IX


И еще: я воочию убедился, что Вильнюс, несмотря на свою удаленность от Балтийского моря, обладает целым рядом преимуществ по сравнению как с приморскими столицами, так и с гигантскими темно-серыми городами, растянувшимися на равнинах до бесконечности, ведь все мы их видели, верно? Это определяется рельефом, порой даже ошеломляющим перепадом высот. Разумеется, теоретически я и раньше знал, что как только ты выбираешься по усеянной тополиным пухом улице Лепкальнё к началу Минского шоссе, то сразу оказываешься выше колокольни костела св. Иоанна, а она, как известно, не из низких. Но мне никогда и в голову не могло прийти, что, облокотившись о подоконник зала на пятом этаже Тюрьмы пьяниц, служившего одновременно и клубом, и кинотеатром, где проходили показательные процессы по бичеванию беглецов и редкие концерты, я смогу, находясь в этом мрачном, насквозь провонявшем потом помещении, увидеть поистине неповторимую, ошеломляющую панораму столицы, кажущуюся особенно ослепительной из окна узилища, со Старым городом на первом плане и холмами Шишкине - едва ли не на четвертом. Открывающуюся за окном ширь не могли заслонить ни находящийся по соседству двор тюрьмы строгого режима, где за частыми решетками томились уже не рабы чекушки, а грешники посолидней - это о них командир моего отряда, капитан Чайковский, сказал: вот там настоящие мужики! Не вам чета, дохляки, подонки, ничтожества! Правда, отчасти город заслоняли купола костела Визиток, но ведь можно было подойти и к другому окну в зале или втиснуться в каморку за сценой, к радисту Могиле, ясное дело, тоже алкашу, а заодно дерябнуть чифиря по случаю прихода.

Лучезарную панораму я обнаружил, разумеется, не сразу. Должно было пройти целых полгода, пока я не очухался, пообвыкся, смирился с рутиной, вонью, конвейером, постоянными унижениями и нескрываемым презрением. Во-вторых, ближе к весне у меня появились в неволе и дружки-приятели. Я встретил здесь, за оградой Тюрьмы пьяниц, людей, которые были и порядочнее, и достойнее, чем те, кто жил на так называемой воле, по ту сторону высокой ограды, - опутанная комками проволоки, сетями, освещаемая по ночам прожекторами, наша территория мало чем отличалась от той, где терпеливо сносили тяготы жизни «орлы» капитана Чайковского - наглые грабители, воры-рецидивисты, насильники, убийцы и прочие стервятники. Только они были отгорожены от мира по меньшей мере шестью подобными оградами, причем одна хитроумнее другой. Этих настоящих мужиков я частенько видел в окно своего цеха во время перекура: перед каждым начальником они снимали черные кепки, а выходя на работу, выстраивались, как на параде. Видел я и их лица - лица как лица, особенно много молодых. Но о большинстве я просто-напросто не успею рассказать: ни о хороших парнях, ни о подонках. Лишь в двух словах опишу тебе, Туула, «лечебные процедуры». Ничего принципиально нового не придумали и тут: сначала тоже вызывали рвоту, только уже более жестоким, насильственным способом — с помощью уколов апоморфина, а затем, под конец наших мучений, заставляли глотать омерзительный белый порошок, который и сегодня, похоже, напоминает о себе моей печени. Белые халаты медики напяливали от случая к случаю, а обычно они, как и работники администрации, расхаживали в зеленых мундирах войск внутренней службы с положенным количеством золотых звездочек на погонах, малиновыми петлицами и околышами, лица у них были широкие, одутловатые, а лексика не отличалась особой вычурностью: «Ну-ка, подойди ко мне, синюга, чё скажу!» Синюгами они называли нас, больных, поскольку на нас были синие робы, синие тонкие штаны и синие береты, а зимой нас выводили на работу в синих ватниках. Или же в черных, кому какой доставался. Наши воспитатели и надзиратели выглядели ничуть не лучше нас - мы были вынуждены вести здоровый образ жизни, а они надирались чуть ли не каждый день. Правда, в оперативном отделе, который отлавливал многочисленных беглецов, встречались молодые накачанные бычки, им только попадись - отметелят даже покорного и к тому же, как правило, полупьяного беглеца, настигнув его где-нибудь на пустыре или под кроватью какой-нибудь замарашки.

Вот так-то, Туула. Сам не знаю, чего ради я решил открыть перед тобой и эту страницу своей жизни, - трудно назвать описываемый период всего лишь эпизодом, хотя чего там скрывать — я попал туда, куда и положено попасть бездомному с вечным запахом перегара. Скажу напрямик: по большому счету, мне здесь было даже лучше, чем во Втором отделении. Тут, во всяком случае, никто не городил чепуху про нервное расстройство и никто не бил себя в грудь, обещая навсегда завязать с выпивкой. С какой стати? Ведь никто этого не требовал и не просил. В тюрьме для пьяниц человек, сам того не желая, раскрывается до конца, предстает таким, каков он есть, нечто подобное случается разве только в армии, в настоящей тюрьме или на корабле дальнего плавания. Тут уж никем не прикинешься, не выпалишь в сердцах: осточертело все, подыхайте здесь одни, я ухожу! Правда, из алкоголической тюряги можно было удрать - приставленные к работе в городе хотя бы разок пускались в бега, да только немногие из них упивались свободой хотя бы неделю. Кое-кто возвращался сам, таких добровольцев порой даже не отправляли в карцер, просто стригли наголо и сажали к конвейеру. До тех пор, пока я не увидел эту панораму в окно клуба, мне, во всяком случае, мысль о побеге и в голову не приходила. Здесь меня кормили, одевали, работа была нетяжелая, хотя, по правде говоря, до одури скучная и бессмысленная. Но прошло полгода, сквозь сугробы пробились ручьи, набухли и запахли почки на тополях, растущих за оградой тюрьмы, и даже единственное деревце на зоне - чахлая горная сосна возле бывшего вильнюсского капитула - выпустила новые побеги. Тогда, в один из солнечных предобеденных часов, зайдя случайно в клуб, я и приподнял черный глухой полог, которым завешивали окно во время киносеансов, - я поднял его и остолбенел: озаренный золотым светом, вдалеке и вблизи искрился и тихонько жужжал еще безлистый, но уже украшенный почками Вильнюс. Я подпер костяшками пальцев подбородок и вперился в сияющие новым светом башни, карнизы, эркеры, в дымоходные трубы и еле различимые флюгеры. Бог знает сколько бы я там проторчал, но тут щелкнул вездесущий громкоговоритель и промычал, что меня вызывают к командиру отряда. К тому времени я добрался в Тюрьме для пропойц до вершины своей карьеры - стал библиотекарем, был членом сытой хозяйственной бригады и чуть ли не каждый день мог выходить в город: или подписку на периодические издания оформить, или заказать в коллекторе новые книги, а мог и просто отпроситься под вымышленным предлогом. Это уже впоследствии меня выжил оттуда коротышка-капитан, недоучка по фамилии Андейка, что за странная фамилия! Был бы еще какой-нибудь Бадейка или Мандейка, так нет же - Андейка! Ведь, без ложной скромности, я был вполне подходящим библиотекарем, во всяком случае, контингент был мною доволен. В то же время я был самостоятельной фигурой в этом замкнутом пространстве, мог даже планировать свой день, а порой и ночь, в основном же менял книги, распределял захватанные, трудночитаемые детективы, комплектовал газеты и ждал весны - цветов и свободы!

За эти полгода я крайне редко вспоминал о тебе, Туула, поскольку постоянно чувствовал себя подавленным, был хмурым, раздраженным, напоминая сам себе насекомое с оторванными крылышками. Больше всего угнетало то, что здесь нигде нельзя было побыть одному - даже в самых отдаленных уголках тебя преследовал чей-нибудь злобный взгляд, вопрошающий: какого рожна тебе тут надо? Да плюс к этому еще обязательно-принудительный «курс лечения» - апоморфин в мышцу и стопка водки или вина вслед за уколом. В обязательном порядке, иначе не затошнит. После укола деревенел член, но волну наступающего возбуждения тут же гасили неукротимые позывы к рвоте, головокружение; жертвы тошниловки и здесь пользовались привилегиями: неофициально им разрешалось пить чифирь. Где уж тут вспоминать прошлое, размышлять о былом. К тому же, признаюсь как на духу, я уже не надеялся встретить тебя когда-нибудь, а если бы и встретил, то ни на что уже не расчитывал. И планов на будущее не строил, даже в глубине души, пока не увидел ложе сияющего города с темно-красным Бернардинским костелом - он стоял себе, как и прежде, сияя издалека новой бледной черепицей - ах, ферменты, ферменты-красители, господин Петрила, и зачем ты отдал Богу душу, не успев окропить черепицу соками своего тела? - мне удавалось разглядеть даже птиц, опустившихся на крышу. А вот твой дом, Туула, оттуда не был виден и длинное здание монастыря -тоже, их заслоняли другие строения, да и рельеф под тем углом зрения сверху был таким, что как ни напрягайся - все равно не увидишь. Я просто нутром чуял, что они печально высятся где-то совсем близко - ведь мне удавалось разглядеть могучий дуб рядом с водозаборной станцией и крытым мостиком, я его со своей верхотуры различал по полуувядшей кроне. Той весной я и написал тебе - вы продолжали жить во Втором городе, а адрес я без труда узнал во время отлучки у той длинноногой в гетрах: к моему удивлению, она мне сразу его выдала, с налету выпалила по памяти: тра-та-та-та! Я просто не мог не писать при наличии стола в углу библиотеки и тумбочки с хлипким запором - во время проверки помещения прапорщики вырывали его с мясом, но я спустя несколько дней ставил его заново. Искали-то они вовсе не спиртное, а ножи, таблетки и заварку и, хотя знали, что ничего не найдут, все равно взламывали, испытывая от этого наслаждение... Как бы там ни было, но, став заведующим библиотекой, я сделался если не уважаемым человеком, то, во всяком случае, нужным лицом, с коим стоит хотя бы немного считаться. Разумеется, до кладовщика склада одежды, распорядителя сахарных пайков или даже штатного хлебореза мне было далеко, однако я уже не был парнишкой на побегушках. Торговцев чаем, каковых тут было хоть пруд пруди, я снабжал старыми газетами для фасовки товара. Те, с кем я приятельствовал, могли надеяться на мою поддержку, если требовалось припрятать что-нибудь ценное - кольцо, часы, деньги, а порой по-быстрому (давай-давай!) раздавить пузырь: бутылка водки здесь стоила всего на несколько рублей дороже, чем в ближайшем гастрономе, а разница в ценах на вино была и того меньше. Часть прибыли за принесенное на зону хмельное доставалась почти непросыхающим прапорщикам или даже командирам отрядов - все мы люди, все мы человеки! Знаешь, тут каждый крутился как мог. Дипломированные художники ковали жестяные панно с замками и красотками для низшего звена администрации и медсанчасти, а некий Педро, экс-скульптор, один из тех, кому я искренне симпатизировал, делал и куда более профессиональные работы. Хотя бы те же каминные решетки или комплект инструментов для самого начальника лагеря Вайдевутиса Трибандиса. Да и другие «верхи» положили глаз на самых лучших каменщиков, столяров, бетонщиков, плотников... Ведь в обустраиваемых вокруг столицы коллективных садах срочно требовались рабочие руки. Эти люди проводили там едва ли не все лето, там они ели-пили, а «домой» возвращались только на выходные... Ремесленники калибром помельче трудились в хозяйственной бригаде, а на досуге мастерили ножи-ножики, красивые деревянные или эбонитовые мундштуки, цепочки, удилища для спиннингов и даже наборы ложек-вилок! И жили бы многие как у Бога за пазухой, если бы не «шустряки» - хронические, не поддающиеся лечению алкоголики, чаще всего безмозглые парни атлетического сложения. За отсутствием улик, позволяющих засунуть их в переполненные тюрьмы, «органы» на всякий случай заталкивали этих людей в лагерь для алкоголиков - ведь пили-то они все без исключения! Для всех, в том числе и для начальников, они были сущим наказанием. «Шустряки» сбегали даже из охраняемой зоны, у каждого при себе было холодное оружие, нередко между ними происходили жестокие стычки, а терроризировали они не только стариков и увечных, но и любого не понравившегося или не угодившего им, даже утвержденных «самоуправлением» ответственных за распределение на ту или иную работу и старост. В поисках наркотиков этот контингент совершал набеги на медпункт, и осуществлялось это с особой дерзостью: дабы иметь многократный численный перевес, участники разбоя нападали только стаей. Все они прекрасно знали, что из этого «Артека», как нашу зону называли соседи-рецидивисты, им придется рано или поздно переселяться за другую ограду, оттого и поглядывали с любопытством, ей-богу, безо всякого страха, в сторону двора тюрьмы строгого режима, охотно наблюдали за суровой жизнью людей, осужденных на долгие годы заключения. Кое-кто из соседей умудрялся даже, не думая о предстоящем наказании, перебрасывать через все ограды и заграждения узелок с бесценным грузом-«посылкой» - ножами-финками, блестящими перстнями, а в их сторону летели товары преимущественно одного назначения — атоминал, или как его там, сильнодействующие транквилизаторы. Пойманные за руку метатели никого не выдавали, спокойно отсиживали назначенные столько-то суток в подвале под капитулом, а выйдя оттуда, снова принимались за старое - жить-то нужно! Почти все «шустряки» были разрисованы татуировками. В бане я видел на спине у одного из них даже собор Василия Блаженного со всеми его маковками, но когда Педро, вздумавший перерисовать увиденное в свой альбом (или атлас) татуировок, попытался, будучи в душе, сделать набросок, его без обиняков предупредили: еще раз заметим, и тебе каюк! Тяжелые на подъем выходцы из деревни, да и не только они, со страхом ждали «отвальную» - выходящего на волю бича кореши провожали на зависть торжественно, устраивали пирушку, которая редко заканчивалась миром: неужели так и уйдешь, не сведя все счёты! Но и им требовались мои услуги, поскольку и они любили книжки про шпионов и приключения, а если мне требовались их «милости», я разрешал им вырезать из журналов красоток, хотя бы и полуголых. И за чтиво, и за картинки «шустряки» рассчитывались сигаретами и чаем - «настоящей валютой». Нет, та библиотека была для меня поистине палочкой-выручалочкой: ни гуманитарии, ни музыканты, ни даже бывшие педагоги или мелкие предприниматели (были среди нас экс-нотариус, староста церковного хора и сам комсорг вильнюсского университета) не пользовались здесь хотя бы маломальским авторитетом. Наоборот, «грамотеям» тут особенно доставалось, правда, это не относилось к барабанщикам и гитаристам, которые организовывали концерты, участвовали в конкурсах среди заключенных, их хотя бы изредка гладили по шерстке. А вообще-то, согласно местным «правилам хорошего тона», следовало над мудрецами-очкариками издеваться тайно и явно, отпускать в их адрес колкости и при случае давать по шее. Этому контингенту доставались, как правило, самая грязная работа и самое неудобное спальное место, впрочем, так было почти везде. Никто не сочувствовал им, не вступался, когда бедолаг обкрадывали, а если они осмеливались показать остальным, что умнее их, или даже блеснуть остроумием, давали понять, что разбираются в искусстве, политике или даже спорте, как их тут же осаживали кулаками или принуждали к... ладно, замнем для ясности. Хорошо еще, что я уже усвоил эту науку на улице, кое-что намотал на ус во Втором отделении психушки, так что особых открытий тут не сделал. Главное — прикинься полудурком и не вступай ни с кем в спор!

Еще одну панораму я обнаружил спустя некоторое время — она открывалась из окна в конце коридора: сизоватые леса Бельмонтаса с избушками на опушке, холмы пригорода Маркучяй вдалеке, а на переднем плане - старое депо с метровыми буквами над ним: «Слава КПСС!». Окна моей библиотеки смотрели еще на одну сторону - на Липовку, на кладбище Расу, на тихие улочки на той окраине города... на глухо гудящую железнодорожную насыпь где-то внизу - она гулко постукивала днем и ночью, тоже вызывая тоску... для кого по ближайшему полустанку, а для кого по Дальнему Востоку или Средней Азии, в зависимости от темперамента мечтателя...

Помнится, в тот день я не пошел в город, закрылся в библиотеке, отделенной от переполненной обычно жилой «секции» с двухэтажными нарами всего лишь деревянной перегородкой. В предобеденное время и она была пуста. В тот день, с огромным трудом оторвавшись от окна с видом на вильнюсские здания, я написал тебе, Туула, первое письмо, длинное, откровенное и... бестолковое. Я обрисовал в нем вид на город, перечислил все храмы и ансамбли, попытался напомнить тебе те места, где мы с тобой успели побывать и куда только намеревались отправиться... С преувеличенным пафосом описал свой быт и бытие — тут уж я призвал на помощь, как мне казалось, гротеск, иронию, черный юмор, но письмо все равно получилось бестолковым. Ведь не так принято писать из тюрем, лагерей, войсковых частей и с подводных лодок, не так... Оттого в конце я и сделал приписку: ответа от тебя не жду, знаю, что не дождусь, просто позволь мне писать, ведь это будет для меня такая отдушина! Что-то в этом роде и в таком стиле. Можно ли более недвусмысленно умолять: ответь мне?! Вряд ли. Мне казалось, я уже тогда умел писать письма, многие по сей день хранят их, но это уже из другой оперы. Я было почти заклеил конверт и даже высунул язык, чтобы лизнуть узкую полоску с клеем, как вдруг изменил свое решение: что, если мне сделать тебе сюрприз, Туула? Я спрятал письмо в тумбочку, защелкнул ненадежный замочек и поспешил в «ателье» к Педро, находившееся по соседству. Постучал условным стуком, Педро открыл и я, задыхаясь от волнения, потребовал: нарисуй меня! Педро, как водится, стал ломаться, мол, он не портретист, но я-то знал - шаржи у него получаются превосходные, а мне только это и нужно было! Я пощекотал его самолюбие, похвалив несколько работ, сделанных им ради собственного удовольствия. На комплименты я тоже оказался горазд, поскольку Педро, проворчав что-то о расплате натурой, велел мне сесть напротив окна и откупорил пузырек с тушью. Шарж ему удался на славу, поначалу я даже чуть не обиделся, настолько жалким бедолагой Педро изобразил меня - типичный алкаш! Но, спохватившись, поблагодарил и помчался в библиотеку, где сунул шарж в конверт и на этот раз заклеил его. Я знал: ты по достоинству оценишь мои усилия, даже если и не ответишь на письмо, как я об этом едва ли не сам попросил в своем послании...

Мне оставалось лишь опустить его в почтовый ящик. А официальный порядок здесь был установлен такой: ты бросаешь свое письмецо в ящик у ворот, со стороны лагерного двора, а потом его с любопытством прочитывает ретивый оперативник-цензор, - он исправит ошибки и отправит куда требуется... Мне не доводилось видеть ни одного дурака, поступавшего подобным образом, разве что этим мог заниматься новичок или совсем уж недоумок. Раньше, когда я сидел у конвейера, отправку своих редких писем обычно поручал экс-журналисту и поэту-любителю Иноцентасу Вацловасу Венисловасу, который не мог равнодушно видеть несправедливость и насилие, оттого и ходил вечно с фингалом под глазом или в очках с треснутыми стеклами. «Шустряки» не делали исключения даже для Дон Кихота! Vivere pericolosamente! - это ж надо, как поразительно подходит это изречение спесивого Бенито многим людям эпохи Андропова! Начиная от путейского сторожа и кончая партийным тузом или главарем мафии. Всем, от вокзального карманника до капитана танкера. От ночной бабочки из сквера до председательницы женсовета...

Это свое письмо я мог отнести и сам, поэтому на следующее утро решил отправиться в город, где уже набирала силу весна. На мне были ватник, синий берет и тяжелые юфтяные башмаки. Я совершенно не стеснялся своего вида, поскольку мне доводилось появляться на улице в облачении и победнее, чтобы не сказать в обносках. А сейчас на мне все в тон, синее, а юфть так и блестит. Ну, Домицеле, где же ты?

Письмо я на всякий случай сунул под рубашку - поди знай, что взбредет в небольшую головенку прапора, сидящего в контрольной будке. Правда, «синюшных» на выходе почти не проверяют, просто-напросто не хватает времени, ведь по утрам только на загородные стройки и товарные базы какие команды увозят! Зато по возвращении отыгрываются по полной: не ленятся и ширинку пощупать, а иного и разуть могут. И все равно по вечерам на зоне водка, вино и одеколон льются рекой, а где-нибудь в углу подвала нет-нет да и увидишь кого-нибудь с осовелыми от таблеток глазами - ни дать ни взять увязшая в клее или каше муха, тут их называют «замурованными»...

Я пощупал письмо под рубашкой. Всегда ожидаешь подвоха от этого цербера, когда уходишь в одиночку, к тому же вчера накрыли двух серьезных хозяйственников с казенными простынями за пазухой, неважно, что с грязными. Лагерному начальству это очень не по нутру, обоих заперли в «трюме» под капитулом. Я все время говорю «лагерь», а начальники этого слова слышать не могут, сами они говорят «профилакторий» или, на манер пациентов, «элтэпэ». ЛТП, опять-таки по-русски, как и все казенные бумаги в этом заведении. Лечебно-трудовой профилакторий. «Лагерь трудовой повинности», так расшифровал эту аббревиатуру один русский грамотей. Что ж, раз для тебя это лагерь, то и для нас лагерь - ему запретили и свидания с Марусей, и посылки. Причину, естественно, придумали другую, на это они были горазды - дескать, мужик неравнодушен к молодым толстушкам... Так и передали Марусе...

Письмо, разумеется, я пронес благополучно. Опустил его возле тех же Святых ворот, через которые и направился в самую гущу города, просто так, на этот раз безо всякой цели. Я уже более полугода страдал трезвостью, даже лицо разгладилось. Очутившись в городе, не попытался даже промочить глотку, хотя сколько среди нас было таких, кто на воле успевал и напиться, и опохмелиться. Или держал про запас пятерку для цербера - сунет ему под нос, тот и не унюхает ничего, ни водки, ни вина. Но я и не пытался, слишком уж дорожил своим теплым местечком в библиотеке, да и денег у меня никогда не было столько, чтобы хватило откупиться за спокойное возвращение в постель. Я шагал вниз по улице мимо облупленной филармонии, мимо реставрируемой нашими трудолюбивыми парнями гостиницы «Астория», и тут мне взбрело в голову заглянуть во Дворец выставок, занять то же самое место в кафе, где я впервые увидел тебя и... и ничего. Просто посидеть. Выпить кофе. Нигде пока не написано, что гражданам в синей одежде кофе не продают. Правда, я рисковал встретить здесь неприятных знакомых, но в маленьком кафе Дворца было почти пусто, там сидел в гордом одиночестве лишь подвыпивший Романас Букас - злой, взъерошенный, без привычного окружения. Я положил свой ватник на подоконник, принес кофе и черствую баранку. Удобно устроившись на вожделенном месте, стал терпеливо ждать, обернется Букас или нет. Ведь он меня видит, он ведь знает!

— Я все знаю! — пробасил он, и не думая оборачиваться. - Всё! Всё.

И только тогда Букас встал, подошел к кофейному аппарату и вернулся не туда, где сидел, а ко мне - плюхнулся на «твое», Туула, место. Вот ведь как, подумал я. Незаметно меняются действующие лица, выцветают декорации, спектакль быстро идет к концу: трещит по всем швам, захлебывается подлинной и бутафорской кровью, свертываются и кровь, и вино, но уже после кульминации, да только была ли таковая вообще? Ах, Букас! Букас здесь ни при чем! Да и кто он теперь для меня, этот Букас, и без него забот хватает. О, да он не с пустыми руками вернулся, выставил передо мной полную рюмку коньяка, чашку кофе, сходив к стойке еще разок, вернулся с каким-то рулетиком и совсем как когда-то в общежитии приказал:

- Пей!

Кто меня сбил с пути истинного, кто подставил ножку? А никто. Я запрокинул голову и выпил все до дна - активное любопытство на лице Букаса сменилось широкой добродушной улыбкой:

- Браво! Так я и думал. Пьяница хранит верность только самому себе!

А мог бы еще добавить: «В борьбе с самим собой союзников не бывает!» Было бы в десятку. Я тоже улыбнулся, размяк, как подогретая котлета, расстегнул синюю рубаху. Букас же окончательно растрогался, принялся за что-то просить прощения, оправдываться, ругать - правда, беззлобно! - нашу с ним общую женушку, мол, она сама... Эх, Букас, Букас, подумал я, если бы ты только знал, что меня сейчас волнует! Хмелея с каждой минутой все сильнее, я представлял, как ты, Туула, получаешь мое письмо, с выражением безмерного удивления уносишь к себе в мансарду, как запираешься там и жадно читаешь мои сумбурные строчки, тихонько хихикаешь при виде чудесного шаржа, нарисованного художником Педро, иначе говоря, смеешься надо мной, героем шаржа, а потом... суешь все обратно, в конверт, но уже спустя полчаса или раньше снова поднимаешься по деревянной лестнице и потом, еще раз перечитав все заново, тяжело вздыхаешь и пишешь, пишешь, пишешь... Каков твой ответ, Туула? Он исполнен праведного гнева? Суровый?.. Нет, скорее всего, снисходительно-вежливый, сдержанный... что ж, разбираться в нюансах предоставь возможность мне...

- Эй! Что с тобой? - Букас потрепал меня по синему плечу. — Пей кофе! Погоди, принесу еще!

Он не на шутку встревожился, как-никак не вчера родился, знал, что мне грозит, если учуют!.. Вот и отпаивал меня кофе, повторяя один и тот же текст, а сам накачивался то коньяком, то отвратительным литовским джином. Всем нам там место! - сказал он. Всем нам, уличным пахарям, людишкам искусства смердящим... а ты один страдаешь! Букас смотрел на меня расстроенно, а муку мою явно преувеличил и даже попытался одухотворить ее... Я оставил его совершенно одного, а в дверях встретил женщину с волосами как вороново крыло, в кожаных брюках. Я видел, как она присела рядом с маэстро и обняла его за плечи. До пяти часов, когда мне нужно было сидеть у окошка в своей библиотеке и приступать к обмену книг, оставалась еще уйма времени, во всяком случае так мне тогда казалось. Букас дал мне десять рублей, их требовалось тоже хорошенько припрятать, а на кофе у меня и своих денег хватало. Вот и хлестал я его где ни попадя, а ноги тем временем сами несли меня к заветному крытому мостику, возле которого меня и подобрал полгода назад милицейский джип. Меня доставили прямиком в вытрезвитель и в тот раз уже не выпустили... Вот он, мой старый приятель! Я поприветствовал нескольких знакомых ворон и того «мордоволосого» преподавателя графики с его «Schnauzbart». Он удивился при виде моей униформы, но у меня на такой случай было припасено объяснение: мол, устроился в Геологическое управление, сами видите... Он только расхохотался в ответ и зашагал в свой сверкающий стеклами институт, но по дороге, обернувшись, погрозил мне длинным талантливым пальцем. Эта встреча почему-то настроила меня на бодрый лад, и я тут же прикинул: пять рублей могу смело прокутить, а еще пятеркой откуплюсь! Поистине соломоново решение - и я выдул целую бутылку вина прямо на месте, на мостике, а сам при этом все время посматривал на твои подслеповатые окна и размышлял о своем письме-путешественнике...

Однако и пятирублевка не помогла — меня сгребли за шиворот, затолкали в «трюм», обрили потом еще не протрезвевшего машинкой наголо и втолкнули в душную камеру: наконец-то и этот долбаный интеллигент надрался! Ату его!

В пять утра меня подняли и отобрали ватный матрас. Нары пристегнули к стене. На следующий день, когда перестала кружиться голова и ужасно захотелось курить, меня навестил Андейка. Он так и сиял по ту сторону решетки, удовлетворенно потирал ладони, настолько был рад видеть меня здесь, в подземелье! Выведя меня в коридор, спросил, где запасные ключи, поинтересовался еще чем-то. Три дня я протомился в духоте под землей, и только тогда меня выпустили. Прощай, библиотека! Там уже сидел ставленник Андейки, толстозадый недомерок. А меня снова посадили у конвейера, где предстояло торчать безвылазно с утра до вечера. Отныне я мог только в обеденный перерыв спускаться в подвал нашего огромного корпуса, куда в это время приносили ворох проверенных писем. Их швыряли на скамью, возле которой сразу же сбивались в кучу те, кто поддерживал переписку с остальным миром, в первую очередь Иноцентас Венисловас, он активно переписывался с женской тюрьмой, получал кучу писем и посвящал ответам на них едва ли не все свободное время. Так вот, письма выпивохам раздавали в распечатанных конвертах после того, как их предварительно прочитывали кому положено - в лагерной администрации эту должность занимала смазливая девица, имевшая какое-то отношение к литуанистике, азы которой она изучала когда-то в университете. Пожалуй, она была единственным человеком в администрации, знавшим литовский язык. Вся ее работа заключалась в нескончаемом чтении писем, которые дышали любовью, ненавистью, досадой, жалостью, разочарованием, местью и прочими эмоциями. Безо всякого сомнения, у нее имелся некий списочек — за кем из корреспондентов нужен глаз да глаз, а кто не нуждается в неусыпном надзоре. Хотя цензорша сидела в отдельной комнатушке под крышей капитула и чтение писем не представляло ни малейшей угрозы для ее жизни, Дангируте (или Дангерута, хотя все ее звали только Данге) наряду с остальными получала совсем неплохую надбавку к жалованью «за опасные условия». Не ощущали себя в опасности и работавшие в цехе юные девушки и дебелые тетки, они занимали должности мастеров и контролеров, а пришли сюда только из-за «наживки» — той самой надбавки, и все они больше всего на свете боялись потерять нетрудную и вроде бы неплохо оплачиваемую работу. Все до единой эти работницы и, разумеется, Дангерута, подписали обязательство, что «не только не станут вступать в интимные контакты с лицами, находящимися на лечении в профилактории», но и не будут приносить для них в жилую и рабочую зону водку, вино, пиво, одеколон, чай, зубную пасту, сапожную ваксу... лимоны, какао, шоколад... лекарства, оружие, взрывчатые вещества - ничего! Никто из этих женщин и не собирался это делать. Да они и не стали бы приносить, даже если бы на это было разрешение. Больно надо! Они довольно строго соблюдали данный зарок, и если соглашались поддержать разговор, то он в основном крутился вокруг работы, выработок, сырья... А уж как выражались! Старуха Дашевска могла бы тут существенно обогатить свой банальный лексикон. Были жадны до денег, и хотя в нашем цехе только доводили до ума заготовки - пластмассовые корпуса для электросчетчиков, его работницы находили, что можно прихватить с собой после смены: это были то марля, то ацетон, то какая-то жидкость, которой промывали крохотные оконца в корпусе будущих счетчиков, в них вы заглядываете, чтобы с недоверием убедиться, как быстро крутятся за ними совсем уж малюсенькие цифирьки...

Но ведь даже детям известно, что правила для того и придумываются, чтобы... Обещания для того и даются, чтобы... И чем они пламеннее и сердечнее, тем быстрее о них забывают. Когда на складе готовой продукции двое прапорщиков, шнырявших по обыкновению в рабочей зоне, застукали in flagrante delicto, иначе говоря, на месте преступления, совсем еще молоденькую курочку, которую самозабвенно ублажал бывший мастер спорта по боксу, никто не стал поднимать громкий шум: курочку в тот же день выгнали вон, а боксера на десять дней засадили в небезызвестный «трюм». Могло бы обойтись и без изолятора, да похотливый боксер успел нокаутировать одного из церберов, а другого назвал «русским», хотя тот и был самым настоящим русским из-под Вологды по фамилии, кажется, Смирнов. Так стоило ли лезть в бутылку?

Зато когда спустя несколько дней на том же складе была зафиксирована (термин оперативников!) во время интимного сношения работавшая там женушка прапорщика Штефанковича, шум поднялся прямо по горячим следам, поскольку Ванду Штефанкович тут же выдала ее лучшая подруга. Прапорщики попадали со смеху: щупленький конопатый кавалер смог угодить могучей бабе, лишь взобравшись для удобства на пустой ящик! Рискуя свалиться, он все же ретиво делал свое дело, а она, оттопырив широкий зад, продолжала стонать, даже когда рядом появились посторонние: ну же, дорогой, поддай еще, живее, тут суки ходят! Штефанкович не успел, иначе наверняка убил бы и жену, и ее хахаля, электромонтера из Паневежиса. Того, кстати, быстренько перевели в другую тюрьму для алкоголиков, под Каунасом, где содержались осужденные уже по другим статьям. Говорят, он и там неплохо устроился - дошедшие туда слухи лишь повысили статус электромонтера. Распутницу в тот же день убрали из цеха, но сам Штефанкович никуда не делся и вскоре стал настоящим кошмаром для всех — мало кому удавалось проскочить сквозь его контроль, а когда он дежурил по зоне, из уст в уста передавался сигнал: внимание! Штефанкович! Он не ленился заглядывать в самые отдаленные уголки зоны, уделяя особое внимание подвалу, где были расположены многочисленные мини-«учреждения»: прожарочная для одежды, души, хранилище индивидуальных пищевых продуктов, склады постельного белья и одежды, а также ларек, в котором больным разрешалось покупать предметы гигиены и немного продуктов. Инциденты обычно возникали на складе личных продуктов -здесь у каждого был выдвижной ящик с номером, они, как правило, не запирались, чем подогревали любопытство и жадность «шустряков»...

Заглядывая каждый день в подвал в ожидании почты (раньше я ходил туда в основном из-за душа), я видел Штефанковича, подкарауливавшего очередную жертву. Обычно он находил, к чему прицепиться, особенно доставалось тщедушным мужичонкам с рыжей шевелюрой и конопатинами по всему лицу. И даже полученная в потемках затрещина не остудила его пыл. Ко мне же он был довольно терпим. Однажды, наведавшись в библиотеку, Штефанкович даже не взломал новый замочек на моем шкафчике; правда, таким он был еще до злополучного конфуза.

Твоего письма я ждал неделю, потом еще неделю, а когда оно так и не пришло, написал второе письмо — вдруг не дошло мое первое? Но и впоследствии я напрасно ходил в подвал, мне ничего не было. И лишь в конце апреля Педро принес твой конверт. Видимо, я побледнел, потому что Педро молча положил письмо и ушел. Всего три предложения: «Письмо получила. Пришли свое стихотворение про тех, „кто в карете светло-синей в ночь от Туулы укатил“... Будь здоров! Туула». Место и дата написания. И всё.

Отныне я стал писать тебе чуть ли не каждый день. Описал во всех деталях встречу с Букасом, с господином «Schnauzbart», Вилейку перед дождем и после дождя, в нескольких штрихах обрисовал Бернардинский монастырь на фоне вечернего пейзажа, вклинив даже несколько диалогов с Герасимом Мухой, - ты ведь помнишь, Туула, того бедного швейцара, который не покидал свой пост, даже продрогнув до мозга костей? И только в конце сделал приписку, признавшись всего один-единственный раз: а ведь я все еще люблю тебя... Ни ответа, ни привета.

В июне я впервые сбежал из лагеря. Меня тогда снова стали выпускать в город, я работал на базе. Мне удалось добраться аж до самого моря, до границы с Латвией, и лишь то обстоятельство, что за ограду я вернулся по собственной воле, так и не угодив в лапы к оперативникам, спасло меня от серьезного на этот раз срока - целого года... Таких беглецов набралось несколько десятков, нас всех судили чохом. Переполненный грузовик с бутафорской охраной — кому ж охота удирать именно сейчас! - подкатил к дверям нарсуда Советского района, ну, а там все напоминало мой родной конвейер: следующий, следующий, следующий!.. Мне добавили всего три месяца, и я, покидая зал заседаний, перестал переживать, что напрасно сбежал... И снова стал завинчивать ту же гайку в ту же самую втулку, во всяком случае так мне казалось, когда я сидел у всамделишного конвейера. И тогда пришло второе твое письмо, тоже короткое, с вопросами в конце: так что же мне-то делать? - спрашивала ты. - Почему ты там? Риторические вопросы! И снова я писал тебе и писал, но только поздней осенью (мне еще раз добавили девяносто дней!) пришло твое предпоследнее письмецо, которое совсем нетрудно было запомнить наизусть: «Прошу мне больше не писать. Туула». Я, разумеется, написал в тот же день, только теперь уже стал захаживать в подвал исключительно по привычке. Там бессменно сидели дряхлые старикашки, а если быть точным, состарившиеся до времени мужчины, чьи ровесники «на свободе» женщин не только щупали. Если висящий во дворе транспарант с надписью: «Каждый человек - кузнец своего счастья!» вызывал только смех, то более скромный плакат в подвале, над головами горемык — «Без меры пить — недолго жить!» - с порога настраивал на грустный лад. Для этих калек лагерный подвал стал родным домом. Как только громкоговоритель принимался перечислять на весь лагерь тех, кого после лечения отпускают на волю, этим бедолагам впору было затыкать уши — так сильно боялся каждый из них услышать свою фамилию. Да и куда было идти им, этим полуживым отказникам, бездомным, давным-давно не представлявшим угрозы ни другим, ни самим себе. Я собственными глазами видел, как один из них, прибывший когда-то сюда из городка Даугай, услышав свою фамилию, Шарка, спрятался в чулане под лестницей размером с конуру, где хранились метлы и тряпки, заперся изнутри и три дня не высовывал оттуда носа, все время хныкал, а как только служивые пытались проникнуть к нему, угрожал самоубийством и, чего доброго, так и сделал бы, но его обманули, пообещали оставить в лагере, пусть только он вылезет поесть. Изголодавшийся узник проглотил наживку, вылез наружу — седые волосы, впалая грудь, острый щетинистый подбородочек. Его и в самом деле накормили, дали две обещанные пачки «Примы», а потом вышвырнули за ворота, выкинув следом на снег ватник, узелок и конверт с тридцатью рублями - все, что он заработал тут потом и кровью за два с половиной года! Похоже, Шарка проложил дорогу другим товарищам по несчастью, но у него хотя бы была лачуга где-то у черта на куличках, а ведь таких, как Шарка, были десятки...

Прокуренный насквозь, душный подвал облюбовали заядлые доминошники, тайные перекупщики, крутились здесь и «шустряки» - их привлекал продуктовый киоск, где разрешалось делать покупки лишь на мизерную сумму, а за гроши не больно-то насытишься, но им, атлетам и гангстерам, вечно чем-то недовольным и голодным, в этом подземелье находилась работенка: то полученную посылку отнимут, то в открытую обчистят шкафчик с продовольствием; тащили все подряд и засовывали в мешок... Иноцентас Венисловас ущучил и их — в свои многочисленные компоты и варенья он добавлял слабительное, а потом с нетерпением ждал своего часа. Когда же шайку-лейку наконец проносило и «шустряки», почуяв неладное, начинали шебаршиться и угрожать расправой, Вацис уже покидал зону.

И все же через два месяца меня наконец снова выпустили в город. На этот раз послали грузчиком на довольно солидную базу «Литэнергоснаб», находящуюся неподалеку от Дворца культуры железнодорожников. Здесь со мной работали в основном степенные деревенские мужики. Города они совсем не знали, родни у них здесь не было, а если и был кто-нибудь, стыдно ведь им на глаза показываться. Трусы и ябедники они были отменные - настучали на меня, что я в комнате отдыха завариваю себе черный чай, ну ладно, ладно уж, чифирь... Ведь за него почти не наказывали, разве что для отвода глаз, дескать, электричество воруется, инсталляция изнашивается, словом, чушь собачья! Нередко я подумывал: а не устроиться ли мне сюда после освобождения из профилактория? Работы здесь не слишком много, товары чистые - различные провода-проводочки, лампы, электронагреватели, калориферы. Здешние женщины на меня не жаловались, не обижали, голос не повышали, а иногда даже бутербродами угощали... Но до хотя бы относительной свободы было еще далековато - ничего, успеется. Я безвылазно торчал на этой базе, все ждал телефонного звонка, читал книжки или резался с кем-нибудь из «коллег» в «66». В городе же появляться избегал, тем более что и остальным там приходилось туго: новый хозяин империи, с чьего благословения только что был сбит южнокорейский самолет, принялся за своих подданных, поскольку огромная страна в его глазах представляла собой логовище лентяев и бездельников. С самого утра возле пивных ларьков, на рынках, в кинотеатрах и других «местах массового сбора» начинали появляться плечистые парнишки, обладавшие немалыми полномочиями. Они могли надавать затрещин, могли и затащить в свои штаб-квартиры, расположенные в самых различных местах. А там уже «разговор» был иной. Для бродяг и дармоедов, пьяниц и бомжей настали суровые времена — чистка велась безостановочно, днем и ночью, группы соревновались между собой, боролись за премии и славу, а я всё думал: сколько же их, этих карателей, требуется, чтобы все работали? Ведь этих блюстителей порядка сотни, тысячи, они тоже получают зарплату, у них «идет стаж», они имеют право на отдых... А в наше учреждение валом валили все новые отряды асоциальных лиц - выпивох и бомжей, которых старожилы называли «бангло», это слово произошло от названия государства Бангладеш. Невооруженным глазом было видно, что далеко не все из них пьяницы, и тем не менее планы перевыполнялись - контингент уже лежал ночью вповалку на полу в клубе, где даже на сцене спало несколько завшивленных, изможденных бедолаг. Временно, говорят, временно! - выходил из себя начальник Трибандис, а что означает это «временно»? Куда я их дену?! Но поток людей замедлился, началось строительство нового корпуса, велась подготовка корпусов для женщин, поговаривали, что количество учреждений подобного рода растет как на дрожжах по всей империи - от Тихого океана до захваченной Восточной Пруссии.

Тогда и пришло твое последнее письмо - больше я уже никогда от тебя не получал никаких посланий. Ты вернула фотографию - нет, не мою. Когда-то я выслал тебе не совсем удачный снимок, сделанный через окно, с костелом Визиток на переднем плане и со смутными контурами Бернардинского костела. Зато на этот снимок ты наклеила фрагмент другой фотографии: на фоне костелов идущая в обнимку улыбающаяся пара молодоженов, их лица показались мне прямо-таки отталкивающими. На фото была не ты, этот коллаж должен был означать одно: оставь меня, наконец, в покое! Я усмехнулся, что в моей ситуации уже не представляло труда, и стал собираться в душ. Меня не особенно удивила встреча на лестнице со знакомым каменотесом, работавшим когда-то в Бернардинах. Его еще не успели переодеть в казенное. Еще одна жертва геноцида пьянчужек! - выпалил я, а он оглушительно расхохотался. Симпатяга, настоящий мужик! Он ничуть не сокрушался, придя к такому «логическому концу», поскольку получил всего полгода и знал, что скоро покинет это заведение. Он почесывал свою пышную бороду, а я тем временем уставился на его коричневые лыжные ботинки и стал выпрашивать их у него: на что они тебе тут, Карибутас, все равно к конвейеру приставят! Он мгновенно разулся - бери! Вечером я отвел его к Педро, познакомил, мы пили чай, а потом тихоня Педро снова принялся ковать медный лист. Да, и талант поддался-таки искушению деньгами, здесь каждый рубль не будет лишним. Мы с новичком разговорились. Спустя столько времени я наконец-то встретил человека, знающего кое-что о тебе, Туула! Притворившись равнодушным, я тем не менее навострил уши, но Карибутас уже все сказал: ты ведешь странный образ жизни, стала настоящей затворницей... да, уже там, на границе с Белоруссией. Забралась в полуподвал и никого к себе не подпускаешь... даже домашних. Тебя Карибутас, по правде говоря, не видел, а вот с братом беседовал. Да, он побывал там у вас! Замечательная добротная усадьба, забор, ворота, собака. Сказал он и как называется тот городок, но вот адреса, разумеется, не знал... Ах, эта моя неуемная тяга к переписке!

Но это была единственная весточка о тебе.

Перед самой поверкой я отправился в комнату музыкантов - саксофонист Гедрюс Н., вняв моей горячей просьбе, тяжело вздохнул и согласился сыграть «Криминальное танго». Прилаживая мундштук к губам, он широко улыбался, но потом мало-помалу музыка завладела им, захватила целиком, казалось, он вознесся над нами и поплыл куда-то вместе с сентиментально-драматической мелодией - таковая мне сегодня и требовалась, чтобы вызвать дрожь в коленях и взмутить осадок на душе. Самое то.

Вечерняя поверка в тот раз затянулась как никогда. Штефанкович назло никуда не спешил, приказывал вновь и вновь пересчитываться по фамилии, а мы, тысячи полторы бедолаг в потрепанных ватниках, околевали от холода во дворе, окруженном глухой оградой. Я глядел на тускло мерцающие в вышине звезды, на несущиеся совсем низко с бешеной скоростью клочья облаков и думал: ты уже легла, Туула, уже уютно устроилась в постели, а вот ни звезд, ни этих летящих по небу клочьев из своего полуподвала так и не увидела... Неужели и впрямь в твоей бедной головушке совсем пусто? И еще: возможно, тебе кто-нибудь все же перешлет мои письма из «Второго города», их набралось так много, целый пакет... А вдруг ты когда-нибудь возьмешь и пробудишься ото сна, а потом напишешь мне другое короткое предложеньице: «Пиши мне, пожалуйста! Туула».

Ну, наконец-то! Пересчитали все-таки, таблица с окончательной цифрой передана дежурному офицеру, заключенные разбрелись по двору, вспыхнули там и сям огоньки сигарет. Как и каждый вечер... А ты там у себя спи, спи и никого не впускай... я ведь еще вернусь, украду тебя... заплачу солидный выкуп... сорок верблюдов, навьюченных золотом и драгоценными камнями, хватит ли всего этого?..

Загрузка...