На праздник осени собралось много людей из разных краев Этрурии, но ступать на священную землю и жить в священных хижинах разрешалось только посланникам городов и их свите. Вольсинии, большой и богатый — однако неосвященный — город, раскинулся на холме в половине дня пути от озера. Он славился своими ремесленниками и товарами; праздник осени также приносил городу немалую прибыль. В самих же священных Вольсиниях, что на берегу озера, торговля была запрещена.
В первый день праздника меня проводили в дом Совета, где собрались посланники двенадцати городов. Только двое из них были лукумонами, пятеро других сами так называли себя, один был царем, избранным народом, а четверо остальных представляли Советы своих городов; среди них был и посол Клузия. Кое-кто выглядел очень молодо, например, Ларс Арнт Велтуру из Тарквиний, который прибыл сюда вместо отца; на всех красовались священные плащи их городов. Собравшиеся с интересом поглядывали на меня. Одеты они были одинаково, сидели и стояли, кто где хотел, не оказывая друг другу почестей.
Я откинул полу плаща, прикрывавшую голову; вот оно, первое, самое простое для меня испытание. Когда посланники встречались со мной взглядом, каждый пытался как-нибудь привлечь мое внимание — поманить пальцем, моргнуть, улыбнуться или нахмурить лоб. Свои плащи они вывернули наизнанку, чтобы я не мог угадать по знаку города, откуда они. И тем не менее я сразу же нашел глазами двух лукумонов. Не могу объяснить, почему, но я был совершенно уверен, что угадал правильно — я даже улыбнулся при мысли о том, что игра оказалась такой простой.
Я подошел к ним и сначала склонил голову перед стариком из Вольсинии, а потом — перед стройным лукумоном из вечно холодной Вольтерры. Это был мужчина крепкого телосложения не более пятидесяти лет от роду. Быть может, я узнал его по взгляду, а быть может — по морщинкам на лбу. Он держался настороженно и с большим достоинством, старик же мягко улыбался. Остальным собравшимся я лишь приветливо кивнул.
Лукумоны посмотрели друг на друга и поднялись мне навстречу. Старший сказал:
— Я знаю тебя, Ларс Турмс. В эти дни ты сможешь повсюду ходить свободно, куда и когда хочешь, по священным и неосвященным местам. Если желаешь — принимай участие в жертвоприношениях. Смотри состязания. Все двери будут перед тобой открыты. Тебе не придется открывать их самому.
Лукумон из Вольтерры дружески дотронулся до моей руки.
— Неплохо бы тебе подготовиться, Турмс, — сказал он. — Никто не может принудить тебя к этому, но истинному лукумону такая подготовка не помешает. Ведь скоро тебе предстоит узнать то, чего ты раньше не знал.
— Как мне надо готовиться, отец? Как мне готовиться, братья? — спросил я.
Старик засмеялся и ответил:
— Это уж тебе решать, Турмс. Кто-то ищет одиночества в горах, кто-то — самого себя в людской толпе. Путей много, но все они ведут к одной цели. Может, ты будешь не спать, может — не есть. Бодрствование иногда помогает человеку увидеть то, чего он обычно не замечает. Можно также пить вино, напиваться допьяна — так, что ноги откажутся слушаться тебя, пить снова, засыпать, а проснувшись, выливать из себя то вино, которое выпил. Можно любить женщин, изнемогать от сладострастия и блаженства и видеть вещие сны. Жаль, что я уже слишком стар, чтобы повторить этот путь. Очень жаль, но теперь ничего не изменишь.
Лукумон из Вольтерры сказал:
— Человеческий мир чувств богат, с его помощью можно достичь вершин удовольствия. Если бы не наше умение наслаждаться, мы бы постоянно скучали и тосковали, и жизнь казалась бы нам однообразной и безрадостной. Однако помни, Турмс, что голод, жажда и неудовлетворенное влечение к женщинам тоже способны придать жизни особый пряный аромат — надо только уметь не переступать грань. Впрочем, каждому свое, и я не буду спорить и настаивать на том, что вечно голодный испытывает невероятное наслаждение. Я не знаю, каков будет твой путь, я могу лишь поведать о своем собственном.
Больше они ничего не сказали, но по их сияющим взглядам я понял — в глубине души они уже признали меня. Им, лукумонам, не требовалось больше никаких доказательств, но обычай вынуждал их испытать меня, а я должен был за несколько дней праздника осени до конца познать себя. Таков был тяжкий долг каждого истинного лукумона.
В этот же день я наблюдал, как они вбивали новый блестящий медный гвоздь в посеревшую от старости колонну в Храме судьбы. Она была вся покрыта гвоздями, и шляпки у некоторых позеленели от времени. Но на колонне оставалось еще много места, а это означало, что боги по-прежнему благосклонны к этрусским городам.
В течение трех следующих дней обсуждали внешнеполитические вопросы и ход войны Вейи против Рима. Цере и Тарквинии обещали поддержать жителей Вейи оружием и людьми. Говорили также о греках, и Ларс Арнт на примере Популонии и Ветулонии пытался доказать, что рано или поздно с эллинами придется воевать. Но слова его не нашли отклика. Ни один из лукумонов вообще не принимал участия в разговорах о сражениях, так как лукумоны признают только необходимость защищать собственный город в случае крайней опасности. Даже присутствие на военных советах частично лишает их божественной силы. Пока остальные спорили, старец из Вольсиний шепнул мне на ухо:
— Пускай они дерутся с Римом, если им так хочется. Рима им все равно не одолеть. Ты-то хорошо знаешь, что Рим — это город твоего отца, связанный с твоим родным городом тайными узами. Если Рим падет, падет также и Клузий. Я покачал головой и сказал:
— Мне пока известно очень мало. Посвященные в Клузий ни о чем таком не рассказывали.
Он положил мне руку на плечо:
— Какой ты сильный и красивый, Турмс. Я счастлив, что смог увидеть тебя перед смертью. Ты рядом — и я чувствую себя помолодевшим… Не слишком доверяй посвященным. Большинство из них просто заучивают наизусть мудрые книги и вызубривают заклинания и все тонкости ритуалов жертвоприношения — ничего другого они не знают и не умеют. Еще не пришло время открывать тебе это, но я стар и в другой раз могу попросту забыть рассказать сыну Ларса Порсенны кое-что весьма важное. Твой отец покорил Рим и правил там несколько лет, вникая во все городские дела. Ему должны были наследовать Ларс Таркон или же его сын, но римляне убедили своего властителя, что лучше им править самим, а не терпеть самоуправство пришлого неумного царя. Ведь когда-то они пытались даже его убить — так он был им ненавистен. В священной пещере Эгерии твой отец встретил старейшую весталку, которая прочла и истолковала ему предсказания. Он поверил мудрой женщине и добровольно отрекся от Рима, однако же по знамению, полученному им, связал судьбу Рима с судьбой Клузия. В случае, если Клузию будет угрожать опасность, Рим обязан помочь ему. Так записано в священных книгах Рима, и это подтверждено на пиру богов. Ларс Порсенна считал такое соглашение куда более значительным и важным, чем любой государственный договор, который можно легко нарушить — особенно если учесть, что в Риме к слову народа прислушиваются. Разумеется, патриции и консулы всегда стремились к тому, чтобы эта договоренность не получила широкой огласки, ибо римляне горды и независимы. Но древние народы знают о соглашении и помнят об узах, связывающих Рим с Клузием.
И еще, — продолжал он, — Клузий не может участвовать в войне с Римом, а обязан выступить в его защиту, если разбушевавшиеся соседи задумают стереть город с лица земли. Нет, тиррены, разумеется, должны время от времени наказывать зазнавшийся Рим, ему надо пройти через страдания, чтобы окрепнуть, но если Риму будет грозить полное уничтожение со стороны этрусков, то Клузий непременно защитит его и не станет объединяться со своими соотечественниками, ибо иначе погибнет сам. Таков священный долг Клузия, и даже боги сходили как-то на землю, чтобы подтвердить это. Единственное напоминание о таком соглашении сохранилось в условиях заключения торговых сделок; ни одна из них не может быть совершена римлянином, если в документ не включены следующие слова: «Это земля Порсенны», или «Это дом Порсенны», или «Это собственность Порсенны». Недаром же когда-то Рим со всем движимым и недвижимым имуществом принадлежал Ларсу Порсенне.
Мне вспомнилось, как удивлялся я столь странному обычаю, которому должен был следовать в Риме каждый, кто хотел придать торговой сделке законную силу. Я также понял, почему судьба привела меня в священную пещеру, почему она показалась мне знакомой и почему я умылся там холодной родниковой водой. Я шел по стопам отца, и старшая весталка знала, кто я.
Целых семь дней посланники обсуждали внутренние вопросы Этрурии и решали пограничные споры. На душе у меня становилось все легче. Я не избегал людей, я с радостью и интересом бродил повсюду и смеялся, и кричал вместе с другими зрителями на ритуальных состязаниях. Но когда меня узнавали, я тут же оказывался один-одинешенек в центре круга, и все взирали на меня вопросительно и с испугом. Поэтому иногда я искал-таки одиночества, желая лучше разобраться в происходящем. Несколько раз я просыпался на вершине горы под звездами. Я не испытывал ни голода, ни жажды; радость вошла в мои плоть и кровь, она пронизывала все мое существо, и никакие заботы больше не тяготили меня. Если же в мою душу все-таки закрадывалась тревога, то довольно было взгляда, прикосновения или дружеского слова одного из лукумонов, чтобы я успокоился и перестал томиться неизвестностью.
Потом начались жертвоприношения и проводимые одновременно с ними ритуальные игры. Жертвоприношения совершались в храме, а состязания проходили на стадионе за каменным ограждением. Лукумоны и посланники городов сидели на двенадцати священных валунах, устланных мягкими подушками; все, кому дозволено было находиться на освященном поле, стояли небольшими группками за спинами посланников своих городов, а остальные толпились на склонах холма и на крышах домов; казалось, все жители покинули Вольсинии и переселились в пригород. На состязаниях не разрешалось ни шуметь, ни даже громко разговаривать, так что игры проходили в глубокой тишине.
Я тоже принял участие в жертвоприношении богу молнии; меня выбрали, и я должен был совершить этот обряд на каменном столе богов. Я постриг себе волосы, поймал сетью маленьких рыбок в священном озере и собственными руками выкопал из земли луковицы. Молитвы произнес жрец молний из Вольсинии, потому что я их не знал. Затем он сообщил городам о знамениях, которые были замечены в храме на острове в прошлом году. Только для Вейи знамение было неблагоприятным: ярко-красная молния блеснула в той части неба, которая сулила несчастья. Другим же этрусским городам можно было не опасаться серьезных бедствий.
В один из дней на мою долю выпало выбрать из большого стада жертвенную овцу. Все животные были прекрасные — чистые и здоровые. Самка, на которую пал мой выбор, послушно брела за мной до самого алтаря и покорно подставила свою шею под кремневый нож жреца. Когда кровь вытекла в жертвенные чаши, жрец разрезал овце живот и вынул печень. Печень оказалась без изъянов, нужного цвета, вот только куда больше обычного. Жрец не стал изучать ее, ища знаки и предзнаменования, а оглянулся на других священнослужителей, и все они, почтительно посмотрев на меня, склонили передо мной головы, а потом отошли в сторону. Их поведение показало мне, что они безоговорочно признали меня лукумоном.
На следующий день лукумон из Вольсиний пригласил меня к себе. Когда я пришел, старика дома не оказалось, а в его прихожей сидел какой-то человек; подавшись вперед, он, будто напряженно ожидая чего-то, смотрел прямо перед собой неподвижными незрячими глазами. Услышав мои шаги, он сказал:
— Ты ли это, раздатчик даров? Возложи ладони на мои глаза, исцелитель.
Я ответил, что я не лекарь, а всего лишь гость хозяина этого дома. Но слепой не поверил мне. Он настойчиво повторял свою просьбу, и я из простого сострадания положил ладони на его глаза. Он крепко схватил мои запястья и долго не выпускал их. Я почувствовал, как из меня перетекает в него неведомая сила и с каждым мгновением я все слабею и слабею: у меня закружилась голова. Наконец я отнял руки. Он глубоко вздохнул и, продолжая сидеть с закрытыми глазами, поблагодарил меня.
На ложе в покоях лукумона лежала бледная, как труп, девочка — совсем ребенок. Держа руки над миской с углями, она подозрительно и молча посмотрела на меня. Я спросил ее, где лукумон, и она ответила, что старик вот-вот вернется, указала мне место на краю собственного ложа и попросила подождать.
— Ты больна? — спросил я.
Вместо ответа девочка откинула покрывало и показала свои ноги. Я увидел, что икры у нее совсем высохли. Девочка была красивая, но очень худенькая. Она рассказала мне, что ее бодал бык и после этого она стала калекой. Ей было тогда семь лет. Раны и переломы вылечили, но ходить она так и не смогла. Без малейшего стеснения девочка показала мне шрамы, оставшиеся на бедрах от рогов быка, и испуганно прошептала:
— Ты такой добрый и красивый, раздатчик даров. Пожалуйста, разотри мне ноги. Едва ты подошел ко мне, как они заболели.
Я не умел разминать мускулы так, как это делают лекари и банщики, но мне приходилось в молодости помогать тем, кто много занимался борьбой или бегом, — после долгих упражнений мышцы у них всегда сильно болели. Да и меня самого частенько растирали после боев и состязаний, так что я знал, как это делается. Мне казалось, я лишь слегка прикасался к ногам больной, однако она непрерывно стонала. Я хотел было подняться и уйти, но она сказала:
— Нет-нет, прошу тебя, не уходи, мне совсем не больно.
А у меня все больше кружилась голова. Наконец появился старый лукумон и спросил:
— Что ты делаешь, Турмс? Зачем мучаешь бедную девочку?
Я ответил:
— Она сама меня об этом попросила.
— А разве ты помогаешь всем, кто просит? И подаешь каждому просящему милостыню? Или ты не знаешь, что есть хорошие и дурные нищие? Есть люди, которые страдают по своей вине, и есть те, которые страдают безвинно. Может, ты умеешь различать их?
Я подумал и ответил:
— Девочка страдает не по своей вине, но дело вовсе не в этом. Когда я вижу, что человеку плохо, мне не важно, добрый он или злой, виноват он или невиновен; в меру своих сил и умения я помогаю каждому. Не нужно быть особенно мудрым, чтобы понять это.
Лукумон кивнул, собрался мне возразить, однако передумал, ударил в бронзовый гонг и велел принести вина. Потом он сказал:
— Ты очень бледный. Тебе плохо?
Голова у меня шла кругом, а руки и ноги дрожали от переутомления, но я ответил, что чувствую себя превосходно. Мне оказали великую честь, когда пригласили войти в дом лукумона, так что я не имел права стенать и жаловаться, портя старому человеку настроение.
Мы выпили вина, и мне стало лучше. Время от времени лукумон внимательно смотрел на девочку, а та вообще не спускала с него глаз, как будто ожидая чего-то. Потом в покои вошел лукумон из Вольтерры и поздоровался с нами. Старик собственноручно налил ему вина в черную глиняную чашу, опять взглянул на девочку и сказал ей:
— Встань, дитя мое, и иди!
К моему великому удивлению, девочка улыбнулась в ответ и стала шевелить ступнями; потом она села опираясь обеими руками о ложе, и наконец, покачиваясь, встала на ноги. Я хотел подойти поддержать ее, но старец жестом остановил меня; мы втроем сидели, затаив дыхание, и смотрели на девочку. Она сделала неуверенный шаг, потом еще один и осторожно пошла вдоль деревянной крашеной стены. Смеясь и плача, она кричала:
— Я могу ходить, вы видите, я могу ходить! — Потом она протянула ко мне руки и неуверенно двинулась, через всю комнату. Приблизившись, девочка опустилась на пол и стала целовать мои колени. — Лукумон, — прошептала она, задыхаясь, — ты лукумон!
Так же, как и она, я был удивлен этим неожиданным выздоровлением; не слишком веря в то, что произошло, я дотронулся до иссохших мышц на ее ногах и сказал, качая головой:
— Это чудо!
Старый лукумон добродушно засмеялся:
— Ты его совершил, сила идет от тебя, лукумон.
Я закрыл лицо руками:
— Нет-нет, не смейся надо мной.
Старец кивнул лукумону из Вольтерры. Тот шагнул к двери и позвал:
— Войди и покажи свои глаза, ты, который веришь! Мужчина, сидевший прежде в прихожей, вошел, прижимая к глазам ладони. Время от времени он отнимал их, оглядывался вокруг и снова поднимал руки к лицу.
— Я вижу! — сказал он наконец. Покорно склонившись передо мной, недавний слепой воздел руку для божественного приветствия. — Ты сделал это, лукумон! — воскликнул он. — Я могу видеть! Я вижу тебя и сияние вокруг твоей головы.
Старый лукумон сказал:
— Этот человек был слепым четыре года. Он защищал свой корабль от пиратов, и один бородатый великан ударил его по голове. Борода затмила все небо. С тех пор он перестал видеть.
Я огляделся вокруг и почувствовал, что выпил слишком много вина.
— Вы смеетесь надо мной, — сказал я с упреком. — Я ничего не сделал, ибо я ничего не умею.
Оба лукумона одновременно проговорили:
— Могучая сила живет в тебе, и ты можешь воспользоваться ею… если, конечно, захочешь. Пора тебе самому осознать то, что ты рожден лукумоном, а мы давно уже в этом не сомневаемся.
Я смотрел на восторженное лицо девочки, на старика, который еще совсем недавно не мог видеть, и не верил, что помог им именно я.
— Не надо! — упирался я. — Не надо мне такой силы! Я боюсь ее. Я всего лишь человек.
Старец сказал, обращаясь к исцеленным:
— Идите и принесите богам благодарственные жертвы. И помните: давайте другим — и тогда обретете сами.
Он протянул руку и благословил их. Они ушли; девочка все еще нетвердо стояла на ногах, и ее спутник поддерживал ее.
Лукумон вновь обратился ко мне.
— Ты рожден в образе человека, — сказал он, — поэтому ты человек. Но не забывай, что ты еще и лукумон. Только сумей же наконец признаться себе в этом! Время пришло. Не упорствуй, не обманывай себя, ибо это бесполезно и бессмысленно. Твои странствия закончены.
Младший лукумон добавил:
— Рана постепенно затягивается, и кровь уже не течет, когда ты касаешься больного места, о Турмс, который вернулся и который вернется когда-нибудь еще раз! Познай же самого себя, поверь судьбе, назовись тем, кто ты есть.
Старец сказал:
— Лукумон умеет ненадолго или даже на целый день возвращать к жизни умершего, но для этого ему нужно сосредоточиться и ни на мгновение не сомневаться в себе. Однако надо помнить, что такое напряжение сокращает жизнь самого лукумона, а умерший, ожив, страшится возвращения в небытие. Так что лучше не делай этого. Впрочем, ты можешь вызывать духов и даже придавать им человеческое или звериное обличье, чтобы было легче разговаривать с ними. Правда, для духов это весьма мучительно, и не стоит звать их без крайней нужды. Не надо мучить их — иначе потом придется страдать самому.
Лукумоны говорили со мной ласково и доверительно, а я слушал их, как во сне. Мне вспомнилось, как когда-то давным-давно я помогал Микону перевязывать раненых. От моего прикосновения раны быстро заживали, а из поврежденных артерий переставала толчками бить кровь. Но всех тех людей лечил Микон, и мне не приходило в голову, что я своим вмешательством тоже исцелял их.
Старый лукумон понял мои сомнения и сказал:
— Ты, наверное, не знаешь, что я имею в виду, говоря о «придании обличья»? — Он взял кусок дерева, поднес его к глазам и проговорил: — Посмотри на это. — Потом бросил деревяшку на пол. — Видишь, это лягушка.
На моих глазах деревяшка, ударившись о каменные плиты, мгновенно превратилась в лягушку, которая с испугу сделала несколько прыжков и уселась неподвижно, с интересом глядя на меня круглыми маленькими глазками.
— Возьми ее в руки, — сказал старый лукумон и весело рассмеялся — так недоверчиво смотрел я на живое существо, которое он только что создал. Мне было не по себе, однако я поднял лягушку и почувствовал, что она холодная и гладкая. Лягушка судорожно дергалась у меня в руке.
— Отпусти ее, — велел старец.
Я позволил лягушке выпрыгнуть из моей ладони. Коснувшись пола, она снова на моих глазах обернулась деревяшкой. Тогда лукумон из Вольтерры, в свою очередь, взял ее, показал мне и сказал:
— Вызываю не то, что подземное, а то, что земное. Посмотри, как теленок становится быком.
Он опять бросил деревяшку на пол. Она принялась расти и предстала перед нами только что родившимся теленком. Еще мокрый малыш с трудом стоял, покачиваясь на тонких ножках, но вскоре он начал стремительно меняться, увеличиваться в размерах, обзавелся прекрасными острыми рогами и, наконец, сделался таким большим, что заполнил все помещение и ни за что не сумел бы пройти через дверь. От него исходил острый запах быка, в глазах плясали злобные огоньки. Вид у него был угрожающий…
Лукумон щелкнул пальцами — как будто бы ему надоела игра. Бык пропал; на полу по-прежнему лежала серая невзрачная деревяшка.
— Ты можешь сделать то же самое, если захочешь, — улыбнулся старый лукумон. — Будь добр, подними деревяшку. Скажи, что ты хочешь создать, и у тебя все получится.
Я послушно наклонился, взял деревяшку, стал вертеть ее в пальцах. Обыкновенный отполированный до блеска кусочек дерева.
— Не вызываю ни подземные, ни земные существа, вызываю то, что над землей: голубя, свою птицу, — медленно произнес я, глядя на деревяшку.
И вдруг я почувствовал, что дотрагиваюсь до перышек, ощутил пушистую теплоту птицы и стук ее сердца. Белоснежный голубь выпорхнул из моей ладони, облетел комнату и, хлопая крыльями, вернулся обратно; к руке прикоснулись острые сухие коготки.
Лукумон из Вольтерры погладил голубя и сказал:
— Какую красивую птицу ты создал! Это птица богини. Она белоснежная.
Старец прошептал:
— Ты веришь теперь, Турмс?
Голубь пропал, в руке у меня осталась простая деревяшка.
На лице моем было, по-видимому, написано такое удивление, что оба мужчины рассмеялись:
— Теперь ты понимаешь, Турмс, почему так важен возраст лукумона? Лучше всего, если он отыщется и осознает себя лукумоном, когда ему около сорока. Если бы ты узнал о своем даре, будучи молодым, ты наверняка поддался бы искушению и стал бы забавляться, создавая бесчисленных зверюшек и пугая людей вокруг, а возможно, даже осмелился бы создавать то, чего никогда не существовало. Не стоит понапрасну волновать и раздражать богов, иначе они когда-нибудь обманут тебя. При встрече с врагом достаточно бросить ему под ноги прутик и превратить его в змею. Это разрешается. Если же тебе одиноко и грустно, ты можешь создать себе любимое животное, которое будет спать в изножье твоего ложа и согревать тебя своим теплом. Но никто и никогда не должен видеть его, так что гладить его и разговаривать с ним ты можешь только без свидетелей.
У меня закружилась голова, забилось сердце, и я ощутил необычайный прилив сил.
— А человек? — спросил я. — Могу ли я создать человека, друга?
Они обменялись взглядами, потом посмотрели на меня, отрицательно покачали головами и ответили:
— Нет, Турмс, нет, человека ты создать не вправе. Допустимо только вызвать дух и вселить его на время в образ, с которым ты можешь беседовать. Но духи бывают добрые и злые. Злой может оказаться проворнее и оставить тебя в дураках. Ты не всезнающий, Турмс, ты не в состоянии постичь всего. Не забывай о том, что ты рожден в человеческом обличье. Это связывает тебе руки и ставит предел твоим познаниям. Ты как заключенный в тюрьме, окруженный крепкими стенами. Только смерть разрушит их и освободит тебя, а потом ты непременно родишься заново. В иную эпоху, в ином месте. И до своего нового рождения ты будешь отдыхать.
— Турмс, ты лукумон, — говорили они. — Познай сам себя, поверь сам себе.
От их слов я задрожал всем телом, закрыл лицо руками и воскликнул:
— Нет, нет, разве возможно, что я, Турмс, бессмертен?!
В голосах их звучала уверенность, когда оба ответили мне:
— Да, Турмс, ты лукумон. Ты бессмертен, если осмелишься сам себе в этом признаться. Сорви наконец повязку с глаз и поверь очевидному и бесспорному.
И еще они говорили:
— В каждом человеке заложено зернышко бессмертия, но большинство людей удовлетворяется обыденным. Зернышко не всходит, не прорастает колосом. Жаль людей, но им придется смириться с той судьбой, которую они сами избрали. Зачем навязывать бессмертие тем, кто о нем не просит и не знает даже, что с ним делать? Ну, сам подумай, зачем человеку, который не находит для себя занятия и бесцельно слоняется целыми днями из угла в угол, бессмертие? Оно принесет ему одни мучения. Ах, уж эти люди!
Они говорили также:
— Нам не под силу познать все, ибо мы рождены в образе человека. Мы верим, что зернышко бессмертия, заложенное в любом из людей, отличает их от животных. Но мы не знаем этого наверняка. Да, все, что существует, имеет земное воплощение, но как отличить наделенное жизнью от неживого? Нам не всегда удается делать это безошибочно, ибо случается, что в миг твоего просветления и озарения безжизненный, казалось бы, камень вздрогнет у тебя в руке. Да, наши знания не безграничны, хотя мы и рождены лукумонами.
Потом они стали предостерегать меня:
— Даже когда ты познаешь сам себя, ты не сможешь жить только ради себя одного. Твоя жизнь будет принадлежать твоему народу, твоему городу. Ты — раздатчик даров, но не благодаря тебе и твоей силе поля заколосятся пшеницей, а ветви деревьев согнутся под тяжестью плодов. Не поддавайся искушению. Не стремись понравиться людям, но действуй для их блага. Не занимайся мелкими делами, не вникай во все подряд. Не забывай, что для этого существуют законы и обычаи, судьи, жрецы и правители. Веди жизнь затворника, но не отказывай себе без нужны ни в чем, что приносит удовольствие и радость. Достаточно с тебя и того, что твое тело — это твоя тюрьма. Не обижай богов, и они будут милостивы к тебе. Ты — верховный жрец своего народа, самый справедливый его судья, так как ты лукумон. Но чем меньше к тебе будут обращаться за помощью, тем лучше. Люди и города должны научиться жить без лукумонов, потому что грядут трудные и жестокие времена. Ты вернешься, когда снова наступит твой день, а твой народ уйдет навсегда вместе с отпущенными ему годами.
Так они наставляли меня. В их словах звучало сочувствие — они хорошо знали по собственному опыту, какую тяжелую ношу взваливали на мои плечи.
На двенадцатый день всегда проводились священные состязания, на которых окончательно решалось, какой же город станет главным этрусским городом на ближайший год.
Был светлый осенний день, над священным озером и голубыми горами сияло теплое солнце. Лукумоны и другие посланники двенадцати городов заняли места на двенадцати священных камнях. Я вместе с прочими стоял за камнем города Клузия, так как не был еще всенародно признан лукумоном и на плечи мне не накинули еще священный плащ.
Сначала на арену вышел старейший авгур с отполированной до блеска кривой палкой в руке. За ним шагали двенадцать юношей из двенадцати городов. Они были нагие, с пурпурными повязками на лбу; каждый нес круглый щит своего города и священный меч. Кому за кем следовать, определил жребий, ибо все города Этрурии были равны между собой. Каждый из юношей остановился перед посланником своего города.
Затем авгур приблизился к открытым носилкам, где сидела девушка, и проводил ее к каменному ложу в центре арены. Она также была нагая, а глаза ее закрывала плотная повязка. Это была стройная совсем юная девушка. Авгур развязал узел, и повязка упала с ее лица. Девушка испугалась, покраснела, огляделась вокруг и попыталась руками защититься от нескромных взоров. Юноши напряглись, увидев ее; по их глазам было заметно, как они рвутся в бой. Я же ничего не понимал и только изумлялся тому, сколь сильно бьется мое сердце: девушкой этой была Мисме!
Для совершения жертвоприношения ежегодно выбирали самую красивую и благородную этрусскую девушку. Это считалось величайшей честью. Но где они нашли Мисме, почему выбрали именно ее? Я терялся в догадках.
Стояла глубокая тишина, как того требовал обычай. Стыдливый жест Мисме, ее испуганное лицо вызвали у меня подозрение, что согласия участвовать в жертвоприношении она не давала. Но предназначенная в жертву должна была действовать добровольно, поэтому авгур принялся успокаивать Мисме, и в конце концов та гордо вскинула голову, вызывающе оглядела не сводящих с нее глаз юношей и позволила связать себе руки шерстяным священным поясом.
Я сдерживался из последних сил; меня затопило глубочайшее отчаяние, я попытался было уйти. Однако тут я заметил, как изучающе посматривают в мою сторону лукумоны — на их лицах читался явный интерес. Точно так же они смотрели и на Мисме. И тогда я понял, что подвергаюсь очередному испытанию. Очевидно, они полагали, что Мисме — моя дочь, и хотели проверить, смогу ли я пожертвовать собственным ребенком ради соблюдения священного этрусского обычая и доказать, что я — истинный лукумон.
Я не знал, как именно совершается жертвоприношение, но понимал, что каменное ложе посередине арены — это жертвенный алтарь и что юноши станут сражаться друг с другом на мечах. Позже я понял, что тому, кого ранят, но кто сумеет покинуть пределы арены на своих ногах, сохраняют жизнь. Еще я узнал, что если тяжелораненый атлет упадет наземь, но не выпустит меч, то авгур может поднять свой священный посох в его защиту.
Вдруг я почувствовал на себе ясный взгляд Мисме. Она радостно улыбалась мне. И я тут же вспомнил Арсиною. Но красотой Мисме матери уступала — ее стройная фигурка все еще была девичьей и неразвитой. Впрочем, груди ее были круглыми и с розовыми сосками, волосы шелковистыми и вьющимися, ноги длинными и хорошей формы, а бедра — соблазнительными. Теперь она держалась спокойно, нисколько не смущаясь. Наоборот, по сиянию ее глаз я догадался, что она отлично понимала, как вожделеют ее эти двенадцать юношей.
Нет, за Мисме мне нечего волноваться. Она была дочерью своей матери и знала, в какую игру собирается играть. Я с облегчением перевел дух. Неважно, как она попала к этрускам, но на состязаниях она была по доброй воле. За те несколько лет, что мы не виделись, Мисме похорошела, и я гордился ею. Вдруг я встретился глазами с Ларсом Арнтом, который сидел на священном камне Тарквиний. Он то и дело поглядывал на Мисме с таким же восхищением, как и юноши. Посмотрев на меня, он прищурился, как будто желая спросить о чем-то. Не задумываясь, я решительно кивнул.
Ларc Арнт немедленно встал, расстегнул свой плащ и набросил его на плечи тарквинского юноши-борца. Потом он стащил через голову хитон, снял все украшения и браслеты и положил все это на землю, освободился он также и от золотого перстня на большом пальце. Как ни в чем не бывало он взял у юноши меч и щит, занял его место, а ему приказал сесть на священный валун. Тем самым он оказал молодому человеку огромную честь, так что вряд ли юный житель Тарквиний расстроился из-за своего отстранения от состязаний.
Авгур обвел взглядом собравшихся, как бы спрашивая, не возражает ли кто-нибудь против замены борцов, а потом дотронулся посохом до плеча Ларса Арнта, выражая таким образом свое согласие. Ларc Арнт не был таким же загорелым, как юноша; кожа у него была белая и нежная. Гибкий и мускулистый, он выглядел ничуть не старше других атлетов. Полуоткрыв от нетерпения рот, он смотрел на Мисме, а та отвечала ему взглядом, полным любопытства и изумления. На ее живом лице было написано, что ее тщеславию очень льстит внимание одного из богатейших и влиятельнейших тирренов, который намерен рисковать жизнью, чтобы освободить ее и завладеть ею.
Мне же ничего другого не оставалось, как спокойно улыбаться.
Я понял, что все это не более чем веселая шутка богов, которые хотели показать мне, насколько слепым бывает иногда даже самый проницательный человек и что не имеет смысла относиться серьезно к чему-либо, происходящему на земле. Я читал в душе Ларса Арнта, как в раскрытой книге. Без сомнения, впервые увидев Мисме, он был очарован ею, но в то же самое мгновение он понял, как много сможет приобрести, если победит в священном состязании. Ларc потерпел поражение на совещании о внешнеполитических делах. В Тарквиниях после неудачного похода на Гимеру к нему относились куда хуже прежнего. Его старый отец был все еще жив и пользовался большим влиянием, но Арнт очень сомневался в том, что сумеет стать владыкой Тарквиний после смерти Арунса, даже если отец сам назначит сына своим преемником. Ларc Арнт привык действовать смело и напористо, в духе времени, однако его политика досаждала старикам и тем, кто держал сторону Греции.
Если бы ему удалось выйти победителем из грядущей схватки, то Тарквиний стали бы главным городом этрусков на ближайший год именно благодаря ему, Арнту. В прежние далекие времена владыки боролись на арене за честь своего города. Теперь же считалось делом неслыханным, чтобы посланник ставил на кон собственную жизнь — пускай даже из благородных побуждений. Если бы Ларc Арнт победил, все восприняли бы это как доброе знамение для Тарквиний. К тому же Ларсу Арнту досталась бы дочь лукумона, больше того — внучка самого Ларса Порсенны, так что и ему перепала бы часть того восторга, с которым встретят весть о явлении нового лукумона.
Боги улыбались, и я улыбался вместе с ними, потому что все это было построено на лжи. Ведь Мисме не была моей дочерью, а все думали, что это так. Когда я осознал происходящее, то понял, что правда и ложь в мире людей ходят рядом и мало чем различаются. Все зависит от того, что считать правдой, а что — ложью. Боги же стоят где-то посредине — между правдой и ложью. Я тут же пообещал себе признать Мисме своей дочерью и запретить ей рассказывать, что я не ее настоящий отец. Достаточно того, что мы с ней знаем об этом.
Авгур надел на плечи Мисме черный кожаный воротник и усадил ее на край каменного ложа; запястья у нее были все так же связаны шерстяным поясом. Потом он махнул своим кривым посохом, и бойцы бросились друг на друга. Все произошло так быстро, что первая схватка показалась мне странной и беспорядочной. Я едва успел понять, что происходит, а двое окровавленных юношей уже лежали повергнутые на землю, выпустив из рук мечи.
Согласно древнему обычаю в первой схватке шестеро вступили против шестерых, приморские города — против городов, расположенных в глубине страны; запрещалось наносить удары в спину или в бок тому, кто стоит рядом. Передохнув несколько коротких мгновений, бойцы вновь кинулись в атаку, но уже впятером против пятерых; их мечи сверкали, а щиты с треском ударялись один о другой. Послышались крики и стоны — и вот уже дерутся всего восемь человек. Они тяжело дышат, настороженно следя друг за другом. Из раненых в первых схватках один потерял равновесие и сошел с арены, второй и третий пытались уползти прочь, оставляя за собой кровавые следы, четвертый потерял и щит, и меч, а также лишился пальцев на руке, пятый лежал на спине, и на губах у него пузырилась светло-розовая пена — верный признак глубокого ранения в грудь, а шестой находился под защитой авгурского посоха, ибо стоял на коленях и из последних сил размахивал мечом.
Не обращая ни малейшего внимания на раненых, четверо остальных смерили друг друга быстрыми взглядами. Мисме замерла в напряжении; я видел, как вздымалась от волнения ее грудь. Она смотрела только на Ларса Арнта. Я изо всех сил сжимал кулаки, желая ему если не победить, то хотя бы остаться в живых. Какое-то время атлеты стояли неподвижно на краю арены, а потом самый нетерпеливый ринулся с поднятым мечом на ближайшего противника. Тот оттолкнул его своим щитом и воткнул ему меч в низ живота. Третий воин воспользовался благоприятным моментом и бросился на атакующего, чтобы нанести ему удар в открытую спину; он не хотел убивать его, а только ранить и заставить покинуть поле боя.
Все произошло очень стремительно: для десяти из двенадцати самых сильных и красивых этрусских юношей состязание уже закончилось. Некоторые из них вскоре умрут от ран, один на всю жизнь останется беспалым калекой. Только Ларc Арнт и боец из Вейи не получили ни царапины. Начиналась настоящая борьба. Теперь уже не случай или удача решали дело, а умение владеть мечом, выдержка и самообладание.
Торопиться не стоило. Оба соперника понимали это и медленно, чуть согнув колени, двигались по окружности арены, не сводя глаз друг с друга. Однако оба успели-таки коротко взглянуть на Мисме, которая следила за ними. Потом юноша из Вейи кинулся на противника; щиты с глухим треском ударились один о другой, а от мечей полетели искры. Никто не вышел победителем из этой схватки. Молниеносно обменявшись десятком сильнейших ударов, бойцы одновременно отступили, чтобы передохнуть. Кровь сочилась из икры Ларса Арнта, но он только сердито покачал головой, когда авгур хотел поднять свой посох. Тут юноша из Вейи на мгновение потерял бдительность, и Ларc Арнт набросился на него и вонзил меч куда-то под его щит. Атлет опустился на одно колено, но щит свой держал поднятым и так ловко и умело защищался им, что Ларc вынужден был податься назад. Глубокая рана в пах не позволяла атлету из Вейи подняться, но он с яростью оттолкнул мечом посох авгура и посмотрел на Арнта.
Ларc Арнт вынужден был продолжать борьбу, хотел он того или нет. Он, разумеется, отлично осознавал, что его противник лучше натренирован и что у него больше выдержки и опыта. Поэтому Арнт принял решение поскорее завершить схватку — прежде чем руки перестанут его слушаться, и бросился в атаку, держа щит так низко, как только мог, чтобы защитить мягкую нижнюю часть живота. Однако юноша из Вейи отразил удар и, выпустив на мгновение меч из руки, схватил горсть песка и швырнул его в лицо Ларсу Арнту, чтобы ослепить его. Затем он быстро схватил свой меч, направил острие в открытую грудь Ларса и изо всех сил нанес удар, после которого от изнеможения и потери крови упал ничком на землю. Ларc Арнт почти вслепую уклонился от вражеского меча и отделался всего лишь неопасной раной в боку. Теперь у него появилась возможность ударить соперника в шею краем щита или же отрезать ему пальцы на руке, сжимавшей рукоять меча, но он удовлетворился только тем, что наступил сопернику на руку, а щитом прижал его лицо к земле, не нанеся ни единого удара. Это было благородно, ибо еще мгновение назад сам Ларc Арнт находился в смертельной опасности и только по счастливой случайности остался жив.
Атлет из Вейи был храбрым юношей и сделал попытку освободиться. Однако ему это не удалось, и тогда он признал себя побежденным и зарыдал от горя. Он выпустил свое оружие, и Ларc Арнт, наклонившись, поднял его меч и выбросил с арены с такой силой, что все услышали свист рассекаемого воздуха. Потом он протянул противнику руку и помог ему подняться на ноги, несмотря на то, что глаза его все еще слезились от песка и он почти ничего не видел.
Затем Ларc Арнт сделал то, чего наверняка не случалось никогда раньше. С трудом переводя дыхание, весь покрытый потом, он осмотрелся по сторонам, удовлетворенно кивнул, подошел к авгуру и сорвал с его плеч широкий плащ. Удивленный авгур остался стоять в одном только хитоне, с обнаженными худыми ногами. Ларc Арнт с плащом под мышкой приблизился к Мисме, перерезал мечом священную повязку на ее запястьях, наклонился над каменным ложем и заключил девушку в объятия, прикрывая себя и ее плащом.
Все произошло так быстро, что присутствующие, увидев, как растерялся авгур, разразились смехом, который усилился, когда Мисме высунула из-под плаща голую ступню и пошевелила пальцами. Оба лукумона хохотали так, что слезы выступили у них на глаза, а другие посланники согнулись пополам и били себя кулаками по коленям. Даже юноша из Вейи смеялся, когда покидал арену, хромая и обеими руками зажимая рану; кровь текла у него между пальцев.
Это был смех облегчения. Не думаю, чтобы поступок Ларса Арнта кому-то пришелся не по душе. Наоборот, потом говорили, что все произошло наилучшим образом и что и впрямь не подобало благородному Ларсу Арнту и внучке Ларса Порсенны приносить предусмотренную обычаем жертву на глазах у зрителей. Мне кажется, Мисме и Ларc Арнт также смеялись и радовались, обнимаясь под плащом авгура, и отложили принесение жертвы на более подходящее время.
Когда буря смеха наконец улеглась, Ларc Арнт резким движением отбросил плащ. Они с Мисме поднялись, держась за руки и неотрывно глядя друг на друга. Рассерженный авгур схватил свой плащ, торопливо надел его и, стукнув молодых по голове кривым посохом куда сильнее, чем это полагалось, объявил, что теперь они муж и жена, а Тарквинии — главный этрусский город на весь следующий год. Улыбающиеся молодожены покинули арену. Мисме вручили свадебный плащ, которым она сразу же прикрылась, и надели на голову миртовый венок. Ларc Арнт тоже оделся. А я поспешил прижать Мисме к своей груди.
— Если бы ты знала, как я испугался, — упрекнул я ее.
Мисме откинула назад голову, громко засмеялась и спросила:
— Теперь ты веришь, Турмс, что я выросла и поумнела?
Я шепнул ей на ухо, что с этих пор она должна называть меня отцом, оказывать мне должное уважение и помнить, что является внучкой Ларса Порсенны. Она, в свою очередь, рассказала мне, что Братья Полей старались защитить ее, а также мое имение в Яникуле, но разбушевавшаяся толпа сожгла дом, увела скот и уничтожила, посевы, когда стало известно, что я убежал из тюрьмы и из города. К счастью, ей и старым рабам удалось скрыться и спасти себе жизнь. В тот же вечер она выкопала золотую воловью голову, отрубила рога и дала один рабам, а второй — пареньку, который сначала был у меня пастухом, а потом стал моим управляющим.
Но едва она успела вновь спрятать золото, как подоспела привлеченная заревом пожара в моем поместье группа дозорных из Вейи и увезла Мисме с собой. Относились они к ней с уважением, хотя тот, который был только что ранен в состязании Ларсом Арнтом, крепко прижимал ее к себе, когда они вдвоем ехали на его лошади.
— Ничего нового для меня в этом не было, и я вовсе не испугалась, — уверяла меня Мисме. — Ведь управляющий давно уже влюбился в меня и все время пытался обнять и поцеловать, так что я поверила, что стала красавицей, и больше уже не стеснялась людей. Но ты не думай — я знала, как надо держаться с ним, и ничего ему не позволяла. Однако почему ты никогда не говорил, как прекрасны и благородны этруски и как интересна их жизнь? — Она с упреком посмотрела на меня. — Я бы обязательно выучила их трудный язык. Неужто ты хотел оставить меня в Риме навсегда, отец мой Турмс? Я не люблю Рим, а этруски хорошо ко мне относились, и мне было очень уютно в Вейи и здесь, в Вольсиниях, хотя я сразу решила, что меня как пленницу продадут в рабство. Красивые женщины этрусков научили меня многим премудростям и показали, как следует заботиться о коже и укладывать волосы; они говорили, что я красива и что на мою долю выпала большая честь — участвовать в священном состязании.
Она нахмурилась и добавила:
— Сначала я подумала, что все дело в моей внешности, но потом мне стало ясно, что я выбрана из-за тебя, ибо они хотели выразить тебе уважение. Я слышала о тебе кое-что…
Я был рад, что у Мисме все так удачно сложилось и что Ларc Арнт гордился нашим знакомством. Конечно же, он заслуживал всяческого счастья — если только дочь Арсинои могла сделать кого-то счастливым. Но Мисме поклялась мне, что будет умнее матери и всегда останется верна мужу; она сказала, что во всей стране этрусков не найти никого, кто бы нравился ей больше Арнта. Впрочем, полностью доверять ее словам я, разумеется, не мог: недаром же она сочла необходимым принести такую клятву; в общем, я полагал, что Ларсу Арнту вряд ли удастся прожить с ней спокойную и размеренную жизнь.
Озеро было прозрачным, как стекло. На заходе солнца жрецы установили на его берегу священный шатер богов. Перед ним уселись женщины и стали молоть ручными мельницами зерно нового урожая, чтобы испечь хлеб богов. Сети были уже расставлены — по обычаю полагалось поймать красноглазых рыб богов. Потом принесли в жертву богам теленка, козленка и поросенка и разожгли костры. Жрецы, пошептавшись, начали читать священные стихи, чтобы хлеб удалось удачно замесить, испечь и украсить, а пищу приготовить так, как принято было в старину. Пира богов не затевали уже много лет.
Я чувствовал, как холодная вода озера забирает тепло земли и впитывает запах увядающей травы, аромат вкусных блюд, свежего хлеба и кореньев. Наконец появились лукумоны. За ними несли священную посуду.
— Ты очистился? — спросили они.
— Очистился, — ответил я. — Мои глаза чисты. Мои уста чисты. Мои уши чисты. Мои ноздри чисты. Я чист. Голову я вымыл. Руки и ноги тоже. Я надел новый хитон из самой чистой шерсти.
Они улыбнулись и сказали:
— Сегодня ты хозяин пира, Турмс. Ты — раздатчик даров и имеешь право пригласить двоих богов. Кого ты приглашаешь?
Я не колебался.
— Я в долгу перед богиней, — ответил я. — Я приглашаю ту, которая носит венок из плюща. Ее священное имя — Туран.
Старый лукумон удивился и ехидно проговорил:
— Ты же сам рассказывал мне, как богиня Артемида помогала тебе и в облике Гекаты следила за тем, чтобы на земле тебе сопутствовала удача. Ты в долгу и перед Рожденной из пены — той, которой как Афродите поклоняются в Эриксе. Ты же сам мне рассказывал.
Я ответил:
— Все они — одна и та же богиня, которая является в разных обличьях, в разных местах и разным народам. Ее настоящее имя — Туран, ее символ — Луна. Я понял это. Я выбрал. Я приглашаю.
— А кто твой второй гость? — спросили они.
— Еще я приглашаю ту, которая самая непостоянная, я приглашаю Вольтумну. Прежде я не знал ее. Не понимал. Но теперь я наконец-то хочу познакомиться с ней. Благодаря ей морской конек стал священным, и было это в самом начале мироздания — до этрусков и до греков. Ее знак — Солнце.
Улыбки сползли с их лиц, они испуганно посмотрели друг на друга и спросили:
— Да представляешь ли ты, чего ты хочешь и кого зовешь?
И я, весь отдавшись священной радости, закричал:
— Я выбираю и приглашаю Вольтумну!
В это время полог шатра откинули, и я при ярком свете бездымных факелов увидел высокое ложе богов и два священных обелиска, возвышавшихся на двойных подушках. Каждого из нас троих ожидало собственное низкое ложе. Рядом стояли стол и табуреты. Вино было уже смешано с водой. Еще я заметил связки колосьев, плоды земли и венки.
Лукумоны приказали:
— Увенчай же своих небесных гостей!
Я выбрал венок из плюща и надел его на один из белых обелисков со словами:
— Это тебе, Туран, богине — от человека.
Затем я с легким сердцем взял венок из цветов дикой розы и надел его на другой обелиск, сказав:
— Тебе, Вольтумна, самой надлежит выбирать венок для себя. Возьми же пока вот этот из диких роз, который я, бессмертный, даю богине.
В этот миг я наконец-то осознал свое бессмертие. Почему так случилось и почему я выбрал именно венок из диких роз, я не знаю. Все мои сомнения рассеялись, как туман, в душе моей взошло солнце бессмертия.
Мы устроились на ложах у стола. Мне на шею надели большой венок, сплетенный из осенних цветов, ягод и листьев. Флейтисты взяли в руки флейты, потом послышался перезвон струн и танцовщицы и танцовщики в священных одеждах исполнили перед шатром танцы богов. Пищу нам подали в древних черных чашах, и ели мы двузубыми вилками и древними кремневыми ножами. Перед каждым священным обелиском тоже поставили чашу, положили кремневый нож и золотую вилку. Нам принесли морских крабов, куски кальмаров и сардин, плавающих в масле. Еще на столе стояло блюдо жареных красноглазых рыб из озера, из которых вынули все кости. Мы ели телятину, и мясо ягненка, и свинину, вареную и жареную, с кислым соусом и сладким соусом.
Флейты и струнные инструменты звучали все громче. Танцоры исполнили танец земли, танец моря, танец неба, а потом — танец богини (как танец любви) и танец собаки, танец вола и танец коня. В красивых вазах горели благовонные палочки. Вино разогрело наши тела и ударило в голову. Но пир все длился и длился, и я огорчался и удивлялся, глядя на неподвижные каменные обелиски на высоком ложе богов.
Старый лукумон, лежащий справа от меня, заметил мой взгляд и успокоил меня словами:
— Наберись терпения, Турмс, ночь длинная. Боги ведь тоже готовятся к встрече с нами, как мы готовились встретиться с ними. Должно быть, как раз сейчас там, наверху, все спешат и суетятся и нашим гостям подают праздничные наряды, умащивают их тела и заплетают им волосы. Кто знает?
— Не издевайся надо мной, — резко ответил я.
Он протянул руку и предостерегающе дотронулся до моего запястья.
— Это самая великая ночь в твоей жизни, Турмс, — сказал он. — Но народу нужны зрелища. Пусть же люди посмотрят на каменные обелиски, на которые ты надел венки. Пусть увидят, как мы едим и пьем, полюбуются священными танцами и насладятся музыкой. А потом мы останемся втроем, полог опустится и появятся твои гости.
Перед шатром под темным небосводом собралась многотысячная безмолвная толпа. Все взгляды были обращены к нам, пирующим лукумонам. Люди стояли, тесно прижавшись друг к другу и замерев от удивления и восторга. Они старались не шуметь, они не осмеливались даже переступать с ноги на ногу.
Потом костры погасли, слуги и танцоры ушли, музыка умолкла. Все стихло. Каменные обелиски на высоком ложе почти касались верха шатра. Прислужник поставил передо мной на стол чашу, закрытую крышкой. Оба лукумона приподнялись на своих ложах и внимательно посмотрели на меня. Слуга поднял крышку, и я ощутил сильный аромат кореньев и увидел мясо в жирном бульоне. Взяв вилку, я поднес кусок ко рту. Вкус был мне незнаком. Я не смог ни разжевать, ни проглотить мяса, и мне пришлось его выплюнуть.
Наконец полог шатра опустили. Чаша по-прежнему стояла передо мной на столе; пар от нее уже не поднимался. Я прополоскал рот вином. Лукумоны все так же внимательно смотрели на меня.
— Почему ты не ешь, Турмс? — спросили они. Я покачал головой.
— Не могу, — ответил я.
Они кивнули и согласились:
— Да, мы тоже не можем этого есть. Это пища богов.
Я помешал вилкой кусочки варева. Оно выглядело довольно аппетитно, да и запах был приятным.
— А что это? — спросил я.
— Это еж, — ответили они. — Еж — самый древний из всех зверей. С наступлением зимы он сворачивается в клубок и забывает о времени. Весной же он снова пробуждается. Поэтому боги употребляют его в пищу.
Старый лукумон взял вареное очищенное яйцо и показал его нам:
— Яйцо — начало всего, — сказал он. — Яйцо — символ рождения и возвращения. Яйцо — символ бессмертия.
Он положил яйцо в неглубокую жертвенную чашу. Младший лукумон и я сделали то же самое. Лукумон из Вольтерры встал, взял плотно закупоренную амфору, извлек кремневым ножом пробку, снял воск и налил в жертвенные чаши горькое вино из трав.
— Настало время, — сказал он. — Боги идут. Так выпьем же напиток бессмертия, чтобы наши глаза не были ослеплены их сиянием.
Я выпил вино из жертвенной чаши, стараясь во всем подражать лукумонам. Напиток обжег мне горло, и я почувствовал, как немеет мой желудок. Потом, следуя примеру лукумонов, я съел вареное яйцо. Старый лукумон тихим голосом сказал:
— Ты выпил с нами напиток бессмертия, Турмс. Ты съел с нами яйцо бессмертия, Турмс. Теперь сиди и жди. Боги идут.
Мы лежали, охваченные страхом, и вглядывались в белые каменные обелиски. Вдруг они стали меняться прямо у нас на глазах. Пламя от бездымных факелов не казалось уже таким ярким. Обелиски излучали сияние. Потом я увидел ее, богиню. Спустившись сверху и приняв женское обличье, она улеглась на ложе. Богиня была прекраснее самой красивой женщины на земле и ласково улыбалась нам. Ее узкие глаза блестели, локоны вились, под белой кожей пульсировала кровь; на ней была корона из плюща.
Потом пришла та, взбалмошная и непостоянная. Сначала она подшутила над нами, заставив нас ощутить холодное дуновение ветра, от которого замигали и едва не погасли факелы. Потом нам показалось, будто вокруг полно воды; она заливала нас с головой, и мы метались, страшась утонуть, и хватали раскрытыми ртами воздух, и глотали эту невидимую воду. Затем она решила коснуться наших тел. Ее прикосновение было обжигающим, и мы думали, что сгорим и превратимся в пепел. Но на нашей коже не осталось никаких следов, напротив — она стала такой холодной, как будто мы натерлись мятной мазью. Огромным морским коньком вздымалась над нами тень богини. Но в конце концов богиня устала и подняла руку, приветствуя нас. Успокоившись, Вольтумна тоже обернулась женщиной и легла на ложе, дабы показать, что она человек, как и мы.
Мне не надо было вставать и угощать их, потому что варева из ежа становилось все меньше, и вскоре чаши опустели. Но как именно они ели — я не знаю. Убывало и вино в сосуде; наконец исчезла последняя капля и сосуд сделался сухим изнутри. Они не были голодными, так как боги не чувствуют ни голода, ни жажды, как люди, — а если кто-то утверждает, что это не так, то он глупец или лгун. Но раз уж они пришли к нам в гости, раз явились нам и дали себя увидеть, то они и выразили нам свое уважение, вкусив священной еды и выпив священного вина.
Может быть, наше угощение пришлось им по вкусу, а напиток ударил в голову, как это обычно бывает на пирах, но Туран вдруг улыбнулась загадочно, посмотрела на нас и рассеянно положила руку на шею Вольтумны. А та, многоликая, не спускала с меня глаз, как если бы подвергала некоему испытанию.
— Ах вы, лукумоны, — сказала она через некоторое время, — может, вы, конечно, и бессмертны, но вы все же не вечны. — Ее голос гремел, как гром, шумел, как буря. Но в нем слышалась зависть.
Внезапно я ощутил, что тонкие горячие пальцы нежно дотронулись до моего плеча, как бы предупреждая об опасности. Я удивленно обернулся и увидел светлый образ моего крылатого гения, сидящего за мной на краю ложа. Второй раз в жизни мой гений явился ко мне, и я понял, что именно сейчас надо быть особенно осторожным. Кроме того, я осознал, что в глубине души очень тосковал по своему гению-покровителю, тосковал больше, чем по кому бы то ни было на свете. А когда я посмотрел вокруг, то заметил, что такие же светлые образы гениев возникли и за плечами у обоих лукумонов, чтобы защитить их своими сияющими крыльями.
Вольтумна протянула вперед руку и властно сказала:
— Ах, лукумоны, ну что это за предосторожности? К чему вызвали вы свою охрану? Чего вы боитесь?
Туран тоже сказала:
— Я богиня, и я оскорблена тем, что вы предпочитаете отдыхать в обществе своих гениев, а не приближаться ко мне. Ведь это вы пригласили меня, а не я вас. Хотя бы ты, Турмс, отошли обратно своего духа-покровителя. Тогда я смогу возлечь рядом с тобой и прикоснуться к твоей шее.
Крылья моей покровительницы — мой гений имел женское воплощение — задрожали от гнева, и я понял, что она сердится. Богиня Туран окинула ее оценивающим взглядом (только женщина умеет так смотреть на другую женщину) и сказала:
— Нет сомнения, твоя подружка с крыльями прекрасна. Но ты, надеюсь, не думаешь, что она может соперничать со мной? Я — богиня, вечная, как земля. А она всего лишь бессмертна, как ты.
Мне стало немного не по себе, но, бросив взгляд на лучезарный облик моего духа-покровителя, я собрался с силами и ответил:
— Я не звал ее, но раз она здесь, то не могу же я отослать ее обратно. — В тот же миг я прозрел: в сердце мое как будто угодила молния; голос зазвенел, словно натянутая струна. — Быть может, ее прислал кто-то, кто стоит над всеми нами. — И не успел я договорить, как посреди шатра выросла неподвижная фигура — куда выше всех людей и богов. Ее окутывал холодный плащ света, лицо ее было закрыто и потому невидимо. Это был он, тот, кого не знают даже боги; никто не ведает, сколько у него имен и какие они, — ни люди, ни боги, неразрывными узами связанные с землей. Заметив пришельца, земные богини сникли, затаились, как тени, на своем ложе, а моя покровительница заслонила меня крыльями, как бы показывая, что она и я — одно целое.
Потом я ощутил вкус железа на языке, как будто бы я уже умер, услышал завывание бури, поежился от ледяного порыва ветра и зажмурился при виде ослепительного огненного зарева. Когда я пришел в себя, я понял, что по-прежнему нахожусь на своем низком ложе. Факелы погасли. Вино было выпито. В колосьях не осталось зерен. Оба каменных обелиска, белые, как призраки, стояли на двойных подушках на высоком ложе богов, освещенные серым утренним светом, проникавшим в шатер. Венки на них увяли и почернели, как будто бы их опалил огонь. Я дрожал, потому что было очень холодно.
Мне кажется, все мы очнулись одновременно. И всем нам показалось, что мы проснулись на каменной скамье в могильном склепе. Подушки были слишком жесткими, и страшно тяжелым, точно свинцовым, было мое тело. Мы уселись, охватив головы руками, и посмотрели друг на друга.
— Это сон? — спросил я.
Старец покачал головой:
— Нет, это не сон. Разве что все мы видели один и тот же сон.
Лукумон из Вольтерры сказал:
— Мы видели закутанного в покрывало бога. Как это возможно, что мы еще живы?
— Это значит, что подходит к концу наше время, — ответил старый лукумон. — Грядет нечто новое. Возможно, мы — последние из лукумонов.
Другой лукумон приподнял полог и выглянул наружу.
— Небо облачное, — сообщил он. — Утро холодное.
Вошли слуги с горячим молоком и медом. Они принесли также воду, чтобы мы вымыли лицо, руки и ноги. Я заметил, что мой хитон весь в пятнах; должно быть, ночью у меня из носа текла кровь.
Потом слуги раздвинули полог. Небо было и впрямь затянуто тучами. Вокруг шатра вновь собралась многотысячная толпа. Подул ветер, полог затрепетал. Я вышел из шатра, встал на колени и поцеловал землю. Потом поднялся и воздел руки к небу. Тучи раздвинулись. Выглянуло яркое солнце, и мне сразу стало теплее. Если я до сих пор все еще не был уверен в себе, то в этот миг последние мои сомнения рассеялись. Небосвод, мой отец, признал меня своим сыном. Солнце, мой брат, нежно обняло меня. Случилось чудо.
Стараясь перекричать усилившийся ветер, толпа неистовствовала:
— Лукумон, лукумон с нами!
Зеленые ветки колыхались и трепетали у меня перед глазами. Люди продолжали кричать и восхвалять меня. Два других лукумона, мои проводники, приблизились и набросили мне на плечи священный плащ. Меня охватило благостное спокойствие, радость вошла в мою душу, сердце смягчилось. Я уже не чувствовал себя опустошенным. Мне не было больше холодно.
Вот и все. Мой рассказ близится к концу. Камешек за камешком перебирал я свое прошлое, а теперь вновь вернул их в простую черную чашу перед статуей богини. По ним я узнаю, кто я, когда однажды вернусь, поднимусь на гору по священной лестнице и снова возьму их в руки. И опять будет дуть ветер.
Такова моя вера. Руки у меня дрожат. Дыхание хриплое. Оставшиеся мне десять лет пролетят быстро. Мой народ живет в достатке, поголовье скота увеличивается, поля дают хорошие урожаи, женщины рожают здоровых детей. Я научил своих людей жить честно — всегда, даже тогда, когда меня уже не будет с ними.
Если они просили меня предсказать будущее, я отвечал им:
— Для этого есть авгуры, которые гадают по печени, и жрецы молний. Верьте им. Не тревожьте их по мелочам.
Я приказал, чтобы законы принимались Советом и утверждались народом. Судьям велел вершить суд по совести и справедливости, поставив одно-единственное условие:
— Законы должны защищать слабых от сильных. Сильным не нужны покровители.
Говоря это, я думал об Анне, которая меня любила, и о моем неродившемся ребенке, которого она забрала с собой. Они были слабыми, а я не сумел их защитить. Я велел искать их повсюду, где только можно, и даже в самой Финикии, но поиски ни к чему не привели.
Я чувствовал, как моя вина жжет меня, и молился:
— Ты, который стоишь над земными богами, ты, который не показываешь лица, ты, недосягаемый. Ты один властен помочь мне искупить мое преступление. Ты можешь повернуть время вспять. Ты можешь разбудить умерших. Исправь же принесенное мною зло и дай мне Покой. Для себя я не хочу ничего. Остаток моей жизни принадлежит моего народу. Да, я уже устал от той тюрьмы, которая зовется моим телом, но клянусь тебе, что последние отпущенные мне десять лет я полностью посвящу людям. Яви же свое милосердие: пусть ничего плохого не случится с Анной и нашим ребенком, ибо они не должны отвечать за мою трусость.
И произошло чудо. Три года жил я, лукумон, среди моего народа, и вот летом четвертого два скромных странника попросили меня выслушать их. Они пришли совершенно неожиданно. Передо мной стояла Анна! Это была она, я сразу узнал ее. Она покорно склонила голову, как и мужчина рядом с ней. Анна превратилась в красивую цветущую крестьянку; когда наши взгляды встретились, я увидел грустные знакомые глаза.
У мужа ее было доброе, открытое лицо. Они крепко держались за руки и, казалось, чего-то боялись. Эти люди проделали далекий путь, чтобы встретиться со мной. Они сказали:
— Турмс, лукумон, мы бедные крестьяне, но осмелились побеспокоить тебя. Мы пришли просить о большой милости.
Потом Анна рассказала, что около греческой Посейдонии она выпрыгнула за борт финикийского судна, на котором везли рабов. Она предпочла бы утонуть, но не принять ту судьбу, что уготовила ей Арсиноя. Но волны вынесли ее на берег, и там она встретила пастуха, который стал заботиться о ней, хотя и знал, что она — беглая рабыня.
— Когда родился твой сын, — рассказывала Анна, — я осталась с ним и пасла скот, а муж заботился о мальчике и не обижал меня. Я привязалась к этому человеку и полюбила его. Он был добр ко мне. Мальчик принес нам счастье, у нас свой дом, поле и виноградник, вот только детей больше нет. У нас лишь один сын, Турмс!
Ее муж покорно посмотрел на меня и сказал:
— Мальчик думает, что я его отец, ему с нами хорошо, и он любит землю, на которой мы работаем. Он выучился игре на флейте и даже сочиняет песни. Его сердце не ведало зла. Мы же все время волновались за него, не зная, как лучше поступить, ибо нам тяжело было бы с ним расстаться. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, мы собрались к тебе. И вот мы здесь и ждем твоего решения. Требуешь ли ты своего сына или позволяешь нам оставить его у себя? Анна сказала:
— Ты — лукумон. Ты лучше знаешь, как сделать его счастливым.
Я был растроган до глубины души и спросил:
— Где он, мой сын?
Я пошел за ними и увидел кудрявого подростка, который сидел посреди базарной площади и играл на флейте. Он играл так прекрасно, что множество людей собралось послушать его. У мальчика была смуглая кожа и большие — как у матери — глаза. Босой, в домотканом плаще, он был на удивление красив. Я никогда не смог бы разлучить его с матерью, это было бы слишком жестоко. Итак, мою молитву услышали! Злой поступок Арсинои обернулся добром для Анны. Разве мог я заставить ее опять страдать?
Долго смотрел я на своего сына, пытаясь запомнить его черты. Потом, поблагодарив Анну и ее мужа за то, что они пришли, я вручил им подарки, признал мальчика их сыном и вернулся в свой пустой дом. У меня не было на этого ребенка никакого права. Я просил их в любое время, если будет такая нужда, обращаться ко мне, однако я никогда больше не видел их. Иногда я посылал им скромные дары. Потом мне сказали, что, спасаясь от греков, они куда-то переехали, но никому не сообщили, куда именно. Ну что ж, это было их дело. Очевидно, они решили, что для мальчика так будет лучше.
Сняв со своих плеч тяжкую ношу этого греха, я целиком посвятил себя моему народу.
Я так устал находиться в темнице своего тела, что с нетерпением жду того дня, который наконец освободит меня. Перед гробницами на священной горе уже поставили шатер богов. Священные обелиски уже заняли свое место на ложе богов. В воздухе пахнет осенью, свежемолотой мукой и молодым вином. Птицы собираются в стаи и готовятся улететь в дальние края. Женщины поют, крутят ручные мельницы и готовят муку на хлеб для богов из зерна, собранного в этом году.
Это мне еще под силу. Я сумею попировать с богами на глазах у моего народа. И буду смотреть на танцы богов, а на челе у меня тем временем выступит смертельный пот и черные мухи смерти будут летать перед глазами. Потом полог опустится. Я в одиночестве выпью вино бессмертия и встречу богов.
В последний раз я почувствую вкус жизни, положив в рот кусок пресного хлеба и запив его вином, смешанным со свежей водой. А потом пускай приходят боги. Я, конечно, соскучился по ним, но больше всего истосковался я по моей крылатой покровительнице, моему светлому гению. Она обнимет меня и поцелуем заберет дыхание из моих уст. В этот миг она наконец шепнет мне на ухо свое имя, и я узнаю его.
Да, я уверен, что умру счастливым, подобно пылкому юноше, забывающемуся на груди у возлюбленной. Ее светлые крылья унесут меня в бессмертие, и я обрету покой, блаженный покой. На сто лет, на тысячу — я не знаю, на сколько, и мне это безразлично. Но когда-нибудь я вернусь, я, Турмс бессмертный.