ЛЕСНИЧИХА

Главный агроном Багарякской РТС Михаил Петрович Серебряков, когда приезжал в Огневское, всегда останавливался в лесной сторожке у Карповых. С ними он познакомился два года назад, по приезде в РТС, где работали оба сына лесника.

Дом лесника стоял на самом берегу озера Большой Куяш. Серебрякову нравилось озеро — тихое, спокойное, поросшее по берегам камышом. А самое главное — в нем водились караси. И Михаил Петрович и Карпов любили на зорьке посидеть с удочкой у воды и с каким-то особым азартом ждать, что вот-вот дрогнет поплавок, и на леске блеснет в первых лучах солнца тяжелая, словно слиток золота, рыба.

Пожалуй, эта страсть больше всего и сдружила их.

И сегодня Михаил Петрович остановился у Карповых. Приехал он уже вечером. После зноя июльского дня и беспрестанной ходьбы по участкам у агронома невыносимо ныли ноги.

Мягкий сенник, брошенный лесничихой прямо на чистый пол, сулил приятный отдых, и Серебряков лег тотчас после ужина.

Добела выскобленные полы и крашеные лавки, рушники над рамками с фотографиями и кисейные занавески на окнах навсегда впитали в себя запах леса и болот, запах трав, которые летом собирала хозяйка. И когда Серебряков вспоминал Карповых, то прежде всего вспоминал этот тонкий, нежный запах.

Спать не хотелось, было приятно полежать, расслабив усталые мышцы, ощущать свежее, прохладное дыхание озера и думать о жене и Кирюшке, которые должны вот в августе приехать к нему на целый месяц.

Внезапно скрипнула дверь. Из освещенной кухни, где у печки возилась лесничиха, в горницу просунулась седая голова Тихона Саввича.

— Спишь, Петрович? — тихонько окликнул он.

— Нет, нет! Заходите. — Серебряков любил беседовать с Карповым: старик хорошо знал жизнь и умел о ней рассказывать.

Осторожно постукивая деревяшками, Тихон Саввич подполз к сеннику и, отогнув простыню, примостился с краю.

— Ночь-то какая, благодать, хоть читай! И комарья мало. — Он зашелестел бумагой, свертывая цигарку. Серебрякова обдало крепким запахом самосада. — Ну что твоя Наталья Васильевна пишет? Долго ей еще учиться-то? — поинтересовался старик. — Видать, и на эту зиму не приедет, а работки бы ей в новой больнице хоть отбавляй.

— Нет, не приедет. Год еще. — Серебряков невольно вздохнул. Вспомнив лицо жены, ее серые ласковые глаза, он грустно пошутил: — В пору разойтись! Вроде бы женат, вроде бы нет.

Выпустив густую струю дыма, Тихон Саввич неодобрительно качнул головой.

— Уж больно вы, молодежь, кидаетесь этим словом. Как что — так и развод. Намедни пришел ко мне Ванька Степанов, сапоги чинить принес. Разговорились, жениться собирается. Я и спроси: «Невеста-то хороша?» А он, брандахлыст, и отвечает: «Бог ее знает, на ней не написано. Поживем — увидим. Если что, и разойтись недолго». — Тихон Саввич даже заерзал на сеннике от возмущения. — Был бы мой, я бы ему, сукину сыну, штаны за такие слова спустил. Жену по себе брать надо. А выбрал — береги, с ней жизнь жить.

— Ну, а если не живется, тогда как? — решил подзадорить старика агроном, зная, что сейчас тот расскажет что-нибудь интересное.

— Как так не живется?! — с неожиданным раздражением вспылил Тихон Саввич. — А ты — человек, вот и сделай, чтоб жилось. Ведь по любви сходитесь. Уступать надо друг другу. Жена тебе не рукавица: износил — новую купил, — заключил он в сердцах и продолжал уж более миролюбиво: — Я и сам, прежде чем до этого дошел, дров наломал, страсть и сказать сколько. Эх, Петрович!

Старик замолчал, задумчиво попыхивая цигаркой. Его темные, обычно с лукавинкой глаза стали строгими и, казалось, устремились куда-то далеко-далеко.

Серебряков тоже выжидал, боясь спугнуть начатый разговор.

Он часто задумывался, наблюдая за Тихоном Саввичем, который весело передвигался за женой на самодельной тележке, угадывая каждое ее желание: «Как сумели сберечь и пронести через всю, видимо, нелегкую жизнь свою любовь эти два человека?»

Ни сам Карпов, ни его жена, Христина Кондратьевна, никогда не вспоминали прошлого. А на попытку агронома расспросить о нем Тихон Саввич лишь уклончиво улыбался:

— Счастье, Петрович, у каждого свое. Одно скажу — русским бабам цены нет. Чай, сам видишь, какая у меня Христинька.

Через открытое окно, защищенное от комаров сеткой, веяло ночной прохладой и еле уловимым запахом осоки. Где-то на том берегу грустно и монотонно тянула свое «сплю! сплю!» сова, по темному вызвездившемуся небу плыла круглая желтая луна.

— Мы ведь с Христинькой бок о бок росли, — начал старик. — Кажется, знали друг друга, как свои пять пальцев. Исполнилось нам по девятнадцать годков, и свадьбу сыграли. Сошлись мы по любви, и родня у нас была в равном достатке: у меня мать — старуха, у нее отец — вдовец. Он хворый был, вскорости после нашей свадьбы и помер.

Христина была высокая, стройная, как сосенка в бору, и с лица ничего — приятная, а главное — характером спокойная да уживчивая.

Мать моя души в ней не чаяла. Где весело, где горько — все у нас было вместе. В бедняцком хозяйстве забот много: и лен выпрясть, и холсты соткать, и скотину обиходить, там, глядишь, страда придет. Я в поле — и жена со мной, я по дрова — и она тут же. Всегда довольная, веселая. Бывало, ляжем спать и проговорим до третьих петухов. Всю свою нуждишку обсудим…

— Землицы бы нам, Тиша, побольше. Вот тогда бы и избу новую поставили. — Это самая главная ее мечта была.

Правда, малоземелье нас заедало, да изба вся развалилась. Решил я счастье попытать: пошел в город на заработки. Поработал с полгода, тут и революция грянула, за ней гражданская. Ушел я в Красную Армию, там меня в партию приняли и ликбез прошел. В двадцать втором году послали меня на курсы политпросвета, и их закончил. Понаторел я немного среди хороших-то людей и возомнил о себе черт-те что. Был никто, а тут сразу культпропом в свой район послали, на комсомольскую работу. Опьянел я от свободы власти. Заявился домой во френче, в крагах и кобуру на самое видное место прицепил. Я тогда революцию-то только телом принял, а не разумом: все думал, как лучше себя показать, а не работу на селе наладить. Первым делом выхлопотал себе дом в Багаряке и совсем с ума спятил. Стало мне все казаться не таким, как было: и не так-то Христина ходит, и неграмотная она, и красоты в ней настоящей нет. Доброму человеку наука впрок, а дураку вышла в бок.

Как на грех, в наше село библиотекаршу прислали — Зинаиду Чугункову. Девчонка красивая, бойкая, за словом в карман не полезет, на собраниях так и жарит учеными словечками, так и жарит. Сама все на меня поглядывает. Ну, совсем я разомлел.

«Вот, — думаю, — мне пара: и красивая и грамотная».

Заблажил — и все. А Христина целый день по хозяйству хлопочет, грубости моей будто не замечает. Встанет чуть свет, варит, парит, чтоб мне к завтраку все свеженькое, горяченькое было. Она все от чистого сердца делала, а мне казалось, что с издевкой, напоказ, вот, мол, какая у тебя жена — цени. Мать моя когда, бывало, и скажет что, а она заступается:

— Устает он, мамаша. Сама управлюсь, чай, не семеро по лавкам.

А меня будто черт подзуживает: «Сама, поди, мамашу на разговор подбила, а теперь заступается».

Начала она к учительнице на занятия по вечерам бегать, я и это по-своему растолковал: «Нет, не выйдет. Не привяжешь ты меня к своей юбке, теперь другой закон».

В то время ко мне в дружки подсыпался один подкулачник Сашка Пыхтин, село-то наше с кулацким душком было. Парень молодой, хитрый. Я ему нужен был, чтоб в комсомол пролезть. Заметил, бестия, мою слабинку и давай подделываться под нее.

— Чего ты с Христькой валандаешься? В лесу леса не нашел? Зинаида вон как по тебе сохнет.

От его слов я совсем ошалел. Хожу сам не свой, целые дни под видом работы около Зинки отираюсь. Однажды пришел я вечером в клуб, а Сашка мне и шепчет:

— Вчера вечером, когда из клуба шел, видел, как Федька Бобыль твою Христьку провожал. Ты за ней посматривай, не зря она к учительнице бегает.

Чувствую, врет варнак, а уцепился за его слова, потому они мне на руку были. Только порог своей избы переступил — и начал:

— Я работаю день и ночь, а ты ходишь к учительнице амуры разводить, монашка проклятая. Уж людям глаза стыдно показать.

Поставила Христина тарелку со щами на стол и смотрит на меня с такой жалостью, будто я несмышленыш какой. Глаза большие, печальные.

— Зачем ссоры, Тихон, ищешь? Я давно все вижу, да молчу. Ждала — одумаешься. Разлюбил — честно скажи, а зря себя винить не позволю. Если что, и по-хорошему разойтись можно.

— Ах так! — кинулся я на нее, точно с цепи сорвался. — Ну и катись к черту из моего дома!

— Смотри, тебе виднее. — Стоит она бледная, гордая, одни губы чуть дрожат. — А домом не попрекай, не за него замуж шла, за тебя. — И стала собирать свои вещи.

Мать моя, покойница, как закричит на меня:

— Одумайся! Видать, ослеп ты от учености. На кого кого меняешь? Ведь у Зинаиды одна вывеска, а под ней пусто. Неужто не видишь, что она за каждые штаны цепляется.

А я и слушать не желаю.

— Вы, мамаша, меж нас не встревайте. Знаю, что делаю.

— Спасибо, сынок, на добром слове, но в таком разе и я уйду.

— Ваше дело, — говорю, — а мне жить не мешайте.

Ушли они, даже утра не дождались. А на улице вьюга, мороз. Стало мне не по себе, но тут же оправдываться поспешил.

Через несколько дней Зинаида переехала ко мне. О Христине да матери я даже и не поинтересовался — как они будут, куда пойдут.

Неделя, поди, прошла. Прихожу после работы домой — Зинаиды нет, печь не топлена, в хлеву корова голодная мычит.

Я по соседям, нет моей благоверной. Я в клуб, и там нет, не знаю, куда податься. Вернулся в избу, корову накормил, затопил печь, сварил картошки. Поужинал, жду.

В двенадцать часов является моя краля, веселая, щеки так и горят, а на кудрях снег растаял, будто роса. Скинула платок, шубейку на крюк — и плюх ко мне на колени. Сама смеется, волосы мои на палец накручивает да целует. Вся злость моя тут на нее прошла, только и молвил:

— Где была? Неужто сперва не могла корову накормить?

Зинаида в слезы:

— Тебе корова дороже жены! Уморить меня хочешь. Не для того замуж шла, чтоб навоз возить. Равноправие теперь. Ты ценить должен, что я за тебя пошла, а у меня даже платья хорошего нет. Уйду, завтра же уйду!

Испугался я, и не то что корову продать согласился — на другой день сам с соседкой договорился, чтоб она все нам делала.

С тех пор зажили мы, вроде бы, ничего. На деньги, что за корову получили, Зинаида где-то себе большое зеркало купила да ковер какой-то облезлый. Целые дни, бывало, сидит на нем либо книжки любовные читает, либо роль учит. А вечером кудри навьет, подфуфырится — ив клуб. Я серчал, да молчал — боялся, и в правду уйдет.

Как-то уж летом гляжу на моей супруге новое платье, видно, что дорогое и покрой городской. Знаю, нет у нас больших денег таких.

— У кого денег заняла, когда купила? — спрашиваю ее.

Она как расхохочется мне в лицо:

— Дурак ты, Тиша, не то бы у нас еще было, если бы умел ты своим положением пользоваться. Это мне Пыхтин подарил за то, что ты ему рекомендацию в комсомол давал.

Я тогда хоть и дураком был, а нутро мое честным, крестьянским осталось, и таких дел за мной не водилось. Рекомендацию Сашке я дал по простоте, за друга считал, не разглядел вовремя. Не стерпел я слов Зинаидиных и избил ее, а платье велел назад отдать.

Вечером уехал я на два дня в район. Неспокойно на душе, стыдно, что жену беременную избил. Зинаида уж пятый месяц дохаживала. Не вытерпел, вернулся домой на день раньше. Приехал ночью, перелез через забор, чтоб ее не будить. Гляжу, сквозь ставень свет пробивается.

«Не спит, — думаю, — небось, плачет, ждет меня, молода еще и родных никого нет». Так мне ее стало жалко, и будто кто меня к окну подтолкнул. Осторожно приоткрыл створку, взглянул и обомлел: на столе полное угощение, а рядом с Зинаидой сидит Сашка Пыхтин. Целуются. Смеются оба.

Такое во мне бешенство поднялось, увидел тут, какой я дурак, какую глупость сделал, выстрелил в окно и ушел в контору ночевать, там и жить остался. Жалел потом долго, что не попал в них. Вспомнил тут Христиньку да мать, а не знаю, где их искать: куда ушли, никто не знает. Как-то приехал в волость на собрание и встретил там из Огневского знакомого.

— Христина Кондратьевна у нас лесником работает. Мать твоя с ней живет, — говорит он мне.

— Как они там? — спросил, а у самого внутри так и жжет.

— Ничего, сын у нее родился.

— От кого? — от неожиданности сердце во мне остановилось.

— Не знаю. Большой уж, месяцев восьми.

Всю ночь я не спал, считал, высчитывал, выходит — мой ребенок. Не стало мне покоя ни днем, ни ночью: больно обидно, что Христина мне ничего не сказала. Мучился, мучился, не выдержал, пошел к ним. Сам знаешь, от Багаряка сюда десять верст, а и не заметил, как пробежал.

Подошел к сторожке, дверь отворена. Заглянул в избу — никого, только в зыбке мальчонка лежит, кулак сосет, гулькает чего-то по-своему. Бросился к нему, разглядываю: глаза у него темные, волосы светлые, из кольца в кольцо — ну, весь в меня! Такая у меня к ребенку нежность и любовь объявилась, хоть кричи. Хотел я его на руки взять, а он как заплачет. Наклонился я над ним, дыхнуть не смею, глупость свою проклинаю. Слышу, в сенцах ведро громыхнуло, обернулся — в дверях Христина стоит. Лицо белее снега, руками так вцепилась в косяк, что ногти побелели.

— Зачем пришел? Мамаши дома нет. — Голос глухой, а говорит спокойно.

Кинулся я к ней, прощенья прошу, а она словно каменная. Одни глаза живые, вижу по ним, что любит меня по-прежнему. Стоит она передо мной, как камышинка качается, такая родная, а недоступная. Прошу ее:

— Дите пожалей, ну, ошибся я. Хочешь на колени встану!

— Не надо, бог тебе простит. Дите жалеть нечего, не твое оно, — говорит, а по щекам ползут слезы, крупные, словно град.

— Ступай к жене; если человек, живи по-семейному и мне не мешай.

Меня ее слова будто кипятком ошпарили. Иду обратно и опять считаю, высчитываю — выходит, мой мальчонка, да и сердце правду чует. И радостно мне, что сын есть, и горько, что потерял я свое счастье и заслужить не знаю как. Всю обратную дорогу раздумывал я над своим житьем-бытьем. В Багаряк возвращаться сил нет, хоть и Зинаида с Федькой оттуда уехали. Христина не примет, пока в любви моей не уверится, пока не докажу ей, что я человеком могу стать.

Приехал в райком и рассказал все по чистой совести. Они и сами хотели меня вызвать, дошел до них слух о моем распрекрасном поведении. Ну, поругали крепко, а согласились, что лучше мне пока уехать, и послали на нею зиму лес заготовлять. Валю сосны, каждая в три обхвата, а Христина с Алешкой из головы не выходят. Один раз так задумался, что чуть не придавило, да хорошо дружки вовремя заметили, оттолкнули меня от беды. Пуще прежнего затосковал я после этого, не стало мне жизни без Христины с Алешкой. Написал я тогда своей матери письмо и все заработанные деньги выслал.

Она сразу мне ответила да теплые носки с рукавицами отправила. Все простила старуха — мать ведь. Вот, бывало, дождусь, когда все в бараке заснут, достану носки с рукавицами и любуюсь ими: по работе видел, что Христя их вязала, а сам все сочиняю, что ей при встрече скажу. К весне решил домой вернуться. Вдруг в феврале приходит от матери телеграмма: «Приезжай быстрее. Христя при смерти».

Я и утра не стал ждать. Едем с одним парнем, тайга глухая кругом, темень, лошадиного хвоста не видно. Парень все по сторонам глядит, волков боится, а у меня одна мысль в голове. «Только бы не умерла без меня, хоть бы еще один раз голос ее услышать, прощенья вымолить».

Не помню, как до Огневского добрались. Вошел в избу, смотрю, мать у печи возится, Алешка около нее, а Христины нет. У меня в голове зашумело и ноги подкосились.

— Христя где?!

Старуха слезы вытирает, а глаза у самой счастливые, так и светятся.

— В больнице, полегчало ей. Не велела она тебе писать, да больно уж плоха была, — говорит, а сама подталкивает ко мне Алешку, который за ее юбку спрятался: — Иди, не бойся, это тятя твой.

Вспомнил я тут про гостинцы, что с самой осени припасал мальчонке, достал их. Осмелел парнишка, подошел и все лепечет:

— Тятя, тятя.

Уж так мне было стыдно перед ним, хоть сквозь землю провалиться. Обнял я его и счастью своему не верю, а мать все рассказывает, что и как случилось.

Вскорости после нового года простудилась Христина и заболела. Дня три на ногах все держалась, а потом свалилась. Вызвали из Багаряка фельдшера. Приехал, посмотрел:

— Простудилась, пройдет.

Лекарства оставил и уехал. А ночью стала Христина задыхаться. На другой день ее чуть живую до больницы довезли, признали крупозное воспаление легких.

Обогрелся я малость и в больницу пошел. Надели там на меня халат и в палату пустили. Смотрю, лежит на койке вроде бы Христя, вроде бы нет. Худая, бледная, одни глаза на лице остались. А мне такой красавицей показалась. Жизни своей постылой не жалко, лишь бы она поправилась. Увидела она меня и улыбнулась, а глаза печальные-печальные.

— Спасибо, Тиша, что приехал. Не уберегли мы любовь нашу.

Бросился я к ней.

— Христинька, кровинушка моя! — упал головой на кровать и реву, как баба, а она гладит волосы мои.

— Седеть ты рано стал, Тиша. Береги мать с Алешкой, если со мной что случится. Иди, устала я, — и опять ей плохо сделалось, от волнения, видно.

Упросил я доктора, оставили меня при больнице санитаром, пока жена не выздоровела. Приехали мы с ней в Огневское, когда уже снег таять начал. С той весны и живем здесь. Я за нее лесником стал работать, а через год и меньшой, Колька, родился.

Вот, Петрович, сколько я делов наделал, прежде чем уразумел, что такое любовь и как ее беречь надо.

Помню, уж в сорок третьем году в госпитале лежим вот все такие, как я, безногие да безрукие. Тоскливо сделается, как о доме говорить начнем. Сомнение всех берет: примет жена или нет? А у меня даже и мысли такой не было — знал, примет меня Христя, каким бы ни пришел, не бросит в беде. На меня вот многие удивлялись. Безногий, мол, а характер веселый. А я потому и веселый, что мы с ней одними глазами жизнь видим, одним сердцем чувствуем. Вот так-то, — мягко, душевно закончил Тихон Саввич и замолчал, задумчиво посасывая потухшую цигарку.

— Хорошие вы люди, Тихон Саввич. — Агроном с признательностью сжал широкую мозолистую ладонь Карпова. — Извините, я ведь пошутил о жене.

— Я знаю, что пошутил. Только шутки-то плохие, — заворчал старик и, кряхтя, поднялся с сенника. — Заговорился я с тобой. Завтра, небось, вставать чуть свет. — Тихонько постукивая деревяшками, он направился к двери.

За ним ползла его короткая, безногая тень. Дверь снова чуть скрипнула и осталась приотворенной.

В ее желтом просвете хорошо была видна чистая светлая кухня, где все еще суетилась Христина Кондратьевна. Высокая, сухощавая и по-молодому прямая, она ходила по избе легко, бесшумно.

«Вот так же и в лесу, как в избе своей, хозяйничает она», — душевно улыбнулся Серебряков, наблюдая, как над столом проворно мелькают ее темные жилистые руки. Жидкие седеющие волосы лесничихи прикрывал платок необыкновенной белизны, еще более оттенявший спокойную строгость ее простого русского лица.

Против жены на широкой скамье сидел Тихон Саввич и, посасывая неизменную цигарку, перетирал тарелки.

Вскоре свет в кухне потух. В сенях, где спали старики, что-то громыхнуло и стихло. Серебряков повернулся на другой бок и тоже попытался заснуть. Но в ушах его продолжал звучать ровный, спокойный голос Тихона Саввича.

Загрузка...