Гендерная проблематика актуализировалась в конце XIX века во всех европейских странах и во всех сферах общества. Это прямо видно на примере таких явлений, как активизация женского движения, возникновение психоанализа и развитие науки, особенно философии. Большие изменения принесли с собой новые представления о человеке и о его принадлежности к полу (Engelstein 1992, Stites 1978)[6]. Изменения можно связывать с именами Маркса и Ницше. Очевидно, однако, что проблематика пола не ограничивается только областью психологии, медицины или социальной жизни, которые имеют прямую связь с половыми вопросами. Она глубоко заложена в самом языке, о чем говорит, например, активное метафорическое употребление половой терминологии. Например, в дискуссиях о будущем России представлены взгляды, выраженные с помощью гендерной метафорики[7]. Философы и писатели заимствовали из того пласта языка и культуры — начиная с грамматики и кончая мифологией, — в котором заложена гендерная метафорика[8]. Гендерную модель применяли для самых разных явлений жизни — и не только для таких, которые имеют прямую связь с вопросами пола и сексуальности. Характерны слова Бердяева о том, что половая полярность есть основной закон жизни и, может быть, основа мира (Бердяев 1907, см.: Русский эрос 1991, 11). Тем самым слова Бердяева обнаруживают суть продуктивности гендерной метафорики: как полярность — бинарная оппозиционная пара — гендерная метафорика способна к описанию самых различных явлений и процессов[9].
Одна из тех сфер, которая активно пользовалась гендерной метафорикой, — это сфера философии творчества и созидания символистской эстетики. Существование символизма в качестве «литературной школы» можно интерпретировать как грандиозный проект создания «нового» искусства и «новой» эстетики. Не только программные статьи (например, Мережковского, Брюсова или Белого), но и художественное творчество в целом и социальная деятельность в отдельности содействовали созданию «нового» искусства. Отказываясь от утилитарности и реалистического мировоззрения, характерных для предыдущего поколения, символистское искусство искало свой собственный путь. В этом процессе самоконструирования и самоопределения гендерная метафорика стала важным орудием. Современность (см. ниже обсуждение фемининности в западноевропейском модерне) и новизна категории фемининности хорошо соединились со стремлениями «нового искусства» и объединяли символистов разных группировок и направлений. В целом категория фемининности занимает такое важное место в эстетическом проекте русского символизма, что ее можно считать одной из основных составляющих этого явления[10].
Данная работа показывает, что функционирование категории фемининности в конструировании символистской эстетики ставило авторов-женщин в сложную ситуацию. С одной стороны, женщин уважали, но, с другой стороны, они оказались в посреднической роли музы и супруги поэтов и писателей. В данной работе я рассматриваю те стратегии, которыми З. Гиппиус, Л. Вилькина, П. Соловьева, Н. Петровская и Л. Зиновьева-Аннибал пользовались для конструирования авторства и занятия позиции в литературном мире русского символизма как авторы. Под понятием стратегии я обозначаю деятельность, которая имеет определенную цель, но не обязательно является осознанной.
В рассматривании гендерного порядка и позиции авторов-женщин в эстетике раннего модернизма ключевым является понятие дискурса. Теоретической основой моего обсуждения являются работы М. Фуко[11] и развивающее его идеи исследование С. Холла (Stuart Hall)[12]. Фуко считает, что дискурсы являются практиками и «систематически формируют» объекты, о которых говорят. Как таковые, дискурсы не являются самовыражением или «грандиозными манифестациями субъекта», который мыслит, познает и говорит. Они также не сводимы к языку и речи. Следуя Фуко, я считаю, что кроме воспроизводства значений дискурс воспроизводит также социальные практики. Деятельность, язык и «знание» многогранно взаимосвязаны: репрезентации превращаются в истины (Foucault 1997, 49–51, см. также: Hall 1999, 291–293). На самом деле речь (говорение) отождествляется скорее с деятельностью, а не с выражением того, что говорящий думает или знает (Foucault 1997, 209).
Фуко показывает, какой непростой сетью является дискурс и насколько сложны его связи с социальными практиками. Хотя Фуко не обращает отдельного внимания на проблему гендерного дискурса и деятельности людей в гендерном порядке (gender order), его основные идеи оказались плодотворными в этой области (заменяя марксистские и психоаналитические подходы). Применяя идеи Фуко, я рассматриваю гендерный порядок русской символистской эстетики, понимая его как дискурс (а не как литературное течение, социальную группу отдельных авторов или совокупность стилистически близких произведений и т. д.).
Важным является понятие позиции в дискурсе. Фуко (Foucault 1997, 51) считает, что дискурсы воспроизводят позиции, которые способствуют производству речи и деятельности. Позиция субъекта определяется тем положением, которое он может занимать в отношении различных областей и группы объектов. Фуко говорит также о собственности дискурса, под которым имеет в виду одновременно право говорить и презумпцию осмысленности, непосредственно или законодательно допущенную в область уже сформулированных высказываний, способную, наконец, травестировать этот дискурс в решения, институты или практики (Foucault 1997,68). Как утверждает С. Холл, чтобы участвовать в каком-либо дискурсе, необходимо определить себя как субъекта этого дискурса (Hall 1999, 292).
Для авторов-женщин вопрос субъектности был роковым, так как они должны были найти стратегии, способствующие изменению той объектной позиции, которую им предлагает доминирующий дискурс, на субъектную позицию. В исследовании этого процесса важнейшей является идея о возможностях изменения дискурса. Фуко, хотя подчеркивает силу дискурса для мышления, деятельности индивидов, не отрицает возможности его изменения. Фуко признается, что он далек от того, чтобы отрицать возможность изменения дискурса, но настаивает на безотлагательном признании исключительных прав независимости субъекта (Foucault 1997, 209). Наоборот, в каждом дискурсе запрятана возможность сказать кое-что иное, содержится множество значений (Foucault 1997, 118). Применяя эти идеи к анализу эстетического дискурса символизма, я определяю те стратегии, которыми пользуются З. Гиппиус, Л. Вилькина, П. Соловьева, Н. Петровская и Л. Зиновьева-Аннибал для занятия позиции творческих субъектов в символистском эстетическом дискурсе (или отказа от таковой!). Вопрос является важным не только для того, чтобы говорить о данных авторах, но также с точки зрения теории авторства.
Понятия авторства, автора и творческого субъекта требуют определения. Автором я называю того, кто создал произведение. Авторство является более сложным и многогранным понятием. Авторство имеет связь с автором как исторической личностью, но не ограничивается только им. Я рассматриваю авторство как дискурсивное явление. В своей знаменитой статье «What is Author» М. Фуко утверждает, что авторство является социальной конструкцией, которая по-разному проявляется в разных культурах и в разные времена. Это, на мой взгляд, приемлемое определение, но оно требует уточнения: авторство всегда связано с контекстом письма, с одной стороны, и с «личным опытом» автора, с другой стороны. К области личного опыта относятся в том числе гендерные аспекты. Женское авторство формирует особый случай. Н. К. Миллер (Miller 1988) подробно исследует эту тему. Она, например, утверждает, что постмодернистская идея о смерти автора не обязательно применима к творчеству женщин, так как в истории культуры женская и мужская субъектность определились неодинаково:
[t]he postmodernist decision that the Author is Dead and the subject along with him does not, I will argue, necessarily hold for women, and prematurely forecloses the question of agency for them. Because women have not had the same historical relation of identity to origin, institution, production that men have had, they have not, I think, (collectively) felt burdened by too much self, Ega Cogito, etc. Because the female subject has juridically been excluded from the polis, hence decentered, ‘disoriginated’, deinstitutionalized, etc., her relation to integrity and textuality, desire and authority, displays structurally important differences from that universal positon.
Особенно ценным источником по проблеме авторства и ситуации женщин в литературе исследуемого периода является книга Ж. Вольф (Wolff 1990). В данном эмпирическом исследовании Ж. Вольф рассматривает позицию мужчин и женщин в обществе периода модернизма. Она указывает на то, что институциональные и социальные (общественные) факторы создавали различные условия для конструирования авторства мужчинам и женщинам. Так, соглашаясь с Фуко, я принимаю то, что авторство конструируется дискурсивно; как говорит Миллер, оно является сложным и контекстуально обусловленным процессом («complex and contextual activity») (Miller 1988, 16), а также, как утверждает Вольф, институциональные и социальные факторы играют в авторстве важную роль. В моем употреблении субъект и субъектная позиция являются выражениями, которые обозначают возможность сравнительно самостоятельной деятельности и сравнительно свободного самовыражения; субъектность является предпосылкой конструирования авторства.
Символистский эстетический дискурс формирует некий резерв (discursive reservoir) смысловых и оценочных концепций, которые функционируют в процессе конструирования авторства. Творческий субъект, «автор», описан в программных статьях и в философско-эстетических эссе. Он также вписан в художественные тексты, он формируется в художественных текстах с помощью тех же метафор и тех же мифов, в которых фемининность занимает центральное место. Важным дискурсивным пространством формирования авторства является также социальная среда и социальные практики (в главе 5 речь идет о жизнетворчестве). Так как женщины раннего модернизма мало писали теоретических статей и эссе, посвященных эстетическим вопросам, и так как об их социальном поведении мало объективной информации, важнейшим источником исследования их авторства являются написанные ими художественные произведения. Конструирование субъекта и авторства является, безусловно, социальным и психологическим процессом. Так как в данной работе речь идет об авторах, которых уже давно нет в живых, невозможно исследовать их как личностей. Поэтому речь идет прежде всего об авторстве, которое отражается в художественных произведениях и в художественных практиках. Биографический материал (письма, дневники, воспоминания) полностью не исключен из корпуса исследовательского материала, но его роль при анализе художественных текстов является второстепенной и вспомогательной[13]. Под «женским письмом» имеются в виду произведения, написанные женщинами, независимо от того, являются ли эти тексты «женскими» (в каком бы то ни было смысле слова) по своему характеру.
Все выбранные мною тексты принадлежат авторам, творившим и жившим в тесной связи с символизмом как литературным направлением, как литературной школой и как эстетическим дискурсом. Поэтому они в своем творчестве тесно связаны с пониманием маскулинности творческого субъекта и с функциями фемининного в творческом процессе. В центре моего внимания во второй части данного исследования будут следующие тексты: статья «Зверебог» (1908) З. Гиппиус и некоторые созвучные ей стихи; цикл сонетов «Мой сад» (1906) Л. Вилькиной; драма «Слепой» (1905) и повесть «Небывалая» (1912) П. Соловьевой; рассказы сборника «Sanctus amor» (1908) и рассказ «Смерть Артура Линдау» (1913) Н. Петровской; и «Тридцать три урода» и «Трагический зверинец» (оба 1907 года) Л. Зиновьевой-Аннибал. Так как рассматривание авторства (в метафорах, в мифах, в интертекстуальных отношениях) требует внимательного прочтения, количество выбранных текстов является небольшим.
Художественное творчество является, по некоторым причинам, идеальным материалом: во-первых, художественные произведения всегда занимают определенную позицию по отношению к (господствующему) эстетическому дискурсу. Во-вторых, рассматривая художественное творчество с помощью понятия авторства, возможно дистанцироваться от автора как человека. В-третьих, в собственных текстах авторов-женщин — в отличие от воспоминаний и т. д. — выражается именно их субъектность. Это касается именно вышеперечисленных произведений, которые выбраны по следующим критериям:
1. Все выбранные произведения на каком-либо уровне затрагивают вопрос гендера и творчества. Проблематика творчества охватывает вопросы о творческом субъекте и о творчестве в целом, В некоторых случаях в выбранных текстах прямо упоминается категория фемининного. Гораздо чаще гендерные аспекты проявляются имплицитно с помощью реминисценций, аллюзий и других языковых средств, типичных для художественной литературы.
2. Все выбранные мною тексты являются авторефлексивными. Авторефлексия является одной из характеристик модернистского искусства в целом и русского символизма в частности. Для моего исследовательского материала характерно, что искусство и творчество занимают в нем центральное место, хотя и проявляются различным образом. Например, очевидными являются жанровые различия. Если в прозе доминантным с художественной точки зрения является чаще всего тематический уровень (включая характеристику персонажей и хронотоп), то в поэзии выделяются в первую очередь лирический субъект и поэтические образы.
Изучая авторефлексию прозы, я использую основные мысли П. Во (Waugh). Во определяет метафикцию как понятие, обозначающее фиктивную литературу, которая сознательно и систематически обращает внимание на свой статус как артефакт для того, чтобы поставить вопросы о взаимоотношении фикции и реальности:
Metafiction is a term given to fictional writing which self-consciously and systematically draws attention to its status as an artefact in order to pose questions about the relationship between fiction and reality.
Хотя мысли Во касаются изучения постмодернистской прозы, ее определение можно применить также на материале данного исследования: Та «реальность», на которую обращают внимание выбранные мною прозаические тексты, — это эстетический дискурс раннего модернизма, а более точно — его гендерный порядок.
Металирика (металиричность) имеет много родственных обозначений, как, например, метапоэзия и метапоэтичность, авторефлексивная поэзия (лирика) (или self-reflexive, self-conscious poetry, metapoetry, poetologische Tyrik, Dichtung uber Dichtung, Dichter-gedicht). Я выбрала термин «металирика». Под этим термином я имею в виду поэзию (лирику), в которой творчество (литература, искусство) является основной темой, где обсуждаются вопросы вдохновения, творческого процесса или предназначения поэта и задачи литературы (искусства). Нетематизированные отсылки к другим областям искусства также относятся к сфере металиричности (Muller-Zettelmann 2000, 171 и 2003, 138–139 via Oja 2004, 1–23). Важным носителем металиричности произведения является лирический субъект — говорящее «Я» стихотворения. Он не только выражает мысли, но и сам может осуществлять связь с металирическими сферами. С точки зрения проблемы данной работы важна гендерная характеристика лирического субъекта. Важно учитывать, что, говоря о лирическом субъекте, я не имею в виду ни автора, ни авторство.
При внимательном чтении (close-reading) отдельных авторефлексивных текстов внимание обращается на метафоры, символы, тропы и т. д. В художественных произведениях они являются наиболее эффективным средством для выявления отношения авторов-женщин к категории фемининного. К обсуждению исследования метафорики и ее соотношения с авторством и с субъектностью я вернусь в конце следующей главы.
Центральными для данного исследования понятиями являются женщина и фемининность. Д. Камерон (Cameron 1996, 260), замечая, что понятие фемининного (femininiy) является одним из наиболее многозначных и спорных, выражает пожелание исключить это понятие из научного обихода. Гендерные исследования однозначно не определили эти центральные концепты. На мой взгляд, фемининность и женщина являются понятиями, которые нужно определять отдельно для каждого исследования.
В моем употреблении слово «женщина» имеет своим референтом конкретных и реальных женщин, представительниц женского пола как биологического факта. Слово фемининность обозначает различные культурные конструкции, которые часто имеют связь с женщинами, но существуют и без такой связи (ср.: Battersby 1989, 9–10). Фемининность относится к категории гендера. Само собой разумеется, что женщина и фемининность, пол и гендер, настолько взаимосвязаны, что отделить их невозможно (De Lauretis 1984, 7). Все же в данной работе я, во-первых, реконструирую гендерный порядок символистского эстетического дискурса и затем, во-вторых, рассматриваю, какие позиции занимают тексты авторов женского пола на гендерной карте данного дискурса. Само понятие гендерного порядка заимствовано из общественных наук, в которых под ним понимаются институты поведения, социальные нормы и предписания, которые предписывают взаимодействие с полом[14]. Применяя эти идеи к области эстетики и литературы, я имею в виду те прямые и символические ожидания, которые в области искусства возникают у мужчин и женщин, а также — что очень важно — функционирование в эстетике категорий маскулинного и фемининного. Вместо русского слова «женственность» я пользуюсь понятием «фемининность» для того, чтобы дистанцировать себя от исследовательского материала и словоупотребления символистов. Кроме того, понятие фемининности, на мой взгляд, содержит в себе мысль о том, что оно не является эссенциалистским атрибутом женщин (как биологический пол), а более широкой категорией.
Вопрос о положении женщины-автора в раннем модернизме затронут некоторыми исследователями, чьи работы являются важными для развития моих основных идей.
Социальные и общественные аспекты вопроса обсуждены в трех статьях Ш. Розенталь (Rosenthal 1992, 1994 и 1996). Особенно статья Rosenthal 1992 является важной с точки зрения данного исследования, так как в ней автор рассматривает быстро растущее количество авторов-женщин в 10-е годы XX века и показывает, что в культуре и обществе того периода наметились тенденции, положительно влиявшие на женское авторство. Розенталь находит несколько различных причин увеличения авторов-женщин в русской литературе. Во-первых, среди общественно-политических причин можно указать на формирование женского движения, улучшение возможностей для женщин в получении образования и работы, а также на изменение семейной структуры. Во-вторых, не менее важными были изменения в области искусства и философии — повышение статуса искусства в целом и переход от детерминизма к индивидуализму. Особенно важной причиной, по утверждению Розенталь, была переоценка ценностей, проповедником которой являлся в первую очередь Ф. Ницше (Rosenthal 1992). Основываясь на суждениях Розенталь, можно полагать, что, помимо отрицательных аспектов конструирования женского авторства, сама модернистская эстетика содержит аспекты, которые положительно влияют на положение творческих женщин. Ее мысли я развиваю дальше в главе 5.
Основополагающей работой по истории русской женской литературы является книга К. Келли и особенно ее глава «Configurations of Authority, 1881–1917» (Kelly 1994, 121–180). Она является одним из первых трудов, посвященных женской литературе и условиям существования этой литературы в России в конце XIX — начале XX века. Автор рассматривает ситуацию в т. н. массовой литературе и в модернизме с гендерной точки зрения. О модернизме она иногда высказывает мнения, которые не доказывает или не конкретизирует[15]. В данной работе в первую очередь ставится под вопрос ее концепция о положительном значении подчеркнутой «женственности» для женского авторства (Symbolist ideas on the creativity of women, cm.: Kelly 1994, 133; ср. обсуждение женского письма с этой точки зрения на последующих страницах ее книги). В данной работе развивается дальше идея Келли о том, что, хотя авторы-женщины раннего модернизма не были сторонниками феминизма («[f]ew even voiced Gippius’s overt hostility; a total silence on feminist issues was the norm» — Kelly 1994, 153), в их творчестве можно различить феминистские мотивы, которые Келли ассоциирует с самовыражением и сексуальностью:
The crux is, though, that the Symbolist and post-Symbolist writers were considered, directly or indirectly, with the issues of self-expression and sexuality which have been so extensively explored by recent feminist writing in the West. Hence, they were in some senses more ‘feminist' in the modem sense (though they would have been shocked to learn it) than were those of their contemporaries who belonged to the official feminist movement.
В отличие от Келли феминизм будет изучен в настоящей работе через самовыражение в литературных текстах, включая сексуальность как лишь одну из тем. Важной для настоящей работы является установка рассматривать «массовую» и «элитную» литературу как единое целое, характерная для Келли. В моей работе внимание обращено лишь на представительниц элитной культуры, но ее другое, массовая или популярная культура, включающая таких авторов, как Вербицкая и Нагродская, присутствует как контекст исследования.
Статья Дж. Престо (Presto 2002) посвящена почти той же группе авторов, что и моя работа. Как и в моем исследовании, Престо в своей работе учитывает влияние того культурного контекста, в котором жили и работали женщины, и является, таким образом, наиболее близка к проблематике, интересующей меня. Но в отличие от моего подхода подход Престо заключен в рассмотрении творчества авторов-женщин с точки зрения темы любви и сексуальности. В этом отношении ее статья является продолжением той исследовательской традиции, которая связывает женское творчество и женскую субъектность с сексуальностью и с любовью. В отличие от Престо я считаю, что, хотя функции фемининного в эстетическом дискурсе часто проявляются через тему любви, любовь и эротика являются не главным содержанием, а средством выражения авторства, субъектности и позиции в дискурсе. На этом основании я считаю, что обращение внимания на любовный нарратив символизма — как делает, например, Престо в названной выше статье — препятствует всестороннему изучению вопроса и места авторов-женщин в литературной ситуации, в частности.
Соглашаясь с Престо в том, насколько важно увидеть авторов-женщин не как знаки, но как их производителей (Presto 2002, 137), я предпочитаю — вместо концентрации внимания на любовном сюжете в жизни и в творчестве писательниц — изучить их собственное творчество в более широком контексте.
В 2002 году вышел сборник статей «La femme dans la modemite». Статьи этого сборника освещают многие аспекты гендерной проблематики раннего модернизма в России. Важнейшими с точки зрения моего исследования являются статьи А. Виноградовой (Vinogradova 2002) и Мишель Никё (Niqueux 2002). Сборник выявляет актуальность темы, содержит много интересного материала, но в нем отсутствует тема женского авторства.
Вопрос о женском творчестве поднимается, естественно, во многих исследованиях, посвященных рассмотрению одного автора или одного произведения. К ним я вернусь в главах об отдельных авторах.
После теоретической части следует часть «Контексты», в которой я реконструирую гендерный порядок русской символистской эстетики с точки зрения творчества и (возможностей) формирования женской творческой субъектности (главы 3 и 4). Я также рассматриваю, какие возможности для конструирования женского авторства предлагают социальные практики символизма, особенно явление «жизнетворчества» (глава 5). Задача второй части работы — не только описать гендерный порядок символистской эстетики, но и стать основой в изучении отдельных авторов-женщин символистского круга в третьей части работы.
Третья часть работы — «Тексты» — состоит из пяти глав, посвященных изучению авторских стратегий З. Гиппиус, Л. Вилькиной, П. Соловьевой, Н. Петровской и Л. Зиновьевой-Аннибал. Если вторая часть основывается главным образом на мужском письме (и объективирует женщин, так как авторы-женщины символизма не пользовались категорией фемининного в своей эстетической мысли — они вообще мало проявили себя в области философии и эстетики), то в третьей части исследования авторы-женщины получат «право голоса». Когда в центре внимания оказывается собственное творчество авторов-женщин, они могут быть представлены как субъекты. Часть «Контекстов» посвящена изучению условий включения женщины-автора в дискурс в качестве творческого субъекта, а в части «Тексты» показано, какими стратегиями пользовались авторы-женщины для конструирования своего авторства.
Соотношение двух частей (II и III) данной работы не следует понимать как анализ андроцентричной эстетики и реакцию на нее женщин, а скорее как диалог, в котором участвуют женщины (в смысле понятия диалогичности М. Бахтина). Речь идет о единой культурной ситуации, в которой одновременно сосуществовали различные взгляды. В свое время мужская точка зрения была более ярко выражена и затем более подробно зафиксирована историками литературы. Поэтому в книгах по истории литературы изучаемый в данной работе диалог нередко суживается в монолог.
Хотя исследовательский материал, особенно в части «Контексты», заключает в себе тенденцию противопоставления полов, я надеюсь, что мое исследование в целом не усилит такое противопоставление. Я предлагаю читателям воспринимать данное исследование как этюд о функционировании гендера в области эстетики и социальных практик, точнее — в области конструирования творческого субъекта.
Искусство — сфера, насыщенная чувством пола.
Баба — мешок, что положишь, то и несет.
Plato’s Phaedrus does not say that women must be excluded from the dialectic enterprise, but with Zeus in love with Ganymede serving as an example, it is clear that this is not women’s business.
Слова «поэт» и «поэтесса» не только обозначают пол автора, но и по-разному оценивают творческую работу мужчин и женщин. Низкая оценка слова «поэтесса» была очевидной для представителей раннего модернизма. Например, Вл. Пяст (1997, 267) считал, что это обидное слово, которое следует исключить из русского обихода[16]. Профессия поэта, в свою очередь, в символистской эстетике имела высокий статус, который проявлялся в таких выражениях, как, например, «Поэт» и «Творец», или в сравнении поэта с пророком и демиургом. Выраженное в асимметричной паре поэт — поэтесса значение пола и гендера в литературе, однако, не ограничивается наименованием или указанием на пол творческого субъекта. Наоборот, половое разделение в области творчества и авторства является сложным явлением. В модернизме, особенно в русском, гендерная метафорика служила не только средством определения мужских и женских ролей, но находилась в круге обсуждаемых эстетических вопросов вообще[17]. Поэтому слова «поэт» и «поэтесса» можно считать лишь экспликациями гендерного порядка эстетического дискурса.
До сих пор гендерный порядок русского символистского эстетического дискурса систематически не описан, хотя тема затронута во многих исследованиях[18]. Среди первых стоит упомянуть книгу О. Рябова (Рябов 1997), а также исследования М. Цимборской-Лебодой (2000 и 2004) и А. Ханзена-Лёве (особенно его книгу «Русский символизм: Система поэтических мотивов: Мифопоэтический символизм» (Ханзен-Лёве 2003)). Статьи сборников «Creating Life» (1994) и «Cultural Mythologies of Russian Modernism» (1992), как и исследования H. Богомолова, О. Клинга, О. Матич и Э. Наймана, освещают отдельные стороны гендерного порядка символизма и открывают новые точки зрения на изучаемый вопрос.
Описание гендерного порядка символистской эстетики и функций категории фемининного в ней, представленное в данной работе, является обобщением, которое основывается на материале научных исследований, символистского художественного творчества, эссеистики и статей символистов, а также на материале их литературной критики и воспоминаний. Из публикаций символистов важнейшими являются: «Ключи тайн» Брюсова, «О существе трагедии» и «О достоинстве женщины» Иванова, «Метафизика пола» (вошедшая в книгу «Смысл творчества», 1915) Н. Бердяева. Текст Бердяева важен потому, что он переводил на язык философии концепции, которые поэты развивали в художественных или документальных текстах. Сборник «Русский эрос» (1991) также содержит важные с точки зрения данного исследования материалы. Иногда даже отдельные стихи (Блока, Брюсова), литературная критика («Холод утра» Н. Львовой) или воспоминания (Бердяев, Белый) могут стать материалом для выявления гендерного порядка символистской эстетики. Более того, так как концепция Фуко содержит мысль о том, что дискурс является частью социальных практик[19], наравне с текстами я воспользовалась биографическими сведениями при описании гендерного порядка символистской эстетики. Я оцениваю их не в качестве источников аутентичного знания, но как часть символистской культуры и ее дискурсивной практики. Биографии отдельных авторов становились частью нарратива истории символизма, и их связь с реально существовавшими фактами можно поставить под вопрос. Когда это будет возможно, при реконструкции гендерного порядка символистского эстетического дискурса, я буду приводить примеры, касающиеся тех пяти авторов, которые являются объектами исследования в разделе «Тексты».
Обсуждаемый в данной главе гендерный порядок русского раннего модернизма во многом подтверждает то, что в теоретической литературе не раз было сказано о соотношении фемининного и маскулинного[20]. Это, во-первых, бинарное и комплементарное противопоставление полов. Во-вторых, маскулинность представлена как бы нейтральной частью пары, а фемининная категория является маркированной. Наиболее выпуклой категорией в русском символистском гендерном порядке является категория фемининного: продуктивность половой метафорики проявляется в продуктивности понятий фемининного. Важно учитывать, однако, что подчеркнутая и популярная категория фемининного не фигурирует самостоятельно, но только в качестве «половины» пары. Маскулинность в гендерном порядке мало репрезентирована, на ней не делают акцента — именно из-за того, что в андроцентричном и патриархатном порядке данная категория является представителем «нейтральности», причем фемининность является маркированной частью асимметричной пары. Таким образом, хотя символистский эстетический дискурс выдвигает вперед категорию фемининного, она не функционирует самостоятельно, но лишь вместе с категорией маскулинного, воспринятой как оппозиционная ей. Поэтому, несмотря на то что категория маскулинного является невидимой, а категория фемининного — одной из характерных всего символистского проекта, гендерный порядок символистского эстетического дискурса нельзя исследовать без рассмотрения категории маскулинного.
Важно учитывать асимметричность гендерной бинарной оппозиции, которая рассматривается, например, в статье «Sorties: Out and Out: Attacks / Ways Out / Forays» X. Сиксу (Helene Cixous) и К. Клемент (Catherine Clement) (Cixous и Clement 1986, 63–132). В книге «The Sexual Metaphor» X. Хейст (Haste 1993)обсуждает гендерную асимметрию на материале литературы и культуры. Она показывает, как мышление функционирует с помощью дихотомии и посредством исключения, бинарности и иерархии. Вместе с тем она показывает, как категория фемининного в этом процессе получает значения, которые связаны с понятием другого, оппозицией и с более низкой (по сравнению с маскулинностью) оценкой[21]. Оппозиционная пара природа — культура является весьма важной в символистском контексте творчества, так как она гендерно маркирована и в ней заложена эстетическая оценка.
Помимо бинарности маскулинного и фемининного, категория фемининного проявляет внутреннюю полярность, или раздвоенность: женщина представлена либо прекрасной (бестелесной, пустой, формируемой…), либо падшей (телесной, активной, сексуальной, угрожающей). Такое внутреннее раздвоение (двойственность) продуктивно рассматривать в свете теории другого, о которой пишет, например, С. Холл (Hall 1995, 296–308). В духе Э. Саида (Said 1985) он говорит об «ориентализации» другого, для которой характерно деление другого на две оппозиционные друг другу части[22]. Как мы увидим ниже, это актуально и для гендерного порядка символистского эстетического дискурса.
При рассмотрении символистского эстетического гендерного порядка также важно учесть, что категория фемининного способна иметь различные меняющиеся референты в символистском эстетическом дискурсе. Весьма часто категория фемининного возникает тогда, когда речь идет не о реальных женщинах, а об эстетических явлениях. Как показывает немецкий философ С. Бовеншен (Bovenschen 1979), гендерные метафоры и образы женщины функционируют как репрезентации различных идеологий. В этом смысле женщины (или их репрезентации) превращаются в знаки. Теоретическая дискуссия о знаковом характере женщин («Женщины») началась со статьи Э. Кови (Elisabeth Cowie) «Woman as a Sign»[23] и продолжилась в статье Гризельды Полок (Pollock 1990). Знаковость женщины — превращение женщин в категорию фемининности и отрыв фемининности от женского пола — является важнейшей идеей, основой данного исследования.
Блестящим примером того, что интерес символистов к женским образам не может быть объяснен лишь интересом к женщинам как таковым, но требует обращаться к категории фемининного, является отношение Андрея Белого к меценатке и хозяйке салона Маргарите Морозовой. В письмах к Морозовой юный Андрей Белый объявляет, что любит не ее и даже не хочет с ней познакомиться (Lavrov 1994, 114), что Морозова является символом или иконою «лика Той, от Которой до меня долетали веяния» (Лавров 1995, 66). Андрей Белый, подписывавший письма «ваш рыцарь» (Лавров 1995, 123), готов признать условность, случайность своего выбора, ибо все ценностные качества, по его мнению, порождаются стремлением увидеть в конкретном явлении образ идеальных представлений (Лавров 1995, 142)24[24]. Противоположным письмам «рыцаря» является общение Андрея Белого с Морозовой в московской литературной среде. По свидетельству Морозовой, Андрей Белый никогда в личном общении с ней не говорил о посланных им письмах или об их содержании (Лавров 1995, 84).
Можно заключить, что реальная Морозова и идеальный облик, созданный Андреем Белым, не соединились и что у Андрея Белого и не было намерения их соединять. Писатель сам открыто заявляет, что причиной его интереса к Морозовой была не сама женщина, а ее способность служить символом. Подобным образом, как я покажу ниже, причиной всеобщего интереса символистов к категории фемининного не являются женщины сами по себе, а способность этой категории (которую лучше называть не женщиной, а категорией фемининности) служить средством и орудием в проекте создания эстетики и доктрины символизма. В таком случае пословица «Баба — мешок, что положишь, то и несет» (см. один из эпиграфов к этой главе), которой Соловьев (1990, 357) пользуется для подтверждения «неличностности» женщин (зависимость от мужчины аналогична зависимости света луны от солнца), указывает на характер использования слова «женщина» (категории фемининного) в культурном контексте модернизма вообще. В символистском эстетическом дискурсе связь с конкретной, реальной женщиной обрывается и она превращается в «мешок» — знак. Женщина-«мешок» оказалась для символистов полезной: в нее можно «вкладывать» различные понятия, ценности и содержания. Т. Де Лауретис в книге «Alice doesn’t» имеет в виду именно такой процесс переноса смысла, когда говорит о том, как слово «женщина» получает различные референты, помимо конкретной эмпирической женщины (см.: De Lauretis 1984, 8, 18–20)[25]. Другими словами, «женщина» и «женственное» в символистском словаре являются знаками, причем их референты находятся чаще всего вне области пола и сексуальности[26]. Значимое положение категории фемининного связано не столько с интересом к женскому полу, сколько с авторефлексией символистов, с задачей конструирования символизма как новой и обновляющейся литературной школы (Минц 1988, Wolff 1990, 86).
Знаковый характер «женщины» подразумевает, что категория фемининного не ограничивается лишь сферой репрезентации[27]. Хотя женщина часто встречается в популярных для того времени репрезентациях (в искусстве, литературе, фотографии, моде), она часто репрезентирована не как современная, идеальная, падшая и т. д. женщина, а в качестве некоего идейного комплекса. Исследование репрезентаций и их отношения к «оригиналам» имеет свои сложности. В контексте данного исследования рассмотрение репрезентаций не смогло бы открыть суть явления. Такой подход не дал бы ответа на вопрос о значении этих репрезентаций в формировании гендерных понятий эстетики[28]. Как пишет Де Лауретис, само понятие женщины и его связь с реальными женщинами определяются в гегемонных дискурсах:
The relation between woman as historical subjects and the notion of woman as it is produced by hegemonic discourses is neither a direct relation of identity, a one-to-one correspondence, nor a relation of simple implication. Like all other relations expressed in language, it is an arbitrary and symbolic one, that is to say, culturally set up. (…) the two terms will be kept distinct.
Связь между фемининностью и маскулинностью, женщинами и мужчинами осложняется еще тем, что в нее включены совсем другие сферы — в данном случае эстетика.
Фемининность как пара («нейтральной» и невидимой) категории маскулинности является основополагающей в философии творчества и для конструирования авторства. Вместо анализа репрезентаций женщин в символистской культуре я сосредоточиваюсь на рассмотрении тех функций, которые категория фемининного выполняет в эстетическом дискурсе русского символизма. Функции фемининного могут быть обнаружены в творчестве всех авторов, кто творил внутри этого дискурса. Хотя категория фемининного как таковая не отражает ни идеальной, ни реальной женщины, она является значимой как часть того дискурсивного резерва, из которого авторы-символисты конструировали субъектность и авторство. К тому же как категория, основанная на половом различии, «фемининность» имеет неодинаковую значимость для мужчин и женщин, в том числе в сфере теории творчества и при конструировании собственного авторства.
Мое понимание взаимоотношений между мифологизированным мышлением (в том числе репрезентациями женщин) и реалиями женской жизни во многом основывается на идеях французского философа Мишель Ле Дефф (Le Doeuff). Объектом ее внимания является философский дискурс вообще. В книге «The Philosophical Imaginary» (английский перевод 2002 года) она с помощью примеров из различных исторических периодов рассматривает функции образных выражений (imaginary) в философском дискурсе и связывает их с социальной реальностью философии[29]. Строгого определения понятия «imaginary» Ле Дефф не предлагает, но в основе ее рассуждений можно увидеть влияние М. Фуко и Р. Барта, подчеркивающих взаимоотношение языка и субъектности (см.: Le Doeuff 2002, 18). Вместе с понятием «imaginary» в текстах Ле Дефф встречаются также такие выражения, как «pictorial world» и «thinking in images», иногда просто «metaphor» и «image», которые указывают на одно и то же явление.
Изучение образных выражений как части самоопределения возможно и на материале русского символизма. Несмотря на то что символистский дискурс допустимо считать противоположностью того, что Ле Дефф понимает под философским дискурсом[30], в ее методе можно найти способы, полезные для анализа и реконструкции символистского эстетического дискурса. Глава «Long Hair Short Ideas»[31] из вышеназванной книги особенно наглядно показывает, как образные и метафорические выражения философского дискурса соотносятся с социальным местом, занимаемым женщинами в философии, воздействуя на научную (социальную) практику и на социальные устои. Схожим образом, я считаю, символистская гендерная метафорика темы творчества влияет на конструирование женского авторства. Ле Дефф, соединяя обсуждение дискурса с рассматриванием фактов социальной жизни, вводит понятие «эротико-теоретический трансференс», который объясняет связь метафорических выражений с реальной жизнью женщин. Данное понятие Ле Дефф хорошо подходит для описания социальных практик русского символизма. Ле Дефф показывает, как в философском дискурсе категория фемининного функционирует на уровне самопонимания и самоопределения. То же самое, как я покажу ниже, можно сказать о функции категории фемининного в русском символистском эстетическом дискурсе.
Другое исследование, которое выявляет значение метафорических выражений для социальной действительности и для системы оценок, — «Gender and Genius» (1989) Кристин Баттерсбай. Она рассматривает понятие и метафоры гениальности в истории западной мысли и эстетики. В книге показано, как сконструирована «гениальность» и ее связь с «генитальностью» (мужской). В целом в ее исследовании демонстрируется повторение одной и той же мифологемы в различные периоды истории и культуры. В свете «Gender and Genius» русский символизм представляет собой одно из звеньев в истории эстетической мысли. Чтобы существовать в культуре, подчеркивающей гениальность (как мужское качество), женщины-авторы и женщины-художники должны «manipulate aesthetic cocnepts taken from a mythology and biology that were profoundly anti-female» (Battersby 1989, 22). Именно это делают те авторы, творчество которых я рассматриваю во второй части этой работы. Баттерсбай (Battersby 1989, 138) еще раз обращает внимание на различие между концепцией фемининного и реальной женщиной.
В качестве примера из исследований, которые рассматривают значение метафорики для конструирования женского авторства, стоит упомянуть еще книгу М. Хоманс (Margaret Homans) «Bearing the Word» (1986). Хомане исследует западную культурную мифологию языка и творчества, а также показывает, как эта мифология проявляется в художественных текстах авторов-женщин. Далее, Е. Лаутер в книге «Women as Mythmakers: Poetry and Visual Art by Twentieth-Century Women» (Lauter 1984) обнаруживает в женском творчестве мифы, созданные самими женщинами, и приходит к выводу, что в этих мифах природа является фемининной и одновременно приравнивается к человеческому вообще («…a new myth may be taking shape. In it, nature remains female but becomes equal to the human») (Lauter 1984, x). Значение мифов, по ее мнению, заключается в том, что они «сап play a powerful role in shaping human lives» (Lauter 1984, x)[32]. На значение мифов обращает внимание также Р. Блау Дю Плесси (Rachel Blau Du Plessis). В главе «Perceiving the Other-side of Everything: Tactics of Revisionary Mythopoesis» (в своей книге «Writing beyond the Ending») Дю Плесси рассматривает некоторые примеры, в которых авторы-женщины переписывают (rewrite — перекодируют) мифы. Она замечает, что, несмотря на открытость своей структуры, мифы построены по принципу когерентности. В этом она и видит силу мифов — равно как и в их субверсивном употреблении:
Myth is a story that, regardless of its loose ends, states cultural agreement and coherence. Thus when a writer dissents from that agreement, or ascillates between being a member and a critic of her culture, she can turn to a myth because she can thereby attain a maximum tension with and maximum seduction by dominant stories.
Ж. Вольф в книге «Feminine Sentences» (1990) подчеркивает значение существующего культурного материала и социальных практик. Она утверждает, что также субкультуры, маргинализированные воздействием доминантной культуры, должны основывать свою деятельность на всеобщей культурной основе:
there is no way in which those who are marginalized by the dominant culture can develop alternative cultural forms other than from their basis in that culture, for this is where they learn to speak, where they are socialized, and where they enter culture as gendered subjects with the ability to communicate.
Такие субверсивные стратегии ориентированы на определенную позицию по отношению к доминантному дискурсу. Дж. Фетерлей говорит о том, как важно стать «сопротивляющимся читателем» («а resisting rather than an assenting reader and, by this refusal to assent, to begin the process of exorcizing the male mind that has been implanted in us») (Fetterley 1978, xxii). Далее, Де Лауретис говорит о том, как можно действовать в мизогиническом дискурсивном пространстве и пользоваться мифологическим материалом субверсивно. По ее мнению, для того чтобы освободиться от некоего дискурса, надо пользоваться его формулировками, но одновременно подчеркивать различие с их исконным употреблением. В этой связи она приводит понятие «против шерсти».
the only way to position oneself outside of that discourse is to displace oneself within it — to refuse the question as formulated, or to answer deviously (though in its words), even to quote (but against the grain).
На мой взгляд, те теоретические положения, которые выдвигают в своих работах М. Ле Дефф, К Баттерсбай, М. Хомане, Э. Лаутер, Дж. Фетерлей и Т. де Лауретис на основе исследования западноевропейской культуры, можно применить также при изучении вопроса о женском творчестве и женском авторстве русского раннего модернизма. Я исхожу из того, что авторы-женщины русского символизма используют мифологический материал и метафорику из собственного эстетического дискурса. Поэтому анализ образных выражений отдельных произведений является важнейшим методом в изучении авторства и авторских позиций.
Я исхожу из того, что художественные тексты авторов-женщин включают в себя стратегии конструирования авторства и включения в дискурс (или исключения из него). При изучении стратегий особенно важными являются те феминистские работы, в которых рассматриваются различные стратегии женского «agency». В первую очередь это теория Л. Иригарэ (Irigaray 1985-а, 1985-b, 1993) с ее понятием миметической стратегии (мимикрия, см. об этом подробнее в гл. 5 моей книги). Также интересными представляются исследования Г. Спивак (Spivak 1988) и X. Баба (Bhabha 2004), которые пишут с постколониальной позиции и в которых обсуждаются возможности для самовыражения и самоконструирования подчиненной группы. Общим для феминистских и постколониальных теоретиков является выделение миметической стратегии как способа превращения объектного положения в позицию субъекта. В число общих стратегий можно еще добавить «displacing, cultural resistance, destabilizing and finally altering the meaning of representations» («откладывание, культурное сопротивление, расшатывание, смена значений репрезентаций», о которых говорит де Лауретис (de Lauretis 1982, 3, 7). Так как в данной работе речь идет о литературе, важно учитывать мысль де Лауретис о том, что процессы написания и прочтения являются формами культурного сопротивления:
Strategies of writing and of reading are forms of cultural resistance. Not only can they work to turn dominant discourses inside out (and show that it can be done), to undercut their enunciation and address, to unearth the archaeological stratifications on which they are built; but in affirming the historical existence of irreducible contradictions for women in discourse…
Высказывание де Лауретис гипотетически позволяет предположить, что проблема субъекта в целом (а не только женского творческого субъекта) затронута в текстах авторов-женщин русского символизма. По словам П. Во, в Западной Европе начала XX века многие авторы-женщины (в том числе В. Вульф), рассуждая о социальном и творческом субъекте, высказывали мнения, которые затем стали частью постмодернистского понимания о релятивности и нецелостности субъекта (Waugh 1989, 91–95). Опираясь на это высказывание, позволю предположить, что в русской культуре происходило то же самое.