Книга VIII Знамения

1

С жесткими от соленых брызг волосами, с серыми от усталости лицами, с мозолями от канатов на ладонях подошли мы к италийскому побережью. Заметив опознавательные знаки на берегу, рулевой громко вскрикнул от удивления и возвестил, что до устья реки у города Рима остался всего один день пути. Тиррен захлопал в ладоши и заявил, что никогда в жизни не плавал он так быстро и что его изумляет постоянство южного ветра, который после шторма так и не переменил направления.

На следующий день в устье реки нам стали встречаться корабли, большие и маленькие, которые прибыли из разных стран и направлялись вверх или вниз по течению. Уже издалека увидел я знаменитые римские соляные копи — на сияющих белизной кучах соли стояли, погрузившись в нее по колено, рабы с лопатами и мешками.

Тиррен не стал задерживаться в устье, а нанял волов и рабов, велел привязать их к изогнутому носу судна и сам взялся за канат, чтобы помочь людям тащить корабль вверх по быстрой реке. Была она такой широкой и полноводной, что даже морские суда могли доплыть до самого Рима, где причаливали у скотного рынка рядом с речными кораблями, прибывшими по реке с севера страны.

Наконец нам открылись римские холмы, деревеньки, расположившиеся на их вершинах, городская стена, мост и немногочисленные храмы. Деревянный искусно построенный мост был самым длинным из тех, что мне доводилось видеть; своей серединой он опирался на небольшой островок. Его построили этруски, чтобы соединить свои многочисленные города по обоим берегам. Римляне очень гордились этим сооружением и со времен этрусков называли главного жреца «величайшим строителем мостов» и поручали ему заботиться о его целости и сохранности. Впрочем, я уверен, что этруски, доверяя жрецу мост, имели в виду совсем не то, что римляне, — не починку и замену его подгнивших свай, а постоянное и неустанное торение пути между богами и человеком.

Величественный деревянный мост был не только самой заметной достопримечательностью Рима, которая бросалась в глаза сразу после въезда в город, но еще и способствовал его процветанию. Далеко по округе разносились громкий топот и рев скота; бесконечные вереницы телег и повозок въезжали в Рим и выезжали оттуда через мост.

Портовые стражники указали нам место рядом с другими морскими и речными судами у болотистого берега, укрепленного бревнами, после чего на корабль поднялся таможенник. Тиррен даже не попытался вручить ему какой-нибудь подарок и не пригласил принять участие в жертвоприношении богам. Он давно уже объяснил нам, что римские служащие неподкупны из-за местных суровых законов.

На краю скотного рынка стоял у столба палач, готовый в любое мгновение исполнить свой долг. В руках он сжимал топор с длинной рукоятью и пучок розог. Тиррен пояснил, что эти предметы являются символами его профессии еще с этрусских времен. Римляне называли палачей ликторами. Вместо царя в городе правили два консула, которых выбирали ежегодно. В свите каждого из них находилось двенадцать ликторов, которые были наделены большими полномочиями. Если совершение преступления было доказано, ликтор имел право задержать виновного прямо на людной улице, высечь его, а в случае кражи отрубить ему правую руку. Поэтому в здешнем порту царил образцовый порядок и никто не боялся воров — бича других портовых городов.

Тиррен попросил квесторов [39] досмотреть для начала наши с Арсиноей вещи. Они поверили нам, когда мы представились как сицилийские сиканы. Это были не слишком-то образованные люди, они мало знали о мире, но очень блюли обычаи своего города, так что тиррен посоветовал ничего не скрывать от них. Квесторы пересчитали золотые монеты Арсинои и тщательно взвесили золотые изделия, подаренные нам на прощанье сиканами. Нам пришлось заплатить большую сумму в качестве налога, чтобы ввезти вещи в город, так как в Риме вместо монет имели хождение медные пластинки. Что касается Анны, то они спросили, рабыня ли она или свободная. Арсиноя поспешила ответить, что рабыня, а я сказал, что свободная. Послушав нас, римляне переглянулись и позвали переводчика, так как не очень хорошо понимали по-гречески. Анна, разумеется, не сумела за себя постоять, поэтому ее записали как рабыню, и квесторы были уверены что я назвал ее вольной только потому, что не хотел платить налога, который назначался на ввоз рабов.

Таможенники вежливо попросили переводчика объяснить мне, что если Анну записать как свободную, она получит право немедленно оставить нас и сможет прибегнуть к защите римского законодательства. В общем, солгав, я мог бы потерять часть своей собственности. Они смеялись, считая, что я сыграл бы с самим собой хорошую шутку, и щипали девушку, пытаясь понять, сколько она может стоить. Ко мне же и к Арсиное они относились с уважением — из-за нашего золота. Римляне от природы люди весьма алчные. Все граждане города разделены на сословия не только по принадлежности к тому или иному роду, но и по размеру состояния. Бедняки долго боролись и в конце концов добились-таки незначительных политических прав, но к военной службе по-прежнему имели доступ только богатые граждане. Римляне считали бедноту обузой для армии и неимущим не давали в руки оружие.

Тиррен пригласил нас в новый храм Турна, чтобы совершить там жертвоприношение. Римляне называли этого бога Меркурием, а римские греки поклонялись ему в этом же храме как Гермесу, вот почему я считаю, что это был один и тот же бог. Римляне построили храм, чтобы в их городе процветала торговля; в целле [40] храма стояла большая и красивая, ярко раскрашенная статуя бога из обожженной глины. Сделали ее мастера этрусского города Вейи. Римляне не умели создавать таких красивых скульптур, ваятели же из Вейи славились своим искусством.

В храме толпилось много разноязычных купцов, которые договаривались о ценах на медь, шкуры волов, шерсть и дерево; именно в храме Меркурия в Риме каждый день устанавливались новые цены, которые росли или падали в зависимости от спроса и предложения.

Когда мы совершили обряд жертвоприношения и оставили в храме наши дары, тиррен обернулся ко мне и сказал:

— Спасибо тебе за приятное путешествие, но теперь нам пора расставаться. Купец должен полагаться на свой собственный разум и не слишком-то рассчитывать на потусторонние силы или на дружбу с людьми, которые вовсе не те, за кого себя выдают. Забудь же мое имя и нигде не упоминай его — особенно если тебе будет трудно. А теперь благослови меня на прощание. Этого будет довольно, чтобы заплатить за дорогу.

Я положил ему руку на плечо, а другой рукой закрыл свой левый глаз, чтобы совершить обряд благословения, но почему я сделал именно этот священный жест, я объяснить не могу. Тиррен так перепугался, что шарахнулся в сторону и больше уже к нам не приближался.

И вот мы стояли перед храмом Меркурия в Риме — Арсиноя, Анна с Мисме на руках и я. Ни город, ни его обычаи не были мне знакомы, я не знал даже языка и поэтому решил пока не трогаться с места и подождать знамения, которое бы указало мне, куда идти.

Арсиноя не торопила меня. Она с интересом разглядывала людей, собравшихся у храма; среди них было много мужчин, которые с любопытством посматривали на нее. Время от времени она отпускала замечания, говорившие о ее наблюдательности; в частности, она обратила мое внимание на то, что все римляне носят сандалии и только рабы ходят босые, а также на кислые и мрачные лица женщин, на их полноту и безвкусные наряды. Едва она умолкла, чтобы перевести дыхание, как к нам подошел старец с кривым пастушеским посохом в руке; его плащ был весь в жирных пятнах, глаза покраснели и сузились, а седые волосы свалялись.

— Ты чего-то ждешь здесь, чужестранец? — спросил он.

Вид старика не внушал особого доверия, но он был первым из жителей города, заговорившим со мной, и я вежливо ответил:

— Я только что прибыл сюда и жду благоприятного знамения.

Он сразу же оживился, так что посох задрожал в его руке, и сказал:

— И я не ошибся, когда решил, что ты грек. Правда, внешность твоя обманчива, но стоит присмотреться к твоей жене, чтобы понять, откуда ты родом. Если хочешь, я могу погадать тебе по полетам птиц или же отвести тебя к одному из моих собратьев, который также занимается предсказаниями. Он принесет в жертву овцу и прочтет твою судьбу по ее печени. Но это будет стоить дороже, чем гадание по птицам.

Он говорил на ломаном греческом языке, поэтому я предложил:

— Давай говорить на твоем языке, тогда я лучше пойму тебя.

Но его язык показался мне таким же жестким и грубым, каким подобало быть истинным римлянам. Я покачал головой и сказал:

— Я не понимаю ни слова, давай лучше перейдем на древний, правильный язык. Я его немного знаю.

Беседы с тирреном пошли мне на пользу, да и знания, полученные от Ларса Альсира в Гимере, также не пропали даром. Мне иногда чудилось, что когда-то давным-давно я знал язык этрусков, но потом почему-то забыл его. Я так легко находил нужные слова, что тиррен, сам того не замечая, вскоре отказался от смешанного портового жаргона и перешел на этрусский.

Старец стал еще более доброжелательным и сказал:

— Ты необычный грек, раз знаешь священный язык. Я этруск и настоящий авгур, а не какой-нибудь там проходимец, бессмысленно вызубривший заклинания. Не надо относиться ко мне пренебрежительно из-за того, что глаза мои помутнели и мне самому приходится зарабатывать на жизнь, а также из-за того, что во мне никто больше не нуждается так, как раньше.

Глядя на меня, он то и дело прикрывал глаза ладонью и наклонялся к самому моему лицу, и я понял, что он плохо видит. Он спросил меня:

— Где я видел тебя раньше? Ты мне знаком.

Это обычный прием прорицателей во всем мире, но старик произнес свои слова таким почтительным голосом, что я поверил ему. Впрочем, виду я не подал, не желая показывать ему, что именно здесь и именно сейчас он выступает как посланник богов. Я только сказал шутливо, обращаясь к Арсиное:

— Гадальщик по полету птиц определил, что я знаком ему.

Арсиноя оживилась, повернула к старику свое красивое лицо и спросила:

— А меня ты узнаешь? Если нет, значит, ты не настоящий авгур.

Прорицатель, опять приложив ладонь козырьком к глазам, внимательно посмотрел на Арсиною и, задрожав, ответил:

— Конечно же, я узнаю тебя, и дни моей молодости встают у меня перед глазами. Не Кальпурния ли ты, которую я однажды встретил в лесу у родника?

Он задумался, потом отрицательно покачал головой и добавил:

— Нет, ты не можешь быть Кальпурнией. Она была бы уже старушкой, если бы жила. Но в твоем изменяющемся лице, чужеземка, я вижу всех женщин, которые на протяжении моей жизни заставляли мое сердце учащенно биться. Не богиня ли ты, переодетая в платье смертной?

Арсиноя пришла в восторг, засмеялась и, дотронувшись до плеча старика, сказала:

— Мне нравится этот старец. Он наверняка настоящий авгур. Прикажи ему истолковать знамение, которое тебе послано, Турмс.

Авгур посмотрел на меня и снова спросил по-этрусски:

— Где же я тебя видел раньше? Мне кажется, на тебя очень похожа одна улыбающаяся статуя в каком-то из наших священных городов.

Я засмеялся:

— Ты ошибаешься, старый. Никогда в жизни не бывал я в этрусских городах. Если мое лицо тебе и впрямь знакомо, то возможно, ты видел его в вещем сне, напророчившем нашу встречу.

Старик бессильно уронил руки, отвернулся и негромко и как-то покорно проговорил:

— Пусть так, если ты этого хочешь. Мое гадание, разумеется, ничего не будет тебе стоить. Но видишь ли, в последние дни мне пришлось голодать, так что гороховый суп подкрепил бы мои силы, а глоток вина развеселил бы старика. Только не думай, что перед тобой надоедливый нищий, который даже не стесняется признаться в своем убожестве.

Я ответил:

— Не беспокойся, гадальщик. Твой труд будет вознагражден, ибо не пристало мне пользоваться чьей-то услугой задаром. Я раздатчик даров.

— Раздатчик даров?.. — повторил он и испуганно прижал к губам ладонь. — Откуда ты знаешь эти слова, и как ты осмеливаешься называть себя так? Может быть, ты вовсе не грек?

Увидев его взволнованное лицо, я вдруг понял, что бессознательно произнес вслух тайное имя одного из этрусских богов. И откуда только всплыли в моей памяти эти слова? Я рассмеялся:

— Я плохо говорю на твоем языке и знаю мало слов. Клянусь, что я вовсе не собирался обидеть тебя и твою веру.

— Нет-нет, — возразил он, — слова были как раз те, какие надо, но вот сказаны они не к месту. Это священные слова лукумонов. В плохое же время мы живем, если чужестранец осмеливается повторять священные слова, как ворона, которая научилась говорить!

Я не обиделся на него, но удивленно спросил:

— Кто такой лукумон? Ответь мне, чтобы я не повторил ошибки и не употреблял не к месту правильные слова.

Он бросил на меня гневный взгляд и заявил:

— Лукумоны — это древние правители этрусков. В наши дни истинные лукумоны рождаются очень редко.

Арсиноя нетерпеливо спросила:

— О чем это вы разговариваете? Пойдемте лучше прогуляемся по городу, пускай старик нас проводит. Только говорите по-гречески, чтобы мне было понятно. А когда я устану, вы сможете любоваться птицами, сколько вашей душе будет угодно.

Как ни странно, мне вовсе не хотелось беседовать со старым авгуром по-гречески. Должно быть, потому, что я все лучше и лучше понимал древний язык, и мне даже иногда казалось, что я заранее знаю, о чем старец собирается говорить. Из-за этого я предпочел бы переводить Арсиное наши слова; впрочем, прогулка по людным центральным улицам сулила столько любопытного, что, я надеялся, она попросту не захочет нас слушать.

Когда мы проходили по улице, вымощенной широкими каменными плитами, старец сказал, что это этрусская часть города, а улица называется Викус Тускус, так как римляне зовут этрусков тусками. Здесь жили самые богатые купцы, умелые ремесленники и родовитые римские этруски. Среди местной знати они составляли третью часть, и примерно так же обстояло дело в римской армии.

Вдруг авгур остановился, оглянулся по сторонам и сказал:

— После нашего разговора у меня устали ноги и пересохло во рту.

Я спросил его:

— Как ты думаешь, не согласится ли какой-нибудь этруск приютить меня и мою семью, несмотря на то, что я чужестранец?

Не успел я закончить, как он постучал своей кривой палкой в ярко разрисованную дверь; она отворилась, и он провел нас в атрий [41] с деревянными колоннами, маленьким бассейном с дождевой водой посередине и с домашними богами на алтарях у стен. Внутренний дворик окружали небольшие постройки, которые сдавались внаем; в самом же доме было множество комнат — со столами и скамьями, — украшенных настенной живописью. Хозяин оказался неразговорчивым человеком, который поздоровался со старцем не слишком-то приветливо. Однако, присмотревшись к нам повнимательнее, он понял, что мы пришли как гости, и приказал рабам приготовить еду. Мы оставили Анну с Мисме в одном из домиков стеречь вещи и отправились перекусить. В пиршественном зале нас ожидали два ложа. Авгур объяснил:

— По этрусским обычаям женщина должна возлежать у стола в той же зале, что и мужчина, больше того, она, если захочет, может возлежать даже на том самом ложе, что и ее муж. Греки, как вы знаете, позволяют женщине только находиться вместе с мужчинами, а римляне считают это позором и бесстыдством.

Сам он смиренно встал у стены, ожидая подаяния. Но я пригласил его разделить с нами трапезу и приказал рабам приготовить ложе и для него. Старец пошел умыться, а хозяин принес ему чистый плащ, чтобы не запачкать нарядные подушки. Нам подали обильную и вкусную еду и отличное деревенское вино. Лицо старца менялось на глазах — разглаживались морщины, губы раздвигались в улыбке. Я ухаживал за ним, как за почетным гостем, и потчевал первым куском с каждого блюда. Ел он неторопливо, двумя пальцами, умел вести себя за столом, а запивая еду вином, не забывал принести одну каплю в жертву богам. Наконец перед нами появилась гордость обеда — свинина, варенная с какими-то местными кореньями. На десерт же были свежие фрукты и среди них — плоды граната. Я велел отнести еду Анне и Мисме, а то, что осталось, отдать рабам, которые нам прислуживали. Старец похвалил меня за щедрость.

Насытившись, он сел с чашей в левой руке и плодом граната — в правой; свою кривую палку он прислонил справа от себя к ложу. Меня охватило странное чувство, что когда-то я уже пережил такое в чужом городе, в том помещении тоже был разрисованный потолок. Вино ударило мне в голову, и я сказал:

— Старец, не знаю, как тебя по имени! Надеюсь, ты не думаешь, что я не заметил тех взглядов, которыми вы украдкой обменялись с хозяином? Я, конечно, незнаком с вашими обычаями, но мне показалось странным, что я ел и пил из черной посуды, а моей жене дали серебряное блюдо и коринфскую чашу. Так объясни же мне эту странность.

Он ответил:

— Не беда, что ты этого не понял. Поверь, что не из пренебрежения принесли тебе древнюю посуду.

Хозяин протянул мне дорогую серебряную чашу вместо черной глиняной, что я держал в руке, — будто он хотел исправить свою ошибку. Но я отказался принять ее, все так же сжимая чашу в руке. Форма ее показалась мне хорошо знакомой. Я сказал:

— Наверное, вы меня с кем-то спутали, иначе зачем бы вы дали мне священный жертвенный сосуд?

Вместо ответа авгур бросил мне плод граната, и я поймал его на лету в свою глиняную чашу. Я полулежал, опираясь на локоть, плащ соскользнул с моих плеч, и верхняя часть тела была обнажена, а в левой руке была у меня черная глиняная чаша. В ней находился плод граната, которого я не касался. Когда хозяин увидел это, он подошел и надел мне на шею большой венок из цветков ясеня.

Авгур дотронулся правой рукой до лба и сказал:

— У тебя сияние вокруг головы, чужестранец!

Я улыбнулся и ответил:

— Прощаю тебя — ведь ты колдун и всегда видишь то, чего нет на самом деле. Потому-то я и угощаю тебя вином. А не замечаешь ли ты такого же сияния вокруг головы моей жены?

Старец внимательно посмотрел на Арсиною, сделал отрицательный жест и сказал:

— Нет, это не сияние, а всего лишь мигающий отблеск солнца. Она не ровня тебе.

Вдруг я понял, что начинаю видеть сквозь стены, и взглянул на Арсиною. У меня на глазах ее лицо изменилось и стало лицом богини, а у старца пропала борода, и он превратился в мужчину в расцвете сил. Я видел также лицо хозяина и морщинки в уголках его глаз, только это был уже не владелец постоялого двора, а некий неведомый мудрец.

Я засмеялся и сказал:

— Чего вы хотите от меня, ведь я для вас чужой?

Старец приложил к губам палец и указал на Арсиною, которая, широко зевнув, только что погрузилась в глубокий сон. Авгур резко поднялся, дотронулся до ее век и сказал:

— Спи сладко, и пусть не случится с тобой ничего плохого. А тебе, чужестранец, пришла пора узнать свое будущее. Не бойся. Тебе не подсыпали яда, ты съел всего лишь свежую траву и теперь подготовлен для совершения ритуала. Я тоже вкусил ее, чтобы лучше видеть. Ты ведь совсем не похож на обычных людей, так что привычное гадание не для тебя. Идем со мной на холм.

Мое сознание было ясным, я ничего не боялся и, оставив Арсиною там, где она спала, последовал за авгуром. Как-то так получилось, что я прошел сквозь стену прямо во двор, авгур же воспользовался дверью. Когда мы двинулись в путь, я откуда-то со стороны увидел свое тело, послушно шагающее за гадальщиком, и поспешил вернуться в него, ибо для меня, бестелесного, было бы затруднительно общаться с внешним миром; поверьте, что никогда прежде не доводилось мне переживать ничего подобного. Случившееся казалось мне сном, я был почти уверен, что выпил за трапезой слишком много вина. Однако, как ни странно, голова у меня не кружилась и ноги не подкашивались.

Авгур привел меня на ближайшую площадь, к сенату, напротив которого располагались тюрьма и прочие римские достопримечательности. Он хотел показать мне местные святыни, но я внезапно резко свернул в сторону и подошел к отвесной скале; возле нее был круглый храм с деревянными колоннами и крышей из тростника. Осмотревшись вокруг, я воскликнул:

— Где-то рядом священное место!

Старец ответил:

— Это храм Весты. Шесть незамужних женщин поддерживают здесь священный огонь. Ни один мужчина не имеет права входить внутрь.

Я стоял и прислушивался, а потом сказал:

— Слышу шум воды. Там священный источник. Старец больше не задерживал меня, и я поднялся по каменной лестнице, выбитой прямо, в скале, и вошел в пещеру. Авгур не отставал от меня ни на шаг. Там стоял древний каменный сосуд, и вода капала в него из расщелины в стене. На краю сосуда лежали три венка, такие свежие, словно их только что туда положили. Первый был сплетен из веток ивы, второй был оливковый, а третий — из плюща.

Старец испуганно озирался вокруг, а потом прошептал:

— Сюда нельзя входить! В этой пещере живет нимфа Эгерия [42], и по ночам, чтобы встретиться с ней, здесь появляется единственный лукумон, который правил когда-то в Риме. Мы, этруски, называем ее Бегоя.

Я опустил обе руки в холодную воду родника, омочил себе лицо, одежду, надел на голову венок из плюща и тихо проговорил:

— Пошли выше. Я готов.

И тут в пещере сделалось совсем темно — вход заслонила женщина, закутанная в плотную накидку. Трудно было сказать, старая она или молодая, ибо видны были только кончики пальцев рук, которыми она поддерживала коричневую ткань. Женщина на мгновение открыла лицо, пристально взглянула на меня и сразу же отошла в сторону, ничего не сказав.

Сам не знаю, как это случилось, но стоило мне выйти из мрака древней пещеры и вновь оказаться под ослепительным синим небом, как я, Турмс, впервые почувствовал себя бессмертным. Это ощущение было таким странным, что у меня заныло сердце и зазвенело в ушах; я ненадолго онемел и зажмурился — так ярко сияло бессмертие перед моими глазами. Я вдруг обрел уверенность в том, что когда-нибудь вернусь сюда, снова поднимусь по каменной лестнице, омою лицо в священной воде и еще раз стану самим собой. Это поразившее меня предчувствие длилось всего мгновение, пока я одеревеневшими руками надевал на голову венок из плюща. А потом все пропало.

Остался только венок из плюща на голове и венок из цветов на шее. Я встал на колени, наклонился к земле и шепнул:

— Матерь, я жду от тебя знамения, ибо я все еще слеп.

Потом я поцеловал землю, тело матери, предчувствуя, что глаза мои когда-нибудь прозреют и увидят весь мир. Женщина с закрытым лицом молча стояла в стороне. Я знал, что некогда она восседала на троне богов и я целовал землю у ее ног. Я знал это, но не был уверен, наяву это было или во сне, в моей нынешней жизни или же в какой-нибудь другой.

Потом нежная дымка тумана опустилась в долину между холмами, окутала темнотой здания и закрыла от нас площадь.

Авгур торопил:

— Боги идут. Надо спешить.

Тяжело дыша, он стал подниматься впереди меня по крутой тропинке на скале. Ноги не слушались его, и мне пришлось поддерживать старика. Действие выпитого вина окончилось, на лице у него снова появились морщины, а борода с каждым шагом становилась все длиннее. На моих глазах авгур опять превратился в седого неряшливого старца.

На вершине было светло, но арена цирка внизу по другую сторону холма была по-прежнему окутана туманом. Я уверенно направился к отполированному до блеска валуну, до половины ушедшему в землю. Гадальщик спросил:

— Внутри стены?

— Да, внутри стены, — ответил я. — Я еще не свободен. Я не чувствую себя.

— Выбираешь север или юг?

— Не выбираю. Север сам выбрал меня.

Я сел на камень лицом к северу, и мне казалось, что повернуться лицом на юг я бы попросту не сумел. Я чувствовал необычайный прилив сил, хотя и понимал, что только-только начал познавать себя.

Старец со своим пастушьим посохом сел слева от меня, обозначил стороны света, назвав их, но не пояснил, какие птицы откуда прилетят.

— С тебя достаточно будет простых «да» или «нет»? — Он спрашивал так, как всегда спрашивают авгуры.

— Боги пришли, — ответил я. — Они должны послать мне знамение.

Авгур накрыл полой плаща голову, взял палку в левую руку, правую положил мне на темя и стал ждать. И вдруг легкое дуновение ветерка коснулось моего разгоряченного лица, сильно зашумела листва и зеленый листок дуба упал к моим ногам. Откуда-то издалека, с соседнего холма, послышалось хрипловатое гоготание гусей. Перед нами пробежала собака, держа нос у самой земли, сделала круг у нашего валуна и пошла дальше по следу. Я понял, что боги соперничают друг с другом, показывая мне свое присутствие; где-то рядом упало яблоко, а по моей ноге, извиваясь, промчалась юркая ящерица и пропала в траве. Мне почудилось, что семь других богов тоже были здесь, но ничем не выдавали себя. Я еще немного подождал, а потом обратился к тем из богов, что решили показаться мне:

— Владыка облаков, я узнаю тебя. Нежноокая, я узнаю тебя. Быстроногая, я узнаю тебя. Рожденная из пены, я узнаю тебя. Подземная, я узнаю тебя.

Авгур назвал вслух истинные имена этих пяти богов, и после этого начались знамения.

Из камышей у реки выпорхнула, громко крича, стая уток; вытянув шеи, птицы полетели на север.

Авгур сказал:

— Твое озеро.

Ястреб, который кружил высоко в небе, вдруг камнем упал вниз и снова стремительно взвился в небо. Стая голубей, махая крыльями, показалась из тумана и быстро полетела на северо-восток.

Авгур сказал:

— Твоя гора.

Появилось несколько черных воронов и лениво закружилось над нами. Авгур пересчитал их и сказал:

— Девять лет.

На мою ногу влез черный с желтым жук-могильщик.

Авгур снова прикрыл голову, взял палку в правую руку и сказал:

— Твоя могила.

Потом знамения прекратились.

Итак, боги напомнили мне о бренности моего тела и попытались запугать меня. Я сбросил с себя жука-могильщика и сказал:

— Представление окончено, старик. Я не благодарю тебя за толкование примет, потому что это не принято. Здесь побывали пять богов, и только один из них, властелин молнии, мужского пола. Было три знамения, два указывали мне на место, а третье сказало о времени моей неволи. Но это были земные боги. Их знамения касались только жизни, хотя они и упоминали о смерти, потому что знают, что судьба человека — это его смерть. Эти божества подобны обычным людям, они связаны со временем и пространством и неотрывны от земли, несмотря на свое бессмертие. Но я хочу поклоняться богам, скрытым от нас туманом.

Авгур предостерегающе произнес:

— Не говори о них вслух. Достаточно знать, что они существуют. Никто не может познать их. Даже боги.

Я ответил:

— Для них не существует пределов. Земля не в силах удержать их. Именно они влияют на людей и властвуют над ними.

— Не говори о них, — снова предостерег меня авгур. — Они существуют. Этого достаточно.

Когда мы спустились вниз, туман рассеялся и выглянуло осеннее солнышко; слышен был шум города и рев скотины на базаре. Я очень устал и замерз. Реальная жизнь была тесна и неудобна, как плохо сшитая одежда. Ясновидение мое пропало. Я уже не видел, не чувствовал и не слышал так, как на вершине холма.

2

Мы снова вернулись на улицу, где жили этруски. Хозяин был чем-то взволнован и сразу сказал нам:

— Хорошо, что ты пришел, чужестранец. В моем доме происходят всякие странности. Я ничего не понимаю и не знаю, смогу ли оставить тебя и твою семью под своей крышей. Боюсь, это помешает вести дела, так как люди станут сторониться моего дома.

Рабы окружили его и кричали, что вещи сдвигаются со своих мест, домашний бог повернулся спиной к очагу, котлы и горшки на кухне ни с того ни с сего бряцают, а вертел стал крутиться так быстро, что жаркое упало в огонь.

Я сразу же побежал в пиршественную залу. Арсиноя примостилась на краю ложа и с покаянным видом грызла яблоко, а рядом с ней на скамье с бронзовыми ножками сидел сгорбленный старик, который указательным пальцем поддерживал свое правое веко. Слюна пузырилась у него в уголках перекошенных губ. На нем был потертый, с красной окантовкой плащ, видавшие виды сандалии. Заметив меня, он стал о чем-то быстро рассказывать, но хозяин перебил его и пояснил:

— Это один из отцов города, брат славного Публия Валерия, Терций Валерий. В последние годы на его долю выпали тяжелые испытания. Согласно закону, который предложил его брат и утвердил сенат, ему пришлось послать на смерть обоих своих сыновей. Он только что из сената. Толпа подняла там крик — народные трибуны отдали Гнея Марция, покорителя вольсков [43], под суд. Старик так расстроился, что потерял сознание, и рабы принесли его сюда, ибо до дома далеко и они боялись, что Терций Валерий скончается по дороге. Придя здесь в сознание, он увидел свою жену, хотя та умерла от горя после гибели сыновей.

Старик заговорил по-этрусски:

— Я видел свою жену, дотрагивался до нее руками и разговаривал с ней о вещах, о которых знаем только мы двое. Нет никакого сомнения — это была моя жена. Не знаю, как объяснить, только потом стало совсем темно и жена превратилась в женщину, сидящую передо мной.

Хозяин сказал:

— Я ничего не понимаю, я и сам только что тоже видел свою жену, которая сейчас гостит у родственников в Вейи, а до Вейи отсюда целый день пути. Я готов поклясться, что она ходила по атрию, поправляла статуи богов и проводила пальцем под лавками, проверяя, хорошо ли рабы вытерли пыль. Но как только я захотел обнять ее, она куда-то исчезла, а взамен появилась вот эта женщина.

— Он лжет, оба они лгут, — запротестовала Арсиноя. — Я все время спала и ничего такого не помню. Здесь был только старик. Он сидел и смотрел на меня, а изо рта у него текла слюна, но переспать со мной он не пытался, да у него бы ничего и не получилось.

Я рассердился:

— Своими фокусами ты способна перевернуть вверх дном любой дом; впрочем, я не исключаю, что богиня опять выбрала твое тело и поселилась в нем, когда ты спала, поэтому ты и вправду ничего не помнишь.

Терций Валерий был довольно образованным человеком и знал несколько слов по-гречески. Я повернулся к нему и сказал:

— Ты видел призрак, потому что ты сильно болен: Ты переволновался, и у тебя лопнул сосуд в голове, а от этого не слушается веко и омертвели губы. Жена же твоя явилась к тебе в облике моей жены. Она просила тебя заботиться о своем здоровье и не вмешиваться в дрязги, которые могут тебе только повредить. Именно так все и было, поверь!

Терций Валерий спросил:

— Ты врач?

— Нет, — ответил я, — но мой близкий друг был одним из лучших врачей на острове Кос. Он рассказывал об открытии некоего ученого: внутреннее повреждение головы воздействует на разные части тела. Твоя болезнь в черепе, и небольшое онемение лица только ее признак, но не она сама. Так говорят.

Терций Валерий подумал и сказал:

— Ясно одно — боги послали меня сюда встретиться с твоей женой и с тобой, чтобы успокоить мое сердце. Я своей жене верю. Если бы я раньше послушался ее оба моих сына были бы живы. Жажда славы ослепила меня, мне хотелось быть похожим на братьев, и я занялся общественными делами. Теперь мой очаг остыл, старость мою ничто не согревает, а богини мести нашептывают мне злые слова, когда я сижу один в темноте.

Он взял руку Арсинои в свою и предложил:

— Будьте гостями в моем доме. Хватит с меня тоски и волнений. Рабы не слушаются меня, управляющие обманывают, а родственники только и ждут моей смерти, чтобы получить наследство. Лучше я приму в своем доме двух посланных богами чужих людей, чем шумных римлян.

Хозяин отвел меня в сторону и предостерег:

— Это весьма уважаемый человек, у него обширные пахотные земли. Он давно уже впал в детство, и новый приступ не прояснит его разума. Я тоже не поверил бы в его видение, только со мной произошла такая же история. Ты навлечешь на себя гнев его родственников, если станешь его гостем.

Я немного подумал и сказал:

— Меня нелегко запугать, ибо я пережил и перевидал многое. Спасибо тебе за гостеприимство. Запиши на мой счет все, что я тебе должен. Я приму приглашение старика, а жена проследит, чтобы он лег в постель. Наша служанка будет за ним ухаживать. Таково мое решение.

Вскоре мы стояли во дворе старинного дома Терция Валерия. Прикованный к воротам раб-привратник был таким же старым и немощным, как его господин; крюк, к которому крепилась его цепь, давно уже вылетел из трухлявого столба, и он притворялся, что стоит на своем месте, только когда в дом приходили гости, все же остальное время ковылял по двору или по улице или грел на солнышке свое немощное тело.

Рабы внесли носилки прямо в атрий, и Арсиноя ласково разбудила Терция Валерия. Мы на его глазах дотронулись до очага и поприветствовали домашних богов, несколько даже переусердствовав, потому что приняли за изваяние божества и нелепую скульптуру, изображавшую мужчину и женщину, вспахивавших поле на упряжке волов. Никакой ценности она не представляла, просто Терцию Валерию нравилось смотреть на нее и показывать гостям, чтобы напомнить им об источнике своего богатства.

Мы приказали рабам уложить старика и принести миску с углями, чтобы согреть помещение. Они вернулись, таща за собой еще и рваные попоны и старые свалявшиеся овечьи шкуры, чтобы прикрыть ими больного. Он гордился своей неприхотливостью и прежде спал только на сеновале под одной жалкой попоной. Все указывало на то, что хозяйство его, которым занимались старые дряхлые рабы, пришло в упадок. Глубоко вздохнув, он откинулся на ложе и лег щекой на подушку, не забыв приказать рабам во всем слушаться нас, его гостей и друзей. Потом он попросил нас приблизиться, погладил по волосам Арсиною — и меня также, из вежливости. Арсиноя положила ему руку на лоб и велела поспать. Он уснул сразу же. Больше мы ничего не могли для него сделать.

Мы вернулись в зал и послали рабов на постоялый двор за Анной, Мисме и вещами. Слуги смотрели на нас неприязненно и делали вид, что не понимают. Тогда я прикрикнул на старшего раба, и тот склонил передо мной седую голову, сложил ладони и признался, что по происхождению он тиррен и все еще помнит этрусский, хотя его соотечественники в Риме стараются не говорить на родном языке после изгнания царя. Некоторые даже не учат детей древнему языку.

— Но, — добавил он, — самые знатные отправляют детей в Вейи или Тарквинии учиться хорошим манерам, старым обычаям и языку.

Когда рабы забрали носилки и ушли, к нам с Арсиноей подошел управляющий домом и сказал:

— Род Валериев происходит из Вольсиний. Я имею в виду верхние Вольсинии, а не священный город у озера.

Я покачал головой и с улыбкой ответил, что ничего не знаю об этрусских городах. Ведь я чужестранец, только что прибыл из-за моря; вот и Рим для меня тоже незнакомый город.

Он удивленно посмотрел мне в глаза, приложил левую руку ко лбу и поднял вверх правую.

— Совсем ты не чужой, — сказал он уверенно. — Я узнаю твою улыбку, узнаю твое лицо.

Я рассердился и резко оборвал его:

— Перестань болтать! Мне это уже надоело. Покажи лучше моей жене дом, в котором нас обещал устроить твой гостеприимный хозяин.

Он опустил руки и снова посмотрел на меня, будто не веря своим ушам.

— Как хочешь, — сказал он мягко. — Тогда назови мне свое имя, имя твоей жены и скажи, откуда вы родом, чтобы я мог обращаться к вам, как положено.

У меня не было никаких причин скрывать свое настоящее имя от управляющего домом, тем более что он пользовался доверием Терция Валерия.

— Меня зовут Турмс, — ответил я, — а прибыл я из Эфеса. Как ты, наверное, догадался, я беженец из Ионии. Имя моей жены — Арсиноя, и она говорит только по-гречески.

— Турмс, — повторил он. — Это не греческое имя. И разве это возможно, чтобы иониец умел говорить на священном языке?

— Упрямый ты, — ответил я, улыбнувшись. — Называй меня, как хочешь.

Когда я положил ему руку на плечо, он вздрогнул.

— Римляне произносят это имя как Турн, — сказал он. — Я тоже буду так к тебе обращаться. Я больше не стану ни о чем расспрашивать, но обещаю сделать для вас с женой все, что смогу. Прости за любопытство, оно обычно для стариков, и я благодарю тебя за то, что ты прикоснулся ко мне, простому человеку.

Он выпрямился и легкой поступью пошел вперед, чтобы показать отведенные нам помещения. Я попросил его говорить по-латински, на языке Рима, ибо мне хотелось выучить этот язык. Управляющий называл каждый предмет сначала на латыни, а потом по-этрусски. Через несколько дней такого вот обучения языку римлян я с удивлением заметил, что мой этрусский становится все лучше. Арсиноя старательно училась вместе со мной, желая разговаривать с Терцием Валерием на его родном языке, и я даже стал опасаться худшего. Из-за нее мне пришлось повторять название каждой вещи по-гречески, и старый управляющий стал говорить на языке эллинов, чем очень гордился.

3

Приступ болезни у Терция Валерия не повторился, хотя его родственники очень надеялись на это. Его считали человеком странным, у которого не все дома. Уже в детские годы рядом с двумя своими талантливыми братьями он выглядел как белая ворона, и его называли просто Терций — третий сын. В сенате его прозвали Брут, что значит тупой, и все в Риме очень удивлялись, как это такому человеку удалось стать богачом и владельцем огромных земельных угодий.

Мы с Арсиноей стали заботиться о нем, и он быстро поправился и не скрывал своей благодарности. Терций Валерий больше не принимал Арсиною за свою жену. Он хорошо помнил о происшедшем и верил, что дух его жены на какое-то время вселился в тело Арсинои, чтобы позаботиться о нем.

Когда Терций Валерий встал на ноги, я нанял опытного человека заняться его лицом; вскоре от онемения не осталось и следа, хотя изо рта по-прежнему беспрерывно сочилась слюна. Арсиноя носила с собой большое полотенце и вытирала ему подбородок, как заботливая дочь. Она также занялась хозяйством и с удовольствием распоряжалась рабами и прислугой. Старик стал лучше питаться, в доме ежедневно убирали, с пенатов [44] стирали пыль, посуду содержали в чистоте. А я и не подозревал, что Арсиноя может проявлять интерес к домашним делам, и без обиняков высказал ей свое удивление.

Она ответила:

— Ах, Турмс, ты так мало меня знаешь. Разве я не твердила тебе постоянно, что моя женская натура хочет одного; уверенности в завтрашнем дне? А ведь для этого нужны крыша над головой и несколько человек прислуги, чтобы командовать ими. Теперь я получила все это от больного благородного старика, и мне ничего больше не надо.

Но меня это не радовало, потому что, хотя она и лежала рядом со мной каждую ночь, отвечая на мои ласки, мне постоянно казалось, что думала она о чем-то другом. Вообще-то мне следовало быть довольным, ибо она успокоилась и стала все чаще улыбаться, но я не переставал жаловаться на жизнь, и через несколько дней Арсиноя сказала:

— Ах, Турмс, почему у тебя все время такая кислая физиономия? Разве я перестала любить тебя и ты не получаешь всего, чего хочешь? Прости, что я немного холодна, но как же мне быть, если твой фанатизм доставил мне столько мучений? Я до сих пор не могу вспомнить без дрожи о жизни в сиканских лесах. Воспылав к тебе страстью, я обрекла себя на скитания, и вот наконец я чувствую себя в безопасности. Безопасность — вот о чем всегда мечтают женщины, так пусть же и дальше все останется так, как есть.

Что же до событий в городе, то, как я уже упоминал, сенат, на заседании которого Терций Валерий так переволновался, что у него лопнул сосуд в голове, отдал своего бывшего героя Гнея Марция под суд. Как известно, после захвата вольского города Кориолы он получил прозвище Кориолан и право принимать участие в торжествах, стоя рядом с консулом. А теперь его обвиняли в пренебрежительном отношении к плебеям и в тайном стремлении захватить единоличную власть в Риме. Это правда, что он ненавидел плебеев, да и как могло быть иначе, если однажды, вернувшись из далекого паломничества, он увидел вместо своего дома пепелище; все его имущество было разворовано, а его самого грозились едва ли не продать в рабство. Простить такое ему не позволяла гордость. Плебеи, правда, успокоились, добившись учреждения народного трибуната, имевшего право отменить любое решение магистратов или сената, ущемляющее привилегии народа, но Кориолан никогда не уступал народным трибунам дорогу, встретившись с ними на улице, плевал им вслед и даже грубо толкал. И в конце концов они отомстили ему.

Кориолан прекрасно понимал, что люди его сословия не сумеют спасти его от народного гнева. Опасаясь за свою жизнь, он ночью убежал из дома, который охраняли ликторы, перелез через городскую стену, взял коня в конюшне своего имения и бежал в страну вольсков.

До Рима дошли слухи, что вольски приняли его с распростертыми объятиями, дали новую одежду и позволили совершить жертвоприношение своим городским богам. Вольски, как и другие народы приграничных стран, высоко ценили римское военное искусство и очень надеялись на помощь прославленного военачальника.

Той осенью семидневный праздник в цирке пришлось провести дважды: из-за ошибки, допущенной во время первых дней празднеств, боги выразили свое неудовольствие, послав плохие предзнаменования. Сенат предпочел снова оплатить расходы на игры, но только не обижать богов. Впрочем, Терций Валерий ехидно заметил, что сенату необходимо было отвлечь внимание народа от происходящего, поэтому послушные жрецы и истолковали знамение таким образом.

Через несколько дней, когда город еще не отдохнул после затянувшегося праздника, да и я тоже чувствовал себя так отвратительно, что казался себе полным ничтожеством, ко мне пришла Арсиноя. Она была чем-то возбуждена и с трудом сдерживала раздражение. Ее лицо, белое, как мрамор, заставило меня вспомнить медузу Горгону.

— Турмс, — начала она, — давно ли ты видел Анну? Ничего не бросилось тебе в глаза?

Надо признаться, я не очень-то присматривался к Анне в последнее время, хотя и ловил иногда на себе ее взгляд, когда играл с Мисме. Мы друг с другом почти не разговаривали.

— Нет, а что с ней случилось? — удивленно спросил я. — Разве что девушка немного осунулась, щеки запали. Надеюсь, она не больна?

Арсиноя взорвалась.

— Вы что, мужчины, все слепые?! — со злостью закричала она. — Напрасно, ох, напрасно доверяла я этой темнокожей девке! А я-то думала, что дала ей хорошее воспитание. Вот дождалась благодарности — Анна беременна!

— Беременна?! — переспросил я, потрясенный.

— Как только я заметила это, то учинила допрос, — рассказывала Арсиноя, — и ей пришлось признаться. Теперь этого уже нельзя скрыть. Глупая девчонка, конечно же, думала, что сумеет обмануть меня, свою госпожу, когда пошла торговать собой. А может быть, она оказалась совсем дурой и переспала с каким-нибудь ликтором или гладиатором, не сумев отказать ему. Но я ее проучу…

Только теперь вспомнил я о том, что произошло между мной и Анной. Чувство вины пронзило мне сердце. Там, в Панорме, страдая от одиночества, я искал тепла и страстно обнимал и целовал ее нетронутое тело. Да, но ведь я, как убеждала меня Арсиноя, был бесплоден, значит, я тут ни при чем. Я только проторил дорогу другим. Однако кое в чем я тоже был виноват: после нашей близости она не смогла устоять перед многочисленными искушениями такого города, как Рим. Но Арсиное я не мог рассказать об этом.

Арсиноя немного успокоилась, и ей удалось трезво оценить случившееся. Она сказала:

— Анна злоупотребила моим доверием. Какую цену я сумела бы взять за нее, будь она невинной! Я бы хорошо ее пристроила. А сколько она могла бы зарабатывать! Даже от рабства откупилась бы по римским законам. Но беременная рабыня?! Такую купит разве что какой-нибудь землевладелец, чтобы получить побольше рабочей силы, а возможно, и сам займется ее пополнением, если девушка ему глянется. Но что зря лить слезы над разбитым кувшином? Надо поскорее продать ее — и делу конец. А то ведь каждый кусок, который она теперь проглотит, каждая тряпка, которую она на себя наденет, — это выброшенные деньги. А ты как считаешь, Турмс?

Потрясенный, я ответил, что Анна хорошо заботится о Мисме, а содержит ее Терций Валерий, и мы ничего на нее не тратим. Арсиноя возмущенно потрясла меня за плечи:

— Глупец, неужто ты хочешь, чтобы о твоем ребенке заботилась девка? Чему она сможет научить Мисме? А что подумает о нас Терций, о нас, которые недоглядели за своей рабыней?! Мы и так объедаем его, ничего не давая взамен… во всяком случае, ты уж точно. Но с тобой бесполезно разговаривать о деньгах, Турмс. Стыдно нам не заботиться о доходах Терция Валерия. Но сначала девчонку надо выпороть, я сама прослежу, чтобы все было без обмана.

И даже теперь мне нечего было сказать в свое оправдание. Все произошло так быстро, что я, парализованный чувством собственной вины, не сумел вмешаться. Арсиноя быстро ушла, а я продолжал сидеть, подперев голову руками, и смотреть на цветные плиты каменного пола. Очнулся я только тогда, когда услышал крики девушки. Не помня себя от гнева, я выбежал из дома и увидел, что Анну со скрученными ремнем руками привязали к столбу и раб из конюшни с упоением хлещет ее по спине розгами, да так, что на нежной коже появились ярко-красные полосы.

Я торопливо подскочил к рабу, вырвал у него розги и ударил его по лицу. Он застонал и отпрянул назад. Арсиноя стояла, дрожа от возбуждения; щеки ее пошли пятнами.

— Хватит, — сказал я. — Продай девушку, если хочешь, но только порядочному мужчине, который будет заботиться о ней.

Когда перестали сыпаться удары, Анна сползла на землю и встала на колени. Она продолжала всхлипывать, хотя изо всех сил пыталась сдержаться.

Арсиноя топнула ногой, некрасиво выкатила глаза и закричала:

— Не вмешивайся, Турмс! Сначала девчонка должна признаться, кто ее испортил, со сколькими она уже спала и где спрятала деньги, которые заработала. Разве ты не понимаешь, что это наши деньги, а кроме того, мы имеем право требовать от соблазнителя возмещения убытков, можем подать в суд, наконец?!

Тогда я дал Арсиное пощечину. Я сделал это впервые и очень испугался. Лицо ее стало серым, как пепел, и перекосилось от злости, но, как ни странно, она мгновенно успокоилась. Я достал нож, чтобы освободить Анну, но Арсиноя подала знак рабу и сказала:

— Не режь зря ремень, он денег стоит. Раб сам распутает узлы. Если девушка так дорога тебе, что ты знать ничего не хочешь, то давай отведем ее на скотный рынок с веревкой на шее и побыстрее продадим. Я пойду туда сама и прослежу, чтобы она досталась порядочному человеку, хотя девка этого и не заслужила. Ты всегда был слепым, ну а мне приходится делать так, как ты хочешь.

Анна подняла опухшие от слез глаза. Закусив до крови губы, она мотала головой и отказывалась отвечать на вопросы, хотя могла свалить всю вину на меня, потому что я был первым. В ее взгляде не было осуждения, больше того, она смотрела на меня так, как будто я осчастливил ее, когда спас от наказания.

Я порядком струсил, но тут наши глаза встретились, и мне полегчало. Я совсем упустил из виду, что Арсиное нельзя доверять. Я только попросил ее:

— Поклянись хорошо устроить девушку, даже поступившись ценой!

Арсиноя посмотрела мне в лицо, глубоко вздохнула и заверила:

— Конечно. Все равно за какую цену — лишь бы избавиться от нее.

Тут появился раб с плащом, обычным для римлянок, и ловко набросил его Анне на голову и плечи. Другой раб, тот, что сек девушку, накинул ей на шею веревку, и они поволокли бедняжку за ворота, а Арсиноя неспешно пошла за ними. Я ринулся следом, схватил жену за руку и попросил:

— Узнай хотя бы имя покупателя и как его отыскать — нам нельзя терять Анну из виду!

Арсиноя остановилась, укоризненно покачала головой и очень спокойно ответила:

— Дорогой Турмс, я прощаю тебя, ибо ты мужчина и не можешь иначе. Ты ведешь себя так, как если бы из милосердия тебе пришлось умертвить любимое животное, к которому ты очень привязан, — например, собаку или лошадь. Но хороший хозяин обычно поручает сделать это заслуживающему доверия другу и не желает знать, как и когда это случилось и где погребено животное. Пощади же свои собственные чувства и не пытайся узнать, куда попадет девушка. Заставь себя забыть о ней. Доверься мне, Турмс. Я устрою все наилучшим образом, так, чтобы ты был доволен. О богиня, какой же ты впечатлительный!

4

Видимо, так решили боги, и мне суждено было, как и предсказывали вороны, прожить целых девять лет, не осознавая полностью, кто я такой, чтобы лучше изучить жизнь и достигнуть нужного возраста. Наверняка по той же причине бессмертные распорядились, что спутницей моей будет Арсиноя, потому что ни одна другая женщина не смогла бы, пожалуй, удержать меня так долго в кандалах и заставить смириться с тоскливой скучной повседневностью. Я уверен также, что именно Арсиноя заставила Терция Валерия поговорить со мной. Однажды он отозвал меня в сторонку и ласково произнес:

— Турн, мой дорогой сын, ты знаешь, что я привязался к тебе и что пребывание в моем доме твоей жены скрашивает мне печальные дни старости. Недавний приступ болезни напомнил мне о том, что в любую минуту я могу упасть замертво, поэтому я беспокоюсь, думая о твоем будущем…

Видишь ли, Турн, — продолжал старик дрожащим голосом, — я очень расположен к тебе, и это дает мне право — как человеку пожилому — утверждать, что жизнь, которую ты ведешь, недостойна мужчины. Ты не проявляешь должной сметки, хотя достаточно уже осмотрелся в нашем городе и познакомился с его обычаями и традициями. Язык ты знаешь лучше любого сабина [45] или крестьянина, насильно переселенного в город, чтобы сделать его многолюднее. Короче говоря, ты достоин стать гражданином Рима в любое время, когда только этого захочешь.

Он говорил, а тело его тряслось и изо рта капала слюна. Вошла Арсиноя, сделавшая вид, что случайно проходила мимо двери, вытерла ему подбородок льняным полотенцем, погладила по лысеющей голове и спросила меня:

— Надеюсь, ты не огорчаешь нашего хозяина? Как только Арсиноя взяла Терция Валерия за руку, он сразу же успокоился, посмотрел на нее ласково и сказал:

— Нет, доченька, он совсем не мучит меня, это скорее я утомляю его своей болтовней. У меня к тебе предложение, Турн. Если хочешь, я помогу тебе получить гражданство в какой-нибудь приличной трибе. [46] Как плебею, конечно же, но это не так уж плохо — ведь ты прибыл в Рим довольно состоятельным человеком, и твоего имущества хватит с лихвой, чтобы попасть в тяжеловооруженные. В кавалерию тебя, к сожалению, наверняка не возьмут, но тяжеловооруженным ты стать сможешь, тем более что твоя жена говорила мне, что у тебя есть военный опыт. Об этом же свидетельствуют и шрамы на твоем лице. Воспользуйся же случаем, Турн. Остальное будет зависеть от тебя самого, ибо ворота храма Януса [47] всегда открыты.

Я знал, конечно, что в воздухе пахнет страшной войной и что предатель Кориолан обучает вольсков римскому военному искусству. Он был настолько хитер, что направлял отряды воинов опустошать римскую провинцию, жечь усадьбы простых крестьян, но не трогал имения патрициев. Люди, по природе своей не доверяющие патрициям, в большинстве своем думали, что последние в сговоре с Кориоланом пытаются лишить их прав, которых они добились с таким трудом. Поэтому призыв записываться в армию вызвал у простых людей недоверие и подозрение.

Я нимало не сомневался, что римское гражданство мне бы удалось получить без труда, — достаточно было обратиться с прошением, а уж за доспехи я бы заплатил. Ходатайства Терция Валерия вовсе и не требовалось. Предлагая помощь, он, конечно же, хотел мне добра (в их с Арсиноей понимании), но, как римлянин, он думал также и о своем городе. Даже один бывалый гоплит мог способствовать усилению армии; человек же, только что получивший римское гражданство, не пожалеет сил, стремясь заслужить себе добрую славу.

Его предложение было разумным, но одно только воспоминание о войне (тогда на Сицилии) заставляло меня ежиться и вздрагивать. Война была мне отвратительна, хотя я и не мог объяснить, почему. Неприятное чувство было настолько сильно, что я ответил:

— Терций Валерий, не сердись на меня, но, по-моему, не время мне сейчас становиться гражданином Рима. Может быть, позже. Хотя обещать этого наверняка я не могу.

Терций Валерий и Арсиноя обменялись взглядами. К моему удивлению, уговаривать меня они не стали. Вместо этого Терций Валерий мягко спросил:

— Что же ты собираешься делать, сын мой? Не бойся раскрыть передо мною сердце, я охотно помогу тебе советом, если это будет в моих силах.

Он еще не закончил говорить, как меня неожиданно осенила мысль, которую я наверняка вынашивал давно, но даже и не подозревал об этом.

— Кроме Рима, есть и другие государства, — сказал я. — Я хочу расширить свои познания и побывать в этрусских владениях. Известно, что на востоке готовится большая война. Она может охватить и побережье Италии, и Риму, как и любому другому городу, находящемуся в опасности, будут полезны сведения о чужих государствах. Я наблюдателен и неутомим, я разбираюсь в политике, так что надеюсь кое-чем помочь Риму.

Терций Валерий очень обрадовался и сказал:

— Возможно, ты и прав. Политические советники нужны всегда, и особенно если речь идет о далеких странах. Римское гражданство может тебе только помешать выбраться отсюда, так как в этом случае ты будешь связан военной службой. Если хочешь, я дам тебе письма к влиятельным людям в Вейи и Цере, это самые близкие к Риму этрусские города. Советую побывать также в Популонии и Ветулонии, где добывают железо. Потом его продают нам, и тут Рим полностью зависим от этрусков.

Когда Арсиноя снова наклонилась над ним, чтобы вытереть слюну с губ, я воспользовался случаем и с улыбкой сказал:

— Я слишком долго пользовался твоим гостеприимством, Терций Валерий, поэтому мне не хотелось бы утруждать тебя еще и составлением рекомендательных писем. Я собираюсь сам позаботиться о себе, а послание римского сенатора, по моему мнению, только помешает мне завести дружбу с высокопоставленными этрусками. Будет лучше, если там не узнают о моих связях в Риме, хотя, поверь, я очень высоко ценю твое расположение.

Мне кажется, Терций Валерий понял, что я хочу оставить за собой право выбора и в зависимости от обстоятельств — стать сторонником или противником Рима. Но он так любил свой город, что не верил в возможность предать его.

Он положил мне руки на плечи и сказал, что спешить с путешествием не следует, ибо другу всегда найдется место у его очага. Но несмотря на дружелюбный тон, которым это было сказано, я понимал, что он радуется моему отъезду. По какой-то причине оба они с Арсиноей хотели, чтобы я побыстрее покинул Рим.

Мое самолюбие было задето, и я твердо решил не брать у него денег, а обойтись своими сбережениями и за время странствий даже увеличить свое состояние. Вот как получилось, что из-за Арсинои я лучше узнал жизнь, ибо отправился скитаться и вынужден был собственными руками зарабатывать себе пропитание, чего прежде мне делать не приходилось. В результате мое путешествие стало своеобразной школой и помогло мне познакомиться с жизнью простых людей цивилизованного мира.

Я сменил свою красивую обувь на римские сандалии с толстыми подошвами, надел простой хитон и серый шерстяной плащ. Волосы у меня уже отросли, и я собрал их на затылке в пучок. Арсиноя смеялась до слез, увидев мое новое обличье. Ее веселье немного скрасило нашу разлуку, печальную для нас обоих. Терций Валерий сказал:

— Ты прав, Турн: внизу, на земле, можно иногда увидеть больше, чем сверху, с крыши храма. В твоем возрасте и у меня были мозоли на руках, а ладони шириной с лопату. В этой одежде я начинаю уважать тебя еще больше, чем раньше.

5

В Вейи, ближайшем из этрусских городов, я пробыл до лета; все там у меня сложилось весьма удачно. Я остановился на приличном постоялом дворе, где никто не проявлял излишнего любопытства и не спрашивал, куда я хожу и чем занимаюсь, как это принято у греков. Прислуга, молчаливая и вежливая, очень меня устраивала. В общем, у Вейи не было ничего общего с шумными и яркими греческими городами; казалось, я очутился в другом мире. Постоялый двор был довольно скромный, что соответствовало моему внешнему виду, но, несмотря на это, там не было принято есть пальцами, и слуга ежедневно клал около моего блюда серебряную вилку с двумя зубьями; видимо, ему даже в голову не приходило, что ее могут украсть.

Я старался не заводить лишних знакомств, много бродил по городу, наслаждался свежим воздухом. Люди там вели себя скромно и были вежливы и предупредительны. Я чувствовал себя замечательно, постоянно сравнивал Рим с Вейи, и первый казался мне городом варваров. У меня сложилось впечатление, что жители Вейи были того же мнения, хотя я ни разу не слышал, чтобы они плохо отзывались о Риме; вернее сказать, они жили так, как будто Рим вовсе и не существовал и не было у них с этим городом мирного договора на двадцать долгих лет.

В первое же утро, выйдя на прогулку подышать воздухом, который после насыщенного болотными испарениями воздуха Рима был как чудодейственный бальзам, оказался я на небольшой площади и сел там на истертую каменную скамейку. Люди спешили куда-то по своим делам; торговец вел осла с красивой бахромой на голове и с тюками овощей на спине; крестьянка разложила на чистом полотенце головки сыра на продажу. У меня захватило дух — я вдруг осознал, что раньше пережил уже мгновения подобного счастья. Узнал я также барельефы из глины, украшавшие дома. Потом я встал со скамьи и решительно свернул за угол хорошо знакомой мне улицы. Передо мной предстал высокий храм; его фасад с колоннадой я уже когда-то видел.

Удивительные по красоте, разрисованные яркими красками глиняные скульптуры на крыше храма изображали Артемиду, защищающую лань от Геракла. Другие боги окружили их и, улыбаясь, смотрели на происходящее. Я поднялся по лестнице и через ворота направился к колоннам.

Сонный служитель храма покропил меня из священного источника, обмакнув в него веточку. У меня больше не оставалось сомнений; все это я пережил в какой-то другой жизни.

В глубине храма во внутренней целле возвышалась статуя богини Вейи. Из отверстия в потолке на нее падал свет. Она была обворожительно прекрасна; мечтательно улыбаясь, она держала на руках ребенка, а у ног ее замерла длинношеяя гусыня. Мне не надо было обращаться к служителю, чтобы узнать ее священное имя, потому что с ребенком и гусыней изображали одну-единственную богиню. Но вот объяснить, откуда мне было известно, что ее зовут Уни, я не мог. Я приложил левую руку ко лбу, воздел правую и склонил голову в знак приветствия. Что-то в глубине моего существа подсказывало мне, что то место рядом со статуей богини, где я стоял, было священным с древнейших времен — куда раньше, чем появился этот храм, и этот город.

Жреца не было, и служитель, поняв по моей одежде, что я чужестранец, стал рассказывать о дарах и о святынях, расставленных вдоль стен. Но я не стал слушать и отослал его прочь кивком головы. Меня притягивала к себе только Уни, богиня, олицетворявшая женскую нежность и доброту.

Только потом я вспомнил, что пережил все это несколько лет назад в храме богини в Эриксе. Тогда я видел чудесный сон и отлично запомнил его. Со мной, конечно, и прежде случалось наяву то, что раньше я переживал во сне, но для меня было загадкой, какая связь существовала между святилищем Афродиты в Эриксе и этим храмом милосердной любви и счастья материнства. Возможно, богиня попросту зло смеялась надо мной.

Летом до Вейи дошли слухи, что вольское войско под командованием Кориолана двинулось на Рим, желая отомстить за оскорбления и гонения, которым подвергаются вольски в этом городе. Но римское войско не вышло навстречу вольскам на поле сражения, хотя римляне, как правило, предпочитали принять бой и разгромить врага. Поэтому поговаривали, хотя звучало это и неправдоподобно, что Рим готовится к осаде.

Дорога до Рима заняла бы у меня всего один день, но я не поехал туда, а отправился на север, к озеру Вейи, а оттуда по пастушьим тропинкам через горы в город Цере, который раскинулся у самого озера. Впервые предстало передо мной блестящее, светлое зеркало воды и розовая дымка заката над великим озером. Сам не знаю, что так умилило меня при виде окруженной горами водной глади. Я слушал шум камышей и наслаждался свежим запахом, так непохожим на запах соленого моря. Но сердце подсказывало мне, что я не просто путешественник, который хочет посмотреть то, чего раньше не видел. Я знал, что раньше мне уже доводилось тут бывать.

В Цере я побывал в городе умерших, расположенном по другую сторону глубокой долины, и понял там, как велика и едина семья этрусков. По обеим сторонам священной аллеи возвышались большие могильные холмы, укрепленные каменной облицовкой. В их сводчатых склепах покоились древние владыки городов в окружении жертвенных даров. Кладка склепов была выполнена из больших каменных плит; когда я сказал, что прибыл из Рима, стражник города умерших показал мне могилу одного знатного римлянина. Представители рода Тарквиниев, который в то время правил в Риме, считали свой город с его смешанным населением грешным и хоронили усопших в этрусском городе. Поэтому все цари из рода Тарквиниев лежат на кладбище в Цере, за исключением последнего, который был изгнан из Рима и умер в греческих Кумах.

В отличие от Вейи жизнь в Цере била ключом. С утра до вечера в многочисленных мастерских ремесленников раздавался страшный грохот; по улицам бродили рулевые и моряки из разных стран, с интересом осматриваясь вокруг в поисках развлечений. Порт, правда, находился довольно далеко от города, но слухи о веселой жизни и достатке этрусков распространялись с быстротой молнии, и чужеземцев не отпугивала крутая дорога в горах, которую надо было преодолеть, чтобы попасть в Цере. Этот небольшой город жил за счет того, что продавал в далекие страны ремесленные изделия, которыми издавна славился. Тамошние мореплаватели бывали в неизведанных краях, и я встретил там рулевого, который даже утверждал, что собственными глазами видел между столпами Геркулеса пролив, ведущий в океан; правда, его охраняли карфагенские сторожевые суда, которые не пропускали даже тирренов.

Прогулка по вековой аллее города мертвых доставляла мне большее удовольствие, чем бесцельное шатание по шумным городским улицам. Горный воздух был насыщен запахами мяты и лаврового дерева. Стражник гробниц объяснил мне, что круглая форма усыпальниц не изменилась с древнейших времен — этруски тогда жили в круглых остроконечных строениях. Круглыми были и древние храмы, например, храм Весты в Риме. Рассказывая, он ни словом не обмолвился о царях, а говорил только о лукумонах, и в конце концов я попросил объяснить мне, что, собственно, обозначает слово «лукумон». Стражник, которому часто приходилось сопровождать чужеземцев по святыням этрусков и который поэтому знал иностранные языки, сложил руки, как это делали греческие путешественники, и ответил:

— Трудно объяснить чужаку. Лукумон — это лукумон.

Я ничего не понял, а он только покачал головой и объяснил по-другому:

— Лукумон — это священный царь.

Я недоуменно поднял брови, и тогда он показал мне несколько больших холмов и сказал, что это гробницы лукумонов. А потом кивнул на свеженасыпанную могилу, на которой еще даже не росла трава, и, как бы отделяя жестом руки эту могилу от предыдущих, пояснил тоном, которым разговаривают с тугодумами:

— Это могила не лукумона. Это всего лишь могила владыки.

Моя настойчивость рассердила его; ему не хватало слов, чтобы выразить нечто, что для него самого было очевидным.

— Лукумон — это владыка, которого избрали боги, — проворчал он сердито. — Его находят. Его узнают. Он самый главный жрец, самый главный судья, самый главный законодатель. Обыкновенного владыку можно свергнуть, он передает свою власть по наследству. Лукумона нельзя свергнуть, так как он и есть сама власть.

— Но как его находят, как его узнают? — спросил я, по-прежнему ничего не понимая. — Разве сын лукумона не является лукумоном тоже? — Я протянул стражнику серебряную монету, чтобы задобрить его.

Но он так и не сумел объяснить, каким образом узнают лукумона и выделяют его среди других людей. Он только сказал:

— Сын лукумона чаще всего вовсе не лукумон, но, конечно же, может им стать. В древнейшие времена лукумоны рождались из поколения в поколение, но теперь все изменилось к худшему, и лукумоны появляются на свет все реже.

Он указал на гробницу, мимо которой мы как раз проходили. Перед ней возвышалась белая колонна, а ее вершину венчало изображение некоего странного головного убора.

— А это гробница царицы, — улыбнулся страж и рассказал, что Цере — один из немногих этрусских городов, где давным-давно правила женщина. Это время церейцы называли золотым веком, так как город стал намного богаче и сильнее. Стражник утверждал, что царица властвовала в Цере целых шестьдесят лет, но я подозревал, что, общаясь с греческими путешественниками, он научился преувеличивать.

— Разве может женщина править городом? — удивленно спросил я.

— Она была лукумоном, — ответил стражник.

— Но разве может женщина быть лукумоном?

— Конечно, — терпеливо разъяснял он. — Это случается редко, но по капризу богов женщина может стать лукумоном. Было же так когда-то в нашем Цере!

…Я часто приходил на эту аллею и подолгу стоял у величественных гробниц, излучающих таинственную силу.

Однажды в городе мертвых произошла встреча, которая растрогала меня до глубины души. Вдоль стены там располагались лавочки гончаров. Большинство из них продавали дешевые обожженные до красноты погребальные урны. В Цере не хоронили умерших, как в Риме, а сжигали их и насыпали прах в круглые урны. Богатые заказывали урны из бронзы, украшенные замысловатыми узорами, бедняки же удовлетворялись простыми глиняными изделиями. На крышке этих сосудов обычно была ручка или какая-нибудь фигурка, служившая ручкой.

Я как раз разглядывал урны для бедняков, когда к лавке подошла пара простых крестьян выбрать урну для умершей дочери. Им понравилась та, на крышке которой был поющий петушок с вытянутой шеей. Увидев его, они заулыбались радостно, мужчина достал медную пластинку и, не торгуясь, расплатился. Удивленный, я спросил гончара:

— Почему они не торгуются?

Тот с улыбкой покачал головой и ответил:

— Не принято торговаться, покупая священные вещи, странник!

— Но ведь урна вовсе не священна, это просто глиняный сосуд!

Он снисходительно объяснил мне:

— Когда урну вынимают из гончарной печи, она, конечно же, нe священна. Не делает ее таковой и мой прилавок. Но как только в ней окажется прах дочери этих бедных людей и ее закроют крышкой, она тут же превратится в святыню. Вот почему урну продают по твердой цене.

У греков было принято обязательно торговаться, и подобное я видел впервые. Показав на ручку урны с поющим петухом, я спросил крестьян:

— Почему вы выбрали петуха? Разве не больше он подходит для свадебного торжества?

Они странно посмотрели на меня и, перебивая друг друга, стали объяснять:

— Но он ведь пел!

— Как это пел? — Моему удивлению не было границ.

Они переглянулись и загадочно улыбнулись, несмотря на траур. Мужчина обнял женщину за талию и ответил:

— Петух всегда поет, когда воскресают усопшие. Крестьяне ушли, а я долго еще смотрел им вслед, и на глазах у меня были слезы. Их ответ так поразил меня, что эту встречу в Цере я запомнил на всю жизнь.

Лучшего примера для объяснения разницы между характерами греков и этрусков, пожалуй, не найти: для греков пение петуха означает радость жизни, для этрусков символизирует воскрешение усопших.

Из Цере я намеревался морем отправиться обратно в Рим, но ходили упорные слухи, что Кориолан во главе вольской армии освобождает один за другим города, занятые римлянами, и покорил даже Лавиний, считавшийся стратегически важным римским городом. Поговаривали, что соляные бассейны в устье реки того и гляди попадут в руки вольсков. Поэтому я отправился дальше на север в Тарквинии — главный в политическом отношении город Этрурии.

Мое путешествие совпало с самым разгаром лета. Я не знал, чему мне больше удивляться: безопасности ли общественных дорог или гостеприимству крестьян, болотам ли, превращенным в плодородные поля благодаря прорытым отводным каналам, укрепленным мрамором, или же длиннорогой скотине, пасущейся на лугах. Рытье каналов и корчевание деревьев на полях требовало большого умения и упорного труда многих поколений. Все это не вязалось с моими представлениями об этрусках, которых в Ионии считали людьми жестокими и вспыльчивыми.

В больших имениях работали мужчины невысокого роста с более темной, чем у этрусков, кожей. Были там также и рабы, но я никогда не видел, чтобы надсмотрщики били их. Все они разговаривали с хозяевами без страха, с улыбкой. Мне приходилось слышать, что этруски редко наказывали беглых невольников, да и было-то их немного, ибо здесь всегда стремились поручить рабу лишь то дело, которое пришлось бы ему по душе. Многие рабы вели у этрусков куда более достойную жизнь, чем та, что ожидала бы их дома, где они были свободными бедняками. Добросовестный раб-ремесленник легко получал разрешение на выкуп, а его бывший господин помогал ему получить гражданство, хорошо понимая, что это принесет пользу городу. К побегу раба хозяин относился спокойно, говоря со смехом: «Значит, этот человек не был рожден рабом» — и виня во всем слишком уж строгого и придирчивого надсмотрщика.

Тарквинии, как мне кажется, будут жить в веках, поэтому я не стану много рассказывать о них. На тамошних улицах встречалось много греков; в этом поистине цивилизованном городе вообще умели ценить мастерство чужестранцев и любили все новое — тарквинцы иногда даже напоминали мне женщин, которых очаровывают необычные украшения на шлемах чужеземных воинов. Зато в вопросах религии с местными жителями было потягаться непросто, ибо своих жрецов они считали непревзойденными знатоками всех обрядов и всех тонкостей культа и верили только им, напрочь отметая пророчества прочих оракулов и предсказателей.

Тарквинцы были людьми весьма любознательными и приветливыми, и у меня появилось здесь много друзей. Меня частенько приглашали на большие пиршества, так как скоро проведали, что я участвовал в ионийских войнах и знаю сицилийские города. Одежда моя была слишком уж скромной, и мне пришлось купить новую, чтобы достойно выглядеть в обществе высокопоставленных приятелей. Я с удовольствием облачился в этрусский наряд из тончайшего льна и мягкой шерсти, а на голову водрузил невысокую шапочку. Волосы я стал умащивать благовониями и носил распущенными по плечам; брился я ежедневно и весьма тщательно. Глядя на себя в зеркало, я находил, что очень похожу на этруска.

Тарквинии были городом художников, как Вейи — городом скульпторов. Кроме рисовальщиков, которые раскрашивали дома и расписывали шкатулки, там работал еще и цех погребальных живописцев, которые пользовались большим уважением и передавали тайны мастерства от отца к сыну, считая свой талант священным. Надгробные камни устанавливали по другую сторону долины на склоне холма, с которого видны были сады и плантации, оливковые рощи и поля, простирающиеся до самого моря. Гробницы не были такими высокими, как в Цере, но зато их было бесчисленное множество. В усыпальницу вела железная или бронзовая дверь. Снаружи перед гробницами обычно находился алтарь для погребальных жертвоприношений, а внутри крутая лестница спускалась в склеп, выдолбленный в податливой скале. В течение многих сотен лет стены склепов украшали фресками.

Со священного поля открывался великолепный вид на город — дома здесь строили из дерева, укрепляли на крышах глиняные фигуры, а стены раскрашивали в светло-голубой, темно-красный и черный, как сажа, цвета.

Во время одной из прогулок я обратил внимание на новый склеп. Бронзовые ворота были открыты, и, услышав голоса, доносившиеся из-под земли, я наклонился и спросил, можно ли чужестранцу спуститься вниз и посмотреть настенную живопись. В ответ послышалось такое грубое ругательство, какого за все время путешествия я не слышал даже из уст пастуха. Однако уже в следующее мгновение по лестнице поднялся ученик художника с бездымным факелом в руке и пригласил меня спуститься.

Держась за стену, я осторожно сошел по шаткой деревянной лесенке, увидев по дороге изображение улитки, вырезанное на мягком камне. Мне подумалось, что богиня подает мне знак, показывая, что я на правильном пути. Таким образом бога иногда напоминали о себе во время моего путешествия, как бы играя со мной. Но я не особенно вдумывался в их знамения. Душа моя находилась в непрестанном поиске, но я об этом даже не догадывался, ибо тело мое шло собственной земной дорогой.

Как я уже говорил, склеп был выдолблен в скале; вдоль двух его стен стояли каменные лавки, чтобы двое умерших могли там передохнуть. Художник начал свою работу с потолка. Широкая центральная балка была разрисована разными по размеру кругами и необыкновенной красоты листьями в форме сердца. Обе стороны покатого потолка покрывали красные, голубые и черные квадраты — такие же, как в большинстве жилых домов Тарквинии. Справа работа была уже закончена. Картина изображала двух умерших, мужа и жену. Они лежали рядом, опираясь на левый локоть, — в праздничной одежде, в венках, вечно молодые — и глядели друг другу в глаза. Правая рука была поднята для священного приветствия. Под ними взмывали вверх из волн вечности дельфины.

Радость жизни, которая присутствовала в этой только что законченной фреске, взволновала меня так сильно, что я долго стоял молча, не в силах оторвать от нее глаз. С левой стороны художник уже наметил фигуры метателя диска, борца и танцоров. Ученик услужливо светил мне факелом. В углу склепа в кадильнице на высоких ножках горели благовонные травы, обогревая помещение и устраняя запах затхлости и только что смешанных красок. Художник терпеливо ждал, пока я разглядывал работу, а потом заговорил со мной по-гречески, чтобы я, чужестранец, мог его понять.

— Ну, что ты скажешь, приятель? Худшие вещи рисовали в склепах, не правда ли? Вот только конь у меня никак не получается — тружусь, тружусь, а он все как неживой. Вдохновение проходит, кувшин пуст, а пыль от красок разъедает горло.

Я посмотрел на него. Это был не старый еще мужчина, примерно моего возраста. Его раскрасневшееся лицо, узкие глаза и толстые губы показались мне странно знакомыми. Когда он повернулся ко мне, я почувствовал кислый запах вина. Он жадно посмотрел на глиняную бутылку, которую я носил в соломенном футляре, воздел руки к потолку и радостно воскликнул:

— Боги послали тебя вовремя, чужестранец! Меня зовут Арунс, а покровительствует мне род Велтуру.

В знак уважения я приложил к губам пальцы и, смеясь, ответил:

— Давай для начала разберемся с глиняной бутылкой, которую я взял с собой, чтобы утолить жажду. Без сомнения, это Бахус направил меня к тебе, хотя мы, греки, и называем его Дионисом.

Он схватил бутылку, висевшую у меня на поясе, и, прежде чем я успел расстегнуть ремешок, к которому она была прикреплена, принялся лить вино себе в глотку; пробку же он презрительно бросил в угол, давая понять, что она уже больше не понадобится. Живописец пил так умело, что не потерял ни одной капли, а утолив жажду, со вздохом облегчения вытер рукой губы и сказал:

— Садись, чужестранец. Видишь ли, мои покровители сегодня утром почему-то рассердились на меня и обвинили в том, что я испортил работу. Как будто эти почтенные люди могут что-то понимать в моем труде! В общем, они велели облить меня водой, посадить в повозку и дать с собой только кувшин родниковой воды и суму с едой. Они издевались надо мной, уверяя, что все это принесет мне вдохновение и я сумею наконец нарисовать коня — ведь сумела же нимфа нашего родника, живущая в его водах, произнести вечное благословение для Тарквинии.

Я сел на каменную лавку. Сопя, он примостился рядом со мной и стал вытирать со лба обильный — с похмелья — пот. Из своей сумки с едой я достал тонкий серебряный бокал, который привык носить с собой, чтобы в случае необходимости показать, что не такой уж я бедняк, наполнил его до краев вином отлил несколько капель на пол, сделал глоток и подал бокал ему. Он рассмеялся, сплюнул и сказал:

— Не притворяйся, приятель. Я по лицу и по глазам вижу, что ты за человек, так что одежда и способ совершения жертвоприношения тут ни при чем. Терпкий вкус вина говорит о тебе лучше, чем эта серебряная посудина. Что же касается меня, то я в такой дружбе с Бахусом, что считаю даже каплю, принесенную в жертву, чистым мотовством.

Я предложил вина и ученику, но светловолосый юноша отрицательно покачал головой, улыбнулся и отказался даже сесть, хотя я и указал ему на противоположную скамью. Из этого обстоятельства я сделал вывод, что Арунс, несмотря на свои растрепанные волосы и испачканное красками платье, не был заурядным человеком.

— Ах так, значит, ты грек, — сказал художник, не спрашивая у меня имени. — Ну, что же, здесь в Тарквиниях у нас тоже есть греки, а в Цере они делают вполне приличные кувшины. Но лучше бы они не брались за священную настенную живопись, потому что иногда мы так увлекаемся, сравнивая наши работы, что разбиваем о головы друг друга пустые кувшины…

Он подал знак юноше, и тот принес ему большой свиток. Арунс развернул его и стал показывать мне прекрасно нарисованные и раскрашенные фигуры танцоров и борцов, флейтистов и лошадей. Однако его глаза и морщинки на лбу говорили о том, что мысли его витают где-то далеко.

— Конечно же, без набросков ничего не напишешь, — сказал он рассеянно, схватил, не глядя, бокал и выпил его до дна. — Цвета хорошо подобраны, и ученик без труда перенесет все линии и штрихи на нужные места. Но наброски помогают лишь тогда, когда не держат у себя в плену воображение.

Он небрежно положил рулон ко мне на колени, встал, взял железный резец и подошел к незаконченной фреске. На ней был изображен юноша, который скакал на коне, обнимая его одной рукой за шею. Большая часть картины была готова — в частности, юноша, а также задняя часть и ноги коня. Но у животного недоставало головы и шеи, а у человека — плеч и рук. Когда я осторожно приблизился, я увидел, что рисунок уже намечен на камне штрихами. Ясно было, что художник не удовлетворен работой. Он сделал шаг вперед, потом отошел назад, взмахнул резцом, и я понял, насколько отчетливо видит он в своем воображении поджарого породистого коня, который встает на дыбы и закидывает голову. Художник принялся рисовать по старым штрихам, и вскоре конь поднял голову, а шея его пружинисто изогнулась… впрочем, длилось это всего мгновение. Ученик быстро подал мастеру кисть из волоса и сосуды с красками. В творческом порыве Арунс быстрыми мазками накладывал краски на камень, не придерживаясь тех набросков, которые сам только что сделал. В процессе работы он исправлял то, что ему не нравилось.

Потом он не спеша набрал на кисть светло-коричневую краску и легко нарисовал плечи и руки юноши. В заключение он обвел черной краской контур плеча, создавая эффект мускула, напряженного под голубым коротким хитоном.

— Ну вот, — сказал он устало. — Велтуру будут вынуждены удовлетвориться этим на сегодня. Разве может нормальный человек понять, что я родился, вырос, учился, смешивал краски, страдал и жил все долгие годы только ради этих нескольких коротких мгновений? Ты ведь, чужестранец, видел, что само рисование заняло очень короткое время, и наверняка подумал — какой же ловкач этот Арунс, как у него набита рука! Но одно дело мастеровитость, а другое — талант. Этот мой конь прекрасен, он мог бы прославить меня, но Велтуру никогда не понять, как я велик. Они не знают, что такое поражения, взлеты и падения, не знают, как трудно передать красками всю полноту жизни, все ее причуды и капризы.

Ученик стал успокаивать его:

— Велтуру хорошо все понимают. Они понимают, что есть только один настоящий художник — Арунс. Они не сердятся на тебя. Они хотят тебе добра.

Но Арунс вдруг разозлился.

— Во имя закрывающих свои лица богов, — вскричал он так, что ученик вздрогнул, — сними с меня это бремя! Ну почему я должен выпивать целое море ненависти и злобы ради нескольких мгновений радости а удовлетворения своей работой?!

Я быстро наполнил бокал и протянул ему. Он разразился смехом и сказал:

— Да уж, не одну чашу осушил я пополам с желчью. В чем мне искать утешения, как не в вине? Разве дело, которому посвятил я жизнь, по силам каждому? Конечно, нет, но далеко не все это понимают, а некоторые даже считают меня тунеядцем. В молодости все кажется легким и доступным. Вот и тот трезвый юноша, что стоит сейчас рядом с нами, прозреет окончательно только тогда, когда повзрослеет, да и то при условии, что я в нем не ошибся.

Я предложил вместе вернуться в город и где-нибудь перекусить, но Арунс замотал головой и сказал:

— Нет. Я непременно пробуду здесь до захода солнца, а то и дольше — ведь внутри горы нет ни ночи, ни дня. Так надо не только для того, чтобы Велтуру остались довольны. Мне есть о чем подумать, чужестранец.

Я понял эти слова как прощание и не стал больше настаивать. Он стоял, глядя на пустую стену, держа резец в руках и нетерпеливо жестикулируя. Но когда я направился к лестнице, он обернулся и сказал:

— Видишь ли, приятель, те, которые ничего не понимают, хотят, чтобы было поярче и так, как у соседей. Вот почему в мире столь много удачливых мазил, рисующих на потребу публики. Им, конечно же, легко живется. Однако настоящий художник держит ответ только перед самим собой. Я тоже не из тех, кто вступает в соревнование с другими, я сам даю себе оценку, я — Арунс из Тарквиний. Если хочешь сделать мне добро, приятель, оставь на память о твоем посещении глиняную бутылку. В ней еще что-то булькает. Она только станет мешать тебе, когда ты в такую жару понесешь ее обратно в город.

Я охотно оставил бутылку этому необыкновенному человеку, ибо ему вино было куда нужнее, чем мне. На прощание он сказал:

— Мы еще встретимся.

Нет, не случайно увидел я улитку на каменной стене, когда спускался в склеп. Богиня сама направила меня к художнику, чтобы я познакомился с ним и увидел фреску, над которой он столь упорно работал. Но я даже оказался ему полезен — он освободился от мучительных сомнений, которые столь часто терзают нас. Он заслужил это — ведь Арунс был одним из тех, кто извращается.

6

Несколько недель я не заходил в склеп, боясь помешать Арунсу своим присутствием, хотя и прогуливался частенько совсем рядом. Но однажды ночью — было время сбора винограда — мы встретились с ним на улице. С двух сторон его поддерживали собутыльники — сам идти он не мог и, казалось, мало что соображал. Тем не менее он сразу узнал меня, остановился, обхватил мою шею и звучно поцеловал мокрыми губами в щеку, сказав:

— Так это же ты, чужестранец! Мне очень не хватало тебя. Правда, когда я трезв, я неохотно встречаюсь с людьми — даже с такими хорошими друзьями, как ты. Но вот сейчас время самое подходящее. Мне нужно как следует прочистить мозги, прежде чем снова взяться за работу. Так пойдем же, брат, устроим хорошую попойку и выбросим из головы всякую чепуху. Пора покончить с земными делами и перейти к делам божественным…

Сообщив мне это заплетающимся языком, он спросил:

— Ты же трезв, чужестранец, так отчего ты бродишь по ночам?

— Меня зовут Турмс, я ионийский беженец, живу в Риме, — представился я его шумным приятелям. А Арунсу сказал: — Во время полнолуния богиня мучает меня и гонит из дому.

— Пошли с нами, — сказал он. — Если хочешь, я покажу тебе живую богиню.

Он взял меня за руку и, сняв венок из виноградных лоз, свисающий у него над ухом, нахлобучил мне на голову. Все направились в дом, в котором Велтуру поселили Арунса. Жена художника, зевая, встретила нас у входа. Она не выгнала нас, не стала браниться, а широко открыла двери, зажгла все лампы, подала фрукты, ячменный хлеб и рыбу собственного засола и даже взялась расчесывать слипшиеся волосы мужа.

Я чувствовал себя неловко, оказавшись среди ночи в доме случайного знакомого, поэтому поторопился извиниться перед женой Арунса и представиться ей.

— Такой жены, как ты, мне еще не доводилось встречать, — почтительно произнес я. — Любая другая женщина набросилась бы на своего мужа с криками вытолкала бы взашей его приятелей и еще долго бы скандалила, невзирая на то, что сейчас время сбора винограда.

Она вздохнула и сказала:

— Ты плохо знаешь моего мужа, а я живу с ним уже двадцать лет. Нелегкие это были годы, уверяю тебя, но я научилась понимать его, хотя, конечно, более слабая женщина давно бы собрала свои вещи и ушла. Я нужна ему. В последнее время я очень волновалась, потому что несколько недель подряд он не брал в рот ни капли вина, только размышлял, вздыхал, ходил из угла в угол, мял восковые таблицы и в клочья рвал рисунки на дорогом пергаменте. Я боялась за его рассудок, но теперь я спокойна. Так бывает всегда, когда он обдумывает свое новое творение. Это продолжается несколько дней, иногда неделю, а потом он успокаивается, надевает рабочий хитон и отправляется в склеп на восходе солнца, чтобы не потерять ни одного драгоценного мгновения. Он хороший, не бьет меня, вот только обожает сорить деньгами и, приглашая друзей, никому не позволяет платить за еду и вино, хотя в долгах по уши. Правда, это не очень-то важно, потому что Велтуру заботятся о нем и, как только он закончит работу, непременно купят ему новую одежду и засыплют дарами.

Пока мы разговаривали, Арунс вышел во двор и принес оттуда большую амфору, спрятанную в стоге сена. Он сорвал воск, но пробки вытащить не смог. Жена поспешила ему на помощь, умело откупорила амфору и вылила содержимое в большую чашу — судя по рисункам, коринфской работы. В комнате стояла также дорогая ваза с изображенными на ней красными фигурками; правда, одна ручка была у нее отбита.

Жена Арунса не стала обижать мужа и его друзей, мешая вино с водой, напротив, она с улыбкой достала самые красивые чаши и наполнила их, не обделив при этом и себя.

— Так будет лучше, — сказала эта умная женщина и выпила за мое здоровье. — Годы научили меня, что будет лучше, если я напьюсь сама. Тогда мне не жалко ни разбитой посуды, ни сломанной мебели, ни дверных рам, которые гости иногда выбивают, уходя из дома.

Она подала мне керамическую чашу, на дне которой был нарисован сатир с козлиными ногами, тащивший за собой упирающуюся нимфу. Не успел я выпить, как появились две танцовщицы, которых разбудили среди ночи. Зала оказалась мала, и мы вышли во двор.

В Риме я слышал, что этрусские танцы — даже самые неистовые из них — это всегда священные танцы, исполняемые, как в древности, для утехи богов. Для начала нам и впрямь показали несколько таких танцев, но потом девушки сбросили с себя одежду, обнажив верхнюю часть тела, и стали весело отплясывать нечто совершенно иное. Танцовщицы вовсе не нуждались в вине, тем более что один из гостей оказался виртуозом игры на флейте. Он убыстрял музыкой ток крови в жилах куда успешнее, чем вино.

В заключение эти красавицы танцевали обнаженными на освещенной луной траве: на их шеях поблескивали жемчужные ожерелья, полученные в подарок от одного из гостей. Потом я узнал, что это был молодой Велтуру, хотя одет он был так же скромно, как и другие. Правда, тонкие черты лица, гордо посаженная голова, миндалевидные глаза и ухоженные руки все равно выдавали его благородное происхождение.

Выпив за мое здоровье, он сказал:

— Не думай плохо об этих пьяницах, Турн. Каждый из них мастер своего дела, а я здесь самый молодой и во многом уступаю им не только по возрасту. Конечно, я неплохо езжу верхом и умею пользоваться мечом, но мне все равно не сравниться с ними.

Он кивнул на танцовщиц.

— Эти девушки тоже отлично делают свою работу. Недаром они учились искусству ритмических телодвижений не меньше десяти лет, причем изо дня в день.

Я ответил:

— Я понимаю, в каком обществе оказался, о благородный.

Он понял, что меня не обманул его простой наряд но не рассердился, ибо был молодым и тщеславным принадлежал к этрусской знати и умел всегда владеть собой. Позже я сообразил, что как раз древность его рода и помогла ему догадаться, кто я на самом деле такой, поэтому он даже не спросил, что связывает меня с Арунсом. Но осенило меня далеко не сразу.

Хозяин дома был в хорошем настроении, и я воспользовался этим, чтобы спросить:

— Мастер, почему ты покрасил коня в синий цвет? Арунс, удивленно глядя на меня мутными глазами, ответил:

— Потому что он был голубым, когда я его увидел.

— Но я, — настаивал я, — никогда не встречал синего коня.

Арунс против ожидания не разозлился, а только снисходительно покачал головой и сказал:

— В таком случае мне тебя очень жаль, друг мой.

Больше мы об этом не говорили, но его слова задели меня за живое. Кстати, потом мне не раз случалось убедиться, что кони бывают синими.

Наутро я чувствовал себя отвратительно и целый день отдыхал. Я узнал, что Арунс после вечеринки пошел на реку искупаться, возложил себе на голову венок из дубовых листьев и поклялся, что никогда в жизни не возьмет больше в рот ни капли вина и что слово его будет крепко как дуб. Он уже поступал так прежде и держался до тех пор, пока снова не встречался с приятелями и опять не начинал кутить.

Не прошло и недели, как его ученик, запыхавшись, прибежал ко мне на постоялый двор и радостно воскликнул:

— Турн, Турн, фреска закончена, и мастер просит тебя посмотреть на нее первым в благодарность за то, что ты принес ему счастье.

Я взял лошадь и сначала спустился в долину, а потом поднялся в гору; ученик сидел сзади, крепко держась за мой пояс. Я очень спешил и пустил было коня рысью, но дорога оказалась так красива, что я справился со своим нетерпением и поехал шагом. В это время осенние тучи на небе как раз рассеялись и скоро засияло солнышко. Стало совсем тепло. Меня охватило состояние благостного спокойствия.

— Боги смотрят на нас, — прошептал ясноглазый юноша за моей спиной. И мне вдруг показалось, что он посланник бессмертных.

Когда я спустился в гробницу, то увидел, что задняя стена, крашенная в светлые тона, так и сияет, излучая покой и гармонию, умиротворение и красоту. Арунс не оглянулся и не поздоровался со мной. Он стоял и смотрел на свое произведение. Я не хотел мешать ему и тоже молчал.

От сводов потолка как бы ниспадал отдернутый полог шатра, за ним, высоко над бренной землей, находилось пиршественное ложе богов с разбросанными по нему подушками. По бокам возвышались два обелиска, украшенных венками. В изножье ложа висели два плаща. А гораздо ниже места, предназначенного для бессмертных, на простом ложе отдыхала празднично одетая пара людей, муж и жена. За ними стояли юноши и девушки с поднятыми для приветствия руками, слева же виднелись чаша для смешивания вина с водой и женщина, тоже поднявшая руку. Присмотревшись повнимательнее, я заметил, что полог шатра был как бы опущен Арунсом на обе боковые стены, так что зритель мог любоваться огромной фреской, в центре которой находилось нарядное пиршественное ложе бессмертных.

— Пир богов, — прошептал я, вздрогнув. Так подсказывало мне сердце, но моего земного разума не хватило, чтобы объяснить суть происходящего.

— Или смерть лукумона, — уточнил Арунс.

Я вдруг понял, что он имел в виду и почему именно мне первому показал свою работу. Но миг прозрения оказался весьма коротким, и я вновь вернулся в свою телесную оболочку.

— Ты прав, Арунс, — кивнул я. — Ничего подобного никто до тебя рисовать не осмелился. Сами боги водили твоей кистью и подбирали краски.

Я робко дотронулся до его руки. Он повернулся ко мне, и я обнял его. Арунс доверчиво положил свою взлохмаченную голову на мое плечо и расплакался. Это были слезы радости; вскоре он выпрямился, вытер внешней стороной грязной ладони глаза, размазав по щекам краску, и сказал:

— Прости меня, Турн, что я проливаю слезы, но я работал день и ночь, спал урывками вот на этой каменной скамье и мало ел и пил. Я и сам уже не знаю, как мне удалось завершить фреску и получилась ли она. Что-то внутри меня шепчет, что сегодня закончилась целая эпоха, хотя какое-то время она еще и продлится. Может, и моя жизнь закончится вместе с ней, даже если я буду жить еще десять или двадцать лет. Вот почему я плачу.

В эти мгновения я смотрел на все его глазами и чувствовал его сердцем, переживал, как и он, смерть лукумона и знал, что вот-вот наступят новые времена, когда будет намного хуже и тяжелее, и эти времена не станут такими возвышенными, как те, которые озаряли своим присутствием закрывавшие лица светлые боги. Место гениев и бессмертных займут вышедшие из подземелья чудовища и темные духи, и будут человеку сниться кошмары, как это бывает от переедания. Больше мне нечего поведать вам об Арунсе и его произведении. Перед отъездом из Тарквиний я послал дорогой подарок его доброй жене, ему же не отослал ничего, ибо не было цены тому, что он мне открыл.

А теперь я расскажу, почему у меня, бедного странника, появилась возможность покупать ценные вещи и дарить их друзьям. В один из последних дней своего пребывания в Тарквиниях я проходил мимо яркого шатра, стоявшего у городской стены. В его тени играли в кости несколько знатных юношей, среди которых был и Ларс Арнт Велтуру. Он протянул мне белую холеную руку и предложил:

— Хочешь сыграть с нами, Турн? Садись, наполни чашу и возьми кости.

Его приятели разглядывали меня с нескрываемым любопытством. На мне была простая одежда путника, на ногах — сандалии на толстой подошве. Молодые люди пренебрежительно улыбались, но никто не осмеливался возразить Ларсу Велтуру. Невдалеке под деревьями стояли их породистые верховые лошади. Я понял, что имею дело с прославленными командирами тарквинской кавалерии, в которой состоял и Ларс однако ничуть не смутился, а сел напротив Ларса, закрыл плащом колени и сказал:

— Я редко играю в кости, но с тобой готов сыграть. Юноши возгласами выразили удивление, но Ларс велел им замолчать, положил кости в кубок и передал его мне со словами:

— Сыграем на полную ставку?

— Охотно, — ответил я беззаботно, хотя и понимал, что речь может идти о золотой монете или о целой мине серебра, ведь эти богачи собрались здесь только для того, чтобы играть.

— Ах, так?! — воскликнули они, и кто-то даже захлопал в ладоши и спросил: — А у тебя есть деньги?

— Молчать! — приказал Ларс Велтуру. — Конечно же, он ручается за свою ставку. Или это вместо него сделаю я.

Я бросил кости. Потом бросил он — и выиграл. Так я проиграл три раза подряд, не успев выпить и глотка вина.

— Три полных ставки, — сказал Ларс Велтуру и равнодушно выложил три прекрасной резьбы пластинки из слоновой кости. — Хочешь перевести дыхание, мой друг Турн, или играем дальше?

Я посмотрел на небо и подумал, что три мины серебра — это огромные деньги. Беззвучно пошевелил губами, призывая Гекату, которая поклялась охранять меня. Когда же повернул голову, то увидел, что на нагретый солнцем камень рядом со мной вползла ящерица. Богиня была здесь.

— Играем дальше, — предложил я, осушил до дна чашу и снова бросил кости, заранее зная, что победа будет за мной. Я наклонился, чтобы посчитать очки: у этрусков на костях были не точки, а буквы. Ход оказался самым удачным из всех возможных. Ларс Велтуру тоже бросил кости и проиграл. Таким же образом я выиграл еще три раза подряд. Молодые люди забыли о недавних насмешках надо мной и следили за поединком, затаив дыхание. Один из них сказал:

— Такой игры я еще не видел. У него совсем не дрожит рука, и он даже не волнуется.

Это была правда. Я смотрел на пролетающих воробьев, радовался осеннему голубому небу и спокойно бросал кости. На нежных щеках Велтуру выступил легкий румянец, глаза его блестели, хотя ему, собственно было все равно, выиграет он или проиграет. Его увлекала сама игра.

— Может, передохнем? — спросил Арнт, когда мы сравнялись и он получил обратно три свои пластинки из слоновой кости.

Я налил в чаши вина, выпил вместе с ним и предложил:

— Давай бросим еще один раз, чтобы определить победителя. Мне пора уходить. — Я считал неудобным для себя оставаться долее в обществе этих изысканных юношей. Я всего лишь повидался с Ларсом Арнтом, который был моим другом.

— Как хочешь, — сказал он и, не спрашивая моего согласия, бросил первым — так разожгла его игра. Но он тут же попросил прощения, добавив: — Это был плохой бросок, и лучшего я не заслужил.

Я получил крохотное преимущество по очкам, и так было лучше всего, ибо он мог не так болезненно переживать свое поражение. Я поднялся, собираясь уходить. Молодые воины с уважением расступились передо мной.

— Не забудь свой выигрыш! — воскликнул Ларс Велтуру и бросил мне пластинку слоновой кости. Я поймал ее на лету и со смехом сказал, что выигрыш не имеет для меня особого значения — просто я рад был встретиться с ним и сыграть в кости. Юноши смотрели на меня, открыв рот, а Ларс улыбнулся своей лучезарной улыбкой и сказал:

— Я пришлю тебе выигрыш с рабом сегодня вечером или завтра рано утром. Напомни мне, если я случайно забуду.

Но он не забыл. Его нарядно одетый управляющий пришел ко мне в тот же вечер и принес талант серебра в двенадцати слитках, попросив вернуть его господину пластинку из слоновой кости. Только тогда я понял, что имел в виду Ларс, когда говорил о полной ставке.

Этих денег с избытком хватило бы для того, чтобы построить дом, отделать его и обставить лучшей мебелью, а также разбить сад и купить рабов, которые содержали бы в порядке хозяйство. Я решил, что никогда больше не буду играть в кости в Тарквиниях, и мне это удалось, несмотря на многочисленные искушения.

В Рим я возвращался настоящим богачом. (Дорога в город была открыта, так как вольски на зиму сняли осаду). Своим богатством я не кичился, жил, как и большинство людей, на то, что сам зарабатывал. Все, что подарила мне Геката, я забрал из Тарквиний с собой, но на обратном пути в Рим нанялся простым моряком на корабль, который вез зерно. Этруски снова стали продавать зерно в Рим с тех пор, как город оказался в трудном положении из-за наступления армии Кориолана. Они понимали, что римский сенат может принять решение о покупке зерна на Сицилии, и не захотели отказываться от прибыли в пользу купцов из Панорма.

Итак, поздней осенью я снова высадился на берег возле скотного рынка и пошел по берегу Тибра. Плечи мои болели от жестких канатов, которые стерли мне кожу, когда мы тянули за собой корабль с зерном. В простом мешке из козлиной шкуры я нес талант серебра. Как моряк я мог бы спокойно пронести его на берег, не предъявляя квесторам. Но я счел необходимым потребовать, чтобы серебро вписали в государственные книги. Для меня это имело значение — состоятельного человека не станут считать прихлебателем за столом Терция Валерия.

Увидев, как я богат, капитан корабля и моряки, покатываясь со смеху, заявили, что, знай они о моем состоянии, они без колебаний убили бы меня и выбросили в море. Но казначей как ни в чем не бывало выплатил мне медными пластинками жалованье, и я положил его в кошель. Бережливый человек пользовался в Риме уважением.

С мешком серебра на спине, одетый в лохмотья, с длинной свалявшейся бородой, с рубцами от корабельного каната на плечах я шагал по узким улочкам Рима и дышал воздухом, пропитанным болотными испарениями. Около храма Меркурия мне встретился старый полуслепой авгур с кривым пастушьим посохом в руке и с грязной нечесаной бородой. Он стоял и ждал какого-нибудь доверчивого чужестранца, чтобы показать ему достопримечательности города и погадать, обещая расположение богов. Я поздоровался с ним и улыбнулся как старому знакомому, но он не узнал меня и повернулся ко мне спиной, не ответив на приветствие. Я ускорил шаг, спотыкаясь о каменные плиты улиц. Рев скота на рынке становился все тише. Я спешил домой. Мое тело жаждало Арсиною.

Ворота дома Терция Валерия были открыты, но когда я хотел войти, раб-привратник быстро накинул цепь на крюк в столбе, закричал и попытался ударить меня палкой. Узнал он меня только тогда, когда я назвал его по имени. Терций Валерий в сенате, сказал он, а госпожа дома.

Во дворе ко мне подбежала Мисме и обняла за колени. Она выросла, щеки ее еще больше округлились, а волосы стали виться. Я взял ее на руки и поцеловал, а она смотрела на меня глазами Микона. Вдруг девочка сморщила носик, понюхала мою одежду и сказала с упреком:

— Ты плохо пахнешь! — После чего быстро вырвалась и убежала.

Только тогда я осознал, в каком виде вхожу в дом. Стараясь не шуметь, я шел по залам в надежде сначала смыть с себя дорожную грязь и сменить одежду, а лишь потом встретиться с Арсиноей. Но она выбежала мне навстречу, остановилась и, глядя на меня побелевшими от гнева глазами, закричала:

— Ах, это ты, Турмс! Как ты выглядишь! Впрочем, ничего удивительного — этого следовало ожидать!

Моя радость от встречи с ней тут же испарилась. Сбросив со спины мешок, я молча вывалил его содержимое к ее ногам. Серебряные слитки зазвенели, ударяясь о каменный пол. Арсиноя наклонилась, взяла один из них в руки и посмотрела на меня неверящими глазами. Я протянул ей пару модных сережек, купленных в Вейи, и брошь работы самого известного ювелира Тарквиний.

Тогда Арсиноя сжала мою руку своими теплыми ладонями, схватила драгоценности, и на лице ее появилась улыбка. Не обращая внимания на мои грязные лохмотья, она обняла меня, стала целовать заросшее бородой лицо и воскликнула:

— О Турмс, Турмс, если бы ты знал, как грустно мне было без тебя и как страшно нам было здесь, когда вольски стояли у ворот города. А ты путешествовал себе беззаботно всю весну и все долгое лето до поздней осени. Ну как ты мог?

Я холодно напомнил ей, что часто посылал о себе весточки, пользуясь оказиями и зная, что она ни в чем не нуждается и здорова, так что у меня не было причин беспокоиться о ней. Говоря это, я чувствовал тепло, которое исходило от ее тела, от ее гладкой кожи. Это была моя Арсиноя. И я готов был простить ей все — так страстно желал я ее в этот миг. И как только сумел я прожить столько месяцев вдалеке от нее?! Она прочла в моих глазах, что одержала победу, глубоко вздохнула и прошептала:

— Нет-нет, Турмс, сначала искупайся, надень чистую одежду, поешь что-нибудь…

Но я позабыл, что я грек и что чистоплотность у меня в крови. Я небрежно швырнул плащ на каменный пол атрия, хитон оставил на пороге комнаты Арсинои, а рваные сандалии сбросил у ее ложа. Наконец-то она была со мной, моя Арсиноя! Наши горячие тела сплелись в объятии, ее жаркое дыхание обжигало меня. На лице ее сияла улыбка богини, губы загадочно изогнулись, глаза потемнели. Эта улыбка очаровывала, доводила до исступления, заставляла совершать безумства.

Такой я и хочу запомнить свою Арсиною…

7

Зимой в Риме я много общался с людьми и заводил разнообразные знакомства. Путешествуя, я понял, что не надо выбирать друзей, руководствуясь тщеславием, и старался в любом обществе быть самим собой и не кичиться своими достоинствами. Я искал людей, с которыми мне было бы интересно, и находил их как среди простых, так и среди высокородных римлян; моими друзьями могли стать и сапожники, и атлеты.

В лупанарии мне довелось играть в кости с казначеем корабля, прибывшего с железом из Популонии, — его той зимой охотно покупали в Риме. Проиграв все деньги, этот человек в отчаянии стал рвать на себе волосы и в надежде отыграться опрометчиво поставил на кон бесплатный проезд на корабле в Популонию. Эту партию тоже выиграл я. Казначей заверил, что слово свое сдержит, хорошо зная, что в противном случае он никогда не сможет появиться в лупанарии. Протрезвев же, он опять схватился за голову воскликнул:

— Что я натворил, поддавшись своему легкомыслию! Прошу тебя, собираясь в плавание, надень по крайней мере этрусскую одежду и научись вести себя по возможности как этруск. Я отвезу тебя в Популонию, как обещал, а уже дальше устраивайся как можешь. Стражники не любят, чтобы на наших рудниках появлялись чужестранцы.

Я успокоил его, сказав, что свободно говорю по-этрусски и что до сих пор притворялся, нарочно коверкая слова; потом я вернул ему деньги, которые выиграл у него, и тогда он немного успокоился, выпил вина и заказал себе девицу.

На следующий день я навестил казначея на его корабле, надев новую красивую этрусскую одежду и остроконечную шапку с кистями. Он был пьян, но обрадовался, поняв, что имеет дело с человеком не низкого звания, и заявил мне, что я вполне смогу сойти за этруска и что судно отправится в путь, как только море успокоится, кроме того, капитан хочет взять груз в Популонию. Сенат обещал дать за железо воловьи шкуры, но по обыкновению не спешит и торгуется о цене.

Таким образом, время протянулось до весны, и лишь за два дня до новой осады Рима вольсками мы подняли якорь и поплыли на север. Костры вдоль побережья говорили о том, что вольски уже близко, но, к счастью, подул попутный ветер, и нам удалось выбраться из нижнего течения реки. Около тирренских же берегов никакой опасности не было, ибо их охраняли быстроходные церенские и тарквинские военные суда.

Ветер, как обычно весной, был переменчивым, но нам тем не менее удавалось продвигаться вперед. По ночам мы заплывали в какую-нибудь уютную бухту, которые встречались в изобилии: многие из них, а также некоторые порты были нанесены на карту, так что заблудиться было невозможно. Кое-где в опасных местах на ночь зажигали маяки, которые обслуживали бывшие моряки за пропитание и жилище, предоставляемые им тем или иным крупным городом. Благодаря этому тирренские торговые суда так и сновали вдоль побережья.

Миновав Ветулонию и знаменитый железный остров этрусков слева от нее, мы добрались до Популонии. Сторожевое судно сопровождало нас до самого порта, следя за доставкой груза и людей. Мы проплывали мимо огромных паромов, которые, глубоко осев в воде, на парусах и веслах направлялись к месту выгрузки руды. Вдоль всего берега за добросовестно построенным ограждением из деревянных балок виднелись темно-красные насыпи руды, а за ними поднимался к небу дым из ям, в которых плавили железо.

Наконец наше судно подошло к берегу, и моряки проворно перебросили через воду мостки. Повсюду толпились стражники, с головы до ног закованные в железо. Никогда в жизни не приходилось мне видеть таких воинов — их оружие и доспехи были совершенно гладкими, без каких-либо украшений или насечек. Гладкие, по форме головы шлемы доходили до самых наплечников гладкого панциря, на шлемах же были вырезаны четырехугольные отверстия для глаз и рта, так что казалось, будто это не воины, а страшные чудовища или диковинные гигантские раковины. Похоже, так оно и было задумано, и доспехи поражали куда больше, чем пучки длинных конских волос, развевающихся на шлеме, или оскалившееся лицо Горгоны на щите.

Портовые таможенники, одетые в простые серые плащи, поднялись на палубу без оружия, и капитан корабля вручил им бумаги с нужными печатями. Казначей предъявил список грузов, а потом начался досмотр всех моряков по очереди.

Каждый должен был показать руки: таможенники проверяли, действительно ли ладони загрубели от канатов и весел. Потом они смотрели в глаза. Их не интересовало, кем был человек — ибером, сардом или рыбаком с далекого побережья, — главное, чтобы он был моряком, который не будет искать в порту ничего другого, кроме меры вина и дешевой женщины для развлечения.

Меня досматривали последним. Увидев, как проходит проверка, я почему-то обрадовался, что не плыл в Популонию, переодевшись простым моряком. На мне был красивый тарквинский наряд; волосы заплетены в косички. Казначей стал волноваться.

К моему удивлению, таможенник, заглянув мне в глаза, сразу прекратил досмотр и повернулся к своим товарищам. Три грозных стражника изумленно взирали на меня. Самый молодой из них приложил ладонь к губам, но старший нахмурился и сурово посмотрел на него; потом он взял обыкновенную восковую пластинку, выдавил на ней герб города — голову Горгоны — и вручил ее мне со словами:

— Напиши на этом свое имя, чужестранец. Ты можешь свободно ходить по городу.

Когда я встретился с ним взглядом и увидел, как блестят его глаза, мне подумалось, что они заранее знали о моем прибытии, но, тем не менее, позволяют мне сойти на берег, чтобы следить за мной, а потом задержать, обвинив в слишком большой любознательности. Поэтому я решил не скрывать своих намерений и заявил:

— Я собираюсь побывать на железном острове и осмотреть знаменитую шахту, а также совершить путешествие по стране и увидеть большие леса, где вы берете древесный уголь для облагораживания руды.

Таможенник поднял тонкие брови и нетерпеливо ответил:

— На твоей пластинке — Горгона. Напиши на воске то имя, которым ты хочешь пользоваться.

Я удивился и поспешил сказать:

— Мое имя — Турн, я прибыл из Рима. Он жестом остановил меня.

— Я не спрашиваю тебя ни о чем, ты не обязан ни перед кем отчитываться.

Все это было очень странно. Казначей от удивления открыл рот и смотрел на меня так, будто увидел впервые в жизни. Я и сам не мог понять, почему столь доброжелательно принимали меня в Популонии — ведь этот город охраняли от чужих так же бдительно, как порт в Карфагене.

Сама Популония была похожа на своих стражников — такая же суровая и деловитая. Местные жители отличались трудолюбием: ямы для плавки железа дымились день и ночь, так что дома покрывал толстый слой сажи. На гербе города была изображена Горгона, а также боги — Сефланс [48] посредине, Тиния [49] и Уни [50] по бокам. Популонцы истово поклонялись богу железа. Я узнал, что здесь жили очень богатые люди, каких не встретишь в других этрусских городах, но богатство свое они напоказ не выставляли, скромно ели и пили и посылали своих сыновей, прежде чем посвятить их в дела, на остров — добывать руду или работать у пышущих жаром горнов. Дочерей на сторону замуж не выдавали, полагая, что железо тянется к железу и не имеет ничего общего с глиной или шерстью.

Отдыхали богачи только летом в своих имениях далеко от города, среди ручейков и зеленых лугов. Предметами из обожженной глины они пренебрегали и собирали произведения искусства из всех стран мира — золотые, серебряные и слоновой кости. Блюда, чаши и столовые приборы в таких семьях иногда весили целый талант и даже больше, но посторонним своих сокровищ они никогда не показывали. Любопытно также, что золотой перстень они, носили на первой фаланге указательного пальца, как напоминание о том, что богатство можно легко потерять.

На пустом судне для перевозки руды я беспрепятственно отправился на железный остров Эльба, чтобы осмотреть там шахты и еще не разработанные залежи руды. Рабы, преступники и пленные галлы, которые работали на рудниках, были обречены на тяжкий труд, но их жилища были сухими и ели они вдоволь. Три раза в неделю они получали даже мясо. Надсмотрщики пояснили, что их хорошо кормят не из милосердия, а для того, чтобы хорошо работали, — ведь шахтеры должны быть сильными, а какая же сила у голодного раба?

Не меньше рудников изумил меня храм молнии, стоявший на самом высоком холме неподалеку от залежей руды. Вокруг храма располагались позеленевшие от времени бронзовые статуи, которые олицетворяли собой двенадцать этрусских городов, входящих в Союз. Это были очень старые изваяния, так что у некоторых молния разбила головы или расплавила пальцы на ногах. Но их никогда не пытались восстановить, ибо каждая статуя напоминала о самых трагических событиях в жизни городов — о неурожаях, войнах, эпидемиях.

Именно там, вблизи храма, бури свирепствовали чаще, а молнии сверкали ярче, чем где-либо. Самые мудрые толкователи молний являлись сюда разгадывать знамения, посланные богами городам и народу. Для этой цели на скале укрепили большую плиту из бронзы и выбили на ней обозначения двенадцати сторон света, двенадцати небесных сфер и двенадцать пророчеств злых и добрых богов. Эти пророчества умели читать и объяснять только жрецы.

Много людей погибло здесь от удара молнии, но некоторые остались все же в живых, приняв таким образом священный сан. Никакого другого обряда не требовалось; того, кого поразила молния, почитали более всех прочих жрецов, служивших в храме. Старший жрец храма принял посвящение молнией, едва попав на остров; он был тогда совсем молод. С тех пор прошло более пятидесяти лет. Затем он стал наставником в этом же святилище.

О деталях ритуального обряда посвящения никто из посторонних, разумеется, не знал, но всякими окольными путями до меня все же дошло, что неофита несколько раз ударяют по ладоням и ступням каким-то особым хлыстом; от этого встают дыбом волосы, а из кончиков пальцев сыплются искры.

В храме находилось множество почитаемых святынь: например, большие глыбы янтаря и куски мягкой рысьей кожи, которые были привезены из Массалии.

Здесь не принято было гадать чужестранцам. Молнии предсказывали судьбу исключительно этрускам и их городам; они предупреждали о несчастиях, которые грозили Этрурии, или же обещали богатые, урожайные годы. Старший жрец, однако, велел своим ученикам, коротко стриженым юношам, провести меня по храму и показать все, что было там любопытного, а потом пригласил меня к себе. Говорил он мало, только угостил меня пресным хлебом и водой и велел прийти в храм во время грозы — если, конечно, я не струшу.

Мне пришлось подождать всего несколько дней. А когда над морем черные тучи стали неспешно переваливать через горы, я отправился в храм, причем так боялся опоздать, что ушиб о камень колено и расцарапал в кровь о колючие кусты руки и ноги. Поднявшись на вершину, я увидел, что море вспенилось и молнии уже сверкают над Популонией и Ветулонией.

Увидев меня, жрец сказал, что время еще есть, и проводил в храм. Не успели мы войти туда, как услышали, что по крыше стучит проливной дождь. Внезапно яркая молния осветила внутренность здания и статую бога молнии с черным лицом и белыми глазами. Потом раздался удар грома.

Спустя некоторое время жрец заявил, что нам пора. Он велел мне раздеться, накинул на себя шерстяной плащ, желая укрыться от дождя, и мы вышли наружу. Небо над нами было черным. Он велел мне встать голыми ногами на бронзовую плиту и повернуться к северу. Сам же он поместился за мной. Над нашими головами сверкали, скрещиваясь, замысловатые зигзаги молний, то и дело ударявших в залежи руды. Вдруг стало совсем светло, и гигантская молния вылетела из-за туч, подобно огромному луку охватила все небо и вновь скрылась в тучах. Земли она не достигла. В то же мгновение мы услышали громовой удар.

Жрец положил обе руки мне на плечи и сказал:

— Бог говорил!

Весь дрожа от холода, потрясенный, пошел я за ним обратно в храм. Он досуха вытер мое тело и подал мне шерстяной хитон. Больше он не произнес ни единого слова. Он только нежно смотрел на меня, как смотрит отец на своего сына.

Я также ни о чем не спросил его, но мне отчего-то захотелось исповедаться, и я рассказал ему, что как-то в детстве, в Эфесе, очнулся у подножия дуба, пораженный молнией. Меня сильно бодал козел, бодал так, что я катался по земле. Я сказал жрецу, что только и вспомнил тогда свое имя: Турмс. Молния сорвала с меня одежду, я был совершенно наг, а все тело покрывали безобразные синяки, оставленные козлиными рогами. В полубеспамятстве я завернулся в священные шерстяные пояса, которые эфесские девушки повесили на кустах около источника Афродиты. А потом мне пришлось убегать от камней, которые в меня кидали, и от кнутов, которыми меня хлестали. Я спасся в храме эфесской Артемиды.

— Богине луны обязан я своей жизнью, — продолжал я, рассказав также, как мудрый Гераклит заплатил за мою жертву очищения, как взял меня к себе учеником, потому что любил все необычное и презирал предрассудки простолюдинов. Ведь большинство греков считает, что молния поражает одних только преступников, объяснял я, поэтому-то люди и хотели закидать меня камнями. Возможно, кстати, они были правы, потому что я навлек на Эфес одни только несчастья… да и на Ионию тоже.

Я признался жрецу в самом большом своем преступлении — в том, что поджег храм Кибелы в Сардах, из-за чего вскоре началась война, а великий царь персов воспылал ненавистью к Афинам. Рассказав ему все это, я склонил перед ним голову в ожидании сурового приговора, он же положил мне руку на темя и доброжелательно сказал:

— Ты сделал только то, что должен был сделать. Тебе не надо бояться злой богини, ибо ты желанный гость на земле. Твой рассказ только подтвердил предчувствие, которое охватило меня, когда я в первый раз увидел твое лицо; теперь я знаю наверняка.

Меня разбирало любопытство, и я спросил:

— Что ты знаешь наверняка?

Он грустно улыбнулся, покачал седой головой и ответил:

— Я не имею права сказать тебе это, пока ты сам не поймешь. А до тех пор ты будешь чужим на земле. Если когда-нибудь ты загрустишь или станешь сомневаться в себе, то вспомни о том, что ты обласкан богами, а с нынешнего дня еще и находишься под защитой земного владыки.

Душа моя томилась от тоски, потому что я ничего не понимал; видимо, мой возраст все еще мешал мне.

Жрец замолчал, в его глазах была усталость. Когда дождь прекратился, и тучи стали уходить за море, он проводил меня до ворот храма и благословил именем своего бога. Яркое солнце выглянуло из-за туч, воздух стал свежим и прозрачным, земля сияла и переливалась яркими красками.

Через несколько дней я снова оказался на борту корабля, который отплывал из Популонии на север в устье второй великой реки этрусков. Там я сошел на берег и поднялся вверх по течению в город Фезулы. Жил я в этом городе как обычный человек. Я уже достиг зрелых лет.

Лишь с наступлением зимы отправился я дальше, в горы, а оттуда по берегу Тибра добрался до Рима.

Ранней весной я покинул Рим. Ранней же весной я туда вернулся. Но об этом времени мне рассказывать не хочется, ибо, встретившись с Арсиноей после года разлуки, я увидел, что она беременна и совсем мне не рада.

Загрузка...