ЯК-40 давно уже в воздухе, и сотни километров отделяют Бориса Петровича от амурского берега. Но, как и два десятка лет назад, так и теперь он не пришел к чему-то окончательному. Одно только понял: слаб оказался. Слаб там, где, наверно, необходимо быть твердым до конца. Несмотря на то, что перед тобой брат, родной брат… Самолет крылом касается ярко-красной полосы заката и словно сам ведет эту линию, отделяя огромную верхнюю сферу от такой же огромной нижней, только черной. Небо от земли. Будто отчеркивает что-то. Что-то лишнее.
… До этой последней поездки он три года не был в родных местах. Все вроде некогда было, а на самом деле просто находил отговорки. Казалось, должен спешить на родину, а не спешил, не мог себя преодолеть. Казалось бы, терпимее должен становиться с годами, прощать близким их недостатки, мелкие грешки — ведь так мало живем, так слабо держимся за родственные связи! Вот уже не стало отца и матери, и напряженно звенит последняя тоненькая ниточка — единственный брат.
— Ну что ты за человек? — сердилась жена. — Почему ты ему даже не пишешь? Он тебе и посылку к празднику, и позвонит когда, а ты будто чурбан какой…
В кои-то веки навестил Вадима, а провел у него всего два дня и летит сейчас домой с еще более тягостным чувством в душе… Даже не летит — бежит, торопит самолет, подгоняет. И не от брата, кажется ему теперь, бежит, а от самого себя. Не так ли Борис Петрович? Да и вправду — как не бежать? Теперь ведь каждый сможет тыкать пальцем: с нас требуешь, а брат-то твой? Одним миром мазаны. И не только это могут сказать…
Уже не раз просил Борис Петрович у стюардессы воды, и она приносила то минеральной, то лимонаду, видя, что пассажиру, изрядно полысевшему, в потертой кожанке, плохо — он ничего не замечает, ушел в себя, губы землистые. Она и сама еще не привыкла летать, всего-то в третий рейс пошла, а сегодня и ветер бил во взлетную полосу сбоку, и грозовой фронт догоняет, подставляя то ямы, то горки. И она очень сочувствовала пассажиру.
Сомнения, черт бы их подрал! Почему только недавно они стали одолевать? Почему их не было тогда, двадцать лет назад, когда в один день все решилось и вскоре он уехал? Может, все было бы иначе, останься он дома? И брат был бы рядом, а ведь это много — постоянно быть вместе… Хорошо помнится тот день. Только вернулся из армии, освободился наконец от постоянных команд и жесткого армейского распорядка. Потому и разговор запомнил, что ощущал себя особенно раскрепощенно, впереди было все ясно, далеко видно.
Тогда, на второй день после приезда Бориса, в воскресенье, они мужской половиной семьи выехали на берег Амура. С островов наконец-то подошли баржи с сеном, которое рабочие завода, по разрешению администрации, заготавливали для своих коров. Отец, как потихоньку сказала Борису мать, неделю хлопотал, ругался, бегал к директору завода. Но что мог сделать директор? Завод спешно вывозил сено для своего подсобного хозяйства: вода поднималась резко, острова уже заливало, катера были заняты. Наконец катера все же выделили, отец затемно уехал на берег, а когда братья ближе к полудню добрались до Амура, баржи уже покачивались у протоки, где были устроены причалы для разгрузки сена.
Борис стоял по щиколотку в воде. День был ясный, жаркий, июльский, с солнцем во всю ширь реки, до зеленых крутых сопок на том берегу. В заливе терлись друг о друга причесанными серо-зелеными скирдами тяжело нагруженные баржи. На дощатых сходнях суетились мужики, растаскивая сбрасываемое с баржи сено. Несколько моторок уткнулось в песчаный некрутой берег рядом с баржами. Одна из них — синяя, с корявой надписью на носу «Иволга» — медленно выбиралась из залива, таща на коротком буксире пузатую черную баржу.
Все было так же, как и три года назад, когда Борис последний раз помогал отцу вывозить сено, а через неделю ушел в армию. И так же вдали, за старой протокой, на мачте болтался полосатый овальный пузырь, и казалось, что с минуты на минуту с невидимого поля поднимется игрушечный самолетик, покачается с боку на бок, потарахтит и исчезнет в синеве неба. А потом на протоку наползет желтое облако пыли, которая толстым слоем покрывает невидимый отсюда маленький аэродром. А главное — на месте был Амур, снившийся ночами на дальней точке в глухой тайге, где не было даже, ручья и где мылись пригоршней из каменной чаши у родника под кривой елью.
Все, как и три года назад. Но теперь-то, считал Борис, у него было четкое представление о жизни, он мог разделить черное и белое, готов быть жестким и знал, против чего.
— Что-то слабеет дисциплинка, — наставлял его командир взвода, лейтенант, только что пришедший из училища. — Ты это подмечай, все-таки комсомольский вожак. Это с гражданки идет, вожжи отпустили там, до армии докатилось.
… Сбоку мелькнула тень, и кто-то с разбегу бултыхнулся в воду. Здесь, где начинался вход в протоку, течение было слабое и сено расползалось, как лапша. Пловец вынырнул, и из-за травы, украсившей его голову, Борис едва узнал Вадима.
Вчера толком-то не поговорили. Разница между братьями — всего два года, а не виделись пять лет. Сначала Вадим служил, а потом, не успел он вернуться, призвали Бориса. Брат всегда был быстр в движениях, только очень тощий и невелик ростом. Теперь же он раздвинулся в плечах, во взгляде появилась цепкость. Впрочем, этим качеством братец обладал с детства. Мать рассказывала, как однажды шестилетний Вадька вцепился в волосы пятнадцатилетнему парню и не отпускал, пока не подоспели взрослые, — когда парень отобрал у Бориса деревянную лошадку на колесах и взгромоздился на нее…
— Лапшу с ушей сними! — крикнул Борис.
— Чего?
Борис лишь махнул рукой. Позади Вадима тарахтела синяя «Иволга», с пузатой баржей на поводу. «Дама с собачкой», — усмехнулся Борис.
Вадим вылез на берег, снял с головы сено, согнал с тела воду.
— Чего кричал? — переспросил он, узелками выжимая черные трусы, видимо, стесняясь снять их, хотя женщин на берегу не было. И, не дождавшись ответа, сказал: — Пойдем, сейчас нашу баржу будут под разгрузку ставить.
К хлюпающему помосту, вытянутому вдоль берега, две моторки подтащили баржу, глубоко осевшую под приземистой широкой скирдой. Вадим и Борис с вилами забрались наверх. Внизу остались отец, дядя Иван и сосед Кизилов.
Механика работы наверху нехитрая. Надо зацепить вилами край пласта с той стороны, что нависает над рекой (при этом, значит, не угодить в воду), и постепенно скручивать пласт в тугой вал, сгоняя его к сходням. Там вал снизу по всей длине принимали сразу на три пары вил и относили повыше на берег. Работа у верховых не из легких. Зыбкая опора под ногами, да и вал из сена — чем ближе к краю, тем тяжелее. Похоже, как бревно в гору пытаешься катить. Но и тем, кто снизу, не слаще: сенная труха сыплется сверху, лезет в глаза, забивает нос, рот и катится с потом в трусы.
Все это надоело Борису уже давно, с тринадцати лет, когда отец брал его с собой заготавливать сено. На покосе еще ничего. Уедут на две недели на острова, а там раздолье. Это километрах в шестидесяти от города, вверх по реке. Рядом с городом ничего нет, вся равнина до сопок застроена. Так что заводским для покосов участки выделяли только на островах. Ну, а там и рыбалка не то что против города, где на лучших местах десятки чужих закидушек. Зато когда начиналась перевозка с бесконечными перегрузками, наступало мучение. Что за удовольствие от перетаскивания с места на место вил с охапками сена, из которого сыплется и сыплется труха? Впрочем, все это и не рассчитано на удовольствие.
Став старше, начал ныть, — мол, зачем нужна корова, пора от нее избавиться, девки уже большими стали. К тому времени, в самом деле, в доме оставались только две школьницы. Три старшие сестры уже работали, две из них вышли замуж, ушли к мужьям. Вадим был в армии, Борис только окончил школу, а в школе, как известно, в те времена даже учителя верили, что вот-вот произойдет полная химизация, автоматизация и механизация сельского хозяйства, настанет изобилие. Зачем же упираться еще и горожанам в своих личных хозяйствах?
Отец лишь пожимал плечами. Он и сам подумывал, не пора ли облегчить жизнь себе и матери, но было боязно. Ведь привык. Многие в те годы держали коров, семей многодетных хватало, а город, тем более их заводской поселок, расположенный на окраине, снабжался молоком плохо, ближайшие совхозы были в сотнях километров к югу, вверх по реке. Больше всех против того, чтобы избавиться от коровы, была мать: мол, и свое молоко, и соседки берут, а у них дети малые. Но Борис подозревал, что мать просто втайне страдает без привычного деревенского быта, от которого отец оторвал ее тридцать лет назад и привез сюда, в глухую тайгу, когда город только начинали строить.
А сегодня, спустя годы, все было в удовольствие, хотя отношения своего Борис ко всем этим коровьим делам не изменил. Он чувствовал, как упруго наливаются мышцы, все тело будто становится шире и плотнее. Такое же ощущение он испытывал, когда после хорошей разминки начинал тренировку, меняя диски на штанге, или переходя к гире, или выполняя упражнения на перекладине, — до усталости далеко, сил хватит надолго. Это ощущение собственной силы снимало напряжение, накапливающееся из-за физических, а больше психологических перегрузок, которыми не бедна солдатская жизнь. Словно бы в такой момент омывались тело и душа, и казалось, что все впереди, дальше будет гораздо лучше, что он сможет сделать все, о чем мечтал.
Когда перебросили уже почти половину скирды, Вадим сказал:
— Ну-ка постой, что-то здесь не так. — Он присел на корточки, сунул ладонь в глубь сена, принюхался. Крикнул вниз: — Отец, а сено-то горячее и пахнет.
Борис потянул носом, приложил ладонь. В самом деле сено было, слегка влажное, теплое.
— А, черт, — ругнулся отец. — Этого еще не хватало, достоялись…
— А вы требушите его, — сказал Вадим. — Пока машина подойдет, оно немного подсохнет, вон как печет. Давайте, ну!
«Ах ты хозяйчик! — вдруг зло подумал Борис. — Забрался на верхотуру и командует».
… Что же так задело тогда Бориса Петровича? Ведь и до того знал, что Вадим всегда, даже школьником, лез с советами не спросясь, до тошноты разжевывал известное. Может, не понравилось, что втолковывает-то мужикам, которые и сами все знают, сеном разве что не закусывали? Это теперь, через двадцать лет, он понимает: тогда в нем еще очень живо было то, о чем они до хрипоты спорили в старших классах: где, на какой стройке или в какой науке они должны, — нет, обязаны отдать все силы на пользу людям, стране. После откровений о культе, зазвучавших в полный голос вокруг, после песенных призывов, зовущих к освоению и завоеванию природных богатств на востоке, иного стремления и быть не могло. И вдруг рядом и в ком — в родном брате — он почувствовал что-то чуждое, не созвучное ни своим стремлениям, ни, как он тогда считал, общему настроению: только позови — и пойдут в огонь и в воду! Хотя, казалось бы, чего так вскидываться? У «частнособственнической заразы», этого пережитка, все равно не проглядывалось никаких перспектив.
Разозлился Борис еще и потому, что вспомнил начало своей армейской жизни, сержанта в карантине. Тот неторопливо вышагивал перед строем новобранцев, не позволяя соплякам расслабиться, выйти из оцепенелого «смирно», и нудным голосом излагал свою концепцию «этой» жизни. Он был вольно расстегнут, а их покачивало от жары, плац плавился сплошной чернотой, вдалеке зеленым маревом струились трава и деревья… Борису тогда думалось, что это только им не повезло, что этот держиморда — один-единственный, а дальше, на необозримой площади страны, сплошь хорошие люди. А тут родимый брат вроде того сержанта…
Пока мужики внизу раскатывали и ворошили сено, Борис прилег и, стараясь подавить раздражение, опять принялся разглядывать реку, сопки на том берегу, уходящие вдаль и тающие вместе с рекой в белой дымке.
Вадим походил по скирде, что-то бормоча, потом пристроился рядом.
— Этого только не хватало, — озабоченно повторил он слова отца. — Все одно к одному. Неделю сено простояло, считай, прямо в воде.
— Ну и чего страшного? Привезем домой, разбросаем по двору, просушим.
— А вдруг дождь пойдет?
— Да не будет ничего, смотри — небо какое чистое.
— Ну, ты рассуждаешь, будто тебе кто заранее доложил. По-моему, тебе вообще неинтересно, случится что-то нибудь в хозяйстве или нет.
Он был прав — Борису и в самом деле было безразлично. Он считал излишней и досадной зависимость матери и отца от домашнего хозяйства.
— А тебе, конечно, не все равно? — сказал он, едва сдерживаясь. — То, что сестры и их мужья таскают все готовенькое от мамы и отца, — это тебе тоже не все равно? А что они не приехали с нами? Почему сами не держат коров и чушек? Уж если по-справедливости — так давай.
Вадим, помолчав, сказал осторожно:
— У них своих забот хватает. Они приедут машину разгружать.
— Вот как, — усмехнулся Борис. — А может, на холявку?
— Что это такое?
— Это про тех, кто даром выпить любит. Сам-то ты как?
— Ты брось, — поморщился Вадим. — Я вообще не пью.
— То-то, я заметил вчера, все рюмку отставлял. Ну что ж, молоток. Это ж редкость, считай, в музей тебя надо.
Лежали на сене и переругивались. Оба до пояса обнаженные, в синих трико и кедах. Братья. Под ясным небом на берегу родной реки. Борису, стало тоскливо и даже обидно, что с братом родным не поделишься заветным, о чем много передумано.
— Пять лет мы с тобой не виделись, — сказал он, помолчав. — И чего лаемся?
— Это тебе непонятно чего надо. Все так же в облаках витаешь.
— Зато ты больно хозяйственный стал.
— А что тут плохого? — вскинулся Вадим. — Ты же видишь, как жизнь поворачивает? Что там отец — у него одна коровенка, чушка да кур два десятка. А я бы на его месте…
— Ты бы, конечно, развернулся, — поддел Борис.
Положим, насчет какого-то поворота, о котором вдруг так горячо заговорил Вадим, — это обывательские сказки. Как они появиться-то могли, эти пустые выдумки? Да и где — в крепкой советской семье, где глава — бывший первостроитель завода и города! И когда — в начале шестидесятых. Как раз вчера за столом — по случаю возвращения Бориса — отец вдруг сказал, что будто, по слухам, коров из домашнего хозяйства у заводских рабочих будут изымать. И даже подсобное хозяйство завода прикроют. Мол, есть такое направление, по которому обеспечение пойдет за счет сельского хозяйства. Полностью. Вроде как облегчение намечается, но так ли будет на самом деле — еще посмотреть надо…
— Развернулся бы, — убежденно сказал Вадим. — Да и тебе не мешает подумать. Голова у тебя на месте, вот и поступай в институт, как отец советует. Время такое наступает, жить можно. Будешь на заводе командовать, семью нашу знают, глядишь, — начальником цеха станешь, и мне неплохо будет.
Это было продолжением вчерашних разговоров по случаю возвращения Бориса. Отцу очень хотелось, чтобы Борис выучился и пришел инженером на завод, который он начинал строить еще до войны.
— Смотри, Борька, какой стал теперь завод — уже за границу машины гоняем. А поселок какой отгрохали!
— Что ж тебе, как ветерану, квартиру не дадут? — перебил Вадим.
Видимо, этот вопрос у них уже обсуждался.
— Отвяжись, что ты понимаешь?! — вскипел отец. — Этот дом я сам строил, но и завод помог. Отсюда и похороните меня, а там как хотите.
Отец был глуховат. Мать говорила, что это у него после службы в частях особого назначения, ЧОНе. Там, наверно, и командирские навыки у него появились: не любил, когда ему прекословили. Нередко затягивал песни «Шуми, Амур!» и «Как пограничники-чекисты». Когда построили завод, отец стал мастером: на большее не хватило образования — всего-то четыре класса окончил. Вот и хотел, чтобы Борис пошел дальше, чем он сам.
Ни к чему, наверно, было заводить, этот разговор. Не желал Борис ни в какой институт. Да и дома оставаться не хотелось. Но не время было посвящать Вадима в свои планы. А Вадим, оказалось, четко видит свою цель: будет работать на заводе слесарем-сборщиком (самая перспективная специальность насчет заработка) и заочно учиться в строительном техникуме, откуда тоже весьма заманчивые пути ложатся под крепкие ноги. Заодно и дома помогать будет, ведь отцу уже скоро шестьдесят. А у младшего брата лишь розовый туман в голове.
— Эй, там, наверху, не уснули? — крикнул отец.
Уснешь на таком солнцепеке… Борис вскочил, рывком поднял брата, глянул ему в глаза. Тот вздохнул, нагнулся за вилами. И опять вал за валом покатили они сено к сходням. Только теперь уже помедленней: мужики сразу и ворошили, разбрасывали сено для просушки.
Скоро под ногами заходил дощатый настил, и остатки сена братья отнесли на берег сами. Отец объявил перерыв на обед. Борис сразу плюхнулся в воду, долго плавал, фыркая и разгребая намокшую траву. Остальные поплескались у берега и ушли готовить обед. Ели окрошку с холодным квасом, сало с мясными прожилками, черный хлеб, пили горячий, из термоса, чай.
Потом Борис прилег в тени под копной. Опять зашел разговор о наводнении, о том, что от коров придется, видимо, избавляться, мол, это уже точно, что рабочим не разрешат их держать.
— А что — и правильно, хватит горбатиться, — сказал дядя Иван.
— Ну ты, Иван, нагорбатишься, — с досадой отозвался отец. — Я уж удивляюсь, как сегодня-то поехал. У самого детей полон дом, а все по чужим закромам норовишь.
— А он на холявку, — ввернул Вадим и подмигнул Борису.
— Ну, ты брось, — хмуро сказал дядя Иван. — Я против хозяйства принципиально. Оно засасывает.
— Дурень ты, братец, — сказал отец, и Борис сразу уловил те же интонации, что у Вадима. — Твоя же Маруся к нам бегает каждый вечер за парным молочком, а ты тут хреновину порешь. А другим бабам, думаешь, легче? Я не знаю, что за жизнь будет лет через двадцать, вроде обещают сладкую, но хочу, чтобы не только мои дети, но и твои доросли до того времени здоровыми. Им-то уж точно придется еще повкалывать, чтобы люди получше нашего с тобой стали жить. Да и не стадо у меня, всего одна коровенка, так что ты меня к кулакам не причисляй!
— Да разве я про тебя? — сказал дядя Иван. — Я про то, какими наши ребята вырастут.
— А какими они вырастут? — спросил до тех пор молчавший Кизилов. — Вот оставлю я своим огород, корову, свиней, и пусть живут как хотят. Главное, чтоб сыты были. От живота все идет.
— Еще один нашелся! — закричал отец. — Тот, значит, все готов порушить, а этот — лишь бы брюхо натолкать!
— Чего разошелся? Ты вон своих сынов спроси — они-то за что? — равнодушно сказал Кизилов.
— За что же мы можем быть? — сказал Вадим. — Мы — как отец.
Отец гордо посмотрел на Кизилова. А Борис вдруг уловил какую-то неточность в ответе. Не фальшь, правда, скорее, намек на нее, которой другой человек, не близкий по крови, может даже не почувствовал бы.
… Сегодня Борис Петрович понимает, что старший брат говорил без какого-то умысла. Он таким был всегда и не знает, даже не думает, что можно и нужно быть другим. Отца считал уже устаревшим, отжившим свое время, а потому зачем с ним было спорить? Тем более, что в семье всегда и все должно быть твердо, слово старшего — закон. И открытки к каждому-празднику, и неустанная забота о любой мелочи в здоровье или еде каждого в семье, и дотошность в организации любых дел, обещавших выигрыш, — все это в Вадиме проявилось сразу, будто до поры дремало, а как только кончилась юность, — вот он, готовый образ жизни. Будто та тысчонка, которую, как сейчас принято, накапливают с помощью госстраха родители к восемнадцатилетию своего чада и которую подросшее дите требует как нечто законное.
Но тогда, на берегу Амура, Борис почувствовал, что оба они — не как отец. И поддакивать ему, значит — врать. А врать неловко, все же армию прошел. Да и какой смысл?
— Нет, отец, мы, наверно, не так. Не так, как ты, — и запнулся, не умея выразить свою мысль.
Отец не понял.
— Ну, конечно, вы будете жить лучше. Зря, что ли, мы с матерью жизнь прожили? Станешь инженером — вот и хорошо будет.
— Да не буду я никаким инженером! — закричал Борис. — Не хочу. Я уехать хочу.
— Как — уехать? — опешил отец.
Борис сразу пожалел, что не сдержался, не ко времени было… Уставился на него дядька Иван, усмехнулся Кизилов. Но было уже поздно.
— Да, уехать, — упрямо повторил он. — Ты вот почему с матерью когда-то уехал сюда, а мне нельзя? Вам Вадима вполне хватит. — Эх, опять не так сказал, но его уже несло… — Ему же ничего не надо, он никуда не спешит. Так ведь, Вадька?
— Что ж в том плохого? — спокойно спросил брат.
— Да ничего плохого. Торчи здесь хоть всю жизнь. А я не желаю.
— Подожди, Борис, — прервал отец. — Пойми — мы же ради вас сюда приехали. Чтобы построить все, чтобы вы жили хорошо. Вот и живите…
— Пап, как ты не понимаешь? — с досадой сказал Борис. — Вы же не только ради нас приехали. Вы и ради себя. Вообще, строить новую жизнь, Если б только ради нас, могли бы и не выезжать из родного села.
— Ну да, ну да, — обиделся отец. — А для кого ж строили?
— Для меня, — спокойно отозвался Вадим. — Да и этот дурак помотается по свету и вернется.
— Не вернусь! — запальчиво крикнул Борис и тут же поправился: — Буду, конечно, приезжать…
— Куда денешься, вернешься…
— Ну а ты-то что суешься? — рассердился Борис. — Ты себе место насидел, вот и квохчи на насесте.
— Вон как? Мать, значит, тоже курица? И отец?
— Курица — это ты, а не мать и отец. Они тебе насест сколотили, а не себе, понял?
— Ну ладно. За такой насест любой уцепится. А ты просто дурак. Шел бы на завод, заработки там неплохие, чего еще надо? Ссуду дают, можно дом построить…
— Да поймите, не надо мне всего этого! Я мир хочу увидеть, я ж ничего еще не видел!
— О господи, может, и котомку тебе сшить? Дочитался… По Руси пойдешь? — засмеялся Вадим.
— Хотя бы и по Руси.
— Ну-ну, давай. Ты еще не знаешь, как жизнь может закрутить. И кому ты тогда будешь нужен со своей котомкой?
Отец молчал. Раньше он, наверно, наорал бы на них. Но теперь рядом с ним сидели два взрослых сына, уже мужики. И спор, на первый взгляд, был никчемушный, даже вроде оба правы. С одной стороны, жить пора основательно, достаточно натерпелся народ. А с другой, — Борис прав: и впрямь было в стремлении уехать в тридцатом году из села что-то большее, чем просто желание найти свое гнездо. И бандюг ловил, и завод строил. В этой противоречивой правоте сыновей отец смутно что-то улавливал. Через неделю, когда Борис завербовался на стройку, он буркнул в час отъезда:
— Может, тебе в самом деле так надо. Ты только приезжай почаще.
Первый раз Борис приехал домой лишь через десять лет. К тому времени он поработал на прокладке северной железнодорожной ветки, заочно окончил стройтехникум, несколько лет строил поселки нового леспромхоза, а потом и остался там же, принял лесопункт. Он бы, может, и тогда не приехал, — все не хватало времени, а тут еще затеяли теплые боксы для ремонта «Камацу». Но пришла телеграмма…
Такую телеграмму — о смерти матери — он уже получал четыре года назад. Но тогда она запоздала почти на месяц: не было у них еще ни отделения связи, ни самой связи — распутица отрезала таежный строительный участок. А теперь вот — отец… Он добрался на «уазике» за двести километров до центрального поселка леспромхоза, потом на поезде почти сутки пилил до областного центра и только отсюда вылетел в родной город. Успел в последний момент — когда процессия уже выходила из дома…
Неотрывно смотрел на желтое лицо отца с опавшими веками, острый белый нос, синие, до черноты, глазницы, удивленно топорщившиеся кустистые брови. Гроб был неожиданно маленьким, никак не соответствовал живому отцу, каким помнил его Борис, — большому, основательному… Сухой жар распирал голову. Черная стена из людей давила, все казались здесь лишними.
Грянул гром оркестра, все расступились, подняли гроб с табуреток, и он поплыл от ограды, от дома, от черемух, покрытых бурой осенней ржавчиной, по проулку меж таких же небольших домишек, затем вплыл в проход между стенами унылых пятиэтажек и повернул на широкую улицу, ведущую прямо к проходной завода. Оркестр грохотал невыносимо, народу слишком, много, нескончаемо длинной была вереница автобусов, сопровождавшая катафалк…
На кладбище, пока выравнивали песчаный холмик, устанавливали красный железный памятник со звездой, Борис стоял у могилы матери, ухоженной, с небольшим обелиском. В голове гудело, тело охватывало сухим жаром…
Дома он слег. А через неделю, когда почувствовал себя здоровым, перед обедом заскочил Вадим.
— Пойдем, покажу кое-что, — заторопил он, как всегда деловитый.
Вышли из дома. За воротами попыхивал КамАЗ.
— Глянь в кузов, — небрежно сказал Вадим.
Но и так было видно. Аляповатое сооружение из белого мрамора возвышалось своими башенками, колоннами, двумя шпилями над бортом кузова…
— Зачем это? — вырвалось у Бориса.
— Дурень, завтра же девять дней, а сейчас поедем с мужиками, установим. Что ж, наш батя не заслужил? Поедем, я тебе покажу, как некоторые своих родных хоронят. А чем мы хуже других?
Только теперь Борис понял, что и гром оркестра, и масса народу, и поминки в ресторане — все это был не бред больного сознания, а вполне реальная активность его родного брата.
Уехал он в тот раз (хоть и поругался с Вадимом по поводу всей этой неуместной пышности), подумав, что причиной тому, может, — бескультурье жизни поселка в нелегкие годы, когда они с братом подрастали. Вспомнил, как сам увлеченно играл сотнями пробок от бутылок, продумывая грандиозные сражения, а брат слонялся из угла в угол, щипал Бориса или ломал все его хитроумные сооружения. Заставить его сесть за книгу никто не мог. Борису неинтересно было с ним говорить, когда стали старше…
«Чего ты хочешь? — говорил себе Борис Петрович, возясь вечерами со своим первенцем, двухлетним Вовкой. — Откуда ж всем набраться высоких устремлений в той жизни, когда и кино-то два раза в неделю, и ни телевизора тебе, ни театра… »
На этих мыслях Борис Петрович и успокоился. Но когда он через три года смог выбраться из тайги, Вадим привез его из аэропорта уже на собственных «Жигулях». Жил он теперь в просторной трехкомнатной квартире в экспериментальном доме. Обои, ниши, и не прихожая, а холл, не балкон, а лоджия… Впрочем, и балкон был. И дом не в заводском поселке, а в центре. И жили в соседних квартирах люди, заметные в городе, чем брат гордился. Работал Вадим прорабом в крупном стройуправлении, на сооружении жилья. То есть, в организации, где план выполнялся за счет хаоса. Он и Бориса звал вернуться насовсем. Обещал помочь с квартирой и с местом в спокойной стройконторе, где непонятно почему платили колесные и командировочные, хотя отлучаться приходилось не дальше окраины города. «Пожалей семью, выбирайся из тайги!».
Борис Петрович и в самом деле иногда подумывал, не вернуться ли в родные места. Но такие моменты бывали недолгими, так как дел было невпроворот, а без него, он считал, все остановится. Леспромхозовские дела — не одно только производство.
Вот как-то заявился к нему в контору председатель поссовета:
— Давай-ка, Борис Петрович, командировку. За комбикормами съезжу.
Он тогда удивился, так как считал предпоссовета мужиком разумным, даже осторожным:
— Не жирно ли, для своей свиньи по командировкам ездить? Ты, Михалыч, не забывай, — мы в лесу живем, здесь каждого видно.
— Так я же не для одного себя. Про людей думать нужно. Я с размахом, сразу тонн сто-двести брать буду. И коровьего комбикорма закажу. Да и телок хороших присмотрю, чтоб на полпоселка хватило. А ты, Борис Петрович, добудь пока еще одну рубилку, я колхозу, куда заеду, пообещаю хвойной муки. И еще, если дашь, пообещаю подкинуть пиломатериалу. Не бойся, лимит на лес выбью в облисполкоме. Пришла, Борис Петрович, по нашему ведомству бумага — надо и личные подсобные хозяйства укреплять, не только общие.
Задумался тогда над этой проблемой Борис Петрович, хоть не очень-то вдохновился бодрым тоном предпоссовета. С одной стороны, понимал, что лишь на орсовском снабжении сыт не будешь, начались перебои с мясом и колбасой, а про молоко стали только вспоминать. Потому и он сам, и многие другие держали по хрюшке с подсвинками — на остатках со своего стола. Но с другой… Иметь еще и корову — всякий ли решится? В лесу-то на сено не разгонишься, с иного ручья на себе надо траву волочить за километры. А мари, где травы много, от поселка далеко, да и вывезти сено можно лишь зимой по замерзшему болоту, причем на леспромхозовской технике. Раскачаешь ли молодые семьи, на такой труд, если еще их отцы стали от него отвыкать? Комбикорма, конечно, хорошо, но без сена никуда… А без молока куда? Кое-кто из стариков, правда, держал коров, потому что давно, когда лесопункт еще строился, позанимали ближние к поселку поляны, заготавливают сено. А теперь за литр молока по рублю дерут, и ничего им не скажи, всего-то три-четыре коровы на поселок, а детишек — полная восьмилетка и детский сад.
Потому-то, когда предпоссовета вернулся с добрыми вестями, на общем рабочем собрании и решили отдать телок не только тому, кто захочет держать их в своем дворе, но и строить общий коровник, голов на пятнадцать. А на заготовках кормов — помочь техникой, зимой с марей возить сено общим транспортом для всех. Ввели отработки, чтобы по-честному все было. Даже поле на пятнадцать гектаров распахали — под овес и кормовую картошку.
Года через три у половины поселка во дворах появились коровы и свиньи. И это было хорошо, — зажили с мясом и молоком. Только ведь и другое появилось. Стали потаскивать отходы из столовой лесопункта, хотя должны были их возить только в общий свинарник. В некоторых дворах замычало, захрюкало и даже заблеяло очень уж мощно и многоголосо. Кое-кому не только в клуб, но и к телевизору некогда стало. Какие уж там книги и музыка! Хорошо еще, что до города ближайшего сотни километров, негде сбывать излишки, а то ведь и основную работу бы побросали, как это делают те, что живут со своего хозяйства рядом с промышленными центрами. Нет, не был Борис Петрович против коровы в каждом дворе, но и теперь, представься ему такая возможность, избавил бы своих родителей от такого труда. Слишком тяжек он был, от живота и для живота! А кроме того — судя по брату и многим другим, — он теперь понимал, что не такой уж большой шаг между необходимой и неоглядной потребностями. Маленький такой, поворот, щелчок — и все. А там уж — помогай обстоятельства!
… Когда прошло девять дней и он собрался уезжать, — пора было возвращаться домой, в свой лесной поселок, — Вадим дал ему пачку денег.
— Зачем? — Опросил Борис. — Нам своих хватает.
— А это и есть ваши. Дом-то я продал, это твоя часть.
Борис Петрович нахмурился. Он вспомнил, что Вадим, и правда, писал о продаже дома, но подумал тогда, что деньги Вадим поделил между сестрами.
— Ты же, наверно, издержался на памятник, такое не меньше тысячи стоит.
— Это не твоя забота, — усмехнулся Вадим. — Деньги — мусор. Давай жить так, как хотим. Ты глянь, как наш управляющий трестом живет — и не боится, весь на виду. А думаешь, он умнее нас? Как бы не так.
— А о детях своих ты подумал? — вырвалось у Бориса Петровича. Детей у Вадима было двое — мальчик и девочка, уже старшеклассники.
— О детях? А что дети? Им ни в чем не отказывай, тогда они тебя любить будут.
Борис промолчал. Согласиться с братом он не мог, но и спорить не стал, — подрастерял за эти годы многое от юношеского своего пыла, потребности спорить, отстаивая свое в разговорах. Не так все это просто…
Вот и в лес повадились всякие: и свои, из сельских районов, и чужие, — в основном южане. И все вроде законно — с бумагами-печатями, с разрешениями. Даже со своей заготовительной техникой, — правда, еще довоенных времен. Выбьют себе деляны, и тут уж не зевай: чуть что — и на леспромхозовскую залезут, будут валить все подряд. Хотя лиственницу стараются не брать, обрабатывать ее тяжело, это не сосна, у которой древесина как сдобная булка. Свалят сосну — и тотчас вывозят. Хватишься, выпишешь им штраф, а они только смеются, хоть и платят втридорога. Им на рубли плевать, они с того, что вывезли, в десять раз больше возьмут. Лес в том же Казахстане ой как нужен. Один казах даже заплакал, когда первый раз увидел несколько штабелей погнивших хлыстов у лесовозной зимней трассы. Борису Петровичу это чувства знакомо… Бывало, все старался урвать пару дней, посылал челюстной погрузчик и лесовозы, чтобы собрать эти хлысты. Не дай бог какой-нибудь шальной корреспондент залетит в их глухомань, а потом распишет про «безобразия». Следом, конечно, звонят из объединения, выговаривают. Но эти-то уже помягче, — знают, что почем.
Почем-то вот что. Как только зима навалится, так ни водителям лесовозов, ни операторам «челюстников» продыху нет. Сезон такой. Смена — по двенадцать часов. Люди и техника — все расписано. Трасса в лес, с нижних до верхних складов, — в сотню километров. А эти брошенные штабеля — три или четыре на всю трассу. Пока тихоходный «челюстник» подгонишь, сорвав со смены, да пару лесовозов с трассы снимешь, — наверняка кубов двести-триста основной вывозки потеряешь. А солярки сколько впустую сожжешь? Так что же выгодней? Потом наступит весна, грязь, зимники в болото уходят. А за лето брошенные хлысты в мари начнут гнить или посохнут, жучок их съест. Жалко? Все жалко. И всех жалко. Но что делать-то?
Казах тот говорит: продай эти штабеля. Кто — продай? Лесопункт? Государство — да, но не лесопункт: не положено. Уступил бы, если бы своя воля. Тот бы и время потратил, и деньги, и солярку, но лес бы спас, в дело пустил. Но как продать, если нет такого права?
Пришел казах через два дня, уже более спокойный. Видно, стал привыкать. К тому времени им деляну определили, они стали готовить технику к перегонке, все же сто десять километров. Деляна, конечно, не из лучших, пятьдесят кубометров на гектар и на склоне. Ну так что же, лесопункту тоже план делать надо, мог ли он лучшее уступить? Только и посочувствовал Борис Петрович просителю, когда тот стал доказывать очевидное. А потом, чуть позже, даже не устроил скандала, когда казах стал совать ему деньги, чтобы Борис Петрович «сделал» деляну получше. Привык уже к подобному и научился разбираться, когда человек сует деньги от отчаяния, а когда выгоду ищет.
Когда ходил в прорабах, — тоже хватало просителей. Тогда Борис Петрович понял, что только в кино остались прорабы, которые хватали этих просителей за шиворот и выбрасывали в окно. Сам он силу не применял, милицию в засаду не усаживал, просто прощался и кивал на дверь. Но ни разу не пошел на сделку, хоть и видел, как быстро обесценивается эта категория взаимоотношений, как все стало доступно.
Правда, был один раз соблазн… Беспроигрышный вариант — бесхозная, неучтенная керамическая плитка, то да се — наследство от предшественника, который уже дела сдал, все списал, чист как слеза и уехал в неизвестном направлении. Наследство в дальнем углу кладовой, никто, кроме Бориса Петровича, о нем не знает, кладовщика нет, еще раньше уволился. Даже если и всплывет где-то в бумагах, — поди докажи, он же ничего не принимал, нигде не расписывался. А тут еще и кладовую вместе с караваном бытовок перетащили на новый объект. Вроде как подарок судьбы, запас на что-то, что впереди светит, база для подъема. Пусти все это в оборот, обзаведись клиентурой, укрепи связи — вот тебе и рост, и предсказуемые возможности. Три месяца не трогал наследства Борис Петрович, тогда еще совсем юный прораб. А потом все это пустил в дало: распределил между бригадами отделочников. И облегченно вздохнул.
Была у Бориса Петровича еще одна поездка домой, за три года до этой, последней. Вдруг очень захотелось побывать в старом доме. И с Вадимом необходимо было поговорить: судя по письмам, его дела шли в гору, он стал не в меру хвастлив.
С собой Борис Петрович взял жену и детей, хоть и не хотелось ему этого. Как раз за год до поездки он уже отпускал их к брату летом, после чего жена стала придирчивой: то в доме не так, планировка плохая, то жизнь в поселке скучная, то детям хорошее образование нужно, а младшему — и музыкальное: любит петь, получается. Короче, второй фронт открылся.
Время для поездки было удобное: конец июля, на заготовках леса почти тишина, одна бригада отрабатывает ближние деляны, остальные готовят технику к зимнему сезону или заняты на переработке древесины. Ребята, которых он послал учиться работать на новых лесоповалочных машинах, вернутся через месяц, тогда и первые две машины должны подойти. Дома картошка окучена, помидоры только в рост пошли. Пацанам в школу не скоро, жена в своем отделении связи подписку успеет оформить, в августе только ведомственная. Поехали…
Встреча была шикарная. «Жигули» сверкали, будто новые (так оно и оказалось, поменял). Машину, кстати, разглядел еще сверху, из самолета, Вовка, — закричал на весь салон:
— А вон дяди-Вадина машина!
Вадим вел машину из аэропорта на большой скорости, небрежно придерживая руль одной рукой. Он и сидел развалясь, для видимости перекинув ремень безопасности через плечо.
— Мог бы и потише, — проворчал Борис Петрович.
— Боренька, дорогой, не поспеешь — получишь шиш, — и рассмеялся. — Люблю эту трассу. Опасная, как настоящая жизнь. Машины туда-сюда, а в машинах люди, разные люди, что выкинут в последний момент — неизвестно. Но все хотят куда-то лететь или встречают. Вот как мы с тобой. Потому и тесно, потому и опасно. Но летать надо — кто вперед, кто успеет…
Борис Петрович чувствовал новое в брате, в этом его философствовании.
— Мне уже пятый десяток пошел, тебе тоже скоро, а о чем ты доложишь там богу или дьяволу, когда придет черед? Нет, дорогой, если я сейчас не увеличу скорость, потом перед самим собой будет стыдно. Не про меня писано вести серую жизнь…
Заехали на дачу. В теплице Вадим набрал помидоров и огурцов, сказав:
— Вот это там, на рынке, полтинник, а то и рупь штучка. Город не маленький, витаминчиков жаждет, почему же не дать? Но сегодня витаминчики будут хрумкать мои племяши — за бесплатно. Они на Севере живут, им полезно…
Через день Борис Петрович поехал в старый поселок. Поселок раздражал его своей неухоженностью, неприбранными улицами, особенно главной, начинавшейся от проходной завода. И домов вроде понастроено много, даже девятиэтажки появились, а все равно неуютно как-то. Словно жили здесь временно, хотя на самом деле это не так. Тут остались многие из одноклассников Бориса Петровича, но с ними встречаться не хотелось. Опять слушать жалобы на плохое снабжение, перебои с автобусами, недоброту людей, частые болезни, некачественную колбасу?.. О заводских делах уже не говорили — тема, казалось, исчерпана до дна, дальше уж некуда, начиная с необоснованных планов. От всего этого становилось обидно, хотелось крикнуть: «Да как же это, люди вы мои дорогие?! О чем говорим? О чем молчим?» Он шел в свой старый дом посмотреть на комнаты, огород, баньку. Если, конечно, новые хозяева разрешат.
Прошел от остановки между серыми пятиэтажками, по проулку среди одноэтажных домишек и подошел к дому, скрытому густыми черемухами и разросшимся малинником. Две черемухи, что росли против его окна, наполовину были окутаны белой кисеей паутины. Калитка была все та же, только уж изрядно разболтанная. Борис Петрович, не входя во двор, крикнул:
— Хозяева!
Подождал, повторил. Но никто не отозвался. Видимо, хозяева были во дворе, и Борис Петрович прошел к крыльцу. Сразу отметил, что веранда вверху отошла от стены дома, а у крыльца — отколовшаяся доска, на входной двери синяя краска облупилась, красилось еще в его бытность. Над дверью был легкий навес, одна подпорка которого болталась, отчего навес перекосился и напоминал козырек небрежно надвинутой кепчонки. Видимо, новые хозяева мелочами быта не интересовались.
Борис Петрович не решился открыть дверь и по тротуарчику прошел за веранду. И тут остановился, пораженный. На месте баньки вдоль бокового забора огорода тянулся добротный сарай из свежих досок, а основной сарай, что стоял к бывшей баньке буквой «Г», весь был сплошь облеплен пристройками. Борис Петрович подошел ближе. В сараи вели три двери, а вдоль них забор отхватывал довольно большой кусок огорода. Вся земля на этой площадке была изрыта, от небольшой калитки вправо и влево вдоль забора тянулись замызганные и обкусанные корыта. Их можно было наполнять и не заходя за калитку, из огорода. Шесть хрюшек, уже крупных, валялись тут же, за загородкой, и, почуяв чужого, лениво и сыто похрюкали, даже не приподняв морды. Донеслось хрюканье и из сараев.
Борису Петровичу показалось, что он попал на ферму, что сейчас из дома выйдет управляющий и угрожающе спросит у него, что он тут делает, в общественном животноводстве… Но никто из дома не выходил, и Борис Петрович рискнул идти дальше. На веранде постучал в дверь, прислушался. Донесся слабый голос. Борис Петрович вошел. Сразу попал в густые запахи, какие бывают только в посудомоечной огромной столовой, где не особенно заботятся о чистоте и проветривании. Слева на полу стояло несколько больших баков и, наверно, с десяток ведер, большей частью пустых. Справа на печи — тоже большие баки, в них что-то булькало, и именно оттуда вырывался тот самый запах. Здесь была оглушающая жара и густо жужжали мухи. Борис Петрович откинул серую, тяжелую от грязи двухслойную марлю и прошел в следующую комнату.
Тут он опять, но уже отчетливо, услышал тот же голос:
— Вы кто, зачем пришли?
Перед Борисом Петровичем, буравя его подозрительным и одновременно испуганным взглядом, стояла старушка. Небольшая такая старушка, крепенькая, в зеленом платочке, подвязанном под подбородком, в зеленом же комбинезончике, слегка полинялом, застиранном, но аккуратном, перетянутом в талии пояском.
— Лида, хто там, не хозяин пришел? — раздался из другой комнаты, дребезжащий, явно старческий голос.
— Не бойся, не он, — бросила старушка, пристально разглядывая гостя.
— Понимаете, эээ… — растерянно протянул Борис Петрович, — я только посмотреть. Жил я здесь когда-то… давно.
Подозрительности во взгляде старушки поубавилось.
— Чего ж тут смотреть? Была хата ваша, стала наша. — Но с места она сдвинулась, освобождая дорогу, ушла в соседнюю комнату. Уже оттуда для чего-то уточнила: — Племянник наш дом-то купил, а мы его тетки…
Борис Петрович осмотрелся. И здесь все больше было похоже на склад, чем на жилье. В углу — мешки, один из них развязанный — там видны были сухари, обломки хлебных буханок. В стороне картонные ящики из-под импортных консервов, тоже чем-то набитые. А слева… слева от входа старый шкаф, тот самый шкаф, который стоял у них уже в первые годы жизни Бориса Петровича. Он перекочевал в этот дом вместе с семьей из квартиры в засыпном двухэтажном доме еще тридцать лет назад, уже здесь сменил фанерные вставки в дверцах на рифленые стекла и служил для хранения посуды, крупы, специй.
«Что ж ты, братец, мог бы хоть шкаф вывезти отсюда», — с досадой подумал Борис Петрович, все больше мрачнея оттого, что именно в этом доме, доме его родителей, разместилось все это свинство.
— Зря собаку-то отцепила, — донеслось из соседней комнаты, и Борис Петрович разозлился. Уже не таясь, громко стуча каблуками, вошел туда и остолбенел.
Все здесь осталось так, как при отце с матерью. И трюмо в углу, и горка со стеклянной посудой, и швейная машинка, и даже телевизор тот же, «Рекорд-64». Даже дорожки лоскутные, даже занавески на окнах с оборками понизу те же. Только в старом отцовском кресле сидел не отец, а встретившая его старушка Лида, а на старом диване лежала еще одна старуха — оплывшая, повязанная, будто в стужу, хотя за окном жарил июль, теплым пуховым платком. Она укоризненно смотрела на сожительницу и говорила дребезжащим голосом:
— Ну пусть человек посмотрит, разве жалко? А собачке гулять надо, она и так злая стала, на цепи-то…
— Добренькая?.. — будто не замечая Бориса Петровича, набросилась на нее Лида. — Тебе вот хозяин задаст. Он и так тебя выгонять собрался, а теперь и разговаривать не станет. Так тебе и надо, вернешься в богадельню, быстрей там сдохнешь…
— Ну зачем ты так, Лида, зачем ты такая злая? — Старуха беззвучно заплакала.
Неожиданно всхлипнула и Лида:
— Дура, я ж и для тебя стараюсь, — жалобно сказала она. — Куда мне-то деваться, если он тебя выгонит? Я ж этих твоих хрюшек боюсь, он как это поймет, так и меня погонит…
Теперь плакали обе, и Борис Петрович растерялся. Слишком много было загадок. Хотя он и не придал этому сразу особого значения, но заметил и провод, и цепь на нем, и собачью будку. А густо разросшийся вдоль всего забора малинник? И эта мебель в доме, целиком из его прошлого?..
Уже не обращая внимания на старух, он прошел к горке и выдвинул левый ящик. Так и есть… Взял в руки стопку писем, стал перебирать. Его письма из армии, из леспромхоза, письма Вадима, сестер, письма родственников из Сибири… А в ящике — фотографии, старые документы.
— Ой, зачем вы трогаете? — пискнуло из кресла. — Сейчас хозяин приедет, ругаться будет.
— А вы-то кто? — резко обернулся Вадим Петрович.
Толстая старуха беззвучно плакала, не в силах вымолвить ни слова.
— Не надо на нас кричать! — Лида вытянулась во весь свой росток, и голос ее стал тверд. — Да вы знаете, на кого вы кричите? У Маши орден Трудовой Славы есть, свинаркой в совхозе была. А я заслуженный педагог, меня дети любили, любили… — и осеклась, всхлипнула.
— Как же вы здесь оказались? — глухим голосом спросил Борис Петрович.
— А вот попадете в дом для престарелых, тогда и посмотрим. За все будете цепляться, чтоб не видеть, как вокруг все медленно умирают. И никто к вам не будет ходить…
Стукнула входная дверь, и тотчас раздался веселый голос:
— Эй, одуванчики! Где вы? Встречайте, я вам и нашим деткам гостинчиков привез. — И что-то тяжело грохнулось о пол.
— Ой, хозяин!.. — приподнялась с дивана Марья.
— Ну и мухоты развели! А собачку зачем отцепили? — Все так же бодр был очень знакомый голос, но и тревога в нем прорезалась. Что-то он там передвигал в кухоньке за грязным марлевым пологом, а тут затих, вероятно, прислушивался. — Что вы там, поумирали, что ли?
Борис Петрович сорвал занавеску, сгреб письма, фотографии, остальные бумаги из ящика, связал углы занавески. На пороге кухни они столкнулись.
— Борька?! Ты что тут делаешь?
— Ну и сволочь ты! — сказал Борис Петрович негромко и оттолкнул брата с дороги.
Тот попятился и осел на мешки, чем-то набитые. Борис Петрович хлопнул дверью, калиткой, проходя мимо ядовито-зеленых «Жигулей», даванул на крышку багажника, в котором стояли большие солдатские термосы, еще один мешок, и быстро зашагал к автобусной остановке.
В этот, последний раз Борис Петрович поехал к брату один, и снова по тревожной телеграмме. Из нее выходило, что у Вадима плохо со здоровьем. Хоть последнее время и не отвечал Борис Петрович на письма брата — телеграмма поколебала его.
Брат действительно лежал в постели и вышел открывать дверь в халате. Но тут же переоделся, стал готовить на стол. Постепенно походка его становилась быстрой, иногда он появлялся в зале, где на диване сидел Борис Петрович, присаживался, тут же вскакивал, доставал тарелки, ставил на стол, бросал это занятие, убегал на кухню и вновь появлялся, что-то при этом безостановочно говоря и обрывая себя на полуфразе. И это мельтешенье небольшой синей фигурки среди стен, отделанных под кирпич, — мрачных и массивных — вселяло тревогу. Будто метало синюю льдинку, било о темные скалы, затирало.
— Да перестань ты бегать! — не выдержал Борис Петрович. — Куда детей и жену дел?
— Ее я к теще отправил, пусть поревет там, — донесся глухой голос Вадима, кажется, из ванной. Потом звонче, с дребезжаньем посуды, из кухни, с яростью: — А деток… к чертям собачьим! — Через секунду он влетел в зал. — Как отцу тяжко стало, так кто куда. Выросли: «Мы — сами по себе, а вы — как хотите!» Вот вам, ешьте на здоровье, дорогие родители!
— Сядь ты наконец да расскажи толком, что случилось-то?
— А ты ягненочек, да? Не понимаешь, что вокруг происходит, да?
— Ты вот о чем… Что — зацепило?
— А если бы и зацепило, — ты рад бы, да? Успокойся, я во всех их делах мелкой сошкой был, меня особо не допускали. Так что обошлось, по мелочам затронули. Ну, работу поменять предложили, штрафы всякие. А вот управляющий наш-то, главный инженер, секретарь парткома — ууу… И еще многие загремели, а ведь какие мужики были! А как Сергей Панкратьевич на планерках говорил, знал бы ты, — трибун! И верили ему, даже забывал, какой он на самом деле есть. — Помолчал, присел на диван и полушепотом спросил: — Неужели это серьезно, брат? И надолго? Тогда, значит, я не понял вовремя.
— Ты зачем меня вызвал? — спросил Борис Петрович.
— Да как же, ты ж у меня единственный. Что там сестры, это бабы, они не поймут. А за кого ж нам держаться в такое время, когда каждый по себе? Нам вместе надо быть, тогда не пропадем. Я вот подумал, эти все мужики, ну, которых взяли… они же вернутся. Неужто другими станут? Да им по сорок, пятьдесят — с чего бы им меняться? Свое отбухают — а дальше?
— Вадим, если у тебя все в порядке, зачем ты сорвал меня? А может, все же…
— Да что ты, Борька! — подскочил Вадим, обняв брата за плечи. — Ну я так, мало ли что в голову придет, сам понимаешь, состояние такое… Сейчас обедать будем.
И захлопотал на кухне. Готовить он любил, делал это умело, жена Бориса ему даже завидовала.
— А знаешь, — сказал за обедом Вадим, — наверно, правильно, пора закругляться. В конце концов, действительно: сколько можно? И ты был прав, и отец. Ведь я тебе не говорил… Он перед смертью, месяца за два, сказал: «Что-то не туда все идет вокруг нас. И ты от меня что-то скрываешь». Я в самом деле кое-что не говорил ему, боялся старика.
Борис вспомнил, что и новая квартира, и автомашина, и богатая обстановка в квартире появились сразу после смерти отца. И эти пышные похороны…
— Мне бы сразу поостеречься, — продолжал Вадим, уже изрядно выпив, — тогда разве кто мог бы сказать что-то плохое обо мне, в рыло тыкать? А теперь… — Но тут же встрепенулся: — Зато какое у меня хозяйство, и ни под какую статью не подведешь. И зря ты меня тогда… Ну, извини, соврал, я хотел как лучше, и тебе же посылки отправлял, жене твоей, детям… Прости, не буду… Возвращайся сюда, будем вместе хозяйство вести. Знаешь, сколь у меня хрюшек? Восемь. Да поросят десятка полтора. Завтра поедем — увидишь. И бабки мои живы, правда, уже другие, но ведь им хорошо, всё же не в богадельне, при деле живут. Я их не обижаю, тут все законно. А на бойне у меня все договорено, в любой момент живым весом завезем — примут за милую душу. И с кормами нет проблем, в столовой свои люди. Выполняю программу… продовольственную, все законно, всем хорошо.
В тот вечер Борис Петрович долго не мог уснуть. Вспоминалось детство, мать, отец — весь мир их небольшого поселка, постепенно становившегося пригородом крупного промышленного центра. Думал все о том же: почему они с братом такие разные? Вадим — таким, какой он теперь, — сложился почти сразу, еще в юности. И значит, его теперешний образ жизни — это не падение, как принято говорить: мол, покатился по наклонной. Что ж, выходит, гены виноваты, воспитанием ничего не сделаешь? Или надо себя постоянно в узде держать?
Ловких вокруг развелось, это верно… Однажды он ночевал в леспромхозовской заежке, приехал на совещание. Были там два инженера из объединения, назавтра собирались они к нему на лесопункт, все к тому же злополучному слешару — новой разделочной установке, испытавшей уже серию неудачных запусков. Привез этих инженеров один из замов генерального директора, молодой, но быстро выдвигавшийся. О нем говорили всякое. Была там еще куча народу, прибывшего по делам.
Вечером общий ужин организовали. Распоряжался круглый веселый южанин с узкими глазами — Марэк. Он бегал вокруг длинного стола, говорил длинные тосты, приносил горячую картошку, резал мерзлое сало, знакомился с каждым, строгал мороженную кабарожью печенку, обильно посыпая ее луком и перцем, поливая уксусом. Молодой начальник хохотал, хлопал Бориса Петровича по плечу, говоря:
— Вот, таких нам надо, побольше таких, тогда в Москве уважать будут…
Марэк подсел к Борису Петровичу, вынул из кармана небольшой, с ноготь, темный комочек.
— Знаешь, что это? Это — мумиё! — провозгласил он торжественно и стал перечислять многочисленные достоинства горного лекарства, называя имена известных людей, якобы спасенных им от преждевременной кончины.
— Приеду в гости. Примешь? В знак нашей дружбы — возьми мумиё, запиши адрес: понадобится — еще пришлю. Возьми, возьми, нехорошо отказывать — обидишь.
Борис Петрович не взял этот серо-черный комочек, хотя желание было, — привлекали такие вот странные, не объясненные толком наукой вещи и явления. Не взял, потому что понимал: за этим последует просьба и, скорее всего, незаконная. Потом узнал: Марэк добился-таки своего в другом лесопункте. Ввязываться в это дело Борис Петрович не стал, посчитал, что себе дороже, что давно уже не так все идет, протестовать бесполезно. Затянуло этот эпизод тиной будничных забот. А теперь вот всплыло, вспомнилось в подробностях. Стали и другие мелочи всплывать.
Было же еще всякое, было… Дома-то какие строили для лесорубов? По временной схеме. Коробка стояла на угловых цементных блоках, цоколь просто обшивали досками. Под полом, значит, пустота, сквозняки. Внутри коробки, в центре, сажали печь, а от нее на три стороны ставили перегородки. Вроде и кухня, и три комнаты. А на самом деле — перегородки от пола и потолка отделяли щели в ладонь-две. Такой проект… Какая-то умная голова решила: мол, все равно у лесорубов жизнь кочевая, материалы экономить нужно. В результате зимой спасались только тем, что за ночь три-четыре раза подбрасывали дров в печь, благо хоть в лесу живем. Некоторые, похозяйственнее, сами доводили дом до ума. Но ведь многих и в самом деле кочевниками заставили стать, искать легкой жизни. Вон их сколько из леспромхоза в леспромхоз перебирается — все им кажется, что там больше платят, где их нет.
Конечно, Борис Петрович об этом знал прекрасно. Даже старался кое-что исправить, — к примеру, цоколи домиков двойным слоем досок обшивал, перегородки опускал до пола и поднимал до потолка. За такую самостоятельность попадало, но он с этим не считался. Люди хотели жить долго и основательно. Семьи росли. Большое кочевье шестидесятых закончилось, вроде как передышка наступила. Тогда и о комплексном использовании древесины стали думать, о переработке отходов на месте. И даже о соединении сил лесоразработок и лесовосстановления. Между прочим, Борис Петрович с местным лесничеством тогда кое-что начал делать, хоть и ведомства разные. Конечно, тайком от обоюдного начальства, — не хотелось лишний раз по шее получить. Так что начинал то, о чем до сих пор спорят и конца-краю этим спорам не видно. Делать надо, а не трепаться…
Но о том ли ты, Борис Петрович? Не уходишь ли ты в сторону, лишь бы не затронуть неприятную историю? Хочешь выглядеть деятельным, только благородно поступающим? Чтобы проще было Вадима судить, так что ли? А сам для других все же времянки строил. А себе? Себе — цоколь ленточный, монолит из цемента. Краски — втрое больше. И леса всякого. И пристройки всякие, вплоть до гаража, хотя тогда было не положено… А чем успокаивал себя? Все тем же, в духе недавнего времени. Мол, сгораю на работе, пусть хоть семья поживет в покое. Мол, так все начальство делает, вон даже первому секретарю райкома, когда перевели его в другой район, за три сотни километров перетащили баньку, к которой он привык. А еще тем себя успокаивал, старался погасить смутную тревогу, что ежегодно планировал организовать в лесопункте стройучасток, все дома переделать основательно. Только откуда в поселке лишние руки? Нашел двух плотников, но тем времени хватало едва на текущий ремонт. Один из них так и сказал:
— Эх, Петрович, что с самого начала без крепкого корня, то так весь свой век и промается. Я пожил в бараках, наслушался обещаний насчет богатого будущего. А бараки так и остались. Нет уж, если взялся строить, строй навек, а пришла пора ломать — не жалей…
Потом Борис Петрович заметил, что реже стали к нему заходить друзья, с которыми строил лесопункт и которые по его же примеру перешли на новое производство. За суетой не придавал этому значения, пока Сергей, водитель его «уазика», не сказал однажды, причем уважительно:
— Правильно живете, Борис Петрович. Начальство и должно так жить, чтобы авторитет иметь.
Насторожиться бы ему в тот момент, а он просто оборвал Сергея, сказав, что нехорошо завидовать начальству, у которого круглые сутки в голове забота — план, план и еще раз план. Зачем он такую дурость сказал насчет плана? Не пытался ли этим прикрыться от самого себя — другого, которому давно уже видно, что Борис Петрович перестал сопротивляться какой-то тайной лжи и теперь лишь плывет по течению, не выстояв, растеряв что-то главное от молодых лет…
… Долго не мог уснуть Борис Петрович, а когда забылся, наконец, навалился на него кошмар… Посреди белоснежной операционной на белом столе под белым покрывалом лежит тело — только голова видна. К ней со всех сторон склоняются люди в белых халатах и масках. И вот в уши, прямо в белесую макушку, вонзились узкие блестящие лезвия.
«Не надо! — закричал Борис и рванулся к столу. — Не надо, это же мой брат!»
Но в операционной никто не дрогнул, все продолжали свое дело. Кто-то похлопал его по плечу и прогудел: «Успокойтесь, ничего страшного. Мы извлечем деформированный ген, вставим нормальный. Только и всего».
«Кто дал вам право резать живого человека?» — хотел крикнуть Борис, но тот же голос продолжал: «Ваш брат из тех, кто меняет лишь форму, в зависимости от обстоятельств. Теперь он станет откармливать больше свиней или еще что-нибудь выдумает. Иначе не может, иначе он не будет самим собой… Хотя, если вы возражаете, мы можем остановить операцию, еще не поздно. Но прежде подумайте хорошенько. Возразив, вы вступаете в тот же круг: будете мучиться, страдать, так как ваш брат по-прежнему станет причинять вам боль. И не только вам, всему обществу. Ну, как?..»
«Возражаю, — тихо и твердо сказал Борис. — Эдак вы любого человека занесете в ненадежные».
«Хм… » — вроде бы с осуждением отозвался голос…
Видение стало таять, пока не сменилось спокойным сном.
… Утром Вадим разбудил Бориса Петровича, успев, видно, похмелиться. А к обеду опять был изрядно навеселе и говорил:
— Ты не думай, не думай, что я начну пить. Я не из таких, просто момент такой. Это дурье только спивается. А я приду в себя — возьмусь, вот увидишь, возьмусь за дело. Ты только переезжай ко мне, квартиру кооперативную тебе купим, будем клубнику разводить, свиней. Ты приезжай!
Все начиналось по новому кругу…
К вечеру, уложив брата спать, он уехал в аэропорт.
… Борис Петрович несколько раз сжал и разжал пальцы левой руки, пытаясь разогнать неприятную немоту. Глянул в иллюминатор. Красная полоса уже едва тлела, смывая границу между сферами небесной и земной. Он стал прикидывать, к кому из знакомых в областном центре можно попроситься переночевать: поезд только завтра, после обеда. А через сутки придется в конторе леспромхоза выпрашивать машину, чтобы добраться до своего лесопункта. Как там со слешаром? Все-таки установка сложная…
Он почувствовал, что за спиной кто-то стоит, и оторвался от иллюминатора. Стюардесса — высокая и оттого немного нескладная в синей затянутой форме, — протягивала ему коричневый стаканчик. Борис Петрович хотел поблагодарить, но в этот момент грозовой раскат ударил так близко, что самолет резко качнуло вбок. Стаканчик упал, рассыпая веером брызги. Борис Петрович неловко подхватил девушку, успев заметить ее посеревшее лицо, зажмуренные глаза.
Мелькнуло видением: ночь, палатка, хлещет ливень, рассеивая сквозь парусину брызги, они с братом прижимаются друг к другу, чтобы было теплее.
Борис Петрович смочил лоб девушки минеральной водой, которую собрал со своей куртки, и сразу почувствовал, как под его ладонью затрепетали веки.
— Спасибо… — едва слышно сказала она.
— Ничего, ничего, — улыбнулся ей изрядно полысевший человек в кожанке, кого-то сейчас ей сильно, напоминавший. — Скоро уже прилетим. А там опять за дела…