Анатолий Кузнецов У себя дома

Первая часть

1

Галина выехала рано, потому что путь предстоял сложный. Она была рада выехать. Она не хотела, не могла задерживаться больше ни часу.

Поезд был местный; он останавливался на каждом разъезде — то вдруг оказывался битком набит людьми, то все сходили, и Галя оставалась одна. Она не смотрела в окно и ни о чем не думала.

Поезд шел так долго и утомительно, что Галя в конце концов привыкла к нему, хотя в вагоне было неуютно и сыро.

Остановок десять скамью напротив занимал солдат. Он вытянулся на ней во всю длину, так что стоптанные сапоги свесились в проход, и осторожно, вежливо похрапывал. Случайно взглянув на него, Галя вздрогнула: один глаз солдата был открыт — синий, с красными веками — и внимательно смотрел на нее. Она загипнотизированно уставилась на него, глаз закрылся, и опять раздался осторожный храп.

Ей тоже хотелось улечься на скамью, подложив кулак под голову, закрыть глаза и заснуть.


Вдруг поезд начал сильно дергаться, а паровоз тревожно закричал частыми визгливыми гудками. Зашипело под полом, и поезд затормозил так резко, что солдат слетел со скамьи и вкатился под Галино сиденье, едва не переломав ей ноги, и все в вагоне закричали, какая-то женщина заголосила, рассыпанная картошка покатилась по полу.

Раздался удар где-то впереди, мощный треск и отчаянный животный рев. И не от удара, не от боли в ногах или страха, а именно от этого непонятного, нечеловеческого рева Галя похолодела.

Она вместе со всеми бросилась к выходу.

Поезд стоял на закруглении. Изо всех вагонов сыпались люди и бежали по насыпи к паровозу, и там впереди было что-то непонятное.

Спотыкаясь, скользя в сыпучем гравии железнодорожного полотна, Галя добежала до паровоза — и здесь поняла, что произошло: поезд врезался в товарный состав.

Странный был это состав: всего семь или восемь вагонов, обыкновенных красных телячьих вагонов, которые неизвестно как очутились на полотне.

Кто-то кричал, матерился и объяснял, что эти вагоны оторвались от прошедшего накануне товарняка, а здесь уклон, и они покатились назад, навстречу пассажирскому составу.

Хорошо, что машинист успел затормозить, поэтому удар получился односторонний.

Здесь же ходил машинист — долговязый, бледный, сосредоточенный, и, не переставая, вытирал руки тряпкой.

— Не волнуйся, ты не виноват, — успокаивали его.

Он не отвечал, только вытирал и вытирал руки тряпкой…

Вагон, на который пришелся удар, встал дыбом и взгромоздился на паровоз. Вся передняя часть паровоза была смята и завалена обломками.

Вскоре выяснилось, что из пассажиров и бригады никто не пострадал.

— А где кондуктор с товарняка? — вдруг спросил кто-то. — Там на тормозе сидел человек?

— Не было, — зло сказал машинист. — Я ему сигналил, не было.

— Спал, прохвост! А проснулся — и спрыгнул.

— Дай бог, чтобы спрыгнул!

— Драпанул!

И тут все стали облегченно посмеиваться: как он спал, проснулся и увидел, что едет не в ту сторону, а теперь сидит где-то в болоте и чешется, не зная, что же ему будет.

Все так развеселились — после пережитого страха и оттого, что обошлось без жертв. Даже кто-то начал браниться, что опоздает теперь, что не доехали до Пахомова семь километров и придется топать пехом.


Но тут из вздыбленного вагона раздался тот же жуткий крик кого-то умирающего.

Сначала люди оторопели, потом рыжий парень в кожанке полез на паровоз, расшвырял обломки, отодрал пару досок.

В проломе показалась бестолковая рогатая коровья голова. Корова билась, стуча копытами: она силилась выбраться в пролом.

Парень взял ее за рога, не зная, что делать, заглянул внутрь.

— Тут их много, — сказал он. — В крови.

— Ладно, коровы — наплевать. Коровы — черт с ними!..

— Ой, за что ж они пострадали, голу-убушки!.. — запричитала женщина, но на нее странно посмотрели, и она умолкла.

Бригадир поезда принес топор и стал рубить стенку вагона, что было не трудно, так как большинство досок растрескалось и слабо держалось. Когда он отдирал доски, в дыры показывались рыжие бока животных, высунулась задняя нога в навозе и комично задрыгала.

Вытащили первую помятую, окровавленную корову. Впрочем, кровь была не ее. Она хромала и пугливо рвалась. Так как веревки не нашлось, она взбрыкнула и побежала вниз по насыпи, оглянулась и снова побежала, потом еще оглянулась и, хромая, кинулась прямо в кусты.

Всего оказалось восемь коров. Три из них не могли стоять: их выволокли на полотно с переломанными ногами. Одна из этих трех, видимо, кончалась; она время от времени кричала, и было в ее глазах что-то такое, отчего люди, подойдя, качали головой и спешили отвернуться.

Галя тоже подошла. Бока коровы часто подымались, шерсть была в темной запекшейся крови.

Галя пошла вдоль поезда, держась за вагоны, нашла свой вагон, вскарабкалась в него. Ее качало.

Вагон был пуст. Она нашла свое сиденье. Возле него на полу лежал ее чемоданчик — открытый, почти пустой. Она растерянно поискала под скамьями: где вещи, платья, кофточка, туфли? Остались одни безделушки, книжки, пачка печенья.

Вконец обескураженная, она принялась лихорадочно шарить под газетой, которой было застлано дно чемодана. Диплом матери и документы оказались на месте, ворам они не понадобились. Галя еще раз безнадежно осмотрелась и, захлопнув чемодан, ушла.

На параллельном пути у паровоза стояла дрезина с железнодорожниками, уже кто-то что-то писал, замерял.

Уцелевшие товарные вагоны были открыты, и из всех дверей выглядывали добродушные и глупые коровьи морды. Видимо, состав направлялся на бойню.

Галя не хотела смотреть, ничего не хотела больше видеть.

Она пошла по шпалам в направлении Пахомова; и по пути ей встретились последовательно вторая дрезина с железнодорожной милицией, третья дрезина с каким-то важным начальством, маневровый паровозик, толкавший гигантский паровой кран и платформу с рабочими.


Она шла себе, изредка перебрасывая чемодан из руки в руку; он был легкий и не обременял ее.

Кончилась насыпь, железная дорога нырнула в лес, и лес был хороший, прозрачный, светлый от берез, полный солнечных пятен; но ей не хотелось останавливаться, она прошла весь лес, не заметив, когда он кончился. Вдруг перед ней открылось поле. Она будто очнулась, увидела это поле, небо, себя — у нее подкосились ноги, она села прямо на сыпучий гравий и заплакала.

Плач этот был недолгий и не облегчающий. Зачем-то она еще раз пересмотрела чемодан, обнаружила, что воры не взяли старую зеленую юбку и жиденькую, застиранную блузку — это была удача. Настроение немного поднялось. Она увидела вдали своего вагонного соседа, который бойко вышагивал по шпалам, и поспешила вперед, чтобы он не догнал ее.

2

В центре Пахомова, большой, беспорядочно разбросанной деревни, стоял длинный белый дом. Он был недавно выстроен, и вокруг еще высились кучи строительного мусора с протоптанными тропинками, а весь большой плац вокруг дома был разбит и разъезжен.

В белом доме помещалось правление колхоза.

Галя вошла в темный и длинный коридор правления. Большинство дверей было распахнуто, в комнатах толпились люди, сидели за залитыми чернилами столами, сидели на подоконниках; слышалось щелканье счетов.

На одной двери имелась табличка: «Председатель». Эта дверь тоже была распахнута, в комнате было особенно много людей, тоже щелкали на счетах и, перебивая друг друга, говорили крайне непонятно:

— Кукурузы — триста… корнеплодов — двести… Две тысячи семнадцать на два…

— Ты землю клади. Сколько у нас многолетних?

— Мужик раньше сеял девять пудов, а два центнера — понятия не имел.

— У тебя аппетит неправильный!

— Потише, потише, у нас чистого пара меньше будет.

— Где перспективный план? Тьфу, черт, истертый какой!

— Его же изменяли два раза.

— Кто изменял?

— Да кто? Ездили в управление.

— Вику на сено лучше бы! А семенники? Сколько семенников? Нет, несерьезные вы люди!

В несерьезности упрекал собравшихся тут людей большой плотный мужчина с хозяйскими манерами, сидевший в центре за столом.

У него была буйная, растрепанная шевелюра, широкое и рыхлое лицо, изрытое темными оспинами. Галя заключила, что это председатель.

Переступив порог, она заробела так, что готова была выйти обратно. Но люди сидели, курили, кричали, разворачивали встрепанные бумаги, выходили, толкая Галю и не обращая на нее внимания.

Она все стояла у двери, пряча за спину чемодан. Председатель мельком посмотрел на нее невидящим взглядом и опять уткнулся в бумаги.

Очевидно, здесь дела решались именно так: входили все, кому не лень, перекрикивали других и, добившись своего, уходили. Пришел тракторист, подписал бумагу и ушел; пришла баба, попросила лошадь и ушла.

В кабинете имелся продавленный диван. Некоторые люди забредали просто посидеть и послушать; покурив на диване, они уходили.

Галя устала. Она осторожно пробралась к дивану, села. На нее решительно никто не смотрел; люди продолжали кричать.

— Всхожесть была пятнадцать процентов!

— Я вас спрашиваю про однолетние травы!

— Семенники! Семенники!

— Черт его знает! Сорок лет бьемся над землей. Комбайны, тракторы, сажалки, копалки, разные вырывалки, а урожайность…

На диване было тепло. В углу стоял пук кукурузы вышиной до потолка — стоял, очевидно, не первый год, так как листья высохли и рассыпались от прикосновения в пыль.


— Ты что здесь? Ну? А?

Когда Галя открыла, наконец, глаза, в комнате людей не было. Перед ней, заслоняя свет, стоял огромный сердитый председатель.

Галя вскочила.

— Я приехала… — сказала она.

— Почему?

Она торопливо полезла в карман и протянула комсомольскую путевку и заявление с просьбой принять ее в колхоз. Председатель схватил документы, словно только это ему и надо было, отвернулся и пошел к окну.

Только тут она обнаружила, что он не громадный, а, наоборот, ниже ее на полголовы. Просто он был широк необычайно, приземист, как баобаб, у него была слишком большая голова и слишком короткие ноги.

Держа бумажку большими, корявыми, в рыжих волосах пальцами, он внимательно прочел и перечитал ее.

— Что это в деревню принесло? — подозрительно и недружелюбно спросил он. — Женихов тут нет, сами нуждаемся.

— Я не за этим… — вспыхнула Галя.

— А за чем?

— Ни за чем.

— М-да… Стажишко заработать? Или чего натворила?

— Ничего не творила. Я жила здесь когда-то.

— Чего?

— Жила здесь.

— Ах, вот как! — В глазах председателя промелькнуло изумление. — Возвращаешься? А родные-то кто? Они здесь?

— Нет.

— А где мать-отец?

— Нету.

— Гм… Ну, иди пока к Марье Михайловне, пусть направит тебя в птичник, а там посмотрю.

— Видите ли, я хочу к коровам…

— На фермах у нас мест нет.

— Может быть, одно найдется?

— Я говорю по-русски: мест нет. Зимой надо приходить. Летом вы все мудрые.

— Мы жили в Рудневе, — волнуясь, сказала Галя; она почувствовала себя беспомощной, сейчас по воле этого неприятного твердолобого человека мог в одну минуту рухнуть весь ее план. — Мы жили в Рудневе. Мама была дояркой, я бегала в коровник, училась доить. Это единственное, что я умею, и я вас прошу…

— А где теперь мать?

— Умерла.

— Не помню такой фамилии, — сказал он, посмотрев в заявление. — Макарова… Какая Макарова?

— Мы уехали давно.

— Куда уехали? Почему?

— Ну, туда, в город… Было трудное время, — попыталась объяснить Галя. — Мать работала с зари до зари, а на трудодни почти ничего не выдавали, коровник был разрушен, холод зимой. У нее начался ревматизм и отнялась рука…

— Знаем, знаем, — насмешливо сказал председатель, — просто драпанули из колхоза, говори. Понятно. Теперь, значит, помыкались по свету — и назад. Пронюхали, что теплее? Так у нас не теплее. Колхоз у нас отсталый. Так везде разотсталым и прописан. Поняла?

— Это неважно.

— К Марье Михайловне на птицеферму, — четко сказал он, давая понять, что разговор окончен.

Гале захотелось ударить его в лицо. Но она продолжала настаивать, не замечая, что тон у нее уже был умоляющим:

— Я вас очень прошу, я вас прошу… Это единственное, что я умею делать. Моя мать была хорошей дояркой, вы несправедливы, у нее отнялась рука. Мы жили в Рудневе. Коровник был на холме.

— Там сейчас другой коровник, — сказал председатель.

— Вот… если вы не верите…

Не помня себя от волнения и страха, что ей откажут, Галя протянула замусоленную синюю книжицу с остатками позолоты на вытисненных буквах:

«ЛУЧШАЯ ДОЯРКА ОБЛАСТИ»

— Что? — удивился председатель. — Это твоя мать? А? Погоди, я, кажется, что-то припоминаю. — Он повертел волосатыми пальцами книжицу-диплом. — Гм… Что мне с тобой делать? К птицам не пойдешь?

— Нет. В коровник.

— Небось образование есть?

— Среднее.

— А почему в городе не захотела остаться?

— Ничего я не хочу, пустите меня в Руднево на ферму.

Председатель протянул руку, достал из-за шкафа суковатую палку и гулко постучал ею в стену.


В комнату заглянул какой-то искореженный, сгорбленный человек с лихорадочно блестящими глазами, похожий на птицу. Председатель посмотрел на него не то брезгливо, не то злобно.

— Алексей Митрич, мне надо два слова…

— Говори.

— Такое дело — лучше бы с глазу на глаз.

— Какое дело?

— С глазу бы на глаз.

Председатель шумно встал, прошел к двери и демонстративно ее закрыл.

— Ну? А?

Человек-птица мялся.

— Говори смело, это свой человек. Ну?

— Зерно уворовали, Алексей Митрич! — выпалил человек.

— Кто?

— Шоферы. — Человек-птица говорил быстро, полушепотом, захлебываясь. — Гляжу, подъехали к дому-то, пять мешков скинули — и ходу! А в мешках-то пшеница. Мешочки-то в погреб и поволокли.

— В погреб?

— Так точно, в погреб.

— Отсыреет ведь?

— Ничего, им толечко к ночи. Дом я запомнил.

— Запомнил?

— Ага.

Председатель снял трубку телефона.

— Ежели поспеть, мы их накроем. Они в погребе лежат, до вечера не вынесут, уж я-то запомнил, — воодушевляясь, говорил человек.

— Горбачев? — закричал председатель. — Воробьев говорит. Тут такое дело: шоферы сперли пять мешков пшеницы и, говорят, положили в погреб. Да, дом известен… Так ты подошли милиционеров, а наш человек покажет. Какой человек? Да, он…

— Я только издали, издали! — закричал посетитель.

Да, слушай, скажи им, чтобы шли сами, прямо в погреб, а он покажет издали. Он боится… Ладно, давай «газик». Только высадите его подальше, чтобы никто не видел. Вот, — сказал он, положив трубку, — придет «газик», закрытый, ты сядешь на заднее сиденье и покажешь дом. А они тебя высадят подальше, понял?

Человек радостно затрепыхался:

— Я уж с дорогой душой покажу, только бы не успели вынести!

— Они что, враги твои?

— Не… так просто видел. Так я пойду?

— Иди, иди. Они сейчас подъедут, — как-то устало сказал председатель, снова взял палку и постучал в стену.

Человек, сгибаясь, вышел и только за дверью надел шапку. Председатель, не глядя на Галю, барабанил по настольному стеклу волосатыми пальцами.

На этот раз сигнализация сработала: хлопнула соседняя дверь, и в кабинет вошел — не вошел, а влетел молодой улыбающийся парень. Лицо у него было здоровое, румяное, и характерность ему придавал крупный подбородок, разделенный надвое, а зеленоватые глаза блестели живо, умно и, казалось, чуть насмешливо, так что, когда он говорил, трудно было определить, сколько в его словах серьезности, а сколько шутки.

— Звали?

— Где ты был?

— В Даниловке, сеял панику. Сдали, наконец, мясо. Трактор стал, и резину просят.

— Резину! Резину!!! — вдруг истерически взорвался председатель. — Я сегодня в землю кланялся, в область трезвонил: дайте, дайте! Поймите: из двадцати машин шесть на ходу, остальные разутые стоят. На лысых скатах ходим, черт знает что! Попробуйте так прожить! Попробуйте вылезть из отсталых!

Выкрикивая это, он обращался больше к Гале, чем к вошедшему, но Галя не совсем понимала, а он думал, что такие примитивные вещи все должны понимать и посочувствовать ему. Галя на всякий случай кивнула. Он сразу успокоился и взял парня за карман.

— Вот это Волков, наш парторг. А это, Волков, дочка знаменитой доярки, лучшей доярки области, которую мы с тобой ни хрена не помним. А она за всю жизнь только и получила, что вот эту книжицу, а когда отнялась рука, никакой гад не поинтересовался, чем ей жить, и она бежала из деревни в город. Вот как!

Галя слушала, не веря своим ушам.

— Это было в Рудневе, в старом коровнике на холме, десять лет назад, когда ты под стол пешком ходил, впрочем.

— Девять лет назад я был в армии, допустим, — улыбаясь, сказал парень.

И Галя с удивлением обнаружила, что он не такой уж молодой, как казалось с первого взгляда, — просто уж очень молодо он держался.

— Разве? Ну, тогда это я учился ходить после госпиталя, понял? — сказал председатель опять-таки не столько для Волкова, которому наверняка было это известно, сколько рисуясь перед девушкой. — Ну вот, эта девочка, ее зовут Галя Макарова, просится на Рудневскую ферму. Как там эта горлопанка Данилова?

— Денисова.

— Заявление у нас лежит?

— Она еще второе написала.

— Отпустим?

— Как хотите. Я уже говорил, что с нее пользы, как с козла молока, — весело сказал парторг.

— Отпустим. Иди, Галюшка, к Марье Михайловне, пусть пишет тебя на Рудневскую ферму. Тебе жить-то есть где?

— Нет.

— И родственников нет?

— Нет.

— Ладно, как-нибудь устроим, — пообещал председатель.

Галя поблагодарила и вышла.

3

Прежде чем двинуться по нескончаемой пыльной дороге, Галя остановилась у колодца, прикованным к цепи ведром добыла воды и выпила прямо из ведра; вода ломила зубы.

Она почувствовала себя спокойнее и увереннее. Солнце грело ласково, горячо.

После всего того усиленного городского ритма, в котором она пребывала много лет, тишина поля, душные запахи хлебов и давно позабытый жаворонок заставили ее сердце биться учащенно, и она, как бывает в таких случаях, вдруг не столько подумала, сколько ощутила всем существом, как земля еще просторна, как много в ней здорового, о чем люди забывают за суетой.

Она остановилась, сняла босоножки, положила их в свой пустой чемодан и пошла босиком по теплой и мягкой пыли; шла не спеша, задумавшись, и ей хотелось долго идти.

Ей хотелось дольше быть одной, и, когда сзади послышался мотор, она не обернулась, а только сошла на обочину.

Автомобиль, догнав ее, остановился. Это был ярко-красного цвета «Москвич» на высоком шасси. С переднего сиденья иронически смотрели шофер и парторг Волков.

— Ненормальная, — с какой-то жалостью сказал Волков. — До Руднева семнадцать километров. Кому было сказано ждать машину за утками?

Галя молчала.

— Садись, — сказал он. — Я решил поехать, не был я там две недели.

Галя достала босоножки, надела их и тогда села в машину.

— Меня зовут Сергеем Сергеевичем, — сказал Волков. — А это Степка, а это наш «Москвич» на длинных ногах. Мы ездим целыми днями, и нам кажется, что мы страшно занятые люди. С чего вы, Галя, идете в доярки?

— Так просто… — пробормотала Галя. — Я кончила школу, работала в гардеробе… И вот… просто…

— Ну, ну?

— Все, — с раздражением сказала Галя.

Она прошла бы трижды по семнадцати километров, лишь бы ни о чем не говорить. А Волков продолжал:

— Очень занятые, вроде нас со Степкой, люди подсчитали, что при немеханизированном труде руки доярки делают сто сжатий в минуту, то есть десять тысяч сжатий при дойке дюжины коров. А вы об этом думали когда-нибудь?

— Я умею доить, я знаю.

— Может быть, вы думали, что у нас электродойка, «елочки», карусельные доильные залы и прочая наука и техника, о которой пишут в газетах? Тогда запомните, что в Рудневе доят так, как доили при скифах. Десять тысяч сжатий за дойку, тридцать тысяч за день. В воскресенье у нас показывали киножурнал, в котором улыбающийся дядя лечил грязями руки улыбающейся доярке. Бабы смеялись и сказали: «Лучше бы дали ей доильный аппарат».

— А правда, — сказал Степка, — чего этих аппаратов не хватает?

— Сверни-ка на Лужки, — сказал вместо ответа Волков, — что-то там работа идет — дым столбом.

Степка ухарски развернул машину, так что из-под колес вырвался целый взрыв пыли, «Москвич» рванулся прямо по траве, по едва приметной колее, продрался через заросли кустов и как вкопанный остановился.


В тени под кустами, постелив пиджак, сладко спал длинный, загорелый до красноты мужчина в выгоревшей рубахе. Другой мужчина лениво строгал ножиком палку.

Приглядевшись, Галя поняла, что он не просто строгал, а делал свисток. Она умела делать свистульки. Нужно было вырезать прутик, постучать по коре колодкой ножа, чтобы кора отстала, снять ее, сделать в древесине углубление, а в коре — прорезь и надеть кору обратно.

— Ну как? — спросил Волков, поздоровавшись.

Спящий человек проснулся, вскинулся и сел, разморенный и взъерошенный.

— Ничего… — лениво ответил тот, который делал свисток.

— Много скосили?

— По возможности.

— Не перестояла трава?

— Не, ничего…

— А где же косилка твоя?

Мужчина удивленно огляделся, привстал и, успокоенный, сел.

— В балочке вон… пасется. Жарко.

Он надел кору, дунул в свисток, но свистка не получилось.

— Дырка большая, — заметил Волков.

— Не-е, ничего…

— Большая, говорю.

— Малость только подрезать.

Мужчина снял кору и снова начал строгать. Волков с интересом следил за работой. Другой, загорелый, так и сидел, не шевелясь, какой-то отрешенный и безразличный ко всему.

Мастер свистка попробовал подуть — свиста опять не вышло.

— Он высохнет, тогда засвистит, — успокоил шофер Степка.

— Не-е… — пробормотал мужчина, упрямо принимаясь строгать.

Гале уже надоело стоять и смотреть на дурака.

Было ясно, что дыра велика и теперь уже не поправишь, надо выбрасывать и начинать сначала, и она не понимала, почему он упрямо строгает, не понимала также Волкова и его интереса.

— Дай, — сказал Волков.

Он взял нож, начисто отмахнул неудавшийся свисток и на следующем куске прутика сделал надрезы, постучал колодкой, снял кору, сделал углубление, надел кору обратно.

Даже сонный человек проявил какие-то признаки жизни и мрачно-пристально стал следить за всеми этими операциями.

Волков подул — и свисток засвистел. Не очень приятно, но довольно пронзительно. Он еще раз с торжеством посвистал и передал свистульку незадачливому мастеру. Тот с уважением принялся изучать работу.

— Прорезь вот какую, не больше, видал? — объяснял Волков.

— Ага.

— Ну, ладно, трудитесь, мы поехали.

— Далече?

— В Руднево вот новую доярку везем.

— А… — озадаченно сказал человек.

— Бывайте!

Волков, шофер и Галя пошли обратно; и пока они добрались до машины, завели мотор и выехали на дорогу, Галя недоумевала.

Проехав метров двести, Волков попросил остановить. Он выглянул. По лугу быстро двигались две косилки, на которых сидели те двое, и даже издали было видно, что они полны решимости выполнить и перевыполнить свои задания.

— От дети! — весело сказал шофер.

— В смысле сукины, конечно, — неожиданно ало сказал Волков.

— Ну, что жара — то правда.

— У них всегда жара или дождь. А свистки должен уметь делать всякий разумный человек, — строго сказал Волков, оборачиваясь к Гале; в глазах его уже была едва заметная ирония. — Когда он высыхает, внутрь бросается вишневая косточка, и получается свисток милиционерский. Если они правы, что жара, то, может, и мы имеем право искупаться? Хотите?

— Нет, — сказала Галя.

— Я хочу! — радостно сказал Степка.

— Тогда вы, может быть, позволите нам? — попросил Волков.

— Пожалуйста, — пробормотала Галя, все более недоумевая.

«Москвич» подпрыгнул, словно от радости, свернул в траву и помчался, качаясь и ныряя, куда-то прямо на луга. Вдруг радиатор задрался в небо, и машина остановилась.

Прямо под колесами был небольшой обрыв, а под ним — круглое темно-коричневое озерко. Не было на нем ни камыша, ни осоки, ни кувшинок, только густая трава космами свешивалась с берегов прямо в воду — в совершенно гладкую, темную и таинственную воду.

С берега метнулось что-то желтое, и не успела Галя ахнуть, как взлетели брызги и в желтоватой воде, как торпеда, пошло человеческое тело.

Волков вынырнул далеко от берега, двумя руками пригладил волосы и сказал:

— Господи боже ты мой, купайтесь же!

Он нырнул и вынырнул еще дальше и оттуда крикнул:

— Наверху теплая, как чай, а внизу — лед. Спуститься можно вот там.

Степка снял, наконец, ботинки и в каких-то несуразно огромных трусах, ежась и опасаясь, принялся задом спускаться с обрывчика, удерживаясь за травяные космы. Он был худ до синевы, щуплый и нескладный. Он сорвался, завизжал, отчаянно забарахтался, взмутил дно у берега, и муть пошла вокруг него клубами. Он барахтался в ней, икал от удовольствия, безгранично счастливый, и делал Гале страшные глаза.

Она сняла босоножки, сползла по траве к воде и достала воду ногами. Вода была действительно теплая, как чай. По озеру шли круги и клубы мути. Душно пахла трава, стрекотали кузнечики, жгло солнце с разморенного неба.

— Тут никто не достает дна! — восторженно сказал Степка, высовывая из воды голову.

— Это у нас называется Провалом. Это было сто лет назад, — сказал Волков, фыркая где-то у противоположного берега. — Провалилась земля — и стало озеро. Дна не достают не потому, что глубоко, а потому, что холодно и страшно.

— Метров двадцать будет! — возразил Степка.

— Нет, конечно, хотя и не меньше семи. В войну немцы сбросили сюда бочки с солидолом, а в сорок шестом один пацан нырнул и достал.

— Я слышал, — сказал Степка. — Да треп это!

— Нет, не треп, я сам это видел.

— Кто же он?

— Местный, я его знал.

— Как же он достал?

— Набрасывал петлю, и люди тащили. Раз тридцать нырял.

— Чудно что-то… — не поверил Степка. — Не знал я таких ныряльщиков. Уж не вы ли сами это были?

Волков не слушал, он плавал, как дельфин, сверкая спиной и распространяя беспорядочно волны, которые достигали ног Гали. Он был счастливый, как мальчишка, и такой он понравился Гале. И Степка понравился. Ей захотелось, чтобы они купались долго, и так сидеть в густой траве с опущенными в воду ногами, и заснуть не заснуть, а забыться, а потом проснуться — и все уже будет иное.

Она закрыла глаза и действительно забылась, но только на одну минуту, а когда открыла их, Волков уже был одет, а Степка зашнуровывал ботинки. Они говорили:

— Хорошего понемножку, белки и свистки — в другой раз.

— Жмем через Клин?

— Нет, через Дубки, срежем километров пять, а?

— Мостик-то разобран…

— Неужели мы не форсируем какой-то дрянной ручей?

— Форсировать можно…

— Тогда по коням.

Они поехали прямо через луг, петляли, объезжая болота, прыгали, проваливались; это была какая-то бесшабашная фантастическая поездка. Потом они вырвались на глухой проселок, по которому, видно, давно никто не ездил, и понеслись с бешеной скоростью.

По дороге шли какие-то люди; они принялись махать и делать тревожные знаки: мол, не ездите туда, там не проедете — нет дороги. И действительно, дороги не было. Была балка с глубоким и быстрым ручьем, над которым свесились остатки провалившегося моста.

Но Степка провел машину на полном ходу, только брызги полетели, а потом взял такой крутой подъем, что казалось, машина лезет на стенку, и Волков похвалил его и похвалил «Москвич» на длинных ногах.

4

Село Руднево располагалось на берегу того же ручья. С одной стороны был лиственный лес, с другой — бесконечное поле. Село потонуло в садах, только выглядывали бурые и серые кровли.

Долина ручья была широка и полога, перегорожена плотинами, отчего образовались пруды. За прудами на той стороне виднелись в зарослях развалины старинного барского дома и ослепительно белая колокольня с растущим на куполе деревцом.

Было красиво, может быть, слишком. У Гали заколотилось сердце: она узнавала и не узнавала родимо места, и на миг она почувствовала счастье оттого, что она здесь.

Контора была заперта, спросить не у кого: до сих пор им не встретилась ни одна живая душа, словно село вымерло.

Они пошли по улице. На траве, на лопухах и подорожниках лежал серый слой горячей пыли. Под заборами куры лежали в пыли, открыв пересохшие клювы. За плетнями в садах повисли на ветках гроздья тугих зеленых яблок и краснели, как брызги крови, вишни.

Вдруг послышался какой-то странный, ни на что не похожий шум. Было в нем и скрипение, и рокот моторов, и тонкие выкрики, и все это сливалось в одно непрерывное «а-ла-ла-ла!».

Было похоже, будто массы людей взволнованно о чем-то кричат, и Галя, холодея и недоумевающе, прислушалась, а Волков и Степка не проявили ни малейшего беспокойства, шли себе, пробрались сквозь стену высоких кустов — и тут перед ними открылась необыкновенная картина.


Сколько видел глаз, земля была усыпана белыми движущимися точками. Это двигались утки, невероятное, неисчислимое количество уток. Все были белые, все кричали, так что больно становилось ушам.

Некоторые лежали на земле, но остальные непрерывно двигались, бежали толпами, незаметно оказывались в воде — пруда почти не было видно из-за птиц, и берег только угадывался — и плыли по воде, словно гонимый ветром пух, какими-то сложными массовыми кругами, куда-то судорожно стремясь и крича.

Чтобы попасть в утятник, достаточно было перешагнуть невысокую жиденькую изгородь из старых досок и жердей. Вдоль нее бегал костлявый хромой утенок и заглядывал в щели, ища выхода.

Волков нагнулся и схватил утенка. Он отчаянно затрепыхался, запищал; Волков усадил его удобнее, и тот замолчал.

Из сарая вышли мужчина и женщина. Женщина высыпала из ведер корм в корыто, и вокруг нее поднялось такое столпотворение, что казалось, ее собьют с ног. Утки лезли друг на друга, топтали слабых, опрокидывались.

Женщина — Галя разглядела, что это была молодая девка, плотная и краснощекая, — расталкивала уток ногами и продолжала наполнять корыта.

От крика у Гали заломило в висках. Видимо, утки были очень голодны. На всем пространстве утятника не виднелось ни травинки — лишь голая, выбитая земля в пуху и помете да кое-где пучками возвышалась крапива. Это была необыкновенная крапива: высокая, как конопля, с толстыми обглоданными стволами, она смахивала на молодые деревца.

Мужчина был низенький и худой, в потрепанном, выгоревшем костюме, и сам весь какой-то выгоревший, неприметный. На боку у него болтался фотоаппарат «Зоркий».

— Привезли тебе доярку, Иванов, вместо Денисовой, — сказал Волков. — Вот хорошая девочка, не обижайте ее.

— Мы никого не обижаем, — сказал Иванов.

— В первую очередь себя.

— Нас, Сергей Сергеевич, уж больше и обидеть нельзя.

— Так, начал прибедняться.

— Молотилку забрали? Шиферу не дали? Резину у вас год прошу!

— Ладно, сколько уток сегодня сдаешь?

— Тысячу. Больше не берут.

— А мог бы сдать?

— Пять тысяч хоть сейчас и через неделю пять. Все забито.

— Мистика какая-то! — с сердцем повернулся Волков к Гале. — Утки готовы, тысячи уток, народ ждет, а убить и ободрать некому. Комбинат мал, не принимает.

— Вы там покричали бы в обкоме, — сказал Иванов.

— Что обком — они все знают. Строители подводят.

— Строители завсегда подводят, — согласился Иванов, тоже обращаясь к Гале, потому что она добросовестно слушала. — Вот смотрите, обещали новый комбинат в январе. Сейчас уж лето. Ну? Это ж кричать надо, это ж их спросить надо: почему?

— Заслушивали их на бюро, — сказал Волков. — Строители готовы бы сдать, но их плохо снабжают. Нет стройматериалов и тому подобное…

— Значит, снабженцы виноваты! — воскликнул Иванов.

— Снабженцы сваливают на совнархоз.

— Так-так, совнархоз во всем виноват! — иронически покачал головой Иванов.

— Да нет же, — улыбнулся Волков, — совнархоз жалуется на Госплан, а Госплан на Госбанк.

— В таком случае господь бог во всем виноват, он один — и больше никто, — развел руками Иванов. — Только куда мне уток девать?

— Ладно, не нервничай. Было бы что, а куда девать — найдем.

— Пока найдем, у меня каждый день десятки дохнут.

— Отчего?

— Черт их знает, много слишком, затаптывают слабых, калечатся. От голода. Не было рассчитано такую ораву кормить. Сказано — по достижении трех килограммов сдавать. А у меня они по месяцу такие бегают. И лишнюю машину комбикорма жрут. Это что — хозяйственно?

Волков задумчиво чесал шейку утенка, который сидел у него на руках; утенок пригрелся и закрыл глаза.

— Сооружай клетки и гони уток на базар.

— Давно бы так.

— Я скажу Воробьеву!

— Надо спасаться!

— И по этому случаю нас сфотографируй. Научился?

— Из тридцати шести шесть получаются.

— Давай сними нас шесть раз — один снимок как раз получится.

— Снять-то я могу… — пробормотал Иванов неуверенно, открывая футляр.

— Подумать только, какой кадр. Сюда бы самого Бальтерманца из «Огонька». Тридцать тысяч уток, и на горизонте недостроенный комбинат. Давай с Людмилой. Людмила!

— Ау! — откликнулась девушка с ведрами.

— Иди сниматься.

— Бя-гу! — Она побежала, на ходу снимая платок.

— Вот обезьяны, любят сниматься! — вздохнул Иванов. — Хлебом не корми…

— Тебя утки еще не съели? — весело спросил Волков Людмилу.

— Уж съели! Я их сама съем, я девка бядовая.

— Ты вот зачем у Марии мужа отбила и не отдаешь обратно?

— Пущай отберет, я разве дяржу?

— Не стыдно тебе? Мария небось плачет.

— Пущай плачет. И так попользовалась, будя, теперь мое время.

— Вот так они рассуждают, — вздохнул Иванов. — Справься с ними!

— Уж вы-то рассуждаете! — накинулась на него Людмила. — Умные такие больно! А мне что, прикажете век с вашими утками сидеть, свету не видать? На все село женихов — один Костька, у меня года идуть. Не хочу сидеть в девках!

— Ну, ну, потише! — прикрикнул Волков, нахмурясь. — Вот заставим тебя отчитаться перед комсомольской организацией.

— А я не комсомолка!

— Вот поговорите с ними, — уныло сказал Пианов.

— У Марии ребенок будет, — сказал Волков. — Поймешь ее, когда у тебя тоже будет и он тебя бросит.

— Коль найдет лучше, пущай бросает! А мне и то лучше, чем ничего. Я бядовая, не пропаду.

— Что-то ты слишком бядовая.

— А бядовым только и житье.

— На что он тебе сдался, дурья башка? Он же пьет, как сукин сын.

— А я ему еще подолью, за то и любит.

— Тьфу! — вдруг тонко и сердито плюнул Степка.

— Ты че-го плюес-си? — возмутилась Людмила. — Ты, что ли, меня возьмешь? Ну? Кто меня возьмет? Нечего плеваться!

Она повернулась и ушла, сердито громыхая ведром.

Волков подумал и опустил на землю сидевшего у него утенка. Тот заковылял, жалко вспархивая крыльцами, к корыту, но там уже ничего не было, и его только потолкали, сбили с ног, он затрепыхался, полез, его опять сбили, он поднялся и отковылял в сторону.

— Этот не жилец, — сказал Волков.

— Нет, — подтвердил бригадир.

— Ты с ней построже.

— Что ей сделаешь? Школу бросила, мать хворая — не ходит, бабка старая. Одна всех кормит. А девка в соку… Слышит, как другие живут. Каждый хочет жить.

— Смотря, знаешь, как жить.

— Все это очень верно. Особенно если над вами не каплет. Оно к корыту не протолкаешься — не проживешь.

— Спрячь свой аппарат, все равно карточек не сделаешь, — раздраженно сказал Волков. — Тоже философ объявился!.. Идемте в коровник. Еще невест посмотрим.

Он засопел и решительно пошел прочь.


В этот момент Людмила показалась из дверей сарая с полными ведрами. Она насмешливо посмотрела на мужчин и с сердцем вывернула ведра в корыта. Поднялась новая утиная свалка. Людмила расшвыряла уток и вдруг запела — громко, сильно, каким-то необыкновенным, великолепным голосом:

Прощайте, глазки голубые,

Прощайте, русы волоса!..

— Эй, Людмила! — сказал Волков строго. — Доиграешься. Много себе позволяешь, понятно?

— Отстаньте вы, начальник, — зло сказала Людмила. — Знаете одно — ездить-кататься да ялик чесать. Ну, судите меня, ну, стреляйте! Дармоеды, трепачи несчастные!

Она хлопнула дверью, и из сарая опять донеслась ее песня:

Прощайте, кудри навитые,

Прощай, любимый, навсегда!..

— Она что у тебя, в самом деле с ночи до ночи? — строго спросил Волков.

— Зачем? Кузьминична сменяет с четырех часов.

— Распустился народ у вас, — мрачно сказал Волков. — Плохо, что у вас коммунистов всего двое, даже организации нет… Горлопаны всякие…

Видно, его душили обида и злость, ему хотелось доругаться, но он старался не подавать виду.

— Работает она, надо сказать, честно, — пробормотал Иванов.

— А как насчет воровства? Уток не воруют?

— Вот чего нет, того нет, — сказал Иванов. — Уток не воруют.

5

Пониже утиного пруда находился другой — просто пруд, сделанный словно по заказу старомодного художника, весь в лилиях, обросший ивами, роскошный и томный.

Впрочем, он потихоньку погибал: мутная зеленая вода из утиного пруда непрерывно текла сюда по цементной трубе и заражала его.

Над этим прудом, на бугре, стоял коровник.

Это было длинное кирпичное здание, крытое, однако, соломой. Ворота его были распахнуты и зияли чернотой, как беззубый рот. На крыше из соломы росли стебли ржи. На спуске к пруду стояла изгородь из жердей, отделявшая загон, где земля была черная, липкая, перемешанная с навозом.

Видимо, когда-то строители намеревались отгрохать коровник по всем правилам. Размахнулись они широко, вывели коробку, положили перекрытия с рельсом для подвесной дороги — и тут исчерпалась смета. Работы прекратились, и сооружение было законсервировано.

Коробка стояла несколько лет, поливаемая дождями и обдуваемая ветрами, потихоньку разрушалась, и после укрупнения новый председатель махнул рукой, велел навесить кое-как сколоченные ворота, навалить на потолок стог соломы — и так это славное сооружение, минуя полосу расцвета, сразу перешагнуло из своего рождения в упадок.

Это было странно и нелогично. Все равно как если бы накануне пуска Братскую ГЭС законсервировали по причине исчерпания сметы, потом она долго стояла, а потом новый начальник приспособил бы ее под водяную мельницу. Так и рудневский коровник, вместо того чтобы стать прекрасным механизированным и современным сооружением животноводства, оказался просто скверным хлевом.

Спору нет, явление исключительное, и статистически, может, таких коровников совсем немного. Но рудневским коровам от этого не было легче: они ни разбираются в статистике.

Мужчины и Галя пошли вдоль коровника, и Степка сказал:

— Пойду еще искупнусь, ладно?

Он отделился и запрыгал вниз, взбивая ботинками облачка пыли, снимая на ходу рубашку.

Тут Гале стало по-настоящему жарко, она почувствовала себя неважно. А вид коровника нагнал на нее что-то близкое к тоске.

За коровником оказались люди и стояла машина-цистерна с надписью «Молоко». Женщина в соломенной шляпе ругалась с шофером. Она упрекала его за то, что приехал поздно: молоко уже могло прокиснуть.

Молоко стояло здесь же на солнцепеке в больших помятых бидонах; было странно, почему оно ждало машину именно на солнцепеке. Машина гудела: шофер втыкал в бидоны толстый шланг, а через него молоко всасывалось в цистерну.

Заметив Волкова, женщина перестала ругаться и заулыбалась.

— Сергей Сергеич, вот нежданный гость! А мы запарились совсем. Вот скажите, как работать, если транспорт прибывает после обеда? Ну, полюбуйтесь! Вот хорошо, что партийное руководство само увидит. А у нас потом молоко не принимают. Пожалуйста!

— Маркин в аварию попал, я вторым рейсом пришел, — угрюмо сказал шофер.

— Часто так бывает? — строго спросил Волков.

— Да нет, сегодня первый раз, кажется, — сказал шофер.

— Ах, они когда хотят, тогда и приезжают! — всплеснула руками женщина. — Вчера пришел в пять часов, позавчера — в семь… А сегодня — полюбуйтесь.

— Что за черт, уж не прокисло ли? — удивился Волков, заглядывая в бидон. — Это утреннее?

— Холодильника у нас нет, Сергей Сергеич, сами знаете. Я неоднократно обращала внимание руководства.

— Вы бы хоть в тени поставили.

— Рабочей силы нет, Сергей Сергеич. Доярки распустились, я одна разрываюсь. Я не могу таскать бидоны, а их попробуй заставь — такого тебе наговорят!

— Слушай, что это у вас творится? — хмуро спросил Волков у Иванова.

— Это сегодня, — поспешно ответил бригадир. Молоко забирают утром, пока не испортилось. Корыто сделано, чтобы ставить бидоны в холодную воду, но они хранят в нем свои скамейки.

— А кому носить воду? — воскликнула женщина. — Я не могу одна носить, вы знаете, я человек больной, а их не могу заставить. Им и слова не скажи. Бегаешь, крутишься, ради общенародного же блага недосыпаешь, недоедаешь, а тебе еще упреки, заявления пишут!..

Она поднесла руку к глазам и всхлипнула.

— Какие еще заявления? — устало спросил Полков.

— На меня, какие же еще! Воробьеву подают.

— Я не видел.

— И хорошо, что не видели. Им верить нельзя, им лишь бы не работать. Никакой сознательности. А пуще всего Нинка Денисова!

— Денисова с завтрашнего дня свободна. Вот новая доярка вместо нее, знакомьтесь.

Женщина в соломенной шляпе быстро окинула взглядом Галю, приветливо улыбнулась, протягивая красивую тонкую руку:

— Софья Васильевна, заведующая фермой.

— Как у вас план? — продолжал спрашивать Полков.

— Стараемся. Выполнение положительное. Среднесуточный надой выше, чем в других бригадах. Получаем по четырнадцать килограммов молока от фуражной коровы.

— Неплохо. Для такой фермы неплохо.

— Ну как же! — обрадовалась заведующая. — Последнее решение обкома обязывает нас бороться за пудовые надои. Мы полны решимости достичь этого уровня.


Галя тем временем удивленно оглядывалась.

Шофер сложил шланг, завел мотор и поехал, ни с кем не попрощавшись, как лицо совсем постороннее.

Смуглая приземистая старуха принесла из пруда два ведра воды и принялась споласкивать бидоны. Ей, видно, было неохота и тяжело идти к пруду вторично — она экономила воду: сполоснув один бидон, переливала в другой и так далее. Раз сполоснутые бидоны она ставила вверх дном сушиться.

Галя все больше недоумевала: как это утреннее молоко стояло до сих пор, почему бидоны моются водой из пруда — и никто ничего не говорит, словно так и надо? Почему вокруг столько грязи, мусора, если достаточно пройтись граблями и убрать? Еще больше поразил ее коровник внутри.

Навоз здесь лежал таким толстым слоем, что нога ступала по нему, как по матрацу. Все вокруг было бурым от грязи, от потеков воды с потолка (солома наверху была скорее декорацией, чем защитой от дождя), окна в большинстве выбиты.

Мордами к окнам, хвостами в проход стояли в два ряда коровы на цепях. Их облепили тысячи мух. Коровы беспрестанно топали, обмахивались хвостами; цепи гремели.

Волков осторожно шел первым по проходу, с опаской поглядывая на размахавшиеся хвосты.

— Почему они голодные стоят? — спросил он.

— Это Панькин подкормку еще не привез, — объяснил Иванов.

— Чем подкармливаете? Викой?

— Ну да. С овсом.

— Свежим воздухом они их подкармливают! — раздался насмешливый голос.


В проходе показался молодой парень — рослый, загорелый богатырь с предлинным кнутом на плече.

— Свежим воздухом и молитвами, — весело повторил он. — Кабы я не гонял их на пашу, дали б ими нам четырнадцать литров!

— Что врешь! — сердито крикнул Иванов.

— Почему вру? Пусть парторг сам поглядит на кормушки, да там две недели ничего не было.

— Чего врать пришел сюда? — истерически крикнул Иванов. — Позавчерась давал вику с овсом. Ты чего наводишь тень? Смотри, Костька, доведет тебя твой язык. Распустились!

— Я вас не боюсь, — насмешливо сказал парень. — Без меня вы зашьетесь с вашей фермой. Ясно?

— Ты знай свое дело и не трепись. Пришел выгонять?

— Ну?

— Ну и выгоняй.

Наступило неловкое молчание, только фукали и громыхали цепями коровы.

Костя пожал плечом и стал отпускать коров. Ночуя свободу, они как-то поспешно, испуганно бежали к двери, за которой звонкий мальчишеский голос на них бодро закричал, послышалось хлопанье бича.


— В самом деле, что-то у вас нехорошо… — пробормотал Волков, заглядывая в кормушку: она была чистая, вылизанная — единственное чистое место в коровнике; и только на дне лежал гладкий кусок серой каменной соли-лизунца: соль, видимо, имелась на ферме в достатке.

— Не слушайте их, горлопанов! — воскликнула заведующая. — Сергей Сергеич, им вечно мало, им все не так. Мы работаем не покладая рук. Коллектив полон решимости выйти на первое место по управлению.

— Коровки у нас хорошие, — оптимистично подтвердил Иванов.

Волков задумчиво смотрел, как коровы бегут к выходу, огибая грубо сколоченное корыто, в котором лежали скамейки и разная ветошь.

— Слушайте, — вдруг сказал он глухим голосом. — Вы на отшибе, к вам ездят редко, вы что это, очки втираете?

— Сергей Сергеевич!.. — воскликнула заведующая жалобно.

— Еще весной я велел поставить громоотвод! — закричал Волков истерически, не слушая ее. — Где громоотвод?

— Извините, забыли, — виновато пробормотал Иванов. — Тут делов этих… сдохнешь, не упомнишь… Сергей Сергеевич…

— Вы все забыли, вы забыли! — продолжал кричать Волков, кажется, не на шутку распаляясь. — И подкормку забыли, и уход забыли, элементарные правила животноводства забыли. Для чего вам головы даны? Для того, чтобы ими глядеть? Или для того, чтобы ими есть?

Галя впервые увидела его в гневе. Такой он был некрасив, неестествен; даже становилось как-то неловко за него, хотя он говорил и правильно.

Заведующая и Иванов покаянно молчали, потупив глаза.

— Разгильдяи! Бездельники! Сами распустились — чего же вы от людей хотите? Ох, Иванов, не на своем месте ты, кажется, ходишь!

— Ну, снимите меня… — покорно и грустно прошептал Иванов, шевельнув руками.

И Гале вдруг стало его жалко, невероятно жалко.

Волков уставился на него ледяными глазами, потом резко повернулся и заходил туда-сюда. Он увидел у столба полуоторванную цепь, зло рванул ее — цепь оторвалась, он швырнул ее в открытую дверь, и цепь распласталась по земле, как змея.

На Иванова страшно было взглянуть. Волков достал платок, вытер красное лицо: внутри коровника было душно, дышать нечем, хотелось выйти скорее на воздух. Волков еще раз обтер лицо, шею, старательно сложил потемневший платок и положил его в карман.

— Да, так вот, значит, новая доярка, — сказал он тупо. — К кому ее устроить жить?

— Можно и к тете Моте…

— Она одна живет?

— Одна.

— Я на тот предмет, что если дети, так… В общем устройте. Где тут ее орудия производства?

Заведующая достала из корыта подойник и скамейку с нацарапанными надписями «Нина».

— Завтра первая дойка в полчетвертого.

— Хорошо, — сказала Галя.


Волков и Галя пошли к машине за чемоданом, а в коровнике сразу поднялся какой-то резкий разговор между бригадиром и заведующей фермой.

Пастух Костя щелкал огромнейшим бичом. Подпасок — мальчишка лет пятнадцати — бегал вокруг стада, как гончий пес, и направлял его. Получилось, что все пошли вместе — Волков, Галя, Костя.

Странно и неловко было смотреть на Костю. Он был так здоров, так красив, а одежда на нем была худа. Может быть, Галя после города просто не привыкла, а никто здесь этого не замечал?

— Ну, значит, теперь в пастухах? — мрачно спросил Волков.

— Мне нравится, — беззаботно сказал Костя.

— И не стыдно тебе?

— Чего стыдно? Работа почетная. Все ваши надои на мне да на Петьке держатся. И я люблю животных.

— Он комбайнер, — сказал вдруг Волков, обращаясь к Гале. — Он комбайнер и тракторист.

— Был! — весело сказал Костя.

— И назад не хочешь?

— Что мне, жизнь надоела?

— Так в пастухах век и проходишь?

— А мне хорошо. По крайней мере хоть работа чистая.

Волков, прищурившись, посмотрел Косте в лицо.

— Чего смотрите? — спросил Костя спокойно. — Небось так в парторгах век и проходите? А на трактор не тянет?

— Ты не знаешь моей жизни, Костя.

— А откуда вы знаете мою жизнь? — сказал Костя, подмигнул Гале, взмахнул кнутом и зашагал прочь.

Стадо удалялось в поле. Петька бежал прямо по картошке, лупил коров, сходивших с дороги; они шарахались, толкались, и он развил такую бурную деятельность, что стадо с необычайной быстротой, почти бегом, скрылось в облаке пыли.

«Москвич» на длинных ногах стоял у конторы ни солнце, раскаленный и пахнущий бензином. Степка копался в кабине.

— Купался? — спросил Волков.

— Нет. Подзагорел малость, вишен поел. Вода в пруду такая зеленая, аж противно смотреть.

— Поедем в Дубинку.

— Это еще зачем?

— Посмотрим…

— Что ж, в Дубинку так в Дубинку. Свиней смотреть, да?

— Свиней, — устало сказал Волков.

Галя добыла чемодан. От жары у нее была тяжесть в голове и во всем теле.

— Я вот что хотел бы… — сказал Волков. — Вы свежий человек. Вы сейчас пойдете к Иванову, он вас устроит к тете Моте, а завтра вы начнете работу. Вы не могли бы посмотреть: что здесь такое делается? Что-то здесь очень нехорошее делается. Скажу вам прямо: у меня такое впечатление, что здесь наступило какое-то повальное разложение — от Людмилы до Иванова. Никого нет! Порядочного труженика нет. Все прекрасны! Не знаешь даже, на кого опереться. Слушайте, напишите мне. Или позвоните.

— Это у вас система? — спросила Галя, вспомнив деревенского стукача в кабинете Воробьева.

Волков не понял.

— Нет, только мнение ваше, больше ничего! — воскликнул он. — Может, я с ним не посчитаюсь. Недавно здесь было куда лучше. Поймите: у меня нет времени сидеть здесь и смотреть за каждым их подвигом, а нужно же понять, нужно разобраться. Идет?

Галя слегка пожала плечами; ей становилось все хуже.

Волков сел на переднее сиденье. «Москвич» взвыл, рванулся, бойко запрыгал по колеям, так что куры полетели по изгородям, и умчался, запылив всю улицу.


От пруда шли гуси — ровной, до смешного правильной шеренгой. Они шли весьма гордо, неторопливо, переваливаясь, тяжело неся свои жирные брюха.

Передний гусак остановился и внимательно, испытующе посмотрел на Галю. Все гуси за ним тоже остановились, не нарушая строя, и терпеливо ждали. Гусак что-то сказал Гале — мудро и очень убедительно. Он пошел дальше, все двинулись за ним, а он еще несколько раз оборачивался и повторял то же странное слово, справедливо подозрения, что Галя не совсем поняла его.

6

Пуговкину называли по-разному: и тетей Мотей, и Матреной Кузьминичной, и просто Кузьминичной; она работала второй птичницей на утятнике.

Она была одинока, потому что ее старика и двух сыновей казнили эсэсовцы как партизан. Старуха случайно избежала расстрела, более двух месяцев жила в поле, питалась мороженой картошкой, спала в стогах; и с той поры она была немного не в себе.

Все это рассказал Иванов, пока вел Галю на квартиру.

— То, что она не в себе, — ничего, — успокоил он. — Она просто молчит, только и всего. Зато изба просторная, и старуха в ней одна. Прошлым летом у нее жили практиканты-агрономы, остались довольны, и она тоже просила поселять еще.

Изба находилась за прудом, в той части села, где стояли белая колокольня и разрушенный барский дом. Иванов много и подробно рассказал о колокольне и доме, но Галя невнимательно слушала, и ей хотелось пить, хотелось забиться в какой-нибудь угол и уснуть.


Пуговкина оказалась дома. Она собиралась на утятник. Это была полная флегматичная старуха с большими руками, изъеденными черными трещинами. Она выслушала просьбу без всякого внешнего интереса, провела гостью в дом и показала закуток.

Изба была большая, но состояла вся из одной комнаты. Посредине возвышалась мощная русская печь, а от нее к стенам были проложены жерди. С этих жердей до полу свешивались выцветшие обои, создававшие иллюзию стен. Угол, отгороженный обоями, делился фанерной перегородкой пополам — таким образом получались как бы две маленькие комнатки, одна темная, в другой — окошко. В темной стояла кровать хозяйки, в светлой предложено было располагаться Гале.

Ей было все равно. Она поставила чемодан, договорилась о цене — все это как во сне. Договорилась с Пуговкиной, что будет столоваться у нее, посмотрела, где лежит ключ. Отдала документы Иванову.

Она ждала, чтобы они ушли. Но Иванов все разговаривал об утках, о погоде, о том, что Людмила распустилась. Старуха ходила по избе, тяжело топая.

Галя посидела в углу, не располагаясь, опустив руки, потом вспомнила, как нестерпимо ей хотелось пить, и пошла в сени.


Вода была в помятом цинковом ведре с привязанной веревкой. Галя выпила две кружки, каждый раз не допивая до дна. Вода оказалась теплой и невкусной.

По сеням бродили куры, стрекотали, выпрашивая есть, и косились на Галю желтыми глупыми глазами.

Вид у сеней был совсем нежилой, запущенный. Валялись какие-то серые от времени деревянные грабли, пыльные бутылки из-под керосина. Пол был земляной, загаженный курами, все углы оплетены паутиной.

— А пошли они к монахам! — сказал Иванов, выходя. — Не слушай их и не давай, тетя Мотя, хватит. Каждому комбикорм давать — без штанов останешься.

Он ушел, не прощаясь, словно не заметив Галю.

Галя села под избой на бревне, и тотчас куры сбежались к ней, вопросительно заглядывали и стрекотали так, будто не ели три дня.

У нее голова разламывалась и без этого крика; она замахнулась на кур, бросила щепку — и тогда удивленно подумала, что все это уже было, много раз было. И забылось до поры, даже, вернее, не забылось, а выглядело иначе, лучше, теплее, потому что было в далеком прошлом.


В начале 1943 года один из германских тяжелых бомбардировщиков, не пробившись к Москве, преследуемый истребителями, сбросил бомбы куда попало.

Четыре из этих бомб упали на село Руднево. Одна угодила в вишневый сад, две упали рядышком на улице, четвертая разнесла избу, где жила большая семья Макаровых. Из семьи не было дома только старшей дочки, которая в это время находилась в родильном отделении районной больницы.

Так, родившись на свет, Галя не обнаружила уже ни деда, ни бабки, ни братьев или сестер. Отца своего она тоже не знала, так как он погиб за полгода до ее рождения под Воронежем.

Мать ее была дояркой много лет. Ее портреты иногда печатали газеты. Она ходила вразвалку, руки ее всегда висели красные, растопыренные. Большую часть своей жизни она провела в коровнике. И Галя в основном выросла там же, среди коровьих хвостов.

Это не в переносном — в прямом смысле. Хвосты мешают дояркам работать, больно бьют по лицу, и Галя обычно держала хвосты, когда мать доила.

До семи лет Галя с матерью жила в Рудневе. Она знала оба пруда. Тогда по ним тоже плавали утки, но пруды были чище, в них водились зеркальные карпы.

Она знала колокольню и разрушенный дом, но не интересовалась ими и не знала того, что рассказал сегодня Иванов. Смутно помнила, что жили они на квартире в другом конце деревни и прежний коровник был там. Пуговкиной она не знала. Мать, должно быть, знала — в селе все знают всех.

Одним из самых странных воспоминаний детства были лягушата в пруду. Маленькие, как тараканы, они по вечерам прыгали по плотине, словно совершали великое переселение. Дети били их палками и визжали от страха. Никогда после Гале не приходилось видеть таких крохотных лягушек, и она не была уверена, верно ли помнит, не снилось ли это.

За селом тогда стояли два больших полуразрушенных амбара. Уходя на луг собирать щавель, Галя вместе с другими ребятами обшаривала амбары. Иногда они находили там гнезда с куриными яйцами, которые тут же выпивали. Это были таинственные, прекрасные, как в сказке, амбары, хотя не понятно, что могло быть в них особенного. Наверное, их нет уже.

За амбарами стоял танк — подбитый, распотрошенный внутри. Мальчишки забирались внутрь, опускали люки, а другие обстреливали танк камнями. Броня гулко звякала, это тоже было страшно, увлекательно, сказочно.

Уже в те времена Галя умела доить, только не хватало сил. Окончательно научилась в Дубинке, где жили потом, но то было плохое время, и там уже не было ничего фантастического или приятного, было только бесконечное чувство голода. Она попросилась в Руднево именно потому, что с давних пор оно казалось ей обетованной землей.

Сегодня она ничего не видела в Рудневе обетованного.

До приезда Галя рассчитывала найти кого-нибудь из тех давних друзей, несомненно, что кто-то да остался; но теперь у нее пропало всякое желание спрашивать или открываться самой. Кому это надо и кому это интересно?

У нее было ощущение, как у человека, который долго стремился домой, но, прибыв наконец, увидел, что в доме живут чужие люди, которые ему не нужны и которым не нужен он, и делать ему здесь, собственно, нечего — он попросил воды напиться и ушел, потому что дома просто не оказалось.

Вышла Пуговкина, повязанная платком, сказала что-то насчет помидоров и ушла на работу. Галя обрадовалась, что, наконец, в доме никого нет, пошла в свою каморку, вытряхнула из чемодана все, что в нем было, книжки сложила на подоконнике.

Она нашла в сенях веник и подмела избу. Забавно было подметать: пол был в больших щелях, мусор сразу же проваливался вниз, и до двери ничего не домелось.

Занавески на окнах были в желтых пятнах, Галя решила завтра выстирать их.

На столе нашла она с десяток помидоров, ломоть хлеба. Она поела помидоров, посыпая их солью. Вспомнив, что нужно встать в три часа утра, она решила заснуть.

Она улеглась на кровати — под ней остро зашуршал жесткий соломенный матрац, — закрыла глаза и сразу забылась.


Когда она открыла глаза, было темно, как в могиле, и она не сразу сообразила, что ее разбудило. Но прекрасно помнила, где она находится.

За фанерной перегородкой зашуршал матрац, и вдруг раздался гулкий, нехороший стон старухи:

— У-у-у…

Гале стало не по себе, но потом она сообразила, что у хозяйки что-то, верно, болит. Ей страшно хотелось спать, дальше спать. Она закрыла глаза, но стон повторился и снова разбудил ее.

— Вам помочь? — спросила она, привстав.

Хозяйка ничего не ответила, и только раздалось все то же:

— У-у-у…

Старуха что-то пробормотала, но Галя не разобрала. Она опять закрыла глаза и тут ясно услышала, что бормотала старуха.

— У-у, — стонала та, — робенки мои…

Галя больше ничего не помнила. Она провалилась в новый сон, как в яму.


И вот автомобиль «Москвич» на своих длинных ногах кружился по нескончаемым дорогам среди пшеницы, гречихи, дороги кончались, и Волков с шофером, хохоча, купались в провальных озерах.

Прибежал председатель колхоза, тяжело дыша, принялся на них грубо, визгливо кричать:

— Украли пять мешков пшеницы! Высадите их подальше, а сами идите прямо в погреб!

Тогда они опять помчались по бесконечной дороге прямо через гречиху, и вокруг было так тепло, жужжали пчелы, воздух гудел от них, и дороги больше не стало, была сплошная духота, шофер и Волков сникли и растаяли как дым.

Автомобиль шел один. Ему кричали, махали, показывая, что там нет дороги, нет совсем, никто не ездил. Галя ухватилась за руль, пытаясь его повернуть, но не имела сил сделать это, а машина несла ее, упрямо вырывая из рук баранку, и у Гали от ужаса выступил на лбу холодный пот: она поняла, что теперь у нее нет своей воли, нет даже права на нее, теперь она должна была, раз сев и эту машину, нестись, куда вынесет. Она стала бессильна что-либо изменить, предпринять, бессильна бороться с этой машиной.


— Вставай, три часа, — сказала Пуговкина, зевая.

Галя вскочила, дрожа, кинулась надевать босоножки, не попадала в рукава платья. Ее била дрожь, стучали зубы, все из-за открытого окна — почему и когда оно было открыто, она не могла вспомнить.

— Поешь! — крикнула Пуговкина вдогонку, но Галя только мотнула головой; косынку она уже повязывала на ходу.

7

Было раннее-раннее утро. Все вокруг казалось сырым и серым. Солнце еще не всходило, но в небе уже горело одно-единственное растрепанное облако и бледнела луна.

Лишь увидев за старинными липами развалины церкви и услышав отчаянный рассветный концерт воробьев, гнездившихся в кустах, которыми поросли колокольня и спрятавшаяся в зелени церковь, Галя проснулась и сообразила, что напрасно торопилась. Надо было перехватить хотя бы хлеба с помидорами.

Она пошла тише, выбирая дорогу, с удивлением рассматривая церковь и любуясь ею.

Теперь она вспомнила, что рассказывал вчера Иванов, и, как ни странно, вспомнила ярко и точно.

Колокольня и церковь были выстроены в 1702 году боярином Рудневым, владельцем многих тысяч душ. Последними жертвователями были князья Оболенские. Это им принадлежал дом, подожженный крестьянами в шестнадцатом году, — развалины его сохранились. Последний молебен в церкви отслужили деникинцы, готовясь к взятию Москвы. После в церкви разместился клуб, превращенный в тридцатых годах в склад. В 1942 году в церкви были заперты и замучены семнадцать пленных красноармейцев, которых нашли и похоронили после отступления немцев. Сейчас церковь использовалась под зернохранилище.

А на колокольне, недосягаемые для мальчишек, жили колонией вороны, и в каждой трещине гнездились воробьи, голуби. А вокруг росли буйные, положительно непроходимые заросли шиповника, черемухи, бузины, крапивы, дикой конопли и еще бог весть какой цепкой и упрямой растительности, и все это скатывалось зеленым валом к пруду, который в этот ранний час исходил паром и казался неподвижным зеркалом.

По противоположному берегу его краснело строение фермы, под ним на скамье блистали бидоны, а коровы, желтые, черные и бурые, неподвижно лежали или стояли в загоне.

Опять при виде фермы у Гали сжалось сердце. Она подумала: «Да, вот она такая. И отныне это моя ферма, мой дом, рабочее место, университет».

По загону угрюмо бродила одна-единственная доярка — большая, неуклюжая, лет двадцати пяти. У нее было белесое лицо, словно обсыпанное мукой: и глаза, и ресницы, и брови белесые.

— С добрым утром, — сказала Галя робко.

— А она дрыхнеть! — вдруг закричала доярка хрипло и зычно. — Она дрыхнеть, вот погляди ж ты, до пяти будет дрыхнуть, а придеть, запишеть — и фить к своему Цугрику!

— Кто? — опешила Галя.

— Заведующая наша, кто ж! — буркнула доярка, швыряя бидон так, что он чуть не лопнул по швам.

— Меня зовут Галей, буду работать вместо Нины, — сказала Галя. — Как вас зовут?

— Ольга. Ну-у! Покрутись у ми-не! — заорала доярка на корову.

«Ну и злющая! — подумала Галя. — Если я опоздаю, она так же будет орать. Назло им не буду опаздывать, буду вставать в два часа».


Галя вошла в пустой коровник, отобрала из корыта подойник, скамейку и консервную банку с вазелином с метками «Нина».

— Покажи мне Нинкиных коров, — попросила она Ольгу.

Та пролезла под жердью в загон, подошла к дородной рыжей красавице, толкнула ее с силой сапогом.

— Ну-у! Вставай! Слива, ну! Не выспалась?

Слива моргнула влажными печальными глазами, зафукала и медленно поднялась. Она махнула хвостом, и Галино лицо оказалось все в мелких навозных брызгах. Она вытерлась и услышала запах керосина. Керосином отдавал вазелин.

— Чё нюхаешь? — насмешливо спросила Ольга. — Солидол это. Хорошо, у трактористов достаем… А ей только дрыхнуть! Только дрыхнуть да к Цугрику бегать! Погибели нету!


Она плюнула и ушла, загремела ведрами. Слышно было, как подходили доярки, сонно здоровались, коротко покрикивали:

— Цитра, подымись!

— Стой, Зорь!

И — «дз-дз-дз!» — первые звонкие и веселые струйки молока о дно подойника.

Галя пристроилась к вымени, сжала коленями подойник, с бьющимся сердцем взялась за соски: «Дз-дз!..» Струйки потекли и прекратились.

Она тянула, выжимала, беспомощно оглядывалась на корову. Слива спокойно стояла, пережевывая жвачку. Соски были пусты.

Галя выпрямилась, передохнула и осторожно огляделась: видят ли ее позор?

Кажется, еще никто не видел. Она снова взялась, тянула, жала — в сосках не было ни капли молока. Галя хлопала по вымени, толкала его, разминала — разбухшее, переполненное, во вздувшихся синих жилах. Она умоляла: «Ну давай же, ну что ты, почему?»

Наконец корове надоело стоять, она шагнула, наступив Гале на ногу. Галя охнула, из опрокинувшегося подойника вылилась рюмка надоенного синего молока.

Сцепив зубы от боли, прихрамывая, Галя погналась за Сливой, путаясь в ведрах, банках и табуретке. Корова дошла до куста и остановилась. Галя поскорее присела, с надеждой потянула соски.

«Кажется, я неправильно дою, я все перезабыла… Бывают коровы трудные, но надо пересилить, вот так, кулаком сверху донизу, чтобы работали все пальцы…»

Отовсюду уже неслось не звонко «дз!», а глухое урчание молока в пене подойника.

Солнце взошло, блеснули остатками позолоты ржавые купола церкви-зернохранилища. Проснувшееся воронье разоралось, разлеталось кругами возле колокольни. А Галя билась со Сливой.


Вдруг она услышала подозрительное рычание. Она подняла голову — и обмерла: прямо к ней медленно приближался массивный, толстоногий бык, который, оказывается, свободно жил в стаде. Он был весь гладкий, лоснящийся, как торпеда, черный, с седой полосой по хребту, вырванными ноздрями и короткими черными, будто лакированными, рогами. Это был породистый бык, красавец бык, но Гале было не до этого. Несколько побледнев, она встала за куст, надеясь, что бык не заметит ее, ибо быки плохо видят.

Но он уже заметил, он слышал незнакомый запах. Он подошел к кусту с другой стороны, совсем близко, так, что, просунув руку сквозь ветки, она могла бы дотронуться до его тупого лба, и зарычал с угрозой, с какой-то слепой клокочущей яростью.

«Если он двинется в обход, то это ничего, — подумала Галя. — Но если он пойдет через куст…» Бык пошел в обход. Она тоже пошла, не упуская спасительного куста между собой и быком. Он остановился, тяжело хрипя и как бы размышляя.

— Эй, Лимон, погибели на тебя! — крикнула Ольга издали. — А вот я тебя!..

Она швырнула кусок навоза. Лимон раздраженно зарычал.

Ольга схватила какой-то кол и огрела его по спине. Грозный Лимон фыркнул и затрусил прочь, обмахиваясь хвостом.

— Вот так все они, мужики-то, молодцы против овцы, — неожиданно заключила Ольга. — А ты чё скуксилась? Как сунется — скамейкой его промеж глаз. Дай-ка ведро.


У Гали отлегло от сердца, но уши ее горели от стыда. Она не знала, что доярки перемигнулись: а новенькая, мол, ничего, не завизжала, не побежала с криком, а ходила вокруг куста, сообразила, молодец!

— Он чужих не уважает, Лимон наш, — сказала Ольга. — Он скоро к тебе привыкнет.

Она подсела к Сливе, потянула раз-другой за соски.

— Слива, умница… Чует, хозяйки нет, не отдает, поганка.

Она похлопала корову по спине, бокам, холке, — все ближе к голове, гладила морду, приговаривая:

— Ну вот, умница моя, хорошая моя, нониче у тебя новая хозяйка, ты же будь умница, слушайся…

И, достав из кармана какую-то корку, сунула корове.

— Дой скорее, и сразу, бойчей!

Корова слизнула корку, а Галя бросилась к вымени, энергично стала доить, и молоко пошло, сначала слабо, потом сильнее, потом словно открылись краны глубокой цистерны. В подойнике поднялась шипящая пена. Галя торопилась, не смахивала пот со лба, не убирала с глаз волосы, только втягивала голову, когда коровий хвост грозил хлестнуть по лицу. Она доила, пока пальцы не онемели, спешила выдоить до последней капли, помня наставления матери, что молоко тем жирнее, чем ближе к концу, а последняя капля самая жирная.

Грело солнце, поднимаясь. Галя стала вся мокрая.

«Одна корова есть, — с облегчением подумала она. — Еще одиннадцать…»

Следующей ей показали Белоножку.

— Тугосисяя она, — сказала Ольга. — С нею намучаешься. Слива — та хорошая коровка, с ней только отдыхать.

Солнце уже крепко припекало, когда Галя кончила отчаянную войну с Белоножкой; и когда она разогнула спину, руки ее уже не держали дужку ведра, глаза заливал зеленый пот, а в груди комком стояли рыдания.

Некоторые доярки кончили доить, полоскали марлю, сквозь которую процеживают молоко. А Галя переходила к третьей корове — Тальянке.

Она досадливо отмахнулась от быка, который опять попробовал за ней увязаться, — просто у нее не было сил и времени думать о нем, и он, как ни странно, действительно отстал, просто ушел себе и стал чесаться о столб.

Галя чуть не плача гладила и ласкала Тальянку, упрашивала, толкала вымя кулаками, выдаивала пол-литра, отдыхала, потом выдаивала еще стакан. Ей все казалось, что руки сухие; она израсходовала полбанки солидола и думала лишь одно: вот струйка, вот еще струйка, еще стакан…

Потом таким же образом последовали Комолая, Пташка, Амба, Арка и Вьюга. Все доярки давно помыли посуду и разошлись. Одна только Ольга нерасторопно возилась, толкала коров. Она еще не кончила доить, и это поддерживало Галю.

«Ну, еще четыре коровы, — считала про себя Галя, едва передвигаясь от усталости и переживаний. — Четыре коровы, а тогда до обеда все, руки отдохнут».

— Ты Чабулю еще подой, — сказала Ольга, — а этих трех я уже опростала. Молоко я в твой бидон слила.

— Спасибо. — Галя оторопела.

— Ладно. С непривычки, знамо, трудно. Привыкнешь. Работа простая, да муторная. Ты когда училась-то?

— Мама была доярка.

— Померла?

— Откуда ты знаешь?

— Иначе б ты не пошла. Ну-у! Стой, Лимон, чтоб тебя!..


Когда Галя принесла последнее ведро, у фермы уже стояла вчерашняя голубая автоцистерна «Молоко», и шофер, сняв шланг, равнодушно совал его в бидоны, и шланг сосал, хлюпал, как поросенок. У машины стояла заведующая Софья Васильевна в своей кокетливой соломенной шляпке. Она только что пришла.

Ольга, не здороваясь, прошла мимо, взяла свои ведра и пошла к пруду полоскать.

Галя последовала за ней. Берег пруда был в ямах от копыт, подойти нельзя было, не разувшись. Галя сняла босоножки и забрела по колено в воду. Она подержала горящие руки в воде.

«Привыкну, — подумала она. — Кончать буду со всеми, и руки не будут болеть, это все придет. Завтра, или через месяц, или через год».

«Ольга лучше, чем я сначала думала, — решила Галя. — Она груба, потому что ей обидно. Она права, хотя я еще ничего не понимаю. Она красивее, чем мне показалось сначала».

Больше она ничего не думала: солнце нажгло голову, и все вокруг покачивалось, расплывалось.

Разрушенная церковь-зернохранилище, роскошные купы лип и белоснежные облака дивной картиной отражались в пруду, но она этого почти не замечала, как почти не слышала, что поют петухи, что где-то хлопнула первая дверь и первая старуха, которой, верно, всю ночь не спалось, решила задать корму поросенку.


Раздались мужские голоса, и Галя увидела пастуха Костю и его помощника Петьку. Они стали открывать ворота загона, а Костя подмигнул Гале, дружески улыбаясь:

— Приступила?.. Ну, держись, бедолага… Сейчас ты беги домой и спи, сколько сможешь. Жарко в избе, а ты в огород — и там спи. Иначе не вытянешь. А руки в мокрое полотенце заверни. Вон они у тебя какие тонюсенькие. Скоро не такие станут…

— Спасибо, я так и сделаю, — пробормотала Галя, смущенная и благодарная за эти первые по-настоящему теплые слова.

— И какая из тебя доярка! — добродушно сказал пастух. — Шла бы ко мне в подпаски!

Стадо повалило из загона, и Петька отчаянно лупил строптивого Лимона, а с поля понесся опьяняющий, сказочный, непередаваемо душистый ветер; и, почуяв этот ветер, коровы поднимали морды и взволнованно мычали. Костя выстрелил кнутом раз, другой, третий, и стадо быстро, компактно пошло и пошло, почти бегом, удаляясь, подняв тучу пыли. И залаяли собаки. День начался.

Галя побрела через плотину — и вдруг увидела под ногами крохотных, как тараканы, лягушек. Они прыгали в одну сторону, возвращаясь, наверное, с ночной охоты по домам, а вокруг голосили петухи; и один, крохотный, общипанный, без хвоста, с едва наметившимся желтым гребешком, перебежал дорогу, хлопнул крыльцами и просипел: «Чики-ки!..»


А у Гали дрожали губы, потому что болела нога, и в самых костяшках пальцев рук поднялась ломящая боль. Руки повисли устало, растопыренные. Она вся успела пропахнуть насквозь навозом и молоком. Как просто: сделала положенные тысячи сжатий — и стала дояркой…

Загрузка...