12

Вот тогда я в первый раз постучал к директору Пирогову. Он держал себя ладонями за локти и слушал меня настороженно, не понимая, чего я от него хочу, в чем я его обвиняю.

Я сказал:

— Совершается преступление.

У него глаза цвета жидкого чая, а ресницы прямые, белесые, как щетина. Но чай горячий, а щетина колется.

— Какое преступление? Что вы от меня хотите? Была комиссия. Были сделаны выводы об этом несчастном случае.

— Был совершен подвиг, — сухо поправил я.

— Ну, это вы можете называть, как хотите. В выводах комиссии ни о каком подвиге не говорится. Я читал материалы…

У него щеки вытянуты, а на скулах клюквенные блики, такой болезненный румянец сидящего в четырех стенах человека.

— Я не могу понять, чего вы допытываетесь? — вдруг спросил он.

— Не допытываюсь, — отвечаю, — я хочу восстановить справедливость. Я хочу, чтобы о вашей школе, в которой учился Гена, знала вся страна.

— Не надо!

Это слово вырвалось из самых директорских глубин.

Клюква разгорелась сильнее, а чай прямо-таки закипел, готовый выплеснуться мне в лицо. Нет, это не усталый человек, Не тихий молчун. Это боец! Готовый до последней капли крови… За свой покой. За свое благо. Не надо ни выговоров, ни благодарностей. И чтобы лампочка светила над головой. И в графине была вода из-под крана.

Я не сразу понял его. Он ведь для меня тоже инопланетянин. Только не с Генкиной планеты, а с другой, с антипланеты. Потом в каком-то полубреду я услышу его железный голос: «Я нигде не был. До меня тогда еще не додумались. А на предприятии, где меня изготовляют, тогда штамповали банки для противогазов и делали „рубашки“ для гранат».

Я еще пытался говорить с ним как с человеком. Я сказал:

— Ему уже ничего не надо. Ни славы, ни почета. Но Генкина слава как воздух нужна ребятам, которые носятся за дверью по коридорам и порой получают колы. Им эта слава нужна, чтобы строить новую жизнь, чтобы защищать Родину.

— Красивые слова. — У директора Пирогова на все есть ответ. Не конкретный, а вообще! Когда общаешься с ним, кажется, что он в своей жизни не решил ни одной задачи, а только списывал готовые ответы с последней страницы задачника.

— Защищать Родину — это не красивые слова, — не сдавался я. Двадцать два миллиона советских людей погибли, защищая Родину. У вас никто не погиб?

— Это не имеет отношения к делу.

— Что же имеет отношение к делу?

— Вы мешаете мне работать. Вы долго и упорно отвлекаете меня от дела.

Но я не встаю и не ухожу. Я занимаю круговую оборону и продолжаю бой. Я говорю:

— Послушайте, вы когда-нибудь в жизни плакали? Хотя бы в детстве, когда вам разбивали нос или оставляли одного в темной комнате?

Он смотрит на меня с опаской, ждет подвоха. И отвечает с опаской, чтобы не попасть в западню.

— Плакал… Я плакал… — Он выжидающе посмотрел на меня. Я смолчал. Тогда он снова пошел в наступление. — Я — человек на посту, понимаете? И что у меня здесь творится, — он ударил себя кулаком в грудь, — это никого не касается. Может быть, я по ночам вою от горя.

— По ночам воете, а днем… Вас разве двое? Может быть, у Того, ночного, другое имя?

— Хотите привести меня к общему знаменателю?

— Хочу… — И тут я запнулся, я забыл, для чего я здесь, с какой стати бьюсь головой об стенку. Я сказал: — А не все ли равно, что я хочу. Но не оскорбляйте своим дневным равнодушием память о хороших людях. Не обвиняйте их в том, в чем они не виноваты. И не пытайтесь свалить на них свою вину. Тем более что вы ни в чем не виноваты.

— Как не виноват? — Он удивленно выкатил на меня глаза. — Как? Я отвечаю за школу. За все, что происходит с моими учениками и учителями. Как это я не виноват?

Обиделся, что его назвали невиноватым.

Тут кровь ударила мне в голову. И я долго тер ладонью лоб, разгоняя кровь. Потом я сказал:

— Знаете, что такое дикое железо?

Он признался, что не знает. Я стал объяснять:

— Есть железо, которое работает, служит людям, притерлось к человеческим рукам. А есть железо — брошенное, ржавое, скверное. После войны вся земля была усеяна этим диким железом.

— И что из этого? Какое это имеет отношение к делу?

— Имеет отношение. Подумайте.

Он посмотрел на меня и крепче сжал ладонями локти. Он встал, выпрямился и оказался длинным, прямо высоченным.

— Мне сейчас надо о другом думать, — устало сказал он. — О случившемся доложили министру. Решается моя судьба. Жду приказа.

Я не сдавался. В меня, как в плохого тореадора гнилые апельсины, летели слова: «обсудим», «согласуем», «разберемся». И мне казалось, что эти слова из другого языка, а не из того, на котором было написано: «Я помню чудное мгновенье». И если бы Майя и Гена не продолжали жить во мне, если бы не моя любовь, может, я и отступил бы.

В редакции меня встретил пожилой мужчина с глазами благодетеля. Он протянул мне мягкую руку и предложил сесть. И пока я рассказывал, участливо покачивал головой, сочувственно поддакивал.

Поддакивал, поддакивал, а потом вдруг сказал: «Нет!»

— Если бы они не погибли… Если бы учительницу спасли… А тут такое дело! Надо разобраться…

— Если надо, разберитесь, — сказал я.

— У нас много более важных проблем. — Голос у него тоже был мягкий. Мы освещаем жизнь народа.

— Разве подвиг не жизнь народа?

— Подвиг? А подвиг ли это? Может быть, просто стечение обстоятельств? Мы неохотно пишем о смерти. Если бы он не погиб — тогда другое дело!

Я посмотрел ему в глаза и вдруг заметил, что глаза у него старые, студенистые, но в этой невнятной массе пробивался лучик, холодный и жестокий. Была в этом лучике какая-то снайперская настороженность. Я понял, что передо мной не добрый, мягкий дядя, а боец. Он добрый, когда ему дают то, что он хочет. Но попробуй ему один раз недодать его порцию!

Этот чистенький дядя с глазами благодетеля приснился мне ночью. Мне приснилось, что я выхожу на арену плас де торос, а на меня вместо быка бежит этот волоокий, в финском костюме, с белыми манжетами. И таким он оказался проворным и резвым, что я едва успевал подставлять ему под нос свою видавшую виды мулету. Он меня совсем измотал. У меня по лицу текли ручейки пота, и по спине тоже тек ручеек, а он, несмотря на свой преклонный возраст, продолжал свои бычьи наскоки.

Я не выдержал и крикнул:

— Хватит! Давайте мне настоящего быка! С хвостом и рогами, черт побери!

Благодетеля увели. Он не хотел уходить. Все брыкался и норовил лягнуть ножкой (ботинок № 39, югославский). И когда на арене появился настоящий бык, я облегченно вздохнул.

Два больших круглых глаза — два мира смотрели на меня. Два мира, полные удивления и отчаяния, бессилия и мощи. Они смотрели на меня, а видели мулету, которая грязно-розовой волной спускалась на землю. Их, эти два мира, обманули: не в мулете таилась их гибель. Мулета была обманом, призраком, на который можно бросаться, пронзать рогами, а он, этот призрак, остается цел и невредим. И эта неуязвимость внушала быку ужас.

И вдруг под тяжестью своих переживаний я пожалел быка. Я опустил руку, и мулета превратилась в обыкновенную тряпку. Призрак растаял. Его не стало. Бык облегченно вздохнул… Он отошел в сторону. Опустил голову, чтобы пощипать травку. Но никакой травы не было. Ни травинки. Песок. Крупный, зернистый, речной!

А огромный амфитеатр бесновался, орал:

— Трус!.. Свинопас!.. Сын шлюхи!..

В меня летели гнилые апельсины.

Бык был спокоен. Он забыл про две бандерильи, которые торчали из его кожи. Он смотрел в мою сторону почти дружелюбно.

Тогда я срываю с себя широкополую шляпу и запускаю ее, как «летающую тарелку», в публику. «Нате, подавитесь! Рвите! Топчите!»

Публика орет. А бык понимает меня правильно. Воспринимает мой жест как акт братания. Он доверчиво подходит ко мне, и я замечаю, что нос у него младенчески розовый, а из ноздрей мне в щеку льется теплая струйка дыхания. Выпуклые глаза смотрят на меня по-детски глупо и вместе с тем с любопытством. И от него пахнет хлевом. Меня же охватывает радость от сознания, какое чудное существо я спас, вернее, не загубил.

И тогда я бросаю на землю тяжелую мулету — мешковину, розовую от сукровицы, — и бык проходит по ней как почетный гость по красному ковру. Он поднимает хвост и оставляет на мулете неизгладимый след, как бы погашает марку почтовым штемпелем. Так он по-своему, по-бычьи высказывает все, что думает о корриде.

А я говорю ему — и он понимает меня:

— Слушай, ну их к черту с их испанскими забавами. Пошли со мной. Я отведу тебя в прекрасный подмосковный совхоз «Новостройка» к председателю Нине Ивановне. Там светлые фермы с автопоилками и автодоилками. Ты будешь стоять в тепле, под крышей, и к твоим ногам будут жаться телята. А доярки станут называть тебя «Испанцем» и будут баловать тебя так, как умеют только русские.

И мы уходим с плас де торос ко всем чертям, и крупный речной песок хрустит на прощанье под ногами, как на берегу речки.

Загрузка...