Она почувствовала, что жизнь ее решительно переменилась. Она не верила своему счастью.
«Нет, но скажи, как это? — спрашивала она. — Где ты был раньше, где я была? Нет, объясни мне, как это, почему мы встретились? Почему именно я — и ты?»
Она не высыпалась, голова была глупая, но ноги носили ее, словно по воздуху, все у нее горело в руках; и она готова была плакать от благодарности за тепло, которым одарила ее судьба.
Шла осень. Леса становились красными, желтыми, лиловыми. Листья сыпались огненным дождем с кустов, когда их задевали.
Этот прощальный великолепный пир задавала природа, словно с необъятных синих высот своих спрашивала: «А вы так умеете?»
Убирались и оголялись поля; листвой были за-пружены ручьи; листья плавали в ведрах, вытащенных из колодца, и вода пахла ими. Солнце стало холоднее, небо бледнее. Скот за лето нагулялся, был сытый, лоснящийся. Уток на утятнике поуменьшилось, новых не выводили, а оставшиеся, ждавшие своей очереди на мясокомбинат, временами поднимали невероятный гам, когда в небе, покрикивая, пролетали на юг дикие гусиные стаи.
Совершенно неожиданно Рудневская ферма вышла на первое место по области. Пришла газета, и в длинной сводке ферма была напечатана первой.
Доярок это здорово удивило, потому что такого спокон веку не было, и потом никто за это первое место не боролся. Они даже посмотрели газету с каким-то недоверием. Чудо какое-то!
Однако никакого чуда не было. Молока они сдали действительно столько, сколько показала газета. Просто очень ловко пас коров пастух Костя; просто Волков здорово взгрел бригадира, и подкормка поступала вовремя; просто коровы были хорошие, не ахти какой породы, но это были обыкновенные здоровые коровы; и просто доярки работали честно, с хорошим настроением, рук не жалели, раздоили этих коров на славу. Было совпадение тысячи разных мелочей, на которые никто не обращал внимания, как на что-то важное. Просто, когда заболела Чабуля, Галя как сумасшедшая носилась в Пахомово за ветеринаром. Когда Комета телилась, Ольга просидела над ней сутки. Когда Комолую бодали и пробили рану на боку, эта рана была сразу же смазана, заклеена пластырем, и никаких осложнений не произошло. Подвигов не совершали, каждый делал то, что ему естественно положено было. И надоили молока по семнадцати литров на корову.
Это доказывало ту простую истину, что дело не только в чистоте пород, не только в механизации или расстановках и перестановках — то на привязи, то без привязи, а прежде всего в хорошем корме и человеческом к скоту отношении.
Первенство по области обернулось для фермы целым рядом событий.
Первым его результатом был торжественный визит зоотехника Цугрика. Это был дородный, цветущий, но уже немного лысеющий мужчина с большим задом и гладкими, холеными руками. Одет он был в умопомрачительные хромовые сапоги, синие галифе, белую вышитую рубаху, подпоясанную шнурком с кистями, и в китель нараспашку. Этот стиляга прибыл в кабине грузовика, привезя с собой в кузове три ящика пустых водочных четвертинок и тихую, перепуганную девицу-лаборантку с острым красным носом.
— Так-с, девочки, — сказал он сбежавшимся дояркам. — Самотека довольно, ставим ферму на строгий учет. Вот эти бутылки — отныне вы будете их наполнять, то есть брать пробы от всех коров утром, днем и вечером. Я вам покажу, как это делается.
Сняв китель, он прошествовал в коровник, а девица принесла за ним ящик. К сожалению, показать он не успел. Как раз Чабуля махнула мокрым хвостом, и вышитая рубаха оказалась вся в брызгах. Цугрик так расстроился, что оставил пробы и отправил девицу стирать его рубашку. А без нее пробы взять было невозможно: доить он сам не умел и не хотел, чтобы это открылось. Он занялся теоретической частью.
— Надаиваете от каждой коровы неполную четвертинку и наклеиваете этикетку: такого-то числа, столько-то часов, такая-то корова. Определяете жирность…
— У нас нечем определять жирность, — сказала Галя.
— Как нечем? За вашей фермой числится аппарат!
— Мы его не видели.
— Как не видели? Да вы знаете, сколько он стоит?!
— Мы никогда его не видели!
— Значит, украден? Хорошо, — зловеще сказал Цугрик. — Тогда придется разложить стоимость на всех — и возмещайте.
Начался форменный скандал. При уходе Софьи Васильевны никакого акта о передаче ценностей не составляли, Цугрик особенно на это упирал. Ольга дошла до слез. Галя тоже расстроилась.
Наконец, вдоволь покуражившись, Цугрик согласился поискать аппарат у себя, но потребовал, чтобы с фермы дважды в неделю отправлялись ящики с пробами, и анализы будут производиться там.
Поднялась на ферме бурная деятельность: мыли бутылки содой, резали бумагу, клеили этикетки, надаивали молоко, писали, сушили рубашку, бегали за утюгом. Только к вечеру энергичный зоотехник отбыл с ящиками и девицей. И тогда только Галя вспомнила, что забыла спросить, куда будет поступать молоко после лабораторных исследований и по какой графе его проводить.
Вторым результатом первенства был приезд грустного дяденьки из областного издательства за передовым опытом.
Дяденька этот жил у тети Ани три дня, очень много кушал, старательно смотрел, как доярки доят коров, и что-то писал в клеенчатую тетрадку.
Он понятия не имел о животноводстве, но нуждался в деньгах. А в областных издательствах выпускается пропасть суесловных художественно-технических брошюр.
Пишут эти брошюры не сами передовики, а подставные за них лица, равно далекие и от литературы и от опыта, но нуждающиеся в деньгах.
Вопрос десятый, сколько действительного, а не описанного во всех учебниках опыта излагается в этих брошюрах и насколько они дублируют друг друга по стране.
Вопрос также сотый, куда потом поступают эти художественно-технические книжицы: распределяют ли их по разнарядке, покупает ли их какая-нибудь живая душа, идут ли они обратно в котел, — главное, издательства работают полным ходом, планы по «опыту передовиков — в массы!» составляются, одобряются, выполняются и гонорары выплачиваются.
Подобного опыта у нас накопилось уже столько, что положительно шагу нельзя ступить без него. Жаль только, что доярки в Рудневе его не читали: присланный по разнарядке, он лежал грудами в самом пыльном углу правления, и лаборантки иногда завертывали в него партии семян.
Грустный дяденька долго и нудно канючил, выспрашивал какие-то секреты. Коров он боялся, и коровы пугались его. Доярки нервничали — они и рады были помочь, но не знали как. Так он и уехал с пустой тетрадкой.
Однако брошюра все-таки появилась. Дяденька остроумно вышел из положения, переписав в нее большую часть руководства, выпущенного Сельхозиздатом, только изложив это в форме диалогов и расцветив дюжиной тощих эпитетов для придания художественного блеска.
Третьим результатом было прибытие фотографа из газеты. Это оказалась женщина, очень сердитая, очень требовательная и решительная.
Едва переступив порог, она поставила требование, чтобы доярки были в белых халатах. А где их было взять, если рудневские доярки сроду не видели белых халатов и не представляли, как это в них работают?
Дошло до того, что хотели принести простыни и задрапироваться в них. Но тут вспомнили о медпункте, одолжили один халат и, надевая его по очереди, все переснимались. До смерти напугав коров вспышками лампы, решительная женщина отщелкала ленту и уехала, снимков не пообещав.
Четвертым результатом было прибытие вымпела. На нем было вышито: «За первенство в социалистическом соревновании», но откуда он прибыл, кто и когда его присудил — этого доярки так никогда и не узнали.
Присуждение где-то состоялось, было занесено в протоколы, но пока вымпел путешествовал до места назначения, обратный адрес потерялся. Так иногда бывает: вымпел присудят, а вручить забудут, а если передадут, так забудут сообщить, от кого и за что. Далеко не всегда так бывает, но — иногда. А шофер, с которым передали, смотришь, уехал. Воробьев, пожалуй, мог знать, откуда вымпел, или разузнать, но у него дел и без того много, да и вообще кому есть досуг заниматься такими расследованиями. Есть вымпел — и хорошо.
Однако раз есть вымпел, надо его куда-то помещать. Поместить было решительно некуда. Вот тут-то Иванов и превзошел сам себя: прислал плотников, и те в один день оборудовали в пристройке красный уголок. Он получился уютный и теплый, так как одна стена обогревалась котлом. Тут можно было и переодеться и погреться зимой. Доярки уж так благодарны были этому вымпелу, повесили его на самом почетном месте.
Более того, Иванов собрал по ящикам разные валявшиеся у него брошюрки, как-то: «Устройство доильной площадки типа „елочка“», «Использование синтетической мочевины в животноводстве» — и красивым веером расположил на столе. Опять-таки мочевины на ферме не было, а площадку «елочка» без доильных аппаратов не устраивают, но Иванов тонко рассчитал, что, если в следующий раз приедет писатель или начальство, оно сразу увидит, что воспитательная работа среди доярок ведется на должной высоте и в результате достигнуты успехи.
Костя пришел со стадом сердитый и расстроенный. Когда он гонял коров по убранному полю вдоль леса, исчезла Пташка.
Петька обыскал пол-леса, но коровы не нашел.
— Придет, — успокаивали доярки, — никуда не денется, разве к соседям забредет.
Галя подумала и решила идти искать; у нее были основания беспокоиться.
— Я с тобой, — сказала Люся Ряхина. — Возьмем велосипеды, мой и Валькин.
Они выехали после обеда.
Погода была хороша, хотя в воздухе уже ощущался осенний холодок. Велосипеды были не новые, скрипели и щелкали, а впрочем, бежали бойко по твердым непыльным тропкам.
Когда-то здесь впервые Галя шла в лес со стадом, видела камыши, осоку, бочаги с плавунцами. Плавунцов уже не было, а в бочагах гнили бурые листья.
Проколесив по лесу часа полтора, они выехали прямо на родник с болотцем и изогнутую березу.
— Стоп, — сказала Люся. — Отдохнем.
Они положили велосипеды в траву и сами присели. Гале стало сладостно-больно и грустно. Береза все так же отражалась в воде, усеянной листьями, голая, неестественно изогнутая, но полная жажды жизни. Шел когда-то по лесу великан. Краем сапога он наступил на эту березу. Она упала и выпрямиться не смогла, только изогнулась, продолжая тянуться к небу. А лет ей было, наверное, пять в ту пору, а сейчас уже сорок, пожалуй.
— Было у меня тут дело, — сказала Люся. — Смеяться ли, плакать, сама не знаю, а вспомнишь — вздохнешь.
— Что было? — холодея, спросила Галя.
— Так, стадо пасти помогала, — насмешливо сказала Люся, сгребая кучки листьев.
— С Костей?
— Ага…
Галю бросило в жар. «Вот кто к нему ходил! — подумала она в каком-то страхе. — Она тоже сидела, прижавшись к нему спиной, а может, хлесталась кнутом, и Петька уходил домой — умный такой, все понимающий Петька».
Ее разом охватила такая ярость, и обида, и злоба — она бы ударила в Люсино лицо, оно было отвратительно, и вся она отвратительная, мерзкая, гадкая…
— Костька не дурак малый, пока ему не надоест, — говорила тем временем Люся, — а вообще хамло, каких мало на свете.
Прошел по лесу порыв ветра, голые ветки зашуршали, застучали в вышине. И разом Галина ярость прошла так же быстро, как и появилась. «Люська была до меня, — подумала она, — а теперь уже нет. И какое мне дело? Пусть она ревнует, а не наоборот».
— Теперь ты кого-нибудь любишь? — спросила она дипломатически, чтобы успокоиться.
— А, никого не люблю и любить не буду, — равнодушно сказала Люся. — Ее нет, любви, все выдумки.
— Ты что?..
— А что? Любовь! Только в книжках читала когда-то, и то треп.
— Ну, — улыбаясь, сказала Галя, — есть, я знаю…
— Нету, выдумки! — запальчиво воскликнула Люся.
И Галя подумала: «Какая она маленькая, как из детского сада».
— Вон Валька спуталась с шофером. Он ей: «Люблю тебя, любовь моя!» — а сам только и знает, что под кофту лезть. Нужна мне такая любовь! А Валька твердит одно: «Пойдем распишемся». Тоже «любовь»!
— И что?
— А что? Согласен! Дом у него в Дубинке, правда, отцовский, не свой, но и свой, говорит, в момент построим. Шоферы, они всё достанут. Валька ревет: «Не хочу в девках сидеть! Когда-то другой случай представится. А с ним будет хорошо, все достанет, и дом свой, из доярок смыться можно. А любовь мы в кино посмотрим».
— Любовь — когда без другого человека жить никак нельзя, — глубокомысленно заметила Галя. — Пусть бы меня резали, не пошла бы замуж только за какой-то дом, тьфу! Лучше умереть!
— Ну и отышачишь сорок лет в доярках — и тогда умрешь.
— Хотя бы и так, скажи своей Вальке. А свою душу, свою надежду, веру в счастье, будущую любовь топтать ради какого-то дома — это же страшная глупость! — воскликнула Галя, а сама подумала: «Она тут была с ним. Он, наверное, говорил ей: „Бедненькая моя!“ — и гладил по голове, потом по спине, как гладят котят».
Не в силах больше сидеть и говорить, она вскочила, и тут ветер донес странный звук. Она прислушалась — тихо мычала корова.
Они нашли Пташку в неглубокой яме, усыпанной буро-желтыми листьями, скрытой кустами. Сама буро-желтая, корова стояла, испуганно глядя на людей, а у ее копыт лежал бурый, мокрый, вылизанный теленок. Челка у него топорщилась, и он задирал маленький сопливый нос. Пташка прядала ушами, взволнованно фукая. В отличие от теленка она была грязна и облеплена листьями.
— Сумасшедшая корова, — сказала Галя, — ведь ждали через три недели!
Теленок был славный. Они бросились к нему, тормоша и разглядывая, переполненные нежностью и восторгом. Пташка беспокойно просовывала морду между ними, лизала свое дитя и лизала им руки, словно прося не обидеть. Они и посмеялись и прослезились; и было такое чувство, что их тут не двое, а трое, — так понятна была Пташка-мать.
Галя осталась сидеть с коровой. Люся поехала в село и вернулась с подводой, на которой к вечеру теленка доставили на ферму. Тут Пташка и теленок были разлучены навсегда: теленок — в телятник, корова — в коровник, как было заведено испокон веков по методу Цугрика, несмотря на то, что корова тревожно мычала и вертела головой с испуганными ищущими глазами.
Пташка ревела несколько дней. Галя не раз уже видела, как забирают телят у коров, но на этот раз была потрясена. Слишком хорошо она знала свою Пташку и, еще сидя в лесу возле нее, подумала, что каждая скотина — это не просто скотина, а целый мир, пусть проще, бесхитростнее человека, но все же мир, похожий на наш и понятный нам, на который, впрочем, мы не обращаем внимания и с которым не считаемся.
ПТАШКА, например, была нежным и добрым существом. У нее были круглые лакированные рога с черными кончиками, но она не подозревала, зачем ей они. В толкучке за едой она неизменно оказывалась позади; Костиного кнута боялась пуще огня, и он ее не бил: достаточно было слова, она понимала.
Она любила лизать руки Гале и некоторым дояркам, но мужчинам никогда не лизала — может, потому, что пахли табаком.
Своего теленка она помнила слишком долго и иногда принималась так мучительно и по-бабьи тоскливо мычать, что хоть возьми и принеси его ей.
Она была безобидна и послушна во всем, кроме одного заскока: еще не было случая, чтобы она родила теленка в коровнике. Непонятно, как ей это удавалось, но она неизменно обманывала всех и в момент, когда этого меньше всего ждали, вдруг убегала из стада, забиралась в рожь, в глухие заросли, и, пока ее искали, теленок появлялся на свет. Потом это место она долго помнила и, тоскуя по отнятому теленку, не паслась, а все стремилась к этим зарослям, уже не слушаясь ни слова, ни кнута. И Костя поджигал кусты, выжигал саму землю и запах; тогда Пташка успокаивалась.
Иванов за это ее страшно невзлюбил: всякий раз, высылая подводу, клялся, что в следующий раз этот номер ей не пройдет. Но следующий раз наступал, и номер проходил.
ЧАБУЛЯ, наоборот, своих детей не любила, не понимала и сейчас же их забывала. Уносят теленка — она даже не покосится, жует себе и помахивает хвостом.
Это было угрюмое, глупое и бестолковое животное, постоянно битое не за свою зловредность, а именно за глупость.
Молока она давала меньше всех, хотя ела без меры, раздувалась, как пузырь. Часто вываливалась в грязи. Какая-то тупая флегма, без запросов, без фокусов и талантов, она больше всего соответствовала идеалу Иванова, пожалуй, но Гале она была неприятна, и с ней она никогда не сдружилась — это было просто невозможно.
БЕЛОНОЖКА была приятна и общительна. К сожалению, будучи «тугосисей» от природы, она доставляла много трудов хозяйке, но за характер Галя ей все прощала.
У Белоножки были добрые глуповатые глаза, она любила, чтобы ей чесали шею — тогда она поднимала голову так, что казалось, хрустнут позвонки.
Никогда никому Белоножка не сделала зла, была простой, привязчивой сангвиничкой, с которой всегда можно сладить. Она отличалась необычной мастью: шерсть ее была белая-белая, даже рога были наполовину белые, но когда светило солнце, Белоножка казалась розовой. Ее знало все село.
КОМОЛКА родилась на свет без рогов. Даже бугорков на лбу не было, вместо них, наоборот, две ямки. Из-за этого морда ее казалась удлиненной и изящной, как у лани.
Она была в стаде «возмутителем спокойствия». Без всякой причины она своей безрогой головой так толкала соседей, что те падали на колени. «Ух ты, аристократка, — рычал Костя, нещадно полосуя ее, — я тебя научу лаптем щи хлебать!»
Но она ничему не научалась. Ее били, но она только пуще злилась. Если бы ей еще рога, житья бы от нее не было; к счастью, бог предусмотрел это: как известно, он бодливой корове рогов не дает.
АМБА была верной подручной Комолки в побоищах: едва та заварит кашу, Амба уже тут как тут!
Эта дурная особа никогда не ела из своей кормушки, а разевала рот на чужой каравай. Какое бы вкусное сено ей ни положили, она оставляла его «на потом», а сама, натягивая цепи, лезла к соседям, потрошила их кормушки, тащила, расшвыривала, при этом зло бодала соседей и даже своей наставнице Комолке однажды пропорола брюхо.
В стаде пастухи нещадно огревали ее батогами вдоль и поперек, отчего она ходила вся полосатая, и доярки звали ее «Тигра».
Эта закоренелая злодейка смиренно опускала голову лишь перед Лимоном, вдруг становясь этакой смирной, послушной и вежливой, едва он останавливал на ней свои бессмысленные выпученные глаза.
АРКА считалась «шаговитой» коровкой. Она ходила быстрее всех, как-то споро, мягко, без суеты. Пастухи были просто без ума от нее; она словно угадывала их мысли, и одного легкого свиста Петьки было достаточно, чтобы она свернула на нужную тропинку.
Галя гордилась, что впереди стада неизменно идет ее умная, толковая Арка.
Плохо только, что у этой умницы были какие-то законченные, безмятежные глаза. Отлично постигнув все правила жизни, она не знала никаких сомнений. И хотя она не брыкалась, не бодалась, вела себя крайне дисциплинированно, к ней все же не тянулась душа. Бывают и люди такие, положительные в высшей степени, но такие законченные, засушенные и правильные в своей положительности, что уже через три минуты общения с ними начинаешь задыхаться.
Так что, несмотря на все уважение к Арке, сердце Галино к ней не лежало, сердце любило Сливу.
СЛИВА была очень женственна, если позволительно так сказать о корове. Она не фокусничала, как Комолка, не подличала, как Амба, не была тупой, как Чабуля, или отличницей, как Арка, она была доверчиво-добрая, чувствительная и задумчивая. Ее не следовало бить, даже бранить — от этого она сверх меры пугалась, и шкура у ней нервно подрагивала. Она любила спокойные, ласковые слова и прикосновения.
Слива и Белоножка стояли рядом и очень дружили. Но в Сливе была та глубина, которой полностью лишена была Белоножка. Слива могла подолгу стоять в задумчивой позе, не обращая внимания на шум, драки, мычание; и в этот момент Гале казалось, что Слива, потеряв всякую надежду понять окружающих, живет в своем замкнутом трудном мире и все думает и думает о чем-то.
Галя подходила, гладила ее спину. Уши коровы вздрагивали, настораживались, она минуту ждала, потом поворачивала голову и смотрела как бы с надеждой: не тот ли это случай, которого она так долго и тоскливо ждет, и казалось, она сейчас заговорит.
Да, она иногда действительно говорила «мы-ы», получала корку хлеба с солью и удовлетворенно помахивала хвостом.
Галя любила в минуты усталости облокотиться на ее гладкую спину с золотистой короткой шерстью и так постоять отдыхая, тоже как будто о чем-то думая.
Однажды Галя стояла так, стояла, опираясь на прочную теплую спину Сливы, положив подбородок на руки, смотрела, как под коровьими брюхами копошатся доярки, таскают ведра, звякают, толкают коров и те бухают копытами. Тускло горели лампочки; хотелось спать.
И вдруг она потеряла ощущение, где здесь люди, а где не люди; были живые существа; одни живые существа возились с другими живыми существами, и все были равны перед жизнью, только одни были смекалистее, другие проще, одни ходили на четырех ногах, другие ходили на двух.
Она тряхнула головой, наваждение прошло, но странное ощущение осталось и не покидало ее несколько дней.
В один прекрасный день к ферме подкатил грузовик, набитый какими-то трубами, флягами, ящиками. Из кабины выглядывало сияющее лицо Волкова.
Колхоз получил новую доильную установку, после жестокого спора правление решило отдать ее Рудневской ферме, и это был самый существенный результат первенства.
Волков суетился, помогал сгружать, подмигивал девушкам. Ольга даже растрогалась:
— Мы уж думали, так завсегда и будем гробиться, богом проклятые, не дождемся добра.
— Добро, — сказал Волков, — в наших руках. Условно, конечно, но, пока жив человек, надо верить, требовать, добиваться, тогда и добро будет, разве не так?
Механики собрали установку.
Над стойлами протянулась железная труба, из которой насос выкачивал воздух. По трубе шли краники, к которым присоединялись доильные аппараты. Как только они присоединялись, из них тоже вытягивался воздух.
Сам аппарат состоял из герметического бидона, от крышки которого отходили четыре резиновые трубки с четырьмя колпаками на концах. Колпаки были продолговатые, металлические и назывались «стаканами». Они заменяли человеческие руки. Стоило поднести такой стакан к коровьему соску, как он присасывался к нему, словно медицинская банка, и тянул молоко. Несложное устройство — пульсатор — то прерывало сосание, то включало с такой ритмичностью, с какой тянет теленок. Аппарат все время издавал звуки: «тик-пшик», «тик-так». В нем было смотровое стекло, за которым проносилось порциями молоко, а потом видна была уже одна только пена — значит, дойка кончена, и аппарат отключали, переносили к следующей корове.
Вся работа доярок сводилась к тому, что они рубильником включали мотор с насосом, надевали и снимали стаканы да перекатывали бидоны от коровы к корове. Инструкция гласила, что пульсатор дает сорок-пятьдесят пульсов в минуту, а вся дойка длится не больше семи минут.
Это была фантастика, настоящее рукотворное чудо. Доярки смотрели, учились, доили, не веря своим глазам.
Это было бы полной фантастикой, если бы только все получилось по инструкции. Но получилось не так.
Когда на рудневских коров надели эти жесткие, щелкающие, оттягивающие вымя железяки, когда вокруг все зашипело, затиктакало, а соски начало сильно дергать, коровы перепугались и зажали молоко.
Аппараты им решительно не нравились, аппараты вызывали в них ужас.
— Не привыкли еще, — успокаивали механики.
Когда-то в первый день Слива не отдавала Гале молоко только потому, что Галя была чужая. Теперь не помогали ни уговоры, ни корки хлеба с солью, ни ведро комбикорма, которое Галя с отчаяния бухнула в кормушку. Слива комбикорм слопала в десять минут, а аппарат четверть часа совершенно бесполезно прощелкал на ее вымени.
Галя села доить руками — молоко пошло. Надела доильные стаканы — ни капли! Опять взялась руками — Слива перестала отдавать и рукам. Галя стала с ней такая же красная, мокрая и беспомощная, как в свой первый день. И помочь никто не мог — все бились так же. С Белоножкой можно было не пробовать: эта «тугосисяя» и рукам-то едва отдавала.
Несколько дней ферму колотило. Удои полетели вниз, как в пропасть. Доярки изнервничались, коровы тоже.
Только очень немногие коровы начали потихоньку привыкать и смиряться. Выражалось это в том, что половину молока они отдавали аппаратам, а потом их додаивали руками. Однако все до единой коровы стали доиться хуже. Слива, дававшая прежде в день по двадцать литров, съехала на двенадцать.
Прибыл на ферму какой-то корреспондент, хотел описать успехи, но быстро ретировался.
Баба Марья слегла и передала, что на ферму больше не вернется. За ней уволилась тетушка Аня.
Впрочем, это было и кстати. При доильной установке доярка должна обслуживать уже не дюжину, а двадцать коров.
Но хотя на девушек теперь пришлось всего по семнадцати коров, такой тяжкой работы они еще не знали. Порой некогда было и пот со лба вытереть: надевай стаканы на одну корову, сама кидайся додаивать другую, на третьей аппарат шипит впустую, скорее снимай, переноси на четвертую, а тут уже первая не отдает, снимай с нее и додаивай. А аппарат выполняет самую легкую часть дела, «снимает сливки», а вторая часть дойки всегда труднее, так что доярка все так же гнулась над выменем, только бегать стала больше.
Раньше, подоив, ополаскивали ведра и шли домой. Теперь надо было мыть горячей водой весь аппарат да еще периодически разбирать его до основания, мыть все его железки в соде, менять трубки, клапаны. Таким образом, на каждую доярку пришлось работы больше, а молока ферма стала давать меньше.
Галя кинулась к инструкции, к учебникам и брошюрам передового опыта. Везде доильные аппараты расхваливались, как замечательное достижение науки и техники, но нигде не было объяснено, что делать со Сливой.
Вся эта литература абсолютно игнорировала корову как живое существо. Предполагалось, что это тоже своего рода машина или бесчувственное бревно, которому безразлично, пилят его вручную или электропилой.
Нашлась и на ферме такая корова, которая ближе всего подходила к научно-техническому идеалу, — Чабуля. Это тупое и глупое животное, отнюдь не молочное, раньше давало дюжину литров. Теперь от нее Галя надаивала аппаратом литров восемь да руками два-три — и на том спасибо!
Со Сливой же творилось что-то неладное. Она была позднего отела, ей бы доиться да доиться, а молоко убывало катастрофически. Галя хотела поехать на какую-нибудь другую ферму, поговорить с опытными людьми, но когда и как? Выходных не было. Она очутилась в безвыходном положении: советов, инструкций, указаний было хоть пруд пруди, а на самый простой и главный вопрос — никакого ответа, будто он впервые возник.
Тася Чирьева сказала:
— Давайте их поломаем, эти проклятые аппараты, переделим коров по-старому и руками опять…
Составляя вечерами справку о надое, Галя подолгу в тупом недоумении задумывалась над ней.
Шел одиннадцатый час вечера, дойка кончалась, и Галя выключила мотор. Она с минуту постояла, отдыхая, наслаждаясь тишиной. Уже все разошлись. Галя в этот день задержалась больше, чем когда-либо, еще надо было отнести свои бидоны и запереть подсобку.
Было такое ощущение, будто какая-то корова осталась недодоенной. Из-за того, что все время мечешься, не мудрено запутаться в семнадцати головах. Вспомнить ошибку не хотелось, и она не стала вспоминать.
Коровы ее ряда стояли беспокойно, еще не придя в себя после аппаратов. Амба и Чабуля коротко подрались, и обе отпрянули, гремя цепями. Слива стояла неподвижно, как статуя, глядя в одну точку.
— Что мне с тобой делать?.. — сказала Галя, тронув ее.
Корова вздрогнула, потянулась влажными губами к руке и щедро лизнула ее, так что рука стала мокрая. Уши настороженно слушали, пушистые, в золотистом сиянии от электрического света. Вдруг они быстро повернулись, и Галя тоже услышала какой-то тихий стук.
Сторож еще не приходил, а если приходил, то не с той стороны. Гале стало страшно. Она тихо прошла к подсобке и заглянула в дверь. Там метнулась громадная тень. Галя чуть не закричала, но тут вышла Тася Чирьева с мешком в руках.
— А! — сказала она. — Звиняюсь…
Она спокойно вернулась к закрому и вытряхнула из мешка комбикорм.
— Ты никому не говори, — сказала она, просительно улыбаясь и сверкая золотыми зубами. — Я больше не буду.
Галя молчала, смешавшись.
— Ты чего так засиделась? — сказала Тася. — Девки в клуб пошли, там матросик приехал… Пошли и мы? Ладно?
Они вышли в темноту и, спотыкаясь, проваливаясь в колеи, пошли к клубу, который ничем не отличался от других изб и который постороннему человеку трудно было бы найти.
— Ты на меня не обижайся, что я хотела тяпнуть, — сказала Тася. — Я же не у тебя хотела, а так. Вот ты у меня Костьку отбила, а я и то не обижаюсь…
— Костьку?
— Ну да. Как ты стала к нему ходить, он со мной и знаться не захотел. Сижу теперь одна, как палец. Нечто в клубе какого мужичка подцепить?..
— Вернется муж, он тебе устроит, — сказала Галя несколько дрогнувшим голосом.
— Устраивал уже! Поцапались мы с ним. Я говорю: «Уходи!» Он ушел к своим. Через два дня идет — за вещами. «Ну, бери». Слово за слово, он мне — одно, я ему — два. Он как сгреб меня, как стал душить за шею, аж кости повредил. Я уж кончалась, когда соседи отняли. Получил, гад, за то три года и отсидел сполна. Такой муж. Нет у меня мужа, нету никого…
— И родных нет?
— Была мать, да в пятьдесят втором году померла.
— Не могу я только понять, как ты живешь.
— Так и живу!
— Скажи, ты когда-нибудь думаешь: зачем?
— Ой, мамочки, насмешила! — воскликнула Тася. — Да что я, чокнутая? В жизни не думала и думать не хочу, пусть лошади думают, на то у них головы большие!
— Правда?
— А то! Разве что-нибудь поймешь в этой жизни? Тьфу!.. Гляди, а Костька-то наш не дурак, уже новую обхаживает!
Галя вгляделась в темноту, и сердце ее упало. Впереди шла пара, и парень был Костя, а девушку она не могла разглядеть. Они поднялись по ступенькам и вошли в избу-клуб.
— В самый раз я тебя повела? Да? — хихикнула Тася. — Ладно, не теряйся, главное — не думай, как я. Все бывает!..
— Погоди, не лети, дай я отдышусь, — сказала Галя.
Они постояли под крыльцом. В избе пиликала гармошка, и на занавесках мелькали быстрые тени. Все крыльцо было усыпано окурками и подсолнечной шелухой.
Отпускной матросик для деревни — это почти как фестиваль для столицы. Матросик был по всем статьям — отутюженный, загорелый, просоленный, даже с баяном. Но в последнем как раз и крылся его минус: он играл, улыбался, но не танцевал, так что возле него можно было разве что посидеть.
Клубная изба была просторная и голая. Потолок был низок, и под ним горела одна-единственная, но нестерпимо яркая лампочка.
Некрашеный пол избы был из широких досок, между которыми образовались такие щели, что приди кто-нибудь на тонких каблуках — ушел бы без них.
Вдоль стен стояли длинные грубые скамьи, а на стенах висели пожелтевшие сельскохозяйственные плакаты. В углу имелся стол с подшивками двух газет и почему-то журналом «Советский воин». Иногда кто-нибудь листал их от скуки, но, как правило, самый свежий номер был недельной давности. Всем этим делом заведовала жена Иванова; по существу, ее функции сводились к тому, что она приходила и отпирала висячий замок, а иногда не приходила и ее искали по всей деревне.
Самыми стойкими посетителями клуба были мальчишки десяти-пятнадцати лет. Они приходили первыми и уходили поздно. Трудно сказать, что их привлекало. Они сидели рядами вдоль стен, вскакивали, бегали на улицу, бузотерили, пищали, квакали и выключали свет.
Другой категорией постоянных посетителей были старики. Эти приходили с палками, прочно усаживались на одни и те же любимые места и высиживали до полуночи, иногда крича что-нибудь друг другу на ухо, а то молча. Большим событием вечера было, если удавалось расшевелить кого-нибудь из них. Сидит дед, сидит, потом лихо вскрикнет, шваркнет шапку об пол и пошел топтаться криво-косо на потеху мальчишкам и всему обществу. Об этом вспоминали несколько дней.
Гармонистом обычно был «муж» Людмилы, умевший играть только «та-ра, ти-ри», и под эту нехитрую музыку честной народ ухитрялся танцевать все. Иногда случались заезжие гармонисты из других сел. Это устраивалось заранее, по обдуманному плану. Перед этим девушки целый день шушукались, покупали в складчину пол-литра, кто-то ехал в другое село, кто-то завлекал, и вот гармонист торжественно являлся. В такой вечер приходили даже женатые.
Женатые обычно в клуб не ходили. Негласно считалось, что клуб — это место знакомств, где присматриваются друг к другу. Ну, а коль уже поженились, то ходить в клуб странно. Замужние женщины сразу становились чинными, мужчины блекли и начинали танцулькам предпочитать выпивку. Женатики смотрели на клуб и всякую шушеру, которая туда ходит, свысока, удостаивая своим посещением разве что ради приезжего гармониста.
По вторникам и субботам в клубе пускали кино. Тогда уж шли все без различия, набивалась полная изба. Но механик всякий раз скандалил и кричал, что не начнет пускать, пока не купят двадцать билетов — это был его минимум.
Войдя в клуб, Тася почувствовала себя, как рыба в воде, вскрикнула: «Их, их!» — и пошла танцевать, выкомаривая перед матросиком.
Галя осмотрелась и увидела в углу, у стола с газетами, Костю. Он стоял спиной и разговаривал. Девушку она опять не видела.
Тогда она прошла в другой угол, увидела ясное, улыбающееся Костино лицо и увидела ту, с которой он говорил. Это была Людмила-птичница.
Галя села на скамейку и стала ждать. Но Костя и не думал ее замечать. Когда матросик заиграл какой-то модный чарльстон, Костя с Людмилой стали танцевать. Танцевали они польку. Очень долго танцевали. Людмила вся таяла и толкалась о Костю грудью.
Галя почувствовала себя очень неловко и странно. Она сидела, как чужая, скамья по обе стороны была свободна. А Тася уже оказалась рядом с гармонистом, развязно положив ему руку на плечо, что-то щебетала, пронзительно хохотала.
Так прошел час, наверное, как показалось Гале. Потом Людмила накинула платок и ушла. Костя постоял и тоже ушел, но вернулся сейчас же и прямо направился к Гале.
— А, привет! — сказал он. — Станцуем?
Она положила ему руку на плечо, но танцевалось плохо: она все время почему-то заплеталась. Засиделась, видно. Костя был хороший, внимательный и ласковый. У нее опять отлегло от сердца.
— Что такая скучная? — спросил Костя. — Опять думаешь? Охота тебе задумываться!
— Вы все учите меня не думать, — с досадой сказала она, — я неспособная, не получается.
— Иди ты! — вдруг грубо сказал он. — Надоело мне твое рассуждательство.
Если бы он этого не сказал, она бы ни словом не попрекнула его за Людмилу и вообще забыла бы этот тягостный час, и все было бы по-прежнему, но эта неожиданная грубость и холодок задели ее. Она возразила:
— А может, мне еще больше надоела твоя бездумность?
— Пожалуйста! Мне наплевать.
— Нет, не плевать, — сказала она, чувствуя, что ее заносит, но не имея сил остановиться; теперь ей было уже страшно обидно за то, что он привел Людмилу в клуб, а не ее. — Нет, не плевать. Ты живешь, не думая, а придет пора об этом пожалеть.
Он с иронической улыбкой смотрел на нее.
— Да! — воскликнула она, сама не зная, что говорит, но желая любой ценой уязвить его. — Будь я такой здоровенной, не сидела бы у стада в рваных опорках, а водила бы комбайны!
— Ого!.. — сказал Костя. — Это уже разговор. Ну-ну!
— Ты такой силач, бык, — говорила Галя, уже пугаясь своих слов, — живешь, как скот, нажрался, баб себе в лес водишь, а потом валяешься и в небо смотришь. Что ты там видишь, спрашивается!
— Вороны летают, — пошутил Костя.
— Там такие парни на ракетах летают, а ты — как жаба в болоте. Вот так!
— Ну, — сказал Костя. — А мне все равно.
— И плохо, что все равно, — сказала Галя. — Нам дана жизнь. Слива и та живет пятнадцать лет, а мы сто. Да за эти сто можно такое сотворить!.. Слива и та море молока дает, а что ты мог бы дать!
Они уже не танцевали, а стояли у стены, насторожившись.
— Свинья, — сказала Галя, — свинья ты, а не человек! И вкуса у тебя нет и порядочности!
— А ну, — вдруг тихо, озверев, сказал Костя, — уматывай отсюда: я не желаю тебя тут видеть.
— Сам уматывай, — ответила она. — А тронешь, я… я не знаю, что сделаю.
Он посмотрел на нее с такой ненавистью, с такой жестокостью, что у нее похолодела спина. Она еще не видела его таким. Но она стойко выдержала его взгляд, не веря, что он сможет ударить ее.
Никто этого не заметил. Гармонист-матросик старался изо всех сил. Таська Чирьева, обняв его за шею, орала частушки. Девушки отчаянно плясали. В дверях сбилась плотная толпа, и даже Иванов пришел и высовывал нос из-за чужих спин.
Костя опустил глаза.
— Ну, дура… — озадаченно сказал он. — Между нами все кончено. Здороваться, впрочем, с тобой я буду.
— Можно и не здороваться, — сказала Галя.
Он пробрался к двери, растолкал толпу и шел. «Сам ушел, а не я…» — подумала Галя.
Один из дедов гикнул, шваркнул шапку об пол и пошел плясать под одобрительный хохот.
Галя постояла у стенки, потом выбралась из клуба.
Она шла и не понимала, что же это случилось. Обычная это ссора или необычная? Опыта у нее не было.
Она не хотела упрекать его комбайнами и космонавтами, только ревновала. Но наговорила она чего-то, в сущности, точного, своей цели добилась и допекла его, не больше ли, чем стоило? Она ничего не понимала, но было ей очень мерзко. Она готова была побежать, разыскать его и просить прощения, но в чем? Она подумала, что опускается, раз готова бежать.
За время жизни в деревне она заметно изменилась. Уже не была той испуганной, застенчивой девочкой, какой приехала. Даже в голосе появились резкие нотки.
Если бы школьные подруги увидели ее, они бы здорово удивились. Она ни с кем не переписывалась и вообще уехала тогда, как в воду канула, имея при себе от прошлого только материн диплом да несколько учебников. Иногда по вечерам она разворачивала историю или химию и прочитывала несколько страниц, прячась даже от Пуговкиной. И со страхом убеждалась, что все забывает.
Открыла она и любопытную вещь: раньше учебники были чем-то навязанным, неприятным, а сейчас даже химия была увлекательна, как роман. Наверное, потому, что никто не стоял над душой и не требовал зубрить «от сих до сих», а в книге было много интересных вещей. Она не обращала на них раньше внимания, теперь только оценила, как, наверное, Робинзон ценил каждый предмет, каждый гвоздь, доставшийся ему после кораблекрушения.
Начались дожди, и стадо теперь не выгоняли, разве только на водопой, остальное время коровы стояли на цепях, и у доярок прибавилось много работы с раздачей корма. К счастью, Иванов пока не скупился и сено, силос, жом поставлял исправно.
Для вывозки навоза наладили подвесную вагонетку. Странное дело, рельс под потолком был и раньше, а вагонетка ржавела за коровником, пока Галя не спросила: «А это зачем?»
И оказалось, что она там лежала со времен постройки коровника, и никому в голову не пришло наладить, а много людей мучились годами, выволакивая вручную навоз.
Теперь уже не то. Вот ведь забыли, например, доярки, как мыть посуду сырой водой. Теперь мыли посуду только кипяченой и, если котел запаздывал, бранились, но никто порядка не нарушал — сидели и ждали, пока вода вскипит.
Костино пастушество на этот год кончилось: он пошел в уборщики, а Петька — в возницы. Костя приходил в коровник, убирал навоз, вывозил и слово свое держал: с Галей здоровался, но всяких разговоров избегал. И уже всем было известно, что он «ходит» с Людмилой. А тот «муж» с гармошкой плакался и переживал.
Галя не стала переживать. За работой она света не видела и так выматывалась, что едва хватало сил дотащиться до постели и бухнуться в нее. Имея мало помощи от аппаратов, она все семнадцать коров додаивала руками.
Но тут Валька Ряхина, наконец, закончила свой «роман» свадьбой с шофером и объявила, что уходит. И так у каждой доярки стало по двадцати одной корове.
Свадьбу шофер справлял лихо, на широкую ногу: сначала в Рудневе, затем в Дубинке.
Изба Ряхиных была полна знакомого и незнакомого народу. Стояли длинные столы, и все ели, пили. Людмилин «муж» тут как тут пиликал свое «та-ра, ту-ру». Шофер был комсомолец и пожелал играть свадьбу без старинных обрядов.
Галя наотрез отказалась пить. На нее сначала обиделись, потом простили. Она посидела для приличия четверть часа и, не в силах больше дышать дымом, вышла на крыльцо.
В доме запела Людмила — красиво, звучно. У нее был отличный слух и хороший голос. Она пела долго, а Галя сидела и слушала.
На ферму идти было рано. Было прохладно, и с неба временами сыпалась изморось, но это ей не мешало.
Людмила вышла на крыльцо. За ней никто не пошел; она, шатаясь, спустилась на землю и, увидев Галю, упала на нее с объятиями.
— Не сердись, — сказала она Гале, — не сердись, дорога душа, я подлая, но я его не отбивала, он сам прицепился.
— Ладно, — сказала Галя, — не надо. Это ты выпила, иди лучше домой.
— Не пойду, — сказала Людмила упрямо. — Пусть все пропадет, а я сдаваться не желаю, я свое урву, а тогда помру, поняла? Осуждаешь меня? А я на тебя плевала! Осуждайте меня, а я над вами посмеюсь!
Гале надоело это, она встала и пошла по улице. Людмила, наверное, не заметила, потому что продолжала что-то говорить.
Дорога была мокрая, скользкая. Галя шла, опустив голову, глядя в землю, и скользкая земля бежала ей под ноги, как колесо.
Моросил дождь, и Галя пришла на ферму мокрая. Она была неприятно удивлена, увидев Костю с длинной лопатой и граблями, убиравшего навоз. Она поздоровалась, и он поздоровался с ней. Он был злой, сникший. Она принесла аппараты, намереваясь доить.
— Ты слушай, — сказал Костя, — ты зачем со мной так разговаривала в клубе, будто я перед тобой виноват или должен пять копеек? Высоко себя ценишь.
— Мне было обидно, — сказала Галя.
— А меня зло взяло. Чего ты ко мне так прицепилась? Я с тобой не расписывался и расписываться не собираюсь, учти.
— Брось ты… Никогда я не думала об этом.
— Думала! — затравленно воскликнул он. — Все думаете! Об одном только и думаете, как бы на шею сесть какому дураку.
— Я не собиралась женить тебя на себе, — сказала Галя. — Если бы ты мне предложил даже сам, я бы не согласилась. Я тебя любила. И теперь еще немного люблю. Это пройдет. Просто мне не с кем слова было сказать, и я вообразила…
— Поменьше воображай! — буркнул он, чем-то тронутый в ее голосе или словах.
Он швырнул лопату и подошел ближе.
— А хочешь, давай мириться? И я скучаю без тебя.
— Нет, не хочу, — сказала Галя. — Не надо.
— Ты что, хотела бы, чтоб я тебе в вечной любви поклялся? Так не могу. Я вообще никого не люблю. Может, потому и такой…
— Неправда, любишь, — сказала Галя. — Ты очень любишь. Очень! Себя. И потому ты такой.
— Себя я люблю, — охотно согласился он. — Каждый любит себя. А если говорит, что не любит, — так врет. А ты мне нравишься, и проводить с тобой время я могу и дальше.
— Благодарю, — сказала Галя, — не надо.
— Точно не надо?
— Точно не надо…
Ей надобно было сказать что-то такое жесточайше-уничтожающее, убивающее на месте, она знала, что должна это сказать, но не было слов, и перед глазами у нее все поплыло.
— К черту! — сказал он, забрал лопату и грабли, с грохотом зашвырнул их в угол и исчез — она не поняла куда, но, во всяком случае, его не стало, словно он растворился.
Как во сне, она принялась за обычные дела. Включила установку, надевала стаканы на Чабулю. Видно, на дворе шел сильный дождь, так как с потолка полились целые потоки.
С тех пор как начались дожди, труды по побелке и чистота рухнули. Груды соломы на потолке не только не спасали от дождя, но еще собирали воду, и дождь в коровнике еще долго продолжался после того, как снаружи кончался. На полу вечно стояли лужи, коровы мокли и хандрили. Может, они простужались.
Галя говорила Иванову, требовала: «Сделайте хоть какую-нибудь крышу!» Он клялся, что это не в его силах. «Я поеду к Воробьеву!» — угрожала Галя. «Езжай, мне что! — пожимал он плечами. — Жили уже сколько лет твои коровы без крыши».
Галя уже выдоила пять коров, когда явились Люся и Тася, обе навеселе, обе бесшабашные, потащили аппарат, разбили стекло. Ольга, сообщили они, осталась спать.
Доили они с пятого на десятое и все время хохотали. Удивительно, как они не разлили молоко вообще. Тася первая закончила, умылась, помахала ручкой и ушла.
Галя закончила своих коров и принялась за Ольгиных. Люся немного помогла. Но она так устала, что едва двигала руками. Галя отправила ее домой.
— Я бы помогла, — оправдывалась Люся. — Но нет сил, пойми меня.
— Прощаю, прощаю, иди.
— Сестренку замуж отдала, родную сестренку…
— Конечно. Да иди, иди. Не хнычь.
Люся ушла. Галя возилась, наверное, до часу ночи. Хорошо, пришел хромой муж тетушки Ани, помог катать бидоны.
Только они успели сделать это, как погас свет. Галя как ни устала, а обрадовалась, что свет погас не раньше. Она взяла мешок, чтобы укрыться от дождя, и, попрощавшись со сторожем, пошла домой.
Открыв дверь коровника, она ожидала что-нибудь увидеть. Она сделала несколько шагов и растерянно остановилась: не видно было ничего. Лил невидимый дождь с ветром, хлюпал, а в небе не было ни просвета, ни серого пятнышка — сплошная тьма.
Только по памяти Галя прошла несколько десятков метров, щупая ногой землю и надеясь, что глаза привыкнут и что-нибудь различат.
Но она шла и шла, а глаза ничего не различали, и ей стало не на шутку страшно: она уже не знала, где она. Натолкнулась на какой-то куст, хотя вблизи коровника как будто не было кустов. Под ногами была грязь — дорога или нет, непонятно.
А дождь все лил и лил, бил в лицо косыми струями, и мешок на голове сразу промок, отяжелел, ноги были давно насквозь мокры, туфли полны грязи. Она затопталась на месте, все более пугаясь, беспомощно пытаясь сориентироваться, но была только тьма и тьма.
И тут вспыхнули лампочки в избах, засветились окна коровника. Галя была на обочине дороги, направляясь прямо в пруд. После фантастической тьмы эти слабенькие лампочки светили ей лучше прожекторов. Она, задыхаясь, побежала через плотину скорей домой, промокшая до нитки, стучащая зубами. Дома была теплая печь.
Галя разделась догола, развесила все по печи, забралась наверх и сидела там, отогреваясь. Нащупав какие-то семечки, стала их грызть. Пуговкина храпела в закутке. Шумел за стенами дождь.
«Нет смысла в жизни, — думала Галя, — нет! Есть жизнь, есть смерть. Создала все жестокая природа. Вот и все. Очень просто. Очень просто!»
Ей становилось теплее. Она нащупала какое-то покрывало, завернулась в него и прикорнула, не собираясь слезать. Так тепло стало, так уютно, такое счастье было, что есть изба, в ней теплая печь, где можно спрятаться от холода.
Ранним утром забили на мясо трех свиней, и Петьке было поручено отвезти туши в Пахомово. Узнав об этом, Галя поручила своих коров Ольге и попросила подвезти ее.
Туши положили в телегу, накрыли соломой, Петька бросил сверху рогожу, и Галя кое-как устроилась.
Они медленно-медленно потащились по грязям и хлябям через лес, через убранные поля, и дождик моросил, унылый и бесконечный. Петьку это не смущало, он бодро посвистывал, почмокивал на коня, конь старался изо всех сил, месил, месил копытами черную, вьющуюся змеей дорогу.
— Люблю погонять! — сообщил Петька. — В прошлом году, как «Москвича» не было, я самого Воробьева часто возил! Он как поедет по полям — «Никого, — говорит, — не хочу, пусть меня Петька везет».
— Хвастунишка! — улыбнулась Галя.
— Я не хвастаюсь, спроси кого хочешь. Алексей Дмитрич правильный мужик, я его вот с таких знаю. Бывало, приедет, о том, о сем, а потом: «А ну, запрягай, хлопцы, в кино поедем, в Пахомово». У нас клуба ведь не было. Ну, и едем всей деревней. Весело было. А потом клуб сделали.
— Уж и клуб! — сказала Галя.
— Клуб-то ничего, дела в нем мало. Ничего, все со временем будет. Воробьев все сделает, это такой мужик.
— Ты с матерью живешь?
— Ага. Воробьев говорил: «Ну, Петька, в армии послужишь, придешь — новую избу вам поставим».
— В армии ты пошатаешься по свету, увидишь другое и вернуться не захочешь. Все вы так: из колхоза в армию, из армии на завод — и ищи вас, свищи!
— Ну, я не такой, я не брошу, увидишь. Мать, во-первых, я не брошу, так? От такого председателя, как Воробьев, только дурак разве уйдет, так? Избу строить буду — значит, деревню не брошу, так?..
А потом, какая такая совесть у меня останется, чтобы я Руднево на полном развороте бросил, а? Я приеду, погляжу, что без меня народ поделал, — да я же со стыда удавлюсь, так?
— Оптимист ты, Петька, — сказала Галя. — До чего приятно с тобой говорить! Как на тебя ни посмотри, никогда ты не скучаешь.
— А чего скучать? Раньше в деревне было плохо, и народ скучный был. А теперь скучать некогда.
Площадь вокруг правления за лето сильно изменилась. Плац был засажен цепочками деревьев, тоненьких, привязанных к палкам, вокруг дома исчезли мусорные кучи, и земля была присыпана шлаком.
У Воробьева в кабинете стоял крик и спор, словно не прекращался с весны.
— Я понимаю, однолетние травы сократить, это я понимаю, но…
— Сколько зерна без гречихи, где план?
— Откуда вы эти площади взяли?
— Э, нет, оставьте семенники!
Воробьев остановился на Гале невидящими глазами, весь взъерошенный и потный. Она постояла немного, вздохнула и села на диван.
— А, девочка-красавица! — сказал, заглядывая, Цугрик. — Ты-то мне и нужна, пойдем ко мне. Это почему вы пробы перестали давать?
«Спрошу про аппараты», — подумала Галя, идя за ним.
— Мы не успеваем, — сказала она, — нам было не до проб.
— Ничего себе ответ, — удивился Цугрик. — Мы вам механизацию, а вы обрадовались, что теперь можно ничего не делать?
— Половину молока мы доим руками.
— Ну и что? — весело сказал Цугрик. — У всех так. Часть руками, а часть аппаратами.
— У всех?!
— Конечно. А ты что же, девочка, думала?
— Скажите, и это что, так будет всегда?
Она спросила таким перепуганным тоном, что Цугрик невольно улыбнулся и сказал мягко, тихо, как по секрету:
— Глупенькая, изловчаться надо. Вот надоест вам доить руками, будете только аппаратами. Многие так и делают. Поняла?
— Тогда же… Какой же будет удой? Коровы испортятся… — пробормотала Галя.
— Да, — авторитетно сказал Цугрик, — молока, конечно, меньше. Ну, додаивать надо. Надо. Додаивайте. Которые коровы не принимают — у вас много таких?
— У меня, например, Слива отдает только рукам. Аппараты ее совсем расстроили. Летом давала двадцать, а теперь восемь…
— Слива? — повторил он, размышляя. — Восемь — это мало. Мало…
— Я уже ничего не могу сделать, молоко просто пропало.
— Ничего, будем делать сортировку скота, — солидно сказал Цугрик. — А пойдет молодняк — тот сразу привыкает, и все налаживается. Если только новые аппараты не придумают к той поре.
— Зачем же пишут инструкции так глупо… — разочарованно сказала Галя. — Дойка — семь минут, эх!..
— Так оно и есть, — сказал Цугрик. — А потом ручками. Если так уж охота.
Она смотрела на него и не понимала: серьезно он это или шутя, прощупывает ее? Он был ей совершенно непонятен. То, что он предлагал намеками, было прямо кощунственно, но она могла вообразить, что такое на фермах есть.
— Это пустяки, — сказал Цугрик, роясь в бумагах. — Я должен поговорить о другом деле. У нас из рук вон плохо поставлена отчетность. Конечно, сам я делаю все, что могу, но главное осталось за вами. Вот журнал — правда, это для учета осеменения, но вы используйте графы. А как записывать данные, я сейчас покажу. — Он раскрыл журнал и начал с первой страницы. — Здесь пишете кличку коровы, номер по порядку, год рождения, масть, вес, особые приметы, число отелов, число приплода, пол приплода, его масть, вес и приметы. Тут запишете вкратце, куда телята поступали, — остались на ферме, сданы на мясо и прочее, а если околели, тоже отметьте. Сделать это нужно по каждой корове за все прошлые годы.
— У нас есть старые коровы, это нужно поднимать архив, — озадаченно сказала Галя.
— Ничего, вы девочки молодые, энергичные, пороетесь и найдете. Ничего не поделаешь, это для дела. Область требует так. И чтоб без выдумок, смотрите мне, чтоб все было в ажуре. Запомнили, как писать? Здесь — порядковый номер и кличка…
— Порядковый номер и кличка… — стала повторять Галя, запоминая.
— Отлично. Дальше следует такой раздел: в таком-то году от коровы по кличке Красавка надоено столько-то молока. В следующем году от нее же надоено столько-то. Сколько у вас коров?
— Восемьдесят пять.
— По всем восьмидесяти пяти. Затем переносите весь список сюда и уже отмечаете ежедневно, сколько дала Красавка, Слива и так далее в утреннюю дойку, сколько в следующую и так далее, это уже, значит, ежедневно.
— Но мы доим аппаратом несколько коров одну за другой, и молоко смешивается, — пробормотала Галя, начиная чувствовать что-то вроде панического страха.
— Это пустяки. После каждой коровы откройте крышку и слейте в молокомер.
— И потом мы руками додаиваем!
— И руками тоже — измерьте и приплюсуйте.
— У меня двадцать одна корова. Я с ними так запутываюсь, что додоить иную забываю.
— А вот это плохо, очень плохо! Какая же вы тогда доярка!
Галя на миг вообразила, как она мечется с бумагой от коровы к корове. Аппараты стоят, потому что она меряет. Сорок два раза за дойку меряет молоко. Дойка тянется долгие часы, сведения перепутываются…
— Зачем это? — воскликнула она.
— Научно поставленное животноводство, дорогая. Мы должны иметь четкое представление о делах на ферме. Раскрыл журнал — и все тут как на ладони. Журнала вам хватит примерно на неделю, а в пятницу я вам подошлю еще. Сейчас как раз кончились.
— Может, это и надо, — сказала Галя. — Но тогда надо держать специального учетчика, и то работы ему будет по горло.
— Не горячись, — сказал Цугрик. — Тебя никто не просил брать на себя функции завфермой. Вы сказали, что будете сами, — вот и выполняйте ее работу. Сведения — это святое дело, они помогают…
— Что они там помогают!.. — с сердцем сказала Галя. — Вы напишите в первой графе, что съела корова, а я во второй с закрытыми глазами напишу, сколько она дала молока! От этих журналов прибавится ли хоть литр, скажите?
— Дитя мое, — мягко сказал Цугрик. — Вы можете изворачиваться с учетом как хотите. Все мы знаем, что не прибавится. Но научный метод есть научный метод. Он требует строгого учета и отчета. Молоко, так сказать, в руках божьих: корова может дать, может и не дать. Отчетность же в руках человечьих: тут уж дай — и все! Если греют за молоко, сошлись на корову, на корма. Если греют за отчетность — не на кого сослаться, ты виновата. Поняла? Как хотите управляйтесь, а сведения представляйте и бумаги заполняйте все до единой! — Он спохватился, что напрасно так откровенничает, и мигом свернул на попятный: — Не смейся, это действительно имеет огромное значение. Вот ты Сливу свою как кормишь?
— Как всех, но…
— А когда она молоко зажимает, комбикормцу подсыпаешь?
— Немного, только чтобы она успокоилась.
— Ну вот, а мы посмотрим на сведения и определим: эта корова нерентабельна, ее сдать на мясо. Комбикорм нам нужен для тех, кто дает молоко, а не ломается. Бери журнал, и пишите с богом.
Галя повертела в руках журнал и положила его на стол:
— Не будем писать. Сведения эти глупые.
— Но-но, — сказал Цугрик. — Все фермы пишут, и никто не протестовал.
— А мы протестуем! Не будем, не будем!
— Тогда придется поговорить с вами по другой линии, — невозмутимо сказал Цугрик.
— Ну и говорите! — крикнула Галя и выскочила.
За дверью она крепко сжала руки, чтобы успокоиться — так все в ней вдруг заколотилось. «Я становлюсь грубиянкой, как Ольга, — подумала она. — Привыкаю, как видно».
Она поймала Воробьева в момент, когда тот запирал кабинет. Председатель поморщился, но кабинет открыл, и они вошли.
— Дайте нам крышу, — сказала Галя. — Нас заливает.
Председатель устало потер лоб, глаза и вдруг вызверился:
— Идите вы ко всем прабабушкам, только у меня и забот с вашими крышами! Это что, специально за этим приехала?
— Да.
— Убирайся обратно!
Галя встала и пошла к двери.
— Подожди, — окликнул он, посопел и сказал: — Передай Иванову, пусть соломы еще стог подбросит — и перезимуете.
— Не перезимуем, — сказала Галя. — Мы все переболеем и коров угробим. Я буду писать в газету.
У председателя был такой вид, что только пистолет в руки. Он схватил палку и забарабанил ею в стену так, что посыпалась штукатурка.
— Что за шум, что за пожар? — сказал Волков, вбегая. — А! Руднево прибыло! Как там коровки, привыкли?
— Не привыкли, — злобно ответила Галя. — Удой — десять литров.
— М-да… — сказал Волков. — Ну, осень пошла, удой, ясно, ниже… Но вообще… Аппараты хоть не портятся?
— Пока нет, но они же не всё выдаивают!
— Терпите, — сказал Воробьев, уже немного успокоившийся. — Терпите, к весне улучшится. Но аппараты не аппараты, а молоко гоните!
— Кажется, вы только это и умеете: «гоните, гоните!» — сказала Галя раздраженно.
Воробьева это почему-то не задело, он смолчал, а Волков улыбнулся.
— Теперь я все поняла, — сказала Галя. — Когда вы привезли аппараты, мы чуть не плясали, теперь мы чуть не плачем. Как же это получается?
Председатель и парторг молчали.
— А вы что, против работы? — спросил Волков холодно.
— Или против механизации? — добавил Воробьев.
— Нет, мы не против механизации вообще. Но если бы вы заранее узнали — а вы должны были узнать, это для вас не первый раз, — вы бы не свалили нам все это на голову: нате и давайте! Вы бы объяснили, что надо медленно вводить и не спешить наваливать на нас по семнадцати коров. А теперь у нас уже по двадцати одной корове, и нет уже никакого выхода: к аппаратам они не готовы, а рук у нас только по две! Мы не против работы, Сергей Сергеевич, и не смотрите на меня такими ледяными глазами. Мы работаем, и вы не смеете нас упрекнуть. Но мы за нормальную работу. В городах семичасовой рабочий день, а у нас выходных нет, крутимся с утра до ночи. Если такая работа — мы против.
— Зимой отлежитесь! — жестко сказал Волков. — Мы не даем выходных, потому что у вас неравномерная нагрузка.
— Ладно, Сергей, — мрачно сказал Воробьев. — Зимой им тоже хватит дел. Пожалуй, выделим по фермам подменных доярок и дадим выходные. Составим график отпусков хоть зимой.
— Я работаю без выходных! — воскликнул Волков.
— Это тебе на том свете зачтется, — улыбнулся Воробьев. — На твоей и моей могилах напишут: «Вот лежат двое помешанных, которые работали без выходных».
— Мне надо ехать, — сказала Галя. — Я прошу вас: сделайте крышу.
— Она за крышей приехала, — сказал Воробьев. — Может, в самом деле сделаем? А то у них там действительно гора соломы — плюнь да разотри.
— Ну, подумай, — сказал Волков.
Галя испуганно посмотрела на обоих. Прошибло их или они просто ломаются?
— Может, еще претензии есть? — спросил Воробьев.
— Клуб у нас, — сказала Галя, чувствуя себя, как загипнотизированная, — клуб… Живем, как на острове… Хорошо бы телевизор…
— Ага, телевизор?
— Да.
— Телевизор? Ну-ну! Еще что-нибудь?
— Больше ничего, — прошептала она.
Оба руководителя сидели молча. Галя встала, сказала «до свидания» и осторожно вышла, как пьяная.
Только на крыльце она пришла в себя, увидев Петьку, который, видно, долго ее дожидался. Она бросилась к нему, прыгнула в телегу, крикнула:
— Гони!
Телега уже отъехала, когда на крыльцо выскочил Воробьев без шапки.
— Эй, Макарова! — закричал он. — Ты почему отказалась представлять отчетность? Вернись сейчас же, журнал возьми!
— А идите вы ко всем прабабушкам! — воскликнула Галя и упала в сено.
У коровника стоял грузовой автомобиль и копошились люди. Галя удивилась: никакой машины сегодня не ждали.
Грузовик подъехал необычно — со стороны пруда, под обрывчик, продрав скатами колею в траве, видно, изрядно побуксовав. Задний борт его был откинут, к обрывчику проложены доски, и Тася Чирьева тащила на них упирающуюся корову. Галя всмотрелась и совсем ничего не поняла: тащили Сливу.
Она спрыгнула с телеги и побежала.
— На, сама волоки! — обрадовалась Тася. — Не идет, вредная. Отжилась твоя Слива, на бойню сдают.
— Как?.. — оторопела Галя.
— А так, молока не дает — ну, на мясо.
— Кто распорядился?
— Начальство, кто ж.
— Иванов?
— Да.
— Где он?
— В коровнике — греется, паразит, а ты тащи.
Галя бросилась в коровник. Иванов подкладывал щепочки в топку котла.
— Зачем вы Сливу губите? — жалобно выкрикнула Галя.
— А зачем она? — Иванов удивленно посмотрел на нее.
— Она хорошая корова.
— Тьфу ты, напугала! Это нас не касается. Цугрик позвонил и велел сдать, а тут машина подвернулась. Ты там у себя запиши: как непригодную к молочному производству.
Он отвернулся и принялся опять любовно подкладывать щепочки в огонь.
Галя все поняла. Это она сама, своим языком предала Сливу, и этот бюрократ, обозленный за отчетность, решил ее так пакостно уколоть. Может, и не думал колоть, просто он должен был выбраковывать коров на мясо, и вот он выбраковал с ее слов.
— Не отдавайте Сливу, я прошу вас! — стала она молить Иванова. — Это очень молочная, первоклассная корова.
— Слушай, — сказал Иванов. — Ну, как на вас всех угодить? Уж так стараюсь, чтобы и волки сыты и овцы целы… Кто для меня важнее — ты или Цугрик? Да плюнь ты на эту Сливу — подумаешь, молочная!
— Я Сливу не отдам! — быстро сказала Галя и выбежала вон.
— Эй, эй! — закричал Иванов, высовывая нос из пристройки. — Акт составлен. Ты знаешь, что за самоуправство полагается?
— Не отдам, — чуть не со слезами сказала Галя, обхватывая корову за шею и заворачивая ее в коровник. — Как вы можете? Все понимаете — и так можете? Это же разбой! Не отдам! Ее испугали аппараты, она же чувствительная, как человек, она отойдет!..
— Чувствительная! — захохотал Иванов. — А читать она у тебя не умеет? Может, в школу отдадим? А ну, отдай корову, не дурачься, мне некогда с вами заниматься глупостями.
Галя уцепилась за Сливу и приросла к ней. Иванов кликнул шофера.
— Отпусти, — сказал шофер. — Добром не пустишь, силой оторвем.
— Попробуйте, — сказала Галя.
— Берите корову, а я ее придержу, — сказал шофер, смеясь.
Он схватил Галю и потащил от коровы. Галя извивалась, била его каблуками, но он только посмеивался:
— Ух, хороша, злющая доярочка! Где ты живешь, я тебя украду.
Галя извернулась и вцепилась зубами в его руку. Он охнул и выпустил ее.
— Ого, гадюка…
Он уже не смеялся. Он наступал, здоровенный, грозный, разъяренный от боли.
— Бей, — сказала Галя, изо всех сил цепляясь за Сливу.
Шофер свирепо посмотрел на нее, опомнился и, плюнув, отошел.
— У вас тигры, а не доярки, — сказал он. — Ну вас! Так все и расскажу Цугрику, пусть сам приезжает.
Когда мотор его машины затих вдали, Галя выпустила Сливу и поверила в свою победу. Она не знала, что теперь будет.
Иванов побранился, покружил вокруг Гали и ушел. Ему, собственно, было все равно.
Тасю вся история очень позабавила.
— Молодец! — сказала она. — Пусть он сам, боров жирный, протрясется сюда, а то привык браковать, не глядя. Хорошо ты им нос утерла! Молодчина!
Галю долго еще трясло. Она сидела возле Сливы, без меры давала ей комбикорм, вздрагивала при малейшем звуке, ожидая гула грузовика. Но грузовика все не было.
В дороге Галя промокла, сейчас ее брал озноб, но она боялась отлучиться хоть на полчаса.
Так она просидела неизвестно сколько времени, когда явился Костя убирать навоз.
— Караулишь? — сказал он. — Вся деревня уже знает, как ты воюешь. Давай, давай, орден получишь!..
— А ты не издевайся, — попросила Галя.
Но он был в таком настроении, что ему хотелось издеваться.
— Дурочка ты, — сказал он. — За что ты воюешь? С кем ты воюешь? Приедет Цугрик, ну и что ты докажешь?
Галя повернулась к нему спиной. Его это уязвило, он стал смеяться:
— Хорошее жаркое из Сливы получится, жирное.
И он смеялся, находя в этом большое удовольствие: травить.
Она не знала, куда спрятаться. Едва дождалась, когда он убрал навоз и ушел.
Галя пошла в пристройку, раздула в топке огонь, подложила щепок. Она дрожала и была голодна.
Щепки горели, а она не ощущала тепла и совала, совала руки в огонь, пока не обожгла их искрами.
Цугрик не явился до вечера. Скорее всего ему было лень, а может, он по опыту знал, какое это хлопотное дело — связываться с доярками.
Галя с пятого на десятое подоила своих коров. У нее разболелась голова, просто разламывало виски. Никогда она не сливала так мало молока, как в этот раз.
Потом она долго, очень долго брела в темноте через плотину, мимо церкви, и ее шатало, как пьяную, она все время напряженно думала, куда ступить.
Придя, она не стала ужинать, а одетая завалилась на свой соломенный матрац — и поплыла в душной, горячей тьме без огоньков, без проблесков. Очень смутно слышала, как Пуговкина шаркает, бубнит, трогает ее лоб, кладет какую-то мокрую, со стекающими каплями тряпицу.
— Сливу не отдавайте, — сказала Галя.
— Что, что? — пробубнила Пуговкина.
— Сливу не отдавайте, — сказала Галя и провалилась в темноту, как в яму.