«…Этот Бонч-Бруевич… по всем отзывам крупнейший изобретатель. Дело гигантски важное (газета без бумаги и без проволоки, ибо при рупоре и при приемнике, усовершенствованном Б.-Бруевичем так, что приемников легко получим сотни, вся Россия будет слышать газету, читаемую Москве)…»
Декабрьская ночь в Петербурге тянется бесконечно. Как давно кончился день, как далеко еще до того момента, когда слабый, холодный утренний свет забрезжит в окнах… Инженерный замок погружен во тьму; глубокая тишина окутала учебные классы, спальни, двор Николаевского военно-инженерного училища. Лунный свет падает на лица юнкеров; изредка кто-то из них вскрикнет во сне, что-то невнятно проговорит. Восемнадцатилетним юношам, не привыкшим еще к суровому армейскому распорядку, снятся родные дома. И только размеренные шаги дежурных, обходящих длинные, гулкие коридоры, нарушают всеобщее спокойствие.
Юнкер первого взвода второй роты Петр Остряков дежурил в эту ночь впервые. Ему было очень не по себе: всякий раз, когда приходилось сворачивать за угол или пересекать огромные залы, в углах которых гнездилась темнота, сердце его замирало. Первое, с чем знакомились воспитанники училища, едва попав в него, была зловещая история старого замка. В суматохе дневных дел никто о ней и не вспоминал, но сейчас, ночью, все страшное лезло в голову.
Павел, сумасбродный и вздорный правитель, не любил свою мать, императрицу Екатерину, и все, что было с ней связано. Слишком долго держала она его в стороне от государственных дел, слишком резко и откровенно пресекала все его попытки принять в этих делах участие. Только-только воцарившись, Павел решил уехать из ненавистной резиденции — Зимнего дворца. Но куда? В Петербурге не было больше места, достойного пребывания царской персоны. Значит, надо построить, решил Павел, причем такое, которое было бы надежно защищено от любого нападения с любой стороны. На острове, образованном реками Мойкой и Фонтанкой и специально выкопанными рвами, начали возводить замок. Ровно четыре года — почти все время короткого царствования Павла — продолжалась эта работа. Шесть тысяч человек трудились днем — под лучами солнца, в дождь и пургу — и ночью, освещаемые факелами. Лучшие декораторы украсили замок, лучшие художники написали для него картины, лучшие мастера делали люстры и канделябры; множество статуй, ваз, гобеленов привезли из Рима. Наконец все было расставлено, развешано, помещено. 1 февраля 1801 года Павел переехал в замок, получивший название Михайловский от расположенной в нем церкви святого Михаила. Караулы в Зимнем дворце были отменены и стали назначаться в новом жилище императора. А в нем даже стены еще не успели просохнуть. На первом придворном балу лица собравшихся трудно было разглядеть: густой туман окутывал залы, и только неровное пламя свечей выхватывало из него отдельные фигуры. Все это сочли плохим признаком. И верно, полутора месяцев не минуло, как Павла в собственной спальне задушили придворные. Не помогли рвы, караулы и шесть пушек на бастионе…
Павлу простили бы сооружение дорогостоящей игрушки — замка. В конце концов, деньгами государства и трудом народа император вправе распоряжаться как хочет.
Ему простили бы нелепые указы, вроде внезапного запрещения круглых шляп или лакированных ботинок. Ведь можно и в этом усмотреть проявление высшей государственной мудрости.
И многое другое простили бы самодержавному владыке крепостной страны.
Но вина его — перед сановниками — заключалась з том, что, повинуясь минутному капризу, мог он любого царедворца вдруг взять да и сослать в Сибирь. И никто из них не был уверен в своем будущем.
Еще более крупную провинность совершил незадачливый император, разорвав союз с Англией и начав заигрывать с первым консулом Франции Наполеоном Бонапартом. Русские помещики продавали Англии хлеб, и, стало быть, их интересы могли жестоко пострадать. Не говоря уж о том, что во Франции пока еще была республика, французы отрубили голову своему королю, и русская придворная верхушка задыхалась от страха и злобы.
А новому императору — Александру — Михайловский замок был не нужен. Его вполне устраивал Зимний дворец. Он тут же приказал свернуть все гобелены, упаковать статуи и вернулся в старое, обжитое место. Так и остался стоять Михайловский замок мрачным памятником деспотизма и самодурства. И что с ним делать, никто не знал. Он переходил из рук в руки — одно время даже служил гостиницей для мусульманских купцов, — а потом Николай Первый распорядился передать его военно-инженерному ведомству и впредь именовать Инженерным. В нем и разместились Николаевская военно-инженерная академия и училище.
Что-то тускло отсвечивает в темноте, что-то отделяется от стены. Ах нет, это остатки былой роскоши — мраморные наличники дверей, зеркала, фигуры барельефов. Чего же бояться юнкеру первого взвода второй роты Петру Острякову? За плечами у него винтовка, и другие дежурные тоже не спят. Достойна ли будущего офицера русской армии сама мысль о существовании привидений? Но ночь так темна, а в замке столько неизвестных подземных ходов — и тень убитого императора, может быть, бродит по ним. Чтоб успокоиться, дежурный открыл дверь в спальню своей роты. И замер от ужаса…
Фигура в белом копошилась возле одной из кроватей. Вот оно, привидение, проникшее тайным подземным ходом, блуждает среди спящих!.. Но дежурный обязан охранять покой остальных, а в случае опасности бить тревогу. Из царства ли теней явилась эта фигура, или она живой человек — ей не поздоровится. Сорвав с плеча винтовку, Остряков медленно приближался. Привидение выпрямилось. Лицо его осветила луна. Остряков увидел не пустые глазницы и не оскаленные зубы. Четко очерченный профиль, прямой нос, чуть покатый лоб. Да это же сосед по спальной комнате Михаил Бонч-Бруевич в одном белье ищет что-то под кроватью. Винтовка выпала из рук Острякова, громко ударившись прикладом об пол. Звук этот вернул дежурного к действительности; он быстро огляделся по сторонам. Все спят по-прежнему; только один привстал на кровати и тут же повалился обратно.
— Бонч, — прошептал дежурный, — вы что, с ума сошли?
— Тихо! — Бонч-Бруевич приложил палец к губам. — Ваше появление очень кстати. Берите-ка ящик да тащите в умывальную комнату. Там поставите на стол, где мы пуговицы кирпичом чистим.
Он с трудом вытащил из-под кровати какой-то ящик, поднял. Остряков машинально подставил руки — и присел под тяжестью ящика. Бонч-Бруевич повернул его лицом к дзери.
«Опять я делаю то, что хочет Бонч. И не приказывает — а не подчиниться будто бы нельзя. Чем он берет: улыбкой, легкостью, независимостью суждений, стремлением во всем разобраться самостоятельно? Непонятно, — думал Остряков, прижав ящик к животу, медленно шагая по коридору. — И ведь, кроме неприятностей, ничего не ждет».
А Бонч-Бруевич чувствовал себя весьма уверенно. У него и мысли не возникало о том, что он совершает нечто предосудительное. Кому, в самом деле, может не понравиться научный эксперимент. Взяв какие-то предметы, разложенные на кровати, вдев босые ноги в сапоги, не накинув ничего поверх белья, он легкими шагами мчался по коридору, опередив тяжело ступавшего Острякова.
— Бонч, — жалобно произнес тот, — ведь сейчас спать полагается.
— Тащите осторожней, — невозмутимо ответил Бонч-Бруевич, — а то они у вас в руках развалиться могут. Там аккумуляторы. Ставьте их под зарядку.
— Сейчас дежурный офицер придет, и нас обоих выгонят из училища.
— Ничего, он уже сделал свой обход. Зато профессор Лебединский получит объяснение того, что собой представляет электрическая искра.
Остряков только тяжело вздохнул. Так и есть — этот выдумщик захотел теперь найти объяснение того, чего не знает сам профессор Лебединский.
Курс физики начался в училище несколько месяцев назад. Невысокий человек, одетый в штатское, — профессор Владимир Константинович Лебединский — взошел на кафедру и принялся излагать законы механики. Бонч-Бруевич слушал, записывал, но ничего, что можно было бы проверить, чем стоило бы заняться, не находил. Великие классики — Ньютон, Галилей и другие — хорошо потрудились еще несколько столетий назад. К стройному зданию механики, воздвигнутому ими, трудно добавить что-либо. А ставить опыты для того, чтобы лишний раз подтвердить давно открытую и многократно проверенную истину, вряд ли интересно. Но все переменилось, когда профессор Лебединский перешел к электротехнике.
Похоже, другой человек стал появляться на кафедре — взволнованный голос, собственный интерес к опытам, — как будто он сам еще не все знает до конца, старается разобраться, не только учит, но и учится. И не скрывает своего восторга. Совершенно новая область познания!.. Чуть ли не каждый год фундаментальные открытия!.. Электромагнетизм, индукция, электромагнитные волны, не видимые глазом, но такие реальные, получившие уже сегодня великолепное техническое применение. Электромоторы — маленькие, компактные — везде и всюду заменяют громоздкие паровые машины, вторгаются туда, где эти машины никогда бы не удалось использовать, А изобретение последних десятилетий — радио! Связь без проводов на неограниченное расстояние — разве не чудо, но на абсолютно материальной основе. Об электротехнике можно рассказывать только с воодушевлением. И только очень черствый человек не испытает того же.
Накануне этой странной ночи Лебединский вообще пришел одетый как на праздник.
— Этой лекции я ждал давно, — объявил он, внимательно оглядывая притихших юнкеров, — Сегодня речь пойдет об очень важном явлении, природа которого еще не раскрыта, — об электрической искре.
Медленными, почти торжественными движениями профессор укрепил на кафедре стойку с двумя электродами, подал знак ассистенту. Тот включил рубильник. Между электродами с треском проскочила большая синяя искра.
— Ну и что, — спокойно заметил кто-то из слушающих. — Обыкновенная вольтова дуга.
— Ошибаетесь, — профессор предостерегающе поднял палец. — Вольтова дуга — это лишь частный случай электрической искры — явления гораздо более обширного. В природе искры очень много сложного и непонятного. Вот смотрите…
Сигнал ассистенту, электроды освещаются ультрафиолетовыми лучами, искра становится мощней и ярче. Слабее освещенность — слабее искра. Как будто бы все ясно и понятно.
— Но может получиться и совсем обратный эффект! — драматически восклицает профессор, слегка перемещает электроды.
И юнкера с изумлением наблюдают, как слабый свет усиливает искру, а мощный, наоборот, гасит.
— Это явление, — говорит профессор, — первым заметил я. Во всяком случае, никаких ссылок на что-либо похожее в научной литературе мне встречать не приходилось. Электрическая искра используется в только что появившихся аппаратах — радиопередатчиках — для возбуждения колебаний. У радиотехники огромное будущее, и поэтому все, что связано с электрической искрой, заслуживает самого пристального внимания. Я назвал открытое мной явление «эффектом Лебединского». Должен сказать, что объяснить его пока что трудно.
Бонч-Бруевич, вопреки всем правилам поведения в военном училище, немедленно вскочил с места.
— Разрешите вопрос, господин профессор? Кому трудно объяснить — нам или вообще?
— И вам, и вообще, — ответил профессор. Громко и пронзительно зазвучал в коридоре горн.
Занятия окончены. Юнкера один за другим выходили из класса. Бонч-Бруевич как бы утратил свою обычную живость, взгляд его стал задумчивым.
— Не обращай внимания, — говорили друзья, полагая, что он обижен ответом профессора.
Бонч-Бруевич молчал.
И только теперь Остряков понял, что задумал этот сумасброд. Открыть природу электрической искры и объяснить ее профессору Лебединскому. Ну и ну!.. Как назвать такое намерение — смелым, дерзким, самонадеянным? Бонч-Бруевич или безумец, или человек незаурядный. Иначе ему и в голову бы не пришла мысль о такой проделке.
Смирившись со всем, повернув фуражку козырьком назад, а штык сдвинув за спину, Остряков потащил аккумуляторы к штепселю на стене. В замок подавался постоянный ток от расположенной рядом учебной электростанции Офицерской электротехнической школы, и заряжать аккумуляторы можно было прямо от сети. Бонч-Бруевич тем временем монтировал стойку для электродов.
И вдруг в коридоре послышались тяжелые шаги. Оба юнкера притихли. В ночной тишине казалось, будто движется статуя. Реальность оказалась хуже: к шуму шагов примешался звон шпор, дверь умывальной распахнулась, на пороге появился дежурный офицер. Перепуганным естествоиспытателям показалось, что вслед за ним сюда спешит все начальство училища.
— Что здесь происходит?
— Разрешите доложить, господин капитан. — Бонч-Бруевич, стоя в одном белье, вытянулся, взял под козырек несуществующей фуражки. — Испытываем искровой разрядник. А это аккумуляторы. Собственной конструкции.
— Собственной? Хм! Кто разрешил?
— В уставе нет запрещения иметь собственные аккумуляторы…
— Юнкер, отставить возражения! В уставе нет запрещения иметь гремучую змею, но это не значит, что вы можете поместить ее у себя под кроватью. Одним словом, достаточно. О вашем поступке я доложу начальнику академии и училища. Он решит вопрос о вашем пребывании здесь. Забирайте свое имущество и немедленно отправляйтесь спать. А вы, никуда не годный дежурный, — капитан повернулся к Острякову, — вы, будущий офицер, поглядите-ка на себя в зеркало. Штык болтается, фуражка сидит кое-как. Пять суток карцера!
Дежурный офицер вышел. Юнкера печально поглядели друг на друга и разошлись. Желание продолжать опыт пропало.
Бонч-Бруевич плохо слышал, что говорит профессор Лебединский, и совсем не замечал взглядов, которые тот изредка бросал на него из-под густых черных бровей. Мысли юнкера были печальны. Уходить сейчас, когда он уже втянулся в эту жизнь, когда суровый военный распорядок ощущается уже не как тяжкое бремя, а как способ самым лучшим образом организовать свой день; когда, наконец, занятия становятся все интересней. И куда ехать. В Киев? Отец скажет: был ты в коммерческом училище — не понравилось; попал в одно из лучших военно-инженерных — тоже не по тебе пришлось. Чего же ты, в конце концов, добиваешься, к чему стремишься? Как объяснишь, что теперь он уже ясно знает, чего хочет, и если бы не эта мальчишеская выходка! Опять звук горна. Он кажется сейчас необыкновенно волнующим. Юнкера поднялись с мест.
— Господин Бонч-Бруевич, — негромко произнес профессор Лебединский, — прошу подойти ко мне. Все остальные могут быть свободны.
Сорокалетний профессор вглядывается в прозрачные серо-голубые глаза стоящего перед ним семнадцатилетнего юноши. Что означает этот ясный, спокойный взгляд? Дерзость? Да, пожалуй, но совсем не ту, смешанную с трусостью и наглостью, которая только и остается прижатому к стенке шалопаю. Здесь чувство собственного достоинства, уверенность в своей правоте, ощущение независимости, внутренней свободы, правильности сделанного. Редко кто так держит себя.
В тот момент, сидя за кафедрой и рассматривая юнкера, профессор и предположить не мог, что этот юнкер станет его любимым учеником, а потом и другом, что долгие годы предстоит им работать вместе, вместе шагать через мучительно тяжелые испытания, вместе страдать, вместе добиваться успеха.
— До меня дошли сведения, — сказал наконец Лебединский, — что вы монтировали ночью в умывальной прибор для получения электрической искры. Верно?
— Верно.
— Зачем?
— Чтоб изучить природу этого явления.
— Вы могли делать то же самое днем, в кабинете, на подготовленном оборудовании.
Бонч-Бруевич опустил голову.
«Ведь это же мальчишка, — подумал Лебединский, — несмотря на погоны и выправку. Ему нужна таинственность. Да, но не в индейцев он стал играть и не в разбойников, а взялся с ходу решать одну из серьезнейших проблем электротехники. Именно здесь область его интересов, если отбросить смешные обстоятельства. Значит, надо дать ему возможность серьезно работать. Кто знает…»
— Благодарите судьбу, — сказал Лебединский, — что все это произошло именно в инженерном училище. В любом пехотном вас бы немедленно разжаловали в солдаты. Здесь на вещи смотрят шире, понимают, что не все можно уложить в казарменные рамки. Тем более творческий поиск. То, что вы сделали, это шалость, каприз, который может смениться завтра любым другим, или проявление постоянного и глубокого интереса?
Бонч-Бруевич не ответил. Он вспомнил Киев, родной дом над Днепром, сад, береговые кручи — и опыты по передаче сигналов на расстояние без проводов. Все были под свежим впечатлением событий только что закончившейся русско-японской войны. Но его интересовали не батальные эпизоды, а новое (хотя со времен опытов Попова прошло уже десять лет) средство связи — радио. Как были изумлены друзья, домашние, услышав сигналы, как они оглядывались, нагибались, раздвигали кусты и траву в поисках спрятанных проводов. Но ведь об этом не рассказать.
— Вы хотите заняться физическими опытами? — прервал молчание профессор.
— Очень хочу.
— Хорошо, я поговорю с начальником академии и училища. Возможно, генерал-лейтенант Крюков разрешит вам самостоятельно работать в лаборатории. Я еще пока не знаю ваших способностей. Может быть, вы будете вспоминать декабрь 1907 года как время начала своей научной деятельности. Но хочу предостеречь от повторения подобных вещей. Наука требует самого серьезного отношения, и нечего даже думать о том, что можно с наскоку решить хотя бы незначительную задачу. Тем более что таких и не бывает. Карцер дежурному, кстати, заменен тремя нарядами вне очереди. И не храните впредь аккумуляторы под кроватью.
Вот и выпуск подошел; последние дни в училище. Комиссия кончила работу поздно вечером, но юнкера — теперь уже офицеры — долго не расходились: курили, обсуждали свои назначения, перспективы, делились планами. Бонч-Бруевич внезапно отделился от своих товарищей, выскочил на середину широкого коридора, отдал честь медленно идущему Лебединскому.
— Бонч, — грустно сказал Лебединский, — зачем вы попросились в Иркутск? Из восьми радиотелеграфных рот русской армии можно было выбрать что-нибудь более близкое. Мне жаль расставаться с вами, скажу откровенно: я преподаю не первый год, но такого слушателя, как вы, у меня еще не было.
— Я очень тронут, но мне хочется посмотреть дальние места, дикую природу, Байкал.
— Так вы романтик! — сказал профессор. Одобрение, легкая ирония, может быть, даже грусть по ушедшей молодости — все можно было угадать в этой короткой фразе. — Ну что ж, счастливый путь! Через три года вернетесь — милости прошу. Постарайтесь и там создать себе условия для занятий. Я дам вам рекомендательное письмо к начальнику обеих сибирских рот искрового телеграфа подполковнику Ивану Алексеевичу Леонтьеву. Он страстный энтузиаст радио. Не теряйте времени; в молодости кажется, что его безгранично много, но проходят годы, и вы убеждаетесь, что серьезная работа требует всей жизни, а она коротка. Ни одного пустого дня — вот вам мое напутствие.
…Пыльная сибирская дорога. Скрип колес, запах лошадиного пота, медленно тянущийся обоз из девяти двуколок. На них размещено все оборудование полевой радиостанции: искровой передатчик и детекторный приемник. Об электронных лампах никто и не подозревает. Остановка. Операторы — «слухачи» — надевают поверх солдатских фуражек наушники, станция начинает работу. Вся аппаратура изготовлена двумя иностранными фирмами: немецкой «Телефун-кен» и английской «Маркони». В эфир передаются сигналы по азбуке Морзе. Принимать их на слух очень тяжело. Искровой разряд, вызывающий колебания электромагнитных волн, сопровождается сильными шумами. В примитивных детекторных приемниках очень трудно отделить нужный сигнал от сигналов других станций и атмосферных помех. Приемники малочувствительны, передатчики нестабильны в работе — все это приводит к тому, что новое средство связи никак не может считаться надежным. Да и дальность действия полевой радиостанции невелика — всего тридцать километров. Солдаты страдают, у них болят уши, а командиры, как и раньше, предпочитают пользоваться вестовыми.
Все это надо менять, но сколько требуется опыта, умений, знаний! К счастью, подполковник Леонтьев достоин высокой оценки Лебединского.
«Ни одного пустого дня», — Бонч-Бруевич листает самые последние радиотехнические журналы, которые подполковник выписывает сюда, в глухую Сибирь.
«Не теряйте времени», — подполковник собрал офицеров на семинар — обсудить последние новинки радиотехники. Появилось сообщение об электронных лампах. Принцип известен, но как его реализовать?
«Серьезная работа требует всей жизни», — Бонч-Бруевич углубляется в учебники высшей математики, которые дал ему подполковник. Без этого невозможно понять законы распространения электромагнитных волн. Через рутину армейского быта, через однообразие будничных дел, сопротивляясь спокойному течению жизни, готовит себя молодой инженер к подъему на вершину творческой работы. Улыбаясь, вспоминает он теперь наивного мальчишку, который хотел за одну ночь найти объяснение сложному явлению природы. Дай бог, чтоб только удалось заложить фундамент для последующих дел, войти в суть проблем, подготовить себя!
…И вот уже три сибирских года позади. Бонч-Бруевич взбегает по лестнице петербургской квартиры профессора Лебединского. Сердце его радостно колотится.
Лебединский обнимает пришедшего, ведет к себе. В кабинете, смеясь, оглядывая возмужавшего офицера, хлопая его по плечу, профессор расспрашивает о прошедшем, о планах, намерениях. «А не бросили ли вы опыты с искрой? Не бросили! Полковник Леонтьев помог? Вот видите, я же говорил, что это замечательный человек! Хотите поступать в офицерскую электротехническую школу? Это, безусловно, необходимо сделать, а я могу помочь. Намерены продолжать опыты? Рад буду предоставить все, чем располагаю».
Тысяча девятьсот двенадцатый год. Бонч-Бруевич начинает свой путь в науке. Недоверчивые, многоопытные, знающие, сколь тяжело добывается каждая крупинка новых сведений, ученые не склонны полагаться на авторитеты; никакие уверения не убедят их ни в чем. Эксперимент — вот основа их веры. И обязательно — воспроизводимый. Если в Лондоне доказано, что под влиянием магнитного поля в движущемся проводнике возникает электрический ток, то при тех же условиях тот же результат должен быть получен и в Петербурге, и в Сиднее, и в любом другом уголке земного шара. Если эксперимент невоспроизводим, значит это шарлатанство. Ученые строги, ибо природа совсем не легко отдает свои тайны.
В эту среду ослепительным метеором врывается молодой офицер. Он талантлив, он беспредельно любит науку и готов посвятить ей всю жизнь. Веселый, жизнерадостный, энергичный — он сверхсерьезен в своем отношении к науке. И это дает результаты. В 1913 году журнал Русского физико-химического общества публикует статью Бонч-Бруевича о воздействии света на искру. Общество присуждает ему одну из своих премий, принимает в члены.
Прекрасно жить! Молод, занят тем, что поглощает все его интересы, и люди вокруг именно такие, с какими хочется иметь дело.
Так проходит год, другой…
И вдруг… Шапки газетных полос: «Убийство австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда!», «Австрия предъявила ультиматум Сербии», «Приказ о всеобщей мобилизации»…
Бонч-Бруевич занят наукой, но… Война! И какое дело начальству до его увлечений, планов, перспектив! Для кадрового офицера нет ничего, кроме служебного долга.
Желтиково поле — огромный пустырь — обрывается у самого волжского берега. Козы щиплют траву, бродят куры. Изредка в их стайки влетает ошалелая дворняга, и куры опрометью разбегаются. Лай, кудахтанье — из ближайшего низенького домика с палисадником мчится хозяйка. Собака, поджав хвост, бросается в сторону, исчезает. Опять тишина. Скот пасется между мачтами и обтяжками, будто это деревья, старухи спешат в церковь, купцы — в свои тесные, низкие лавки. Что там выстроенная радиостанция? Устоявшийся быт пока еще не смогла изменить даже война. Что же делать здесь, в Твери, ему, поручику Бонч-Бруевичу? Да, он офицер, которому положено без колебаний выполнять приказ, особенно в военное время. Да, газеты переполнены статьями о последней, решающей схватке между славянами и тевтонами, корреспонденциями с театра военных действий, списками погибших. Да, необходимо, чтобы эта радиостанция работала. Сто лет прошло с тех пор, когда Наполеон Бонапарт мог, сидя на холме, в подзорную трубу наблюдать, за ходом решающего сражения. Нынче фронт протянулся на тысячи километров, миллионные армии брошены друг против друга. В болотах Восточной Пруссии, в лесах Польши, на полях Галиции, в речных долинах Франции умирают ежедневно тысячи людей. Европа, достигшая, казалось, вершин цивилизации и прогресса, рассечена двумя кровавыми полосами. Ничего похожего человечество еще не переживало. Не умолкая, грохочут пулеметы. Снаряды крупнокалиберных дальнобойных орудий разом уничтожают целые подразделения. Беспрерывно движутся к линиям фронтов эшелоны с пополнениями; вдоль передовых позиций снуют автомобили; расположение вражеских войск высматривают с аэропланов. И в этой войне, где нашла себе ужасное применение самая современная техника, связь должна соответствовать мобильности и огневой мощи. Сидя в окопе, командир может отдавать приказания по полевому телефону, но как разработать вместе с союзниками — Англией и Францией — стратегические планы, координировать действия, быть в курсе всех намерений, если от них отделяют враждующие державы — Германия и Австро-Венгрия — и линии фронтов? Но о такой передаче информации по проводам не может быть и речи. Остается радио. Конечно, Тверь — захолустье, но более удобное место вряд ли найдешь. В Москве, на Ходынском поле, и в Царском Селе под Петроградом построили мощные передающие искровые радиостанции, а для приема сообщений из-за границы выбрали Тверь. И не случайно. В Москве или Петрограде приемной радиостанции мешала бы работа передающих. Тверь же достаточно удалена от обеих столиц и находится в то же время на связывающей их магистрали.
Служебный долг ясен и неоспорим. Но вот окончен монтаж, взметнулись в небо мачты, несущие антенну, прочно врыты в землю крепящие их тросы-оттяжки, построены три дощатых барака — техническое помещение, солдатская казарма и домик для начальника станции капитана Аристова и его помощника поручика Бонч-Бруевича. Теперь остается лишь следить за тем, чтобы радиостанция действовала исправно. Работа несложная. Если ею ограничиться, то сегодняшний день будет похож на вчерашний, грядущий месяц — на минувший, год станет неотличим от года, и в конце концов вся жизнь окажется прожитой впустую. Смириться с этим? Сейчас, когда тебе всего двадцать пять, когда голова полна замыслов и кажется, что сил хватит на все? Успокоиться после того, что было? Набирать силы, готовиться к разбегу, разбежаться — и удариться в глухую стену? И Москва рядом, и до Петрограда недалеко, но ощущение такое, как будто все перенесено на столетия назад, во времена тверских удельных князей. Станция расположена за чертой города, дороги к ней нет, электрического освещения тоже нет. Ну хоть бы пара станков была. Ведь опыты надо ставить. И этого нет. Но зато… Попадались же на его пути люди, сочувствующие замыслам, помогающие, направляющие на верный путь. Профессор Лебединский, подполковник Леонтьев… Хороших людей много. Почему бы и капитану Аристову не принадлежать к их числу? В конце концов любой специалист не может оставаться равнодушным к перспективам своей профессии.
— Заходите, прошу вас. — Капитан Аристов, пожилой, среднего роста человек, распахнул дверь. В глубоко сидящих глазах его затаилась подозрительность.
Сели за стол, в первый раз за несколько месяцев разговорились.
— Скучно здесь, — сказал Бонч-Бруевич.
— Солдат да офицер — царю защитники, — приняв серьезный вид, ответил капитан. — Конечно, в Петрограде веселее. Оно и понятно, ваши годы молодые…
— Да не в том дело, — возразил Бонч-Бруевич. — Мне и в Иркутске было веселее. Я там после окончания училища служил в первой роте Сибирского искрового телеграфа. Тайга, глушь — и тем не менее опыты по исследованию искры проводил. Но искра — это уже пройденный этап. Мировая радиотехника выходит на новый уровень. Вы сами знаете, сколь ненадежны детекторы, как плохо усиливают они сигналы в приемниках. Последнее направление технической мысли идет по пути создания электронных ламп…
— Иркутск, Иркутск, — не дослушав, перебил капитан. — А я ведь не так далеко от вас — по тем масштабам, конечно, — служил. Поселок Нижне-Тамбовский на Амуре, как раз между Хабаровском и Николаевском. Маленькая у меня радиостанция была — всего пять киловатт мощности. Но зато, бывало, встанешь чуть свет — и к реке. А от нее утренний туман идет. Удочку кинуть не успеешь, как уже клюет. И девать-то рыбу, представьте, некуда — засолю да и солдатам отдам. А огород какой у меня был! Вы таких и не видали. Солдат один попался, отлично знал это дело…
Капитан даже сощурился от восторга.
— Но хоть какие-нибудь опыты вы там ставили?
— Что еще за опыты! Начни только — сразу испортишь что-нибудь. Нет уж, мы по инструкции, по инструкции. Там все, что надо делать, записано, а чего нет, того и делать не надо. И здесь так будет. Инструкцию начальство составляет, а ему высший смысл открыт, нам недоступный. От инструкции сам я не отступлю и другому не позволю. А хозяйство завести и здесь можно. Правда, на Амуре места все же побогаче будут…
У Бонч-Бруевича пропало желание поддерживать разговор. Он сухо распростился, ушел и в тот же вечер написал рапорт в Петроград с просьбой перевести его в Электротехническую школу.
Через несколько недель солдат, щелкнув каблуками, подал Бонч-Бруевичу пакет из Главного военно-технического управления в Петрограде. Поручик немедленно сорвал печать.
«…В ответ на Ваш рапорт с просьбой о переводе… учитывая ту исключительную роль, которую призвана сыграть Тверская радиостанция в трудных условиях военного времени… невозможность каких-либо исследований до победоносного окончания войны… Вам в переводе в Петроград отказано…»
Бонч-Бруевич скомкал конверт, забарабанил пальцами по столу. Солдат у двери продолжал стоять навытяжку. «Идите», — кивнул ему Бонч-Бруевич и стал в волнении шагать по комнате. Отказано… Значит, сидеть тут, заниматься однообразным, скучным делом, делить компанию с тупым и недалеким служакой капитаном Аристовым, вся жизненная философия которого предельно проста: начальству надо угождать, бога бояться, царя любить, ни в коем случае не вмешиваться в заведенный порядок или стараться выдумать что-то новое. И это при всей отсталости, которая царит в русской армии! За те несколько лет, что прошли со времени его службы в Иркутске, очень мало что изменилось. Конечно, какое-то развитие есть. Сейчас уже не восемь искровых (радиотелеграфных) рот — больше. Но ведь и условия мировой войны исключительно тяжелы. Они требуют четкой и быстрой связи. Искровые передатчики обеспечить ее не могут: нужны ламповые. А их нет. Неужели надо с этим мириться, неужели, подобно капитану Аристову, ждать, пока кто-то что-то с одобрения начальства придумает? Неужели и он, поручик Бонч-Бруевич, тоже станет ждать? Не бывать этому! Верно, капитан Аристов будет мешать; верно, поддержки из Петрограда не дождешься. Но если у тебя есть истинный талант — значит, он должен проявиться в любых, даже более сложных обстоятельствах. Условия могут быть и благоприятными, и плохими, на преодоление преград может уйти больше или меньше энергии, но если человек по-настоящему хочет и если общество заинтересовано в его работе, он своего добьется. Новое вообще редко пользуется всеобщей поддержкой — именно потому, что оно новое. Да и здесь должны найтись люди, которые помогут ему в работе над созданием первой русской радиолампы. Глушь, конечно, но не пустыня же. И здесь есть те, кто понимает, что такое надежная радиосвязь для страны, кого можно увлечь своим энтузиазмом. Надо только их разыскать.
Вот этого уж Бонч-Бруевич никак не ожидал — едва только он раскрыл рот, как швейцар вскочил со всей живостью, какую ему позволяли годы, вытянул руки по швам и отчеканил:
— Рядовой первой бригады четырнадцатой пехотной дивизии Петр Фролов…
— Оставьте это, — поморщился Бонч-Бруевич. — Покажите мне, как пройти в кабинет физики. Или проводите, если можете.
— Так точно, господин поручик, могу. Через пять минут, как звонок дам.
Прихрамывая, ветеран русско-турецкой войны — он успел рассказать, как под водительством генерала Драгомирова переправлялся через Дунай, — шел впереди. Гимназисты младших классов провожали Бонч-Бруевича восторженными взглядами; да и старшие тоже смотрели с почтением. Это радовало. Поручик знал, что форма царского офицера не пользуется у свободомыслящих выпускников гимназий особой любовью. Но сейчас в каждом военном хотят видеть героя.
— Вот тут. — Швейцар распахнул высокую дверь. Бонч-Бруевич вошел. Как будто он перенесся во времена своей учебы, в Инженерный замок. Ряды столов, стеллажи вдоль стен. Блестят за стеклами медные цилиндры, неподвижны катушки, покачиваются длинные нити с грузами. Сесть за тот стол, что в углу, — и все сразу оживет в памяти. Но с кафедры уже спускается стройный молодой человек. Там, в коридоре, учителя глядят настороженно, изучающе. Этот, несмотря на такой же синий вицмундир, приветлив.
— Поручик Бонч-Бруевич…
— Левшин, преподаватель физики. Садитесь за любой стол. Нам никто не помешает — этот час у меня свободен. А хотите, пойдем в комнату за кабинетом.
— Не будем терять времени… — Бонч-Бруевич сел, положил ногу на ногу, задумался.
С чего же начать? Предмет — предметом, но в курсе ли последних достижений науки этот учитель? Их ведь в программе нет! И электротехника в его изложении все еще лишь интересная новость, а о радиотехнике он и вовсе имеет самое смутное представление? Допустимо такое? Вполне. Капитан Аристов избавил поручика от восторженного отношения к людям.
— Вы знаете, что в окрестностях города выстроена радиостанция? Мачты трудно не заметить.
— Ну да, конечно. Я являюсь помощником ее начальника и пришел к вам за поддержкой.
— Рад буду, если смогу, — удивленно сказал Левшин.
— Один вопрос для начала. Вы знаете, что такое электронная лампа?
— Наконец-то! — Учитель хлопнул ладонью о стол. — Наконец-то я познакомился с человеком, который произносит слово «электрон»! Дошел, значит, свежий ветер и до нашей Растеряевой улицы!
— Так вы в курсе последних достижений науки?
— Я полагал, что в этом городе я единственный человек, кто в курсе. Слава богу, нет! Чего же вы хотите?
— Я хочу сконструировать и испытать электронную лампу.
— Ого!.. — воскликнул Левшин. — Скромное заявление! Первым в России сделать такую работу! И, как я догадываюсь, у вас, кроме желания, ничего нет? То есть оборудования, опытных людей? Проведение экспериментов ведь абсолютно не входит в задачу вашей станции, не так ли?
— Именно так. И тем не менее. Я не прожектер, прекрасно понимаю всю трудность задачи, а оборудования у меня даже меньше, чем вы думаете. Нет и поддержки официальных инстанций. Здесь недалеко, в Иваново-Вознесенске, хранится вывезенное имущество Рижского политехнического института. Я просил предоставить его мне. Какая разница, где ему находиться — в Иванове ли, в Твери. Здесь, меж тем, польза была бы огромная. Не разрешили. Теперь думаю набрать приборы из разных мест — кто что предоставит. Нужны насосы для откачки воздуха, а для изготовления герметической замазки — химикалии.
— Еще один вопрос — последний. Почему вы обратились ко мне, скромному учителю физики, и рассчитываете впредь, вероятно, не на сильных мира сего? Тверь большой промышленный город: есть сталелитейный, вагоностроительный заводы. А предприятие товарищества Тверской мануфактуры бумажных изделий! Десять тысяч рабочих! Один только кутеж Морозова требует в сотни раз больше денег, чем все расходы по вашему проекту.
— Я думал об этом, — ответил Бонч-Бруевич. — Фабрикант может выбросить миллион на прихоть, но на мое дело не даст ни копейки. Оно же не сулит доходов. Деньги дай, а окупятся ли они, неизвестно. Нет, с капиталистами мне не по пути — они люди жестокие; в случае неудачи растопчут. А неудача возможна, хотя я верю в себя. Новое в науке дается с трудом. Мне нужны энтузиасты, люди бескорыстные, понимающие, что немедленных результатов может и не быть, что исследование нового имеет огромную ценность даже само по себе.
— Меня восхищает ваша решимость, — сказал Левшин, — и, конечно, я дам воздушный насос. Никогда не предполагал, что гимназические приборы могут пригодиться для серьезного дела. А что касается химикалий, то… Вот что! Я познакомлю вас с владельцем местной аптеки. Он старый, добрый и умный человек, любит помогать тем, в ком видит способности. Конечно, он не разбирается в проблемах радиотехники, но задачу в целом поймет и вас поддержит.
…И хоть капитан Аристов категорически запретил вносить в техническое здание станции посторонние предметы, Бонч-Бруевич ликовал. Пусть нельзя переместить в здании часть перегородок и освободить две комнаты для лабораторных работ, но никто не может запретить ему проводить опыты в своей крохотной комнатенке, тем более когда на его стороне такие люди, как и учитель Левшин, и старый аптекарь, и директор завода осветительных радиоламп в Петрограде Добкевич, который дал еще два пароструйных насоса, вольфрамовые нити накала, трубки, ртуть, резину. Ничего нельзя было бы сделать, если бы не встречалось на пути так много хороших людей, если бы не заражались они энтузиазмом, если бы их самих не захватывал творческий порыв. И, кроме того, есть еще музыка. Все можно вынести из комнаты, оставить лишь кровать и большой черный рояль. Когда совсем скверно становится на душе, когда не идет работа и невмоготу переносить тупость капитана, музыка успокаивает, вселяет бодрость и уверенность. Есть высшие ценности духа, и над ними не властен никто…
Капитан Аристов волновался тем временем все больше и больше. «Ну и беспокойного же помощничка бог послал!» — думал он, глядя на Бонч-Бруевича, разговаривающего с солдатами о каких-то лампах, о которых он сам, начальник станции, и слыхом не слыхивал. А тут еще неизвестное оборудование прибывает, которое ни в какой описи не значится. Правда, помощник держит его у себя в комнате, но все равно непорядок. Посторонние люди — учитель с аптекарем — повадились на станцию ходить. Уж не социалист ли этот самый Бонч-Бруевич? Избави бог! Сердце капитана трепетало.
Ртутный насос стоял рядом с кроватью Бонч-Бруевича; нужно было периодически переливать ртуть из нижнего резервуара в верхний.
Несколько ночных недосыпаний, отравление парами ртути — и Бонч-Бруевич заболел. В конце 1915 года он целый месяц провел в постели. Ночами он не спал, думал.
Работа уже подошла к концу. Теперь оставалось испробовать радиолампу. Сделать это так, чтобы капитан не знал, было невозможно. Денщик Яков Бобков, произведенный в лаборанты, мог крутить колесо воздушного насоса, чтобы привести его в движение. Но один этот насос не создавал нужного разрежения в лампе, требовалось, чтоб работал еще и ртутный. А этот приводился в действие только электромотором. Так как на станции электричества не было, то для работы электромотора нужно было запустить бензиновый двигатель. И капитан Аристов все немедленно бы узнал, потому что бензиновый мотор работал только тогда, когда надо было заряжать аккумуляторы, и в этот момент над столом капитана загоралась красная лампочка. Так что затеваемое испытание — прием сигналов с Эйфелевой башни — незамеченным не останется. Ну и пусть! Бонч-Бруевич размышлял недолго. Если для того, чтобы испытать первую русскую радиолампу, надо пойти на конфликт с тупым и недалеким служакой, он это сделает.
Капитан Аристов завтракал в своей комнате, как вдруг над столом его загорелась красная лампочка. Это означало, что заработал бензиновый двигатель, единственный на станции. В такое время работать ему не полагалось. Опять этот проклятый помощник! Не дожевав кусок, капитан выскочил из дому. Картина, которую он увидел, была совершенно невероятной. Унтер-офицер роты радиотелеграфистов Кабошин просовывал в форточку квартиры Бонч-Бруевича ввод от антенны. Он перенес этот ввод из технического здания! Неслыханное нарушение служебной дисциплины! Капитан немедленно вернулся домой, надел полную парадную форму, чтобы подчеркнуть официальность визита, и отправился к своему помощнику — потребовать отчета обо всем происходящем.
Но уже все понятия о дисциплине будто бы исчезли. Навстречу капитану с крыльца сбежал ефрейтор Бобков, не переводя дыхания, отчеканил: «Так что их благородие господин поручик приказали вам доложить: Париж работает» — и убежал обратно.
Капитан вошел в комнату. Раздавались громкие звуки позывных с Эйфелевой башни; ефрейтор Бобков крутил колесо воздушного насоса, бензиновый мотор приводил в движение насос ртутный (вот отчего загорелась лампочка над столом капитана), а поручик Бонч-Бруевич охлаждал водой замазку и сургуч, соединявшие края лампы и насоса.
Капитана не поразило ни то, что он видит своими глазами первую русскую радиолампу, ни то, что сигналы Парижской радиостанции слышны так четко и громко, как никогда. Помощник начальника станции, не ставя в известность самого начальника, совершил служебное преступление: перенес антенный ввод из технического здания к себе в комнату. В таких условиях нельзя быть уверенным впредь, что удастся обеспечить нормальную работу радиостанции. Здесь должен остаться кто-то один — или начальник станции капитан Аристов, или его помощник поручик Бонч-Бруевич.
Таков был ход мыслей капитана, который он тут же изложил в рапорте Главному военно-техническому управлению. «Или он, или я», — написал капитан и подчеркнул эти слова жирной чертой.
В Петрограде, однако, на рапорт капитана реагировали совсем не так, как он ожидал. Ценность опытов Бонч-Бруевича в Главном военно-техническом управлении поняли отлично. Уехать пришлось капитану. Ему подыскали новое место, но он никак не мог примириться с тем, что в Главном военно-техническом управлении решили оставить на Тверской станции не его, старого служаку, а этого мальчишку, который не считается ни с какими инструкциями и к начальству непочтителен. С поручиком он не простился.
А Бонч-Бруевич чувствовал себя легко и свободно. Работа станции шла по заведенному распорядку, но никто не косился подозрительно, не бросал хмурых, тяжелых, неприязненных взглядов. И солдаты тоже довольны. Теория радиотехники была для них, конечно, книгой за семью печатями, но энтузиазм поручика, чистоту его побуждений и высоту замыслов рядом с угрюмой тупостью капитана Аристова видели они превосходно. И старались. Смышленые деревенские парни становились монтажниками, слесарями, антенщиками. А с Яковом Бобковым Бонч-Бруевич вообще решил не расставаться. Так что все шло хорошо, опытам можно было уделять гораздо больше времени, чем раньше. Одно тревожило. Кого пришлют на место капитана Аристова? Как сложатся отношения с новым начальником? Не будет ли он еще хуже? И потому Бонч-Бруевич никак не решался перенести оборудование для опыта из своей маленькой квартирки в здание станции, хотя это становилось необходимым, потому что объем работы возрастал.
…Капля олова повисла на кончике паяльника. Бонч-Бруевич медленно приблизил его к тонкой нити. Момент очень ответственный. Бонч-Бруевич задержал дыхание. Тихо скрипнула дверь за стеной. «Господин поручик», — сказал чей-то голос. Знакомые интонации прозвучали в нем, но Бонч-Бруевичу было не до того; он раздраженно мотнул головой. «Михаил Александрович», — сказал тот же голос, но уже громче. Бонч-Бруевич обернулся. Паяльник выпал из его рук; хрустнуло разбитое стекло. Перед Бонч-Бруевичем стоял старый и давний друг — штабс-капитан Владимир Михайлович Лещинский. Всего на год раньше кончил Лещинский Николаевское военно-инженерное училище, вместе с Бонч-Бруевичем служил он в Сибирской радиотелеграфной роте. После Иркутска потеряли друг друга из виду. И вот встретились…
— Какими судьбами? — Бонч-Бруевич пожимал крепкую руку штабс-капитана и никак не мог отпустить ее.
— Приехал станцию принимать. Я был просто поражен, когда узнал о том, что вы с кем-то не ужились. Резкий конфликт, рапорт о невозможности совместной работы…
— Вот она, наша разлучница! — Бонч-Бруевич показал на стоящую в углу самодельную радиолампу.
Лещинский приблизился, внимательно разглядывая ее, легонько постучал пальцем.
— Расскажите мне в подробностях, что же у вас произошло.
— …И следствием того, что с помощью этой вот, мною сконструированной и построенной, радиолампы я здесь, в Твери, слушал Париж, и явился рапорт капитана о невозможности нашей совместной деятельности. Не знаю, как к этому отнесетесь вы, но работу свою я бросать не намерен.
— Как отнесусь! — Лещинский пожал плечами. — Я же вас не первый год знаю. Да и вы меня. Думаю, что прежде всего нужно помещение. Ну что это такое — из квартиры устраивать лабораторию.
— Я давно уже просил две комнаты.
— Это скромно. Меньше, чем тремя, не обойтись. Оборудование нужно?
— Прежде всего — хороший двигатель.
— А люди? Вы же не можете всю работу проделывать сами.
— Электромеханики-то здесь найдутся. Хуже было со стеклодувами. Но не далее как вчера их оказалось сразу несколько. Аптекарь — тот самый, что помогал мне химикалиями, — бутылки и пузырьки для своих снадобий получал со стекольного завода, расположенного неподалеку, в Клину. Всех, кто там работает, он хорошо знает. И вдруг встречает двух стеклодувов, одетых в солдатскую форму, на улицах Твери. В чем дело? Оказывается, они мобилизованы, приписаны к запасному пехотному полку, расквартированному здесь, и завтра их отправляют на фронт. Аптекарь, как это узнал, сразу ко мне. «Кто будет делать бутылки?» — кричит. Я немедленно связался с командиром, солдат обещали отправить в распоряжение станции. Да, вот что еще очень важно. Лебединский эвакуировался вместе с Рижским политехническим в Москву и часто у меня бывает. Помогает советами. Жалеет, что сейчас трудно вести переписку с генералом Ферье. Они ведь лично знакомы. Генерал — крупнейший французский радиотехник, многое мог бы подсказать.
— А вы не хотите сами с ним познакомиться?
— Каким образом? — изумился Бонч-Бруевич.
— Отправиться в командировку во Францию. Я постараюсь добиться в Главном военно-техническом управлении, чтобы это разрешили. Скажем, месяца на два. К вашему возвращению постараюсь все организовать так, чтобы можно было начинать работать в новых условиях.
— Но ведь война идет…
— Да, конечно. И именно поэтому командировка особенно необходима. Нужнее, чем в мирное время. Так я и скажу, когда буду доказывать необходимость ее начальству в Петрограде. Сложно, конечно, даже географически, придется ехать через Скандинавские страны. Что поделаешь…
Бонч-Бруевич не отвечал. Все это было слишком хорошо, чтобы сразу верилось,
Осенью 1916 года Бонч-Бруевич уехал во Францию. Вернулся он через три месяца окрыленный. Производство радиоламп во Франции, да и в Англии изучено досконально. Теперь все силы, весь опыт, все знания надо употребить на то, чтобы и отечественная радиопромышленность развивалась полным ходом.
А на родине Бонч-Бруевича ждала новая, не совсем понятная ситуация. Казалось, все теперь за него. Лещинский не просто старый друг, но очень умный, дальновидный, с полуслова все понимающий человек. И точно такими же стремлениями охвачен, и организатор хороший. Есть помещение; все оборудование, что попадает на станцию, в первую очередь идет к Бонч-Бруевичу. И вот уже получилось так, что на радиостанции, у которой, казалось бы, только одна задача — принимать сообщения, создалась целая научно-исследовательская лаборатория, никаким штатным расписанием не предусмотренная. Ее назвали «Внештатная», а чтобы было чем покрывать расходы, взяли у Главного военно-технического управления заказ на партию ламп и сто комплектов ламповых приемников. И солдаты старательны и послушны — кажется, даже весьма довольны своей участью, резко отличающейся от участи остальных солдат Российской империи. Здесь отношения между ними и офицерами весьма демократичны, напоминают, пожалуй, те, что существуют между очень знающими инженерами и толковыми рабочими.
И все же его не покидало ощущение, что лабораторией своей он создал себе иллюзорное убежище и пытается уйти в него. А сделать это не удастся — все вокруг свидетельствует о том, что на третьем году войны страна идет к небывалому потрясению. Достаточно отправиться в город, чтобы увидеть это воочию. У хлебных лавок — озлобленные толпы; многие продукты вообще исчезли. Солдаты группируются кучками; отдадут честь, а минуешь — дерзкие взгляды сверлят спину, «Что-то должно произойти!» — эта мысль владеет всеми.
Утром 28 февраля 1917 года на рядом расположенной ткацкой фабрике смолк вдруг обычный оглушающий грохот. Разом остановились все станки. Пронзительно завыла сирена. И понеслось давно ожидаемое и все же невероятное: «Царя скинули!» Огромная толпа двинулась в город. Михаил Александрович в смятении ушел к себе в лабораторию. Все верно — династия Романовых отжила свой век; она — тормоз на пути развития страны, даже, пожалуй, его личных планов, — но он офицер, и многие годы воспитывали в нем чувство преданности императору. Пусть бездарный, пусть ничтожный, но символ. А теперь даже не запретишь солдатам идти вслед за рабочими — не послушаются.
И вечером он уже знал, как к вышедшим с ткацкой фабрики Залогина присоединялись рабочие со сталелитейного и вагоностроительного заводов; как арестовали директора Морозовской ткацкой фабрики черносотенца Маркова; как появились над толпой первые красные флаги с надписями «Долой войну!» и «Да здравствует революция!» и зазвучали революционные песни; как встала на пути идущих рота, и офицер что-то скомандовал, но солдаты, не думая даже выполнять, разбили строй, смешались с рабочими и дальше двинулись вместе.
Бонч-Бруевич проснулся от какой-то неосознанной тревоги. С улицы доносился шум взволнованных голосов. Не зажигая света, Михаил Александрович выглянул в окно. Зимняя ночь глуха и темна, но где-то совсем рядом мелькают огоньки, выхватывая из темноты фигуры людей. Сомнений нет — среди солдат что-то происходит.
Кто-то чуть слышно постучал. Бонч-Бруевич откинул крючок. Лещинский.
— Михаил Александрович, солдаты отправляются на митинг в Желтикову рощу. Туда идут в полном составе 57-й и 196-й пехотные запасные полки. Наши тоже все, кроме дежурных. Это стихия; на пути ее встать нельзя. Но проследить за тем, чтобы в сохранности осталось имущество, чтобы станция продолжала нормально работать, мы обязаны.
Лещинский и Бонч-Бруевич вышли на крыльцо и смотрели на исчезающих в ночной темноте солдат.
Офицеры стояли молча; у них не спрашивали разрешения. Утром они узнали, что солдаты решили присоединиться к рабочим. Не требовалось, чтоб кто-то об этом докладывал; достаточно было взглянуть на движущиеся из желтиковских бараков толпы людей, которые были одеты в солдатскую форму — шинели, серые смушковые папахи, Солдаты, бредущие толпой, — это резало глаз кадровых офицеров. Но сейчас уже никто не мог ничему противостоять. Городовые и околоточные разбегались, прятали форму; не успевших скрыться солдаты арестовывали. Освободили заключенных из тюрьмы, захватили губернатора фон Бюнтинга, злобного и тупого человека, которого ненавидел весь город, и повели с собой к зданию городской думы. То здесь, то там над морем голов виднелись лозунги «Долой войну!», «Да здравствует революция!».
И вот странное время наступило. Внешне все осталось прежним — радиостанция работала, слухачи и мотористы исполняли обычную службу: дневалили, стояли в караулах; во время тактических учений атаковали железнодорожную насыпь, за которой засел воображаемый противник. По всей русской армии прошли выборы командного состава, многих офицеров потрясшие до глубины души. Солдаты выбирают своих командиров — невероятно! В положении Лещинского и Бонч-Бруевича ничего не изменилось. Оба так и остались руководить станцией. Солдаты уважали этих двух людей не за служебное положение, испытывали к ним привязанность, как к умным, знающим, готовым подсказать и научить. Так что дела как будто бы шли хорошо.
И все же тревожно проходили летние и осенние месяцы 1917 года. Газеты приносили сообщения об июльском выступлении большевиков и их уходе в подполье, о движении на Петроград генерала Корнилова. Разные силы противодействовали друг другу, и Февральская революция была только началом их борьбы. Да и не обязательно следить за событиями в столице, достаточно посмотреть, что делается здесь, в Твери. Война продолжается, и ни один из вопросов, оставленных в наследство царем, не решен, Власть как будто бы принадлежит городской думе, но реально поддерживают ее немногие; достаточно послушать рабочих, чтобы понять: все они — за Совет рабочих депутатов и готовы выполнять только его распоряжения; точно так же как солдаты подчиняются только Совету солдатских депутатов. Две власти, не признающие друг друга! Так долго продолжаться не может; надвигается неслыханная борьба. Что же делать ему, штабс-капитану Бонч-Бруевичу, ученому по натуре, офицеру по воспитанию?
В эту пору во многом помог ему разобраться старый учитель, ныне просто друг, Владимир Константинович Лебединский. Он теперь перебрался в Москву и в Твери бывал часто. В этот год все жили политикой; об этом разговаривал и профессор со штабс-капитаном.
— Ваша деятельность являет собой пример того, как талантливый человек создает вокруг себя атмосферу всеобщей одаренности. Вы начинали, не пользуясь ничьей поддержкой, и в трудных условиях добились того, что работа ваша была признана важной и нужной. К вам съехалось много специалистов.
— Да. И меня радует, что наша радиостанция оказалась крохотным островком во всем этом море взаимного озлобления солдат и офицеров, их недоверия друг к другу. Но в чьих же руках окажется власть?
— Полагаю, — следовал твердый ответ, — что она перейдет к большевикам.
— Да вы уж сами не в сочувствующие ли большевикам записались? — изумлялся Бонч-Бруевич.
— Нет, — спокойно отвечал Лебединский, — просто я более чем когда-либо вглядываюсь в общественную жизнь нашей страны, думаю, сравниваю, читаю историю. Будем рассуждать реально. Массы не разбираются в тонкостях программ политических партий, но есть две вещи, ясные самому безграмотному мужику. Первое — народ устал от войны, цели которой ему чужды и непонятны. Второе — население России, стало быть и армия, состоит в основном из крестьянства. А для крестьянства проблема землевладения давняя и мучительная. Ни одна партия не предлагает столь быстрого и радикального решения обоих этих вопросов, как большевики. Я думаю, что вскоре мы увидим их у власти.
— Будет ли у меня возможность продолжать свою работу?
— Скорей всего, да. Большевики, как мне кажется, люди действия; они непременно захотят вытащить страну из той трясины, куда загнал ее батюшка-царь. На кого же, если не на специалистов вашего уровня — в любой области, — вынуждены будут они опереться?
— Значит, если это произойдет, большевики должны будут протянуть мне руку, невзирая на офицерство, — и я должен буду ответить тем же?
— Да, я так считаю.
Что-то прояснялось от таких бесед, но пока действительность не радовала. Все как будто бы разваливалось — и даже по маленькой лаборатории было это видно. Заказы на лампы отменили; солдатам, превратившимся в рабочих, нечем стало платить. Само существование лаборатории повисло в воздухе. Но уже близко были грозные события.
В Петрограде рабочие, солдаты и матросы штурмом взяли Зимний дворец; в Москве несколько дней продолжались ожесточенные сражения. В Твери для установления новой власти не пришлось сделать ни одного выстрела, ни одна капля крови не пролилась. Да и кто стал бы стрелять? В этом городе, где расквартировано было двадцать тысяч солдат, поголовно стоящих за большевиков; где до войны насчитывалось двадцать пять тысяч рабочих, у Временного* правительства не было никакой опоры. Разве что юнкерское кавалерийское училище. Но представители революционного комитета предупредили начальника училища, что если юнкера выступят или их попытаются отправить в Москву, то меры будут приняты самые решительные. Юнкера не выступили. Части Красной гвардии заняли вокзал, почту, телеграф, радиостанцию. Солдаты, командующие радиостанцией, офицеры, перешедшие на роль технических специалистов, — все это шло вразрез с вековыми традициями. Но теперь уже ясно было, что от старого камня на камне не останется. 28 октября власть перешла в руки Тверского Совета рабочих и солдатских депутатов.
Первые несколько послеоктябрьских месяцев не принесли Тверской радиостанции ничего хорошего. Заказы на приемники были отменены. Шла стихийная демобилизация, солдаты разъезжались. Конечно, заключение мира с Германией и начинающаяся гражданская война требовали от нового правительства столько сил, что не до какой-то там радиостанции. Так думали все. Но все же, неужели столь нужное и важное для страны дело, на которое потрачено столько усилий и труда, заглохнет? Мысль об этом была непереносимой…
Лето шло к концу — четвертое тверское лето Бонч-Бруевича. Ветер гнал по полю пыль; начинались дожди. Незнакомый человек шел по территории станции, внимательно разглядывая антенны, бараки, техническое помещение. Лещинский подумал, что раньше он просто приказал бы солдатам задержать неизвестного до выяснения его личности. Теперь солдат нет — они разъехались по своим деревням, — а те, кто остался, стали стеклодувами, монтажниками и слесарями. Но порядок начинается с мелочей, и если не знать, кто тут бродит, то завтра начнут махать рукой и на более существенное.
— Простите. — Лещинский подошел к неизвестному. — Вы кто?
— Николаев Аким Максимович. Член коллегии Комиссариата почт и телеграфов. — Незнакомец вынул мандат. — Мы знакомимся сейчас со всем хозяйством Комиссариата, в том числе и с радиостанциями. А вы?
— Начальник станции Лещинский.
— Прошу показать мне все, чем располагаете. Лещинский одернул китель со следами споротых погон.
— Что ж, пойдемте.
Это была не первая станция, которую посетил Николаев, и она ничем не отличалась от остальных. Мощные столбы антенн уходят высоко в небо. У вершины они кажутся спичками. Легкое гудение в бараке, где стоят приемники, и странное ощущение, будто воздух заполнен чем-то, что ни уловить, ни даже определить нельзя. Несколько слухачей. Небогато, но все в сохранности. Теперь, когда приходит в негодность то, что не успело разрушиться в мировую войну, и это подарок. Неожиданно Лещинский широким жестом распахнул какую-то дверь, сказал:
— Это для души. Маленькая радиолаборатория, где мои товарищи по службе занимаются исследованиями.
Николаев вошел. Несколько человек, сидящих у столов, при его появлении встали, представились. Николаев пожал всем руки. Бонч-Бруевич, коротко остриженный, молодой, красивый, глаза грустные, задумчивые. Профессор Лебединский, седая голова, черные усы, бодр. Остряков, Леонтьев… Что за люди? С волнением смотрят они на него. Ни на одной радиостанции Николаев не видал еще таких комнат «для души». На столах стояли измерительные приборы, приемники, трансформаторы. Николаев пристально вглядывался во все это. Лампочка необычной формы вдруг привлекла его внимание. Он взял ее в руки, повертел.
— Что это? Я таких ламп не видел ни во Франции, где работал в одной радиолаборатории, ни на наших заводах, куда завозили французские радиолампы.
— Это не французская, — сказал Лещинский. — Ее разработал и создал Михаил Александрович Бонч-Бруевич. Целиком из отечественных материалов.
Николаев, не выпуская лампы, поглядывал то на нее, то на стоящего рядом Бонч-Бруевича. Какая неожиданная находка! Положение со связью в стране отчаянное. Нет ничего проще, чем оборвать телеграфный провод или спилить столб; белогвардейцы, интервенты, просто бандитские шайки начинают с этого. Прежде чем стрелять, они лишают республику связи, без которой не может работать только-только складывающийся государственный механизм. Выручает радио. Но запасы французских ламп подходят к концу; возобновить их из-за блокады нельзя. Значит, и радио скоро выйдет из строя. И вдруг в такой глуши, неожиданно, непредвиденно — отечественная радиолампа! Стены барака дощатые, неоштукатуренные, сухие. Одна огромная щель, другая, третья… Как здесь, должно быть, свистит ветер зимой, разогнавшись на огромном поле, как холодно и неуютно! И каким же невероятным энтузиазмом надо обладать, чтоб в таких условиях осуществить создание радиолампы — дело, требующее дорогих материалов, высокой культуры производства и отработанной технологии!
Вечером в кабинете Лещинского собрались все те, кто утром был в лаборатории.
— Ну что долго говорить, товарищи, — произнес Николаев. — Надо делать радиолампы. И в большом количестве.
— Как их делать? — мрачно ответил Лещинский. — Стеклодув один, оборудования нет, все на ручной работе построено. За десять дней, ежели всем взяться, штук пять, пожалуй, изготовим. Вместо тех сотен и тысяч, которые необходимы.
— А если бы у вас было подходящее помещение, станки, оборудование, энергия, о питании не надо было бы думать — всем бы обеспечивал завхоз, — тогда можно было б покрыть потребность в лампах?
— И даже перекрыть! — воскликнул Бонч-Бруевич. — Но что касается условий, это, извините, фантазией отдает.
— Хорошо, — сказал Николаев, — давайте пока отложим разговор. Я доложу народному комиссару Подбельскому обо всем, что здесь увидел, и вместе пойдем к Владимиру Ильичу. Уверен — поддержка будет.
Еще несколько дней прошло. И однажды у квартиры Лещинского остановился небольшой черный автомобиль, из него вышел человек в холщовом пиджаке, сказал коротко:
— Здравствуйте. Я народный комиссар Подбельский. Николаев докладывал о том, что здесь проделана очень интересная работа. Покажите.
Так же, как Николаев, он осмотрел все; долго, с хмурым видом наблюдал за работой стеклодува. Тот качал ногами воздух из мехов, идущий к горелке; руками вертел в пламени горелки стеклянную трубку, ртом выдувал из нее шар.
— Действительно, кустарщина, — сказал Подбельский, когда все вышли из барака. — А лампы стране необходимы. Давайте посовещаемся. — И он остановился под ближайшей мачтой. — Что нужно, чтоб выпускать в месяц примерно тысячу ламп?
— Стекло, вольфрам, никель, алюминий — все из Петрограда. — Бонч-Бруевич загибал пальцы на руках. — Газ — его надо возить оттуда же. Но как быть с транспортом?
— Дадим столько вагонов, сколько нужно. Что еще?
— Электроэнергия. Здесь, в городе, постоянный ток — он не годится. Надо построить электростанцию.
— Вот это абсолютно нереально. Дешевле и проще переехать в другой город. Здесь вам дело не поставить. А им очень интересуется Владимир Ильич. Еще раз продумайте свои нужды и приезжайте в Москву — завтра, к двенадцати часам, в наркомат. В пределах возможного постараемся обеспечить.
Автомобиль наркома пропылил по Желтикову полю, нырнул под железнодорожный мост. Бонч-Бруевич долго смотрел вслед старенькому лимузину.
В эти августовские дни 1918 года судьба Бонч-Бруевича начала круто поворачиваться. Но он сознавал, что главное — не в предстоящей перемене места и даже не в расширении масштабов работ. Жизнь его стала неразрывно связана с развитием отечественной радиотехники. Он чувствовал это и прежде, но тогда был один; и за право вторгаться в неисследованные области, за право сказать свое слово в технике приходилось бороться с тупыми служаками и равнодушными чиновниками. А помощь шла не от государства — от людей просто добрых, просто радующихся появлению на своем горизонте энтузиаста, Добиться же поддержки сверху, да еще полного понимания задач, которые он ставил перед собой, — об этом и не мечталось. И вдруг глава нового государства находит время ознакомиться с работами, и они признаются делом огромной важности, и связь твоей личной судьбы с судьбой отечественной радиотехники признана нерасторжимой. Стране нужен Бонч-Бруевич, нужна его работа. Кто-нибудь когда-нибудь из прежних русских инженеров или ученых слышал что-нибудь подобное? На долю некоторых, может быть, и выпадала иногда царская милость, но в гораздо большей степени простиралась она на лакеев, на царедворцев. Юность позади; минуло тридцать — есть знания, умение, опыт — и как хорошо, что приход всего этого богатства по времени совпал с молодостью нового государства! Все только рождается, создается. Ничто не успело еще окостенеть — и перед тобой прямая, открытая дорога. Сделай все, что можешь, больше того, что можешь, — и это будет оценено, и никто не посмотрит на твой труд тупыми, равнодушными глазами, ни в ком не вызовет он хитроватой завистливой усмешки. Сейчас время энтузиастов. Редки такие полосы в истории, и счастлива судьба живущего в эту пору.
Несколькими днями спустя Лещинский уехал в Москву. Возвращения его ждали нетерпеливо, с тревогой. А ну как откажут? Идет гражданская война, до того ли сейчас, чтобы развивать радиопромышленность. Год назад, когда вооруженной внутренней борьбы в стране не было, на станцию приезжали представители Временного правительства, смотрели, хвалили, обещали помощь, да с тем и отбыли. И ни слуху ни духу. Не повторится ли вновь эта история?
Лещинский пробыл в отъезде всего один день. Когда он вернулся, к нему бросились с расспросами. Не отвечая, не торопясь, с необычным, сосредоточенным выражением лица он прошел в свою комнату и стал выкладывать на стол документы, проездные билеты, деньги. Собравшиеся со странным чувством глядели на эту бумагу. Значит, реальность. Надо подниматься и трогаться. Еще один существенный этап жизни завершен.
— Все подтверждается, — сказал Лещинский негромко. — О наших делах доложили Ленину. Он ими живо заинтересовался. И над чем мы работаем, и как живем, и как сделать, чтобы время наше уходило только на непосредственную работу и ни в коем случае на стояние в очередях. Короче говоря, вот мандат, по которому нам предоставят любой дом в любом городе, выбранном нами, вот деньги, вот документы на проезд. Михаил Александрович, собирайтесь, завтра поедем искать новую обитель. Я думаю, найдем ее на Средней Волге. Нам нужен город, в котором много промышленных предприятий, чтоб можно было размещать заказы; близко находящийся к Москве и Петрограду, не очень голодный. Думаю, поедем в Нижний. И заводов много, и связь с Москвой и Петроградом хорошая. К тому ж на двух реках стоит — значит, продукты подвозят.
В Нижнем Новгороде им предложили три помещения на выбор: бывший военный склад, бывший вдовий дом и трехэтажное здание с большим подвалом на берегу Волги, где раньше помещалось образцовое епархиальное общежитие. Склад был слишком велик — трудно выгородить лаборатории; вдовий дом наоборот — убого жили старушки. Вот ста семидесяти семинаристам было хорошо. Посланцы Твери долго ходили по коридорам, сразу прикидывая, где можно будет расположить то, что привезут с радиостанции, где вывезенное еще в начале войны оборудование Рижского политехнического института, которое наконец-то им передают. Вот только сейчас, разглядывая помещение, вдыхая воздух, пропитанный запахами заброшенного жилья, они до конца смогли осознать, что предстоит. Поставленная задача очень сложна. Потребность в лампах огромная, а возможности для производства весьма ограничены. А ведь из беглого знакомства с городом и зданием ясно становится, что почти все здесь проблема. Газ придется везти из Петрограда в баллонах; электричество подается с перебоями. Дом запущен; его надо не только приспособить под то дело, о котором строители в свое время и подумать не могли, но и хотя бы утеплить комнаты. Идет зима, бытовые неудобства не способствуют творческому подъему, а проблема далеко не исчерпывается созданием одной опытной партии ламп. Здесь придется осесть надолго — значит, заняться теорией. Разработать методику расчета катодных ламп, создать технологию их изготовления, да и саму конструкцию додумать до конца. Кто знает, сколько лет предстоит прожить и проработать в этом городе. Но выбора нет, а будет зато одно из самых лучших занятий на свете — создавать все собственными руками, с самого начала. Бонч-Бруевич хлопнул ногой по отставшей половице; эхо как бы вприпрыжку побежало по коридору, гулом отзываясь в пустых, с распахнутыми дверями комнатах.
— Значит, подходит? Останавливаемся на этом?
— Подходит.
…И вот то, что целых четыре года собиралось по крупице — прибор ли это, маленький станочек, — все снимается с устоявшегося места, складывается в ящики. Бывшие военные радиотелеграфисты, а теперь вакуумщики, монтажники, электрики укладывают свои скудные пожитки. Тверская станция будет вновь заниматься только приемом сообщений. Она опять становится тем же, чем и была вначале, чем и быть бы ей всегда, если б не появился на ней беспокойный, пытливый, ищущий человек — Михаил Александрович Бонч-Бруевич.
Маленький паровозик вытащил три вагона на внутренние пути ткацкой фабрики; рабочие ее — многие часто расспрашивали о радиотехнике — помогли погрузиться. Вагоны перегнали на станцию; прицепили к эшелону. Прощай, Тверь! С маленького выпрошенного насоса, с утильного вольфрама, с оборудования под кроватью, со взятой в долг замазки, с молчаливого сочувствия солдат их благородию господину поручику, который тоже от начальства терпит, началось все. А теперь — вагоны с имуществом; множество народа, а впереди большое здание, где хватит места и для лабораторий, и для производственных помещений. Людей будет много, оборудования много, и масштаб работы — все больше и больше, потому что дело, которое он начал в одиночестве четыре года назад, важное и нужное, его поддерживает глава государства Владимир Ильич Ленин.
Не прошло и месяца со времени переезда в Нижний Новгород, а Аким Максимович Николаев уже навестил лабораторию. Здесь царил хаос перестройки, Подвал был весь в ямах — под основание электродвигателей; на первом этаже грудились станки деревообделочной и механической мастерских. Лучше было в лабораториях второго этажа; там разместилось оборудование, вывезенное из Твери. Но и оно сильно пострадало в дороге.
— Зимой еще тяжелее будет, — сказал Бонч-Бруевич, увидев расстроенное лицо Николаева. — Вряд ли отопление успеем наладить.
— Еще раз могу повторить: любая поддержка вам обеспечена. Владимир Ильич часто спрашивает меня о вашей работе. Всякая мелочь, связанная с вами, его интересует… Это, естественно, накладывает на вас очень большие обязательства.
— Мы знаем. И к седьмому ноября первую партию ламп постараемся сделать.
Для того чтобы быстро выполнить задание, одной практической работы было мало: требовалось призвать на помощь теорию. Но откуда теория, когда лампы только-только создавались. Тем не менее и в этой области Бонч-Бруевич обладал немалым опытом. Он изучил теорию на французских лампах, которые начали поступать в большом количестве в Россию еще во время мировой войны. Инструкций и пояснений к новой аппаратуре не было; солдаты, привыкшие иметь дело с простенькими кристаллическими детекторами, пугались одного вида хрупких стекляшек. Сведения о процессах, происходящих в лампах, содержались в толстых университетских учебниках физики. Смешно было бы говорить о том, чтобы армейские связисты могли пользоваться этими учебниками. Вот тогда-то Бонч-Бруевич по заказу Главного военно-технического управления и написал брошюру: «Применение катодных реле в радиотелеграфном приеме». В этой первой в России книге об электронных лампах просто и доступно рассказывалось о сложнейших процессах, происходящих в лампе. В течение нескольких лет книга была единственным пособием для радиоспециалистов.
Михаил Александрович вновь вернулся к теории. Когда все основные закономерности работы ламп были установлены, ясной сделалась и технология. К 7 ноября 1918 года первая партия отечественных радиоламп ПР-1 — «Пустотное реле первого типа» — была готова. Обещание, данное Подбельскому, Бонч-Бруевич выполнил. Лампы увезли в Москву. Через несколько дней Бонч-Бруевичу вручили телеграмму, С волнением он сорвал ленту: кто знает, что может содержать телеграмма в такое тревожное время. «Приветствуем славного работника Бонч-Бруевича. Поздравляем радиолабораторию первой работой» — так откликнулись радиоспециалисты Москвы.
Когда сегодня мы слышим из приемника голос диктора, нам кажется, что так было всегда, что история радиотехники началась с передачи человеческой речи. Эта иллюзия вызвана кажущейся простотой, с которой можно услышать голос: поворот рычажка — и все. Путь к этой простоте был долог и труден. Первые несколько десятилетий радисты могли передавать и принимать только короткие телеграфные сигналы по азбуке Морзе. Новое средство связи так и называлось — радиотелеграф. Чтоб передавать и принимать человеческий голос, нужно было создать радиотелефон. Этой проблемой занимались во всех технически развитых странах мира. Думал о ней и Бонч-Бруевич.
Конец февраля 1919 года. За окнами тишина, безмолвие, лишь ветер свистит. Крутой обрыв, поросший закутанными в снег деревьями, спускается к Волге. Белая гладь замерзшей реки незаметно переходит в заснеженное поле другого берега. Это хорошо, что так тихо вокруг. В одном конце длинного коридора радиолаборатории Бонч-Бруевич, держа у рта микрофон, повторяет: «Раз, два, три, четыре…» И снова, снова, снова… Сотрудники его в другом конце коридора слышат эти слова. Так, преодолевая расстояние всего лишь в 40 метров, начинает свой путь в эфир человеческий голос.
В лаборатории было холодно — лопнули трубы, Михаил Александрович сидел в пальто, шапке и сосредоточенно думал. Для решения поставленной задачи нужна мощная лампа. Во время работы она будет сильно нагреваться. Как справиться с этим «паразитным» теплом? На Западе в конструкции ламп используют тугоплавкие металлы — тантал и молибден. Но в России и до войны эти металлы не выплавлялись и не прокатывались, а сейчас, в условиях блокады и разрухи, их и вовсе немыслимо получить. Да и все равно принципиального решения они не дают, ибо мощность ламп даже с анодом из тугоплавкого металла можно повышать ограниченно. Нужен иной путь.
Вечерами все погружается в темноту. Не то что тантала и молибдена — топлива и хлеба нет. Из промышленных предприятий работает лишь радиолаборатория и Сормовский завод. Но ведь надо! В самой глухой деревне крестьяне должны слышать голос Москвы.
Предложенное решение было простым.
Вместо тантала анод был сделан из меди — в форме трубки. К трубке присоединялся шланг, идущий от водопроводного крана. Во время работы анод охлаждался водой. Как будто бы несложно, но до Бонч-Бруевича это в голову не приходило никому.
Теперь работа пошла быстрее. Бонч-Бруевич собрал у себя в лаборатории первый мощный радиопередатчик. 11 января 1920 года в маленьком одноэтажном домике нижегородской приемной станции собрались несколько человек. Включили приемник. Ровно в десять часов вечера зазвучал мерный и внятный человеческий голос, читающий текст из какой-то книги. Потом собравшиеся услышали пение, потом свист, за ним какие-то странные слова, состоящие из шипящих звуков, которые при разговоре по проволочному телефону всегда очень трудно разобрать. На этот раз все было слышно великолепно. Несколько мгновений люди ошеломленно глядели друг на друга. Они первые услышали человеческий голос, идущий из эфира. Председатель комиссии наконец опомнился, схватил телефонную трубку.
— Михаил Александрович? Поздравляю вас! Все слышно великолепно, даже лучше, чем по проводам. Успех, полный успех…
— За поздравления спасибо, — усталым голосом отвечал Бонч-Бруевич. — Что же касается полного успеха, то до него еще далеко. То, что вы слышали сегодня, — всего лишь эксперимент, одно звено длинной цепи. Следующее — передача из Нижнего в Москву.
В феврале 1920 года Бонч-Бруевич сказал инженеру Листову:
— Владимир Николаевич, настало время попробовать провести передачу на Москву. Сперва у нас было сорок метров, потом четыре километра, теперь будем пробовать на пятьсот километров. Поезжайте в Москву, будете оценивать слышимость. Вот письмо к Николаеву; он в курсе всех наших дел.
Листов вошел к Николаеву, подал письмо; заметив, что тот не один, сказал: «Я выйду, подожду, пока вы освободитесь». — «Постойте», — поднял руку Николаев, углубился в письмо.
— Ай да молодцы нижегородцы! На Москву, Феликс Эдмундович, собираются голос передавать.
Листов понял, что перед ним Дзержинский.
— Очень хорошо, — спокойно сказал Дзержинский. — Надо сообщить об этом Владимиру Ильичу, обрадовать. Где вы будете принимать передачу?
— На ходынской радиостанции, — быстро сказал Николаев.
Дзержинский снял телефонную трубку.
Дзержинский, Николаев и Листов ехали к глухой московской окраине долго — через Пресню, мимо Ваганьковского кладбища, где из сугробов торчали кресты, мимо ветвящихся железнодорожных линий, мимо деревенских домиков. Хорошевское шоссе, вымощенное булыжником, было узким, пустынным. Наконец вдали показались верхушки антенн. Машина, свернула, подъехала к красному кирпичному зданию радиостанции.
Листов распаковал привезенную из Нижнего аппаратуру, подключил к антенне. Прошло всего лишь минут десять с момента их приезда, но вот уже дверь радиостанции открылась и вошел Владимир Ильич Ленин. «Насколько же велик его интерес к нашим работам, — подумал Листов, — если он оставляет все дела, которых у него должно быть великое множество, и срочно прибывает сюда, чтоб самому присутствовать при первом опыте междугородной радиотелефонной передачи!»
Листов включил телефон приемника, и все услышали голос Бонч-Бруевича, произносящий отчетливо: «Раз, два, три, четыре». Ни одно слово из того, что произносилось за сотни километров отсюда, не осталось неразобранным. Слышимость была отличная.
Воодушевление овладело всеми, уезжать не хотелось. Осмотрели внимательно все станционное хозяйство. Уехали, когда было уже очень поздно. Листова подвезли на машине к дому, где тот должен был остановиться.
— Передайте Бонч-Бруевичу, — сказал Ленин на прощание, — что работа его очень нужна. При малейших затруднениях пусть обращается прямо ко мне.
Трудностей у Бонч-Бруевича хватало. Об одной из них он и написал Ленину. Через два дня Бонч-Бруевич получил ответное письмо, которое хранил, как величайшую ценность, до конца жизни.
«5/11 1920 г.
Михаил Александрович!
Тов. Николаев передал мне Ваше письмо и рассказал суть дела. Я навел справки у Дзержинского и тотчас же отправил обе просимые Вами телеграммы.
Пользуюсь случаем, чтобы выразить Вам глубокую благодарность и сочувствие по поводу большой работы радиоизобретений, которую Вы делаете. Газета без бумаги и «без расстояний», которую Вы создаете, будет великим делом. Всяческое и всемерное содействие обещаю Вам оказывать этой и подобным работам. С лучшими пожеланиями.
В. Ульянов (Ленин)»
Бонч-Бруевич прекрасно понимал: помощь, поддержка основана на вере в то, что он может выполнить порученное задание. А оно уже приняло форму правительственного постановления. 17 марта 1920 года Владимир Ильич подписал «Декрет о строительстве Центральной радиотелефонной станции».
«1) Поручить Нижегородской радиолаборатории Наркомпочтеля изготовить в самом срочном порядке не позднее двух с половиной месяцев Центральную радиотелефонную станцию с радиусом действия 2000 верст.
2) Местом установки назначить Москву и к подготовительным работам приступить немедленно».
— Две тысячи верст, — говорил Бонч-Бруевич Лебединскому, — расстояние огромное. Вы в курсе всех заграничных работ, там есть что-нибудь подобное?
— Отрывочные и редкие сообщения о передаче через Атлантический океан есть, — отвечал Лебединский, — но, в общем, вряд ли там ушли далеко вперед по сравнению с нами, несмотря на нашу разруху. Если б было иначе, мы бы принимали передачи, слышали голоса или музыку. Но эфир пуст.
— Пожалуй, начнем его заполнять…
Летом 1920 года два раза в неделю, днем и вечером, Нижний Новгород начал передавать в эфир человеческий голос. Все радиолюбители, услышавшие его, должны были немедленно извещать об этом радиолабораторию.
И вот снова Хорошевское шоссе. Но теперь уже передатчик, который по нему везут, в легковой машине не разместишь. Это самый мощный аппарат из всех, что собирал Бонч-Бруевич. По шоссе катит грузовик. Сегодня должен состояться первый опыт сверхдальней международной радиотелефонной связи. Москва будет разговаривать с Берлином. Наш представитель на немецком переговорном пункте. Вот уже 6 часов — время, назначенное для приема, а ничего еще нет. Неужели что-то сорвалось? Он ловит насмешливые взгляды немцев, нервничает. А в это время в Москве спешно составляют текст передачи. И вдруг на берлинской станции в наушниках раздается ясное и четкое: «Алло, алло! Говорит московская радиотелефонная станция». И диктор переходит на немецкий язык. Рекорд дальности радиотелефонного сообщения установлен!
Разговор с Берлином услышали многие. Телеграфировал Ташкент: «Слушали московский радиотелефон. Результат разговора; голос ясен, громок, даже бьет в мембрану телефона, но по случаю сильных грозовых разрядов принять весь разговор не удалось». Из Иркутска сообщали, что человеческую речь в приемнике объяснили сперва влиянием работы городского телефона, однако, услышав слова: «Опыт Нижегородской радиолаборатории показал…», поняли, кто и откуда передает. А на далекой северной станции один радист, услышав голос в наушниках, выскочил из домика и побежал куда глаза глядят. Он решил, что сошел с ума.
Вести эти радовали Бонч-Бруевича. Смешно, конечно, когда люди сразу не соображают, что к чему, но до Иркутска и Ташкента дальше, чем до Берлина, а человеческий голос дошел и туда. Он вспоминал Иркутск времен своей молодости, радиотелеграфную роту, трясущиеся двуколки. Однажды ему надоела эта тряска, он решил построить дорогу. Но чем мостить ее? Решил замостить ее сухим торфом. Вечная страсть все делать по-новому на этот раз сыграла с ним плохую шутку, В один жаркий день дорога вспыхнула, как спичка, и сгорела. Сколько было сначала огорчения, а потом смеха. Способен ли он сейчас так бесшабашно, неистово веселиться? Почти весь седой, утомленный, с красными от бессонных ночей глазами человек. Уйти бы на неделю на лодках в Моховые горы или даже на Керженец, ловить рыбу, рано вставать, сидеть у неподвижной воды, смотреть, как мутная пелена тумана рассеивается, распадается на клочья, которые тают, превращаются в легкие облачка, как поднимается веселое утреннее солнце. Или гулять с шестилетним сыном, рассказывать ему вместо сказок прочитанные когда-то романы Дюма или Жюля Верна. А может быть, любоваться коллекциями палехских шкатулок? Или перебирать клавиши большого черного рояля. Знакомые музыканты удивляются: «У вас, Михаил Александрович, идеальный слух. Вы сочетаете в себе абстрактное мышление ученого, конструкторские способности инженера и обостренное эмоциональное восприятие художника». Да, все это так. Но впереди главное дело жизни…
Весной 1921 года на Вознесенской улице в Москве — маленькой, застроенной деревянными домишками, расположенной почти на окраине — за Курским вокзалом, — появились бригады плотников. Они ставили две огромные, самые высокие в России антенны — по сто пятьдесят метров каждая. Это была не Тверь восемь лет назад: никто новому сооружению не удивлялся. Все знали, что здесь, на пустыре, должна быть создана Центральная радиотелефонная станция. Строили ее и зимой и летом. На огромной высоте рабочие, продуваемые холодными зимними ветрами, проводили целые дни. И вот готов небольшой белый домик, внутри его передатчики, над усовершенствованием которых Бонч-Бруевич работал до самого последнего момента, стараясь повысить мощность их до такой степени, чтоб больше не нужно было пока строить в Москве другие станции.
15 сентября 1922 года газета «Известия» напечатала сообщение: «…Всем. Всем. Всем. Настройтесь на волну 3000 метров и слушайте. В воскресенье, 17 сентября, в 3 часа дня по декретному времени на Центральной радиотелефонной станции Наркомпочтеля состоится первый радиоконцерт. В программе — русская музыка…»
Михаил Александрович мог своими словами пересказать музыку самых сложных произведений, да так, что музыканты удивлялись тонкости и глубине его восприятия. Теперь он сам составил программу концерта. Мало было чувствовать только музыку — надо было еще с не меньшей точностью чувствовать, на что способна созданная долгими годами упорного труда аппаратура, как она будет себя вести, что донесет до слушателей без искажения, надо было не ошибиться в выборе. Программу первого концерта составили произведения Бородина, Чайковского, Римского-Корсакова, Глиэра, народная песня.
Атомная энергия еще не была открыта, до полетов в космос было очень далеко, но XX век уже два десятилетия изумлял человечество одним техническим чудом за другим. Вот и новое, немыслимое — голос в эфире. Как бы ни складывалась судьба, какие бы испытания ни выпадали, это счастье — дожить до такого воплощения человеческого могущества.
Тихая, засыпанная опавшими желтыми листьями улица заполнилась людьми. Инженеры, гости, артисты, взволнованные, не предполагавшие никогда, что аудиторией их может быть вся страна. Корреспонденты, отечественные и зарубежные. Щелкают затворы фотоаппаратов.
— Может быть, и в Америке услышат, — говорит юная аккомпаниаторша. — Там сейчас мой папа.
Черное концертное пианино выкатили во двор станции. В комнате неизбежно возникли бы искажения звука. На пианино — микрофон.
Три часа дня. Гости отходят от рояля, идут к приемникам на станции, а большинство отправляется к приемнику, стоящему неподалеку в поле, на пне. День тихий, солнечный, слабый ветерок шуршит листвой. Михаил Александрович Бонч-Бруевич подошел к микрофону. Все собравшиеся здесь будут вспоминать этот день, и самые молодые память о нем пронесут через всю жизнь. Но его ощущения не похожи ни на чьи, Это вершина: что бы ни предстояло ему еще осуществить, более значительного момента у него уже не будет. Это итог предыдущего — учебы, службы, тяжелых лет в Твери, беспрерывного напряжения всех сил в Нижнем Новгороде. У человека нет органов, передающих и воспринимающих радиоволны, но вот сейчас он как бы чувствует движение их с огромных антенн, их рывок ко всем континентам земного шара, в невообразимые дали космоса. Михаил Александрович Бонч-Бруевич — юнкер, офицер, энтузиаст, ученый, первый советский радиоинженер, помолчал в волнении, наконец решился:
— Алло! Слушайте. Говорит Центральная радиотелефонная станция. Начинаем концерт…