Дни все еще были короткие, и потому казалось, что встаешь и ложишься глубокой ночью.
У Гали давно выработался тот внутренний будильник, который будил ее в четвертом часу, когда бы она ни легла.
И вставать каждый раз все равно не хотелось, и вечно приходилось бороться с собой, с искушением полежать под одеялом хоть пять минут, и никогда это искушение не удовлетворялось.
Противнее всего были первые минуты: тело ломило, как от ревматизма, руки-ноги не двигались, не хотелось есть. Но как раз все это нужно было проделывать.
Галя помахала руками, чтобы прийти в себя, разожгла в печке лучинки, поставила таганок со вчерашним супом: если не поешь с утра горячего, весь день будет холодный и тягостный.
Она поела без всякого аппетита и стала собираться.
Затруднительны были эти сборы на областное совещание доярок. Пальто приличного не было — она таскала старый полушубок Пуговкиной. Туфли имелись, но в дорогу надо ехать в валенках. Она завернула туфли в бумагу, чтобы там все-таки переодеть. Платье было. Простенькое, сама осенью сшила и в деревне годилось, но ехать в город в нем было стыдно.
Она взяла тетрадь и карандаш — записывать разные умные вещи, покрепче затянула узел платка и пошла искать машину — этакая покачивающаяся, утопающая в снегу, неуклюжая матрешка в валенках.
За ночь намело нового снегу, и ей пришлось брести в нем по колено, прокладывая первый след.
Всегда она прокладывала первый след по утрам, и потом уже все так и ходили, как прошла она, а если она делала нечаянный зигзаг, то и все делали такой же зигзаг и прочно утаптывали дорожку с зигзагом.
Задумавшись, она и сделала именно такой зигзаг, машинально свернув к коровнику, но вовремя спохватилась и почувствовала себя тревожно и странно, словно с этого дня начиналась какая-то для нее новая, неведомая жизнь.
Машина стояла у конторы, залепленная снегом, как на новогодней картинке.
Это был тот самый грузовик, на котором пытались увезти Сливу.
Галю несколько покоробила предстоящая встреча с шофером. Она его уже встречала раньше, но даже не здоровалась, а теперь — на тебе, тащись вместе семнадцать километров!
Она открыла дверцу, залезла в холодную кабину и, усевшись удобнее, задремала, как в яму упала.
Ее разбудил шофер.
— А! — сказал шофер. — Это ты, тигра? Если сегодня вздумаешь кусаться, не поеду. Ты сразу скажи, чтоб не возвращаться.
— Не буду кусаться, — пообещала Галя.
Шофер долго заводил застывший мотор. Наконец это удалось, он поспешно плюхнулся на сиденье, включил фары — и все вокруг преобразилось.
С боков в кабину хлынула тьма, а перед радиатором все заискрилось, засверкало, так что глазам стало больно, и была сказочная красота, а шофер сказал:
— Ну, помучаемся мы в этом адском снегу!
Машина натужно запыхтела, заскрипела, но пошла, давя снежные заносы, медленно прошла село, выбралась в поле и все шарила, шарила своими стеклянными глазами, отыскивая едва приметную дорогу, не обращая внимания на сверкание и елочные блестки.
— Хорошо, цепи новые поставил, — сказал шофер довольно. — Даст бог — выберемся, не такие снега проходили.
— Давно вы работаете? — спросила Галя из вежливости.
— С сорок первого года.
Галя удивилась. Шоферу только того и нужно было.
— Я водил еще старые полуторки, — похвастался он. — То была машина — все четыре колеса! На ней мы бы уже давно сидели по ноздрю, а как мы тогда ее хвалили! Славная лошадка была по тем временам; на ней мы самое страшное время войны проехали. Ты, верно, не помнишь!
Он помолчал, лавируя рулем, но, видно, он славно выспался и настроение у него было хорошее, ему хотелось беседовать.
— Удивительное дело, — сказал он. — Кажется, совсем недавно смотрел я в журнале картинку — проект новой машины «Победа». Смотрел и думал: «Ух, черт, вот это машина — ракета, а не машина!» А сейчас на ту «Победу» никто и не взглянет. Стара, матушка, стала. «Чайка», говорят, — вот ничего машина. Спрашивается, что же будет через двадцать лет? Я нестарый человек, родился после революции, а помню, как однажды батя привез на телеге радио — громадное, сложное сооружение. Не помню, из скольких ящиков состоял тот приемник: не то их было четыре, не то пять, на одном еще лампочка сверху торчала. Расставил он все это на двух столах, аккумулятор подключил, колдовал, крутил — и вдруг эта штуковина как заорет! Музыку, понимаешь, из Москвы мы в деревне услышали. Старики сбежались, шапки долой — и давай креститься! Попробуй, пусть кто-нибудь сейчас тебе перекрестится. Сидят перед телевизором, глядят, зевают. Радио так радио, телевизор, телефон там — все нормально, что такого? На одном моем веку — теперь считай — сколько нового появилось. Чертовски интересно так жить, и, правда, обидно, что жизнь коротка. Еще война распроклятая забрала четыре года. Четыре лучших года, черт подери!
— Вы прошли всю войну? — с уважением спросила Галя.
— Всю. Шесть раз в госпитале лежал. И так мне везло, что все заживало, как на собаке, и посылали меня опять в самое пекло. Шарахнет — «Ну, — думаю, — на этот раз, братец, номер не пройдет!» — а он проходит! Я уж удивляться начал, а потом, когда пришел День Победы, когда понял, что суждено мне жить и жить, — вовсе от удивления рехнулся. Удивляюсь и плачу, все тут. Это же черт знает, это же невозможно описать! Уж как нравится, что вот вышел — и живешь. Словно на большак выехал, удивляешься. А ты нет? Что вы понимаете, молодые-зеленые! Выросли — думали, так всегда было. Так никогда не было! Вы этого не понимаете.
— Мы понимаем, — сказала Галя.
— Ага! — довольно сказал шофер. — Как ракеты стали летать, так и вы кое-что поняли, даже вас удивили.
В Пахомово они прибыли, когда в домах уже светились окна и из труб до самого неба поднимались прямые белые дымы. Ветра не было, мороз кусал.
— Скорее, скорее, опаздываем! — сказал Волков, выбегая из правления, закутанный в шубу, в большом треухе.
«Москвич» у Степки был разогрет. Галя только перепрыгнула из кабины в кабину, и опять под радиатор поползла сверкающая дорога. Волков был бодрый, потирал руки, необычно взволнованный, наверное, предстоящей поездкой.
— Итак, тебе сегодня нужно выступить, — начал он, оборачиваясь. — Обязательно!
— Что вы? Ни за что! — сказала Галя. — Никогда в жизни не выступала.
— Ложь номер один. Выступала, очень удачно. Это было однажды хорошим летним утром под стенами коровника.
— Ну, то… Там все свои были.
— Тут тоже свои. Понимаешь, собирается самый цвет людей, которые поставляют молоко, квинтэссенция их. Ты выступишь и скажешь, как к коровам нужно относиться по-человечески.
— Ваша квинтэссенция это прекрасно знает, — возразила Галя. — Не буду выступать, можете поворачивать обратно.
— Да, упрямая, — огорчился Волков. — Знаешь, я на тебя насмотрелся — сам упрямым стал. Вчера было правление, я одно дело предложил — все «против», я как заупрямился, всех переупрямил, вот так! Все из-за тебя.
— Упрямством города берут, — заметил Степка-шофер.
— Не упрямством, положим, а нахальством, темный человек. И кстати, насчет нахальства: пришло в область письмо из Министерства высшего образования, в котором говорится, что специально для молодых рабочих и колхозников забронированы места в ряде вузов, то есть на эти места конкурс минимальный, хотя поблажек не будет, но вас приглашают, кто понахальнее.
— Пошлите меня, — сказал Степка.
— Куда тебя, шалопая?
— Да хоть на клоуна!
— Это мысль, — сказал Волков, — своего клоуна у нас в колхозе нет. Так как ты смотришь, Галя?
— Если вы будете отпускать на экзамены… — осторожно и дипломатично начала Галя, но Волков перебил:
— На экзамены — законно. Потому что, если не будем отпускать, нам головы снимут, не беспокойся.
Гале это понравилось, и она спросила:
— Вы все делаете под страхом снятия головы?
— Нет, иногда мы делаем под страхом совести с зелеными глазами, но головы нам ежедневно грозятся снести. Мы со Степкой уже перестали понимать, полезные мы существа или нет. Ему еще я иногда выношу благодарность, а на меня сыплются одни колотушки — снизу и сверху, в хвост, в гриву. Не понимаю, как только их выдерживаю.
— А вы бросайте это дело, — посоветовал Степка.
— Нельзя.
— Почему нельзя?
— Есть такое слово.
— Что за слово? — удивился Степка.
— Такое простое слово: партия, — сказал Волков.
— А на партийной работе вы можете и где-нибудь в другом месте работать, не обязательно здесь.
— Ты думаешь, — спросил Волков, — что где-то есть тихая и мирная партийная работа? Тогда да будет тебе известно, что такой работы не было и нет, а если существует, то это не партийная работа. Думаю, что и в будущем никогда такой не будет.
— Ясно, вы уже люди будущего, — усмехнулся Степка.
— Нет, — сказал Волков, — мы не люди будущего. В будущем такие, как мы, пожалуй, окажутся не нужны. Не сразу, конечно, не пугайся, нам с тобой хватит, мы заездим еще не один «Москвич». Но придет такое время, когда люди, случайно оглянувшись, скажут: «Да как же это было, что человек норовил не выйти на работу и, когда не выходил, ему выносили выговор! Разве ему было неинтересно?»
— А-а!.. — воскликнул Степка. — Вот то-то что вам интересно, оттого и день у вас ненормированный, и вы мечетесь как угорелый.
— Нет, — опять возразил Волков, — я бы с большим удовольствием копался в археологии, это моя любимая наука…
— Тогда совсем не понимаю, — сказал Степка. — Мне вот нравится в общем ездить, я езжу, а не понравилось бы — ушел.
— На более легкую или более трудную работу?
— Ну, допустим, на более легкую совестно как-то, — раздумывая, сказал Степка. — Люди, чего доброго, скажут…
— Ну, вот мы и договорились, — заключил Волков.
Машина въезжала в город.
Потянулись трамвайные пути, замелькали огни вывесок. Промелькнул магазин «Молоко», а через квартал — другой, и возле него стояла голубая автоцистерна.
— Это не наша ли? — спросил Волков, вглядываясь, но проехали так быстро, что не успели рассмотреть.
Как каждый трубочист оценивает город прежде всего с точки зрения труб, так и Галя с Волковым невольно замечали у парадных проволочные ящики с белыми бутылками, бидончики в руках старушек.
«Молоко, — думала Галя, — хорошая вещь, оно заслуживает доброго слова. Оно сопровождает человека всю его жизнь, как хлеб. Дети вырастают на нем, еще не умея жевать. Это самый питательный продукт на земле — в нем абсолютно все, что надо для жизни. Два с половиной миллиарда людей его пьют и потребляют его продукты, а это уже что-нибудь. Дай бог здоровья коровам и тем, кто работает возле них!»
Совещание доярок проходило в драматическом театре.
У входа бурлила толпа, вдоль тротуара выстроилась длинная шеренга машин. Все время прибывали автобусы; из них высаживались бабы в валенках, теплых платках, девки, старухи.
Оставив Степку при машине, Волков и Галя предъявили свои билеты и прошли внутрь.
Вдоль стен фойе, прямо под портретами артистов и макетами декораций, были расставлены доильные аппараты, жиромеры, молокомеры, сепараторы, висели ряды плакатов.
В боковом фойе играл духовой оркестр, но никто не танцевал, люди жались по стенам, стесняясь своих валенок. И Галя порадовалась, что захватила с собой туфли и смогла переобуться в гардеробе.
В фойе второго этажа были поставлены длинные столы, уставленные бутылками с пивом и закусками. Кроме того, в этом расширенном буфете кипели самовары, и официантки едва успевали наливать чай, открывать бутылки и рассчитываться.
Закуски так аппетитно стояли на столах, что невольно тянуло присесть. Опытные председатели колхозов подавали пример — накачивались пивом. В углу образовалась длинная очередь за апельсинами.
По радио объявляли: «Представители колхоза имени Революции, подойдите к столу регистрации», «На втором этаже открыта продажа промтоваров, просим посетить».
Волков повел Галю в зал. Здесь на каждом кресле лежали плакаты о передовых доярках с их портретами: «З. П. Шаповалова выполнила свое обязательство!», «Анна Калинина крепко держит слово!»
Устроившись поближе к сцене, Галя с Волковым развернули плакаты. Доярки были действительно не какие-нибудь: об одной сообщалось, что она «надоила в минувшем году по 5,5 тысячи килограммов молока от каждой закрепленной за ней фуражной коровы». Другая надоила почти шесть тысяч.
Галя поневоле волновалась. Сейчас ее работа выступала — при этом блеске ламп, музыке оркестра, при таком торжестве — в каком-то новом свете, о котором она мало задумывалась, когда билась с «тугосисей» Белоножкой, раздаивала Сливу и таскала опилки.
Волков мешал ей сосредоточиться, показывая знаменитых доярок и председателей колхозов, которые сидели в первом ряду, явно предупрежденные, что их попросят в президиум.
Прямо перед Галей сидели три женщины, и средняя, чем-то похожая на Софью Васильевну, натаскивала доярку постарше:
— Скажешь: «Мы берем обязательство надоить по три с половиной тысячи». Скажешь: «У нас хорошо трудятся Никитова, Павлова, Анохина». Скажешь…
— Ой, забуду! — трепетала доярка.
— Запоминай! Скажи: «Мы боремся за высокие надои».
— Мы боремся за высокие надои…
— Наш трудовой коллектив под руководством опытной заведующей Ольги Петровны Горчаковой…
— Наш трудовой коллектив… Ой, забуду!
— Под руководством…
— Под руководством… Пусть Нинка выступит!
— Нинка пуще забудет. Я тебе на бумажке напишу, ты только прочтешь. Ты уже в списке, должна выступать.
Зал заполнялся. Звонили уже четыре раза, призывая засидевшихся за пивом председателей; потом выяснилось, что в промтоварном киоске доярки стоят за какими-то модными платками. Киоск до перерыва закрыли, тогда зал наполнился.
Доклад читал старый дяденька, закаленный и прокаленный в такого рода вещах. Читал он по напечатанным листкам долго, нудно, перечисляя цифры по области в целом, цифры по управлениям в отдельности, цифры по колхозам и совхозам в частности. Из доклада явствовало, что налицо имеется серьезное отставание с выполнением, но вместе с тем многотысячный коллектив полон решимости, так что вроде бы ничего.
Ритмично вскидывая руку, он нечаянно задел графин, вода плеснулась. Он едва успел подхватить графин, отряхнул руки и пробормотал, виновато-сконфуженно глядя в зал:
— Фу ты, надо же такое!..
И сразу стал человеком. Галя подумала, что у него, наверное, есть старенькая добрая жена и много детей, которые его любят. Но он опять пошел перечислять цифры, которыми снабдили его разные цугрики; и она слушала, слушала… Ее стало неудержимо клонить ко сну; она посмотрела на Волкова — тот тоже клевал носом.
— Давай сбежим, пива выпьем? — сказал Волков, просыпаясь. — Жми за мной через равный интервал, я подожду за дверью.
Он, пригибаясь, пошел к выходу, а Галя за ним.
В фойе было много народу — не одни они с Волковым были такие хитрые. Волков заказал две бутылки и бутерброды. В последний раз Галя пила пиво, кажется, на выпускном вечере. Она храбро пропустила два стакана и почувствовала, что хмелеет.
— Скажите, кому нужен такой доклад? — спросила она.
— Аллах его ведает! Так заведено в общем, — ответил Волков, налегая на бутерброды. — Для солидности — и потом, чтобы было что обсуждать.
Подсел корреспондент, обвешанный аппаратами, спросил, из какого колхоза, стал брать интервью:
— Кто у вас хорошо трудится?
Галя назвала своих доярок.
— По скольку надаиваете от коровы?
Галя ответила.
— Какие обязательства у вас?
— Четыре с половиной тысячи, — бойко ответила Галя.
Он вскочил и убежал дальше.
Волков расплатился и повел Галю смотреть выставку. Здесь их остановил другой корреспондент, из молодежной газеты, и спросил, какое Галя взяла обязательство, по скольку надаивает от коровы и кто на ферме особенно хорошо трудится.
Затем подходили еще представители радио, издательства и «Блокнота агитатора». Очевидно, это был их стиль: ходить на совещания и в перерывах ловить передовиков, беря у них материал.
Послонявшись по фойе, посмотрев сепараторы и макеты, Волков и Галя спаслись от корреспондентов бегством обратно в зал. Там уже шли прения.
— Коровы у нас хорошие, — говорила худая, смуглая, очень толковая доярка, — а ферма никудышная. Судите сами: в дождь всех коров как из ведра поливает, на стенах грибы поросли. Сколько мы просили, напоминали: поставьте, наконец, крышу! А дирекции совхоза что — над ними не каплет! Доим коров вручную. Привезли в совхоз доильные аппараты, так они уже три месяца лежат в кладовой. Говорят, нельзя ставить, потому что электричество нерегулярно бывает. Так поставьте движок! До каких же пор мы будем руки убивать? С водой опять же: провели нам водопровод, а он два дня работает, а неделю нет. Разве это порядок?
Галя и Волков переглянулись и понимающе улыбнулись. Даже победно улыбнулись. А с трибуны говорили интересные вещи.
— И вот после каждого аппарата додаиваем руками коров едва не на пятьдесят процентов, — выступала другая доярка, помоложе, очень взволнованная. — Я не хочу сказать плохое про наших ученых и техников, но пусть они придут в наш коровник и убедятся сами! Нужны такие аппараты, чтоб сосали не как телята, а лучше телят, иначе не стоило и огород городить. А это наша наука сделать может, может! Она доказала, что она все может! Только, видно, лень кому-то! Я хочу сказать про рабочий день доярки. Работа нелегкая. Вы все здесь знаете, что мы встаем до рассвета, ложимся в полночь, а днем досыпаем урывками. На многих фермах доярки имеют выходной день. А у нас, как у богом проклятых, ни выходных, ни отпусков, как прикованные, даже в город поехать купить себе что — некогда. Нам говорят: «Это не завод вам и не совхоз». А что же, по-вашему, в колхозах не советские люди работают?
Галя и Волков опять переглянулись, уже не так весело. Волков пожал плечом и отвернулся, разглядывая ярко освещенный зал.
Но вот на трибуну взошла пожилая доярка, сидевшая перед Галей. Она перепуганно комкала бумажку.
— Мы… — хрипло сказала она и замолчала.
Секунд пятнадцать зал терпеливо ждал, потом кое-где послышались смешки. Очень уж забавно стояла она с раскрытым ртом.
— Не волнуйтесь, ничего, — успокоил кто-то из президиума. — Расскажите, что хотели.
Доярка посмотрела в бумажку и медленно разобрала по слогам:
— Мы боремся за высо-кие на-дои… Наш трудовой коллектив под ру-ко-водством опи-опи…
В зале уже откровенно смеялись.
— …опытной заве-дую-щей, — чуть не со слезами читала доярка, — Ольги Петровны… Наш…
Она махнула рукой и пошла со сцены. Раздались жидкие иронические аплодисменты. Она, красная, села на свое место, опустила голову, и три женщины до самого конца не проронили ни слова.
Опять выступали, опять никто не хвастался. Недаром корреспонденты ловили неосторожных в фойе, а не сидели в зале. Очевидно, у них был опыт.
— Можно подумать, что у нас все только плохо, — сказала Галя, уже начиная уставать.
— Люди стали очень требовательные, — сказал Волков. — Чего бы они ни достигали, хотят большего и лучшего. Удивительное дело, смотрю на зал и думаю: в наших краях когда-то охотился Тургенев. Бежин луг, Красивая Меча — это наши места. Были здесь люди, о которых он писал. Потом их потомки делали революции. Сейчас в этом зале собрались потомки уже этих потомков. Как ты думаешь, а ведь все-таки серьезно мы изменились с тех пор?
— Очень, — сказала Галя.
— Ну и то хорошо, будем хотеть лучшего. Только бы войны не было.
— Теперь, кажется, и я бы выступила, — вздохнула Галя.
— Поздно, — сказал он. — Да и мне расхотелось, чтобы ты меня костила на все заставки.
— Я бы и похвалила, — сказала Галя. — Вы быстро исправляетесь. Помните, когда везли меня, сказали: «Там доят, как при скифах»? За полгода мы от скифов добрались до нынешнего века, и за это я готова вас уважать.
— Слушай, Галя, — сказал он немного грустно. — Не бросай ты наш колхоз.
— С чего вы? — удивилась она.
— Какой бы он ни был, не бросай! Вот выдвинешься, потом закончишь институт, переманят тебя на сладкие места. А если ты уйдешь, мне будет горько, право.
— Не думаю уходить, — пробормотала Галя.
— Наш колхозик, — говорил он, не слушая, — ты увидишь лет через десять, ты не узнаешь его, глазам не поверишь…
— Я верю, верю! — сказала Галя.
— И жениха тебе найдем, если хочешь. Торжественно тебе обещаю. Если не найду, сам женюсь, честное слово, — сказал он, переходя на свой обычный шутливый тон.
— Я за вас еще не пойду.
— Ничего, я очарую: отпущу чуб и приеду с гармошкой петь под окнами про черемуху, как это делают в колхозных опереттах.
— Разве что с гармошкой, — сказала Галя. — Гармошка нам в Рудневе страшно нужна.
Объявили перерыв, и бабы густой толпой побежали на второй этаж, в промтоварный киоск, за платками.
— Ужасно неинтересно, — говорил Волков, расхаживая с Галей по фойе, — посвящать свою единственную жизнь какой-нибудь чепухе, рвать, подличать, юлить или вообще сдаваться. В нас так много талантов, что жить с ними по-хамски — это просто грешно.
Он все время здоровался, представлял кому-то Галю. Она плохо его слушала, у нее от всего этого калейдоскопа кружилась голова.
— Не пасовать перед жизнью, — говорил Волков. — На черта мне тогда вообще такая жизнь! Я хочу создавать ее, распоряжаться ею, ощущать ее каждой клеткой себя — это уже так много, что бог весть когда оно придет для всех, на высшей фазе коммунизма, быть может…
Они остановились перед промтоварным киоском. Давка была невообразимая.
— Так у нас и делается, — раздраженно сказал Волков. — Эти платки по городу во всех магазинах, но дояркам некогда бегать, и вот не могли поставить несколько продавцов.
В противоположном конце все играл оркестр. Опять люди жались к стенам, никто не танцевал, и было жаль музыкантов, которые старались без результата.
— Пойдем? — спросил Волков.
— Я разучилась! — испугалась Галя.
— Все разучились! — воскликнул он, подхватил ее и вытащил в круг.
С боков подходили люди, охотно смотрели, толпа у оркестра все увеличивалась, но Волков и Галя как начали, так и закончили танец одни.
Оркестр заиграл танго, и тут желающих нашлось сразу десятка три, даже стало тесно. Галя вздохнула свободнее, ей стало очень хорошо.
— Так надо поднимать массы, — сказал Волков, — личным заразительным примером.
Ему подмигивали знакомые, а он, не смущаясь, показывал им сквозь щеку язык; Галя видела, что он ею гордится, и ей понравилось это. Она чувствовала, как на нее смотрят, и совсем перестала стесняться. Волков танцевал хорошо. Они танцевали все танцы подряд до самого третьего звонка, и, когда пришли в зал, оказалось, что их места заняли. Они сели где-то в заднем ряду. Волков сказал улыбаясь:
— Ну ладно, так я завтра покупаю гармошку. Идет?
Он полез в карман и добыл большую конфету, которую купил неизвестно когда. Галя конфету долго ела и спрятала обертку, чтобы когда-нибудь, взглянув на нее, вспомнить этот день.
На сцене лысый ученый рассказывал о подборе кормов, другой, химик, говорил о разных препаратах и витаминах, третий оказался специалистом по телятам.
Галя слушала и убеждалась, что ничего этого не знает. Ей до тоски захотелось в институт. Словно угадывая ее мысль, Волков сказал:
— Вообще сейчас от доярки не требуется среднего образования, но насколько доярка с образованием нахальнее доярки без образования, видно хотя бы на примере Рудневской фермы. Скоро в доярки будут принимать только с высшим образованием, тебе не кажется?
Полгода назад скажи Гале кто-нибудь такое, она посмотрела бы на него, как на сумасшедшего. Теперь она подумала, что когда-то так будет. Надо бы подбить девок на ферме учиться, чтобы не оказаться потом на задворках.
Зачитывали имена награжденных. Стал играть оркестр. И они, эти награжденные, выходили на сцену — всякие-разные, мешковатые, смущенные, неуклюжие, получали знамя, или вымпел, или подарки, терпели, пока их фотографировали.
Она почувствовала, как Волков толкает ее в бок, не поняла, что это значит, а он кричал на ухо:
— Тебя вызывают, выходи!
Он ее просто вытолкал из ряда. Она поверила ему на слово, пошла по длинному проходу, опять заиграл оркестр, и кто-то в первом ряду громко сказал:
— Та, что танцевала!
Ослепленная огнями, она поднялась на сцену. Мигнула вспышка, когда ей вручали грамоту и золотые часы. Как вернулась обратно — не помнила, увидела только лицо Волкова, его протянутую руку, ухватилась за эту руку и села. Соседи заглядывали через ее плечо в грамоту — там было действительно написано ее имя.
— Зачем вы это сделали? — возмущенно сказала она Волкову. — Это ваша работа, я знаю.
— Допустим, это твоя работа, если на то пошло, — ответил он, обидевшись, но тут же пожал ее локоть и стал смотреть на сцену.
Она не знала, куда положить грамоту и коробку с часами. Они жгли ей руки. Приоткрыв коробку, она увидела маленький циферблат.
— Я бы, например, надел, — сказал Волков, — карманов у тебя ведь нет. Тут есть и ремешок, это они теперь предусматривают.
Он отобрал коробку, взял ее руку — Галя повиновалась, как во сне, — осторожно и ловко надел часы. И ее не радовали эти часы, но были приятны его прикосновения. Она бы еще раз сняла, чтобы он снова надел.
А коробку с фиолетовым бархатом все равно было жалко выбрасывать. Так она и унесла ее с собой.
Кончилось все. За столами в фойе мужчины торопились в последний раз выпить пива, в раздевалке была толпа. Волков принес Галин полушубок и валенки. Она облачилась и поняла, что действительно кончилось все.
Грамоту она держала свернутой в трубочку, опасаясь измять. Коробку от часов положила в карман. «Узнала бы мама! — подумала она. — Положу я эту грамоту к ее диплому…»
Ей стало грустно, так грустно, что хоть сядь на пол и плачь! Волков озабоченно проталкивался, балагурил и тащил ее к выходу. Толпа их вынесла из подъезда, а у нее внутри все скипелось так, что не продохнуть. Она проглатывала, проглатывала комок, но глаза не выдержали, закапали слезы. Волков не замечал, он искал машину. Ее загнали за угол в проулок, и Степка лежал в кабине, читая потрепанную книжку.
Галя увидела, что на улицах страшно много воды, и небо синее; верно, был хороший день и здорово шпарило солнце, потому что со всех крыш лилось, а вдоль тротуаров неслись грязные потоки, огибая колеса машин. Снег на асфальте стаял дочиста, только оставался на газонах.
— Как ты поживал? — спросил Волков.
— Вот, печенье купил. — Степка протянул пачку. — С девочкой познакомился.
— А весна, черт ее дери, не шутит!..
— Предсказывают раннюю в этом году.
— Поехали?
Они долго выбирались из затора машин, которые двинулись все разом, как тараканы.
— Галя, Галя, — сказал Волков, оборачиваясь.
Она встрепенулась, ожидая, что скажет он, но он, видно, просто так сказал, посмотрел на нее, улыбнувшись, и сел прямо.
Из-под передних машин летели грязные брызги, ветровое стекло густо покрылось ими, и очиститель только развозил муть. Степка нервничал, но не мог остановить, чтобы протереть.
В боковые стекла были видны магазины, по которым Гале так и не удалось походить, на некоторых уже горели вывески — короткий день кончался.
Степка несколько раз останавливал, протирал стекло, но оно опять забрызгивалось.
Потянулись окраины, склады, гаражи, рельсовые пути, а потом уже пошли просто поля, на которых за день солнце согнало снег с бугров.
Она спала, но сквозь сон хорошо слышала все звуки: как идет дождь, как он булькает в выбитых ямках за стеной, как почему-то на утятнике сильно кричат утки.
Весна началась. Все потекло, дороги развезло, дул южный ветер, и коров уже иногда оставляли ночевать в загоне, а в утятник выпустили несколько тысяч утят, которые стали расти не по дням, а по часам. Было странно, что они кричат ночью, но не было сил проснуться и обдумать.
Она спала и не спала, тянучие мысли набегали одна на другую, наслаивались — все разные житейские заботы, но не успевала она покончить с одной, как спешила другая, и все стучалась тревога: «Вот не успею, вот не выйдет!»
Вдруг распахнулась дверь, вошла Пуговкина и сказала:
— Вставай! Атомная бомба.
Галя ошалело вскочила, вылетела в одной рубашке на крыльцо, и перед ней открылась жуткая картина.
На полнеба, до самого зенита, поднималась неправдоподобно седая туча, поднималась до невероятных высот, лениво клубясь и охватив уже больше половины горизонта. Звук еще не дошел, он должен был вот-вот разорвать воздух. Эта гигантская катастрофа, ясно, уже поглотила Пахомово и распространялась с курьерской скоростью. Во всяком случае, Галя уже видела стремительные клубы, проглатывающие поля, и крохотное Руднево в долине замерло, как кролик, перед этим идущим раскаленным шквалом. Галя заметалась по крыльцу, не зная, падать ли, бессильно ли смотреть, — она понимала, что идут последние секунды ее жизни, — она застонала жутко, каким-то не своим, клокочущим голосом и проснулась.
Она села вся в холодном поту, немного опомнилась, почувствовала невероятное счастье, что это только сон, и посмотрела в окно.
За ним была темнота, хлюпал дождь, отдельные капли стукались о стекло, сползали по нему медленно, задерживаясь на полпути.
Все еще дрожа после страшного сна, Галя встала, зажгла свет и, убедившись, что Пуговкина до сих пор не пришла с утятника, пошарила в шкафчике.
Есть ей не хотелось, но она обнаружила в стакане слипшиеся конфеты-подушечки, отломила одну, стала сосать.
Сердце успокаивалось. Котенок сладко спал на ее кровати в ногах, свернувшись в клубок, разморенный, теплый и мягкий. Она потормошила его, он перевернулся на спину, не собираясь просыпаться. Он так упоительно спал, что Галя сама от зависти захотела спать. Она погасила свет.
Автомобиль «Москвич» на своих длинных ногах мчался по нескончаемому полю, за рулем сидел Волков, а вокруг были глубокие провальные озера, цвела гречиха до самого горизонта, от ее душного запаха трудно становилось дышать, и над ней гудели мириады пчел. Какие-то люди шли и махали, делали знаки: там нет дороги! Волков покосился на них и сказал:
— Нам нравится ездить без дорог.
«Значит, это продолжается тот сон», — подумала Галя и повернулась на другой бок, чтобы удобнее смотреть.
Но автомобиля уже не было. Остались только поля и облака. Галя и Волков танцевали. Он вел ее бережно, нежно, лучше, чем в жизни, и говорил, а глаза его улыбались. И нельзя было понять, говорит он в шутку или всерьез:
— А разве поездка сама недостаточно хороша, чтобы ждать раздачу пряников в конце? Если страшно неинтересно посвящать жизнь чепухе, то тем более неинтересно юлить или сдаваться. Добро в наших руках, условно, конечно, но, пока жив человек, ему надобно изо всех сил держать его, — и тогда оно будет, тогда оно будет! Да, к сожалению, мы умрем, порастем кустами, но пусть никто не скажет, что под этими кустами лежат гады, ленивцы или невеселые люди. Они посмотрят и, может быть, захотят жить так же весело и умно или лучше, дай им бог!
— Вставай! Утятник затопило, — сказала Пуговкина, входя.
Она была мокрая, грязная, сразу же стала переодеваться в сухое.
Галя, дрожа, вскочила, сослепу кидалась, не находя одежду; ей показалось, что произошло что-то непоправимое, она ни о чем не спрашивала, только побежала за Пуговкиной в темноту, шлепая по лужам и спотыкаясь.
Ничего, собственно, не случилось, а просто воды с полей переполнили пруд, он вышел из берегов. И, опасаясь, как бы не прорвало плотину, Иванов стал загонять уток в сарай, но только переполошил и разворошил весь утятник. Тогда он послал Пуговкину созвать людей подсыпать плотину, потому что цементная труба не могла пропустить излишки воды.
Пруд был как наполненная до краев тарелка. Утки светлыми комками плавали по мутной воде и пищали. Пуговкина сунула Гале лопату, и она стала бросать землю на какие-то носилки, а подняв лицо, увидела, что их носят Люся и Ольга. В темноте копошились еще несколько человек, а Иванов зло кричал:
— У вербы! У вербы!..
Дождь шпарил сильный и холодный, вскоре вода потекла Гале за воротник. Цементная труба гудела — так неслась сквозь нее вода, но вскоре выяснилось, что пруд переполняется быстрее, и где-то среди ночи вода пошла через верх, сразу в нескольких местах.
Бросив бесполезную лопату, Галя тупо смотрела, как от плотины отваливаются большие куски, как кракнула и развалилась старая цементная труба; видно, она давно уже растрескалась и держалась на честном слове.
Ольга стряхнула воду с лица ладонями и злобно, с ненавистью сказала:
— А, пущай плыветь! Може, хоть теперь почистят эту зар-разу.
Но не договорив, она всплеснула руками и бросилась на плотину; случилось то, чего опасался Иванов: уток понесло в прорыв. Они попадали в поток, били крыльями и летели по водопаду вниз, убивались там и расплывались по нижнему пруду, словно кучки тряпья.
Ольга выбежала на плотину и стала зычно кричать, швырять куски земли, чтобы отогнать уток. Часть отвернула, но других вода продолжала захватывать и нести.
Ольга полезла в прорыв, сорвалась, промокла до пояса, выругалась и пошла в воду. Растопырив руки, она хватала уток за крылья и швыряла их на плотину.
— Чокнутая, паразитка, вернись! — заругался Иванов, но она сунула ему пару уток, и он выкинул их на берег.
Сама собой как-то вышла цепочка, передавали мокрых, растрепанных уток из рук в руки, некоторые больно щипались, но Галя не обращала на это внимания.
— Эх, бабоньки мои! — воскликнул Иванов снизу, стоя в воде и бросая уток. — Бабоньки мои! Я ж вам… я ж вам… пол-литра поставлю!
Ольга бултыхалась в воде, и время от времени от нее летели вверх тормашками утки.
— Бабоньки мои, — бормотал Иванов, весь мокрый — по лицу вода, словно плача и смеясь. — Вы ж у меня молодцы!..
Скоро верхний пруд вытек; Иванов погнал Ольгу переодеваться, потому что уткам уже не могло быть вреда.
Галя промокла до нитки, и заледенелые руки не сгибались. Она пошла домой, переоделась во всякое старье, какое только нашла, посмотрела на часы и удивилась: был рассвет.
Она только и успела перекусить и побежала на дойку. Дождь продолжался. Плотина была разрезана пополам провалом, как разрушенная крепостная стена, и внизу журчал мутный ручей, через который кто-то перекинул уже доску. Утки барахтались в донной грязи, расползались по берегам. Растопыривая руки, Пуговкина и Иванов ловили их.
Дойка прошла неспокойно, утомительно длинная: коровы, напуганные шумом и дождем, бесились. Амба перевернула полное ведро.
Доярки говорили о том, что уток погибло много, но это еще неплохо: год назад в «Рассвете» таким образом вообще погиб весь утятник.
Несмотря на то, что Галя почти не спала, ее не клонило ко сну, только во всем теле была какая-то судорожная напряженность и сердце устало стучало.
Подбросив коровам корму, она, волоча ноги, вышла — и остановилась, потрясенная.
На полнеба, до самого зенита, поднималась неправдоподобная серая мгла. Туча клубилась, за ней тащились разорванные клочья, а над головой уже засинело небо в просветах, дождь еще шел в полях, бушевал в Пахомове, но здесь уже кончился. Вся эта громадная, захватившая полгоризонта туча двигалась быстро, в ней происходили какие-то перемещения, в разрывах за колокольней стало проглядывать солнце: проглянет и скроется, проглянет и скроется. В воздухе была свежесть, какая-то кристальная чистота.
— У-у, весной пахнет! — говорили доярки, выходя из коровника.
Галя тоже пошла, вышла на плотину и увидела Воробьева, который в сопровождении Иванова и Пуговкиной, бранясь и чертыхаясь на чем свет стоит, ходил по распотрошенному утятнику.
У сарая стоял «Москвич» на длинных ногах. Скорее всего Иванов сообщил в Пахомово по телефону, и Воробьев примчался.
У него был растрепанный вид, сапоги по колено в грязи, которой он уже успел тут набраться. Галя спустилась и подошла послушать, о чем они говорят.
— А к чертовой матери! — говорил Воробьев. — Ладно, пруды давно пора чистить. Слушай, Иваныч, перекинем-ка мы утятник на нижний пруд, а в этом рыбу развести, что ли? А ты в общем здесь перепаши, земля хорошая, удобренная. Здесь посадим сад.