X


К северу от Днепропетровска ряды пирамидальных тополей едва заметно начинают редеть. Нет, конечно же, их все еще много, тополя выстроились вдоль дорог до самого горизонта в выжженых жарой степях, они отделяют станицу от станицы, но все-таки их ряды редеют, и это замечаешь, лишь когда в один прекрасный день тебе начинает недоставать этих скучных площадей, одинаковых повсюду пирамидальных тополей, которые, как я знаю, по-литовски следует называть не topoliai, a tuopos, но пусть уж tuopos будут в Литве, в усадьбах да на улице Расу, старые, прогнившие насквозь tuopos, в споры из-за которых порой вступают не только жители, но и всезнающее радио; одни утверждают, что только tuopos очищают сгущенный воздух города, а другие кричат, что этот всепроникающий пух вызывает страшные болезни легких; ладно, пусть tuopos будут на севере, а здесь, в степях, в Крыму и в других местностях, это все же пирамидальные тополя, topoliai, у славян это слово звучит как молитва - пирамидальные тополя!

Погода к северу от Днепропетровска тоже не такая, как у нас, постепенно становится всё прохладнее. Скорее даже это не прохлада, просто небо по краям понемногу затягивается сероватой пленкой, нагнетающей чувство безнадежности, мглой, из-за которой не прорываются ни ветерок, ни маломальский дождик. Хотя если на тебе только клетчатая рубашка, тонкие коричневые брюки и легкие полуботинки, когда урчит от голода желудок, а за окном кабины шелестят теплые, тяжелые початки кукурузы, вряд ли дождь можно назвать другом. Кто же тогда сейчас тебе друг? Пожалуй, уже никто.

Думается, нет ничего страшнее, чем миллионные города в теплых краях. Их не спасают ни пирамидальные тополя, ни парки и скверы со звучными именами, ни площади с безобразными бетонными фонтанами и обшарпанными скульптурами - нет, это не Афины! Грязь и нищету, чего греха таить, можно встретить всюду, даже в процветающих странах, этого добра сколько угодно и у нас, на зеленовато-серой родине; только на юге эта унылость и грязь еще отвратительнее, там эти так называемые города-миллионники нужно просто-напросто закрыть, людей эвакуировать в какие-нибудь станицы, на хутора или лучше просто взять и засадить все пространство этими самыми, причем не обязательно пирамидальными, тополями с их неповторимо-жалобным запахом. Но где в таком случае будет колоситься пшеница, шелестеть на ветру кукуруза и подсолнухи? Местный люд без того, чтобы не лущить их когда и где попало, ведь не может. Нет, трудно себе представить что-нибудь более унылое, чем миллионный город, изнуренный зноем, занесенный пылью, голодный, злой, недружелюбный по отношению к путнику. Может быть, кому-то здесь живется и неплохо, но даже ширь Днепра ужаснула меня. По его берегам - в лагунах или лиманах, просто не знаю их названия - на ржавых сваях раскалялись на солнце еще более ржавые жестяные хибары-призраки. Поначалу я подумал было, что в них живут люди. Нет, криво усмехнулся водитель, это навесы для катеров и моторок, словом, там катера держат. Вон оно что! Глазом не охватишь это хозяйство, зрелище напоминало заброшенное кладбище на воде, город мертвых - сумрачный, несмотря на ослепительное солнце...

Видишь, Туула, куда меня занесло, аж до самого бывшего Екатеринослава. Гигант по обе стороны Днепра. Огромный вокзал. Грозная футбольная команда. И дома, дома, дома. Неподалеку от тех причалов, этакого кладбища над рекой, меня и высадил водитель. Он даже не заикнулся о деньгах, сам видел: что с такого возьмешь! Господи, думал я, бредя по убогой пригородной улочке, прошло три дня пути, а я добрался лишь до этого неразличимого в жарком мареве города! Сколько же мне еще добираться? В кармане вошь на аркане, только возвращенный при выходе из профилактория розовый паспорт, и коричневая спортивная сумка тоже пуста. А сейчас вот придется приставать к каждому прохожему: как добраться до шоссе на Киев? И это в такое пекло! В Запорожье не спросил, вот и заплутал, совсем не в ту сторону отправился и - вот незадача! - очутился в металлургическом районе, неподалеку от знаменитой «Запорожстали» с ее плавильными печами. Ужас! Правда, там тоже были дороги, сновали автобусы, люди читали газеты и с утра пораньше пили пиво, но я снова говорю - ужас! Доведись запорожским казакам воскреснуть, им было бы не до письма турецкому султану - разбежались бы кто куда. Как там можно жить? Куда ни кинешь взгляд, из дымовых и прочих труб и печей поднимаются, трепещут языки пламени, вырываются столбы дыма, разлетаются во все стороны искры! Гул стоит тоже какой-то неземной.

Екатеринослав, по правде говоря, не такая преисподняя. Зато трамвайных путей видимо-невидимо. Чахлая трава и табличка: «Линия временно не работает!». Рядом валяется пустая бутылка из-под пива, за входом в метро — вторая. Горлышко еще одной я узрел в мусорной урне. Уже кое-что. Битый час топаю как проклятый, пока не попадаю в центр города-призрака. Где же этот чертов Киевский тракт? О, граждане тут и впрямь исключительно доброжелательны, охотно вызываются помочь. Пока свой вариант ответа излагает лысый дедок, трое остальных вроде бы согласно кивают, но едва тот умолкает, как троица принимается разъяснять все с точностью до наоборот, мол, откуда глупому старику знать... страсти накаляются, мужчины едва ли не хватают друг друга за грудки... Я же тем временем сматываю удочки, поскольку обо мне уже забыли.

Вот оно, Киевское шоссе, дорога, ведущая к сердцу, печени и почкам этого степного края! Асфальтированное, широкое, в шесть полос, его гул напоминает издалека урчание апокалиптического зверя. Шоссе-труженик, как говорят тут, да и у нас в таких случаях тоже. Но я настолько выбился из сил, что и не пытаюсь пока голосовать на дороге. Забираюсь в какой-то междугородный драндулет, лишь бы подальше да поскорее очутиться где-нибудь! И хотя нашел в нем всего пять пустых бутылок, сумел успешно загнать их в киоске на станции, купил бутылку лимонада и большую мягкую булку, еще теплую. Бутылку от лимонада продал снова, приобрел три талона, но их не хватило: везде двойной тариф, какая-то пассажирка заплатила и за меня - неужели я так бедно выглядел?

Ну, на этот раз точно проголосую! Остановлю какую-нибудь малолитражку с мягкими сиденьями. День еще в разгаре, если повезет, проеду хотя бы километров двести. Если повезет!

Прошипев шинами, рядом притормозил «жигулёнок» цвета кофе с молоком. За рулем шоколадная блондинка в довольно откровенном наряде. Этакая амазонка лет сорока. Спасибо, благодарю за «Marlboro», спасибо за нарзан. Но интерес ее ко мне мгновенно улетучивается, как только она замечает мою облупленную физиономию, красные от бессонницы глаза и держащиеся на честном слове туфли. Не успев толком взять разбег, она замыкается в себе. Тем лучше. Смогу без помех помолчать в ее шикарном прохладном укрытии...

Туула! Рассказать тебе, как я попал в ту страну пирамидальных тополей? Запросто. Мне ведь было все равно, куда отправляться. В Минск я прибыл еще в приподнятом настроении, надеялся позабыть всё: тебя, мутное небо над пьяной улицей Расу, всю ту грязь; я даже надеялся, что костоеда, прогрызшая мне нервы и нутро, со временем отступит, и я, может быть, даже уцеплюсь за какой-нибудь жизненный выступ или проскользну в нужную щелку... Ни черта! Ничего я не забыл, ничегошеньки. Видно, и сам не слишком-то старался, ведь видел, даже на почтительном расстоянии, что это - наивная иллюзия. Утешаться, витать в облаках, строить головокружительные планы можно разве что находясь за колючим забором, но лишь только выйдешь оттуда, и они лопаются - тихо, с еле слышным шипением, не причиняя боли, словно проколотый резиновый мяч, из которого выходит воздух. А сейчас я расскажу тебе все как на духу, хотя тебя это и не колышет, Туула. Все-таки послушай. Ох, уж эта радиоточка с ее манерой вечно указывать и приказывать, эти трещотки, висящие в профилактории на стене любой самой задрипанной каморки (вплоть до сортира!). Такой-то и такой-то, марш туда-то и туда-то! К командиру отряда! В оперотдел! В медсанчасть! Порой все-таки транслировалась и чересчур бодряческая программа вильнюсского радио. Вернувшись из медицинской «тошниловки» и скрючившись на своем втором этаже на матрасе, я был вынужден прослушивать какую-нибудь передачу для октябрят. Самому эту точку не вырубить - радио выключали только перед сном, причем сразу все точки, предварительно огласив наказания и наряды на предстоящие работы. Новость настигла меня в прожарочной, куда я принес свой матрас и спецовку. Журнал педикуляции, или - к твоему сведению! - завшивленности здесь заполняли с особой тщательностью и регулярностью: персоналу вовсе не улыбалась перспектива приобрести эту заразу. Серая живность здесь расплодилась далеко не в угрожающих размерах, это верно, и все же она не была в диковинку. Я бы мог и не носить на прожарку матрас, но подвернулся удобный случай: съехал куда-то мой сосед по нарам, этот заморыш провел тут целый год, но так и не удосужился поинтересоваться, где у нас душ. Так вот, я ждал, когда с крюка снимут мою одежду и выбросят горячий продезинфицированный матрас, как вдруг услышал по радиоточке сообщение, что в Вильнюс в связи с предстоящей выставкой из братской Белоруссии прибыла большая коллекция художественных работ, среди которых наряду с такими-то и такими-то можно увидеть гобелены Марины Печул и... На этом трансляция прервалась, радиоящик захрипел, затрещал и раздался прокуренный басок врачихи из «тошниловки», она перечислила пациентов, которые обязаны немедленно... Для меня этот ад был уже позади, я уже отсчитывал последние дни пребывания на этом корабле пропойц. Об одном подумалось: тявкни этот басок минутой раньше - и не видать мне ни Феодосии, ни тонущего в кровавой духоте Днепропетровска. Ведь когда я услышал про гобелены Марины Печул, меня аж пот прошиб: это же та самая Марина! Все совпадает: белорусская выставка, гобелены и Марина! Мы с ней когда-то, давным-давно, когда я служил в военно-воздушных силах, переписывались. Мне попались на глаза ее стихи в газете «Литература и мастацтво», там была ее фотография, несколько строк об авторе и небольшая подборка стихов. Помнится, я написал тогда в отдел кадров текстильного комбината, где после института работала художником Марина, а со временем она неожиданно даже приехала ко мне в часть. Полдня мы с ней гуляли по гарнизонным соснячкам, а больше ничего и не было, боже упаси. Тем более что ко мне уже заявилась Лавиния. Она ждала в деревенской избушке, когда, запыхавшись, примчался Пит Гуськов: к тебе приехали! А Лавинии я сказал, что меня срочно вызывают на метеостанцию. В памяти вмиг воскресло прошлое: военный аэродром в Мачулищах, маленькая, бледная Марина Печул, взмывающие в небо со страшным грохотом бомбардировщики, наша метеостанция у самой взлетно-посадочной полосы и слабая ручка Марины, махавшей мне из окна электрички... Мы еще долго переписывались после этого ее приезда, «расширяли кругозор друг друга», а потом все как-то внезапно оборвалось — я демобилизовался. Почти пятнадцать лет я ничего не слышал о Марине Печул - и на тебе: эти слабые ручки выткали такие гобелены, что их решено было даже привезти в Вильнюс, объявили об этом по радио и благодаря счастливой - но ведь по существу несчастливой! — случайности я услышал новость...

В тот же вечер я написал Марине письмо и только тогда стал ломать голову, по какому адресу его выслать. Наконец решил указать на конверте адрес Союза художников ее республики, ведь должна же она к нему принадлежать, раз такая знаменитая. К моему неописуемому изумлению, через несколько дней пришел ответ! Да какой! Восторженный, сплошь восклицательные знаки, междометия, пикантные двусмысленности! Марина живет одна, воспитывает восьмилетнего Максима, преподает, занимается творчеством, пишет... безумно хочет увидеть мое милое лицо, которое она, оказывается, ни на миг не забывала. Вот это новость! Теперь уже я написал ей все — не все, разумеется, но все-таки признался, где нахожусь и что делаю. И на этот раз ответ из Минска пришел без задержки. В нем было столько искреннего сочувствия, понимания, сожаления... как мне этого всего недоставало!

Переписка наша была такой интенсивной, что, возвращаясь из цеха, я уже знал: на постели снова обнаружу толстый конверт от Марины. Его приносил услужливый Юозукас, который работал «подметалой», иначе говоря, уборщиком, и целый день ошивался в корпусе. Из многочисленных Марининых писем напрашивался вывод, что она, как и я, очень одинока, что я подхожу ей даже в статусе заключенного такого учреждения, хотя, разумеется, она надеется, что... Едва ли не в каждом письме Марина рассказывала о каком-нибудь страшном случае, произошедшем в ее окружении: сгорел в постели, превратившись в головешку, ее пьяный сосед, а другой сосед выколол штопором глаз своей супруге, два парня надрались в стельку и утонули, но где - в луже! Обо всем этом Марина писала образным, нескучным языком, да только я уже наслушался подобных историй по обе стороны тюремной ограды — выше крыши! Вот хотя бы позавчера... не выдержав угроз, в сортире удавился совсем молодой еще парнишка из Купишкиса... вместе работали. А другого, беглеца, нашли на берегу Каунасского моря - ноги на берегу, голова в воде...

Разузнав про то, что мое «лечение» подходит к концу, что я вот-вот выйду на волю, Марина без обиняков написала: как все сложится, будет видно, только сразу же, как выйдешь, приезжай ко мне в Минск! А оттуда все трое, ну да, вместе с Максиком, отправимся в Абрикосовку, это неподалеку от Феодосии, бывшей Кафы, где ее близкие родственники, они сбежали в Крым сразу после войны и сейчас неплохо там разжились. Судя по всему, Марина была интеллигентным человеком: Литву воспринимала как «культурный Запад», где все люди — трезвенники с доброжелательными улыбками на лицах — ходят по тротуарам, пьют кофе и не харкают на траву. Поэтому, словно оправдываясь, Марина писала мне, что ее тетя с мужем заняли обжитые татарами земли, поскольку их хаты фашисты спалили дотла. Она даже провела параллель с Хатынью, потому что о Катыни, похоже, и представления не имела. После экскурса в историческое прошлое она робко напомнила мне, куда заводит человека пьянство, чем все это кончается, а для убедительности в поистине трагических красках описала свою последнюю поездку в родную деревню близ Волковыска. Отец с матерью беспробудно пьют, картошка гниет, капусту сожрали гусеницы, а родители с самого утра в дымину пьянёхоньки... глаза пеленой застланы, отец ее не сразу и узнал... А сводный брат, по правде говоря, уже вернулся из такого же, как мой, профилактория, но толку-то - работу пропил, сейчас снова пьет как лошадь... Уходит якобы на рыбалку, а сам знай за воротник закладывает. Марина не писала открытым текстом — не пей! - а вела тему издалека: вот видишь!

При выходе за железные ворота я получил двести восемьдесят четыре рубля - вот сколько удалось зашибить почти за два года! Заработанные деньги мне выдали пятерками, отчего пачка банкнот выглядела, можно сказать, даже солидно. Сизые, захватанные и почти новые дензнаки падали друг на дружку, мысленно я считал их вместе с кассиршей, а сидящий во мне бесенок при этом вел свой счет: бутылка, бутылка, еще одна бутылка...

Дудки! Сотню я оставил себе, а остальные — впервые в жизни! — положил на сберкнижку. И лишь тогда, трезвый и бледный, с коробкой акварельных красок для Максима отправился на вокзал, чтобы успеть на фирменный поезд «Чайка», курсировавший между четырьмя столицами.

Я забыл упомянуть еще одну довольно важную деталь: Марина была калекой. Как ей удалось родить такого крупного младенца с почти квадратной головой, ума не приложу! Она сама призналась: кесарево сечение. Мне стыдно вспоминать, какое разочарование я испытал при нашей первой встрече тогда, еще в армии, а ведь она пустилась в такую дальнюю дорогу, добиралась аж из Барановичей. Ангельское личико, красивые руки, пышная грудь и... горб, самый настоящий горб, как у молодого дромадера. Марине тогда шел всего лишь двадцать второй год. Это была душевная, веселая и открытая девушка, каковых было много среди художественно одаренных славянок, хотя я не раз пытался убедить Марину, что ее предки, без сомнения, говорили исключительно по-литовски и, конечно же, на дзукийском наречии, и только уже гораздо позднее... Она же лишь улыбалась в ответ, а однажды я услышал от нее собственное сказание. Нет, она не родилась горбатой, это всё отец... татуся... Вернулся однажды злой, пьяный и сшиб всех с теплой печи, где они спали, вот позвоночник и искривился, а потом и горб вырос... И этому татусе она сегодня возит из города гостинцы - рубашки, папиросы... да еще и плачет, видя, как он спивается...

Вот так-то, Туула, и что ты скажешь на все это?

Марина уже успела купить билеты в далекую Феодосию, вернее, до Симферополя, откуда нас должны были забрать ее родственники: двоюродная сестра с мужем, наши ровесники.

Я уже сказал - на вокзал я пришел трезвёхонький, купил билет до Минска, свежие газеты, но за двадцать минут до отхода поезда сдал позиции: купил в буфете литровую бутылку венгерского вермута, переплатив целых три рубля, настолько мне нетерпелось. Того самого вермута, что мы с тобой, Туула, пили тогда в кафе «Juppi Du», помнишь? Это будет гостинец, сказал я себе, засовывая бутылку в сумку, однако уже за Шумском сорвал жестяную пробку, отпил глоток и закрутил снова. Покурил в тамбуре, потом отхлебнул еще, дал выпить и соседу, пожилому дядьке, обсыпанному перхотью, уж больно жалобно тот поглядывал в мою сторону. На, бедняга, загаси раскаленные трубы, вижу ведь, как немила тебе эта жизнь, этот провонявший поезд и, чего доброго, родной дом, в который ты трюхаешь сейчас с мешком крупы...

Марина лишь тяжело вздохнула, увидев меня, и бросилась мне на шею, совсем как в русских фильмах про войну. Я обнял ее одной рукой за талию, а другой - за тот самый горб, который за пятнадцать лет не уменьшился, но и не вырос. На дворе была уже ночь, и Максика Марина не будила. Она зажарила мне яичницу и даже выставила полбутылки вина, оставшегося, видно, после какого-то празднества, может даже, после Нового года. Зато на следующий день! Она встала и с самым серьезным видом выставила ладошки вперед - ни капли! Я поспешно закивал: да, да! Но отправившись поутру в магазин за хлебом, - Марина жила на окраине большого села, называемого Минском, на заболоченном пустыре возле аэродрома, - я прихватил вместе с хлебом несколько бутылок пива, одну из которых выпил прямо на месте, а оставшиеся три понес домой — все-таки пиво это пиво. Моя опекунша — а как же еще ее называть? - лишь укоризненно глянула на меня, но промолчала. Дело в том, что Максик, некрасивый, но на редкость дружелюбный мальчик, вовремя стал показывать мне свои рисунки, фигурки из пластилина, где уж тут заводить разговор. Таким же укоризненным взглядом Марина смерила меня в поезде, где-то за Харьковом, когда я, изнывая от дорожной скуки, миновав раскачивающиеся вагоны и стыки между ними, добрался до вагона-ресторана и залпом выдул два стакана десертного вина - несусветная гадость даже на вкус неискушенного человека. Задыхаясь в духоте плацкартного вагона, мы приближались понемногу к солнечному Крыму в компании дремлющих или жующих советских людей. Они валялись на полках или расхаживали в полуголом виде, облачившись лишь в тонкие спортивные шаровары — и мужчины, и женщины. Марина позаботилась, чтобы и у нас с Максиком были такие, - а как же? Закончив трапезу, состоящую из вареной курицы и крутых яиц, будущие курортники принимались хрупать еще теплые кукурузные початки - их продавали на станциях из плетеных корзинок или совали прямо в окна вагонов. Одновременно с вареной кукурузой появились и пирамидальные тополя - единственный видимый из окна отличительный знак, свидетельствующий о том, что мы действительно движемся в южном направлении, а жарко стало сразу же, за Минском. Всех нас ждал небольшой полуостров, на котором чудом умещаются, утрамбовываются сотни тысяч человек со всех окраин и из центров империи, да к тому же остается место для отдаленных императорских и боярских вилл, находящихся под неусыпным оком охраны. В Симферополе нас прямо с порога вагона встретил огромный щит с многообещающей надписью: «КРЫМ - ЗДРАВНИЦА СТРАНЫ!». Маринины родственники, приехавшие на видавшем виды «Москвиче», уже ждали нас. Душной ночью мы прикатили в Абрикосовку, унылый поселок под Феодосией. Со временем ухо привыкло ко всем этим фруктово-овощным названиям: Грушёвка, Виноградовка, Цибулёвка, Вишнёвка. Возвращаясь назад через бескрайнюю Украину, я стал привыкать и к другой топонимике: Пятихатки, Шестихатки, Семихатки, Восьмихатки... В Абрикосовке, несмотря на поздний час, нам устроили прямо-таки торжественную встречу, обо мне там знали только, что я «хороший парень из Литвы». Этого было достаточно. За большим столом собралась вся многочисленная родня Марины и москвичи - Яша Лейхман со своей юной подругой. «Марыш! - кричал ей раскрасневшийся от чачи Яша. - А, Марыш? Хорошие тут люди, а? Это тебе не Ялта!» Марина даже не пыталась остановить меня - здесь пили все, пели тоже все, и первой отключилась ее тетка. Сам не знаю, как я очутился во дворе этой тети, разве что меня приволок туда ее муж? А разбудила тетя Нюра - или Шура? Ткнула холодной бутылкой сидра в шею, положив широкую грубую руку крестьянки на мой голый живот: вставай! Мы уселись во дворике под навесом, увитым виноградом. Протянешь руку и срывай спелый персик. Да, первые мои впечатления о юге были просто великолепными. Только Марина поглядывала на меня серьезно и испытующе. И непрестанно хотела меня, я постоянно ощущал на себе ее взгляд - в нем были призыв и вопрос: когда? Ну чего ты тянешь? И я старался изо всех сил. Стоило Максику убежать во двор к ребятам, как мы тут же запирались в тетушкиной комнате. Марина распалялась еще во время ожидания, а потом зажимала ладошкой рот, чтобы не кричать, однако спустя час я снова ловил ее испытующий взгляд: когда? Похоже, она была не слишком разборчива, только очень уж хотела иметь постоянного мужа, заботиться о нем, ревновать к другим женщинам - стоило тете положить руку на мой голый живот, как Марина тут же оттолкнула ее и сама налила мне пенистого сидра, который изготовлял местный процветающий «колгосп»23. А еще они выращивали в больших количествах табак. Он уже сушился на специальных рамах. Мне ни разу не доводилось видеть подобного изобилия...

Я пил сидр, рвал персики, жевал душистый чеснок, стручки острого перца, а по утрам, во всяком случае, поначалу, мы с Мариной и Максимом ездили в Кафу, то бишь в Феодосию, где с зарей у галереи Айвазовского выстраивалась длиннющая очередь истосковавшихся по большому искусству людей, она не уменьшалась даже в обеденный перерыв, а преимуществом здесь пользовались иностранцы и шишки отечественного пошиба. В автобусе, переполненном задыхающимися людьми, Марина так сильно прижималась ко мне, так возбуждалась, что, выйдя в городе, буквально рвала и метала: были бы здесь хоть кусты как кусты! Хотя бы ложбинка поглубже! Она спокойно призналась, что Максима ей заделал коллега-гобеленщик. Повалил как-то вечером в бурьян возле железной дороги, сарафан - на голову и... спустя несколько месяцев у нее в животе зашевелился этот большеголовый ребенок. Она любила рассказывать мне о подобных вещах, при этом всегда волновалась, особенно вспомнив какие-то удручающие подробности, ей хотелось, чтобы и я прочувствовал все это, но я и без того не сомневался, что она была хорошей матерью, порядочной, хотя и несчастной женщиной и, по-видимому, неплохой художницей... Она писала по-белорусски стихи о деревне, о бабушке с катарактой, о сене в тумане, и тем не менее, стоило нам очутиться где-нибудь одним, как Марина мигом сбрасывала с себя легкую одежонку и все, что под ней. Даже когда мы с родственниками, Яшей и его подружкой Марыш рванули к Азовскому морю и поставили в голой степи общую палатку - двухместная была только у Яши и Марыш, - она не дожидалась, пока уснут дети и ее степенная двоюродная сестра, гренадерша Мила... Марина никогда не спрашивала, люблю ли я ее, интересовалась только, нравится ли, хорошо ли мне с ней. Я же вообще ни о чем ее не спрашивал. Но когда Марина совершенно спокойно упомянула о том, что уже договорилась в Минске о месте ночного сторожа, все во мне встало на дыбы: ну уж нет! Не бывать этому!

Однажды мы поехали в Кафу вдвоем. Заглянули в кафе, полюбовались античными вазами в краеведческом музее, благо там никогда не бывает очередей. Сухое вино в городе продавалось дешево, выпила пару глотков и она. Потом стала рассуждать, дескать, готова вытерпеть что угодно, только бы я не пил! А за мои гобелены ого какие денежки дают, похвасталась Марина, так что нуждаться не будем, если только... Она говорила совершенно искренне, меня же только на обратном пути осенило: да я же по ее мнению беспросветный неудачник, рохля, готовый согласиться с чем угодно, с любым предложением, и принять это как спасение, как подарок судьбы!

Со временем мы почти перестали ездить в Кафу и даже в курящийся по соседству Старый Крым не съездили, а ведь там умер Гринявичюс, или Гриневскис, литовский боярин, скорее всего, какой-нибудь Гринюс - всероссийский любимец, мечтатель Грин, потомок повстанцев. Только один раз удалось побывать в горах. Мы там с мужем Милы и коротышкой Яшей Лейхманом под пьяную лавочку палили из мелкокалиберки по пустым жестянкам, бутылкам и пили в изнуряющую жару чачу, а в долине как раз загрохотали танки - даже здесь был танкодром. Яша посмеивался над моими промахами, сам-то он стрелял как заправский снайпер. Все подтрунивал надо мной, мол, как это мне удается не промахнуться в постели с Мариной. Эх, Яша, Яша!..

Яша, который поселился на соседней улице у Марининой тетки в точно такой же, как у нас, мазанке, покрываемой по весне известкой, ни на шаг не отходил от своей юной, намного моложе его, подружки. Оттого он и привез ее в эту глухую деревню, чтобы посторонние не пялились. Бог наградил Марыш совершенными формами, грациозной осанкой, а вот личико у нее подкачало: какое-то чересчур мелкое, усеянное веснушками, с бледными узкими губами, правда, глаза были красивые, они с бесконечным удивлением глядели не только на откровенно лысеющего Якова, но и на меня — я все чаще ловил ее взгляд, но сразу же отводил глаза, разве я вправе расстраивать свою благодетельницу? На что тебе эта горбунья, читал я в глазах Марыш немой вопрос. А я чувствовал, что Марина все крепче привязывается ко мне, все теснее прижимается, но меня все чаще охватывало предчувствие, что мои возможности на пределе и я не смогу больше утолять ее ненасытное желание. Как тут было не поверить расхожему мнению, что своей пылкостью калеки дадут фору здоровым. Я разочаровал Марину, и она все чаще лишь тяжело вздыхает, а потом вытаскивает свои пастели и всё рисует, рисует: мой портрет, мой торс... меня сидящего, лежащего, чистящего во дворике картошку, замечтавшегося над огромной бутылью сидра, и все эти эскизы, портреты, рисунки получают потом общее название - «Он». Без дураков. Да только я не испытывал ни мании величия, ни банального удовлетворения, которое обычно чувствует удачно нарисованный человек. Ведь он видит свой улучшенный образ, прекрасный и благородный, словом, приемлемый...

Мила, двоюродная сестра, праздновала день рождения. На этот раз Яша вырубился первый. И не скажешь, что еврей, столько мог выпить; он принадлежал к московской богеме, хвастался, что был знаком с самим Высоцким. Кутил с ним в одной компании - вот и все знакомство. Марина повела Максика домой, и тогда я случайно почувствовал на своем бедре руку Марыш - она тут же ее отдернула. А может быть, это я непроизвольно опустил руку на ее розовое бедро? Сам не знаю, каким образом мы очутились в ежевичнике возле тына, помню только, что все время где-то рядом блеяли овцы тети Нюши... Вот кто мне был нужен — Марыш! Не для души, не для бесед о бренности мира, не для проводов вечернего заката — на юге темнеет быстро! — для плоти! Бог не пожалел для нее таланта и в искусстве любви - Марыш проделывала все так естественно, будто обсасывала спелый персик или расщепляла розовый стручок перца. Даже в полузабытьи я чувствовал это и был преисполнен молчаливой благодарности, но она вдруг выскользнула из моих объятий и ласочкой шмыгнула прочь. Когда же девушка снова появилась за накрытым столом, то в мою сторону и не поглядела. Как упорно я искал повод, ведь чувствовал, что и Марыш его ищет, но случай больше так и не подвернулся. Или это Мила успела шепнуть что-то Яше на ушко, или сам Яша заподозрил неладное — эх, Яша! — только он стал неодобрительно коситься на меня, а от Марыш не только не отходил, но и постоянно держал ее за руку, даже тетя Нюша посмеивалась: ты бы ее цепью приковал, только золотой! А ведь так оно почти и было: Яша то и дело доставал швейцарский шоколад, американские сигареты, покупал дорогие вина, приносил с базара кур, которым самолично рубил головы. Он был готов пожертвовать всем на свете за этот тонкий стан, красивый бюст, длинные ноги и опаляющий жар между ними...

Подзабыл я там тебя, Туула, просто времени не оставалось на душевные терзания, некогда было раздражать воображение и травить себе душу. Засыпал я мгновенно, спал как убитый, а просыпался весь в липком поту и, сбросив ногой одеяло, принимался нащупывать поставленное рядом на ночь кислое виноградное вино. Днем же не мог спокойно глядеть на Марыш, хотя чувствовал, что останься мы наедине хотя бы на полчаса, нам просто не о чем было бы говорить. Мне еще оставалось чуть ли не две недели преть в Абрикосовке, но и Марина, и Яша уже засуетились насчет билетов на Большую землю, так они называли свои города. Как известно, накануне сентября возвращение из «здравниц» становится целой проблемой. Был задействован и муж Марининой тетки, но его ордена и медали не возымели силы - таких заслуженных тут было сколько угодно. Тогда Яша почему-то решил действовать вместе с Мариной, мол, поехали в Феодосию, я - москвич, ты - художница, а вдруг сработает? По-моему, основные надежды он возлагал все-таки на Маринин горб. Уж ей-то обязательно продадут! Они помчались в город с самого утра, а спустя полчаса мы с Марыш, встретившись у прудов на персиковой плантации, которые тут все называли ставкáми, прямо-таки сгорали от нетерпения. Нас разделяли лишь редкие персиковые деревья, пожухлая жесткая трава и удушливый зной. Бултыхнувшись в зеленоватую, вязкую от густых водорослей воду, мы слегка освежились, и все повторилось, как тогда. Мы так и не сказали друг другу ни слова. Не знаю, сколько это продолжалось. Марина обнаружила нас в тенёчке на земле. Я поднял голову - Марина повернулась и ушла. Марыш ее так и не увидела. Яша, оказывается, проявил себя как искусный стратег. Он отправил Марину домой, сказав, что как-нибудь сам достанет эти злосчастные билеты. Вот и всё, а жаль.

Марина нас не выдала. Вечером явился под градусом Яков, но мне билет уже не был нужен. Мы договорились с Мариной, что будет лучше, если я отправлюсь один, автостопом... Ночью она все-таки прилегла рядом и всхлипнула: дурак ты, дурак! Якобы из-за таких нимф, как эта Марыш, мужчины и спиваются и голову теряют. Вполне возможно, - верно я говорю, Аурелита Бонапартовна? Только ведь этого жаждут сами боги, не только Амур да Эрот, все прочие - тоже.

Живя на дармовщинку, я тратил понемногу и свои кровные, а денег у меня осталось ни много ни мало - шестнадцать рублей. Я так радовался предстоящему путешествию через всю Украину, что согласился со всеми Мариниными измышлениями - о добре, о зле, о порядочности. Она дала мне на дорогу бутербродов и груш: катись! Никто не удивился тому, что я уезжаю, пожалуй, никто меня даже не заметил. Однако вся Абрикосовка видела, как я топаю через абрикосовые рощицы в сельмаг, покупаю там две бутылки вина и, сопровождаемый пирамидальными тополями, направляюсь по пыльному большаку к шоссе - прощайте! А Марыш даже в окошке не появилась - видно, Лейхман и впрямь приковал ее цепями.

Добравшись до асфальта, я сразу же поймал «газик», едущий в Симферополь. С меня никто и не думал брать деньги. Взбодренный этим успехом, я в Симферополе сразу же завернул в прохладную винную... и потом только, после обеда пробился к трассе. Ну и пошло-поехало... Все эти шестихатки, стрелы-смелы, бураковки... Нет, мне ничуть не было жалко ни античной Кафы, ни персиков в садике тети Наты. Я находился в прекрасном расположении духа первые два дня - до тех пор, пока не покинул Запорожье со всеми его огненными сполохами и адским дымом, и только тогда почувствовал, что трезв как стеклышко, голоден и зол, и что отупел до крайности. Больше я даже не пытался остановить машину, просто сидел у обочины с сумкой - останавливайтесь, если хотите.

Все эти сумбурные впечатления, хотя, возможно, и не в той последовательности, поднялись со дна памяти сейчас, в «жигулёнке», рядом с дамой за рулем, которая, бросив случайный взгляд на мою обувку, мигом утратила ко мне интерес. Узнав, что я из Литвы, она лишь недоверчиво покачала головой, тряхнула кудрями и предложила еще одну американскую сигарету. И на том спасибо. И тут, когда она уже собиралась высадить меня, поскольку до «ее» перекрестка оставались считанные километры, нашу машину обогнал грузовик с прицепом, груженный под завязку черными блестящими шинами. Я даже вздрогнул, высунул голову в окошко - литовские номера! На прицепе - «ЛШЧ», на кузове - «ЛИ»! У меня радостно забилось сердце: Господи, только бы удалось его остановить! Мы обогнали эти шины, проехали еще немного, на прощание я поблагодарил мегеру и стал ждать заветный грузовик, его и только его! Если бы только... Лишь бы только он остановился! А уж тогда обязательно возьмет, довезет, кончатся мои ночевки на полу вонючих вокзалов, общение с хмурыми старшинами милиции, изучающими мой розовый паспорт, допытывающимися, почему я путешествую в одиночку и путешествую ли вообще и т. д. Паспорт все же рассеивал их подозрения, а в нем, мне это достоверно известно, пропечатаны специальные дополнительные значки и циферки, ничего не говорящие простому смертному, а на деле подтверждающие, что ты чист перед властями или что паспорт подлинный. Я уже все бока пролежал на деревянных лавках МПС и на полах с затейливо выложенными узорами, они были ничуть не мягче цементных. Все эти вокзалы - самая подходящая натура для фильмов ужасов. С внешней стороны башни — чего стоит хотя бы вокзал города Чернигова! — а внутри везде все те же муромцы, шишкины да суриковы... А о пассажирах и говорить не стоит. На всех вокзалах стоит неистребимый запах мастики вперемешку с мочой, эти ароматы насквозь пропитали камень, бетон, даже гранит и металл. Различимый издалека запах имперского величия... от Москвы до самых до окраин... От Тихого океана до захваченного Кёнигсберга...

Вот, вот же он! Издалека появляются темные, колышущиеся, подпрыгивающие на ходу шины! Пора останавливать! Я заранее раскорячился, стал размахивать руками, приседать, выпрямляться, выдвинулся чуть ли не на середину трассы и стал орать что-то несуразное. Остановился! Я бросился сквозь облако пыли к кабине: laba diena, laba diena, labas!24 Привет, - буркнул немолодой, серый, как и прицеп, шофер. Кепка с пуговицей на затылке, плотно сжатые губы, прищуренные серые глаза. Сталь, а не человек! Я сразу просек: здесь мне ничего не светит. Да, он в Вильнюс. Я сразу выложил карты - у меня ни гроша. При этом вытащил из сумки сберкнижку — вот! Приедем, можем сразу отправиться в кассу, без проблем. Могу и тысячу выложить. Он зажал в своей сильной руке мою сберкнижку, увидел в ней сумму - сто восемьдесят рублей. Негусто! - только и сказал он. И помотал головой - без денег не повезу! Я тряхнул его за грудки: не бросай! Унижался до крайности, готов был даже чмокнуть его в заскорузлую руку, лишь бы взял. Но нет - он оттолкнул меня, правда, несильно и беззлобно, захлопнул дверцу, и грузовик укатил, покачиваясь на рессорах. На той дверце я успел разглядеть полузабытую надпись латиницей: «Komunaras»... Хоть волком вой. У меня даже окурка не осталось. Того, который он швырнул на дорогу, а я потом отряхнул от пыли и курил до конца, пока не обжег губу.

Я потащился по шоссе, даже не оборачиваясь на обгоняющие меня машины. Было еще светло. И все же одна остановилась сама - новенький грузовик, IFA, немецкий. Ах, как красиво говорил тот парень за рулем! Какие задушевные украинские песни пел - заслушаешься! Предлагал сигареты, откупорил для меня бутылку теплого пива, рассказал анекдот. Я даже поверил в существование закона компенсации. Мелькали за окном белые мазанки под желтыми соломенными крышами, и лишь когда грузовик сбавлял скорость, я убеждался, что они настоящие, а не декорация к постановке «Тараса Бульбы» под открытым небом... Вскоре выяснилось, что парнишка подбросит меня на километров семьдесят, а потом свернет - здесь было полно указателей, как проехать к той или иной шахте. Но ты не унывай, - ободрил меня водитель, - до города рукой подать, до темноты доберешься. При последних словах он стал неожиданно сбавлять скорость, нас с трудом обогнала милицейская машина. Авария, вздохнув, заключил шофер, а сам тем временем высматривал, как бы поскорее выбраться из затора, он явно спешил. Ему удалось юркнуть в степь, а я все-таки кое-что разглядел впереди. У меня все внутри похолодело: на противоположной стороне дороги я увидел опрокинутый серый кузов и раскатившиеся по ровной, как стол, степи черные шины... Мне даже показалось, что они продолжают катиться где-то далеко-далеко... Эй, что с тобой? - тряхнул меня украинец. — Ты чего так побледнел? Я только помотал головой в ответ...

Я и сегодня не знаю, Туула, жив или только покалечился тот стальной шофер. Не исключено, что он вообще не пострадал, ведь мы тогда даже не притормозили. Украинец хотел скорее попасть на шахту. Но и сейчас при воспоминании о том шоссе севернее Донецка у меня что-то шевелится внутри. Это мерзкий, липкий страх - что же еще? Люди опытные утверждают, что в последний миг перед катастрофой водителя часто спасает инстинкт самосохранения, вдруг и тому человеку повезло? Зато, по уверению тех же знатоков, почти всегда погибает сидящий рядом попутчик, такова закономерность. А ведь я уже одной ногой был в его кабине, уже видел себя мчащимся по голой степи... по белорусским лесным просторам... С другой стороны, при воспоминании о катящихся по степи шинах (да и катились ли они вообще?) мне становится легче. Легче махнуть рукой на все: и впрямь, человек всего лишь букашка! Но одно дело читать об этом в трудах мудрецов, и совсем другое - испытать все на собственной шкуре... которая и на этот раз уцелела, разве что еще больше взъерошилась.

В ту ночь на железнодорожном вокзале я разговорился с немолодым бродягой. Он сам называл себя бродягой, хотя по его виду этого не скажешь, выглядел он как нормальный гражданин, заглянувший на большой вокзал. Из Петербурга. Ему-то я и рассказал о тех шинах. Надеялся, что он, на худой конец, просто удивится или потреплет меня по плечу: повезло тебе, старик! Но незнакомец лишь приподнял бровь: что ж, бывает... Пробормотав это, он продолжил сказание о ночах на Байкале, знойной Кушке, бессердечных афганских пограничниках и очагах холеры на границе с Индией. Я даже смутился: что это я, в самом деле... Бродяга дал мне замечательный совет: плюнь на трассу, залезай в электрички, надежнее будет... Ведь у тебя есть паспорт, - сказал он, - ну вышвырнут из поезда, не велика беда! Подождешь на перроне следующего, их тут как тли. Но никто тебя не выкинет, помяни мое слово!

Под утро он укатил на юг, а я - в другую сторону. Он насыпал мне в карман жареных семечек, кивнул - и только я его и видел. Между прочим, он и в Литве бродяжил, да не где-нибудь, а в самой Шилуве побывал, на большом храмовом празднике. Высокого полета птица, во всяком случае, мне так показалось.

И все-таки я попался. В отделении милиции городка Смела, территория которого ничуть не меньше Днепропетровска, меня продержали чуть ли не полдня и даже поесть не дали. Как-никак без билета поймали, не поленились доставить в отделение, благо оно было неподалеку. Нет, меня не били, даже не ругались, требовалось только дождаться какого-то мелкого начальника, который и решит, что со мной делать - отпустить или помариновать еще немного. Каким миролюбивым человеком оказался тот начальник! Пришел, поздоровался, полистал мой паспорт и, кивнув, сказал: «Ступай!» А когда я был уже в дверях, спросил: «Денег ведь у тебя нет?» Я помотал головой: не-a. Он со вздохом протянул мне десятку и признался: «Жёнка моя литовочка... была». Я так и не узнал, хорошей ли женой была ему литовка, он ли ее бросил или та умерла. Выйдя во двор, я снова направился к той же трассе. И мне повезло - меня подобрал прапорщик в зеленой рубашке без погон, он сам сказал, кто по званию, видно, гордился своей службой. Если бы и мне нужно было в Москву, он отвез бы прямо к Марыш, ее адрес, полустертый, на промокшем когда-то листке, лежал у меня в верхнем кармане рубашки. Но мне туда не было нужно, и я радовался хотя бы тому, что не придется петлять по другому городу-монстру, Киеву, крупнейшему городу Великого Княжества Литовского. В пикапе прапорщика я был единственным пассажиром, сам пикап был забит дарами юга. А водитель все равно то и дело останавливался, покупал у придорожных торговок то сливы, то груши, предлагал угощаться, не стесняться, хотя я и без того не стеснялся. Служивый ни разу не был в Литве, зато все о ней, по его словам, знал, видел «Никто не хотел умирать» несколько раз. Люкс картина! — совершенно искренне похвалил он. Я подтвердил, что да, был такой фильм, был. Мы обсудили картину во всех подробностях и от реалистичной подлинности постановки, прекрасной игры актеров перешли к истории. Прапорщик всё сравнивал наших «лесных братьев» то с басмачами, то с бандеровцами, вспомнил даже батьку Махно. Подкованный прапорщик попался, ничего не скажешь! Ночью мы доползли до Киева. Именно доползли, потому что часа три с черепашьей скоростью обгоняли длиннющую колонну военных грузовиков - ничего подобного по масштабам мне не доводилось видеть. Другой бы на месте прапорщика озверел от вынужденной задержки в пути, но мой прапор несколько раз повернулся ко мне и с гордостью произнес: «Красная армия двинулась! А как вы там?» И тоном заправского лектора (или он был им?) прочитал мне лекцию о том, что сталось бы с Литвой, не будь Красной армии. Бродить бы нам до сих пор в деревянных башмаках, в отрепьях, жечь керосиновые лампы - все это я уже не раз слышал, но этот лектор расширил мой кругозор. Оказывается, литовцы перемёрли бы от голода, все до единого! Я не возражал. Он вез меня по нескончаемому ночному Киеву, слабо поблескивающему ленивыми летними фонарями, а ярко освещенная Родина-мать на холме, с лавровыми ветками, мечом, гербом и еще чем-то, казалось, одобрительно восприняла лекцию своего сына о судьбах народов... Мы переночевали в соломенной скирде неподалеку от реденького ольховника, а с рассветом продолжили путь. Когда мы проехали километров сто, прапор снова завелся. Вечно эти литовцы недовольны! Другие люди как люди, терпят лишения вместе со всеми, однако и не думают хныкать. Скажи, чего они хотят? Свободы! - неосторожно выдохнул я, и тогда он рассвирепел. Слегка притормозив, прапорщик резко нагнулся, приоткрыл дверцу и с такой силой толкнул меня, что я задом вперед вылетел наружу. Сволочь! - вслед за этим напутственным словом из машины вылетела и моя сумка. А ведь мог и пристрелить, подумал я, потирая локтем и смачивая слюной ссадины на колене. Или завезти неизвестно куда. Хорошо, что уже занимался день, он обещал быть хмурым и серым, как и положено, когда понемногу приближаешься к северу...

Я и сегодня как наяву вижу себя на той трассе, только уже продрогшего, отупевшего, без единой сигареты. Мимо проносятся самосвалы, фургоны, лесовозы, цистерны. И никто даже не думает останавливаться - может, потому, что места тут уж слишком отдаленные? Голосующие, которые в состоянии заплатить за проезд, как правило, поджидают у знака, определяющего границу города. Но сейчас, спустя столько лет, это путешествие кажется мне все более привлекательным и символичным, хотя, конечно же, это была самая настоящая авантюра. Даже те раскатившиеся по степи шины наконец останавливаются и, покачавшись из стороны в сторону, беззвучно заваливаются набок. Разве это такая уж страшная картина, верно? Ты ведь простила меня, Туула, за то, что я только при виде катящихся по степи шин вспомнил о тебе? В тот момент я, не большой любитель клятв, можно даже сказать, клятвоненавистник, вздрогнул и поклялся: по возвращении во что бы то ни стало разыщу тебя — взглянуть хотя бы издалека, помахать рукой, чтобы ты узнала меня, и все! Священной казалась тогда эта клятва, я не забыл о ней и в первые дни после возвращения в Вильнюс, который показался мне продрогшим от дождя и тоже чужим, грубым, но все же не таким, как Екатеринослав или Запорожье со всеми своими трубами... Я проклинал всё на свете, но жабы не выскакивали у меня изо рта. В Вильнюсе, Туула, тебя давным-давно не было, а для меня, пожалуй, тебя вообще не было нигде — ни тебя, ни просвета в низких зареченских тучах. Я глядел на свое щетинистое отражение в лужах или бокалах пива и не знал, что мне делать дальше - жить или не жить. Но когда ничего не делаешь против воли, когда плывешь по течению, остается немало времени, чтобы посмотреть на оба берега. Меня принесло течением в небольшую бухту. В самое время, поскольку приближалась зима и реки должны были скоро замерзнуть. Моя бухточка - это комнатушка с радиоточкой (только на этот раз без криков и лязга!) за городом, в доме отдыха гигантского завода. Звание: сторож на зимний сезон. Весной контракт заканчивается. Придется без шума сниматься с якоря. Такова договоренность. Тихий уголок и восемьдесят рублей в месяц. По май включительно. Кое-какие обязанности и абсолютная независимость. Там я и зимовал, то и дело думая о тебе, Туула. Но все реже... Реже и реже. Наблюдая за прилетающими к кормушке птицами, я приметил одну синичку, которую стал звать твоим именем, Туула. Когда она прилетала, я отгонял от кормушки ворон и шумливых соек, но это были дурацкие забавы, просто так, от одиночества. Ведь в город, хотя тот был и недалеко, я выбирался редко. Писем не писал никому, тебе тоже. Зато все время посвящал книгам - у меня был ключ от библиотеки. Я прочитал даже «Жизнь Клима Самгина». Листал старые журналы в комплектах, решал старые кроссворды и заваривал черный крепкий чай. Я почти отвык от спиртного, но знал совершенно определенно: настанет весна, тронется лед на реках, и опять придется плыть по течению... И так без конца и края — что может быть скучнее? Проснувшись среди ночи, я часто не мог заснуть. От чтения глаза стали красные, совсем как от пьянства. Мне изредка устраивали проверку — раздавался телефонный звонок, но в гости приходили лишь косули. Никому зимой не было дела до этого дома отдыха, даже бомжам и грабителям. Весной, сказал я себе, весной я ее все равно найду, из-под земли достану, любой ценой отыщу. Ясное дело, я и представить себе не мог, что когда-нибудь именно так и случится, откуда мне было знать? Наступила оттепель, и срывающаяся с крыши капель вторила моим грёзам: так-так, так-так... Я жарил на электроплитке хлеб, варил чай - и снова: так-так... Я наловчился не думать о наступлении весны, но она завоевывала все новые позиции: зашипела как дракон, ночью выкорчевала с корнями сосны и ивы вокруг дачи и даже задумала устроить потоп в подвале охраняемого мною объекта. Но так и не затопила его. Приехали рабочие, распилили бурелом, а когда вслед за ними прибыли веселые матершинницы малярши, сомнений не оставалось: кончаются мои благодатные денёчки, здравствуй, загаженный мир, я вновь спешу в твои удушающие объятия! Глаза мои открыты еще шире, чем прежде, а кожа задубела так сильно, что и шилом ее не проткнешь... Из такой впору шить башмаки для бродяг, да только она мне и самому еще была нужна, к тому же, как выяснилось впоследствии, не такая уж она была загрубевшая... не такая толстая...

Загрузка...