ПЕСНЬ О МИРЕ

Каждый раз, поднимаясь по тропинке к чугунным литым воротам городского кладбища, Полина Ерофеевна останавливалась здесь, чтобы перевести дыхание и полюбоваться маленьким чистым городком, затерянным в глубокой котловине.

Было утро. И хотя солнце поднялось уже достаточно высоко, залив теплом окрестные полонины, в котловине еще держался легкий туман. Сквозь его розовеющую дымку белели ровные ряды небольших аккуратных домиков с двускатными черепичными крышами. Увитые плющом и виноградом, они выглядывали из темной зелени фруктовых садов весело и приветливо. За ними, в самом центре котловины, лучи солнца играли на ярко-красной крыше только что законченного здания школы-десятилетки, а чуть левее, над строительством первого городского кинотеатра, хозяйски застыла ажурная стрела подъемного крана.

Этот уголок стал для Полины Ерофеевны самым дорогим местом на земле: там, за оградой, среди пышной зелени под сенью молодого граба была могила ее сына.

«Сына ли? — вспомнив, зачем она так рано пришла сегодня, Полина Ерофеевна вздрогнула. — Неужели под маленьким холмиком земли, из-за которого вот уже девятый год она каждое лето приезжала сюда, кто-то другой».

Вчера, придя на могилу, она увидела на ней огромный венок. Яркий свет солнца, пробившись сквозь листву, радужной мозаикой лежал на ленте, где позолотой сияли слова: «Любимому брату — Ян и Ева Марек».

Не понимая, в чем дело, Полина Ерофеевна разыскала кладбищенского сторожа, старого поляка Юзефа, который в ее отсутствие следил за могилой.

— Это, вероятно, ошибка, пан Юзеф? — старик любил, когда его так называли. — Кто положил венок?

— Утром приходила одна дама с мальчиком. Я не хотел пускать их в ограду, но она очень просила. Дама настаивала, что тут покоится ее брат.

— Этого не может быть! У меня нет родственников! — растерялась Полина Ерофеевна.

— Не мне знать, пани. Она настаивала, и я пустил. — Старик развел корявыми узловатыми руками.

— В извещении указан номер могилы, я не могла ошибаться столько лет… — с горьким недоумением Полина Ерофеевна достала из сумочки извещение о смерти сына, которое всегда брала с собой. — Вот читайте: «…похоронен, пятый участок, могила № 425».

— Ваша правда, пани, — но они так настаивали. Я не мог не пустить. — Юзеф сокрушенно покачал седой головой с мягкими редкими волосами. — Вы не волнуйтесь, пани. Они сказали, что придут сюда еще завтра утром.

— Юзеф, а раньше вы видели эту даму здесь? — у левого глаза Полины Ерофеевны судорожно пульсировала жилка.

— Нет. Я раньше не видел. — Юзеф повернулся и пошел по дорожке, усыпанной гравием, тяжело переставляя ноги.

Полина Ерофеевна долго и бессмысленно вертела в руках извещение и вдруг вспомнила, что где-то уже видела эти имена, но где именно — не знала.

— Если это ошибка, то такая жестокая, — горько усмехнулась она, думая с глухой тоской о том, что завтра может потерять и этот кусочек земли.

«Нет, не может быть, — старалась она утешить себя. — Тут что-то другое».

Это «что-то другое» не давало спать ей всю ночь. Полина Ерофеевна снова и снова рассматривала фотографии сына, с которыми никогда и нигде не расставалась.

Вот он, голопузый, сидит в корыте, весело разбрызгивая пухлыми ручонками воду и показывая два первых зуба. А тут он уже верхом на коне рубит деревянной саблей воображаемого врага. Полина Ерофеевна перевертывает фотографию и читает: «Юрик помогает папе бить белогвардейцев».

— А папы тогда уже не было, — шепчет она, смахивая слезу. — Ничего ты еще не понимал, глупенок мой! — Муж ее погиб на Дальнем Востоке в борьбе с интервентами.

Полина Ерофеевна берет следующую фотографию. Довольный и гордый, залитый солнцем, морщит Юрик обсыпанный веснушками нос, ветер раздувает светлую челку, на груди пионерский галстук, а у ног плещется Черное море. Оттуда, из Артека, он приехал загорелый, выросший.

— Я обязательно повезу тебя к морю, мама. Представляешь: идет волна, огромная, больше нашего дома, налетит, на скалы — хлоп! И одни брызги, много, много! А какие там цветы, деревья! — и он говорил, говорил, захлебываясь от теснившихся в нем впечатлений.

Какие это были славные дни в ее жизни. «Обязательно повезу тебя к морю»… — повторяет слова Юрика Полина Ерофеевна и берет другую фотографию. Эта из Московского университета. И еще одна, последняя — с фронта. Уже не веселый беззаботный мальчик, а закаленный в боях воин глядел с нее. Похудевшее, возмужавшее лицо сына с сосредоточенным внимательным взглядом отцовых карих глаз, с волевыми очертаниями рта казалось каким-то незнакомым. Только нос, по-прежнему задорный и чуть веснушчатый, остался таким же детским.

После той фотографии долго не было писем. Она не обижалась на сына, зная, как тяжело им всем там на фронте, и терпеливо ждала. Но ожидание становилось с каждым днем все мучительнее, и Полина Ерофеевна обратилась в часть.

Через два месяца пришло извещение, которое днем она показывала Юзефу. Был тогда, она помнит, сырой мартовский день. Он, как выпавшее звено в цепи, разделил ее жизнь на две. Одна была здесь, в маленьком закарпатском городке, другая там — в большом уральском селе, где в стенах школы ее ежедневно ожидало сорок пар разноцветных глаз, где прошла вся ее молодость, любовь, где родился сын.

Полина Ерофеевна не могла оставить ни то, ни другое. Если бы можно было разделить себя на части! Сдавив виски ладонями, она ходила по комнате и в который раз успокаивала себя: «Не может быть, не может…»

Пусть и чужая могила, она не смогла бы отказаться от нее. Здесь все пропитано ее слезами. Она не могла бы жить и без лаконичных писем Юзефа: «Все в порядке, пани». Они связывали обе половины ее жизни в одно целое.

— Скорее бы утро, — Полина Ерофеевна и страшилась ошибки, и хотела знать, чью же могилу она так долго считала могилой сына.

— Разве можно себя так мучить? Посмотрите, голубушка, на кого вы похожи. Вероятно, старик не понял чего-нибудь, а вы так расстраиваетесь, — точно ребенка, уговаривала ее за завтраком пожилая учительница, которая принимала Полину Ерофеевну, как родную. — Выпейте горячего кофе. Он придает силы, бодрость — очень хорошее средство.

Старушка налила в стакан ароматный напиток и подвинула к ней. Потом заговорила, пытаясь отвлечь женщину от тяжких дум:

— Зря вы вчера не пошли на концерт. Сегодня обязательно пойдемте, я билеты достану. Это пока такая редкость в наших краях. Чудесные артисты! Я думала — муж и жена, а оказывается — сын и мать. Этот Ян Марек — совсем мальчик, а играет, как божественный Паганини!.. Их песня мира — исключительная вещь!

— Ян Марек?! — Полина Ерофеевна, не допив кофе, вышла из-за стола. Теперь она вспомнила, где видела имена, написанные на ленте венка: на афише, на огромной афише у клуба училища прикладного искусства, гласившей, что молодой чешский скрипач Ян Марек и солистка Пражской оперы Ева Марек дадут два концерта.

«Господи, да что же это такое! — Полина Ерофеевна начала лихорадочно одеваться, бессвязно повторяя: — Они! Они!»

— Куда вы? Еще рано, куда? — пробовала остановить ее старушка, но та уже выбежала из комнаты.

И вот, стоя у кладбищенских ворот, еле переводя дыхание, Полина Ерофеевна глядела на город, не замечая теперь его красоты.

«Держи себя в руках, держи», — приказывала она себе, но нервная дрожь била ее. Полина Ерофеевна медленно брела по знакомой дорожке к могиле сына и недалеко от нее внезапно остановилась. Противная слабость заставила ее прислониться к дереву.

В оградке у могилы разговаривали трое. Старый Юзеф что-то рассказывал еще совсем молодой красивой женщине в строгом черном платье и сером газовом шарфе. Рядом, с букетом белых цветов в руке стоял мальчик, белокурый и голубоглазый.

— Как хорошо, что вы нам все рассказали, — донесся голос женщины, низкий и приятный.

Юноша, увидев Полину Ерофеевну, что-то шепнул на ухо матери. Женщина порывисто обернулась. Ее лицо, смуглое, с тонкими правильными чертами, выражало тревогу. Особенно глаза. В них было все. Смятение и радость, немой вопрос и отчаяние, затаившееся где-то в их темной глубине.

«Зачем медлить? Скорее, а то упаду», — подумала Полина Ерофеевна и, пересилив себя, сделала еще один, самый тяжелый в ее жизни шаг. Женщина кинулась к ней.

— Мать! Мать! — наклонившись, она целовала бледные руки Полины Ерофеевны. — Мать! Мать! — Потом закричала радостно: — Янек, иди, сынок, это его мама!

У Полины Ерофеевны даже не было сил вырвать руки. Она только бессвязно спрашивала:

— Кто вы? Зачем? Что вы делаете?

Женщина выпрямилась и виновато улыбнулась сквозь слезы. Она была маленькая и стройная, как девушка. Голос ее дрожал от волнения.

— Простите. Я напугала вас! Простите! Я все объясню, все объясню! — И она опять позвала юношу. — Ян, ну что ты стоишь, иди сюда.

Юноша подошел, неловко поклонился. Чуть заметная судорога на мгновение искривила его детский пухлый рот.

Через несколько минут все трое уже сидели на скамейке возле могилы, и Ева тихо спрашивала:

— Вы хотели знать, кто я?

Полина Ерофеевна молча кивнула. Она не могла говорить. Последние мгновения, казалось, отняли у нее остатки сил.

— Дело в том, что я… Нет, ваш сын… Разрешите я расскажу все. Вы должны знать все. — Низкий приглушенный волнением голос Евы как-то не соответствовал ее хрупкому сложению. — Я чешка. Когда в Прагу пришли фашисты, мне исполнилось восемнадцать лет. Я была уже солисткой оперного театра и совершенно равнодушно отнеслась к новым порядкам.

Все бедствия проходили мимо меня. Мне по-прежнему разрешено было совершать гастрольные поездки. В одну из них я попала в этот городок и случайно познакомилась здесь с одним инженером. Он работал на военном заводе и часто приезжал сюда к матери. Мы полюбили друг друга и поженились. По настоянию мужа я решила год отдохнуть и переехала к свекрови. Мой Ян был честным чехом и не мог мириться с новыми порядками. Ссоры с немецким начальством приводили меня в ужас. Я умоляла его беречься, смирить себя ради нашего будущего ребенка. Он неизменно обещал, но никогда не исполнял обещанного.

Ева очень чисто говорила по-русски и только иногда замедляла речь, подбирая нужные слова.

— Осенью во время аварии на заводе муж отравился газами, и его вышвырнули оттуда, как выкидывают прохудившуюся посуду. У нас оставались кое-какие запасы, и мы жили.

Когда оккупанты перешли вашу границу, они снова вспомнили о моем Яне, его руки еще могли держать ружье…

— О! — почти шепотом воскликнула ока. — С того дня, как моего Яна взяли на фронт, я уже начала понимать, что такое новый порядок! Конечно, еще не все. Мы с матерью остались совсем без средств. Я, было, упала духом, не могла работать, но через неделю родился наш сын. Я стала жить для него. Мне опять казалось, что все еще будет хорошо, что муж вернется. — Поглядев любовно на сына, Ева сказала со сдержанной гордостью: — Он очень похож на отца! И я дала ему его имя.

Вскоре и здесь утвердилась оккупационная власть. Первый раз за всю свою жизнь мне пришлось самостоятельно позаботиться о куске хлеба. Комендатура, узнав, что я певица, предложила мне по вечерам петь для германских офицеров. Я согласилась. Каждую ночь я должна была кривляться перед ними в кабаке, должна была улыбаться их пошлым заигрываниям, должна была беспечно распевать неприличные шансонетки и слушать их гнусные намеки. Я понимала, какую низкую и жалкую роль играю, но ради своего мальчика я согласна была идти на все.

Вскоре умерла моя свекровь, и мы с Янеком остались совсем одни. Прошел еще год. Силы мои подтачивало постоянное недоедание и утомление. В конце концов я слегла от истощения. И нас приютила одна хорошая женщина. Стояли тревожные дни, близился фронт. Женщина решила пойти в горы, к знакомым гуцулам, чтоб достать хоть немного еды, но начались бои, и она не вернулась. Я кое-как перебралась в подвал дома. Помню, в маленькое оконце видела только отсвет пожаров. И слышна была стрельба. Стрельба и взрывы.

Ева болезненным движением закрыла уши руками, будто вновь услыхала то, о чем говорила. Синеватые веки прикрыли ее глаза, и резкие морщины протянулись от глаз к вискам. Ее голос стал совсем тихим и чуть хрипловатым.

— Дом наш стоял на перекрестке, где сейчас строят кинотеатр. С одной стороны улицы били фашисты, с другой — русские. Не знаю, как Янек сумел открыть тяжелую дверь, или она сама распахнулась от сотрясения, только он выполз на улицу и попал в полосу обстрела. Я услыхала его крик и вскочила, но тут же упала от слабости. А Янек все звал и звал меня. Я выла, как волчица, я царапала руками пол и ползала по нему. Внезапно стрельба усилилась и заглушила крик сына. Во мне все оборвалось.

С первым проблеском сознания ко мне вернулась мысль, что моего Янека больше нет. Я опять впала бы в забытье, если бы не слабый стон.

Ева облизала сухие губы и судорожно глотнула слюну.

— Он доносился от двери. Надежда, что это стонет Янек, что ему нужна моя помощь, дала мне силы. Я подползла туда и оцепенела. Мне казалось, что я схожу с ума: на полу у стены сидел мой Ян. Не веря своим глазам, я схватила его и, как исступленная, ощупывала каждый сантиметр его тела, стараясь понять, откуда кровь. Но он был совсем невредим. Прижавшись ко мне, Ян что-то жадно грыз. Я подняла его руку к глазам и в кулачке обнаружила сухарь.

Но в это время я снова услышала тот же слабый стон… Я обернулась и увидела, что на полу у двери лежит русский солдат.

— Привяжи его, а то опять вылезет, — с трудом произнес он и, отдышавшись немного, попросил: — В кармане сухари. Вытащи, размокнут от крови.

Потом он начал корчиться от боли… Я поняла, что этому человеку обязана жизнью сына. Мне хотелось тут же по капле отдать ему всю свою кровь, чтоб он только жил, или умереть от сознания своей собственной вины перед ним. Ведь если бы я лучше следила за Янеком, солдат мог бы быть здоров… Но для раздумий времени не было.

Я начала снимать с него гимнастерку, чтоб перевязать рану, он отстранил меня.

— Не надо, в живот, дай пить!

Тут я разглядела, что передо мной лежит совсем еще юноша.

— Пить, — снова простонал раненый.

Я знала, что в таких случаях не дают воды, но с ужасом чувствовала, что это последнее его желание.

Ева нервно хрустнула тонкими пальцами. Ее большие карие глаза лихорадочно блестели.

— Разве я могла ему не дать воды? — с тоскливым отчаянием сказала она Полине Ерофеевне, стараясь поймать ее взгляд.

В лице старой женщины не было ни кровинки. Она сидела неестественно прямая, окаменевшая, с прикрытыми глазами. Пальцы бессознательными резкими движениями теребили концы Евиного шарфа, касавшегося ее колен. В эту минуту она подумала о том, что, действительно, если бы не оплошность Евы, ее сын, может, был бы жив и сейчас.

Полина Ерофеевна, точно от ожога, резко отдернула руки от шарфа. Ее отяжелевшие веки медленно поднялись, и на Еву устремился холодный пронзительный взгляд, полный вражды.

Ева вздрогнула и замолчала, но Полина Ерофеевна, сделав усилие над собой, кивнула, чтоб та продолжала.

— Я уступила ему, — тихо, с глубокой скорбью докончила Ева. — Я сидела, боясь пошевелиться, ощущая его смерть. Его рука медленно стыла в моей, и тут лишь я все поняла. Я поняла, что они отняли у меня мужа, пытались отнять сына и убили русского юношу, который отдал за моего Яна свою жизнь. Я кусала губы от сознания своего бессилия. Как мне хотелось, чтоб они заглянули ко мне вот сюда! — Ева страстно ударила себя в грудь сжатым кулаком. — О! Они, наверное, бы испугались! Я готова была перегрызть им всем глотки, готова была разодрать их ногтями, — почти одними губами прошептала она в изнеможении. — Долго я сидела так и только крепче прижимала к себе Яна, который по-прежнему грыз сухарь и не понимал, что произошло. Осторожно расстегнув пуговицу кармана на груди юноши, я нашла там красную книжечку и помятый конверт. В слабом свете из оконца можно было разобрать имя и фамилию — Юрий Петрович Первенцев, остальное все залило кровью.

Утром русские заняли город. Нас с Янеком отправили в госпиталь. Я просила сообщить, где похоронили русского юношу, и мне сообщили. Город несколько раз переходил из рук в руки, и нас вскоре эвакуировали в Россию. Там мы прожили два года. Вернувшись в Прагу, я поклялась привезти Янека сюда поклониться праху того человека, который ценою своей жизни спас его, — еле внятно закончила Ева.

Полина Ерофеевна точно не слыхала ее последних слов. Притупившееся за годы горе после томительной ночи и рассказа Евы Марек с новой силой вырвалось наружу.

— Ему было девятнадцать лет! — простонала она. — Сын, мой сын! Мой мальчик! — и, упав на колени перед холмиком, усыпанным белыми лилиями, Полина Ерофеевна безудержно зарыдала.

Ева в тяжком раздумье стояла на коленях рядом с ней, не зная, какими словами облегчить горе этой близкой ей женщины.

— Не плачьте! Не плачьте! — Ян настойчиво пытался поднять Полину Ерофеевну с земли. — Это, наверное, очень тяжело, но вы не плачьте, — он глубоко вздохнул и твердо добавил: — Я стараюсь быть таким, как он. — В его голосе было столько наивной искренности, что Полина Ерофеевна невольно подняла голову.

Детское лицо Яна с чуть заметным золотистым пушком над верхней губой дышало цветом живой юности, и Полина Ерофеевна подумала: «Ведь и его ждет участь моего Юрия, если война повторится».

Она встала с колен, привлекла к себе голову мальчика и поцеловала в высокий лоб, как целовала своего сына.

— Я прошу вас, — тихо, останавливаясь после каждого слова, сказал Ян, — приходите сегодня на наш концерт.

Полина Ерофеевна не могла ему отказать. Этот мальчик стал ей дорог: ведь в нем была частица ее Юрика. И вечером, хотя чувствовала себя совсем больной, она пошла на концерт, как обещала.

Первые же звуки захватили ее своей силой и красотой. Скрипка оживала в руках Яна то страстным, бурным порывом стихии, то неясным лепетом ребенка. Песня росла и ширилась с каждой минутой. Вот в дивное сплетение звуков скрипки и оркестра влился чистый, глубокий голос певицы. Ева подошла к рампе, развела руки, будто хотела обнять весь мир. Она пела по-чешски, но Полина Ерофеевна понимала ее. Ева пела людям о радости материнства, о первой улыбке ребенка, о том, что его ждет жизнь, полная великих, светлых дел, пела о том, за что отдали свои жизни миллионы сынов и дочерей земли. Она пела о мире.

Загрузка...