Его жизнь вообще могла не состояться, исчезнуть без всякого следа еще во младенчестве, до того, как пробудилось его сознание, стала работать память, закреплять в себе самые первые картинки окружающего мира. Собственных впечатлений об этом случае в нем не сохранилось, об этом ему, подросшему, рассказывала мама.
Середина двадцатых годов. В городе еще нет трамваев, только извозчики на дребезжащих пролетках, разномастных лошадях, цокающих по булыжным мостовым железными подковами. Его отец начальствовал над городской почтой, большим красивым зданием в самом центре города, на главной улице. Совсем недавно закончилась гражданская война. По старым дореволюционным правилам, которые почтовики продолжали традиционно соблюдать, заведующий почтовой конторой (или завконт, как тогда говорилось и писалось в служебных бумагах) должен был постоянно находиться при почте – на случай любой неожиданности, которая могла произойти, особенно на телеграфе, главном средстве срочной связи в тогдашние времена. Поэтому отец с семьей занимал небольшую квартиру из двух комнат с кухней в двухэтажном кирпичном флигеле в глубине почтового двора, мощенного крупным серым булыжником. После каждого летнего дождя выпуклые, омытые водяными струями камни покрывались солнечным блеском, играли радужными искрами – как гладь реки или озера под легкими касаниями неслышного ветерка.
Был именно такой июльский день с ослепительным солнцем, яркой синью неба, открывшейся после набега низких лохматых туч, короткого бурного ливня. Мама открыла в квартире настежь все окна, чтобы воцарившаяся прохлада освежила в тесных комнатах воздух. Маленького своего сына она посадила на диван возле одного из окон, дала ему любимые игрушки, чтоб он ими занимался, а сама ушла на кухню готовить обед, тоже распахнув там окно. Все окна отворялись во двор, выступая за плоскость стены на всю свою ширину.
Какое-то время он, полуторагодовалый малыш, играл со своим любимым плюшевым мишкой и резиновым утенком, издававшим тонкий жалобный писк, если его сжать руками, а затем он их оставил, его заинтересовало открытое окно, щебет птиц за ним, лишавшаяся в него пахучая прохлада, шарканье метлы дворника Степана, который изгонял из оставшихся луж воду, чтобы она сбегала в ложбинку среди булыжников и поскорее совсем утекала со двора. Не так давно он научился ходить и еще некрепко и неуверенно держался в стоячем положении. Однако по зыбкому сиденью дивана он добрался до его конца, до деревянного подлокотника, с него влез на крашенный белой масляной краской подоконник, встал в рост на ножки, шагнул на самый край окна, на наружную жестяную полоску – над пятиметровой пропастью с мокрыми булыжниками внизу – и потянулся коротенький своей ручонкой к медной оконной ручке. Он видел, как взрослые открывали и закрывали окна, берясь за медные приспособления на створках, и хотел сделать то же самое. Вытянутая его ручонка не доставала до медной штуковины, ярко и приманчиво горевшей солнечными бликами, и он все дальше выдвигался в пустоту окна, видя перед собой только яркую медь и не видя, не чувствуя гибельной пропасти у самых своих голых ножонок.
Мама рассказывала, что выглянуть в кухонное окно ее заставило прекратившееся шарканье метлы Степана и его сдавленный, глухой даже не вскрик, а скорее хрип: «Митровна!» Степан стоял у самого дома, под окном комнаты, где был диван и мама оставила своего полуторагодовалого сына. Рот дворника был приоткрыт, будто он хотел крикнуть что – еще, да запнулся или не хватило воздуха, глаза неестественно велики, словно стали одними белками, и направлены вверх. Метла валялась у его ног, а руки Степана держали у пояса расправленный фартук, как будто в него должно было что-то упасть и Степан готовился это поймать.
Мама ничего не поняла, в ней не успела промелькнуть никакая мысль, зато словно посторонняя сила тут же стремительно бросила ее в комнату, где находился сын. Он уже медленно вываливался в окно, и ручонкой, и взором устремленный к медной оконной ручке, почти уже до нее дотянувшись. Но если бы он и дотянулся, и пальчики его ухватились бы за медь, он все равно неизбежно рухнул бы вниз.
В самое последнее мгновение мама успела схватить его сзади поперек тельца.
Целый час после этого ее колотила дрожь, она не могла ничего связно и внятно сказать.
А Степан тоже сбивчиво, заикаясь, оправдывался:
– Хотел вам крикнуть, да как увидал, что он уже на железку ступает – ну, чисто мне тряпкой глотку заткнуло… Да и как крикнуть? – крикнешь, он испужается и тут уж обязательно полетит.
Мама и отец долго размышляли – как же им отблагодарить Степана, ведь это он дал сигнал беды, услышанный мамой, и приготовился, насколько мог, спасать их неразумного малыша. Хотелось сделать Степану какой-нибудь подарок. Но какой? Степан был родом из недалекой от города деревни Репная, отслужил солдатом на германской войне, потом в красноармейцах. Много чего довелось ему испытать и повидать – и штурм Перекопа, и битвы с басмачами в туркестанских песках. Был он немногословен, несуетлив, отменно со всеми вежлив. Рассудителен. При сложных обстоятельствах никогда не отвечал сразу, задумывался, скручивал цигарку. «Да ить как сказать?.. – начинал он всегда с риторического вопроса. – Тут можно надвое сказать. Можно – так, а можно совсем наоборот…». Слабость за ним водилась только одна: по праздникам любил выпить и даже, случалось, крепко. Но на люди хмельной не показывался. Понимал – хмель не красит человека. Помещался он с семейством тоже при почте, но в другом дворовом флигельке, в подвальчике. Захмелев, там и сидел, в своем подземелье, тихо мурлыкая деревенские и солдатские песни, подыгрывая себе на трехструнной балалайке.
Подарить ему к очередному празднику бутылку хорошей водки? – раздумывали отец и мама. Ведь самую дешевую пьет, а она – как отрава. Чистой, настоящей за всю свою жизнь, наверное, Степан ни разу не отведал… Водка, конечно, Степана обрадует, но это не тот подарок, какой он заслужил, не по событию, по которому делается. Выпил, посмаковал, – верно, хороша, каждый раз бы такую, и все, никакого следа…
И тут как раз случилось подходящее: из Бутурлиновки, где отец до революции долго служил телеграфистом, где познакомился с мамой и они поженились, родичи к отцовскому сорокалетию прислали богатую посылку: мешочек муки, горшочек меда и кожаные сапоги. В городе, на камнях и асфальте городских улиц сапоги отцу были не нужны. Их и преподнесли Степану.
Тот сразу же оценил их качество, ведь бутурлиновские мастера-кожевники издавна славились на всю Россию, и страшно засмущался.
– Это ж бутурлинские… – повторял он, отказываясь. – Им же сносу нет… Про них ведь какая молва: двадцать лет дед носит, потом сыну отдает, тот еще пятнадцать их с ног не сымает, а уж внук за свой десяток годов до полного конца их бьет…
Но сапоги Степан все же взял: его обувка прошла с ним всю его солдатчину, месила грязь фронтовых дорог подо Львовом и Ковелем, мокла в соленой воде Сиваша, поджаривалась, как на огне, в раскаленных песках закаспийских барханов, и давно уже не просто просила, а криком кричала о замене…