Я, Ларс Турмс, бессмертный, проснулся по весне и увидел, что земля уже зазеленела.
Я обвел глазами мой богатый дом. Оглядел мое золото, серебро и бронзу. Оглядел расписные вазы с красным орнаментом. Оглядел настенные фрески. Но все это не наполнило мое сердце счастьем обладания. Ибо чем может обладать бессмертный?
Из всех моих дорогих вещей выбрал я самую простую глиняную чашу. Впервые за многие годы я высыпал ее содержимое себе на ладонь и сосчитал камешки. Это были камешки моей жизни.
Я вернул чашу с камешками к ногам богини и ударил в медное блюдо. Молча вошли слуги. Они натерли мне лицо, ладони и плечи темно-красной жженой охрой и облачили меня в священные одежды.
То, что я совершил, совершил я ради самого себя, а не ради моего города и народа. Оттого не велел я нести себя в роскошных носилках, как равного богам, но двинулся на своих ногах через город и так дошел до его стен. Люди, видя мое лицо и руки, натертые красной краской, спешили отвернуться от меня, дети переставали играть, а девушка у городских ворот отложила свою свирель.
Я вышел из ворот и направился дальше, в глубь долины, той же дорогой, по которой некогда пришел. Лазурь неба слепила глаза, уши наполнял щебет птиц, слышнее же всего было, как воркуют голуби богини.
Люди в поле при виде меня на время бросали свои занятия. Я различал смуглые мужские и бледные женские лица. Потом, повернувшись ко мне спиной, крестьяне продолжали работу.
Путь мой к вершине священной горы вел не привычной пологой тропой каменотесов. Я взбирался по ступеням священной лестницы, обрамленной живописной деревянной колоннадой.
Ступени были крутые — а я поднимался по ним спиной, не теряя из виду мой город, и не оглядывался назад. Так восходил я все выше и выше, при каждом следующем шаге ища наугад, куда поставить ногу. Много раз я оступался, но не упал. Я отстранил моих спутников и не позволил им поддерживать меня. Они же тревожились, ибо так никто еще не пробовал взойти на священную гору.
Солнце было как раз в зените, когда я добрался до священной дороги. Я миновал ворота, ведущие к могилам, с широкими у основания каменными обелисками по сторонам. Миновал гробницу моего отца — и поднялся на вершину горы.
Далеко окрест простирался подо мной на все стороны света мой край с плодородными его долинами и поросшими лесом холмами. На севере, в дымке, искрилось в лучах солнца мое озеро цвета темного сапфира. На западе же вздымалась вверх гора богини — величественный обелиск над обителью мертвых в недрах горы… Все, все нашел я на своем месте, все разглядел и узнал.
Я осмотрелся вокруг, ища знак. На земле лежало нежное, мягкое голубиное перышко, которое, должно быть, только что упало. Я нагнулся поднять его и увидел рядом гладкий, озаренный багровым отсветом камешек. Это был последний.
Я притопнул ногой и сказал:
— Здесь будет моя могила. Устройте мне гробницу в скале и украсьте ее так, как украшают гробницы лукумонов. [1]
Потом я поднял глаза к небу, и меня ослепило исходящее оттуда яркое свечение, лишенное зримых очертаний, какое раньше доводилось мне видеть только в редкие мгновения моей жизни. Я простер перед собой руки ладонями к земле — и небеса из конца в конец горизонта огласил громоподобный звук, какой человеку дано услышать лишь однажды. Это был звук словно из тысячи труб, и он потряс воздух и земную твердь. Он сковал мои члены, а сердце поверг в трепет. Неслыханный, он все же был узнаваем, поскольку не походил ни на один из голосов земли.
Спутники мои, слыша этот звук, пали ниц и закрыли руками уши. Я же коснулся одной ладонью лба, вторую протянул вперед, приветствуя богов, и сказал:
— Прощай, мой век! Свершен великий год богов, и на пороге новый. С новыми заботами, новыми обычаями и новыми помыслами.
А спутникам своим я сказал:
— Встаньте и возрадуйтесь, что дано вам было слышать голос богов, возвестивший начало нового века. Ибо все, кто слышал этот голос прежде, мертвы. Из живущих же ныне никому не услышать его вторично. И лишь те, кто еще не родился, услышат его после нас.
Но провожатые мои дрожали, как и я сам, той дрожью, которой нельзя испытать дважды. Зажав в ладони последний камешек моей жизни, я притопнул еще раз ногой, указывая место моего упокоения. В тот же миг на меня налетел мощный порыв ветра.
И я уже не сомневался, а твердо знал, что вернусь. Придет время — и однажды в бурю, которая грянет с ясного неба, я возрожусь в новой телесной оболочке. Смолистый запах пиний наполнит мои ноздри, зрачки же отразят мерцающее голубым цветом изваяние богини. И если я сохраню память, то среди сокровищ гробницы я разыщу заветную глиняную чашу. Высыплю и неё на ладонь камушки, и перебирая их пальцами, буду припоминать мою прежнюю жизнь.
С натертыми красной краской руками и лицом я возвратился в город и в свой дом той же дорогой по которой я пришёл. Маленький камешек я опустил в черную глиняную чашу у ног богини. Потом закрыл лицо руками и заплакал. Я, Турмс бессмертный, плакал последними слезами, какие могли пролиться из бренных глазниц. Плакал, желая вернуть прожитую мною жизнь.
Наступило полнолуние, и в город пришел праздник весны. Но когда мои люди хотели смыть священную краску с моего лица и рук, умастить благовониями мое тело и надеть мне на шею венок из живых цветов, я отослал их.
— Возьмите у меня муки и испеките хлеб богов, — сказал им я. — Выберите в жертву богам корову из моего стада. Раздайте щедрые дары, не забыв о нищих. Устройте в честь богов пляски и игры, как велит обычай. Я же желаю быть один этой ночью — и впредь один во всем, что бы я ни делал.
И я велел двоим авгурам [2], двоим гадающим по молниям и паре жрецов, совершавших жертвы, позаботиться, чтобы обряд ни в чем не был нарушен. А сам я воскурил благовония в своих покоях, так что воздух сделался густым от мглы богов. Потом возлег на подушках, которыми покрыто было мое ложе, и скрестил на груди руки, а луна светила мне в лицо.
Я погрузился в сон, хотя не спал, ощущая, как налились тяжестью мои члены. И в этом сне явился мне черный пес богини — но не так, как прежде, яростно лая и сверкая глазами. Сегодня он ласково прыгнул мне на грудь и стал лизать щеки. А я говорил ему во сне:
— Не являйся мне в твоем подземном обличье, богиня! Ты дала мне богатство, о котором я не просил. Дала власть, к которой я не стремился. Но никакими благами земными не смогла ты утолить мою жажду.
Черный пес исчез, как и мой страх. И тут же прозрачной тенью в лунном свете взмахнул рукавами призрак моих лунных ночей.
Но я сказал:
— И в небесном твоем обличье не буду я чтить тебя, богиня!
Лунный призрак сгинул, не пытаясь больше перехитрить меня. А вместо него моим глазам предстала крылатая фигура моего светлого гения. Прекраснее самого прекрасного из людей и живее всех смертных, он присел на краю моего ложа с грустной улыбкой.
Тогда я сказал:
— Дотронься до меня и дай мне наконец познать тебя, богиня! Ты — единственная, о ком я мечтаю, устав искать земных утех.
— Нет, — молвила богиня. — Когда-нибудь тебе дано будет познать меня, но пока не пришло время. В каждой женщине, сколь их ни любил ты на земле, ты любил меня. Ты и я неразлучны, хотя разлучены. Но наступит миг — и, заключив тебя в свои объятия, я унесу тебя вдаль на крепких моих крыльях.
— Зачем мне твои крепкие крылья? — возразил я. — Тебя мне надо, тебя самой! Ласк твоих жажду. Обнять тебя мечтаю. И если не в этой жизни, то в одной из будущих я заставлю тебя явиться в земном облике, чтобы посмотреть на тебя человеческими глазами. Только для этого я и собираюсь вернуться.
Но, погладив тонкими пальцами мою шею, богиня сказала:
— Какой же ты лжец, Турмс!
Не шелохнувшись, я глядел на нее и не мог наглядеться. Она была безупречно прекрасна — то ли человек, то ли дитя огня…
— Открой мне хоть свое имя, чтобы я знал, кто ты — взмолился я.
— Что за жажда власти обуревает тебя! — усмехнулась с упреком богиня. — А ведь надо мной, даже зная мое имя, ты не можешь быть властен… Впрочем не бойся. И имя мое я шепну тебе, когда сожму тебя в своих объятиях. Да только ты забудешь его, пробуждаясь к новой жизни, потому что уши твои наполнит звон бессмертия.
— Не забуду, — упорствовал я.
— Забыл же ты до этого! — возразила богиня.
Не в силах больше спорить, я протянул вперед занемевшие руки, ловя ее; но хотя перед глазами у меня все еще стоял ее живой облик, руки мои встретили пустоту. Медленно сквозь прозрачные черты моего видения начали проступать передо мной предметы в моем покое. Я сел на ложе, хватая руками лунный свет.
Отчаявшись, я встал и принялся бродить из угла в угол, прикасаясь к предметам, попадавшимся мне на пути. Но руки мои были слишком слабы, чтобы стронуть с места хотя бы один из них. Ужас объял меня вновь, и я, до боли стиснув кулак, стал бить в медное блюдо, вызывая слуг или какую живую душу. Но блюдо осталось немо и не отозвалось ни звуком.
С чувством мучительного страха я проснулся еще раз. Я лежал навзничь на своем ложе, все так же скрестив руки на груди. Очнувшись, я осознал, что уже могу пошевелиться. Я сел на краю ложа и спрятал лицо в ладонях.
И тут сквозь духоту благовоний, что клубами плавали в лучах слепящего лунного света, я ощутил стальной привкус бессмертия на языке и стылый запах бессмертия в ноздрях. Холодные огоньки бессмертия мелькали у меня перед глазами, и резкий ветер бессмертия свистел у меня в ушах.
Поборов страх, я вскочил на ноги и крикнул в пустоту моих покоев:
— Я не боюсь тебя, химера! [3] Еще не окончена эта моя жизнь, и я, Турмс, — не бессмертный, а человек, как все.
Я взял глиняную чашу, стоящую у ног богини, и начал вынимать один за другим камешки, вспоминая. И все, что я вспомнил, записал.
Общепризнано, что жизнь человеческая делится на отрезки определенной длины. По завершении каждого человек обновляется; меняются также его мысли. Одни говорят, что эти отрезки длятся по пятьдесят пять месяцев, другие — что во всяком из них без пяти месяцев шесть лет. Но такова людская вера, ищущая однозначности во всем, хотя на свете нет ничего однозначного.
Уверенность, которой не может быть, стремится человек обрести в знании. Вот для чего жрецы сравнивают внутренности жертвенных животных с глиняными их подобиями, где указаны участки каждого из богов и написаны их имена. Но жрецы — не боги и могут ошибаться.
Так же и птицегадатели учатся умению стариков понимать полет птиц и птичьих стай. Но когда доводится им наблюдать знак, о котором они прежде не слыхали, тогда, теряя нить, начинают они гадать вслепую, будто с мешком на голове.
А что сказать мне о гадающих по молниям, которые перед грозой поднимаются на священные горы? Разделили они небосвод и стороны света меж богов и толкуют о видах и цветах молний, а законы этой науки передают, гордясь своим знанием, наследникам. Однако заблуждаются они и криво изъясняют прямой и внятный язык молний, не слыша голоса богов в своих сердцах.
Но, раз уж так повелось, оставим это, ибо все застывает, все костенеет, все старится. Хотя до чего же имеет унылый вид знание, когда оно увядает и чахнет! Зыбкое человеческое знание, заменившее разум богов…
Научиться многому можно, только ученость — это еще не знание. Основа истинного знания — врожденная проницательность и желание постичь разум богов. Те же, кто верит лишь себе, осуждены вечно блуждать в потемках.
Но все это я пишу единственно потому, что сам стал старым и успокоился, потому что жизнь для меня приобрела привкус горечи и ничто на земле не зажжет больше страстью мое сердце. В молодости я писал бы иначе — причем это была бы такая же правда, как сейчас.
Раз так, ради чего же я все-таки пишу?
Ради того, чтобы преодолеть бег времени и познать себя самого.
И вот я беру в руки первый камешек, черный и гладкий, и вспоминаю, как впервые осознал себя таким, каков я есть на самом деле, а не каким я видел себя до этого.
Это случилось по пути в Дельфы [4], среди мрачных горных отрогов. Еще на побережье видели мы молнии, вспышки которых озаряли вершины гор далеко на западе. Жители же селения, до которого мы добрались, отговаривали нас идти дальше. Стоит ненастная осень, твердили они, и вот-вот грянет гроза. А в грозу на путников может обрушиться камнепад — или бурный поток их накроет и подхватит…
Но я, Турмс, спешил в Дельфы, чтобы дельфийский оракул объявил мне мою судьбу. Ибо вот уже второй раз в жизни избежал я верной гибели, спасенный афинскими моряками, когда жители Эфеса [5] собирались побить меня камнями.
Оттого не захотел я задерживаться по дороге, пережидая грозу. Тем более что местный люд хватался за любой повод предложить толпам проходящих мимо остановиться в селении, этим и живя. Тут путников всегда ожидали сытные кушанья и добрый ночлег, а на память они могли купить всякие пустячки, вырезанные из дерева, кости или камня. Я не стал прислушиваться к предостережениям этих людей. Меня не страшили ни гроза, ни молнии.
Жгучее чувство вины гнало меня вперед, в горы. Я шел один. Вдруг среди белого дня потемнело небо. С горных вершин надвинулись тучи. Засверкали молнии. Удары грома не смолкали над вторящей эхом долиной. Казалось, слух человеческий не выдержит этого страшного грохота.
Молнии крушили скалы вокруг меня. Дождь с градом до крови сек мое тело. Порывы ветра грозили сбросить меня в пропасть. Колени и локти мои были покрыты сплошными ссадинами.
Но я не ощущал боли. Впервые в жизни я испытывал настоящий восторг. Не помня себя, я принялся приплясывать на дороге, ведущей в Дельфы. В грозу, среди ветра, при вспышках молний мои ноги сами собой пустились в пляс заодно с руками, и танец мой не был похож ни на какой другой, он рождался и жил во мне, и все тело мое каждым своим членом плясало, охваченное неизъяснимым ликованием.
Мне бы со страхом ждать кары богов за совершенное мною зло — но вместо этого на меня вдруг снизошло озарение, что я выше этой кары. Молнии, переплетаясь и расщепляясь над моей головой, по-матерински обнимали меня. Буря приветствовала меня, точно сестра. Рокочущий над долиной гром тоже слал мне привет, и в мою же честь обрушивались со склонов обломки скал.
Так я впервые осознал себя и понял, что неуязвим: со мной не случится никакого несчастья и ничто не причинит мне вреда.
Покуда я так плясал на дороге, ведущей в Дельфы, с губ моих слетали слова на чужом языке. Я не догадывался, что они значат, но пел их, повторяя вновь и вновь, так же, как, бывало, в полнолуние, когда я просыпался ночами, выкрикивая слова, которых не понимал. На чужой лад звучало мое пение, чужим был и мой танец… Но все это в невероятном возбуждении выплескивалось из меня, будучи частью меня самого, хотя я не знал, откуда это взялось.
Миновав последнюю гряду скал, я увидел внизу округлую равнину, среди которой стояли Дельфы, хмурую и туманную из-за туч и дождя. В тот же миг гроза прошла, ветер разогнал тучи, и ясное солнце озарило дельфийские дворцы, статуи и святилища.
Осенняя земля искрилась от серебристых капель дождя и тающих градин, и клянусь, нигде я еще не видел такой сочной и яркой зелени, как зелень лавров вокруг дельфийского храма! Без чьей-либо помощи я отыскал священный источник, снял с плеча кожаную дорожную торбу, сбросил промокшую одежду и погрузился в приносящую очищение водную купель. Хотя дождь замутил воды овального пруда, я по очереди подставил под струи, текущие из львиной пасти, лицо, голову, руки и совершил омовение. Обнаженный, я вышел из воды на солнце; все тело мое горело священным восторгом, и я не ощутил холода.
Между тем ко мне уже приближались служители храма в длинных ниспадающих одеждах и с повязками на головах. Я же поднял глаза выше — и увидел черную скалу, которая казалась величественнее самого храма, и черных птиц, что парили после грозы над пропастью. Без подсказок я догадался, что это — место казней, откуда сбрасывали вниз обреченных, чью вину уже ничто не могло искупить. И я побежал к храму вверх по террасам, минуя статуи и памятники и не стараясь держаться священной дороги.
Стоя перед храмом, я возложил руку на могучий жертвенник и воскликнул:
— Я, Турмс из Эфеса, вручаю себя милости богов и прошу суда у оракула.
С фронтона храма смотрели на меня фигуры Артемиды, охотящейся со своими собаками, и обряженного в торжественные одежды Диониса. И я понял, что это — только начало. Служители пытались помешать мне и прогнать меня прочь. Но я вырвался у них из рук и вбежал в храм. Не задерживаясь в первом помещении, я пробежал мимо огромных серебряных урн, мимо бесценных изваяний и богатых даров в глубь храма. Там на скромном жертвеннике пылал негасимый огонь, а рядом, опаленный вековым пламенем, выступал над плитой каменный столбик — пуп земли. [6] Возложив руку на этот священный камень, я вновь отдался на милость богов.
Неизъяснимое блаженство разлилось у меня по ладони и по всему моему существу от прикосновения к священному камню. Без страха огляделся я вокруг. Я видел вытертые каменные ступени, ведущие в расселину скалы. Видел священную гробницу Диониса. Видел орлов верховного бога у себя над головой, в полумраке внутренней части святилища. Я был в безопасности. Тут меня не могли настигнуть служители храма. Войти сюда смели лишь посвященные — дельфийские жрецы, посланцы богов.
Но они уже спешили на шум, поднятые служителями: четверо старцев, исполненных благочестия. На ходу они поправляли повязки на головах и запахивали свои хламиды. У них были хмурые лица и опухшие от сна глаза. В преддверии зимы — а тем более когда только что прошла гроза — они не ждали гостей, и я своим вторжением нарушил их покой.
Однако, пока я лежал, обнаженный, ничком на плитах этого святого убежища, ухватившись за пуп земли, жрецы были против меня бессильны. Да ни один бы и не коснулся меня даже пальцем, не зная, что я за человек.
Переговорив обо мне друг с другом тихим, злым шепотом, они спросили:
— Ты обагрил руки кровью?
Я поспешил заверить их, что нет, не обагрил и ничьей крови не пролил. Это их успокоило, потому что иначе в храме пришлось бы совершить обряд очищения.
— Согрешил ли ты перед богами?
Задумавшись на мгновение, я ответил:
— Перед богами Эллады я безгрешен. Напротив, мне покровительствует юная богиня — сестра вашего бога.
— Так кто же ты и чего ты хочешь? — сердито допытывались жрецы. — Зачем явился ты на крыльях грозы, танцуя, и как посмел без спроса окунуться в священные воды? Как дерзнул попрать обычаи и порядки храма?
К счастью, отвечать им мне не понадобилось, так как, поддерживаемая двумя прислужницами, в храм вошла Пифия. Это была еще молодая женщина; открытое лицо ее было ужасно, зрачки расширены, и ступала она нетвердо. Она посмотрела на меня так, как будто всю жизнь меня знала, при этом щеки ее раскраснелись, и с губ ее слетел невнятный возглас:
— Вот и ты, которого я ждала! Ты пришел, приплясывая, и омыл обнаженное тело в священном источнике. Узнаю тебя, о сын луны и сын морского конька, зачатый в недрах морской раковины! Ты явился с запада…
Я хотел было поправить ее, сказать, что она ошиблась и что я, наоборот, прибыл с востока, из Ионии, спеша, насколько хватало ветра в парусах и силы у гребцов боевого корабля, на котором я переплыл море. Но ее слова взволновали меня.
— Ты и впрямь знаешь меня, вещая Пифия? — спросил я.
С безумным смехом она подошла поближе, как ни удерживали ее прислужницы, и сказала:
— Мне ли не знать тебя? Встань и взгляни мне в лицо!
И открытый ее лик был так призывно грозен, что пальцы мои отпустили священный пуп земли и я поднял на нее взгляд. У меня на глазах черты ее вдруг стали преображаться, причудливо изменяясь. Поначалу я уловил в ее облике нечто от пылкой Дионы — той, которая бросила мне яблоко с начертанным на кожуре именем этой богини. Потом черты Дионы сменил черный лик Артемиды Эфесской, такой, как на ее изображении, которое встарь ниспослано было с неба. И в третий раз переменилось ее лицо — но этот образ лишь промелькнул передо мной, как бы во сне, тут же подернувшись дымкой, и вновь на меня смотрели безумные глаза пророчицы.
— И я тебя знаю, Пифия! — вскричал я.
Не будь прислужниц, она раскрыла бы мне объятия. Но высвободить она сумела только левую руку и ею коснулась моей груди. Я почувствовал исходящую от нее и пронизывающую меня насквозь силу.
— Этот юноша мой, — сказала Пифия. — Неважно, посвященный он или непосвященный. Оставьте его. Что бы он ни сделал, он совершил это по воле богов, а не по своей. На нем нет вины.
Но жрецы, ворчливо посовещавшись, возразили:
— Не бог говорит сейчас ее устами, потому что не со священного треножника произнесены эти слова. Это не истинное откровение. Уведите ее отсюда.
Однако прислужницы уже не в силах были совладать с Пифией. Вне себя, она громко кричала:
— Вижу дым страшных пожаров за морем! Вижу сажу на руках у этого человека! Сажей покрыто и его лицо, а бок его опален огнем. Но я очищаю его от скверны. Отныне он чист и свободен. Пусть ходит путями, которые он выберет сам. Вы же над ним не властны.
Так говорила она связно и внятно — после чего ее тело свело судорогой, на губах выступила пена, и с истошным воплем она как подкошенная рухнула на руки прислужниц. Те вынесли ее, а жрецы, трепеща в священном страхе, окружили меня и заговорили наперебой:
— Мы еще посовещаемся — но не бойся: пророчица тебя очистила… Видно, ты отмечен богами, если твой приход поверг ее в священное исступление! Ее слова не можем мы занести на скрижали, ибо она произнесла их не с треножника, но мы сохраним их в своей памяти.
В знак приязни они натерли мне ступни и ладони пеплом лаврового дерева, горящего на алтаре, и сопроводили меня до дверей храма, наказав слугам накормить меня и дать мне пить. Слуги принесли мне мои промокшие одежды и дорожную торбу, которые я оставил у священного источника, и жрецы, трогая складки моей богатой шерстяной хламиды, поняли: я — человек не из последних. Еще более они убедились в этом, когда я развязал мою торбу и вручил им мешочек, полный золотых монет с львиной головой, отчеканенных в Милете [7], и серебряных монет с изображением пчелы — из Эфеса.
После этого я дал им мои верительные грамоты — две восковые таблички, которые скреплены были печатью. Жрецы обещали прочесть их, а затем вызвать меня для беседы. Слуги отвели мне скромную спальню, а на другой день научили меня, как мне подвергнуться очищению, чтобы мой язык и сердце были чисты, когда мне вновь суждено будет предстать перед жрецами.
Хотя гора почти накрывала своей тенью дельфийский стадион, я, ступив на беговую дорожку, заметил мелькнувшее в воздухе копье. Едва промелькнув, оно вошло в тень — однако отблеск его запал мне в душу, словно вещий знак. А потом я увидел юношу моих лет, только более закаленного телом, бегущего легким шагом за своим копьем, которое торчало из земли.
Наблюдая за юношей, я пробежал по дорожке один круг. Лицо копьеметателя было хмурым, грудь изуродована страшным шрамом, а на руках и ногах бугрились мышцы. Однако при этом все его тело излучало красоту уверенного в себе и сильного человека, так что я нашел его самым прекрасным из всех моих сверстников, каких я знал.
— Иди сюда, посоревнуемся! — позвал я его. — Мне уже надоело бегать одному.
Он воткнул копье в землю и вышел на беговую дорожку.
Оба запыхавшиеся, мы тайком друг от друга старались отдышаться.
— Ладно! — сказал он мне, и мы побежали.
Он был плотнее меня, и я подумал, что запросто его обгоню. Но бежал он легко, и только ценой больших усилий мне удалось в конце дорожки вырваться чуть вперед.
— Ты хороший бегун, — похвалил он. — Давай теперь бросим копье: поглядим, кто дальше.
Копье у него было тяжелое, из тех, какими пользуются в Спарте. Я взял его в руку и оценил его вес. Потом, стыдясь признаться, что привык к копьям полегче, я разбежался и вложил все свои силы в бросок. Копье полетело даже дальше, чем я мог ожидать. С торжествующей улыбкой бежал я поднять копье и отметить место, где оно упало; улыбка эта еще не сошла у меня с лица, когда я возвращал снаряд владельцу. Но он без труда метнул его не на одну длину копья дальше моей отметки.
— Отличный бросок, — признал я с восхищением. — А вот для прыжков ты, пожалуй, тяжеловат. Попробуем?
Но и прыгнул я только немногим дальше его. Без звука он показал на диск. Я метал первым — однако брошенный моим противником диск со свистом промелькнул, словно сокол, в воздухе, оставив позади мою отметку. Улыбнувшись, мой соперник сказал:
— Пусть борьба решит наш спор!
Я же, глядя на него, подумал, что бороться с ним мне совсем не хочется. И не из страха, что он легко со мной справится: просто я не желал, чтобы он меня касался обхватывал руками… В его взоре, мрачном, даже когда он улыбался, угадывалась зловещая искра, от которой мне становилось не по себе.
— Ты сильнее меня, — сказал я. — Признаю твою победу.
Мы разошлись и, не заговаривая больше друг с другом, упражнялись до пота в разных концах пустующего стадиона. Когда же наконец я пошел к разлившемуся после осенних дождей ручью, он, поколебавшись, двинулся следом. Мы молча мылись и терли себя чистым песком. Вдруг, не оборачиваясь ко мне, он попросил:
— Ты не мог бы потереть мне песком спину?
Я дочиста растер его плечи, а затем он стал тереть меня так сильно, что казалось, с меня слезет клочьями кожа. С криками я вырвался у него из рук и окатил его водой из ручья. Он улыбнулся, но не поддержал моей детской забавы. Тогда, показав на шрам у него на груди, я спросил:
— Ты воин?
— Я спартанец! — гордо ответил он.
Ответ этот возбудил во мне еще большее любопытство, ибо впервые в жизни я встретил одного из сынов Лакедемона. [8] При этом на вид он был совсем не таким свирепым и грубым, какими слыли жители Спарты. Я знал, что город их не был обнесен каменными стенами, так как спартанцы вырастали с мыслью, что самый надежный оплот его — они сами. Но знал я также, что они не смели покидать свою родину поодиночке, а только в отряде или с войском, выступая в поход против врагов. Словно читая в моих глазах немой вопрос, незнакомец объяснил:
— Как и ты, я дожидаюсь суда оракула. Наш царь Клеомен, мой дядя, видел плохой сон обо мне и отослал меня из Спарты. Я — потомок Геракла…
Меня так и подмывало ответить, что, зная нрав Геракла и то, как носило его по всему свету, можно быть уверенным: повсюду на земле у него найдутся тысячи потомков! Но, поглядев на незнакомца, я обуздал присущую ионийцам насмешливость — такой гордостью преисполнена была стать этого юноши.
По собственному почину он рассказал мне всю свою родословную, под конец же объявил:
— Мой отец — Дориэй, признанный красивейшим из мужей в нынешней Спарте, и я вправе носить его имя, но только не на родине… Ибо Дориэй — не законный мой отец: законный был бесплоден и втайне сам послал Дориэя к моей матери, ведь в Спарте и супруги сходятся украдкой! Мать открыла мне это, перед тем как в семь лет я был взят на воспитание государством. Так было — и если бы не Дориэй, никто не изгнал бы меня из Спарты.
Мне хотелось заметить, что еще Троянская война могла бы научить спартанцев не полагаться ни на мужскую, ни на женскую красоту. Но я вовремя сдержался, понимая, что для незаконного отпрыска Дориэя это больной вопрос. Тем более что и мое происхождение было чрезвычайно темным.
В молчании мы одевались, стоя на берегу клокочущего ручья. Округлая дельфийская долина под нами погружалась в сумерки. На горных склонах играли то багровые, то синие отблески заката. По всему моему телу разливалась усталость. Но я рад был, что живу, сильный и — чистый! А еще я ощущал, как во мне зарождается искренняя привязанность к чужаку, который соревновался со мной, не выспрашивая, кто я и откуда.
Пока мы шли по тропе среди скал к жилым постройкам вокруг храма, он то и дело посматривал на меня и наконец сказал:
— Хотя мы, спартанцы, стараемся держаться от чужих подальше, ты пришелся мне по душе. Ведь я один — а когда человек с самого детства привык проводить все дни в кругу своих сверстников, ему уже трудно без друзей. Пусть, покинув мой народ, я больше не связан его законами и обычаями, груз их тянется за мной следом, подобно цепи… Уж лучше мне погибнуть на войне, чтобы мое имя выбили на надгробном камне, чем жить здесь!
— Я тоже один, — сказал я в ответ. — По своей воле я прибыл в Дельфы, чтобы получить отпущение или принять смерть. Ибо зачем мне жить, обрекая проклятию мой город и всю Ионию? [9]
Дориэй смерил меня подозрительным взглядом из-под прядей мокрых волос, свернувшихся колечками у него на лбу. Я же, протянув к нему руки, взмолился:
— Не осуждай меня, не выслушав до конца! Пифия в священном исступлении уже сняла с меня вину. Не жуя лавровых листьев, не вдыхая паров из скважины, да и не с треножника произнесла она это, но от одного лишь моего вида впала в неистовство…
Тут вновь взыграл во мне привитый ионийским воспитанием дух скептицизма, и я, осторожно оглядевшись вокруг, сказал с улыбкой на устах:
— Мне кажется, она неравнодушна к мужчинам. Конечно, она избрана богами, но, право, жрецам, должно быть, иногда непросто найти священный смысл в ее безумных словах.
Дориэй в ужасе замахал руками.
— Ты что же, не веришь оракулу? — закричал он. — Знай: если вздумаешь богохульствовать, я не желаю иметь с тобой ничего общего!
— Не нужно так пугаться, — возразил я. — Все имеет две стороны: зримую и незримую. Мы, ионийцы, порой смеемся над богами и плетем про них бесстыжие небылицы. Но это не мешает нам истово служить им и приносить жертвы. У меня вызывает сомнения земное обличье оракула — но это не препятствует мне признавать его и принять его суд, даже если он приговорит меня к смерти. Должен же человек во что-то верить…
— Я не понимаю тебя, — в недоумении отвечал Дориэй.
На том мы и простились этим вечером, но на другой день он сам отыскал меня и спросил:
— Не ты ли тот муж из Эфеса, который поджег храм Великой матери богов [10] в Сардах [11], отчего загорелся весь этот город?
— Да, это мой грех, — признал я. — Я и только я, Турмс из Эфеса, был виновником пожара в Сардах.
Тут, к моему удивлению, миндалевидные глаза Дориэя восторженно засверкали, и он принялся превозносить меня, хлопая по плечам и обнимая.
— Виновник? — восклицал он. — Да ты же герой Эллады! Или ты не знаешь, что от искры пожара в Сардах вспыхнуло восстание по всей Ионии — от Геллеспонта до Кипра?
Слова его меня испугали: большего безрассудства я не мог бы и вообразить.
— Раз так, вся Иония сошла с ума, — сурово ответил я. — Когда прибыли корабли из Афин, мы, правда, совершили набег на Сарды. Три дня туда мчались, словно стадо овец за бараном, но город, обнесенный мощными стенами, взять не смогли. Да мы и не пытались, а тут же повернули назад, скача еще быстрее. Многие были перебиты отрядами персов, но многие в темноте и давке пали от рук своих…
Нет, — продолжал я, — не геройский это был поход. Под конец дело дошло даже до того, что у стен Эфеса мы случайно натолкнулись на женщин, которые ночью праздновали свой праздник. Мужчины же выступили из города, чтобы постоять за жен и дочерей, и истребили больше наших, чем убили между Сардами и Эфесом персы. Так бесславно окончился наш лихой набег.
Но Дориэй возмущенно потряс головой и сказал:
— Война есть война, и что бы там ни было, пасть на войне ради своей родины всегда почетно. Ты говоришь не как эллин!
— А я и не эллин, — подтвердил я. — Много лет назад я очнулся в незнакомой мне местности близ Эфеса под дубом, расщепленным молнией, а вокруг валялись мертвые овцы. Баран боднул меня, лежащего без сознания, и я ожил. На мне не было никакой одежды ее спалило молнией, из-за чего у меня на теле навсегда осталась черная отметина. Но Зевс не смог лишить меня своей молнией жизни, хоть, видно, и пытался.
Наступила зима, и вот наконец мне приказано было предстать перед четырьмя жрецами дельфийского храма. Доведенный до истощения долгим постом, изнуренный ежедневными упражнениями на стадионе, я ощущал озноб. Жрецы в храме начали по-стариковски дотошно выспрашивать у меня, что мне известно о восстании городов Ионии и о казненных или изгнанных наместниках персов.
— Я видел только, как из Эфеса выдворили Гермадора, — был мой ответ. — При этом мы не сбросили его с городских стен, а с честью вывели за ворота и оставили на дороге, ведущей в Сарды. На радостях мы исполнили танец свободы — но не подняли руку на Гермадора, хотя разгромили его дом. На самом деле мы выгнали Гермадора за то, что он был праведнейшим, справедливейшим и лучшим из мужей Эфеса, а вовсе не за то, что персы оставили город под его опекой. Да мы и не таили от него, что не можем терпеть среди себя человека, который лучше других: таким не место в Эфесе.
Согласно кивая головами, жрецы дельфийского храма сказали:
— Обо всем этом мы знаем не хуже тебя; однако продолжай, чтобы мы могли сравнить твое свидетельство с остальными.
И я рассказал им все о нашем бесславном походе на твердыню персидского сатрапа — Сарды, а в конце Добавил:
— Артемида Эфесская — великая богиня, и я обязан ей жизнью, ибо она, стала моей заступницей, когда я поверженный молнией чужеземец, очутился в Эфесе. Но последние несколько лет с греческой Артемидой боролась за власть надо мной черная богиня Кибела. Ионийцы легкомысленны и падки на все новое. Оттого при персах многие эллины ездили в Сарды с дарами для Кибелы, участвуя там в ее позорных игрищах. [12] И, выступая с воинами из Афин в поход на Сарды, я верил, что, как говорили тогда в Эфесе, наш бунт и война с персами были одновременно схваткой богини эллинов с черной Кибелой.
Мне казалось, — продолжал я, переведя дух, — что, поджигая святилище Кибелы, я совершаю подвиг. И не моя вина, что как раз поднялся сильный ветер. От ветра пламя пожара перекинулось на хижины, крытые тростником, — и Сарды выгорели дотла! Подхваченный ветром горящий тростник опалил мне бок. В городе же погибло много жителей: огонь распространялся с такой скоростью, что не все успели найти убежище в водах реки.
Рассказал я и о нашем бегстве и стычках с персами на обратном пути. Когда же этот рассказ утомил меня, я заключил:
— Впрочем, вскройте запечатанные восковые таблички, которые я дал вам. Быть может, им вы поверите больше, чем мне.
— Мы сломали печати и прочли таблички, — отвечали жрецы. — Так что о восстании в Ионии и о походе в Сарды у нас надежные сведения. То, что ты рассказал о разбойном вашем набеге, не похваляясь им, но сожалея о содеянном, говорит в твою пользу. Находятся глупцы, которые превозносят этот набег как великий подвиг эллинов. Однако поджог храма — несмотря на то, как ненавистна нам азиатская Кибела и как не одобряем мы поклонения ей, — это поступок, достойный осуждения. Ибо если люди начнут поджигать храмы, то и боги Эллады не будут в безопасности. Откуда ты родом?
— Я очнулся после удара молнией близ Эфеса, — решил я уйти от ответа. — Больше я ничего о себе не знаю. После этого я многие месяцы болел.
— От чистого ли сердца ты говоришь? — спросили жрецы.
Вопрос их смутил меня. Чего стоила бы моя жизнь, если сохранить ее я бы сумел только путем обмана? И я сознался:
— Бывало, я надолго лишался памяти, а когда она вновь возвращалась ко мне, воспоминания были для меня так нестерпимы, что я не хотел ничего помнить. А еще в полнолуние видел я странные сны, будто я жил в чужих городах и встречал людей, которых знал лучше тех, с кем общался днем. Эти сны преследуют меня и поныне, так что порой я и сам не понимаю, где сон, а где явь.
И я продолжал, подбирая слова:
— Я беженец из колонии Сибарис [13] в Италии, один из тех, кого отправили перед падением города в Милет. Мне тогда было десять лет. Ровно десять, мне это известно в точности, потому что мой учитель Гераклит из Милета навел обо мне справки. Когда до Ионии дошла весть, что воины из Кротона сравняли Сибарис с землей и затопили его руины водами реки, жители Милета в знак скорби даже обрезали себе волосы. Но те со временем отросли, а горожане забыли о своем прежнем гостеприимстве, как и о том, чем они обязаны Сибарису. Меня били, потом отдали в учение к пекарю, потом послали пасти овец… Помню, я бежал из Милета куда глаза глядят — и очнулся, поверженный молнией, под дубом близ Эфеса.
Жрецы пришли в замешательство.
— Запутанное это дело! — говорили они. — Турмс — не греческое имя и для греков ничего не значит. Но при этом он не может быть сыном раба, раз его постарались вывезти из Сибариса. Четыре сотни семей города знали, что делают. Конечно, сыновья знатных варваров получали в Сибарисе греческое образование… Но будь он варваром, для чего было его отправлять в Милет, а не на родину?
Во мне же при виде этих растерянных старцев с повязками посвященных вокруг лба вдруг взыграло самолюбие.
— Всмотритесь! — крикнул я им. — Разве мое лицо — это лицо варвара?
Жрецы бросили на меня взгляд и сказали:
— Откуда нам знать? На тебе одежда ионийца. Образование твое греческое. Что же до лиц, то их на свете столько, сколько людей. Чужих узнают не по лицу, а по платью, прическе, бороде и речи…
Тут они заморгали и отвернулись от меня, глядя друг на друга.
Мой прежний озноб прошел, и сейчас все мое тело было охвачено священным жаром, а перед глазами у меня плясали священные огни. Я видел насквозь этих черных старцев, которые так хорошо знали людей, что не доверяли даже самим себе. Что-то во мне было сильнее их.
Зима стояла в дверях, и богу уже пора было отправиться далеко на север, в край озер и лебедей, оставив Дельфы во власти Диониса. Море штормило, корабли спешили укрыться в порту, и в Дельфы перестали прибывать паломники. Жрецы храма мечтали только об отдыхе, о тепле, исходящем от жаровни с раскаленными угольями, и о тяжелом, как угар, зимнем сне.
— Старцы, — взмолился я, — пожалейте самих себя! Выйдем отсюда — и пусть небеса дадут нам знак.
Мы вышли на свежий воздух, кутаясь от холода в хламиды, и стали всматриваться в хмурое небо. Вдруг откуда ни возьмись над нашими головами плавно закружилось отливающее голубизной мягкое перышко. Я подхватил его.
— Вот мой знак! — радостно объявил я.
Потом я понял: высоко в небесах, выше, нежели хватало глаз, летела стая голубей, так что перышко не свалилось ниоткуда. И все же это был знак.
Старцы окружили меня.
— Голубиное перышко! — выдохнули они изумленно. — Голубь — птица пенорожденной богини любви с острова Кифера. [14] Смотрите: Афродита словно набросила на этого человека свой золотистый покров, и лицо его сияет!
Налетевший внезапно ветер стал рвать края наших одежд, согнув нас чуть ли не до земли. Над мрачной вершиной горы на западе слабо сверкнула молния, а через несколько мгновений раздался раскат грома, который девятикратным эхом повторила для нас дельфийская долина.
Мы постояли еще немного — но так как больше ничего не произошло, жрецы вернулись в храм, приказав мне ждать при входе. Я прочел изречения семи мудрецов, выбитые на стенах. Осмотрел серебряное блюдо Креза. Осмотрел изваяние Гомера. Пахучий дымок вечно горящего на жертвеннике лаврового дерева приятно щекотал мои ноздри.
Посовещавшись, жрецы дельфийского храма вышли ко мне и объявили:
— Турмс из Эфеса! Ты свободен и можешь идти, куда пожелаешь. Боги подали знак. Пифия сказала свое слово. Ты исполняешь волю богов, а не свою. Служи, как прежде, Артемиде и приноси жертвы Афродите, спасшей тебя от смерти. Но дельфийский бог тебе не покровитель. Он не осуждает тебя, но и не берет на себя твоей вины. Пусть будет в ответе за совершенное тобой Артемида Эфесская, которая выступила против богини Азии.
— Куда же мне идти? — колебался я.
— Ступай на запад, откуда ты некогда явился, — ответили они. — Так сказала Пифия.
— Это велит мне ваш бог? — не скрыл я разочарования.
— Нет! — закричали они. — Разве ты не слышал, что дельфийский бог не хочет тебя знать? Он ничего не велит тебе и ничего не запрещает. Это всего лишь добрый совет для твоего же блага.
А я подумал: двенадцать городов Ионии бунтует против персов. На востоке встает заря свободы. Пройдет немного времени — и Эфес вновь откроет ворота повстанцам. В это я верил, однако же, чтобы не раздражать жрецов, промолчал.
— Я не посвящен в таинства Артемиды, — произнес я вместо этого. — Но однажды в полнолуние, когда я спал по велению жрицы в храме этой богини, она явилась мне во сне со своим черным псом. Явилась в своем подземной обличье Гекаты [15] и открыла мне, что меня ждет богатство. Как только это сбудется, я пришлю вам дары для храма.
— Нет, не посылай никаких даров для дельфийского бога, — отказались старцы. — Мы не хотим этого.
Мало того, они велели казначею отдать мне мои деньги за вычетом тех, что я был должен им за жилье и за обряд очищения. Так подозрителен им был я и все то, что исходило той порой с востока. Они отвергли даже персидский щит с золотой отделкой, который афиняне захватили по дороге в Сарды и отправили со мной в дар храму Аполлона в Дельфах.
Я был свободен, но Дориэй не получил еще ответа от жрецов дельфийского храма, и мы коротали дни за пределами святилища, от скуки выцарапывая на камнях наши имена. Во всей этой округе лежали на земле гладкие вековые глыбы, перед которыми люди поклонялись подземным богам за тысячелетия до того, как Аполлон явился в Дельфы.
Дориэй стегал ивовым прутиком эти вросшие в землю камни, восклицая:
— Устал я сидеть и ждать, так что зло берет! Меня учили вести войну и совершать подвиги! Учили все время быть среди моих товарищей! А тут от безделья и одиночества в голове заводятся всякие шальные мысли… Я чувствую, что перестаю верить в оракула и в этих дряхлых жрецов. Что толку жевать жвачку из лавровых листьев? В моем деле скорее поможет добрый удар мечом.
— Разреши мне стать твоим оракулом, — сказал я. — Время теперь бурное. Поезжай со мной на восток, за море — в Ионию! Там искусного воина примут с восторгом и передадут под его начало отряд смельчаков; там ждет его великая слава и богатая добыча.
Я помолчал и добавил:
— Вся Эллада обещала нам помощь, но только из Афин прислали двадцать кораблей, да и те отозвали после нашей неудачи под Сардами.
Дориэй вяло возразил:
— Мы, спартанцы, не любим моря, и то, что творится за морем, нас не касается. Помню, прошлой зимой приезжал к нам в Спарту ваш Аристагор из Милета, добивался, чтобы мы тоже выступили. Он показывал нанесенные на медной табличке края и города — но все только смеялись, когда он сказал, что сперва нужно будет переплыть море, потом проделать еще тридцать три дневных перехода и ворваться в Сузы [16], чтобы покорить великого царя персов. Да ведь в Спарте тем временем восстанут илоты [17], а то и соседи ее завоюют! Нет, Спарта никогда не станет ввязываться в заморские дела.
— Но ты же свободный человек, — не сдавался я, — и вправе не считаться с обычаями твоих земляков. Море с бескрайними его просторами прекрасно. Хороши и города Ионии: там не слишком холодно зимой и не слишком жарко летом. Будь моим спутником и поезжай со мной на восток!
Тогда он сказал:
— Пускай овечьи кости покажут, куда нам обоим идти.
Среди мрачных камней, посвященных подземным богам, каждый из нас для верности трижды бросил кости — однако те неизменно показывали на запад.
— Плохие попались кости, — кисло протянул Дориэй. — Не годятся для гадания.
И я понял: в глубине души ему уже хочется поехать со мной бить персов. Как бы еще колеблясь, я заметил:
— Царь персов — опасный враг, спора нет. Я своими глазами видел на карте мира, составленной некогда Гекатаем, что в его власти тысячи народов, от Египта до Индии. Разве только скифов не смог он покорить.
— С могучим врагом и сразиться почетнее! — отчеканил Дориэй.
— Мне-то бояться нечего, — продолжал я дразнить его. — Кого даже молния не убила, тому не суждено погибнуть от рук человеческих. Верю, что в бою я неуязвим. Другое дело — ты. Нет, я не вправе искушать тебя, подвергая опасности твою жизнь… Кости показывают на запад. Доверься им.
— Да ведь и тебе выпал запад, — возразил Дориэй. — Пойдем вместе! Ты говоришь, я свободен, — но чего стоит эта моя свобода, когда ее со мной некому разделить?
— И кости, и жрецы в храме направили меня на запад, — согласился я. — Именно поэтому я пойду на восток и докажу самому себе, что никакие знамения и предостережения богов не помешают мне поступить так, как я сам пожелаю.
— Ты не понимаешь, что говоришь… — засмеялся Дориэй.
— Это ты не понимаешь, — оборвал я его. — Я хочу доказать самому себе, что судьбы не обмануть, даже если поступать вопреки ее знамениям и предостережениям.
Но тут за Дориэем явились наконец посланные жрецами храма слуги, и он с просветленным лицом поспешно встал с жертвенного камня подземного бога, . Оставив меня ждать у камня, он побежал к храму. Возвратился он с поникшей головой и хмуро сообщил:
— Пифия заговорила, и жрецы истолковали ее слова. Спарте грозит проклятие, если я когда-либо вернусь туда. Поэтому они велели мне уехать за море — лучше всего на запад. Тиран любого богатого города на западе охотно, мол, возьмет меня в свое войско. На западе, сказали они, моя могила. На западе же, сказали они еще, предстоит мне прославить в веках мое имя.
— Раз так, плывем на восток! — со смехом ответил я. — Ты еще молод. Зачем тебе прежде времени спешить к своей могиле?
В тот же день мы отправились на побережье. Но море было неспокойное, и суда в этом году уже не плавали в здешних водах. Поневоле мы зашагали гористым берегом дальше, ночуя в лачугах пастухов. Овец уже на зиму загнали в долины, так что собак мы могли бояться. Жители же ближних селений не хотели принимать странников, как мы ни клялись, что побывали в Дельфах.
После Мегары нам пришлось задуматься, каким путем лучше добираться до Ионии. В Афинах у меня были друзья по оружию, с которыми мы ходили вместе под Сарды. Однако нынешние афинские правители старались держаться в стороне от восстания ионийцев, и я опасался, что моим товарищам не захочется вспоминать о нашем походе.
Коринф же слыл гостеприимнейшим из греческих городов. Из двух его портов выходили в море суда, плывущие на восток и на запад. Посещали Коринф и финикийцы, так что его жители привыкли к чужим.
— Пойдем в Коринф! — сказал я Дориэю. — Разузнаем там, что нового в Ионии, и не позже весны найдем корабль, который перевезет нас через море.
Но Дориэй нахмурился.
— Ты мой друг и вдобавок иониец, а стало быть, больше меня знаешь о путешествиях и чужих городах, — признал он нехотя. — Однако спартанец никогда не допустит, чтобы другой навязывал ему свою волю!
— Тогда давай опять кинем кости, — уступил я и обозначил на песке стороны света и направление на Афины и Коринф.
Дориэй бросил кости, но они все так же показали на запад.
— Раз так, идем в Коринф, — скрепя сердце согласился Дориэй. — Но это не твой, а мой выбор.
Я не стал спорить.
— Пусть! — ответил я беспечно. — Меня испортило ионийское воспитание. Испортил мудрец, презирающий людей. Ибо тот, кто расширяет познания, растрачивает свою волю. Твоя воля сильнее — так что идем в Коринф, раз ты решил.
Улыбнувшись с нескрываемым облегчением, Дориэй замахнулся и что было сил метнул копье в сторону Коринфа, и мы бок о бок побежали за ним. Но добежав, мы увидели, что оно угодило в прогнивший остов корабля потерпевшего крушение. Дурное предчувствие закралось к нам в души, однако вслух мы не сказали ни слова и даже не взглянули друг на друга.
Дориэй вытащил копье, и мы не оглядываясь двинулись дальше по дороге в Коринф.
А весной на одном из первых кораблей, идущих на восток, мы отплыли из Коринфа в Ионию.
Пока писал, я, Турмс из Эфеса, сжевал лавровый листок, воскрешая в памяти Дельфы. Вылил на ладонь капельку розовой воды, вновь обоняя запах Коринфа. Растер между пальцами сухие водоросли, вспоминая, как копье Дориэя воткнулось в прогнивший корабельный остов. А сейчас положил на язык крупинку соли, чтобы ощутить железный вкус лезвия меча.
Ибо три года, которые мы провели в Ионии, были наполнены дымом пожаров и криками наступающих или бегущих войск, смрадом, исходящим от трупов и наших собственных гноящихся ран, тщетными победами и горькими поражениями, когда персы, тесня боевые отряды ионийцев к морю, осаждали восставшие города.