вне себя, не имеющей никакой высокой цели и никакого высокого помысла, кроме личной прихоти и похоти и низменных расчетов. Она, конечно, тоже стремится жить («я, прежде всего, человек») и тоже пользуется высокими словами и взывает к правде и справедливости. Бывает, знаете ли, подлец простой, плоский и бывает с переживаниями, со своей фантазией и философией.
Таким был и тот, в зеленой велюровой шляпе, о котором я вскользь упомянул выше: заявившись ко мне на квартиру, он стучал кулаком по столу, доказывая, что я в «Чести» извратил образ вора. Он даже требовал организовать диспут в литературном кружке крупного московского завода, на котором он пробовал работать после освобождения. Поработал он немного и снова оказался в заключении, а по отзывам товарищей, которые успели его за это время узнать, «ему как-то и неудобно не сидеть». Эгоист высшей марки, он без конца хвастался своими «талантами», начиная со способности чуть ли не голыми руками вскрывать сейфы и кончая планами написать книгу, которая потрясет мир. И всюду и во всем он вырисовывал себя, как барельеф, выступающий на фоне серой жизни.
Противно! Но тема жестокая, тема настолько жестокая, что иногда опять хочется расстегнуть пуговицу на воротнике и сказать набегающей мысли: «Подожди, давай отдохнем». Отдыха, однако, не получается, и за одним вопросом встает другой, еще более важный и требовательный. Исследовать так исследовать, и врачу, разбирающемуся в истории болезни, приходится иметь дело со всем, вплоть до различных неприятных анализов. И вот я перелистываю, я только перелистываю эти анализы распада человеческой личности.
«Помогите, если вы добросовестный и справедливый человек!» — просит один, а сам вместе с женой, тоже «торговым работником», украл у государства, то есть у нас с вами, 86 тысяч рублей и считает себя простаком-глупцом, вся ошибка которого только в том, что не сумел «открутиться» от ответственности, как какой-то оставшийся на свободе его дружок.
Другой встал в позу искателя правды и борца за справедливость, а жена пишет, что он вконец измучил и ее и всю семью: «Без конца менял работы, дома устраивал сцены, все колотил, кидал чем попало. Проиграется в карты, придет домой и требует: «Давай денег!» — а денег у меня нет, — и пойдет все в ход пускать. Меня несколько раз душил, младшего сына избивал до ужаса».
А вот жалоба отца, честного советского человека, капитана второго ранга в отставке, больного бронхиальной астмой, на собственного сына. Сын десять лет прослужил на флоте офицером и потом пошел вниз, на дно. Им занималось командование, флотская общественность, офицерский суд чести, а он продолжал и продолжал катиться вниз, превратился в тунеядца и пьяницу, грозу и несчастье семьи, избивал жену, отца.
А вот циничное письмо ко мне:
«На днях я не без интереса прочитал вашу книгу. Не без интереса потому, что не только косвенно, а именно прямо отношусь к категории тех, кого вы пытаетесь показать в вашем произведении. Правда, я не совсем такой — у меня не низкий лоб дегенерата, не бегающие глаза, не скошенный подбородок и не гнилые зубы. Я нормальный человек тридцати лет с вполне приличной физиономией, с неплохими для окружающих манерами. В купе вагона или в другом месте, в театре (представьте себе, что я хожу в театр: когда интеллект выше, легче украсть) меня принимают за инженера или военного в штатском. Но я вор, вор с 12 лет, а с 16 лет, как говорится, «в законе»… Правда, сидел я не часто, внешность и небольшая начитанность иногда спасали от решетки. Я объездил весь Союз и сам, и под конвоем, но сейчас, после праведных трудов, для нас наступает полоса затишья, и хочется отдохнуть, помечтать и даже съездить на курорт (очень жаль, что у нас нет профсоюза!). Дух времени — приходится идти в ногу с модой. А кстати, почему во всех криминальных агитках «воры» обязательно грабят бедных старушек и снимают часы у передовиков производства. Ведь так много квартир, где живут солидные бобры — завмаги, снабженцы, лауреаты, да и вы, писатели. Вертанул такую «хатенку» и — в камыши месяца на четыре. А вам не убыток: завмаг украдет, вы писанете книжонку — и все, а нам, бедолагам, на молочишко.
Одним словом, до светлого будущего коммунизма еще далеко, завязывать мы не собираемся и в человеческие начала не верим.
Фамилию не напишу, ибо знаю, что это значит: не из-за трусости, а просто не хочу вашего так называемого общественного мнения».
Последней оговорке относительно трусости верить, конечно, трудно. Послушаем, что говорит о себе человек, имеющий девять или десять судимостей (сам сбился со счета), но понявший в конце концов, что так жить нельзя, что это «мерзко, низко и подло»: «Когда-то я был «авторитетным вором», и как стыдно сейчас, когда я честно работаю, вспоминать, как я этого добивался. Всю жизнь я был трусом и слабохарактерным человеком, но никогда никому этого не показывал и старался среди негодяев быть самым отъявленным, чтобы, боже упаси, кто-нибудь не заметил, что я боюсь будущего».
Кстати, хоть и не в этот адрес, но об этом очень хорошо сказал старый немецкий философ Фихте:
«…Всякий, считающий себя господином других, сам раб. Если он и не всегда действительно является таковым, то у него все же рабская душа, и перед первым попавшимся более сильным, который его поработит, он будет гнусно ползать. Только тот свободен, кто хочет все сделать вокруг себя свободным…».
Так и здесь.
А вот мнение того, кто провел с ними не один год жизни.
В одной газете я прочитал отчет об обсуждении «Чести», и в нем среди прочих мнений был упрек в том, что я недостаточно разоблачил в своей повести таких «героев», как Витька Крыса и ему подобные. А потом автор этого замечания, заключенная Брук, сама прислала мне большое, написанное карандашом письмо. В нем рассказывается самая обычная, с точки зрения того, что мы уже знаем, жизнь: арест отца в 1937 году, вторичное замужество матери, развал в семье, разлад в душе впечатлительной девочки, занимавшейся в то время в хореографическом училище при Большом театре, потом побег из дому, бродяжничество, воровство, — «и так я пошла по течению, уже познав жестокость и дикость преступников». Типичное «зло зла», приведшее к тому, что девочка, готовившаяся быть балериной, сама стала носителем зла, как она себя называет, воровкой в законе. Но все это шло, видимо, от какого-то отчаяния и безнадежности, а потому основу натуры не затронуло, и вот, осознав и осмыслив все происшедшее, она со всей беспощадностью раскрывает и разоблачает живущее до сих пор зло этого злого мира.
«Я сама в преступном мире была авторитетом, так послушайте, что это значит. Среди воров есть более умные, хитрые, начитанные, умеющие вести себя не в своем кругу уркачей очень культурно, не выдавая себя. Но на самом деле это одни из самых подлых и грязных людишек. И они этим пользуются, зная твердо, что любое их преступление остальные скроют под страхом смерти. Ведь смерть у воров получить очень просто: за сказанное слово, за отказ от игры в карты, за то, что выиграл, а не проигрался ему, уркачу, да много за что, лишь бы ему сохранить свой престиж. По закону воров нож, сходки и жестокость — сильнейший, один из основных принципов. И еще, что у них есть, — это большая нажива от своих же. Он много рассказывает о себе, умеет на виду у всех красиво поиграть ножом, и тогда, ослепленная блеском и ухарством, вся братия готова его боготворить и быть похожим на него. Вот тогда и стекают к нему от них «подарки»: и деньги, и вещи, и наркотики.
Так вот этот дуто-мыльный пузырь нужно в первую очередь обезоруживать и прижимать. Я все это испытала на своем горьком опыте, и моя сильная ненависть к ним поэтому очень справедлива. И поэтому вы, дорогой писатель, в вашей новой книге не давайте им пощады. Если вы разобьете их и обезоружите, вам легче будет показать читателю, в какую грязь и дикость влечет такая дорожка, и молодежь не захочет быть рабом, именно рабом, какого-нибудь пошляка и выродка. Я совершенно не думаю о детективности романа или повести, которая могла бы быть похожа на рекламу преступности. Я, наоборот, от всей души желаю вам уберечь молодежь от скользких путей, которые приведут только к плохому.
Мне, по годам еще молодой женщине, остается считанное время жизни, но я сама виновна в сокращении ее. И мне хочется пожелать молодым людям: живите такими, чтобы ваша жизнь была ярче солнца и красивее луны, будьте в жизни морально устойчивыми, гоните прочь с дороги все грязное, что будет вам мешать, не бойтесь трудностей, не цепляйтесь за легкую жизнь, будьте цельными и правильными в жизни, дорожите добрым словом старших и уходите прочь от плохого. Сбережете себя смолоду, тогда и старость будет молодой».
А вот еще признание:
«Сколько можно быть волком? Мы топчем русскую землю, как дикие кабаны, и всюду оставляем следы своих приключений. Мы не сделали и сотой доли на благо Родины, но ведь могли сделать. Мы являемся сорняками нашего советского общества и все наполнены страшным эгоизмом, не верим ни в бога, ни в черта, и когда я пытаюсь оценить все свое пройденное, то кажусь самому себе ничтожнейшим созданием».
И наконец, песня. Песня, как говорят, душа человека. И их песни раскрывают их тлетворные души.
Клянися, братишка, клянися до гроба
Дешевых людей не щадить.
Но если изменишь преступному миру,
Я буду безжалостно мстить.
Ну и так далее.
На этом, пожалуй, я и закрою эту неприятную серую папку с наклейкой: «Лиходеи своей жизни». Своей ли? Нет, конечно, не только и далеко не только своей.
Да, в чем-то, когда-то, кто-то, возможно, и допустил по отношению к ним какую-то ошибку, какую-то несправедливость, недосмотр или просчет, как это было с Маховой. Может быть, было и другое, более тяжкое — и война, и смерть родителей, и что-то еще. Но разве каждый, кого бросил отец или мать, разве каждый, кому не пришлось кончить школу или с кем стряслись те или иные несчастья, должен брать в руки нож и идти на большую дорогу? Ну, а где же ты сам?
Приведу два примера, две судьбы. У человека отец, хороший человек и настоящий большевик, был расстрелян в годы культа личности. Трагедия. Гонения распространились и на сына, и он, обозленный на все и вся, стал на путь преступлений. «Я пакостил людям, но делал это совершенно сознательно, находя в этом себе оправдание: вы, то есть общество, низвели меня до такого положения, вы лишили меня возможности по-человечески жить, и я буду вас обворовывать. И в том, что я стал преступником, я виню общество, общество времен культа личности».
А вот другой человек, и другое решение тех же самых нравственных противоречий. В те же годы он был оклеветан и пробыл в заключении ни много ни мало как шестнадцать лучших лет своей жизни. (Мы с ним уже встречались и встретимся еще — это Листопад Матвей Карпович.) Как будто бы океан злобы и ненависти должен бурлить в его душе и толкать на путь мести и зла. А посмотрите, что он пишет: «Все было… Тонул в жизненном болоте, захлебывался, но откашлялся, очистился и буду не хуже других, а, наоборот, постараюсь быть лучше тех, кто проповедует гуманизм, а делает совсем другое. За долгие годы колымских мытарств я не уронил чистоту человеческой души, я выработал в себе презрение к трусости и смертельную ненависть к несправедливости. Мне жаль смотреть на нытиков, которые всегда не довольны ни ясным солнышком, ни хмурой погодой. Я счастлив тем, что живу и даю жить другим, я счастлив тем, что чувствую всем сердцем то подлейшее, которое приносит несчастье людям. Моя задача — по силе возможности, предотвращать всякую подлость, и в этом обязанность каждого гражданина нашей Родины».
Так одни и те же грозные, трагические обстоятельства и противоречия жизни были разрешены на совершенно разном, принципиально разном нравственном уровне.
Но ведь мы видели, что в истоках преступности далеко не всегда лежит, подобный этому, трагизм обстоятельств. Нет, такие обстоятельства иной раз, наоборот, закаляют людей, а падают они, сплошь и рядом, на совершенно ровном месте, а то и на паркетном полу, при самых благоприятнейших условиях жизни, падают под тяжестью собственной слабости, своих мелких стремлений и низменных страстей. И как же после этого еще и еще раз не спросить: а где же ты был сам? Где у тебя то самое человеческое начало, над которым ты теперь глумишься, но которое есть в человеке, есть! — которое и делает его человеком. Над ним, над жизнью, над обществом, над «дешевыми людьми» ты вознес и поставил свое неимоверное, циничное и низменное «эго», не признающее людей за людей и стремящееся жить за счет людей. Ты считаешь себя жертвой жизни, и в какой-то степени ты ею, видимо, и был, но сам ты не нашел ничего человеческого, что было, что есть в жизни, и растерял все, что имел, даже то детское, чистое, светлое, что не могло не быть у тебя в душе, и хочешь весь мир сделать своей жертвой. Вот почему, говоря словами поэта Заболоцкого, жизнь кидает тебе тяжкий и горький упрек:
Как посмел ты красавицу эту,
Драгоценную душу твою,
Отпустить, чтоб скиталась по свету,
Чтоб погибла в далеком краю?
Пусть непрочны домашние стены,
Пусть дорога уводит во тьму —
Нет на свете печальней измены,
Чем измена себе самому.
Кстати, об этом же сказал и Маркс: «Опасность, угрожающая жизни каждого существа, заключается в утрате им самого себя»[15].
Мы в самом центре мрачных скал. А потому не приходят мысли о привале — не отдыха требует душа, и рука не хочет выпускать дорожный посох. Наоборот, глаз старается зорче всмотреться в окружающий хаос и разобраться.
Зло. Оно, как клубок шипящих змей, кажется непостижимым, потому что оно страшно и нравственно отвратно. Но все непостижимое должно и может быть постигнуто. Должно быть постигнуто и зло — и биология его, и биография, и социальная механика его существования, и вся сложность его жизненных переплетений. Нужно только не бояться его. И не отворачиваться. Зло ведь только того и ждет, чтобы от него отвернулись. И все это еще впереди, над этим обществу еще работать и работать, и без этого ему не победить зла. А наше путешествие в долину мрачных скал — это только разведка.
Итак, здесь наша «Арагва» делается по-настоящему черной. Мы видели все это, и в повторении нужды нет. Видели мы и то, как в черноте этой действительно, словно клубок шипящих змей, переплелись самые разные причины и условия, от самых объективных до самых что ни на есть субъективных, переплелись «что-то» и «кто-то», злонамеренность и беспощадность одних и беспомощность или слабость других, виновники, гуляющие под маской жертв, и жертвы, несущие ответственность за подлинных виновников. Клубок, который нужно распутать. И прежде всего — определить роль человека.
Да, над ним висит гнет обстоятельств. Но один может ослабить эту гнетущую роль обстоятельств и может усилить и для кого-то превратить их в судьбу. Другой может вынести их и одолеть и, одолев, проявить себя как человек, а может сломиться, пошатнуться и соскользнуть в тот мутный водоворот, который бушует здесь, во мраке этих скал.
«Подтолкни падающего, пусть выживет сильнейший», — думает втихомолку один. «Ну что мне делать? Что делать? Воровать?!» — кричит в исступлении другой. «Дело хозяйское, — пожимает плечами третий. — А попадешься — посадим». «А что я сделаю? Мне самому до себя», — трусовато прячет глаза четвертый. «Нет, врешь! Шалишь! — стискивает зубы пятый. — Или я хуже других? Выстою!» «Э, была не была, хоть час, да мой!» — безнадежно машет рукою шестой. «Смотри! Час минуешь — день живешь, день минуешь — век живешь. Удержись!» — советует седьмой. «Поддержи! — продолжает восьмой. — Кусок черного хлеба в трудную минуту дороже золота. Поддержи!» И так — девятый, десятый, пятнадцатый, двадцатый. Каждый в одних и тех же обстоятельствах решает по-разному. Так что же тогда решает в конце концов — обстоятельства или человек?