Однако Ты заразила своим возбуждением Станиславу; я воззвал к Борису, нашему негласному лидеру, но тот лишь махнул рукой: "Да пусть остынут! В заливе мелко", — и вы со Станиславой поперлись в воду. Ссориться с Тобой в первые же сутки отпуска не хотелось, но я отказался идти с вами — вслед за Борисом влез в машину и, сам не свой от беспокойства, стал наблюдать за его реакцией на ваше буйство. Однако Борис, уже переодевшийся, спокойно подремывал.

Утонуть в заливе вы и в самом деле не могли — но ведь в горячке попретесь дальше, в глубину!.. — и я не выдержал: взял фонарь, вышел на берег, встал под березой и стал высвечивать вас — чтобы вы хотя бы не потеряли из виду берега, а вы там, в темноте, что-то орали про теплую воду, ржали, как кобылицы, и звали к себе… В конце концов, Борис не выдержал: подошел ко мне, уже в плаще с капюшоном, и крикнул изо всех сил, что если вы сейчас же не вылезете — утром возвращаемся домой!..

И вот, переодетые во все сухое, сидим в машине — в ней еще осталось дневное тепло: Павловские на переднем сиденьи, мы на заднем. Согревались глотками спиртного и неспешно болтали, пока вы со Станиславой, наконец, не уснули. Чтоб не мешать вам, мы с Борисом тихо проговорили до рассвета, пока не закончился дождь; потом мы с ним тихонько выбрались из машины и принялись приводить в порядок лагерь, разжигать костер, сушить вещи и налаживать жизнь.

* * *

Через несколько дней, когда мы с Тобой, горячие от дневного зноя, лежали ночью в палатке — я опять напомнил Тебе:

— Может, все же закрепим этот апофеоз хорошим жестом — зачнем?..

Между прочим, я постоянно дивился Твоей осторожности: Тебя нельзя было застать врасплох — предохранялась Ты всегда сама, и ничто не могло поколебать Твоей непреклонности… А Ты — кажется, впервые — надолго задумалась над моим предложением и рассудительно затем ответила:

— Знаешь что, милый? Давай подождем еще, а?

— Но Ты же хотела!

— Да; но раз уж начала — надо аспиру закончить и защититься.

— Да зачем Тебе это? — взорвался я — меня уже злила Твоя серьезность.

— А ты знаешь, я бы всем женщинам советовала позаниматься наукой — хорошо помогает выбрасывать из головы бабьи глупости.

— Да не наукой вам надо заниматься — а детей рожать!

— Старо, милый, — насмешливо отозвалась Ты.

— Неужели? — с издевкой произнес я. — А мне сдается, что хорошие истины не стареют.

— Не сердись, милый, — стала ластиться Ты, видя, что я раздражен… Однако решения своего так и не изменила.

Место, куда мы приехали, и в самом деле было прекрасным: если и есть рай на земле — он именно на том озере во второй половине июля. Погода больше не портилась, так что по утрам, пока вы со Станиславой досматривали сны, мы с Борисом рыбачили; днем купались в прогретой воде и загорали под ненавязчивым, катящимся в август солнцем, а вечерами бодрствовали у костра под набирающим бархатную черноту небом, пока вечер не растворялся без остатка в прохладной ночи с обильной росой и чистейшим воздухом, напитанным лесными и озерными запахами. Каждый день был таким долгим, что устаешь от его медленного течения, а каждая ночь, когда мы уходили в палатку, была ночью маленьких любовных приключений… Но больше к теме ребенка мы не возвращались.


9


Вернулись из отпуска, и лето сразу не то что кончилось — просто конец его ознаменовался дождями, которые зарядили недели на две. Однако если вначале они были теплыми, то к концу августа стало по-осеннему холодно и неуютно, так что негде было от этого неуюта спрятаться, даже в квартире: приходилось постоянно держать включенным электрообогреватель, но и он не согревал — настолько остыл дом.

И мы с Тобой снова включились в работу. Правда, о том, что еще лето, старались не забывать: по выходным ездили с Павловскими за грибами; но в лесу было сыро и холодно — не помогали ни костер, ни спиртное; хотелось одного: скорее — домой. В лесу неисправимые оптимисты Павловские изо всех сил старались вселить в нас бодрость: "Грибной дождь — это же сказка! Послушайте, как он шуршит!.. Посмотрите, какие роскошные капли кругом висят!.. А какая великолепная форма у этого гриба!.. А понюхайте, понюхайте, как он пахнет!.." И все равно тянуло домой, к письменному столу.

А потом пришла настоящая осень — с холодом и дождями. Но когда втягиваешься в работу и в городскую повседневность, погода становится уже не активным фактором жизни, а всего лишь нейтральным фоном…

* * *

Ты, будто изголодавшись по работе, теперь набрасывалась на нее с жадностью, честно исполняя любую белиберду, которую заставляли тебя делать: переписывать тексты, заполнять карточки, бланки, анкеты, сочинять отчеты, писать черновики статей для журналов и бюллетеней… При этом Ты успевала работать над диссертацией, сдавала кандидатские экзамены, участвовала в конференциях, моталась с сослуживицами в командировки в районные городишки и возвращалась оттуда грязной, простывшей — в районных гостиницах вечно не было ни тепла, ни горячей воды… Кроме того, Тебе приходилось теперь просматривать кучи журналов, книг, рефератов. Ты научилась читать быстро, хватко, причем часто — за счет сна и общения со мной и Аленой.

И за ту зиму далеко продвинулась — я замечал это по вопросам, которые Ты мне задавала: если еще осенью они едва удерживали меня от улыбок, то уже весной, если Ты и спрашивала о чем-то — отвечая, мне приходилось напрягаться. Да самих вопросов становилось меньше — Ты научилась, наконец, пользоваться справочниками и словарями.

И как быстро менялась Ты сама! Торопясь после ужина поработать еще, ты уже не смешила меня своими историями, а если мы и задерживались за чаем, то задерживал нас только спор: мы стали часто спорить. Причем затевала споры Ты сама: вспомнив какое-нибудь мое утверждение, мимоходом сказанное два-три года назад, касалось ли оно христианства, материализма, свободы личности, возможностей разума, науки, интуиции (о чем мы только ни говорили — и, оказывается, Ты все это держала в памяти!), — теперь по поводу этих тем Ты могла, наконец, позволить себе собственное мнение.

Большие расхождения бывали редко; зато у нас были разные сторонники: меня защищали классики — Ты больше опиралась на современных психологов, социологов, философов; цитаты из них Ты теперь лихо шпарила наизусть; частенько они колебали моих классиков, но уронить их с пьедесталов им было не под силу, и Ты досадовала, что слабовато моих сторонников знаешь.

Часто поединки заканчивались вничью; это значит, мы мирили старых классиков с новыми… Но если я ленился спорить и нарочно поддавался — Ты сердилась: "Это нечестно — Ты обязан отстаивать свои взгляды до конца!"…

От постоянного чтения и писания у Тебя ухудшилось зрение, и Ты стала носить очки постоянно — красивые очки с большими стеклами в тонкой золоченой оправе. И если раньше Ты их стеснялась, то теперь Тебе понравилось их носить: стекла очков создавали некую твердо ощутимую границу между Тобой и видимым миром вокруг, и, по-моему, Ты находила в этом некий шик.

К тому времени я уже изучил Тебя и видел, как Твоя эйфория новичка в науке иссякала: как Ты теперь просто везешь свой воз, словно хорошая рабочая лошадь — по инерции и привычке, и не очень-то уже Тебя влекут ученое звание и будущая зарплата: придут в свой черед, никуда не денутся!.. Но — странно! — Тебя теперь волновало и влекло само знание; Ты словно пришла на берег океана, окинула его взглядом и увидела, насколько он огромен — но Тебя он не испугал; Тебе хотелось знать, знать, знать как можно больше, удовлетворять свое любопытство и свою жадность — Ты готова была переплыть этот океан, и единственная корысть, которая владела Тобой — лишь желание сравняться со мной в знании и не уступать ни в чем, ни на шаг… Откуда у Тебя взялась эта гордыня? Что Ты ею восполняла в себе?.. Я долго ломал над этим голову. И, кажется, все-таки понял, в чем дело. А понять это мне помог Твой начальник, Марков: столкнувшись однажды с ним на ученом заседании, я спросил его про Тебя:

— Как там моя протеже? Не жалеешь, что взял?

— Нет, — кажется, честно признался он. — Хватает все на лету и изрядно начитана. Это ты ее так натаскал?

— Может быть, может быть, — ответил я, не очень, впрочем, уверенно.

— Чувствуется влияние…

Мне бы спросить его: в чем же, интересно, он видит это влияние, и как отличить его от ее собственных усилий? — но я смолчал тогда: не было времени на разговор, да и трудно возражать на льстивый комплимент, — а возразить было нужно, потому что, как я потом понял, вся ваша лаборатория, конечно, думала так же, как Марков, сводя Твои собственные интеллектуальные усилия лишь к моему влиянию. Тебя это, видно, уязвляло, не давая Тебе при этом возможности опровергнуть их…

Порой Ты думала, что уже сравнялась со мной, и в Тебе сразу начинало расти чувство превосходства — а потом какая-нибудь моя случайная фраза ставила Тебя в тупик, и опять Ты мучилась от своего несовершенства и с такой страстью снова накидывалась на занятия, что мне хотелось облегчить Твои усилия, сэкономить Тебе время на них, помочь — но чем, как? Где-то тут находился предел, за которым никто не в силах был Тебе помочь — только сама себе.

* * *

Причем дома у нас, кроме меня, был еще один Твой союзник: Алена. Подрастая, она все больше понимала, как много Ты работаешь и как стараешься, и сама самоотверженно старалась Тебе помочь в домашних делах — даже в ущерб своим школьным занятиям… Единственное, чего вам с ней не хватало — времени для общения. Причем Алена видела, сколько сил я отдаю Тебе, и, кажется, все больше уважала меня за это, так что мы с ней становились сообщниками, объединенными, чтобы помочь Тебе.

Надо сказать, Алена становилась настоящей хозяйкой в доме. Давно прошло время, когда Ты устраивала ей головомойки за плохо простиранные маечки и трусики, и никакие слезы не спасали ее от Твоей суровости, так что я не выдерживал: тихонько, чтобы Алена не слышала, пытался ее защищать, — но Ты и мне не давала за это спуску. Однако Алена знала, что я ее защищаю, и потому нам с ней было легко сговориться, так что мы уже и ужины вместе готовили, и затевали генеральные уборки. Как трогательно она при этом старалась, как суетилась!..

Чтобы помочь Тебе, я тогда совсем забросил свою кабинетную работу. Но я плевал на нее — зато какое удовольствие было видеть, как крепнет Твой интеллект, и как я радовался тому, что все мы, втроем, сидим, уткнувшись в свои занятия! Как я тогда торжествовал про себя: я вас обеих обратил в свою веру!


10


Старая-престарая истина: за счастье надо платить. Причем в табели о рангах оно стоит высоко и стоит дорого. Но какова цена, и чем приходится платить?.. Конечно, я думал и над этим тоже, но как-то неконкретно: расплачиваемся же чем-то! — совершенно не понимая еще, что со счастливчиков бывает нечего взять: бесстыдно в простодушной слепоте своей глядим счастливыми глазами в глаза ближним, а расплачиваются за нас они.

* * *

С Ириной после той памятной встречи на улице я не сталкивался. Но с сыном встречался: подкидывал деньжат в подарок ко дню рождения или просто на прокорм, и немного с ним болтали. На вопрос: "Как дела?" — он неизменно отвечал: "Нормально, отец!" — и я радовался: какой самостоятельный парень!.. Единственное, что огорчало — мало читает: не сумел я привить ему этой страсти, не хватило у меня для этого времени. Но виноват ли я, если они не хотят знать нашей культуры? Может, их невысокие стандарты и есть та новая культура, для которой мы с Ильей Слоущем — сплошной палеозой? Да и нужно ли технарю то чтиво, что питает нас? Может, им и в самом деле достаточно всего лишь умения пользоваться справочниками?..

Но однажды — кажется, курсе на третьем — его вдруг прорвало. Началось с того, что я спросил: "Как там мама?" — и он скривился: "Да-а, сдурела".

— Почему — сдурела-то? — не понял я, и он с досадой — оттого, наверное, что проболтался — ответил:

— Да-а, дома ничего делать не хочет. Вообще дома не ночует.

— А где она ночует? — удивился я.

— "Где"-"где"!.. — передразнил он, недовольный моей недогадливостью. — У любовника, наверное.

— Н-ну, что ж… — пробормотал я, и, не зная, чем утешить, взял и напустился на него: — Но ты-то уже взрослый — чего ей возле тебя торчать?

Однако он не принял моего упрека — вывернулся:

— Но имею я право получить хоть немного родительского тепла?.. — и я не понял: был ли это злой упрек мне — или просто крик одинокой души?

— Тебе что, так плохо? — спросил я сочувственно.

— А что хорошего? Ты ушел… Нам ведь было так хорошо втроем!

Вон оно что: да, упрек!

— Понимаешь, сын… — замялся я. — Каждому, даже очень взрослому человеку, хочется добрать хотя бы частицу где-то когда-то недополученного счастья. Вот и мы с мамой тоже…

— А мне что делать? — спросил он в отчаянии. — Меня просто тошнит от вашего счастья!

— Так, чтобы не тошнило, заведи себе хотя бы подружку, что ли? — сказал я.

— Да есть у меня подружки! — раздраженно ответил он. — Разве в этом дело? Но им-то бы только брать — а что я им дам? Кроме секса, конечно!

— Знаешь что? — ответил я ему тогда, раздражаясь сам. — Это эгоизм с твоей стороны: мы с мамой честно старались, чтоб у тебя было нормальное детство — но не может же оно длиться без конца! Тебе уже двадцать, пора становиться взрослым и учиться решать свои проблемы самому, а нам с мамой оставь наши, пока наши сроки еще не кончились!..

Он обиделся на меня тогда, хотя как будто и понял что-то, и снова при встречах заверял: "Всё у меня в порядке, отец!"… Я, конечно, замечал, как он маскирует этой бодростью свою неуверенность в себе и ощущение своей ненужности никому. Я, конечно же, корил себя, что недодал ему своего отцовства, а то, что даю — это, на их жаргоне, отмазки… Поэтому, когда он закончил свой техан и пошел работать, я вздохнул с облегчением: наконец-то подзатянувшаяся его юность для него благополучно завершилась, и в этом, как ни отрицай, есть всё же и мои маленькие усилия… И вот, когда я так про себя решил — звонит Ирина:

— Ты можешь поговорить с сыном?

— А что случилось?

— Беспокоит меня. Пива много пьет и, по-моему, бездельничает.

— Но он же работает?.. Перебесится и возьмется за ум!

— Тебе что, это трудно?

— Нет, конечно — раз надо, встречусь и поговорю…

И мы встретились, теперь уже — за столиком кафе.

Он как-то быстро изменился: стал большим, громоздким, животик наметился, говорит басом, — как с ним, с таким, объясняться?

Я, между прочим, взял себе тогда кофе, а он — пиво.

— Ты что, без этого пойла не можешь? — спросил я.

— Могу. Но — зачем? — пожал он плечами. — Что, мама заставила тебя провести воспитательную беседу?

— Хотя бы и так. Что ж тут плохого, если она беспокоится о тебе?

— Нет, ничего. Просто она теперь учение живой этики изучает: мужик знакомый ее вовлек, — и такая правильная стала: мочи нет.

— И в этом тоже нет ничего плохого, — заметил я.

— Ну, вы меня и достаете… Может, я и стану правильным, когда с ваше проживу — но сейчас-то я имею право жить, как хочу?

— Конечно, имеешь. Но какие-то цели, хотя бы далекие, у тебя есть?

— Ты извини, но далекие цели ставят себе не очень далекие люди.

— Где ты эту глупость вычитал? Выходит, я, ставящий себе какие-то цели — человек недалекий?

— Выходит, так. Ведь ты своих целей не очень-то и добиваешься, как я смотрю. А по мне, так жить без всяких целей — тоже неплохо: просто сидеть вот так и разговаривать, с тобой или с кем еще. Почему надо презирать за это человека?

— Да я не презираю, — ответил я ему. — Но ведь надо же, чтобы не отупеть совсем, как-то нагружать себя, свой интеллект!

— Хорошо, отец, считай, что ты меня надоумил, — сказал он с таким издевательским смешком, будто говорил: какого черта вы все меня учите? И чему можете научить меня вы, сами себе не умеющие устроить жизнь?..

В общем, не получался разговор; я сидел и об одном думал: какими же мы: я, он, Ирина, — стали немыслимо чужими друг другу!..

— Кстати, как у тебя с женским полом отношения? — поинтересовался я: может, именно оттуда, от сексуальной неудовлетворенности — эта бравада и этот поверхностный скепсис? Так, может, хоть я посоветую ему нечто, заслуживающее его доверия?..

— Да-а, — скривился он, — они все сдурели: всем замуж приспичило.

— Но это для них вполне естественно.

— А мне это зачем? Ты что, дедушкой торопишься стать? Так это можно устроить и без женитьбы.

— Нет, не тороплюсь. Но тебе все же не мешает повзрослеть. Понимаешь? Уровень взросления мужчины как-то соответствует отношению к женщине. Не остаться бы тебе вечным повесой!

— Ну и останусь, так что?..

Такой вот, ни чему не обязывающий, разговор получился — из сына так и перла юношеская заносчивость: когда мало чего знают, но хотят казаться… А я клял себя: как мало я ему все-таки дал! И что теперь трясти запоздалыми сентенциями? Он ведь явно не простил мне, что я однажды переступил через его доверие, и теперь мы совершенно не понимали друг друга; за его заносчивостью сквозило отчуждение: чего, дескать, тебе надо? — ты, старый, чужой, нудный мужик, отвяжись от меня!..

А я по-прежнему видел в нем того беспомощного, пахнущего молоком ребенка, что когда-то болел и плакал, а я носил его на руках и укачивал, и всякий раз потом, когда вижу его, вспоминается именно это, и к горлу подступает нечто мучительное… Но не будешь же рассказывать об этом взрослому мужику, с которым нет точек соприкосновения… Единственная надежда — на то, что, когда у него самого будут взрослые дети — он, может быть, поймет мои усилия протолкаться к его неустроенной душе?..

* * *

А что же Алена?..

Меня всегда подкупало в Тебе благоразумие: не чинить ни малейших препятствий для встреч Алены с ее родным отцом. Мало того, Ты сама с непреложной регулярностью отправляла ее по выходным на встречи с ним.

Правда, когда Алена возвращалась, Ты выведывала у нее: чем она там занималась, о чем говорили? — а потом передавала мне ее рассказы со своими комментариями, иногда язвительными… Твое ревнивое внимание к отношениям Алены с отцом было понятно: ведь она — Твоя дочь! Однако жизнь Алениного отца с той поры, как Ты с ним разошлась, складывалась не безоблачно, и чем сложней она у него складывалась, тем язвительней становился Твой комментарий — вот что мне было неприятно. Потому что, когда Аленин папа женился снова, в его в отношениях с Аленой начались проблемы…

У Тамары, так лихо гульнувшей тогда на нашей свадьбе, завладеть первым Твоим мужем Леонидом сорвалось, и она — в отместку ему, что ли? — стала у Тебя главным информатором о нем. Вы часто болтали по телефону, и темой болтовни был Твой бывший муж. А потом Ты пересказывала мне эту вашу болтовню, и запретить Тебе пересказывать ее у меня не хватало духу — с кем Тебе еще было поделиться, кроме меня, когда Тебе не было мочи держать всю эту информацию в себе? Я терпел эти пересказы и прощал их Тебе — только уговаривал Тебя быть как можно осторожней с Тамарой:

— Подумай сама: не есть ли в том, что она Тебе подсовывает столько информации, какая-то каверза? Забыла, что она вытворяла на нашей свадьбе?

— Да она тут нипричем — это Зинка всё! — оправдывала Ты Тамару…

* * *

Честно-то говоря, с некоторого времени Твоего бывшего мужа мне стало просто жаль. Может быть, его было жаль и Тебе тоже? — хотя Ты об этом ни разу не проговорилась.

Я не собираюсь пересказывать всех подробностей ваших с Тамарой пересудов о том, как Леонид женился второй раз: как, заявивши, будто бы: "Ну их к черту, этих городских кривляк!" — привез себе в жены девицу из глухой деревни (этакая-то простота крепче любить будет!), да как баловал свою юную жену и какими осыпал подарками, да как привязался к младенцу, когда она ему его родила — настолько привязался, что не доверял ей даже купать его и пеленать — только сам! — и не позволял ей идти работать, чтобы ребенок получил побольше материнской заботы. Да как от бесконечного сидения дома та разленилась и научилась куражиться над мужем, а чтобы разнообразить себе жизнь — стала ездить на курорты, лечить мнимые болячки, оставляя дитя на заботливого папу, а на курортах — заводить романы, которые приносили ему страдания, потому что он знал про них…

Невеселая, конечно, то была история; только, казалось бы, что нам до нее за дело — если бы я, я лично не был виноват в страданиях этого мужика и уж вовсе неведомого мне младенца, и если бы эта история не касалась Алены! Дело-то в том, что молодая Леонидова жена невзлюбила падчерицу и, как только убедилась, что имеет над мужем власть — запретила Алене бывать у них, так что отец встречался с Аленой крадучись, у своей матери, Алениной бабушки.

Боже мой! — думал я, выслушивая эту печальную и одновременно банальнейшую историю: насколько же они бессмертны, эти образы злой мачехи и слабохарактерного отца из старых сказок!..

Поначалу Алена после встреч с отцом делилась с Тобой обидами на мачеху и на отца, но когда подросла — поняла, что наносит этим урон папиному престижу в Твоих, моих и ее собственных глазах, и делиться перестала; она приезжала хмурая, и сколько Ты ни билась: "Расскажи, милая, что там опять случилось?" — упорно молчала. Ты обижалась на нее за это — но я-то чувствовал, насколько уязвлено Аленино самолюбие и как ей стыдно за папино предательство…

Да, она старалась не давать Тебе повода торжествовать над отцом, а я принимал Аленины страдания на свой счет — потому что я, я был первоначальным виновником ее страданий! Для нее самой цепочка истинных причинных связей была пока слишком сложна, чтобы распутать ее и понять — но я-то свою вину знал и ни на кого не перекладывал!..

К Твоей чести, Ты понимала мое состояние и как могла меня утешала:

— Не надо, не бери на себя! Он, — показывала Ты глазами куда-то вверх, — всё видит и всем воздаст по заслугам!..

Но Тебе было легче: у Тебя был Он. А у меня был лишь я сам.


11


В Твоей тогдашней работе меня раздражало одно обстоятельство: чем глубже Ты вживалась в лабораторную среду — тем прочнее срасталась с ней, тем сильнее она превращала Тебя в ее часть, и влияние ее на Тебя начинало со временем довлеть над моим влиянием: я чувствовал, что теряю его над Тобой.

Кто составлял эту вашу среду? Ваш завлаб Марков, аспиранты, лаборантки; какая-то Юлия Борисовна, стареющая ученая дама, с мнением которой вы все почему-то считались; заезжие научные сотрудники.

Казалось, они все сговорились отучить Тебя от "предрассудков". Они потешались над Твоей старомодной женственностью и Твоей простодушной любовью ко мне, и над тем, что Ты беззаветно мне веришь: "Таких, как Ты, — убеждали они Тебя, — мужья дурят, сами имея при этом любовниц!.."

Они регулярно вбивали Тебе в голову, что институт семьи давно обветшал и трещит по всем швам, что сексуальная свобода женщины задавлена дурными традициями, патриархальным бытом, конфликтами между "разумным верхом" и "телесным низом"… Эту начитавшуюся плохих книжек и лживых теорий, охочую до чужих "мужиков" и "баб" и до скабрезных анекдотов компанию просто раздражала Твоя цельность и Твоя искренность, и они делали все, чтобы их в Тебе разрушить.

"Ну почему, почему, — мучительно думал я, — людям так досадно видеть рядом с собой людей чище, добрей, правдивей, чем они сами? Почему это не дает им покоя? Что за прихоть такая — непременно растлевать людей, втаптывать в грязь, опускать до себя?"… — и чем больше я над этим думал, тем неизбежней начинал понимать, что сам смыкаюсь с ними: сам когда-то выпалывал в Твоей душе цельность и простоту, — и вспоминал, с каким удовольствием разжигал сомнения в Тебе и жажду познания, поощрял честолюбие, учил материализму, атеизму… Зачем, ради чего я это делал?..

Не знаю: всё ли, о чем вы говорили в лаборатории, Ты рассказывала мне? — но над тем, что рассказывала, мы смеялись вместе; однако черви сомнений в Тебе уже поселились: отсмеявшись, Ты бралась меня допрашивать:

— А скажи мне: ведь у вас в институте полно молодых филологинь — неужели у тебя никогда нет желания закрутить с ними роман? Они ведь умнее меня, образованнее!.. А, может, ты уже и крутишь?

— Милая, да зачем мне это, если я люблю Тебя, если Ты заменяешь мне их всех! — горячо протестовал я.

— О-ох, Иванов, знаю я твои способности пудрить мозги! — шутливо грозила Ты мне пальцем. — А Марков говорит, что мужчина не может обходиться одной женщиной и что у любого мужчины есть сто способов обмануть жену!

— Что же он еще говорит, этот сукин сын Марков?

— Что женщина по природе своей — хищница и проститутка.

— Да неужели Ты не понимаешь, что он Тебя растлевает! — возмущался я. — Еще и переспать с ним будет от Тебя требовать! Дай-ка я поговорю с ним!

— Ради Бога, не надо! — просила Ты. — Ведь я же с тобой откровенна! Они тогда меня совсем запрезирают!..

Но я как в воду смотрел: как-то Ты призналась, что Марков и в самом деле предложил Тебе переспать с ним за то, что консультирует как аспирантку.

— Ну, это уж слишком — давай, я с ним разберусь! — возмутился я.

— Не надо, милый! — опять просила Ты. — Ведь он легко откажется от своих слов, да еще расскажет всем, и — представляешь, какой болтливой дурой меня выставит!

— В таком случае, Тебе надо уходить оттуда.

— Но я не хочу уходить — я люблю свою работу!

— Значит, надо менять руководителя темы.

— Но другого у нас нет! Это значит — искать в другом городе, а где гарантия, что другой — порядочней? В другом городе он еще мерзостней окажется!

— Да ведь обходятся же люди без диссертаций?

— Милый, но у меня почти готовый материал!..

Несмотря на Твои протесты, я все же при очередной встрече потрудился объясниться с Марковым… Да с ним и говорить всерьез не пришлось: он сразу все понял и, чего-то испугавшись, заверил меня, что то была лишь шутка, которую Ты, будто бы, со своей чисто женской логикой совершенно не так истолковала, что он приносит глубочайшие извинения нам обоим, и, если на то будет наше согласие, инцидент можно считать исчерпанным… И в самом деле помогло: после того разговора он прекратил источать на Тебя свои сальности. И не только он — каким-то чудесным образом подобные разговоры в лаборатории вообще прекратились… Или, может, Ты сама — из осторожности — перестала делиться со мной всем, что у вас говорилось?

Но я не каюсь, что поговорил с Марковым, и не считаю, что поставил Тебя в неловкое положение. Во всяком случае, Тебе это нисколько не повредило, и через три года Твою защиту мы шумно обмывали и у вас в лаборатории, и в ресторане, и у нас дома. Ты ходила счастливая и торжествующая — такой счастливой я Тебя видел разве что на нашей свадьбе: Ты чувствовала себя победительницей и упивалась своей победой.

* * *

С той поры наша жизнь стала быстро меняться… Нас будто подхватила волна возможности неплохо зарабатывать, и — после стольких-то лет неустройства! — мы, наконец, взялись энергично восполнять это неустройство…

К моему удивлению, Ты оказалась практичной в смысле умения зарабатывать и, в отличие от меня, быстро научилась пользоваться своим ученым званием: кроме обычной надбавки к зарплате в лаборатории, Ты стала вести на курсе у Маркова практические семинары и вести дипломников; Ты подготовила собственный курс лекций и читала его сразу в нескольких технических вузах; Ты уже сама вела договорные темы на больших предприятиях и консультировала мелкие предприятия; особенно Тебе нравилось работать с торговыми фирмами — они были гораздо щедрей и платежеспособнее… И отовсюду Тебе капали денежки.

— Слушай, Иванов! Что нам с ними делать? — смеялась Ты, принеся домой и выкладывая на стол толстые пачки денег, немного бравируя ими передо мной, еще не привыкнув к их обилию и слегка ностальгируя по былому нашему безденежью и бездомью. — У нас теперь этих денег столько, что даже скучно!

— Терпи! — улыбался я. — Это нам испытание на вшивость…

Но терпеть Ты не желала. В первую очередь Ты ринулась покупать себе одежду и обувь и скоро завалила ими квартиру. Меня эти вороха одежды поначалу умиляли: Ты имела на них право — после многих-то лет воздержания…

По оставшейся аспирантской привычке заниматься с утра до ночи Ты продолжала много работать вечерами, а то и ночами. Однако меня отчего-то беспокоил этот Твой бесконечный труд и вкрадывались сомнения: а не стоит ли за Твоей нескончаемой работой элементарная жадность?..

Когда я заговаривал с Тобой об этом, Ты, прекрасно понимая, о чем я, и чувствуя себя теперь в наших спорах уверенней — кандидатский диплом и заработки Твои с некоторых пор стали в наших спорах существенным аргументом — обрушивала на меня лавину возражений:

— Ты, милый, старомоден, ты безнадежно отстал от жизни… Оглянись вокруг! Время энтузиастов и простодушных романтиков ушло — теперь время прагматиков, делающих карьеры, деньги, состояния. Да, они работают за деньги — но они еще и работают на общество!.. Я ведь не просто зарабатываю деньги — я еще зарабатываю себе имя, авторитет, общественный вес, меня знают все больше и больше людей, и чем больше меня знают — тем больше я могу, в том числе и зарабатывать тоже!.. Ты хочешь, чтобы я, как прежде, сидела в уголке и вязала на спицах? Это мило, конечно — но я хочу быть личностью, причем личностью полноценной и свободной, а свободу, если говорить откровенно, дают только деньги!..

Мои возражения относительно свободы, денег, прагматизма и моих "старомодных" взглядов, отставших от "современной" жизни — я сам чувствовал это — казались против Твоих доводов наивным лепетом: ведь со мной по-прежнему были мои "пыльные" классики, а с Тобой — все современные естественные и экономические науки с их безжалостной формальной логикой, бесчисленные печатные издания и университетские кафедры с миллионоголовой армией современных экономистов, социологов, футурологов, объединенных в одну дружную корпорацию, с известными всему миру именами авторитетов, так что гуманитарию просто даже невозможно противостоять их стальной логике, в которой нет места таким понятиям, как влечения души, сердца, любовь, привязанности, доброта, порядочность, чувство долга, чувства такта, вкуса, гармонии…

Причем Ты теперь, хорошо усвоив социологические уроки и современные методики, в спорах со мной становилась жестко-аналитичной, какой бывала, наверное, на семинарах и в аудиториях, смотрела на меня сквозь прозрачные стекла своих очков очень твердо и серьезно и, наверное, видела во мне лишь оппонента, которого надо переубедить — или уничтожить. После таких споров некоторое время между нами оставался холодок отчуждения…

* * *

Я, конечно, тоже что-то зарабатывал, но Твои заработки не шли ни в какое сравнение с моими. Я даже не знал, сколько Ты теперь получаешь: деньги шли к Тебе из трех-четырех источников одновременно, — а когда я допытывался у Тебя о Твоих истинных доходах, Ты отвечала с громким смехом:

— Милый, да разве в деньгах дело? Пусть эти глупости тебя не волнуют! — и я понимал подоплеку Твоего смеха: когда-то сам говаривал Тебе эти самые фразы; а теперь Ты давала мне понять, что прекрасно помнишь их и возвращаешь их мне. Так что получалось, будто мы менялись в семье местами…

Ты полностью взяла в руки наш семейный бюджет — правда, привлекая себе в помощницы взрослеющую Алену, натаскивая ее и в денежных расчетах тоже, в то же самое время меня от денежных хлопот постепенно освобождая. Ты облегчала мне жизнь; только должен ли я был позволять Тебе делать это?

Зато через несколько лет мы уже жили в собственной квартире, полностью нами обставленной, а летом на пикники и в отпуск на озера с Павловскими ездили уже на собственной машине. И все же нам постоянно было нужно что-то еще, и чего-то все не хватало и не хватало…

Теперь-то я понимаю, что, стремясь к добротному уровню жизни, мы начинали работать на этот пресловутый уровень, пестовали и откармливали его, и со временем из него вырос монстр, который нагло вмешивался в наши дела, заслонял нас друг от друга, высасывал из нас силы и диктовал, как нам жить и что делать… После многочасовой работы и длительного общения с людьми Ты приходила домой выжатой, так что прежнего контакта вечерами не получалось, и Ты сама же от этого страдала и нервничала.

Сейчас даже трудно вспомнить причины всех стычек и мелких ссор, и периодов взаимного непонимания, которые начались у нас с некоторых пор. Правда, пока что нам хватало ума не давать им разрастаться — мы быстро мирились. Но многие из этих ссор и стычек застревали в памяти…

Помню, деньги, отложенные на ежедневные расходы, мы хранили в толстом томе Маркса, и каждый из нас троих брал оттуда, сколько нужно, делая при этом запись в отдельной тетрадке; а клали мы их в тот том по двум соображениям: раз ты, Маркс, великий экономист — вот и храни наши деньги; а если заберется воришка, то вряд ли сообразит искать их в толстом скучном томе…

Но, сунувшись туда однажды за деньгами, Ты обнаружила большую недостачу. Виновницей оказалась Алена — заносить свои траты в тетрадь она часто забывала; а именно в тот день у нее случилась какая-то трата… Наверное, можно было бы заставить ее вписать трату в тетрадь и этим решить конфликт; но Ты, раздраженная чем-то посторонним, принялась пилить Алену, причем раздражение Твое было несоразмерно ее деянию, и я за нее вступился. Твое раздражение перекинулось на меня; я неуклюже отшутился:

— Давай, давай, милая, спускай на меня Полкана — я потерплю.

Но Ты истолковала мою реплику по-своему:

— Ах, ты меня только терпишь? Я для тебя — сторожевой пес, Полкан?.. — и пошло-поехало, и сколько я ни оправдывался, что Ты по-прежнему — мое самое дорогое сокровище, — всё истолковывалось Тобой превратно: будто бы я лгу, фальшивлю, это пустые, дежурные фразы, которыми я привык отгораживаться от Тебя, — так что мне осталось одно: ждать, когда Ты выговоришься.

Кстати, к тому времени Ты стала вдруг очень ревнива и готова была ревновать меня ко всем, кто моложе Тебя, даже к дочери — особенно когда мы с ней начинали шутливо подначивать друг друга; дело в том, что Алена — бок о бок-то с такими родителями, как мы — стала весьма бойкой на язык и за словом в карман не лезла, а Тебе наши с ней пикировки казались Бог знает чем — чуть ли не скрытым эротизмом.

— Чего ты к ней пристаешь? — ворчала Ты. — На детей потянуло?

— Ну что за глупости — Ты, матушка, явно начиталась лишнего! — иронически качал я головой.

— Какая я тебе матушка! — взвивалась Ты…

Но бывали размолвки и вовсе нелепые… Однажды вы отмечали на работе какое-то событие, да так разгулялись, что решили продолжить кутеж, и Ты привела всю заряженную разгульным настроем компанию сотрудниц к нам. Встретил я вас приветливо, но участвовать в разгуле отказался: у меня была срочная работа, и я вернулся за письменный стол, слыша при этом, как вы сначала галдели на кухне, потом накрыли стол в гостиной и переместились туда. Галдеж на время затих; но тишина длилась недолго: подогретый алкоголем, он снова вырвался у вас наружу; потом грянула музыка, и ко мне явилась делегация из двух дам, приглашая к танцам: без мужчины, хотя бы единственного, у вас там, видите ли, ничего не получается.

Ссориться с ними не хотелось, да и толку от занятий уже не предвиделось; жаждущие веселья дамы чуть ли не силком подхватили меня, увели в гостиную и закружили. И когда какая-то из них, выказывая большой интерес к моим занятиям, завела со мной на эту тему разговор во время танца, а я, не имея понятия о том, что дама эта — Твоя тайная недоброжелательница, так увлекся, что станцевал с ней два раза подряд; тогда Ты подошла и бесцеремонно нас остановила:

— Ты чего в нее вцепился? Нас тут много!

Я не подал вида, что обиделся, и, извинившись перед партнершей, станцевал еще с несколькими дамами — однако и Твое, и мое настроение было уже подпорчено. Дамы, спохватившись, что уже поздно, засобирались домой, помогли Тебе отнести на кухню остатки пиршества и ушли. Ты принесла в гостиную ведро с водой, швабру и принялась протирать пол, а я стоял в дверях и выговаривал Тебе за бесцеремонность со мной при гостьях. Ты хмуро молчала, и чем дольше молчала, тем больше раздражался я. Затем, вытерев пол и прополоскав в ведре тряпку, Ты, ни слова не говоря, взяла ведро и вылила его на меня.

Ты была пьяна, конечно — но такой наглости я не ожидал; по моему лицу текли потоки грязной воды, и я стоял, отфыркиваясь, мокрый с головы до пят. У меня хватило выдержки не влепить Тебе сгоряча затрещины — но не хватило выдержки увидеть в этом хоть и злую, но шутку:

— Дура Ты взбалмошная! — рявкнул я, хлопнул дверью и пошел в ванную отмываться, а потом молча постелил себе в гостиной.

Ты, быстро уснув в спальне и хватившись меня ночью, пришла ко мне, разбудила и стала звать к себе. Однако я упорно не желал с Тобой разговаривать.

— Милый, ну прости меня — я у тебя в самом деле дурочка! — ластилась Ты. — Сама не пойму: зачем я это сделала?.. — но я был настолько обижен и этими помоями, и Твоим небрежением ко мне при дамах, что остался непреклонным. У меня было желание поговорить с Тобой о наших отношениях всерьез, но Тебе в тот момент совершенно не хотелось ни о чем говорить. Растерянная, не зная, что делать, Ты решительно принесла несколько тюбиков губной помады и принялась исписывать ею стены, отбрасывая прочь пустые тюбики: "Милый, прости меня! Я тебя очень, очень люблю! Я не могу без тебя!.."

— Губы-то чем будешь красить? — невольно улыбнувшись, фыркнул я.

— А я не буду красить, пока ты меня не простишь! — ответила Ты, и я не выдержал: рассмеялся, встал и подошел обнять Тебя — чтобы Ты не успела окончательно испачкать все стены.


12


Так вот мы и жили с Тобой, пока Тебе не стукнуло сорок…

Сорокалетие навалилось на Тебя как-то неожиданно — или Ты просто отгоняла мысль о нем, как противную муху? — и только когда оно подступило вплотную, ужаснулась:

— Боже мой: мне уже будет сорок!..

Стало заметно, как Ты всё тревожней вглядываешься в свое отражение в зеркале и — яростней втираешь в кожу косметические средства; на Твоем туалетном столике начала фантастически расти и множиться батарея флаконов и тюбиков — десять лет назад Тебе хватало и десятой их доли. Потом, устав от снадобий, обреченно вздыхала:

— Нет, ничего не помогает — сорок есть сорок!

— Запомни: Тебе никогда не будет сорок! — переубеждал я Тебя.

— И все-таки мне сорок, — сокрушалась Ты, разглаживая пальцами пока что тончайшую, едва видимую паутинку морщинок возле губ, вокруг глаз, на шее…

Конечно же, я замечал эти едва приметные и все же нагло лезущие в глаза признаки Твоего увядания. Замечал, как опадают Твои, прежде такие упругие, формы, видел Твои постоянно тревожные теперь, даже когда Ты улыбалась, глаза. Странно: Ты никогда не блистала красотой; однако теперь, когда на Твое лицо словно упал блеклый отсвет осени, оно стало прелестней: я глядел на Тебя, трогательно беспомощную под напором разрушительных сил природы, и сердце мое щемило от нежности к Тебе.

— Знаешь что? — успокаивал я Тебя, целуя в эти самые едва заметные морщинки — будто хотел выпить или слизнуть их. — Странное свойство у Твоей внешности: с каждым годом Ты становишься все красивей и нравишься мне все больше и больше!..

Видно, это звучало настолько убедительно, что успокаивало Тебя на время. Но я не мог постоянно быть рядом, чтобы убеждать Тебя ежечасно; Ты снова начинала беспокоиться, худеть, печалиться, и беспокойство это готово было довести Тебя до невроза; казалось, Тебя гложет какая-то болезнь.

— Ты плохо себя чувствуешь? У Тебя что-то болит? — беспокоился я.

— Нет-нет, все нормально; не обращай внимания на мои страхи, — отвечала Ты и старалась выглядеть беззаботной…

* * *

И вот он нагрянул, Твой сороковниик…

Ох, эти сорок! У меня у самого в мои сорок развился такой сумасшедший невроз, что увел меня далеко-далеко. Как-то переживешь его Ты?.. Ты запретила мне называть этот день рождения "юбилеем" — Ты о нем и слышать не хотела, и когда я предложил Тебе на выбор: в ресторан вечером — или пригласим друзей домой? — Ты из нелепого суеверия: будто бы сорокалетие вообще отмечать нельзя, — и от того, и от другого наотрез отказалась. Странно… Неужели это и в самом деле рубеж опасный, чреватый непредсказуемыми зигзагами судьбы?..

— Но хоть чаю-то попьем ради такого события? — спросил я.

— Чай — можно, — великодушно согласилась Ты.

Кстати, лето было, и мы остались с Тобой вдвоем: Алена в том году закончила первый курс и укатила в студенческий лагерь… И утром того дня — а день начинался жаркий, солнечный — мы с Тобой, уже в предвкушении скорого отпуска, подчеркнуто буднично поехали каждый на свою работу… Но я схитрил: я взял в тот день отпуск и поехал не на работу, а по магазинам и на рынок, к середине дня приволок домой охапку роз и сумку с продуктами и принялся готовить праздничный ужин.

Я не специалист в кулинарии — но старался, и, кажется, стол получился отменным. А охапки роз хватило на целых два букета — чтобы они напомнили нам всю историю нашей с Тобой жизни: один букет я поставил в напольной вазе, той самой, что подарил нам когда-то Борис Павловский на новоселье в Колядиной мастерской, а второй букет, поменьше — на столе, и розы были разного цвета — как когда-то на свадьбе. И свечи приготовил, зная, как Ты любишь свечи. И подарок приготовил, и музыку выбрал, которая будет звучать, хотя и знал, что Ты не любишь, когда всё до мелочи предусмотрено — Тебе нравилась спонтанность и неожиданность поворотов. Однако и мое внимание к Твоим маленьким прихотям Тебя всегда подкупало. Как было проскочить между этими крайностями?.. Но я старался.

И вот семь вечера, все готово — а Тебя нет. Ну, да без междусобойчика сегодня на работе Тебя вряд ли отпустят… Я и звонить Тебе не стал, чтоб не дергать попусту — взял книжку, читаю и жду.

Ты явилась часов в десять вечера, встала на пороге и глупо хихикнула:

— Что, Иванов, потерял меня? А я пьяненькая пришла!

— Ну, раз Твое явление состоялось, — говорю, — проходи: почетной гостьей будешь.

Ты прошла в гостиную, увидела накрытый стол, всплеснула руками:

— И все-таки ты!.. И — розы, те самые!.. — подошла, опустила лицо в цветы, вдохнула их запах, замерла надолго и вдруг… разразилась рыданиями!

— Что с Тобой? — кинулся я к Тебе, растерянный: неужели я настолько пронял Тебя этими знаками внимания?.. Ты, отворачиваясь и все же опахивая меня винными парами от своего дыхания, продолжала рыдать.

— Успокойся, — обнял я Тебя и стал оглаживать. — Кто Тебя обидел?

Ты резко оттолкнула меня и выпалила с отчаянием:

— Не трогай меня — я грязная! Я влюбилась! Я была с ним!

Я онемел; еще не веря Тебе вполне, сказал как можно спокойнее:

— Эка невидаль… От этого еще никто не умирал.

— Как ты можешь спокойно это говорить? — истерически крикнула Ты.

— А что мне делать? Убить Тебя, что ли? — мрачно усмехнулся я.

— Ну, отругай! Побей! Сделай что-нибудь! — кричала Ты.

— Не буду я с Тобой ничего делать! Сядь! Ты просто пьяна, — я усадил Тебя, подал бокал минеральной воды, который Ты мгновенно осушила, и спросил: — Ты что, это всерьез? Или — как Тебя понять?

— Не знаю я ничего! Ничего не понимаю!

— Как не понимаешь? Когда Ты успела отдаться?

— Ничего я тебе больше не скажу!

Тут только до меня стал доходить весь смысл сказанного — слишком неправдоподобным оно показалось сначала: шуткой, розыгрышем, — чтобы ярче оттенить наш праздник! И в то же время Твои слезы и истерика давали понять, что в самом деле случилось что-то серьезное.

— А Ты помнишь, — сказал я, — как мы с Тобой договаривались, когда женились? Мы свободны — ничто нас не держит вместе, кроме чувства. Но если его нет — что ж…

— Это ты договаривался — я не договаривалась! Да, я — тварь, и вообще черт знает что со мной! Но ты готов так быстро от меня отказаться?

— Я не знаю, что мне делать… — я действительно не знал; на меня вдруг навалилось чувство тупика и пустоты; я сел, налил себе вина и стал пить мелкими глотками. — Тебе не предлагаю, Ты и так наквасилась… И кто же он?

— Просто… хороший человек, — ответила Ты коротко, боясь, наверное, вызвать во мне бурную реакцию и опустив глаза с размазанной от слез тушью на веках.

— Я спрашиваю: кто он? Чем занят? — уже резче спросил я.

— Он… — нерешительно начала Ты, подчиняясь моему резкому тону, — он аспирант, приехал из… — Ты назвала город, забыл уж, какой.

— И сколько лет Твоему аспиранту?

— Тридцать.

— Теперь понятно, чем он хорош! — возмущенно усмехнулся я.

— Да, он молодой и красивый! — с вызовом ответила Ты, огненно блеснув глазами. И почему-то я сразу представил себе этого человека — на своем веку уже повидал их: красавчика, что присасывается к способной энергичной женщине намного старше себя, в надежде, что она, теряя голову, поможет ему одолеть очередную ступеньку на поприще успеха: напишет ему кандидатскую, поможет защититься, должностишку выхлопочет, — больше ему и не надо. Только ведь он, по недалекости своей, просчитался: ему попалась нестандартная…

— И что же, он не женат, этот молодой красивый аспирант? — спросил я.

— Женат. Но бросил семью и ушел в общежитие.

— Из-за Тебя, конечно?

Ты пожала плечами.

— И дети у него есть?

— Есть. Двое.

Меня просто подмывало швырнуть Тебе в лицо: "И у Тебя хватило совести соблазнить мужчину намного моложе себя, развалить семью, осиротить детей?" — и осекся: я не имел права на упрек — сам-то!.. Однако мне не терпелось сказать Тебе что-нибудь едкое, злое — чтобы лопнул Твой воздушный замок, Твой мыльный пузырь, и я сказал:

— Тебя я, по крайней мере, понимаю; но ему-то что от Тебя надо — сама подумай? Может, ему хочется вместо меня на пригретое местечко в постели улечься?.. Он Тебя использует, а потом перешагнет! Ты же социолог — должна такие задачки влёт щелкать!

— Может, и перешагнет… Но у меня такое чувство, будто я лечу!.. Да ведь у нас с тобой то же самое было — только наоборот! — хихикнула Ты.

— Не-ет, не то же самое! — убежденно покачал я головой. — Неужели не видишь разницы? У нас было будущее!

Ты посмотрела на меня с тоскливым укором, поняв, что я и в самом деле разрушаю Твой воздушный замок, и пролепетала:

— Прости меня — я не знаю, что со мной!

— Ну, прощу… А дальше что?

— Не знаю… Не знаю я ничего!

— Тебе что, было так плохо со мной?

Ты склонила голову, не желая отвечать.

— Ты мне врала, что любишь меня? — настойчиво продолжал я.

Ты подняла глаза и горячечно заговорила:

— Не врала, неправда! Мне с тобой в самом деле было хорошо!.. Но я и вправду не знаю, что со мной: увидала его, и в меня будто бес вселился!.. Он веселый — он поет, сочиняет песни, играет на гитаре, рядом с ним самой хочется петь, танцевать, быть веселой, делать глупости!.. — Твои глаза наполнились слезами. — Ну что мне делать, если мне тошно жить, когда не могу любить безумно, забывая себя?.. Помоги мне, милый, помоги выбраться! Я сильная, я выберусь, только помоги!

— Но как, чем я Тебе помогу? — отчужденно спросил я, в самом деле не зная, чем можно помочь жене, влюбленной в чужого молодца. Бить его по мордасам? — так ведь только придашь любовнику ореол страдальца, претерпевшего от нелепого в ревности мужа!..

— Знаешь что? — осенило Тебя. — Давай уедем отсюда?

— Да куда ж мы уедем?

— Куда-нибудь! В другой город… В деревню, в конце концов — будем там работать… в школе! Разве это несбыточно? Огород заведем… Я, ты знаешь, давно мечтала жить в деревне! Вырви меня отсюда: мы живем какой-то чужой, ненастоящей жизнью — пустой, суетливой! Хочу, чтобы каждый наш день был новым, ярким, полным смысла! Родим, наконец, ребенка — мы же еще в состоянии сделать это? Давай, милый!..

Я не знал, что ответить; но то, что не кинусь сию минуту исполнять Твою прихоть, я знал точно.

— Но, дорогая, мы же не птицы, чтоб порхать с ветки на ветку! Менять свою жизнь из прихоти я не могу, — сурово ответил я. — Да, я вышел из деревни и люблю ее, но я готовил себя к другому — поэтому я здесь. А Тебе она быстро надоест. Что тогда скажешь?.. После налаженного быта да в деревню — не слишком ли это рискованно? Там много работать надо, и мало благ, к которым Ты привыкла.

— Меня работой не испугать, ты знаешь! — запальчиво бросила Ты.

— Ну, знаю, — продолжал я в том же — суровом — тоне. — Конечно, идеальной нашу жизнь не назовешь… Но есть же у нас какие-то планы, обязательства, связи, которые нас держат, так что пустой я ее не считаю: все зависит от того, как Ты сама себя в ней позиционируешь. Ты много порхаешь и суетишься, а потому устала и впала в кризис. Остановись, подумай; Ты ж не девочка уже — Ты взрослая женщина на пятом десятке: пора разумом жить!..

Еще долго я убеждал Тебя в том же духе… Конечно, Ты была уже не столь чувствительна к Слову, как когда-то, когда Ты была молода и мы только что встретились, и все же молчала и внимательно слушала. Я старался не задевать Твоей смятенной души упреками: только — разумное и спокойное Слово, только оно должно было стать моей помощью Тебе — чтобы Ты смогла победить свою слабость.

* * *

Я постелил себе в гостиной, давая Тебе время побыть одной, остыть и протрезветь, чтобы утром исчерпать инцидент и, возможно, помириться.

— Ты не хочешь быть со мной? — робко спросила Ты, глядя, как я стелю.

— А Ты что, хочешь быть сразу и со мной, и с ним?..

Погасил свет и лежал, думая о Тебе. Было тяжело, мерзко, муторно… Да, — думал я в отчаянии, — я упустил из виду, что женщину надо каждый день завоевывать; вчера ты ее завоевал, а сегодня она уже забыла, что завоевана… И, потом, может быть, я выдумал Тебя, я сотворил из Тебя легенду и решил с этой легендой жить — а Ты взяла и все разрушила?.. Я знал, конечно, что супружество — это труд души, и труд непрерывный… "Где ж Тебе его выдержать! — возмущенно думал я, сдирая с Тебя, как праздничное платье, мною созданный ореол: красота — и серость, интеллект — и глупость, доброта — и коварство, любопытство — и апатия, активность — и лень, — всё это Ты, Ты одна, и все это, несовместимое, взрывается в Тебе, искрит, как шутиха…" — я всё распалял и распалял себя этими мыслями и не мог уснуть… Кроме того, мешала уснуть Твоя бесконечная возня то на кухне, то в спальне… "Чего она там возится, почему никак не угомонится? — раздраженно вслушивался я в Твою в возню. — Напилась, натворила черт-те чего!.. Давай, помучайся, помучайся теперь!"…

И все-таки я уснул. А проснулся среди ночи от странных звуков; они походили на громкую икоту. Я вскочил, встревоженный, быстро прошел в спальню — звуки шли оттуда — включил там свет, и то, что я увидел, повергло меня в ужас: Ты, одетая в легкую ночную сорочку, лежала на краю постели на животе, беспомощно свесив вниз голову и обнаженную руку, а на коврике перед постелью растеклась лужа зеленой рвоты, пахнущей алкоголем, и в ней плавало множество таблеток, и уже полурастворенных желудочным соком, и — еще целых.

— Что с Тобой? — кинулся я к Тебе и начал трясти за плечо. Ты была без чувств, совершенно на меня не реагируя, однако при этом содрогаясь всем телом в спазмах и громко икая, а из Тебя продолжала течь рвота вместе с таблетками. Сколько их было! Мне стало жутко: казалось, Ты умираешь.

На трельяже рядом с постелью стояла большая железная коробка из-под чая, в которой мы хранили лекарства, совершенно теперь пустая; рядом — кружка с водой, а пол вокруг усеян пустыми упаковками… Кружкой придавлен исписанный лист бумаги. Я схватил его и впился в него глазами; в глазах плыли торопливо нацарапанные карандашом строчки: "Прости меня! Я причинила тебе много зла и хочу умереть. Не суди меня строго! Я тебя очень, очень люблю!"

Я кинулся к телефону и вызвал "скорую помощь", наскоро объяснив ситуацию и умоляя приехать быстрей, а до ее приезда, преодолевая собственный рвотный спазм, унес и швырнул в ванну испачканный рвотой коврик, принес и поставил на месте коврика таз и вытер тряпкой остатки рвоты на полу.

И только я успел это сделать, примчалась скорая; врач, молодой здоровяк, быстро расспросил меня об обстоятельствах, рассмотрел пустые лекарственные упаковки, велел принести большой чайник воды из-под крана, затем заставил меня усадить Тебя и крепко держать, так как тело Твое беспомощно валилось, будто тряпичное, в то время как сам он, разжимая своими сильными пальцами Твой рот, начал вливать в него из чайника воду. А потом эта вода хлестала из Твоего рта фонтаном, и — не только в таз, но и на пол, и на постель, и на меня: все кругом было мокро, и вместе с водой Ты продолжала изрыгать из себя полурастворенные таблетки… Сколько же их было!

Наконец, когда из Тебя пошла чистая вода, врач сказал:

— Кажется, хватит. Кладите.

Я уложил Тебя на спину; теперь Ты лежала совершенно неподвижно, с белым помертвевшим лицом, и, как мне казалось, не дышала. Врач сел рядом, измерил пульс и давление. Затем сделал в предплечье укол и встал.

— А теперь пускай отоспится, — сказал он.

— Она не умрет? — спросил я, тревожно вглядываясь в Твое лицо.

— Нет! — уверенно ответил тот. — Она здоровей нас с вами: давление — в норме, дыхание — ровное; пульс, правда, немного частит — явно перебрала винца. А таблетки, что наглоталась, не смертельны. Да и не успели раствориться. А у нас, простите, вызовов сегодня полно.

Я поблагодарил его и проводил до двери. Потом втащил в спальню кресло, поставил возле кровати и продремал в нем всю ночь при свете ночника, время от времени приходя в себя, чтобы проверить Твой пульс и потрогать лоб. Но под утро сон меня сморил.

Очнулся я оттого, что Ты смотрела на меня, продолжая недвижно лежать в постели, уже при дневном свете, сером сквозь светлые шторы, и, казалось, мучительно силилась вспомнить, что тут произошло.

— Доброе утро! — сказал я Тебе, по возможности приветливо улыбаясь. — Как себя чувствуешь?

— Ужасно! — едва слышно простонала Ты. — Кажется, я натворила вчера много глупостей? Прости меня!

— Да уж, свой юбилей Ты отметила с размахом, — усмехнулся я. — Помнишь, как врач с Тобой возился?

— Врач? — удивилась Ты и сосредоточенно наморщила лицо; потом вдруг закрыла лицо ладонями и захныкала: — Да, помню, помню сквозь сон! Стыдно — не могу! Что я творю! Это невыносимо!

— Успокойся, — как можно терпеливее сказал я, пересел на кровать и стал гладить Твои волосы. — Конечно, Тебя бы следовало выпороть. Но как-нибудь, думаю, перетопчемся?

— Милый! — Ты схватила мою руку, прижала к лицу и стала целовать, поливая слезами. — Прости меня! Какая я глупая, какая тряпка! Прости, только не бросай! Вот увидишь, я могу быть сильной, я буду сильной, и никогда больше не доставлю тебе огорчений!

— Вот и договорились, — сказал я, покорно отдав свою руку поцелуям, а другой продолжая гладить Твои волосы. — Только знаешь, что я подумал, горькая моя радость? По-моему, мы с Тобой просто устали. Давай-ка возьмем как можно скорее отпуск да махнем с Павловскими на озера?


13


Ты была права в одном: надо срочно сменить обстановку, хотя бы ненадолго — сбить напряжение, выросшее между нами и не снимаемое ничем, кроме времени и новых впечатлений. А что лучше, чем поехать туда, где нам всегда было хорошо — на дальние озера?

И мы решили немедленно туда уехать.

Почему именно на озера, а не на какое-нибудь Черное море? Да потому что мы, вместе с друзьями, презирали комфортный отдых с бесконечными едой, питьем и лежанием: только — жизнь среди природы, где надо ежедневно вставать спозаранку, разжигать костер, готовить пищу, добывать дрова и даже пропитание: свежие грибы и рыбу; где постоянно зависишь от капризов природы: от солнца, дождя, тумана, холода, — и бываешь вознагражден за это тишиной, природными запахами, восходами, закатами, звездами, и, чтобы выжить там, надо быть дружней и внимательней друг к другу…

Мы, видно, так рвались туда, что оформили свои отпуска за два дня, тем более что договоренности на работе у нас уже были: просто мы собирались ехать позже, большой компанией и на нескольких машинах, и сговаривались взять отпуска все одновременно. Но ждать остальных уже не было сил, и мы, как только оформили отпуск, тотчас же и помчались, и приехали на нашу старую стоянку первыми. Так что хлопот — обустроить ее — было полно, и с неделю жили там вдвоем. А уж остальные подтягивались на готовенькое…

И эта неделя там как-то всё между нами определила.

Я давно уже усвоил первое правило всяких отношений: один-единственный обман разрушает их навсегда, потому что душа, этот самый чуткий сейсмограф на свете, ловит малейшие отклонения, так что, если даже ты не понял, что именно случилось — все равно будешь ломать над этим голову, анализировать и терзаться, и пока ты этим занят, подозрительность твоя нарисует тебе картину во сто крат страшнее реальной, и процесс этих терзаний навечно оставит в памяти рубец. Тогда нужно, чтобы рубец этот хотя бы поскорее зажил. Именно за этим мы сюда и ехали.

Примечательно, что все время нашей уединенной робинзонады погода стояла дождливая; однако желания сбежать оттуда у нас не было. Приходилось много сушиться у костра, без конца заготавливать дрова и поддерживать огонь в примитивном очаге. Этим удобней всего заниматься вдвоем, причем Ты, когда нужно, всегда оказывалась рядом.

Мы заново всматривались друг в друга, осторожно, наощупь учась искренности и доверию… Это ведь ужас как трудно — быть искренним: все время сбиваешься на привычные фразы; но если раньше мы бездумно оперировали ими, то теперь от них несло несусветной фальшью; надо было уходить от фальши и искать новые, искренние слова. А ведь, кроме слов, есть еще сфера молчаливых знаков — без них нет доверительного общения; надо было найти и их тоже, условиться о них, нагрузить смыслом… Удивительно! — но за неделю мы сумели вернуть и обрести все это. И не знаю, кто из нас больше над этим трудился? Мне кажется, Ты.

А что же я?.. Я не был так скор на руку и уже не мог быть весь с Тобой: одна половина меня искренне стремилась навстречу Тебе и активно поддерживала Твои усилия вернуть доверие, а вторая… — вторая наблюдала за происходящим и всё-всё подмечала, на всякий случай ожидая подвохов и готовясь к ним… Ты, конечно, чувствовала, что вторая моя половина пока что Тебе недоступна, и терпеливо с этим мирилась, надеясь со временем приручить и ее тоже.

Ты не хотела меня отпускать от себя, даже когда мне надо было съездить за шесть километров в деревню: купить свежего хлеба и овощей, — и или уверяла меня, что обойдемся без них, или просила взять Тебя с собой. Побеждал разумный довод: нельзя бросать лагерь! — и когда я возвращался через час или два, Ты встречала меня, как после долгой-долгой разлуки.

А через неделю нагрянула остальная часть нашей компании и привезла с собой прекрасную погоду с жарким солнцем, и наша с Тобой частная жизнь естественно влилась в общее русло, закрутилась и растворилась во всеобщем отпускном гвалте с волейболом, бадминтоном, рыбалкой, подводной охотой, дневными и ночными купаниями, вечерними бдениями у костра с бесконечными разговорами, гитарой, песнями и винцом.

И тень человека, вставшего между нами с Тобой, рассеялась, наконец; где же было этому человеку, так нелепо ворвавшемуся в нашу жизнь, выдержать конкуренцию с нашими тесно сцепленными отношениями, нашими общими вкусами и привычками? Мы радовались нашей победе над ним и открыто смотрели в глаза друг другу… А когда вернулись в город, хмель отпускной жизни еще целую неделю бродил в наших телах и наших головах.

Однако всякий отпуск имеет свойство однажды кончаться. Закончился он и у нас, и мы вышли на работу…

* * *

Но с той поры я стал внимательней следить за нашей общей жизнью, анализировать ее и осмысливать в ней себя самого (раньше я этого сознательно избегал, считая эгоизмом и началом всякого разъединения), и размышления эти приводили меня к неутешительным выводам…

Да, мы с Тобой долго жили, ни о чем не думая и ничего вокруг не замечая. А вокруг тем временем происходило многое: шаталось и трансформировалось государство, менялся социум, ожесточались люди… Но нам-то что было до этого за дело? — мы с Тобой, уединившись от всех, плыли по реке времени в своей семейной лодочке; на ней у нас было свое маленькое государство: республика, устроенная по законам любви и счастья… Правда, иногда мы спохватывались и пытались войти в реальность:

— Милый (или "милая"), — говорили мы друг другу, — ты витаешь в облаках — посмотри, что кругом делается!.. — но тут же об этом и забывали — что нам было до пресловутой "реальности"? Плевали мы на нее!..

Конечно, необходимость заставляла нас выходить за границы нашего маленького государства: ездить на работу, в командировки, в отпуск, — но с какой радостью мы возвращались в свой плавучий дом, в свою лодочку!..

Чтобы государство процветало, нужны граждане, неутомимо работающие на его благо; чем больше в нем равнодушных обывателей — тем неутомимей приходится быть активным гражданам, и чем меньше государство — тем неутомимей… Анализируя шаг за шагом нашу с Тобой жизнь в последние годы, я вдруг понял, что становлюсь этим самым обывателем: все меньше исполняю гражданских и мужских своих обязанностей в нашем с Тобой маленьком государстве и слишком привыкаю к комфорту и покою… Да, я знал, что Тебе нравится жить по восходящей, что Ты зовешь меня куда-то смутными порывами и ждешь от меня чего-то неожиданного — а мне стало хватать того, что есть: я обленился!.. Ты ни в чем меня не упрекала; мы просто избегали говорить об этом… Но именно теперь, анализируя все наши стычки, ссоры и недоразумения, я, кажется, начинал понимать, что Тебя раздражает разница наших ожиданий…

А Ты заметила, как изменились наши акты?.. Куда делись эти лучистые взгляды, эти переливы любовной энергии из глаз в глаза, эта чуткость нервов, возгласы, улыбки, дрожь, обжигающие прикосновения? Вместо этого — заученный, механический какой-то, торопливый, словно ужин нищих, секс — с единственным желанием: взять и поскорее вычерпать из него все, что можно… И Ты же потом начинала злиться — будто мстила в своей гордыне за свою зависимость от меня, за то, что получаешь в этой зависимости удовлетворение…

Не всегда это происходило — но пробивалось, хоть и робко, но все же заметно. Усталость ли от жизни сказывалась — или привычка друг к другу? Изменения ли это в характерах — или тривиальная разница в возрасте?..

Надо было что-то делать… А что я мог? Я, видно, исчерпал свои творческие лимиты в отношениях — и предложил Тебе банальнейший выход, каким пользуются в таких ситуациях миллионы:

— Знаешь что? Всю местную географию и географию Черного моря мы с Тобой уже изучили, — сказал я. — Давай-ка подкопим деньжат — да махнем на следующий год в отпуск в Европу? По-моему, пришла пора основательно освоить и ее тоже?.. — и, кажется, Ты мой проект приняла благосклонно: мы несколько раз доставали наш географический атлас, раскрывали его на страницах с картами Греции, Италии, Испании, делились невеликими познаниями об этих странах и пытались определиться поконкретнее с будущими нашими маршрутами.

* * *

И еще я внимательно следил за Твоим душевным состоянием, когда Ты приходила с работы: справляешься ли со словом, которое дала мне после залета? — сомнения мучили меня, и я никак не мог от них избавиться.

Мы ни разу об этом не обмолвились, однако Ты понимала мое состояние и делала все, чтобы развеять сомнения — спокойным тоном голоса, доверчивым взглядом Ты давала мне понять: перестань терзаться, всё хорошо, всё нормально, я — Твоя! — и если я не кидался, как прежде, обнять Тебя и расцеловать после работы — сама норовила взять меня за руку или хотя бы коснуться ее, старалась рассмешить припасенным маленьким рассказом или напрашивалась на похвалу, хвастаясь тем, что Тебе удалось сделать за день. И добивалась своего: я снова начинал Тебе доверять.

* * *

Месяца два спустя, поздней осенью, Ты вместе с лабораторной группой поехала в командировку в один из городишек нашей обширной области. Обычная трехдневная командировка… Как мне не хотелось Тебя отпускать!

— Неужели, кроме Тебя, некому ехать? — ворчал я. — Будь моя воля, я бы запретил замужним женщинам командировки — не женское это дело!

— Не расстраивайся, я буду вести себя примерно, — успокаивала Ты меня. — Давай буду каждый вечер звонить тебе и докладывать, что делаю — договорились?.. — и я, хоть и с тяжелым чувством, но отпустил Тебя, рассуждая так: что ж я буду вечно караулить Тебя, как скупец — золото? — надо, наверное, когда-то и испытать наши отношения на прочность расстоянием?..

И Ты мне в самом деле звонила каждый вечер, а через три дня я встретил Тебя, тревожно вглядываясь в Твои глаза: моя Ты — или нет? — и Ты, чтобы развеять мои сомнения, подробно рассказала мне еще раз, чем вы занимались — даже находя забавные стороны вашей жизни там.

И все же совсем меня успокоить Тебе не удалось: не было того бескомпромиссного напора преодолеть мои сомнения, и глаза Твои смотрели не с исчерпывающей прямотой… Что ж, — успокаивал я себя, — за три дня мы опять отдалились… Или я слишком наседаю со своим недоверием? Ничего, пройдет время — и опять притремся…

Но время шло, а притертость не наступала. Мало того, дня через три Ты вернулась домой в девять вечера и на мой вопрос, где была, скороговоркой объяснила: работала на предприятии, а потом обсуждали с главным инженером результаты работы… Скрепя сердце, я поверил.

Дня через четыре опять припозднилась; от Тебя при этом попахивало винцом. На этот раз Ты объяснила, что вы в лаборатории отмечали очередной день рождения; если не верю — могу хоть сейчас позвонить кому-нибудь из ваших сотрудниц домой и спросить… Объяснение тоже было правдоподобным, и если бы я позвонил, то оно бы, наверное, подтвердилось; неубедительным был только сам тон Твоих объяснений: в нем теперь сквозило явное раздражение моим недоверием и Твоей необходимостью передо мной отчитываться. И глаза у Тебя при этом — холодно-усталые… Ты будто проверяла мои нервы на прочность — или провоцировала на ссору?

И я вдруг понял: то, чего я боялся — случилось; просто я изо всех сил оттягивал это открытие; но когда-то же его надо было принимать?.. Неправы те, кто уверяет, что мужья узнают об изменах жен последними; они узнают об этом вовремя — просто у них, пока открытие еще не стало всеобщим достоянием, есть время подумать: как быть, и что делать?..

Я вдруг растерялся — это был тупик; все рушилось и становилось ненужным: друзья, работа, квартира с набитым в ней добром, машина… Зачем все это? Кому это теперь нужно? Потрачено столько любовной энергии, объятий, слов — зачем? Какая бессмыслица!.. Вспомнилась Ирина: теперь, спустя уйму лет, я вдруг понял все ее недоумение, когда поставил ее перед таким же выводом… А пока надо было судорожно соображать: что делать? — казалось, наступает конец света: сейчас разверзнется земля, потухнет солнце, и мы все погибнем…

По крайней мере, я понял, что ругаться с Тобой бесполезно… Я замкнулся, надеясь, что пройдет какое-то время: месяц, два, — Ты устыдишься своей слабости, своего ослепления, и Твое благоразумие возьмет верх. Так что все пока зависело от Тебя, и я, уязвленный и растерянный, стал ждать.

А Ты продолжала регулярно, через каждые три-четыре дня, приходить поздно. Формально мы общались, обходясь минимумом слов; но в основном — молчали: молча ужинали, затем расходились по комнатам; молча утром завтракали, уходили на работу. Мне было тяжко это выносить. Но Тебя, похоже, такая ситуация вполне устраивала.

Однако хуже всех приходилось Алене — она чувствовала, что приближается катастрофа, и металась меж нами, пытаясь ее предотвратить. Вечерами за общим ужином, когда мы с Тобой молчали, она, изо всех сил сдерживая себя, чтобы не взорваться в этой атмосфере молчания, пыталась втянуть нас с Тобой в общий разговор… А когда Ты задерживалась вечером "на работе", она, не находя себе места, упрекала меня:

— Почему ты позволяешь маме так поздно приходить?

— А что мне делать? Я не могу ей приказывать, — отвечал я.

— Ты должен ее отругать! — решительно советовала она.

— Ругал, не помогает.

Тогда она брала дело в свои руки: накидывалась на Тебя, когда Ты приходила, с упреками:

— Мама, ты почему опять так поздно?

— Доченька, у меня много работы, — спокойно отвечала ей Ты.

— И долго у тебя будет много работы? Может, уже пора всю ее сделать?

— Знаешь что, дорогая? — раздражалась Ты тогда, повышая голос и, наверное, подозревая, что я подучиваю ее сердиться на Тебя. — Это мое дело, когда мне приходить, так что не суй нос не в свой вопрос!.. Ты, между прочим, уже почти взрослая — можешь и без меня побыть!..

* * *

Но вечной эта ситуация быть не могла — она должна была чем-то когда-то разрешиться, и разрешить ее помогла не кто иная, как Станислава. Видно, им с Борисом не хотелось терять нас обоих; причем — странно! — Станислава оказалась на моей стороне: однажды, во время Твоей вечерней отлучки, она позвонила мне и возмущенно сказала:

— Послушай, Володя! Я… мы с Борисом должны, наконец, сказать… Ты что, не в курсе, что Надежда тебе изменяет?

Я промычал что-то неопределенное.

— Я понимаю, — продолжала она, — мужья узнают об этом последними, но, наверное, это все же в твоих руках — прекратить безобразие? Ведь они едва не каждый день уходят, держась, как юные влюбленные, за ручки, садятся в машину и уезжают! Я понимаю: сердцу не прикажешь, — но почему это надо демонстрировать всему свету?

— Хорошо, — смиренно пообещал я. — Что-нибудь предприму… — и опять ни словом не выразил Тебе упрека — чтобы, по крайней мере, освободить Тебя от вранья — когда Ты в тот вечер вернулась поздно. Но в ближайшую же пятницу: сердце подсказало, что опять в этот день задержишься, — решил проверить Станиславино сообщение, — чтобы начать что-то делать, нужен был железный довод, и я пошел его добывать: за двадцать минут до окончания рабочего дня подъехал к университету, оставил машину подальше от парадного входа, поднялся на ступеньки и стал прогуливаться меж колоннами портика, чтобы именно здесь, не прячась, встретить Тебя вместе с избранником и на месте всё решить. А заодно — взглянуть в Твои глаза, когда Тебя уличу.

Я ждал вас к шести или к началу седьмого. Но ведь вам не терпелось! — вы выскочили без четверти шесть и — настолько стремительно, проскочив всего в четырех-пяти метрах от меня, продолжая на ходу одеваться, сбегая затем по ступенькам вниз, смеясь и о чем-то щебеча — так школьники сбегают с уроков — что я от неожиданности остался стоять, как вкопанный. Но, по крайней мере, успел рассмотреть молодого человека. Он оказался никаким: тщедушным и невзрачным, — я даже усмехнуться не преминул, вспомнив Овидия: да-а, жестокий, проказливый Эрот бьет беспощадно!.. Единственным достоинством молодого человека была молодость. Но Ты-то — Ты будто светилась вся, глядя на него и ничего вокруг не видя — даже меня, стоявшего между колоннами совершенно открыто, не прячась. Как давно я не видел Тебя такой счастливой!

Между тем вы сбежали вниз, пересекли тротуар, выскочили на проезжую часть, запруженную в этот час машинами, и начали нетерпеливо голосовать; одна из машин притормозила; вы впрыгнули в нее и умчались.

Первым моим желанием было немедленно бежать к машине и преследовать вас: во что бы то ни стало помешать вашему счастью, драться, бить этого сукиного сына без пощады, отнять Тебя, лживую, подлую, вероломную!.. — я даже сбежал следом вниз… и остановился. Зачем, куда бежать?.. Постоял, глядя вам вслед. Прошел к машине, сел в нее… В глазах все еще стояло Твое сияющее лицо. Представил себе, как Ты, после этого упоения счастьем, приходишь домой — а Тебя встречает дома мрак… Но что же я — или хотя бы Алена — можем противопоставить этому счастью?..

Самым ужасным было представить себе, как он лапает Тебя, раздевает… — кружилась от боли в висках голова; надо было заглушить эту боль, заставить себя не думать об этом… Продолжал ли я Тебя любить? Да, может, именно такую, веселую, стремительную и безумную от счастья, и любил?.. Но что же теперь делать-то? Что же делать?

* * *

Ты тогда опять пришла домой в девять вечера.

— Где Ты задержалась сегодня? — внешне спокойно, однако с огромным внутренним напряжением спросил я: что-то Ты солжешь на этот раз?

— Была на предприятии, — твердо и спокойно ответила Ты.

— Врешь! — не выдержав, крикнул я. — Мне позвонили: вас обоих видели выходящими с работы без четверти шесть!

— Да, мы вышли без четверти шесть, потому что позвонил главный инженер, попросил срочно приехать на совещание, где рассматривались наши рекомендации, — не дрогнув, так же твердо и спокойно ответила Ты.

— Дело в том, — устало сказал я, — что никто мне не звонил. Я стоял на крыльце, когда вы промчались мимо — вы опахнули меня ветром и при этом ржали, как лошади. Ты даже не заметила меня!

— Ах, ты уже шпионишь за мной? Н-ну, хорошо! — сказала Ты с угрозой в голосе, сверкая глазами, которые теперь смотрели на меня неприязненно. — И все-таки я говорю правду, — повторила Ты, — мы поехали на предприятие!

Моя уверенность дрогнула перед Твоей твердостью.

— Может быть, и на предприятие, — сказал я. — Но ваши счастливые лица, когда вы смотрели друг на друга, я видел сам!

— Чего ты от меня хочешь? Чтобы я призналась? — сердито, с новым запалом отозвалась Ты. — Так я тебе отвечу: да, я в него по-прежнему влюблена, потому что он молодой, красивый, талантливый! Но я с ним не сплю — я же тебе обещала! Я не хочу быть шлюхой! Тебе достаточно?..

И когда Ты выкрикивала "молодой, красивый, талантливый", то будто вбивала в меня гвозди — мне слышалось продолжение фразы: "а ты — немолодой, некрасивый и неталантливый!"… Что мне было делать? Смириться, пережить, вытерпеть Твой безумный фейерверк влюбленности? Ведь этот фейерверк и меня когда-то опалил и позвал из спокойной жизни на праздник… Но сейчас мне не хватало терпения — я был заложником свободы: когда-то я сам ее провозгласил и не раз напоминал о ней Тебе; напомнил и сейчас:

— Ты забыла, как мы договаривались быть свободными в отношениях? Наверное, пришло время исполнять договор?

— Тебе нужна свобода? — дерзко рассмеялась Ты. — Так забери ее себе — мне она не нужна! Скажи: когда? — и я готова! — Тебе, видно, стало легко и весело оттого, что я освобождал Тебя от необходимости врать и изворачиваться.

— Хорошо, — сказал я. Мне захотелось сбить с Тебя веселость. — Только имей в виду: с Твоим характером Ты можешь далеко уйти и плохо кончить!

— Ха-ха-ха! — покатилась Ты со смеху. — Ты знаешь, первый муж тоже меня этим пугал — только я ведь тогда не испугалась!

— Ну, раз Ты уже поставила мне порядковый номер, — произнес я непроницаемым тоном, — значит, в самом деле пора в ЗАГС…

* * *

В бюро ЗАГС существует дурацкое правило: супругам, желающим получить развод, надо явиться туда вместе. А если не хочется вместе?..

Вот и нам с Тобой не хотелось ехать туда вместе; мы просто условились о встрече там, благо дорожка туда нам была памятна, встретились, накатали заявления, договорившись указать причиной развода стандартную формулу: "не сошлись характерами", — тут же усмехнувшись над этой нелепостью: ведь любой дурак вправе нас спросить: "Как же вы, с несхожими-то характерами, столько лет жили вместе?"… А потом я довез Тебя до работы. Ехали молча; говорить было не о чем. Когда я остановил машину, чтобы высадить Тебя — Ты, открыв дверцу, сказала:

— Ну что, пока? До вечера?

— Нет, я сейчас поеду домой, соберусь и — в деревню. Что-то, знаешь, потянуло опять побыть одному, на чистом воздухе, — я уж не стал добавлять, как мне трудно теперь быть с Тобой под одной кровлей, в одной квартире.

— Прости меня, — сказала Ты неожиданно проникновенно.

— Прощай, — сказал я, так и не поняв: за что я должен был Тебя простить? За измену? За этот поход в ЗАГС?..

Ты вышла из машины и, не оглядываясь, двинулась к входу своим умопомрачительно легким шагом, покачивая все еще гибкое свое тело, торопясь, наверное, обрадовать ненаглядного своей предстоящей свободой. А я смотрел Тебе вслед и глотал ком в горле: рвалась нить, рвалась жизнь: удаляется, смешивается с толпой, уходит родной, самый близкий мне человек; все в нем по-прежнему трогательно, дорого и любимо — до ноготков на руках и ногах, до родинок на теле, до каждого участка Твоей гладкой, светлой, теплой кожи… Ты уносила с собой всё-всё-всё: грудь, которую я так любил целовать, лицо, в которое смотрелся, как в зеркало, лоб, который Ты так сурово и смешно морщишь, когда думаешь, со всеми его морщинками, над которыми столько хлопочешь, Твои прихотливо очерченные губы, в которые впивался бессчетно, глаза, в которых столько тонул… Хотелось окликнуть Тебя, остановить, вернуть! — а разумом понимал: против Твоей безумной влюбленности мой крик бессилен — так же, как когда-то никто не в силах был Тебя остановить, когда Ты, рвя прежние привязанности, летела ко мне на легких крыльях… Было тоскливо, тяжко: никто никогда не повторит, не сможет повторить тех слов, что мы сказали друг другу; никогда и ни с кем мы с Тобой больше не будем такими искренними, добрыми, нежными, — как Ты этого не понимаешь, глупое Ты, торопливое, бестолковое существо? Больше никогда у Тебя это не повторится — такое не может повторяться! Всё будет новым, другим — но скучнее, тусклее, хуже!..

От Твоей недосягаемости и своей опустошенности душа у меня тихо скулила; успокаивая себя, я повторял вслух: "Не получилось. Торопись, лети, возвращайся в свою жизнь — свободна!.."


14


Теперь-то я понимаю: я сам малодушно сбегал от Тебя, когда решил сию же минуту ехать в деревню…

Однако существовал человек, перед которым мне было совестно за бегство: Алена. Для нее я был главарем нашей маленькой стаи — знаю, рядом со мной она чувствовала себя в безопасности; она доверяла мне даже больше, чем Тебе, и в наших с Тобой размолвках почти всегда брала мою сторону. Может, то было лишь из чувства самосохранения, потому что со мной — надежней?.. Во всяком случае, наши с Тобой ссоры она переживала больнее нас самих — и мне так не хотелось встречаться сейчас с ее укоряющим взглядом и объясняться с ней! Напишу, — решил для себя, — записку, всё в записке ей объясню и попрошу у нее прощения.

Однако Алена была дома; чем-то занятая, она из своей комнаты громко и даже весело поприветствовала меня через дверь, но, слыша, как я суечусь, заподозрила что-то и вышла посмотреть: чем это я занят?

Между прочим, взрослея, она стала рассудительной — наверное, судьба компенсировала ей нашу с Тобой безрассудность, потому что кому-то же из нас троих полагалось быть рассудительным, и она поняла, что эта участь выпала ей? Иногда она сурово отчитывала нас за наши ссоры, за неумелую трату денег, за лень, которой мы начинали вдруг предаваться самым бессовестным образом… В этой ее суровости была своего рода игра, которую мы позволяли ей вести и забавлялись этим: "Вот это мы получили с Тобой взбучку!.." Но сейчас наши с Тобой отношения оказались вне игры, и я честно выпалил Алене, как только она вышла из своей комнаты:

— Мы с мамой только что подали заявление о разводе.

— Почему? — недоуменно распахнула она глаза; видно, известие настолько ее поразило, что она не в состоянии была сразу его осмыслить.

— Потому что мама любит другого, — ответил я.

— И что теперь? — спросила она обескураженно.

— Я уеду в деревню…

Надо сказать, что телесно Алена выдалась не в Тебя, обещая стать пышнотелой девушкой с крупными формами, которые только-только еще намечались; при этом лицо ее, еще ангельски чистое, с нежнейшим румянцем на щеках, было трогательно схоже с Твоим — именно таким оно должно было быть у Тебя в Твои восемнадцать… И вот на этом лице начало медленно проступать страдание.

— Ты что, бросаешь нас? — печально спросила она.

— Алена, но что же мне делать? Я, мама и ее любимый — мы не можем жить все вместе! — стал я отчаянно перед ней оправдываться.

— Он что, придет сюда, вместо тебя?

— Не знаю, — пожал я плечами.

Аленин лоб мучительно нахмурился, осмысливая ситуацию.

— Я считаю, что ты просто сбегаешь от нас! — выпалила она, смерив меня гневным взглядом. — Неужели ты не можешь объяснить маме, что она неправа? Она бы тебя послушала — она тебя любит! У меня не укладывается в голове: как мы теперь будем жить?

— Алена, милая, но мне-то что делать?

— А мне что делать? Отец, мама, ты — все, все меня бросаете! Куда мне деваться? — уже в истерике кричала она; на глазах у нее выступили слезы.

— Но ты же останешься с мамой! — продолжал я оправдываться. — Она тебя в обиду не даст. Может, все уладится, и мы снова будем вместе?.. Поверь: мне не меньше твоего тяжело, но я не могу — мне надо уехать!

— Бросаешь, значит! — презрительно фыркнула она, разрыдалась и бросилась в свою комнату.

Я не мог оставить ее, не успокоив — постоял в раздумье и вошел в ее комнату. Она лежала на постели лицом вниз, уткнувшись лицом в подушку и вздрагивая от беззвучных рыданий: вздрагивало ее тело, одетое в пестрый ситцевый халатик без рукавов, вздрагивал затылок, вздрагивал не закрытый волосами участок тонкой, такой детской молочно-белой шеи с завитком светлых волос за розовым ухом. Меня пронизало чувство острой жалости к ней, такой беззащитной и бесконечно одинокой; хотелось обхватить ее еще неокрепшее девичье тело ладонями, крепко прижать к себе, как малого ребенка, гладить ее волосы, говорить что-нибудь веселое, ободряющее, обещать сделать все для того, чтобы она не страдала и не плакала, и я уже занес, было, руку, но вспомнил о Тебе и подумал: "Ну почему, почему опять — я? Почему никто больше не хочет думать о близких?.." И все же я осторожно сел на край постели, положил ладонь на ее вздрагивающее плечо и тихо, стараясь ее успокоить, извиняющимся голосом сказал:

— Ну что делать, Алена, если взрослые люди не умеют жить в согласии? Понимаю, как тяжело, когда все рушится. Но надо как-то учиться терпеть; ты уже вон какая большая. Счастья на все времена, видно, не бывает, и всё всегда смешано с горечью, с утратами. Потерпи, милая; всё ведь еще не окончательно — просто нам с мамой надо хорошенько подумать о будущем: может, со временем как-то утрясется?.. Прощай. И помни обо всем хорошем — у нас столько было хорошего!..

Она не отзывалась, хотя ее вздрагивания стали реже. Я чувствовал, что сам сейчас не выдержу: так засвербило в горле, — а потому встал, быстро вышел, взял чемодан и спустился на улицу, к машине.

* * *

И вот опять, как двенадцать лет назад, один в деревне; круг замкнулся. Опять мне некуда деться, опять я вытеснен в свою берлогу… Но как были непохожи те, прежние мои одиночества на это! Тогда у меня было ясное предчувствие, что меня еще многое ждет, что я на пороге какой-то новой, неведомой жизни, — а теперь знал: ничего уже не будет, всё, конец — меня будто выпотрошили; тело стало пустым и безвольным. Я и не подозревал, что за эти двенадцать лет выложу столько сил, и разрыв с Тобой будет таким болезненным! Если б знал тогда — интересно, решился бы я на этот путь?..

Я продолжал жить автоматически: утром уезжал в город, в институт, потом возвращался, наскоро готовил обед, обедал. Но если в прежних моих одиночествах готовка обеда и сам обед были временем интенсивной работы мысли, — то теперь ничего не хотелось: ни думать, ни есть… Я заставлял себя хотя бы есть, чтоб не растерять остатки сил и не выбиться из жизненного ритма… Потом садился готовиться к завтрашним занятиям и работал до ночи — причем все это — на автопилоте. А когда, ложась спать, брал в постель книгу или журнал — то не мог прочесть и страницы: с любой строчки меня тотчас уносило к Тебе, и я уже не мог от Тебя отделаться: разговаривал с Тобой мысленно, спорил, раздражался от невозможности прогнать Тебя из своих фантазий… А, заснув, подскакивал среди ночи от Твоего явственного голоса в тишине, зовущего меня: "Во-ва!"

Чтобы вытеснить мысли о Тебе, я начинал решать теоретические задачки: может ли, например, так совпасть, чтоб мужчина и женщина одновременно и с одинаковой силой любили друг друга? — и, подумав, отвечал себе: может, — но, по теории вероятности, явление это должно быть событием исключительно редким. Стало быть, мы с Тобой — счастливчики?.. А может ли любовь быть вечной? — продолжал я развивать задачку дальше, и отвечал себе: по мнению авторитетных источников — редко, но тоже бывает… Но уж никак она, эта любовь, не может закончиться для обоих одновременно! — продолжал я мысль дальше. — Разве может быть столько совпадений сразу, хотя бы по теории вероятности? Где-то эти совпадения должны кончиться, и, стало быть, кому-то из двоих неизбежно приходится страдать… Но не благо ли это страдание, если только оно — не страдание уязвленной гордыни или потерянного покоя?.. Так что, — говорил я, обращаясь сам к себе, — если только ты ее в самом деле любишь — благодари судьбу, что не ты, а она вышла из игры первой, и все терзания достались тебе!..

А когда, измученный этими мысленными построениями, засыпал — мне снилась Ты. Сны были такими яркими, что наутро казалось, будто я виделся с Тобой вживую… Многие помнятся и поныне; вот один из них:

Будто бы в помещении работают за столами люди, и я с ними, и тут входишь Ты: светлые, ветром растрепанные волосы, лицо со строгим взглядом, открытые по локоть руки в золотом загаре, легкое золотистое платье, а на ногах — туфельки на тончайших каблуках, и Ты не идешь вовсе, а, явно демонстрируя себя мне и покачиваясь, плывешь себе этакой манекенщицей ("смотри: нога — от бедра!" — комментировала Ты когда-то свой шаг), а я неотрывно слежу за Тобой глазами и спрашиваю: "Где Ты взяла это платье?" — и Ты, снисходительно улыбнувшись, оттого что вызвала мое восхищение, бросаешь через плечо: "Взяла померить!" — "Я хочу купить Тебе такое же!" — кричу вслед; тогда Ты мгновенно подлетаешь ко мне, шепчешь нетерпеливо и горячо: "Нет, милый, ты мне знаешь какое купи?" — и, щекоча мое лицо волосами — каждая мелочь в этом сне отчетлива! — наклоняешься и прямо на деловой бумаге упоенно рисуешь дамский силуэт, необыкновенно похожий на Твой собственный, с какими-то фантастическими деталями платья: с буфами, вырезами, складками. Но мое внимание больше занимает не рисунок, а Твоя шея прямо перед моими глазами, так что я незаметно от всех впиваюсь в нее поцелуем; Ты косишься на меня строго- удивленно, и Твое удивление сменяется доверчивой улыбкой; Ты прижимаешь палец к губам, шепчешь: "Тихо!" — и, уже забыв про рисунок, распрямляешься, достаешь из кармашка конфету в золотистой обертке и протягиваешь мне: "Попробуй — меня угостили!". Я беру ее, разворачиваю — а там крохотный флакончик с пробочкой. Я не знаю, что с ним делать; Ты берешь у меня флакончик, выдергиваешь пробочку, высыпаешь себе на ладонь несколько золотых шариков и протягиваешь мне: "Попробуй!" Я беру один, кладу в рот, ощущаю необыкновенный вкус и одновременно — удивительное тепло душевной близости с Тобой, и вижу, как Ты тоже кладешь шарик в рот, закатываешь глаза и, изнемогая от блаженства, мотаешь головой…

Я просыпаюсь, еще весь пронизанный этими теплом и блаженством, оказываюсь в пустоте и одиночестве, и нервы мои не выдерживают: две мучительные, нестерпимо горячие, как кипяток, слезы текут из глаз и прожигают мне щеки. Возмущенный своей слабостью, сжав зубы, я мысленно обращаюсь к Тебе: "Н-ну з-зачем Ты так?" Но — никакого ответа…

* * *

Накануне дня, назначенного в бюро ЗАГС для нашего развода, звоню Тебе и напоминаю о завтрашнем дне:

— Готова завтра к процедуре?

Но Тебе, как и мне, не хочется туда — на эту процедуру.

— Сходи один, — отвечаешь Ты сухо. — Я завтра занята.

Объясняю Тебе, что если хочешь развода, надо идти вместе, иначе заявления придется подавать заново.

— Хорошо, приду, — неприязненно говоришь Ты и приходишь ровно за минуту до начала процедуры, суровая и решительная, в совершенно новом для меня обличье: коричневый деловой костюм; вместо волос, будто навсегда растрепанных ветром, гладкая прическа; и — ледяное отсвечивание тонированных очков, наглухо закрывших живой блеск Твоих глаз, — так что я оторопел: неужели эта твердая, решительная женщина писала мне когда-то лыжными палками на снегу, помадой на стеклах: "Я тебя очень, очень люблю!" — и шептала в горячечном от страсти бреду: "Делай со мной все что хочешь!"?..

Процедура развода — пока при нас прозаически выписывали документы и заставляли расписаться в получении — длилась минут двадцать, так что мы вышли оттуда, уже каждый со своим свидетельством.

— Может, зайдем в кафе, отметим событие хотя бы чашкой кофе? — спросил я на крыльце: так хотелось оттянуть минуту окончательного расставания!

— Извини, я тороплюсь, — сухо ответила Ты.

— Может, хоть поцелуемся напоследок?

— Не нацеловался, что ли? — и холодно-удивленный взгляд.

— Хорошо, тогда давай подвезу до работы, раз торопишься.

— Спасибо, сама как-нибудь. Прощай, — сказала Ты отчужденно, повернулась и решительно зашагала к автобусной остановке.

— Нового счастья Тебе! — крикнул я вдогонку и долго стоял, провожая Тебя взглядом. Ты, конечно, чувствовала мой взгляд, но не оглянулась…

Я вслушивался в себя. Трагизма своего положения я уже не ощущал; была только обида на Тебя: как легко Ты все разрушила!.. "Но нет, — мстительно подумал я, когда Ты исчезла из вида, — навечно мы еще не простились. Я не дам Твоему хахалю так легко утвердиться на моем месте!.."

На следующий же день я позвонил Тебе и предложил обсудить условия размена квартиры. Я ожидал, что Ты начнешь упрекать меня, скандалить, протестовать, придется судиться — но нет, Ты, к моему удивлению, была само великодушие:

— Конечно, давай разменяем — я понимаю: ты много в нее вложил, и тебе надо где-то жить…

Удивительно, но Ты сама участвовала в поисках вариантов размена; и я так и не понял, чего там было больше: желания непременно устроить меня — или поскорее устроиться самой?.. И через месяц, после некоторых хлопот, мы с Тобой благополучно разъехались; Ты — в двухкомнатную, я в крохотную однокомнатную, под самой крышей высокого дома, в "монашескую келью", как я ее назвал, и был ей рад, не мечтая о большем: зачем мне теперь много? Для одиноких бдений за работой — вполне хватит…

А если возникнет вдруг соблазн оскорбить любовь любовью новой? — на всякий случай спрашивал я себя, и сам себе отвечал: не выйдет! — я всё вложил в игру и проиграл, и хватит с меня; ни на какие чувства больше я не способен и, стало быть, кому я нужен, такой? И у женщин будет меньше соблазнов на мою персону ради пресловутых материальных ценностей, с моей-то кельей… Праздник кончился; остались будни, одиночество и кропотливая работа — переплавлять прозу жизни в слитки воспоминаний.


15


Через неделю после переезда мне позвонил на работу Илья Слоущ:

— Встретил твою Надежду…

— Она не моя теперь; мы разъехались.

— Она мне сказала.

— Знаешь что? — предложил я, опережая его недоумения. — Поскольку переехал я тихо и новоселье зажилил — приглашаю в свою келью: будешь моим первым гостем. Только приглашаю пока одного: еще сижу на чемоданах. Растолкаю вещи — приглашу с Элей. Согласен?

— Когда прийти?

— Да хоть сегодня вечером.

— Говори адрес…

И вот он у меня. Я немного смущен перед ним за кавардак, но, по-моему, настоящее новоселье и должно быть таким: в кухне лишь плита да холодильник; в комнате на месте — пока только письменный стол с компьютером; стены и окна — голые, книжный стеллаж установлен, но большинство книг — навалом посреди комнаты: есть повод перебрать их и освободиться от книжного хлама. Зато есть старые диван-кровать, кресло и журнальный столик: этот хлам Ты великодушно спровадила мне, желая обставиться новыми…

Но Илью я принимаю радушно.

Он — с подарками: графический городской пейзаж в рамке за стеклом, бутылка коньяка и — новая его собственная книга, подписанная им для меня.

— Спасибо! Особенно за книгу: прекрасный мне укор, — говорю ему.

— А ты думал, я по головке тебя гладить приду? — басит он, все такой же широкий и добродушно-ироничный. Ни ширины его туловища, ни седины в волосах не прибавляется — время разбивается об него, как об утес.

— Тогда — прошу на разговор! — приглашаю его на почетное место, в свое любимое кресло, сам садясь напротив — на диван-кровать.

Наш ужин уже на столике. Желая подчеркнуть холостяцкий стиль ужина, не стал я готовить мудреных блюд — лишь черный хлеб, порезанные и разложенные по тарелкам ветчина, рыбий балык, простой суровый салат из помидор и репчатого лука, пучки петрушки и сельдерея, водка и минералка. И, за неимением пока рюмок — два стакана.

— О, почти студенческий выпивон! — потирает руки Илья. — Только постеленной газетки не хватает. Но, может, все же начнем с коньяка?

— Давай! — соглашаюсь я, и мы начинаем одновременно и коньяк, и разговор. И по мере того, как убывает коньяк — диалог наш разгорается, причем разгорается по ходу разговора всё ярче: ведь нас же, кафедральных говорунов, хлебом не корми — дай блеснуть всеми прелестями риторики! Да если еще их в состоянии оценить твой оппонент, да еще если эти прелести расцвечены парами алкоголя!..

— Ну, нагулялся? — откровенно насмехается надо мной Илья. — Поздравляю со свободой. Вот она, диалектика факта: в каждом минусе — свои плюсы. И моя книга — в самом деле, тебе в укор: теперь уже никто тебе не мешает пахать и пахать… Помнишь наш разговор перед твоей свадьбой? — слово "свадьба" он произносит с ироническим фырканьем.

— Помню, конечно, — отвечаю, — как ты меня жучил за Надежду.

— А ведь я был прав тогда: все эти порывы страсти, любовь, счастье — они же как песок для подшипников! Этот аппарат, — постучал Илья по лбу пальцем, — должен работать и постоянно давать результат.

— Понимаешь, в чем дело, Илюша?.. Счастья, наверное, и в самом деле нет. Но его ожидание, его промельки в жизни — вот в чем дело.

— Между прочим, уже видел ее с каким-то хлыщом. Легкомысленная ба…

— Молчи! Ни слова больше!

— Вот так всегда: за правду приходится страдать, — бормочет он. — Ладно, будем пить за пепел твоей сгоревшей любви.

— Может, тебе и не понять, — говорю ему после очередной порции коньяка, — но я нисколько не жалею этих лет.

— Ну, конечно, где же мне понять! — откровенно издевается он надо мной. — Только знаешь, что тебе скажу? В древних еврейских верованиях считалось, что у женщины нет души, и для вечной жизни спасаются только те, кого полюбит мужчина: на этом спасательном круге они переплывают в лучший мир. Так вот, по-моему, у них этот способ спасаться остался до сих пор…

— А ты прав — она и в самом деле отказалась от вечной жизни! — невесело рассмеялся я.

— Но Бог с ними! — пресек меня Илья. — Я, собственно, не об этом. Я же до сих пор помню, как ты сочинял стихи в институте, писал отличные курсовые и — о чем мы с тобой говорили. Ты извлекал из своей интуиции очень интересные вещи; ты хватал на лету и светился природным талантом — я тебе даже завидовал.

— Ты? Мне? Завидовал? — удивился я. — Это я тебе завидовал: столько знаешь, столько прочел! Мне казалось, ты родился в очках и с книжкой в руке. Да, честно говоря, я тогда всем вам, городским, завидовал — у вас всегда была фора передо мной.

— Сейчас речь не о твоей, а о моей зависти, — менторски поправил он меня. — Да, собственно, то не черная зависть у меня была — просто ревность; она заставляла меня преодолевать себя, свою лень, свою медлительность… Но твой талант, Вовка — что ты с ним сделал? Двенадцать лет назад ты мне говорил, что у тебя докторская в кармане — где она?

— В кармане, — сокрушенно ответил я.

— Вот-вот! В наши годы пора уже из своих трудов выжимать дивиденды, а ты? Извини меня, но на шестом десятке ты сидишь в этой норе, один, брошенный, и лепечешь, что ни о чем не жалеешь. По-моему, ты просто пребываешь в шоке — но надо же как-то выходить из него!.. Тебе бы женщину найти, тихую, скромную, без претензий, но — с квартирой, с каким-то бытом, и, как-то, опираясь на нее, что ли?..

— Ё-моё! — перебил я его. — Это что же, мне, столько лет жившему в звездном мире, ты предлагаешь "тихое" и "спокойное", с каким-то там бытом?

— Да, "тихое" и "спокойное"! — подтвердил Илья. — Хватит с тебя этого звездного мира, оставь его юнцам — а тебе, чтобы что-то еще успеть, пора запираться и работать, как вол — наверстывать упущенное!

— Нет, Илья, это уже не для меня, — отрицательно покачал я головой и при этом — оттого что хватил лишнего, что ли? — понес такое, о чем не помышлял сам, пока был трезвым: — Не знаю, что со мной будет дальше — знаю только одно: мне трудно жить без волнения: не хватает воздуха, света, который как-то освещает наши потемки и тот абсурд, в котором мы пребываем! Но этот свет и это волнение — только от влюбленности; ну не могу я без этого: мне нужна только та, что высекает из меня искры! В благодарность за это я готов отозваться всем, что у меня есть в душе, в интеллекте — это так украшает жизнь, Илья — а без этого ну не вижу я никакого смысла в том, чтобы чего-то достигать! Может, я избалован? Но, по-моему, хотеть этого — так естественно!

— М-да-а, — с сомнением покачал головой Илья; мой монолог вызвал в нем едкую реакцию, и ее он не преминул тотчас же выплеснуть на меня — его, как и меня, тоже несло: — Знаешь, лет двадцать назад я бы тебя еще одобрил, а теперь… Может, я зря все это говорю — жизнь слишком развела нас по разным камерам?.. Но ведь не для того же ты растил свой интеллект, чтобы всю жизнь изводить его, простите, на баб? Их миллионы, Вовка — с их нехитрыми снастями: ловить простаков, высасывать и даже забывать благодарить за это! И мужчин, готовых лезть в эти снасти — миллионы. Но нам-то что до них за дело?.. Человек, Вова — это существо с очень ограниченными возможностями, и ни образование, ни культура, ни Интернет не помогут ему эти возможности расширить; неужели ты этого не просёк? Для пользы дела надо когда-то отказываться от удовольствий, от этих душевных искр и прочей романтической х. ни и запираться в стенах… Да, согласен, у простого человека — большая потребность в "другом": поныть, пожаловаться, услышать отклик, реализовать, в конце концов, свою похоть и другие слабости — он же просто не может без "другого"! Но нам-то, Вова, надо выбирать: или сиропиться с "другим" — или жить ради своего интеллекта, который кормит тебя и тебе же освещает твои потемки. В сущности-то, только благодаря интеллекту немногих жизнь не превращается в ад! Ведь, между нами говоря, человек в массе своей туп и нравственно сомнителен — только мы, люди культуры, можем как-то влиять на это жадное, безмозглое, насквозь порочное двуногое и двулапое существо, которое по недоумию носит звание человека — хотя оно и норовит постоянно от нашего влияния ускользнуть. На нас, если угодно — миссия! Ты что, забыл, о чем мы спорили тогда, как мы открывали эти истины у Шекспира, у Толстого, у Достоевского? У того же Вольтера, у Ницше? Забыл, как они были нашим светом тогда? Как можно отрекаться от них? Ради чего?

— Ничего я не забыл — все помню. Но за эти годы я еще много чего понял.

— Ты был в состоянии еще что-то понимать? — фыркнул он.

— Да, представь себе! — раздраженный его фырканьем, повысил я голос. — Конечно, можно построить всю эту человекомассу и чему-то ее научить, даже какой-то порядок устроить — но сами-то люди от этого нисколько не изменятся!.. Любовь, Илья — вот ключевое слово! В принципе-то, еще ни один умник не дал идеального рецепта устроить мир — все их теории рассыпаются в прах; одна любовь может дать рецепты, а она, как ни крути, проявляется только через "другого" — вот что я понял! Так что зря ты иронизируешь над "другим"!

— Да уж, что-то твоей любви не хватило даже, чтобы устроить тебя самого! — саркастически фыркнул Илья. — Где ж ее на всех-то хватит? Фишка, как говорят мои студенты, в том, что ни понять "другого", ни слиться с ним невозможно — иллюзии все это, дорогой мой Вова! Чем глубже интеллект — тем больше разница с "другим"! Чтобы контактировать с ним, надо хитрить и лукавить… Хочешь проявиться? Ну, проявись, и опять — за стол, в одиночество! Потому что интеллектуальным топливом, Вовка, ты можешь обеспечить себя только сам; ни единая душа тебе в этом не поможет! Тем более — женская.

— Да разве я — против? Давай выпьем за интеллект! — предложил я.

Выпили.

— Нет, Вова, — сказал затем Илья, — ты со своей любовью совсем разучился мыслить последовательно — все категории в кучу свалил: интеллект, любовь, "другого"…

— Неправда, всё у меня на месте, — возразил я. — И все-таки, если на одну чашу весов я соберу весь интеллект мира, а на другую — эту проклятую, пресловутую любовь, то представь себе: она перевешивает! Недаром ее умудрялись воспевать при всех режимах и при всех религиях, и тот, кого она хоть раз опахнула своим крылом, готов помнить о ней как о величайшем счастье!

— Теоретически, может, ты и прав, — сказал Илья. — Но тут есть парадокс. Знаешь, в чем он? Те, кто пишет про любовь — для них это поденная работа, а сама любовь — лишь крючок: ловить простаков. Ты вот — счастлив сейчас?

— Но я был на этом празднике!

— Ха-ха, был да сплыл! А я вот, не посвятивший любовной риторике и тысячной доли того, что истратил ты — я уважаю свою старую надежную Эльку и никогда не сменяю, даже на двух молодых! Не знаю, что это: любовь — или?.. Давай выпьем за мою Эльку!

— Давай!..

— Ну, ты и хитер, — сказал я ему, когда выпили. — Сам — с Эльвирой, а мне, значит — с тихой и спокойной?

— Знаешь, как говорят англичане? Самая лучшая женщина — та, о которой меньше всего говорят.

— Но мы же с тобой не англичане! Скифы мы с тобой… — сказал я

Между тем мы были уже в таком состоянии, что жали друг другу руки, хлопали по плечам и пытались обняться.

— Ты-то точно скиф, а я все же больше европеец! — кричал он.

— Да какой ты европеец — такой же скиф, как я! — грозил я ему пальцем. — Сам подумай: ну какого европейца будет сегодня занимать вопрос, который не пахнет евро?… Но мне-то, мне что делать?

— Знаешь, что я тебе скажу, бабий ты страдалец? — в свою очередь, грозил мне пальцем Илья. — Есть у нас на кафедре одна дама…

— Эк чем удивил! У нас, между прочим, тоже есть одна!..

— Так за чем дело стало? Чего тогда воздух молоть? — пьяно уставился на меня Илья. — Д-давай, в-выпьем за нее — и вперед!..


16


"Одна", о которой я упомянул в "беседе" с Ильей, носила (хотя почему носила-то? — благополучно до сих пор носит) редкое имя: Карина. И знакомство мое с ней состоялось, когда я Тебя еще и знать не знал, но уже ушел от Ирины и жил в деревне.

Представь себе зимнюю сессию в институте: душная, закупоренная из-за морозного января аудитория, а в ней пятеро четверокурсников: парень и три девчонки готовятся за столами поодаль, а одна сидит прямо передо мной. Духоту дополняет постоянно преследующий меня в институте тяжелый смешанный запах крепких духов, дезодорантов и обильных потовых выделений молодых, разгоряченных от волнения тел; открыв форточку, ловлю долетающую до меня струю свежего морозного воздуха, слушаю уныло-многословный ответ записной отличницы и при этом украдкой наблюдаю за парнем, сидящим за столом: прикрыв ладонью глаза, он нагло переписывает шпаргалку, пряча ее где-то на коленях.

Кое-как вникнув в ответ моей визави, рассматриваю ее попристальней: милое округлое лицо, чистая кожа, волосы цвета темного каштана (гадаю: крашеные или нет? Если крашеные, то — искусно), серьезные серые глаза, округлые плечи и хорошо развитая грудь склонной к полноте девицы. Нет, не вамп-дива — такая она вся домашняя и добротная…

— Хорошо, с первым вопросом покончили, — прерываю ее, пока она не уморила меня своим знанием, к которому нет никакой возможности придраться. — Со вторым вопросом давайте поступим так: подробностей не надо — дайте лишь собственный взгляд на проблему…

Рассмотрел зачетку. За такую не стыдно: сплошные пятерки… Она опять, было, разогналась со своим обширным взглядом; остановил ее подчеркнуто вежливо и негромко — чтобы не мешать остальным готовиться:

— Благодарю за ответ, — и добавляю, отступая от педагогических правил, пока вписываю оценку в экзаменационную ведомость: — Имя у вас редкое. Знаете, что оно обозначает?

- Нет, — отвечает растерянно.

- "Кара" по-итальянски — "дорогая". Никогда не слыхали старинный итальянский романс "Кара мио бен"? Перголези, кажется.

— Нет, — совсем тушуется моя визави.

— Надо интересоваться и этим тоже, — говорю ей, удовлетворенный тем, что нашел слабину у этой отличницы, и от собственного удовлетворения становлюсь добрым: — Хотя подготовка у вас основательная. В аспирантуру, поди, готовитесь? — спрашиваю, теперь уже вписывая оценку в зачетную книжку.

— Да, — кивает.

— И куда хотите?

— Хотела бы к Вам, — и при этом бесстрашно глядит на меня.

— Почему — ко мне? — на секунду запинается моя ручка.

— Мне нравится, как вы читаете, как знаете материал, — твердо отвечает она и добавляет, помедлив: — Мне нравится всё, что вы делаете… — и, наконец, не выдержав собственной твердости и чего-то так и не досказав, смутилась и покраснела, продолжая при этом нагло глядеть мне в глаза.

Влюбчивость студенток в преподавателей — дело заурядное и не поощряемое, в том числе и мною. Кроме того, как отличить простодушные чувства от расчета или, того хуже, от какой-нибудь каверзы?

— Спасибо на добром слове, — тихо, чтоб разговор не долетел до девиц за столами, отвечаю ей. — Однако, если б даже я и хотел — то не смог бы ответить вашим чувствам из соображений общепринятой морали.

— Странно, — так же тихо, как и я, только насмешливо говорит она, не отводя взгляда. — Вы боитесь общепринятой морали?

— Я не боюсь, — дрогнул я перед ее напором, — а просто придерживаюсь ее. Можете себе представить, что было бы?

— А что было бы?

Ну, наглая — навязывает какой-то бессмысленный разговор! — но продолжаю так же спокойно, не поддаваясь на провокацию:

— Вы и сами можете прекрасно ответить на свой вопрос.

— Вы что, меня боитесь? — спрашивает она тогда.

— Чего Вы хотите? — произношу тихо, но сурово.

— Хотя бы просто поговорить с Вами. Это-то можно?

— Если просто — то можно, — улыбнулся я и протянул зачетку. Она взяла ее и пошла из аудитории, а я озадаченно посмотрел вслед на ее крепкие икры и крепкую спину: она ведь, черт возьми, оставила меня в недоумении!.. Странная особа, — пожал я плечами и повернулся к следующей девице, которая уже раскладывала передо мной свои бумаги.

* * *

В пятом часу пополудни посреди зимы на улице — уже черная темнотища.

Усталый и голодный, выхожу из институтского здания на улицу и тут вспоминаю про Карину и про разговор наш, кончившийся, слава Богу, ничем… Иду, с удовольствием вдыхаю колючий морозный воздух, мысленно расслабляясь — и слышу, как кто-то торопливо скрипит сзади снегом, явно догоняя меня. Оборачиваюсь, всматриваюсь при свете фонаря: Карина! В теплой шубе, с туго набитой сумкой, дышит от торопливой ходьбы морозным паром. Остановился подождать. И ни тени щекотки самолюбия: за мной, дескать, еще бегают девчонки! — одно унылое беспокойство: ведь эта дура грузит меня проблемой: недавно из института со скандалом — за связь со студенткой — выперли молодого преподавателя. Но мне-то зачем этот риск?

Запыхавшись, она, наконец, догнала меня и впервые за время нашего общения улыбнулась.

— Ну, и о чем же мы будем говорить? — спрашиваю суховато.

— Обо всем, — заверила она меня.

— Но мне-то ведь на вокзал надо, — взглядываю я на часы.

— Я знаю, — решительно сказала она.

— Откуда?

— Студенты знают о преподавателях больше, чем Вы думаете. Я провожу Вас и задам всего несколько вопросов. Можно?

Я уж не стал советовать ей задавать вопросы вовремя: на лекциях.

— Ладно, идемте, — говорю, и мы пошли пешком, благо время мне еще позволяло и не было необходимости заходить по пути в хозяйственный и продуктовый магазины, и мы действительно поговорили дорогой обо всем понемногу, от библейской истории до модерна и до мельтешащей вокруг жизни. Чаще спрашивала она; но кое-чем поинтересовался и я у нее, и тут выяснилось, что живет она вдвоем с мамой — вот она, маленькая разгадка ее проблем: этой назойливо умной девочке не хватает всесильного и всезнающего доброго папы; сколько их обожглось на этом; сколько соблазнителей воспользовалось проблемами этих девочек!.. Правда, меня роль отца-искусителя не влекла — сама эта роль вызывала во мне некоторую эстетскую брезгливость.

А девица чем-то напомнила мне мою Ирину, только юную. Правда, для полного сходства девице не хватало крупной составляющей: некой хитрости и полной уверенности в себе юной самки, что ли, которых у Ирины было хоть отбавляй? Карина пугала меня своей прямолинейной настойчивостью: еще раза три потом провожала на вокзал, — однако никаких душевных волнений высечь во мне так и не смогла: я по-прежнему видел в ней лишь настырную любознательную отличницу и не парился по поводу несходимости наших с ней координат во времени и пространстве. Да и как иначе? Я не мог позволить себе легкомыслия ни влюбиться в нее, ни влюбить ее в себя: кроме страха быть разоблаченным какими-нибудь охотниками до разоблачений, на моем месте грех было размениваться на такие мелочи, как смутные влечения студентки, которая сама еще не знает, чего хочет: я ждал большего — может, даже главного: были, были предчувствия, — и я не хотел пропускать этого главного из-за каких-то мелочей… А всего через два месяца я встретил Тебя, и Ты заслонила собой всё остальное. В том числе и эту настойчивую девицу.

Карина же на пятом курсе благополучно вышла замуж и потерялась из виду. А года два назад опять обозначилась, уже на соседней кафедре, и мы теперь здоровались как старые знакомые… Выяснилось, между прочим, что живет она опять с мамой; о муже и детях народная молва умалчивала.

И не о ней ли доходил до Тебя смутный слух, когда Ты допытывалась у меня относительно "молодых филологинь", которые, будто бы, кишмя кишели у нас в институте и мечтали умыкнуть меня у Тебя?..

Карина — да уж и не Карина вовсе, а миловидная и еще молодая дама Карина Яковлевна — внешне почти не изменилась; правда, теперь в ее повадке исчезло бесстрашие — видно, успела наполучать за это шишек; зато прибавилось желания тихо жить и терпеливо делать институтскую карьеру.

Загрузка...