13 июня 1944 года в 4 часа 13 минут в двадцати пяти милях к юго-востоку от Лондона на огороде, где выращивали салат, прогремел взрыв.
Британия вела войну уже пять лет, однако для жителей столицы этот взрыв ознаменовал новую напасть, которая будет терзать их несколько месяцев и унесет тысячи жизней. Немцы назвали свои самолеты-снаряды «Vergeltungswaffe» — «оружием возмездия». Первая «Фау‑1» уничтожила всего лишь грядки с овощами, однако той же ночью было выпущено девять других ракет возмездия, и они оказались более смертоносными.
Лондонцы гордились стойкостью, которой отличались во время бомбежек и в какой-то мере мифологизировали ее. Однако к лету 1944 года запасы оптимизма и боевого духа подходили к концу, хотя 6 июня в Нормандии началась высадка союзников и к тому же нацисты отступали на восточном фронте.
«Фау‑1» являла собой ужасающее зрелище. Две тонны стали неслись по небу, оставляя за собой горящий оранжево-красный хвост. Но очевидцам больше всего запомнился звук ракет. Сначала они гудели как встревоженная пчела, а затем пугающе умолкали. Тишина означала, что топливо кончилось и ракета падает. При ударе с землей происходил оглушительный взрыв, который мог уничтожить несколько зданий. Лондонцы пытались справиться со страхом, дав бомбам по-детски невинное прозвище — их называли «муравьиными львами». (Сами же немцы называли их «адскими псами» или «огненными драконами».) Лишь немногие граждане могли оставаться столь же спокойными, подобно поэтессе Эдит Ситуэлл, которая декламировала свои стихи, когда наверху послышался рев «муравьиного льва». Она «просто на мгновение подняла глаза к потолку и, чуть усилив голос, чтобы можно было перекричать ракету, продолжила читать»[2].
Поскольку ракеты были беспилотными, их можно было посылать через Ла-Манш днем и ночью в любую погоду. Из-за того, что в них не было экипажа, они казались еще более грозными. «Здесь [в небе] враг не рисковал жизнью своих людей, — писал Ивлин Во. — Это было безличным, как чума, как если бы город наводнили огромные злобные насекомые»[3].
«Муравьиные львы» нацеливали на центр столицы, в котором была выше плотность населения и где располагались различные государственные учреждения. Некоторые ракеты достигли целей. Одна из них разбила окно в Букингемском дворце и повредила теннисный корт Георга VI. Другая «Фау‑1» нанесла более серьезный ущерб — она попала в «Часовню гвардии» возле дворца во время утренней службы, на которой присутствовали как гражданские, так и военные: был убит 121 человек.
Этот взрыв можно было расслышать и возле дома № 5 на Сифорт-Плейс. В доме на чердачном этаже находилась квартира, где было полно мышей и томов с поэзией: книг было так много, что дополнительные полки установили в бывшей хлебной печи, встроенной в стену. В крыше была щель, через которую можно было легко расслышать рев самолетов, и точно такие же щели были в полу — через них почти постоянно слышался гул подземки. Квартира служила обиталищем двум молодым женщинам, которые носили одни и те же туфли (всего у них было три пары) и делили одного любовника. Айрис работала в министерстве финансов и тайно снабжала информацией коммунистическую партию; Филиппа исследовала, как американские деньги смогут восстановить европейскую экономику, когда война закончится. И Айрис Мердок, и Филиппе Бозанкет суждено было стать выдающимися философами, хотя Айрис всегда будут больше знать как романиста.
Биограф Айрис Питер Конради говорит, что женщины привыкли к тому, что, отправляясь утром на работу, они нередко замечали, что за ночь некоторые здания исчезли. Вернувшись в квартиру, во время сильных бомбежек, они, бывало, залезали в ванну под лестницей, чтобы успокоиться и как-то защитить себя.
Тогда они этого не осознавали, но дела могли быть еще хуже. Нацисты столкнулись с двумя проблемами. Во-первых, несмотря на то, что они едва не попали в Букингемский дворец и убили много людей в «Часовне гвардии», большинство «Фау‑1» на самом деле падало в нескольких милях к югу от центра. Во-вторых, нацисты ничего не знали об этом факте.
В британском правительстве был разработан остроумный план. Если бы можно было обмануть немцев и заставить их верить в то, что ракеты попадают в цель — или, еще лучше, что они падают севернее цели, тогда они не станут менять траекторию бомб или же изменят ее так, что ракеты будут падать еще южнее. И это позволило бы спасти жизни.
Подробности этой дезинформационной стратегии были тщательно продуманы секретной службой и воплощены в жизнь несколькими двойными агентами, включая и двух самых колоритных — Зигзага[4] и Гарбо[5]. И Зигзаг, и Гарбо получали деньги от нацистов, но работали на союзников. Нацистам была нужна информация от очевидцев, чтобы знать, где взрываются бомбы, и целый месяц они кормились регулярно поставляемыми, но неверными сведениями от Зигзага и Гарбо.
Военные сразу признали преимущества этой уловки и поддержали операцию. Однако убедить политиков было сложнее. Министр внутренней безопасности Герберт Моррисон и премьер-министр Уинстон Черчилль вступили в ожесточенный спор. Было бы не совсем верно описывать его в качестве классового конфликта, однако Моррисон, сын полицейского из южного Лондона, представлявший крайне бедную прослойку избирателей восточного Лондона, возможно, ощущал то бремя, которым эта операция ляжет на рабочие районы к югу от Лондона, намного острее Черчилля. Ему была неприятна мысль, что они «играют в бога», будучи политиками, которые определяют, кто будет жить, а кто умрет. Победил, как обычно, Черчилль.
Историки оспаривают успешность операции. Британское разведывательное агентство MI5 уничтожило ложные доклады, отправленные Гарбо и Зигзагом, признав, что, если бы они были обнародованы, жители южного Лондона, возможно, не согласились бы с тем, что их будут так использовать. Впрочем, нацисты не стали исправлять наводку своих ракет. Один непреклонный научный советник, отстаивавший операцию несмотря на то, что его родители и его старая школа находились в южном Лондоне («Я знал, что этого хотели бы и мои родители, и моя школа»), посчитал, что операция спасла примерно десять тысяч жизней[6].
К концу августа 1944 года опасность, которую представляли собой «Фау‑1», отступила. Англичане научились лучше сбивать «муравьиных львов» как с земли, так и с воздуха. Еще важнее то, что пусковые площадки «Фау‑1» в Северной Франции были захвачены продвигающимися вперед силами союзников. 7 сентября 1944 года британское правительство объявило, что война с летающими бомбами закончилась[7]. «Фау‑1» убили около шести тысяч человек. Районы южного Лондона — Кройдон, Пендж, Бекенем, Далвич, Стретем и Луишем — были разгромлены и практически сровнены с землей: в одном только Кройдоне было уничтожено 57 тысяч домов.
Тем не менее, возможно, что, если бы не эта уловка с двойными агентами, было бы уничтожено намного больше зданий и убито намного больше людей. Черчилль, скорее всего, не потерял сон из-за своего решения. Он чуть ли не каждый день сталкивался с крайне неприятными моральными дилеммами. Однако данная дилемма важна для понимания структуры одной знаменитой философской головоломки.
Она-то и является темой данной книги.
Как могут быть свободными от греха те… что забрали жизнь человеческую?
Человек стоит возле железной дороги и видит, как мимо него проносится поезд, у которого явно отказали тормоза. Впереди пять человек, которые привязаны к железнодорожному полотну. Если человек ничего не сделает, поезд наедет на них и они погибнут. К счастью, он стоит рядом со стрелкой: повернув переключатель, можно перенаправить потерявший управление поезд на боковую ветку, в тупик, который прямо перед ним. Но есть одно затруднение: на тупиковой дороге он видит человека, привязанного к рельсам, и, если изменить направление движения поезда, этого человека ждет неминуемая гибель. Что же делать?
Далее мы будем называть эту дилемму «Тупиком». Тупик не совпадает, конечно, с проблемой Уинстона Черчилля, однако между ними есть определенные сходства. Британское правительство должно было сделать выбор. Оно могло ничего не делать или же могло попытаться изменить траекторию ракет за счет дезинформации и тем самым спасти жизни людей. В результате умерли бы другие люди, причем жертв было бы меньше. Перенаправление поезда также спасло бы жизни, хотя в результате умер бы один другой человек.
Большинство людей, похоже, считают, что пустить поезд в тупик не только допустимо, но и на самом деле нужно, то есть обязательно с точки зрения нравственности.
Одна из версий «Тупика» впервые была представлена в журнале «Oxford Review» в 1967 году. Позднее статья была переиздана в сборнике эссе, который посвящался «Памяти Айрис Мердок»[8]. Автор этих статей жил в одной комнате с Айрис Мердок во время Второй мировой войны и прятался в ванне на Сифорт-Плейс в те времена, когда британское правительство имело дело с аналогичной проблемой[9]. Филиппа Бозанкет (позже Филиппа Фут) и подумать не могла, что предложенная ею головоломка, опубликованная в четырнадцатистраничной статье в малодоступном журнале, даст начало чуть ли не отдельной академической отрасли и станет отправной точкой для спора, который продолжается и поныне.
Это спор, опирающийся на наиболее значительных моральных мыслителей философского канона — от Фомы Аквинского до Канта и от Юма до Бентама, спор, который отображает фундаментальные противоречия наших нравственных взглядов. Чтобы проверить наши нравственные интуиции, философы стали придумывать все более фантастические сценарии, в которых использовались поезда без тормозов, а также некоторые странные приспособления: люки, гигантские вращающиеся платформы, тракторы и разводные мосты. Поезд обычно несется к пяти несчастным, а читателю предлагаются различные средства спасти их, но лишь ценой чьей-то жизни.
Пять человек, которым угрожает смерть, в большинстве сценариев ни в чем не виноваты: они не заслуживают того, чтобы оказаться в столь опасных обстоятельствах. Тот человек, которого убьет, если спасти пятерых, в большинстве сценариев также совершенно невиновен. Обычно нет связи между этим человеком и остальными пятью: они не являются друзьями или членами одной семьи, то есть единственная связь между ними в том, что они оказались в одной и той же плачевной ситуации.
Вскоре мы встретимся с Толстяком. Главная загадка, связанная с тем, как мы должны с ним обойтись, не дает покоя философам на протяжении почти половины столетия. К сегодняшнему дню существует так много статей, связанных с этой темой, что возник даже шутливый неологизм: «вагонеткология» (trolleyology)[10].
Признаком проникновения вагонеткологии в общественное сознание стало то, что одна из ее версий была предложена британскому премьер-министру. В июле 2009 года на конференции TED ведущий озадачил Гордона Брауна вопросом: «Вы в отпуске, загораете на прекрасном пляже. Вдруг кто-то говорит, что произошло сильное землетрясение и что на пляж идет цунами. На одном конце пляжа дом с семьей пятерых нигерийцев. На другом конце пляжа — один-единственный англичанин. У вас есть время лишь на то, чтобы предупредить либо нигерийцев, либо англичанина. Что Вы сделаете?». На глазах у хихикающей аудитории г-н Браун, всегда и во всем политик, ловко уклонился от вопроса, поставив под сомнение ее посылку: «Современные коммуникации. Предупрежу всех»[11].
Однако иногда вы не можете предупредить всех. Иногда вы не можете спасти каждого. Политикам приходится принимать решения, от которых зависит жизнь и смерть. И точно так же поступают чиновники здравоохранения. Медицинские ресурсы не безграничны. Когда какая-то медицинская организация сталкивается с выбором — финансировать какое-то одно лекарство, которое, как считается, спасет X жизней, или финансировать другое лекарство, которое спасет Y жизней, — она в действительности имеет дело с вариацией задачи вагонетки, хотя в таких дилеммах и не требуется никого убивать[12].
Как мы увидим, вагонеткология позволила внести некоторые весьма тонкие и важные различия: например, между, с одной стороны, выбором, в котором можно спасти одного или пять человек, и, с другой стороны, выбором, в котором можно убить одного, чтобы спасти пятерых. В американской Военной академии в Вест-Пойнте (на окраине штата Нью-Йорк), где учатся будущие офицеры, все курсанты знакомятся с вагонеткологией в обязательном курсе философии и теории «справедливой войны». Как утверждают преподаватели, это помогает подчеркнуть различие между тем, как ведут войну США, и тактикой Аль-Каиды, то есть между выбором в качестве цели военного объекта, когда известно, что во время атаки наверняка пострадают некоторые гражданские лица, и намеренным ударом по гражданским.
Философы спорят о том, действительно ли сценарии с вагонеткой содержат подобное различие. Однако вагонеткология, которая была придумана кабинетными философами, сегодня уже не является их исключительной вотчиной. Заметным трендом философии последнего десятилетия стало то, что на нее все большее влияние оказывают другие области, из которых приходят новые идеи. И лучше всего это иллюстрирует вагонеткология. В истекшее десятилетие это направление этики соприкоснулось со многими дисциплинами, включая психологию, юриспруденцию, лингвистику, антропологию, нейронауку и эволюционную биологию. И даже самое модное направление философии, экспериментальная философия, тоже запрыгнула в уходящий вагон. Связанные с вагонетками исследования проводятся в самых разных странах — от Израиля до Индии и Ирана.
Некоторые работы по вагонеткологии столь недружелюбны к читателю и сложны, что, говоря словами одного отчаявшегося философа, «по сравнению с ней и Талмуд выглядит пособием для чайников»[13]. И правда, профану любопытные происшествия с поездами могут показаться каким-то безобидным развлечением — чем-то вроде кроссворда для автохтонов башни из слоновой кости. Однако на самом деле они указывают на то, что правильно, а что — нет, и говорят о том, как мы должны себя вести. А что может быть важнее этого?
Я понимаю трагическое значение атомной бомбы.
Филиппа (для друзей — Пип) Фут — Джордж I Стефенсон[14] вагонеткологии, считала, что существует правильный (и, соответственно, неправильный) ответ на ее железнодорожную дилемму.
Фут родилась в 1920 году, и ее этическая позиция, как и у многих ее сверстников, сформировалась под влиянием Второй мировой войны. Однако, когда она начинала преподавать философию в Оксфордском университете в 1947 году, в академии все еще царил «субъективизм», который, с ее точки зрения, был чрезвычайно вреден.
Субъективизм утверждает, что не существует объективных нравственных истин. До Второй мировой войны этот взгляд обосновали и закрепили несколько математиков, логиков и философов из столицы Австрии. Они стали известны как Венский кружок, который развивал «логический позитивизм», предполагавший, что высказывание, чтобы иметь смысл, должно выполнять один из двух критериев. Либо оно должно быть истинным в силу значения его терминов (например, 2+2=4 или «Все поезда — транспортные средства»), либо оно должно быть в принципе верифицируемым посредством экспериментов (например, «Луна сделана из сыра» или «впереди пять человек привязаны к рельсам»). Все остальные высказывания бессмысленны в буквальном смысле этого слова.
К числу таких бессмысленных высказываний можно было бы отнести и безапелляционные моральные суждения, например «Нацисты поступали дурно, когда уничтожали евреев газом», или же «англичане оправданно прибегли к хитрости, чтобы изменить траекторию ракет». На первый взгляд это странное утверждение, ведь подобные высказывания звучат так, словно бы они имели смысл, и по крайней мере первое кажется самоочевидно истинным. Они не выглядят нагромождением слов вроде «Англичане ракеты оправданно хитрость траектория», что как раз явная абракадабра. Как же нам в таком случае интерпретировать эти этические высказывания? Один из ответов был предложен английским философом А. Дж. Айером, который посещал заседания Венского кружка[15]. Позже он скажет о логическом позитивизме, что «наиболее важным из его изъянов было то, что едва ли ни весь он состоял из ошибок»[16], однако определенное время он был совершенно очарован им. Айер разработал то, что пренебрежительно называют теорией «фу-ура»[17]. Если я говорю: «Нацисты поступали дурно, когда уничтожали евреев газом», значит, лучше всего это перевести как «Нацисты уничтожали евреев газом: фу, как плохо». И точно так же высказывание «Англичане оправданно прибегли к хитрости, чтобы изменить траекторию ракет» можно приблизительно перевести как «Англичане прибегли к хитрости, чтобы изменить траекторию ракет: ура, ура!».
Когда карьера Филиппы Фут только начиналась, ужасы, творившиеся в концентрационных лагерях Второй мировой войны, впервые стали известны широкой публике, и потом мысль о них будет преследовать ее. Представление о том, что этические утверждения можно свести к мнению и личным предпочтениям, таким как «я одобряю» или «я не одобряю», к «ура» или «фу», было для нее неприемлемым.
Но Фут радикально разошлась не только с этическим эмотивизмом — она не стала вливаться и в альтернативный подход к философии, который в период 1950–1960‑х годов господствовал в Оксфорде и за его пределами, а именно в философию «обыденного языка». Это движение предполагало, что, прежде чем можно будет решить философские проблемы, следует рассмотреть все тонкости использования языка в обыденной речи. Философы тратили время на разбор тонких различий в применении таких выражений, как «по ошибке» и «нечаянно»[18]. Студент, который осмеливался высказаться на лекции или семинаре, обычно обязательно сталкивался с вопросом: «что именно вы имеете в виду, когда говорите то-то или то-то?». Ученики Фут вспоминают, что она прилежно учила этому подходу, хотя и без особого воодушевления, — лишь бы они сдали экзамены.
Фут не была прирожденным преподавателем. Она была очень внимательной, воодушевляющей, но при этом пугала. У нее было длинное аристократическое лицо и хорошо поставленный голос — по словам одного студента, «как у дамы из высшего общества»[19]. Первое впечатление, говорившее о том, что она является выходцем из английской аристократической семьи, было, однако, верным лишь наполовину. Ее родители поженились в Вестминстерском аббатстве на одном из ежегодных празднеств. Ее отец, капитан Уильям Сидни Бенс Бозанкет, герой Первой мировой войны, по описанию самой Фут, относился к породе охотников, рыбаков и стрелков. Фут была воспитана в роскошной усадьбе и почти не получила формального образования, хотя постоянно была окружена гувернантками. Представители этой культуры не видели в образовании девочек ничего желательного или ценного (правописание у Фут так и осталось ужасным). Когда ко всеобщему удивлению Пип предложили место в Оксфорде, где она должна была преподавать политику, философию и экономику, друг семьи утешил родителей мыслью, что «она по крайней мере не выглядит умной»[20].
Фут никогда не выступала против интеллектуального снобизма, однако университет освободил ее от социального высокомерия, привитого дома. Она не кичилась своим привилегированным происхождением, но и не скрывала его. Ее обучение началось через месяц после того, как Британия объявила войну Германии: во время войны, когда большинство студенток шили свои юбки из материала, используемого для затемнения, одежда Филиппы всегда оставалась модной и «явно не самодельной»[21]. Она стала объектом особого внимания со стороны преподавателя по экономике Томми (позднее лорда) Балога, остроумного и приставучего ловеласа, венгерского эмигранта еврейского происхождения, ставшего советником Гарольда Уилсона, — обворожительного персонажа, хотя и «эмоционального фашиста»[22]. У Балога было множество интрижек: по словам партнера Фут по семинарам, Пип стала постоянным объектом ухаживаний Балога, но отказывалась от его предложений выйти замуж, произносимых с сильнейшим акцентом[23].
Но родословная Фут лишь наполовину была связана с высшим слоем английского общества: ее мать могла доказать еще более знатное происхождение. Эстер была рождена в 1893 году в Белом доме. Она была дочерью двадцать второго и двадцать четвертого президента США. Это утверждение может показаться логической загадкой, поскольку ни одна женщина никогда не занимала пост президента. Однако описания «22‑й президент» и «24‑й президент» имеют, как сказали бы философы, один и тот же референт. Демократ Гровер Кливленд, дед Фут, был единственным президентом, который провел на этом посту два срока, которые не следовали непосредственно один за другим.
Фут была зачарована жизнью деда (и достаточно хорошо знала свою бабушку), но не считала нужным хвалиться подобными связями. На публике она гораздо охотнее ссылалась на связь с родственником по отцовской линии — с Бернардом Бозанкетом, крикетистом, которому приписывают изобретение самой коварной подачи в этой игре — «гугли».
После войны Филиппа Фут убедила свой колледж, Сомервилль, в ту пору исключительно женский, взять на работу второго философа, Элизабет Энском, которая сыграла косвенную, но чрезвычайно важную роль в вагонеткологии. Как и Фут, Энском никогда не защищала докторской диссертации: в те дни последняя была клеймом, знаком того, что вас не считают достойным получить академическую должность сразу. Энском изучала античную литературу и получила диплом с отличием несмотря на то, что на устном экзамене отрицательно ответила на вопрос «Есть ли какой-то факт, относящийся к периоду, который вы должны были изучать, о котором вы хотели бы нам рассказать?»[24] Она носила короткую стрижку, курила сигары, пила чай из блюдца, а еще носила монокль и брюки — одна пара была даже леопардовой раскраски. У нее был сладкозвучный голос, напоминающий кларнет, которым она порой пользовалась, чтобы можно было говорить грубости.
Многие годы Фут и Энском были близки — как коллеги, которых объединяла врожденная неприязнь к субъективизму. Бывшие студенты вспоминают о том, как два преподавателя Сомервилля удалялись в учительскую после обеда, садились у камина и погружались в продолжительные философские дискуссии[25]. Фут всегда говорила, что многим обязана Энском и считала ее одним из лучших философов своего поколения. Уважение было взаимным: когда молодой Тонни Кенни приехал в город студентом, Энском сказала ему, что Фут — единственный моральный философ в Оксфорде, на которого стоит обратить внимание.
В конце 1940‑х годов женщины еще редко забредали в академическую философию, и Оксфорд оставался бастионом мужского шовинизма. Удивительно то, что одно поколение смогло породить не только Энском и Фут, но также и Айрис Мердок, которая под влиянием Фут подала заявление в ближайший колледж Св. Анны и получила в нем работу. Одаренные люди обычно собираются вместе, поэтому не было ничего удивительного в том, что академические и личные жизни столь тесно переплетались. Между ними бывали размолвки и примирения, клятвы в верности и предательства, по некоторым вопросам они достигали философского согласия, а по другим — решительно расходились друг с другом. Когда Пип и Айрис делили одну комнату в Лондоне, одним из многочисленных любовников Айрис был М. Р. Д. Фут. Фут стал выдающимся историком Управления специальных операций, секретной организации, которая во время Второй мировой войны работала в тылу врага. Но во время войны он и сам был отважным агентом, который высаживался с парашютом на вражескую территорию. Он считал спуск на парашюте «восхитительным чувственным возбуждением — если что и может приблизиться к нему, то разве только занятие любовью»[26].
Возбуждение определялось опасностью. Фута схватили и едва не убили в 1944 году, как раз на том этапе, когда Мердок бросила его, довольно-таки бессердечно, обменяв на Томми Балога. Позже Мердок возненавидела Балога, стала называть его «сатаной» и «страшно умным евреем»[27]. Но в результате этой истории чувства М. Р. Д. Фута были в полном расстройстве[28]. Оглядываясь в прошлое, Мердок писала, что Филиппа «наиуспешнейшим образом спасла то, что осталось после моего поступка»[29], выйдя за М. Р. Д. Фута в 1945 году. Сложности, проистекавшие из этого обмена партнерами, стали причиной некоторой напряженности в отношениях между двумя женщинами, сохранявшейся годами. «Потерять тебя, причем именно так, — вот одна из худших вещей из всех случившихся со мной»[30], — писала Мердок Фут.
После войны семья Футов свила гнездышко в северном Оксфорде. Отношения казались относительно счастливыми, по крайней мере в начале, хотя М. Р. Д. Фут был обескуражен тем, что не смог получить степень по «политике, философии и экономике». Эту новость сообщила ему Пип, и остаток жизни он провел, пополняя список выдающихся людей, с которыми случилась та же незадача. Потом, к концу пятидесятых, их брак распался — совершенно неожиданно для Филиппы и с печальными для нее эмоциональными последствиями. В своих воспоминаниях М. Р. Д. Фут объясняет это событие в двух строках: «Мне было крайне важно завести детей; но она оказалась не способной их иметь. Чувствуя себя трусливым скотом, я бросил ее»[31].
Это, правда, привело к смягчению отношений между Фут и Мердок, так что они соединили едва ли не все углы любовного четырехугольника и на короткое время и сами образовывали любовную пару. В то же время отношения между Фут и Энском стали напряженными. Фут была атеисткой, а Энском — набожной католичкой. Это различие в мировоззрениях со временем станет слишком значительным, чтобы его можно было затушевать общими философскими интересами.
Общими у них были как интересы, так и подход к философии. В дополнение к тому, что обе они критиковали метаэтику в стиле «фу-ура», Энском, Фут и Мердок интересовались «добродетелями». Отвечая на вопрос «Как я должен себя вести?» в той или иной моральной дилемме, один из подходов подчеркивает нравственные обязательства и долг: например, долг никогда не врать. Альтернативный ответ, представленный утилитаризмом, утверждает, что важны последствия действия, например то, спасет ли оно наибольшее число жизней и породит ли наибольшее счастье. (Считается, что именно Энском ввела в философию термин «консеквенциализм», который она сама понимала, однако, как ругательство.) Но Фут, Энском и Мердок были приверженцами третьего образа мысли, от которого к тому времени почти все отказались, по крайней мере в Оксфорде. Опираясь на работы Аристотеля и Фомы Аквинского, они подчеркивали важность характера[32]. Поступок должен считаться хорошим, пока в нем проявляется поведение добродетельного человека. Истинно добродетельный человек проявляет многие добродетели. К ним относятся чувство собственного достоинства, умеренность, великодушие, смелость и мягкость. Говорили, что превыше всех остальных добродетелей Фут ставила «честность»[33].
Аристотель и Фома Аквинский были не единственными общими интересами. Сильно ощущалось и присутствие другого персонажа — более современного и спорного. Людвиг Витгенштейн, родившийся в Вене в 1889 году, умер в Кембридже в 1951 году. Его гениальность, захватывающие тексты и гипнотизирующая харизма — все это сделало его наиболее влиятельным философом англо-американского мира.
Энском испытала глубочайшее влияние австрийца. Во время войны она приехала в Кембридж, чтобы работать по исследовательскому гранту. Витгенштейн провел войну, работая сначала носильщиком в больнице, а потом лаборантом в Ньюкасле, но после этого вернулся в Кембридж читать лекции. Энском посещала эти лекции и потратила много часов на беседы с ним: он любовно называл ее «старичком». Энском была слишком себе на уме, чтобы стать его учеником (у Витгенштейна не было в них недостатка), однако в ее работах остался неизгладимый отпечаток его стиля. Когда другие высказывали то, что считали глубокой мыслью, она безжалостно разоблачала скрытую бессмыслицу, откровенно демонстрируя ее. Спорить с Энском было все равно, что сдирать с себя кожу.
Подобно многим из тех, кто имел дело с Витгенштейном, она переняла некоторые из его черт, например, она делала неприятные паузы в речи, когда задумывалась на семинарах и занятиях, хватала голову руками, словно бы зажимая ее в тиски, а в оживленных философских спорах делала вид, что вот-вот лишится сил. Говорили даже, что у нее появился какой-то австрийский акцент. Некоторые люди считали ее серьезность наигранной, однако она, несомненно, и в самом деле крайне серьезно относилась к философии. Витгенштейн убедил многих из своих наиболее талантливых учеников бросить философию, что, возможно, стало для них благом. Но Элизабет Энском не отказалась от своего призвания, хотя и говорила своему другу Тонни Кенни, который тогда еще не был лордом: «У меня нет ни одной мысли в голове, которую бы не вложил Витгенштейн». «Я иногда думаю, — добавляет сэр Энтони Кенни, — что у меня в голове нет ни одной мысли, которую бы не вложила Элизабет»[34].
Энском донесла проповедь Витгенштейна до Фут. За свою жизнь Фут опубликовала несколько сборников статей и лишь одну работу, которая замышлялась в качестве отдельной книги, — «Естественную доброту» (Natural Goodness). Первая страница начинается с Витгенштейна и одной из его речей в Оксфорде. Фут воспоминает:
Витгенштейн прервал выступающего, который понял, что собирается сказать нечто такое, что, хотя и казалось убедительным, было абсолютно смешным, а потому попытался вместо этого сказать нечто более разумное. «Нет, — сказал Витгенштейн, — скажите то, что хотите сказать. Скажите, как получается, а потом продолжим». Мысль о том, что в занятиях философией следует не изгонять и не приукрашивать смешную и необработанную, но в то же время трогающую за живое мысль, а, скорее, дать ей столько времени для рассмотрения, сколько потребуется, представляется мне крайне полезной.[35]
Витгенштейн считал, что философские загадки вполне естественны, что их легко придумать и что при этом они возникают из-за теоретической путаницы, а потому решить их можно путем анализа языка. Цель философии, по его мнению, заключается в том, чтобы «показать мухе выход из мухоловки»[36]. Фут же понимала это в качестве устного, по существу, подхода, при котором двое людей участвуют в терапевтической беседе, когда один пытается высказать какую-то глубокую истину, а другой стягивает с нее занавес, обнажая ее пустоту. Возможно, во время тогдашних послеобеденных споров в Оксфорде она воображала себя в роли этой пойманной мухи, которой Энском любезно указывает путь к выходу.
Непросто представить себе какой-нибудь аспект философии, который Витгенштейну был бы более чужд, чем вагонеткология. Во-первых, он скептически относился к мысли о том, что философия может чем-то помочь этике. Еще более важно то, что внимание к мельчайшим подробностям некоей гипотетической головоломки, которые снова и снова изучаются путем изобретения множества слегка отличающихся друг от друга сценариев, совершенно расходится с его стилем, который был нацелен на наиболее фундаментальные вопросы логики и языка. Это позволяет в какой-то мере понять, что сама Фут, должно быть, думала о той бурно разросшейся дисциплине, которую она ненароком породила.
У наших философов было еще кое-что общее. Для них моральная философия была не просто абстрактным упражнением, которое ограничивалось тщательно выстриженными двориками средневековых университетов. По их мнению, она имела значение. Они участвовали в том, что происходило в мире, и считали, что это их долг. Но это было не каким-то особым долгом моральных философов, а общим долгом, проистекавшим из самого бытия человеком.
Фут входила в небольшую группу людей, которые еще в 1940‑х годах создали комиссию для помощи голодающим. Все началось с того, что она ответила на объявление в газете, в котором говорилось, что требуются добровольцы для сортировки пожертвований в благотворительном магазине на Броуд-стрит в центре Оксфорда. Магазин принимал вещи, приносимые людьми, и перепродавал их. В первые годы могли пожертвовать вставные зубы или живого осла[37]. Сегодня организация несколько разрослась. «Oxfam» работает почти в ста странах и имеет пятнадцать тысяч таких магазинов.
Политика, конечно, велась в рамках холодной войны, и Фут активно участвовала в поддержке диссидентов и эмигрантов из Восточной Европы и особенно, после восстания 1956 года, из Венгрии. В 1975 году ее и Тони Кенни пригласили прочитать лекцию в Югославии. До них дошел слух, что местного философа Михайло Марковича арестовали перед их приездом, поэтому они составили резкую протестную петицию, которую намеревались распространить, и спрятали ее в своем багаже. Проходя таможню с этим контрабандным грузом, англичане боялись, что их поймают. Но на этот раз их усилия оказались напрасными — доктор Маркович присутствовал на вечеринке по случаю их приема.
Под влиянием политики и событий тех времен Энском тоже занялась кое-какой общественной деятельностью. Можно привести два показательных примера. В 1956 году возникло предложение присудить Гарри С. Трумэну, тридцать третьему президенту США (1945–1953 гг.), почетную степень Оксфордского университета. Западной Европе было за что благодарить Трумэна. Сменив Франклина Рузвельта в 1945 году, он руководил завершением Второй мировой войны. В годы после войны берлинский воздушный мост позволил разорвать советскую блокаду в западной части этого города, а по Плану Маршалла в Европу были закачены значительные суммы денег для подъема экономики. В то же время была создана НАТО, оградившая страны Западной Европы зонтиком безопасности.
Голосование по присуждению почетной докторской степени в обычном случае было совершенно рутинной процедурой. Однако ради Трумэна прекрасный Шелдонский театр XVII века — где в Оксфорде проводились подобные мероприятия — заполнился под завязку. Энском писала, что академики прознали про готовящееся ею восстание и что «их согнали, чтобы проголосовать за степень». Донам колледжа Сент-Джонс сказали: «Женщины задумали учудить что-то на Совете; надо идти и набрать больше голосов»[38]. Один свидетель вспоминает как это было[39]:
Мисс Энском встала и (должным образом испросив у секретаря позволение заговорить по-английски) произнесла взволнованную речь против присуждения оксфордской степени «человеку, который нажал на кнопку», которой сбрасывалась Бомба.
Газета «Oxford Mail» сообщила, что выступление Энском произвело «фурор»[40]. О нем рассказали и в общенациональных газетах. Увлекшись своей собственной риторикой, Энском задала вопрос: «Если вы присудите эту степень, почему бы не присудить ее в будущем Нерону, Чингисхану, Гитлеру или Сталину?».
Американцы назвали бомбу, сброшенную на Хиросиму в августе 1945 года, «Малышом». Бомба, взорвавшаяся в Нагасаки через три дня, 9 августа, получила название «Толстяк». Вместе они сразу же унесли 150 и 245 тысяч жизней, а в последующие годы от радиации погибли еще десятки тысяч. Трумэн говорил, что приказал сбросить бомбы (что стало единственным случаем применения атомного оружия), чтобы вынудить японцев капитулировать и ускорить завершение войны. Через неделю император Хирохито объявил о капитуляции страны.
Однако, как утверждала Энском, если мы принимаем решение убить невинных, использовав это как средство для наших целей, это всегда остается убийством. Она была озадачена тем, что решение Трумэна то и дело называли «смелым». «Можно сказать, что г-н Трумэн проявил немалую храбрость, приняв это решение, — заявила она собравшимся академикам, — но я хотела бы узнать, что именно он мог потерять. Я хотела бы думать, что он мог потерять одну вещь, а именно возможность получить почетную степень в Оксфорде».
Есть много публикаций с неточными описаниями того, что случилось на голосовании. Архивы Оксфордского университета совершенно ясно доказывают, что формального подсчета голосов не было, так что предложение присудить Трумэну почетную степень было одобрено аккламацией — голосующие выкрикивали фразу «placet» (буквально «нравится») или «non placet» («не нравится»). В действительности по меньшей мере еще два человека поддержали Энском[41] — Филиппа и ее тогдашний муж М. Р. Д. Фут. Филиппа разделяла ужас, который Энском испытывала перед бомбой, тогда как ее муж, напротив, считал, что бомбардировка Хиросимы и Нагасаки ускорила завершение войны, спасла множество жизней и была совершенно оправданной, так что он поддержал Энском просто из чувства солидарности[42]. Памфлет, который Энском написала позже — «Степень г-на Трумэна», посвящен тем, кто сказал «Non placet».
Причины, по которым Энском была столь недовольна решением Трумэна нажать на кнопку и сбросить атомную бомбу, на самом деле связаны с понятием «намерения», которое обсуждается в следующих главах. Намеревался ли Трумэн убить невинных гражданских людей? Ее анализ намерения является ключом к ее взглядам на другие моральные проблемы. Хотя в голосовании по Трумэну Энском опиралась, так сказать, на обе ноги (на обоих Футов), Фут и Энском придерживались диаметрально противоположных взглядов по половым вопросам — в частности контрацепции и абортов, которые стали источником постоянных раздоров: «[Энском] была… святее Папы римского», — говорила Фут[43].
На протяжении свингующих шестидесятых, десятилетия феминистского пробуждения и сексуального освобождения, Энском страстно защищала запрет Римской католической церкви на контрацепцию и считала, что пары, состоящие в браки, должны применять календарный метод предотвращения беременности. Она разругалась с Фут, когда Oxfam ввел программу по контролю рождаемости для развивающихся стран, порвав свой членский билет. Она довольно вольно обходилась с ярлыком «убийцы», приклеивая его не только президенту Трумэну, но также чуть ли не любой женщине, решившей сделать аборт.
Моральный статус плода стал предметом ожесточенных философских споров, причем и Фут, и Энском обе написали философские статьи по этому вопросу. Конечно, в некоторой степени этот вопрос и сегодня остается спорным, однако в наши дни в большинстве стран развитого мира юридически закреплено право на аборт. Но ситуация была иной, когда Фут впервые применила свои детективные философские способности к этой проблеме. США надо будет дождаться поворотного дела «Роу против Уэйда» 1973 года, чтобы подтвердить право женщины на аборт. Тогда как в Британии закон, упростивший аборты, был принят парламентом в октябре 1967 года. Именно в этом году Филиппа Фут опубликовала свою статью «Проблема аборта и учение о двойном последствии» (The Problem of Abortion and the Doctrine of the Double Effect) в журнале «Oxford Review», в которой вагонеткология была впервые представлена миру.
[Проблема вагонетки] восхитительная отвратительная задачка.
Седьмой сын графа Ландольфа родился близ Неаполя в начале 1225 года. Мальчик Томмазо проявлял незаурядные интеллектуальные способности. Также он был образцом нравственности. С его точки зрения, две главных добродетели — это стойкость и сдержанность, качества, которых у него было в достатке. Разгневав свою семью, он решил стать доминиканцем, а не бенедиктинским монахом, как планировали родственники. Монахи-бенедиктинцы мало общались с миром. Тогда как доминиканцы верили не в жизнь за высоким забором, а в странствования, проповедь и распространение слова божьего, причем жили они за счет подаяния. В какой-то момент, пытаясь нарушить планы Томмазо, старшие братья схватили его, когда он пил у родника, и силой заточили в семейном замке. Два года он не мог из него выбраться. Его братья попытались сокрушить его обет безбрачия, подослав к нему в жилище привлекательную проститутку. Когда он ее увидел, Томмазо вскочил, схватил кочергу из очага и выгнал ее из комнаты[44].
Со временем ему удалось бежать из плена и уехать в Германию, чтобы продолжить обучение у одаренного доминиканского монаха, который поощрял любовь и уважение Томмазо к Аристотелю. Позже Томмазо преподавал в разных местах — в Париже, Риме, Неаполе. Куда бы он ни отправлялся, он, разумеется, везде носил приметную белую тунику и черный плащ доминиканского ордена. Вплоть до самой своей смерти в 1274 году он много писал — комментарии к Аристотелю, а также оригинальные труды поразительного размаха и глубины.
Спустя столетие отпрыск Ландольфов будет канонизирован. Чтобы стать святым, человек должен сотворить чудеса после смерти (чтобы доказать, что он пребывает на небесах и может помогать живым). Однако указанием на божественное благорасположение является и сотворение чудес при жизни. Томмазо (или Фома) не был особенно знатным чудотворцем, предпочитая писать и читать. Однако было несколько очевидцев, подтверждающих следующую историю: находясь в Италии, за несколько дней до смерти он постоянно отказывался от еды, но потом вдруг заявил, что ему очень хочется селедки. Такое желание не назовешь уместным, поскольку найти селедку у итальянского побережья было невозможно. Однако когда пришел торговец рыбой со своим обычным уловом сардин и открыл одну из корзин, ко всеобщему удивлению оказалось, что в ней полно свежей сельди.
Эту историю принимают за чистую монеты преданные почитатели, которые и по сей день молятся на могиле святого в Тулузе, испрашивая себе выздоровление. Но и те, кто не являются католиками, почитают святого Фому Аквинского. Многие католики считают его главным теологом католической веры, тогда как светские философы признают его основополагающий вклад в самые разные области, начиная с философии сознания и заканчивая метафизикой или теорией естественного права. Его работы в моральной философии остаются важными и сегодня. В частности, он разработал принципы, выполнение которых необходимо для того, чтобы войну можно было считать справедливой. И он первым из мыслителей дал набросок одной мощной доктрины. Аквинат считал, что намеренное убийство никогда не бывает оправданным. Но если людям нечто грозит, и единственная возможность спасти им жизнь — это убить противника, такое убийство может считаться морально допустимым, если намерением выступает самосохранение, а не лишение кого-то жизни. Так было создано учение о двойном последствии, которое далее сокращенно будет обозначаться как УДП[45].
Филиппа Фут в интеллектуальной сфере предпочитала действовать осторожно. По словам Тони Кенни, «она напоминала альпиниста, которому нужно найти прочную опору, прежде чем сделать следующий шаг»[46]. Фут отличалась немалой самокритичностью. Однажды она сказала: «Я вовсе не умна. Я, на самом деле, ужасно медленный мыслитель. Однако у меня есть чутье на важные вещи. И хотя у лучших философов ум соединяется с глубиной, я всегда предпочту чутье уму»[47].
В 1967 году в статье, затем ставшей весьма влиятельной, чутье привело ее к одной из наиболее спорных областей моральной философии. В полном виде название статьи выглядит так: «Проблема аборта и учение о двойном последствии». В ней Фут отвергает применение УДП как средства критики аборта.
Она объясняет УДП, впервые сформулированное Фомой Аквинским, указывая, что оно «основано на различии между тем, что человек предвидит в качестве результата своего намеренного действия, и тем, чего он, строго говоря, намеревается достичь»[48]. Потом она добавляет: «Под "учением о двойном последствии" я имею в виду утверждение, согласно которому иногда допустимо осуществлять посредством косвенного намерения то, что не входило в прямые намерения». Оно называется учением о двойном последствии, поскольку речь тут идет о двойственных последствиях определенных действий: одни результаты являются целью, тогда как другие предсказывались, но не входили в намерения.
Буквальный пример можно найти в рассказе Николаса Монсаррата «Жестокое море»[49]. Действие книги происходит во время Второй мировой войны в одной из битв на Атлантическом океане. Британский торговый конвой подбит германскими торпедами. Корабли затонули, и в море оказалось много выживших, которые ждут спасения. Командир английского сторожевого корабля должен решить, сбрасывать ли бомбу, чтобы уничтожить немецкую подлодку, хотя известно, что сильный взрыв убьет выживших. Он знает также, что, если он не сделает этого, подлодка будет и дальше сеять хаос, топя один корабль за другим. Он сбрасывает бомбу. Принимая решение о затоплении подлодки, командир предвидел смерть выживших, но не стремился к ней.
Это различие между намерением и предвидением является центральным для УДП. В католической теологии на УДП было завязано предлагаемое церковью объяснение того, почему с ее точки зрения аборт допустим лишь в редких случаях. Большинство случаев аборта предполагают намеренное убийство зародыша. Однако если у беременной женщины есть опухоль в матке, и гистерэктомия показана, чтобы спасти ей жизнь, тот факт, что в матке есть еще и зародыш, является привходящим. Цель гистерэктомии — не убить зародыш (или оказать на него какое-либо воздействие), а разобраться с опухолью.
УДП является фундаментальным не только для католичества — к нему обращаются далеко не только с церковной кафедры. Некоторые неверующие склонны отрицать любую теорию, зародившуюся в теологии, но это детская позиция, поскольку очень многие философы работали в рамках религиозного учения. Тогда как важное значение УДП для общепринятой морали должно по крайней мере заставить задуматься как теистов, так и неверующих. УДП встроено в право, в медицинскую практику и в правила войны. Право опирается на различие между, с одной стороны, «прямым», или «целенаправленным» намерением, и, с другой — «косвенным» намерением. В медицине в определенных обстоятельствах допустимо дать умирающему человеку таблетку, чтобы ему было не так больно, предвидя, что это может ускорить его смерть, если это не входит в намерения врача. При этом не допускается давать препарат, намереваясь умертвить пациента. В некоторых обстоятельствах во время войны допускается наносить удар по военному объекту, предвидя, что пострадает определенное число гражданских лиц (что называется ужасным эвфемизмом — «сопутствующим ущербом»); но не допускается намеренно атаковать гражданских.
Можно дать более точную формулировку УДП. Обычно считается, что это учение состоит из четырех составляющих, хотя такая формулировка принимается не всеми. УДП вступает в игру, когда
— действие, рассмотренное независимо от своих пагубных последствий, само по себе не является дурным;
— агент намерен достичь определенного блага и не стремится нанести ущерб, будь он целью или средством, хотя индивид и может предвидеть ущерб;
— нет способа достичь благой цели, не создав пагубных последствий; и
— пагубные последствия не являются непропорционально большими в сравнении с искомым благом.
Возможность оправдать удар по определенному военному объекту иллюстрирует то, как применяется УДП. Законно наносить удар по такому объекту, когда предвидится определенный сопутствующий ущерб, если, согласно УДП, выполняются следующие условия: (1) удар по объекту не должен сам по себе быть чем-то дурным; (2) удар по объекту должен входить в намерения, в отличие от сопутствующего ущерба; (3) нанесение удара по военному объекту без сопутствующего ущерба должно быть признано невозможным; (4) величина сопутствующего ущерба не должна быть непропорционально большой по сравнению с благом, вытекающим из удара по военной цели.
Независимо от того, осознаем мы это или нет, УДП, судя по всему, играет определенную роль и в наших повседневных суждениях, в которых мы нечто одобряем или не одобряем, как в чрезвычайно серьезных случаях, так и в более тривиальных. Как указывает философ сэр Энтони Кенни, «определенно существует разница между назначением на пост профессора А, а не B по той причине, что А — лучший кандидат, хотя мы знаем, что B будет недоволен, и тем же назначением А, а не B, которое совершается только для того, чтобы позлить B, — мне встречались случаи и того, и другого рода»[50]. Исследования показывают, что большинство людей считают УДП интуитивно верным (см. главу 9).
Но не всех это убеждает. Американский философ Томас Сканлон говорит, что защитники УДП должны еще доказать то, почему мы должны серьезно относиться к этому учению. «Никто не… предложил убедительного теоретического объяснения того, почему… различие между последствиями, входившими в намерения, и теми, что предвиделись… должно иметь моральное значение»[51]. Также на практике порой возникает озабоченность тем, что УДП можно использовать в качестве предлога для того, чтобы снять с себя ответственность, особенно в тех случаях, когда действия предпринимаются от имени государства. Должны ли мы согласиться с министром обороны, который приказывает совершить весьма эффективное нападение на коварного врага и при этом говорит: «Я понимаю, что многие жители деревни будут во время бомбежки убиты — таковы печальные побочные последствия нашей операции»?
Метод вагонеткологии предполагает изобретение различных сценариев с вагонетками и выявление (предпочтительно) сильных моральных интуиций, возникающих в связи с этими сценариями. Затем исследователь пытается сформулировать убедительный принцип (или принципы), которые объединяют эти интуиции и объясняют их. Принцип сам должен быть интуитивно понятным и не казаться произвольным. Как только такой принцип выявлен, его можно переносить в реальную жизнь, чтобы помочь с решением реальных дилемм.
УДП — один из возможных кандидатов на роль принципа, который объясняет наши интуиции. Рассматривая применимость УДП в своей статье, Филиппа Фут описывает несколько воображаемых жизненных экспериментов. Самый жестокий из них тоже включал толстяка, но не того, который выступает главным героем этой книги. Этот толстяк застрял в дыре, ведущей из пещеры. Его голова высовывается наружу, так что он может дышать, однако часть спелеологов осталась за ним, и они не могут вырваться из пещеры. «Конечно, — пишет Фут, — правильно было бы сидеть и ждать, пока толстяк похудеет, однако философы постановили, что внутри пещеры поднимается уровень воды»[52]. У вас есть динамитная шашка. Вопрос: можете ли вы использовать ее, чтобы подорвать толстяка?
Вагонетка появляется только на двадцать третьей странице. В действительности в своей исходной форме этот эксперимент в нескольких деталях отличается от стандартного описания. Фут просит нас представить, что человек, которому предстоит решить дилемму, не стоит возле железнодорожного полотна, а сам ведет вагон. Менее важно то, что рассматриваемое транспортное средство — это не поезд, а безобидный, медленно едущий трамвай, и эта подробность объясняется тогдашними реалиями. Ко времени написания статьи Фут трамваи почти исчезли из развитых стран. Они были одним из наиболее безопасных из всех когда бы то ни было изобретенных транспортных средств и не имели привычки терять управление, хотя один из самых известных архитекторов двух прошлых столетий, каталонский модернист Антони Гауди был сбит трамваем в Барселоне в 1926 году, когда шел на исповедь, и через два дня умер. (На последующем расследовании вагоновожатый сказал, что увидел, как человек, выглядевший как бродяга, переходит пути, но не успел затормозить.) Однако Фут воображала себе «трамвай», а не «поезд», а когда задачка пересекла Атлантику, она была американизирована — так и появилась вагонетка, а потом и вагонеткология. (Что английским читателям кажется не слишком удачным наименованием, поскольку они сразу представляют себе тележки из супермаркета, набитые консервированной фасолью и стиральным порошком[53].)
Фут сравнивает свой сценарий, который мы называем «Тупиком» и в котором представляется правильным перенаправить вагонетку (или трамвай), чтобы спасти пять жизней, хотя один человек погибнет, с несколькими близкородственными случаями. Они выглядят следующим образом. Представим, что мы можем спасти либо одного пациента большой дозой лекарства, либо пять пациентов, которым нужна лишь одна пятая этого количества лекарства: что нам делать? Здесь, опять же, по мысли Фут, было бы допустимо спасти пять жизней ценой смерти одного. Теперь рассмотрим случай «Трансплантация». Предположим, что есть пять серьезно больных пациентов, которым всем срочно требуется пересадка органов. Двум нужны почки, двум другим — легкое, одному — сердце. Они умрут уже сегодня, если только не прибудут органы. Пусть по счастливой случайности на горизонте появляется здоровый и ни в чем не повинный молодой человек с подходящей группой крови, который заходит к нам на ежегодный профилактический осмотр: должен ли хирург его убить, чтобы забрать у него органы и спасти пятерых? Сама мысль об этом, скорее всего, покажется нам отвратительной[54].
Толстяк, герой, которого мы вскоре встретим, служит для инсценировки того же затруднения. Вопрос в том, почему наши моральные реакции различаются в двух типах случаев — таких как «Тупик», когда представляется морально допустимым отнять одну жизнь, чтобы спасти пять, и таких как «Трансплантация», где это не кажется морально допустимым. Одна из тревожных черт этих примеров в том, что, хотя у большинства людей на них возникают мгновенные, сильные и бесспорные реакции, они обычно не могут объяснить, почему они испытывают столь сильные эмоции, как и не могут легко выявить убедительное рациональное основание для различия, которое они желают провести[55].
Похоже, что таким основанием как раз и является УДП. В конце концов, мы не намереваемся убить одного человека в случае «Тупика», но зато намереваемся убить здорового пациента, чьи органы спасут жизнь пятерым. В «Тупике», если бы после того, как вы перенаправили поезд, человек на рельсах сумел как-то отвязаться и в самое последнее мгновение уклониться от состава, вы бы обрадовались. Вы бы тогда не только спасли пятерых от несущегося поезда, но и вообще бы никто не пострадал. Однако в случае здорового пациента вам нужна его смерть: если у посетителя возникают какие-то подозрения, когда он видит, что вы приготовили дубинку, если он сумеет от вас убежать, это будет значить, что пятеро умрут. Его смерть — это средство спасти пятерых.
Далее мы будем обсуждать это различие подробнее. Однако Фут считала, что нам нет нужды обращаться к УДП, чтобы объяснить свои интуиции, возникающие в этих сценариях. Она отстаивала альтернативное объяснение. По ее словам, у нас есть как негативные, так и позитивные обязанности. Негативные обязанности указывают на то, что мы не должны вмешиваться в жизнь других (например, убивая их). Позитивные обязанности — это обязанности помогать другим. В случае «Тупика» с придуманной ею дилеммой сталкивается машинист (а не стоящий около путей человек), а поскольку машинист, предположительно, сам привел поезд в движение, он должен сделать ужасный выбор — убить одного или убить пятерых, причем первый вариант очевидно предпочтительнее второго. Однако в сценарии с больницей, хотя у хирурга есть позитивная обязанность спасти жизнь пятерым больным, это вступает в противоречие с негативной обязанностью не наносить вреда здоровому пациенту, каковая обязанность перевешивает первую.
Далее в статье Фут подчеркивает свою главную мысль. В случае «Тупика» человек просто перенаправляет уже возникшую угрозу. Сорвавшийся поезд — это движущаяся угроза, и мы, так сказать, просто подталкиваем ее в другую сторону. Но в случае больницы, отнимая жизнь у здорового человека, мы создали бы совершенно новую угрозу.
Прекрасная попытка, но может ли она считаться удачной? Решила ли Филиппа Фут свою собственную задачу?
Относись к человеку всегда как к цели и никогда — как к средству.
Я очень-очень толстый, я разбавил рабочим пиво…
Не хочу быть толстяком, люди готовы подумать, что я просто забава, хотел бы быть худым, как хотел бы я им быть.
Филиппа Фут запустила вагонеткологию, но разогнана она была мощным толчком со стороны Джудит Джарвис Томсон, философа из Массачусетского технологического института. Сраженная мысленным экспериментом Фут, она ответила на него двумя важными статьями, посвященными, как сама она ее окрестила, «проблеме вагонетки»[56].
В первой статье содержится несколько ее собственных мысленных экспериментов, включающих, если перечислять по порядку, воображаемого Альфреда, Берта, Чарльза, Дэвида, Франка, Джорджа, Гарри и Ирвина, которые все должны принять решения, касающиеся жизни и смерти. Так, Альфред, ненавидящий свою жену, подливает ей очистительную жидкость в кофе, чтобы ее убить, тогда как Берт, также ненавидящий жену, видит, что она по ошибке наливает себе в кофе очиститель (думая, что это сливки). Хотя у Берта есть противоядие от очистителя, он не дает его жене, позволяя ей умереть.
Но только во второй статье Томсон ввела того крепко сложенного героя, который фигурирует в названии нашей книги.
Фут первоначально сопоставляла дилемму «Тупика» с тем вариантом, когда подставляют невинного человека, чтобы спасти пять заложников, и с тем, когда убивают одного человека, чтобы, взяв у него органы, спасти пять пациентов. Томсон еще больше усилила контраст, придумав другую дилемму с вагонеткой.
На этот раз вы стоите на пешеходном мосту и смотрите на железнодорожные пути. Вам видно, что по путям несется вагонетка, а впереди к рельсам привязано пять человек. Можно ли спасти этих пятерых? Моральный философ опять же устроил все так, что спасти их можно. На железнодорожный путь смотрит, склонившись с моста, очень толстый человек. Если вы столкнете его с моста, он упадет вниз и разобьется на железнодорожном полотне. Он настолько толстый, что его тело остановит вагонетку, когда она в него врежется. К сожалению, в результате толстяка убьет. Но это спасет жизнь пятерым.
Убили бы вы толстяка? Должны ли вы его убить?
Упоминание о грузности этого человека не является произвольной подробностью. Если бы поезд мог остановить человек произвольной комплекции и если бы вы стояли рядом с толстяком, тогда, скорее всего, правильным поступком было бы не столкнуть толстяка, а самому перемахнуть через перила и прыгнуть на рельсы, пожертвовав собой. Отважный и самоотверженный поступок, но в данном случае совершенно бесполезный: согласно условиям гипотезы, вам просто не хватит массы, чтобы остановить вагон.
Хотя комплекция толстяка является необходимым элементом мысленного эксперимента и хотя сам он является вымышленным персонажем, некоторые считают, что неприлично привлекать внимание к его корпулентности. У Томсон толстяк был введен в статье 1985 года, когда академики уже успели свыкнуться с необходимостью проявлять осторожность и внимательно относиться к предрассудкам и языку, особенно когда речь идет о расе, религии, поле или сексуальности. Люди с избыточным весом, однако, не считались особой группой, которая может быть жертвой дискриминации, а потому нуждающейся в лингвистической корректности. В 2012 году один из комитетов английского парламента рекомендовал считать случаи, когда кого-то называют «толстым», «преступной нетерпимостью». Во многих статьях о вагонеткологии толстяк претерпел физическую или по крайней мере понятийную модернизацию: он стал «крупным», «тяжелым» или «коренастым» человеком. В угоду особо чувствительным людям, чтобы устранить всякий намек на грузность потенциальной жертвы, была придумана философская задача, почти точно повторяющая только что описанную. На этот раз вы стоите на мосту рядом с человеком, у которого на спине тяжелый рюкзак. Этот человек вместе со своим рюкзаком мог бы остановить вагонетку. Конечно, у вас нет времени, чтобы отстегнуть у него рюкзак и прыгнуть вместе с ним самому. Единственный путь спасти пятерых — это толкнуть человека с рюкзаком.
Как бы ни описывать проблему — далее я сохраняю за толстяком его традиционное наименование, — кажется, что, как и раньше, УДП способно объяснить типичную моральную интуицию, возникающую в таких случаях: мы можем перенаправить поезд в сценарии «Тупик», но не столкнуть толстяка (или человека с рюкзаком). Как утверждалось ранее, в случае «Тупика», вы не хотите убить человека на железнодорожном полотне. Однако в сценарии «Толстяк» вам нужно, чтобы полный человек (или человек с большим рюкзаком) оказался между вагонеткой и пятеркой, которой грозит смерть. Если он там не окажется, пять человек умрут. Он выступает средством для определенной цели, а именно цели остановить вагонетку, пока она не убила пятерых. Толстяк мог бы благородно пожертвовать собой, если бы прыгнул по собственному согласию[57]. Однако если вы толкаете его, вы используете его так, словно бы он был вещью, а не самостоятельным человеком.
Однако, как и Филиппа Фут, Томсон посчитала нужным не обращаться к УДП для объяснения различия. Она хотела использовать понятие «права». Как и Фут, она много занималась самой главной проблемой тех дней — абортом, и использовала теорию прав ранее в своей самой известной статьей по этой теме «Защита аборта»[58]. В этой статье изображается следующая ситуация: однажды вы просыпаетесь рядом со знаменитым скрипачом, причем оба вы подключены к некой машине. У скрипача смертельно опасная болезнь почек. Выяснив, что только у вас подходящая группа крови, при которой можно помочь музыканту, «Общество любителей музыки» присоединило вас к специальному аппарату, чтобы скрипач мог пользоваться вашими почками. Врачи объясняют, что, к сожалению, если отключить скрипача от аппарата, он умрет, но вам не о чем волноваться, поскольку такое неудобное положение продлится только девять месяцев, а к этому времени он вернется к нормальному состоянию, и вы пойдете домой. Тезис Томсон состоял в том, что вы бы, конечно, могли проявить доброту, если бы позволили скрипачу оставаться привязанным к вашему телу, но ни у него, ни у больницы нет права требовать этого от вас.
Примерно так же Томсон апеллировала к правам и в случае «Толстяка». Столкнуть толстяка — значит нарушить его права. Однако перенаправление вагонетки в «Тупик» не является нарушением чьих-то прав. «У нас нет морального обязательства позволить опасности настигнуть пятерых, когда мы можем перевести ее на одного»[59]. Человек, стоящий рядом с путями, не просто минимизирует количество жертв, перенаправив поезд в тупик; он минимизирует «число жертв, причиной которых является то, что уже угрожает людям»[60].
Обратите внимание на сходство с аргументом Фут, согласно которому в случае «Тупика» мы просто меняем направление уже существующей угрозы, тогда как, если столкнуть толстяка, для него это будет совершенно новой угрозой. Это различие кажется убедительным: похоже, что оно должно иметь некоторое моральное значение. Но один из специалистов[61] по вагонеткологии настаивает, что это не так. В качестве доказательства приводится пример «Вертушки»[62].
Возможно, вы не разделяете эту интуицию. Если же вы ее разделяете, поиски принципа, который объяснит наши интуиции в случаях «Тупика» и «Толстяка», продолжаются. Но почему УДП не подходит в качестве ответа? Почему Томсон не могла бы апеллировать к нему? Дело в той задаче с вагонеткой, которую она изобрела и которую мы будем называть «Петлей».
Прошло несколько недель после того, как вам пришлось делать поспешный и крайне неприятный выбор в ситуации «Тупика», когда надо было решить, посылать ли поезд на боковой путь. Тогда вы приняли правильное решение, изменив движение поезда. После этого рабочие удлинили боковой путь, так что теперь он закругляется и возвращается на основной. Вы снова выходите на прогулку и оказываетесь в похожей кошмарной ситуации, но с небольшим видоизменением. В случае «Петли» вагон движется к пятерым довольно худым людям. Если вагон столкнется с ними, они все умрут, но их совокупная масса остановит вагон. Но вы можете направить поезд на боковой путь. На нем привязан толстяк. Масса одного этого человека остановит вагон, так что она не продолжит движение по петле и не убьет пятерых. Это ключевое различие. В случае «Тупика», если бы один человек, привязанный к тупиковому пути, смог сбежать, это, если пользоваться растиражированным афоризмом немецкого философа Готфрида Лейбница, было бы лучшим из возможных миров[63]. Но в «Петле» это не так. Здесь, если человек на боковом пути куда-то денется, пятеро худых людей будут убиты: на этот раз вам требуется смерть одного, чтобы можно было спасти пятерых. Столкновение с этим человеком является, следовательно, частью вашего плана.
Тем не менее, как пишет Томсон, если вы согласны с тем, что допустимо, пусть и не обязательно, повернуть поезд в сценарии «Тупика», должно быть столь же допустимым то же действие и в «Петле», поскольку, как она заявляет, «мы не можем на самом деле предполагать, будто наличие или отсутствие дополнительного участка путей определяет какое-то важное моральное различие, определяющее то, что в этих обстоятельствах может сделать агент»[64].
Если Томсон права, тогда УДП не может быть принципом, оправдывающим различие между «Тупиком» и «Толстяком»[65]. Ведь в «Петле» мы не просто предвидим смерть человека, нам нужно, чтобы он умер, то есть эта смерть входит в наши намерения. Разворот вагонетки в ситуации «Петли» не сходится с УДП.
Похоже, что мы снова застопорились. Мы выделили некую общую интуицию, согласно которой порой неправильно отнимать одну жизнь, даже если можно будет спасти жизнь пятерым. Можем ли мы дать какое-то принципиальное обоснование этой интуиции? Попытка такого обоснования возвращает нас к XVIII веку и городу на окраине Пруссии — Кенигсбергу.
Из столь кривой тесины, как та, из которой сделан человек, нельзя сделать ничего прямого.
Одиннадцатилетний мальчик был похищен. В последний раз его видели, когда он выходил из автобуса номер 35, на котором ехал в последний перед осенними каникулами день школьных занятий. Его нет уже три дня, и считают, что ему грозит смертельная опасность. Полиция арестовала главного подозреваемого. Он был схвачен после того, как забрал выкуп в один миллион евро. Выкуп был потребован при помощи записки, брошенной к воротам дома мальчика, а деньги оставили, как и договорились, на одной из трамвайных остановок в воскресный вечер. Вместо того чтобы отпустить мальчика, мужчина начал шиковать на полученный миллион. Он забронировал заграничное путешествие и заказал себе «Мерседес» С-класса.
Полиция уверена — насколько это вообще возможно — в том, что поймала преступника, высокого, крепко сложенного студента-юриста, которого ранее нанимали в качестве репетитора для мальчика. Теперь полицейским нужно срочно найти мальчика. Они не знают, сколько у них осталось времени на спасение его жизни и не заперт ли он в каком-нибудь подвале, где нет ни воды, ни еды. Начинается допрос студента-юриста, часы тикают. Поиски, в которых участвует 1000 полицейских, вертолеты и собаки-ищейки, ни к чему не приводят. После семи часов допроса подозреваемый так и не выдал местонахождение мальчика.
Ответственный за поиски офицер полиции пишет инструкцию для следователей: им разрешается припугнуть подозреваемого пыткой. Они скажут ему, что вызовут «специалиста», задача которого причинять ему невообразимую боль до тех пор, пока они не получат нужную информацию.
Подозреваемый раскалывается. Он рассказывает, где держит мальчика.
Это похищение произошло в Германии в 2002 году. Похититель — Магнус Гэфген, студент-юрист в возрасте около двадцати пяти лет. Жертва — Якоб фон Мецлер, наследник крупного состояния (его отец владел старейшим семейным банком в Германии).
У этой истории не было счастливого конца. На Гэфгена надавили, и он, испугавшись страшной пытки, сказал полиции, что Якоба можно найти на одном озере близ Франкфурта. Когда полицейские прибыли, они нашли тело мальчика — к тому времени он был уже убит. Труп завернули в пластик и положили в мешок; на мальчике все еще была синяя майка и песочные шорты, в которых его похитили.
Случай получил широкую огласку, но не только потому, что Якоб был выходцем из известной семьи, но и, главное, в силу того, что всплыли упоминания об угрозе пыток. Заместитель начальника полиции Франкфурта Вольфганг Дашнер, который написал инструкцию о «пытке», дал несколько интервью прессе. По его словам, ему пришлось делать сложный выбор: «Я мог просто сидеть, сложа руки, и ждать, пока Гэфген, быть может, через какое-то время захочет сказать правду, а за это время ребенок мог умереть, или же я мог сделать всё, что в моих силах, чтобы предупредить этот исход»[66].
Угроза пытки не была, однако, напускной. Был вызван тренер боевых искусств: полиция считала, что можно причинить подозреваемому боль, не нанося серьезного физического ущерба.
Некоторые были возмущены поведением Дашнера. Один член парламента от Партии зеленых заявил: «если открыть окно, пусть на самую маленькую щелку, холодный воздух Средневековья заполнит всю комнату»[67]. Однако были у Дашнера и решительные сторонники, причем опросы показали, что большинство немцев считали угрозу разумным средством возможного спасения жизни. Когда на суде адвокат Гэфгена попытался использовать угрозу пытки для того, чтобы дело было закрыто, некоторые наблюдатели ворчали: «Невероятно, сколько же прав он хочет для этого парня?»[68]. На фоне ропота групп по защите прав человека Дашнер прокомментировал: «Никто не мог сказать мне тогда, что я должен делать»[69].
Вагонеткологии не было бы без деонтологии. Деонтология утверждает, что есть определенные вещи, например пытка, которые вы просто не должны делать. Вы не должны занимать абсолютно безличную точку зрения на нравственность. Благополучие того или иного индивида просто нельзя размазывать или растворять в некоей гигантской бочке благополучия. Мы не можем пытать кого-то до смерти, даже если бы это спасло жизни пятерых — и даже если бы это, если рассуждать в духе утилитаризма, повысило совокупную сумму счастья. Некоторые деонтологи являются абсолютистами, то есть для них ничто никогда не могло бы оправдать пытку. Однако большинство допускает, что в определенных обстоятельствах деонтологические ограничения могут быть отменены, например, когда на карту поставлено будущее планеты.
Главной фигурой в истории деонтологии был профессор XVIII века, гуру Кенигсберга (город в Восточной Пруссии, ныне российский Калининград), Иммануил Кант. Кант внес значительный вклад в разные области философии, не только в этику. Он принадлежит к числу величайших метафизиков всех времен, а занимался границами того, что мы можем знать и что можем понимать в реальном мире.
В силу его важности, можно было бы ожидать, что полки библиотек прогибаются под пухлыми томами с его биографиями. Но на самом деле есть лишь несколько таких книг, и это объясняется тем, что Кант жил исключительно размеренной жизнью, в которой отсутствовали события. Он учился в университете Кенигсберга и позже там преподавал. Практически нет описаний жизни Канта, в которых не упоминался бы один момент, возможно апокрифический: считается, что горожане сверяли часы по его передвижению: обычно он выходил на дневную прогулку в 16:30 и проходил восемь раз по улице туда и обратно. Однажды он опоздал (что, возможно, еще один апокриф из его жизни), но это было связано с тем, что он получил свой экземпляр трактата Руссо о воспитании, «Эмиля», и настолько погрузился в чтение, что потерял счет времени.
С точки зрения Канта, к людям никогда нельзя относиться просто как к средствам для достижения какой-то другой цели. Наиболее ясно эта мысль выражена в одной из формулировок его «категорического императива» (их существует несколько). Категорический императив — это абсолютное нравственное требование для всех времен, всех ситуаций, всех обстоятельств, и из этого императива следуют все другие обязанности и обязательства. Кант считал, что категорический императив можно вывести за счет применения одного нашего разума. Важная для нас версия категорического императива, а именно вторая формулировка, утверждает, что мы всегда должны относиться к другому «так же как к цели и никогда только как к средству».
Эту идею несложно сформулировать, однако бывает трудно понять, что именно она требует в определенных случаях, как реальных, так и воображаемых. Однако ее влияние ощущается повсеместно: современное движение защиты прав человека практически немыслимо без Канта. (Самым ироничным случаем стало, бесспорно, то, что нацистский военный преступник Адольф Эйхман, ответственный за организацию массовой высылки евреев в концентрационные лагеря, оправдывал себя на суде в Иерусалиме в 1961 году ссылками на категорический императив Канта.)[70]
Одним из тех, кто попытались подробнее проанализировать то, что именно значит заключение людей в моральный панцирь, защитную оболочку, которая одновременно свята и неприступна, была Филиппа Фут.
Существование нравственности, которая отказывается санкционировать автоматическую жертву одного ради блага многих, гарантирует каждому индивиду некое нравственное пространство, в которое другим не позволено вторгаться. Вполне понятно обоснование принципа, согласно которому человек не должен желать зла, серьезного зла, кому-то другому, даже для того, чтобы сберечь больше людей от той же участи. Он, судя по всему, определяет некую солидарность людей, словно бы существовал определенный смысл, в котором ни один не должен выступать против кого-то из соплеменников[71].
Если существуют определенные нравственные абсолюты, то есть правила, которые говорят нам, что некоторые действия всегда порочны и никогда не могут быть санкционированы, тогда одним из них, несомненно, является запрет пыток.
Пролистайте какую-нибудь работу по моральной философии, и вы обязательно услышите какофонию тикающих часов. Сценарий с тикающими часами — один из самых любимых для специалистов по этике, обсуждающих допустимость или недопустимость пыток. Например, пойман террорист, и вы знаете, что он заложил маленькую атомную бомбу в большом городе, которая должна взорваться через два часа. Террорист не скажет вам, где бомба, и погибнут тысячи, если только вы не прибегните к пыткам, чтобы получить от него информацию. Что же вам делать?
После 11 сентября, когда стало ясно, что в мире есть люди, готовые пойти на массовое убийство гражданского населения, бомба с часовым механизмом из предмета этического спора стала практической реалией общественной важности. Выдающийся профессор права Алан Дершовиц шокировал либеральную публику, написав книгу, в которой предложил идею «ордера на пытки», который бы в некоторых исключительных обстоятельствах выдавался правительством дознавателям[72]. С тех пор достоянием общественности стали некоторые скандалы с пытками, в том числе пытками водой агента Аль-Каиды Халида Шейха Мохаммеда, которого считали организатором терактов 11 сентября.
На сценарий с тикающей бомбой деонтологии обычно дают один из пяти ответов.
Во-первых, есть те, кто отрицают тот факт, будто «тикающая бомба» вообще отражает возможную эмпирическую реальность. В действительности угрозы обычно не являются неминуемыми: нет крайнего срока, нет неизбежной угрозы. В реальной жизни мы не могли бы знать наверняка, что многие люди умрут. Кроме того, пытка может оказаться неэффективной или, хуже того, контрпродуктивной, выбив ложные признания. Также могут быть другие, законные пути получения надежной информации, как и некоторые другие способы разрешения кризиса[73].
Во-вторых, некоторые деонтологии готовы отстаивать логический вывод из абсолютистской позиции: они продолжают отрицать допустимость пыток, независимо от того, сколько жизней можно спасти.
В-третьих, и это, возможно, наиболее стандартный взгляд, существуют деонтологии, доказывающие, что, если последствия неприменения пыток действительно катастрофичны (и ведут, к примеру, к смерти тысяч людей), тогда запрет на пытки должен сниматься.
В-четвертых, некоторые деонтологии утверждают, что террорист, заложивший бомбу с часовым механизмом, в нравственном смысле может стать объектом пыток, если это единственный способ получения жизненно важной информации. Другими словами, нет ограничений на пытки такого человека. Дело не в том, что возможные последствия взрыва перевешивают любое ограничение; скорее, террорист сам своими действиями отказался от права на то, чтобы к нему не применяли пытки, так что его допустимо пытать, даже если бомба, за которую он отвечает, угрожает жизни всего лишь одного человека[74].
В-пятых, есть те, кто решительно отказываются рассматривать сам этот сценарий, полагая, что допустимость пыток вообще не должна быть предметом дискуссий: тот факт, что мы рассматриваем их как возможность, отражает упадок духа и разложение культуры. Один философ говорит об этом так: «Общество в значительной степени определяется тем, что в нем является необсуждаемым. Например, в нашем обществе нельзя обсуждать то, должны ли мы поработить наше чернокожее население… вещи, которые мы считаем необсуждаемыми, — это вещи, к которым мы относимся так, словно бы у них не было двух сторон»[75]. Пытка — один из таких предметов, то есть это тема, у которой только одна сторона.
История с похищением, устроенным Гэфгеном, максимально близка, насколько это вообще возможно для реальной жизни, к клише с тикающей бомбой, пусть даже параллель все равно далеко не полная, поскольку, как выяснилось, применение пыток к похитителю все равно оказалось бессмысленным. Якоб был уже мертв, поэтому ничью жизнь спасти было нельзя. Однако этот случай все-таки прекрасно иллюстрирует столкновение между деонтологической и консеквенциальной этикой.
Это столкновение является общераспространенным литературным сюжетом. В трагедии Еврипида «Ифигения в Авлиде» действие вращается вокруг решения Агамемнона о том, приносить ли в жертву старшую дочь Ифигению. Если он принесет ее в жертву, богиня Артемида перестанет манипулировать стихиями и утихомирит ветер, который удерживает флот Агамемнона в порту, позволив тем самым войскам Агамемнона направиться к главному врагу, Трое, и подавить мятеж, которым она грозит. (Через какое-то время Ифигения решает эту проблему, принеся себя в жертву.)
В «Братьях Карамазовых» Достоевского его герой Иван обращается к своему брату с такими словами:
Скажи мне сам прямо, я зову тебя — отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги![76]
Задача о вагонетке ориентирована на подобные дилеммы. Учение о двойном последствии, используемое в вагонеткологии, является, если говорить на техническом жаргоне, определенно неконсеквенциональным, поскольку оно вводит различие между двумя действиями, у которых одинаковые последствия. У УДП много деонтологических родственников. Многие философы утверждают, что существует различие между негативными и позитивными обязанностями, между совершением действия и допущением (например, убийством и допущением того, что кто-то умрет), а также между действием и бездействием. Так, Филиппа Фут утверждает, что не суметь спасти чью-то жизнь (например, за счет пожертвования) — далеко не так плохо, как действительно отнять у кого-то жизнь: «Мы не склонны думать, что поступили бы не лучше убийц, когда бы мы, вместо того чтобы отложить деньги для передачи их в качестве пожертвования таким организациям, как Oxfam или Care, потратили их на нечто приятное, например хорошее зимнее пальто»[77].
Те, кто отвергают такие различия, обычно применяют следующую стратегию для их дискредитации. Они описывают пару случаев, к которым рассматриваемое различие можно было бы применить, несмотря на то, что во всех иных отношениях они были бы тождественными, так что ни один разумный человек не счел бы их разными в том или ином морально значимом смысле.
Например, рассмотрим различие между действием и бездействием. Нам говорят, что некоторые действия хуже бездействия. Предполагается, что убить — хуже, чем не суметь спасти жизнь. Но представим теперь двух людей, Смита и Джонса, которые получат большое состояние, если умрет их племянник. Однажды вечером Смит прокрадывается в ванную, где племянник принимает душ, и топит его, представляя случившееся в качестве несчастного случая. В альтернативном сценарии Джонс также прокрадывается в ванную: он готов утопить племянника, но именно в этот момент мальчик поскальзывается, ударяется головой и тонет сам. Джонс видит, что он умирает. Вряд ли можно сказать, что есть какое-то моральное различие между Смитом и Джонсом, пусть даже Смит действует, тогда как Джонс просто пренебрегает действием (позволяет умереть). Аргумент против такого различия утверждает, что в конечном счете нет фундаментального морального различия между действиями и бездействиями[78].
Подобные примеры стали основой для убедительной критики таких различий, как различие действия и бездействия. И если эта критика успешна, она должна иметь важные следствия: как полагает моральный философ Питер Сингер, в результате такой критики, если мы знаем, что не смогли спасти чью-то жизнь, мы должны быть столь же виновными, как если бы действительно ее отняли. Но у тех, кто желает отстаивать моральную силу этих различий, есть хитрый ответ. Они говорят, что, даже если различие иногда не работает, это еще не значит, что оно вообще никогда не работает. Даже если мы соглашаемся с тем, что Смит и Джонс одинаково виновны, это не доказывает того, что все действия морально равноценны, при прочих равных условиях, любым бездействиям.
Эту защиту поддержал американский философ Фрэнсис Камм[79]. Тогда вся загвоздка в том, что надо выяснить, когда определенное различие имеет вес, а когда нет, и для этого нам нужно объяснение того, почему различие морально значимо в определенных случаях, но не в других.
Наиболее известная за всю историю жертва трамвая, каталонский архитектор Антони Гауди, прославился своими сложными постройками в неоготическом и барочном стиле.
Его незаконченный шедевр «Саграда Фамилия» привлекает миллионы туристов своими странными и в чем-то даже грозными шпилями, напоминающими украшенные драгоценностями ракеты. Если и существует философ, чей стиль больше всего напоминает Гауди, так это Фрэнсис Камм. Бодрствуя по ночам, она выбирается из дома в ранние часы, придумывая мысленные эксперименты. «Я чувствуя себя так, словно бы меня впустили в огромный мир различий, которые не были видны другим или, по крайней мере, мне. Этот мир захватывает меня не меньше прекрасной картины»[80].
В поисках формулировки принципов, которые должны определять, как мы можем, а как не можем относиться к людям, Камм предлагает (и критикует) некоторые принципы, поражающие своей барочной избыточностью. Один слой сложности накладывается на другой. Это настоящий фонтан различий. Существует принцип альтернативного основания, принцип контекстуального взаимодействия, принцип этической цельности, принцип инструментальной рациональности, принцип иррелевантных благ, принцип иррелевантной потребности, принцип иррелевантных прав, принцип Вторичного Заблуждения. А еще мы не должны забывать принцип Независимости Иррелевантных Альтернатив от Допустимого Ущерба и принцип Вторичной Допустимости. Два последних настолько важны, что заслужили отдельных сокращений — ПДУ и ПВД.
Также у Камм есть богатая палитра доктрин. И среди них есть одна, которую стоит выделить, поскольку она иллюстрирует оригинальность работы Камм, служит примером проводимых ею тонких и изощренных различий, а кроме того, это различие интуитивно кажется весьма убедительным. Она называет его Учением о Тройном Последствии. Это учение содержит третий компонент в дополнение к двум знакомым нам по УДП, а именно к различию между последствиями, которые входили в намерения, и последствиями, которые предвиделись. Она объясняет этот момент примером, названным ею «Случаем вечеринки».
Предположим, что я хочу устроить вечеринку, чтобы люди хорошо провели время, хотя понимаю, что в итоге вечеринка приведет к ужасному бардаку: надо будет мыть бокалы, пылесосить ковры и оттирать винные пятна. Я предвижу, что, если моим друзьям будет весело, они будут чувствовать себя обязанными мне (не самое приятное чувство) и помогут мне с уборкой. Я принимаю решение провести вечеринку, но только потому, что предвижу, что они потом мне помогут. Но я не провожу вечеринку для того, чтобы мои друзья почувствовали себя обязанными и потому помогли мне — это не входит в мои цели. Для меня причина устраивать вечеринку — сделать так, чтобы гости повеселились[81]. Камм приходит к выводу, что я не намереваюсь сделать так, чтобы мои гости почувствовали себя обязанными мне. По словам Камм, похожее различие существует и между совершением чего-то по той причине, что это убьет человека рядом, и совершением чего-то с намерением убить стоящего рядом.
Это тонкое различие присутствует в различных сценариях с вагонетками[82]. Рассмотрим случай «Шесть за одним».
Положение наблюдателя практически не отличается от ситуации в сценарии «Тупик». За одним человеком на тупиковой ветке находится шесть человек, привязанных к рельсам. Один человек, если вагонетка врежется в него, остановит ее. Поскольку допустимо направить вагонетку в Тупик, столь же интуитивно верным представляется то, что не менее допустимо поступить так же в случае «Шесть за одним». Однако в «Тупике» решение направить поезд на боковой путь оправдывалось тем, что не было намерения убить кого бы то ни было. В качестве доказательства этого мы можем представить то, что бы мы почувствовали, сумей этот человек сбежать: несомненно, мы бы почувствовали радость и облегчение. Это был бы лучший из возможных миров. Вагонетку удалось бы отвести от пятерых, и при этом не убило бы ни одного другого человека.
Но мы не можем сказать того же самого о случае «Шесть за одним». В этом сценарии мы хотим, чтобы вагонетка наехала на одного — это нам нужно. Если этого не случится, если этот человек сбежит, вагонетка покатится к шестерым и убьет их. То есть нет смысла менять направление вагонетки, если она не наедет на одного человека.
Значит ли это, что, если мы разворачиваем вагонетку в случае «Шесть за одним», мы намереваемся убить этого одного человека? И должны ли мы соответственно сделать вывод, что разворот вагонетки в «Шести за одним» является морально неприемлемым? Такой вывод кажется неверным, и не в последнюю очередь потому, что убийство одного не используется в качестве средства спасения пятерых. Мы повернули вагонетку не для того, чтобы она врезалась в одного.
Именно здесь на помощь нам приходит различие Камм. Я могу сказать, что в сценарии «Шесть за одним», если я разворачиваю вагонетку, я делаю это не для того, чтобы она врезалась в одного человека, а потому, что она врежется в него, и именно поэтому правильно будет ее развернуть.
Как и во многих других сценариях, интуиции, проявляющиеся в случае «Шесть за одним», определяются тем, какое у нас намерение, когда мы переводим вагонетку на другой путь. Значит нам нужно прояснить, что мы имеем в виду под намерением. Мы можем проиллюстрировать все эти сложности при помощи исходной задачи с поездом, которая занимала Филиппу Фут в ее знаменитой статье.
Что же останется, если тот факт, что я поднимаю руку вверх, отделить от того, что поднимается вверх моя рука?
Даже собака знает разницу между тем, когда ее толкают, и тем, когда она на что-то натыкается.
В середине 1894 года у Гровера Кливленда было немало личных и общественных проблем. Возникли беспокойства по поводу его здоровья — было подозрение, что у него злокачественная опухоль. Счастливым моментом был прирост в семье. Его молодая жена восемью месяцами ранее родила второго ребенка, Эстер, единственного на сей день ребенка президента, который родился в самом Белом доме (Эстер потом переедет в Англию, где вырастет ее дочь Филиппа). В то же время на расстоянии семи сотен миль, в Чикаго, назрела весьма впечатляющая проблема публичного характера, напоминающая задачу вагонетки, а именно кризис в промышленных отношениях, который грозил экономической и общественной стабильности нации.
Это было время бурного развития железных дорог, Чикаго был железнодорожной столицей США, компания «Pullman Palace Car Company» входила в число самых преуспевающих, тогда как Джордж Пульман, ее гордый основатель, был одним из богатейших граждан Америки. Пульман — архитектор нашей современной железнодорожной системы. Он создал спальные вагоны, прославившиеся своим искусным дизайном и богатством. В некоторых из его поездов предлагали изысканные блюда, приготовленные известными поварами. Работники, многие из которых были из освобожденных рабов (в период после Гражданской войны Пульман стал одним из крупнейших работодателей афроамериканцев), должны были относиться к клиентам с подчеркнутым вниманием. Путешествие в вагонах Пульмана считалось настоящей роскошью.
Но работа на Пульмана не была такой уж привилегией. У его железнодорожной компании была незаслуженная репутация — считалась, что она отличается снисходительным патернализмом. Чтобы разместить тысячи своих работников, Джордж Пульман придумал построить современный город (тот самый, который сегодня вы можете посетить с экскурсией) к югу от Чикаго. В городе были все удобства, которые Пульман считал необходимыми, — парки, магазины, детский сад, библиотека, так что по всей стране его превозносили как удивительного благодетеля и изобретателя. Он сам говорил, что любит город как свое дитя, и есть несколько вещей, которые на самом деле можно записать в плюсы города, например медицинские учреждения. Однако истина, скрывающаяся за этим фасадом, была достаточно неприглядной. Некоторые дома были всего лишь бараками, подчас переполненными, в них царила нищета. Пульман управлял городом как настоящий деспот, и на благотворительность не тратилось ни гроша. Считалось, что город должен выйти на самоокупаемость; были введены арендные платы и взносы за все услуги (включая и библиотеку). В единственном баре, довольно маленьком, цены задрали так, чтобы рабочие не слишком часто туда наведывались. Жителей не спрашивали, чего они хотят; недовольные мнения подавлялись — в городе не проводили городских собраний. В аренде могли отказать безо всяких объяснений, так что квартирантам просто некуда была податься в компании Пульмана — они изгонялись из утопии магната.
Когда в 1883 году в экономике США наметился резкий спад, компания Пульмана неизбежно попала под удар. Многие работники были уволены. Тем, кто остался, существенно урезали заработную плату, тогда как арендная плата за жилье, которая автоматически вычиталась из зарплаты, не изменилась. В мае 1884 года некоторые рабочие образовали комитет и потребовали от компании понизить арендную плату. Бесцеремонный отказ вызвал стихийные стачки, которые быстро распространились и вылились в следующем месяце в мародерство, поджоги и погромы. Эти события стали одним из наиболее жестоких конфликтов между капиталом и рабочей силой, между железнодорожной отраслью и самым сильным профсоюзом в стране — «Американским профсоюзом железнодорожников». Президент Кливленд назвал все это «судорогой»[83]. Это главный эпизод, определивший всю его службу на посту президента.
Когда члены профсоюза начали бойкотировать поезда Пульмана, железнодорожная сеть в Иллинойсе и за его пределами оказалась парализована. Промышленные беспорядки со временем охватили двадцать семь штатов. Приняв крайне спорное решение, которое, в частности, противоречило желаниям губернатора Иллинойса и не было одобрено многими американцами, президент Кливленд объявил забастовку федеральным преступлением и послал тысячи солдат федеральных войск. (Это решение постфактум будет оправдано Верховным судом.) Белый дом считал, что забастовка угрожает торговле между штатами, а также перевозке федеральной почты. Кливленд поклялся, что «даже если для доставки почтовой открытки в Чикаго потребуется каждый доллар из казначейства и каждый солдат американской армии, открытка все равно будет доставлена»[84].
Вмешательство федеральных войск привело лишь к озлоблению бастующих, которые в самом скором времени начали переворачивать и поджигать вагоны и даже нападать на войска. Президент Кливленд выпустил заявление, в котором говорилось, что те, кто продолжат сопротивляться властям, будут считаться врагами общества. Войскам были даны полномочия «действовать со всей умеренностью и осторожностью, совместимой с осуществлением желаемой цели»[85]. Но, как предупредил Кливленд, солдаты не всегда способны отличить виновных от тех, кто просто присутствовал в местах беспорядка из праздного любопытства.
Федеральные войска были подкреплены гораздо менее дисциплинированными вооруженными силами штатов и маршалами. Пик силовых действий пришелся на начало июня. К моменту завершения забастовки в районе Чикаго число жертв достигло по меньшей мере дюжины, а еще сорок человек погибли в стычках с войсками в других штатах. Комиссия из трех человек вскоре составила отчет объемом в 681 страницу, в котором выяснялось, кто виноват и какие уроки следует извлечь из случившегося.
Для доказательства намерения не нужен дымящийся ствол.
Намерение — одно из самых главных понятий в праве, и не только в уголовном (где нужно различать, к примеру, умышленное и непредумышленное убийство), но и во всех остальных его разделах: в налоговом праве, антидискриминационном, договорном и конституционном.
Без сомнения, войска убивали бунтовщиков, участвовавших в пульмановской забастовке. Сложнее достоверно определить то, каковым было их намерение. Действительно ли они намеревались убить? Как мы могли бы определить, было у них такое намерение или нет?
Существует анекдот из жизни Элизабет Энском, который пересказывали многие люди, знавшие, что почти наверняка он не соответствует действительности. Энском гостила в Монреале и вечером зашла в дорогой ресторан, где собиралась поужинать. «Извините, мадам, — сказал ей метрдотель, — женщинам здесь не позволяется носить брюки». «Дайте мне минутку», — сказала Энском. Она удалилась в туалет, а через пару минут вышла в том же самом одеянии, но без брюк.
Вряд ли метрдотель имел в виду именно это. В повседневных разговорах мы обычно легко понимаем, что имелось в виду под «намерением» или «имением в виду». «Элизабет Энском пошла в магазин, намереваясь купить пинту молока», — такое предложение обычно не вызывает вопроса «что вы имеете в виду под "намереваясь"». Это кажется очевидным. Вопрос: почему Энском пошла в магазин? Ответ: чтобы купить молока. На самом же деле, намерение — это понятие, окруженное нагромождением сложностей и тонкостей, которые Энском попыталась проанализировать в своей ключевой для этой темы работе «Намерение»[86]. Намерение — не то же самое, что причина. Если кто-то спрашивает «почему вы прыгнули под трамвай?», можно ответить: «я не прыгнул, меня толкнули». Как указывала Энском, если поступок является намеренным, имеет смысл не только спросить «почему», но и ожидать ответ, в котором бы объяснялось значение данного действия для человека, который его совершил.
Один из мотивов, по которым она решила потратить столько интеллектуальных сил на анализ этого понятия, заключался в том, что ей нужно было разобраться с тем, как оно используется в учении о двойном последствии, а также во всех вариантах применения последнего — в спорах об атомной бомбе, об абортах или использовании контрацептивов. Например, она считала, что намерение оправдывает различение полового акта с контрацептивами от полового акта, совершаемого в соответствии с календарным методом. Как она доказывала, первый, но не второй, замышляется в качестве не производящего потомства, а потому является аморальным. Любой половой акт, который никогда не мог бы привести к потомству, например гомосексуальный, следует, соответственно, осудить. «Если дозволен половой акт с контрацепцией, тогда как в таком случае можно было бы порицать взаимную мастурбацию, сношение in vase indebito, содомию или мужеложество?»[87].
Энском тщательно проанализировала то, как мы используем понятие о намерении в языке: например, в качестве наречия («человек толкает намеренно»), существительного («человек толкает толстяка с намерением сбросить его с моста») и глагола («человек намеревается толкнуть толстяка»). Большая часть сложностей, обнаруженных Энском, не должна нас волновать, однако она первой указала на то, что определенное действие может быть намеренным в одном описании, но не намеренным в другом. Действие того, кто сталкивает толстяка с моста, может быть намеренным в описании «толкать толстяка», но не намеренным в описании «потянуть свои трицепсы». Конечно, тот, кто толкает толстяка, растягивает свои трицепсы, однако было бы странно, если бы мы сказали, что он намеревался сделать это. Если бы вы попросили дать объяснение его поступка, он вряд ли ответил бы «Я сделал это, чтобы потянуть трицепсы».
Так намеревались ли солдаты убивать пульмановских бунтовщиков? Ни один солдат не был призван к ответу за это. Тон отчета комиссии был не слишком любезным по отношению к жертвам. Толпы, которые захватывали железнодорожные составы и пути, как утверждается в отчете, «состояли в основном из хулиганов, женщин, низшего класса иностранцев, а также представителей криминальных классов»[88]. Люди, которые выступали свидетелями перед комиссией, заявляли, что войска намеревались «защитить собственность» или «защитить закон». Несомненно, именно так отдельные солдаты и ответили бы, если бы их спросили, почему они применили оружие: «Я хотел навести порядок», «Я намеревался остановить мятеж», «Я хотел предупредить вмешательство в торговлю между штатами». Но разве можно стрелять в толпу и не иметь намерения убить? Может, они намеревались просто ранить? Было ли убийство предвиденным, но не намеренным?
Здесь скрывается серьезная проблема, которую внучка Кливленда Филиппа Фут поднимает в своей исходной статье. Она называет ее проблемой «близости» и ссылается на случай в пещере. Вспомним, что в пещере поднимается вода, а толстяк блокирует вам выход, причем у вас есть динамитная шашка, которой можно было бы расчистить путь для вас и остальных людей, но это очевидно лишит толстяка жизни. Предположим, что вы использовали динамит, а потом на суде заявляете, что у вас не было намерения убить толстяка, вы просто хотели разорвать его на тысячу кусочков. По словам Фут, это было бы «смешно»[89]. Подрыв толстяка, в результате которого он разлетелся на тысячу клочков, и его убийство — это одно и то же, так что было бы смешно проводить различие между ними. Однако затем нам требуется подтверждение со стороны тех, кто был «вблизи», чтобы гарантировать то, что такие извинения будут действительно высмеяны на суде, и выясняется, что предоставить такое подтверждение чрезвычайно трудно. В конце концов, если бы на месте действия оказались талантливые хирурги и заявили, что они могут каким-то образом сшить толстяка обратно, вы были бы только рады. Поэтому в таком странном смысле должно быть верным то, что вы на самом деле не хотите, чтобы толстяк умер.
Это похоже на положение в сценарии «Петля». Можно сказать, что, изменяя направление движения поезда, мы, строго говоря, не намереваемся убить человека на петле. Наше намерение состоит только в том, что поезд должен на него наехать и в результате остановиться: если бы поезд остановился после контакта с человеком, а последний каким-то чудесным образом выжил, а потом отправился восвояси с ушибленным пальцем, мы не стали бы гнаться за ним с дубинкой, чтобы забить до смерти. Мы хотели, чтобы человек преградил путь поезду, а не умер.
Однако, как указывает Филиппа Фут, на практике, если вас сбивает поезд, это смертельный приговор: различие, проводимое между столкновением с поездом и убийством человека, представляется софистическим.
Если отложить в сторону проблему близости, намеренность, как мы выяснили, может объяснить различие между случаями «Тупик» и «Петля». В книге «Взгляд из ниоткуда» Томас Нагель говорит о некоторых действиях, что они «руководствуются злом»[90]. Один из способов понять это — мыслить контрафактуально, то есть при помощи предположений «что если бы?». Что если бы человек на «петле», к примеру, убежал? Нагель пишет, что если кто-то руководствуется злой целью, «акт, нацеленный на нее, должен преследовать ее и быть готовым подогнать порядок действий под новые обстоятельства, если они не позволяют достичь намеченной цели»[91].
Вопрос «что если бы?» помогает нам думать о намерении. Рассмотрим, к примеру, случай «Дополнительный толчок».
В этом сценарии вы можете отвести поезд по петле от пятерых людей, однако поезд движется с такой скоростью, что перепрыгнет через человека на боковом пути, если только не дать ему дополнительный толчок. Если он перепрыгнет через человека, то он вернется по петле назад и убьет пятерых. Единственный способ сделать так, чтобы он наверняка врезался в человека — это дать ему дополнительный толчок. Если вы дадите поезду этот дополнительный толчок, понятно, что вы намереваетесь убить этого человека. Похожая ситуация и в случае «Две петли».
Здесь вы можете перенаправить вагонетку на пустую петлю. Если после этого вы ничего не сделаете, вагонетка продолжит свой путь по этой петле и убьет пятерых. Но вы можете перенаправить вагонетку второй раз по второй петле, на которой привязан один человек. Это убьет этого человека, но спасет жизнь пятерым.
Если бы вы перенаправили вагонетку не один раз, а два, чтобы она наверняка столкнулась с человеком на путях, было бы совершенно нелепо утверждать, будто вы не намеревались его убить[92].
Существует еще одно, на этот раз последнее, затруднение с понятием намерения, выявленное новым философским движением, так называемой экспериментальной философией (или сокращенно «икс-фи» (x-phi)), о которой мы вскоре скажем больше. Если мы пытаемся выяснить, намеревался ли кто-то произвести определенное последствие, можно было бы подумать, что, по существу, все, что нам нужно, так это установить ментальное состояние рассматриваемого человека, то есть выяснить, чего он хотел или что думал. Однако молодой философ и психолог Джошуа Кнобе опросил участников эксперимента по поводу двух следующих случаев и пришел к удивительному результату, известному ныне как «эффект Кнобе».
Случай 1. Вице-президент некоей компании приходит к председателю совета директоров и говорит: «У нас есть проект. Он принесет компании кучу денег, но при этом нанесет урон окружающей среде». Председатель совета директоров отвечает: «Я понимаю, что проект повредит окружающей среде. Но мне на это наплевать. Мне важно лишь заработать как можно больше денег. Так что запускайте проект». Проект запускается, и, конечно, окружающая среда несет урон.
Случай 2. Вице-президент компании приходит к председателю совета директоров и говорит: «У нас есть проект. Он принесет компании кучу денег и при этом окажет положительное влияние на окружающую среду». Председатель совета директоров отвечает: «Я понимаю, что проект будет полезен для окружающей среды. Но мне на это наплевать. Мне важно лишь заработать как можно больше денег. Так что запускайте проект». Проект запускается, и, конечно, на окружающую среду оказывается благотворное воздействие.
Участникам эксперимента задавали вопрос: входило ли в намерения председателя в каждом из двух случаев воздействие, оказываемое на окружающую среду? И тут обнаруживается любопытный момент. Говоря о первом сценарии, большинство ответило: «Да, ущерб был намеренным». Но значит ли это, что председатель во втором сценарии намеренно помог окружающей среде? Большинство опрошенных посчитали, что это не так.
Это странно, поскольку два случая кажутся практически тождественными. Единственная разница в том, что в первом случае председатель сделал нечто плохое, а во втором — хорошее. По мысли Кнобе, этим результатом доказывается то, что понятие намерения неразрывно связано с моральными суждениями. В целом же он полагает, что подобные результаты указывают на то, что мы должны радикально переосмыслить наше понимание самих себя. Мы не действуем в качестве идеальных ученых, которые пытаются осмыслить мир с совершенно отстраненной позиции. Напротив, наш способ понимания происходящего «пропитан моральными соображениями»[93] мы смотрим на мир через моральные очки.
Если после всего этого от понятия намерения голова у нас кружится как вертушка, нас должно успокоить то, что в одном из разделов философии нет никаких проблем ни с одним из этих тонких различий между действиями и бездействиями, позитивными и негативными обязанностями, намеренными и просто предвиденными последствиями. Это направление философии черпает вдохновение в герое, чей скелет, набитый сеном, соломой, ватой и лавандой (чтобы не завелась моль), одетый в сюртук и сорочку с жабо, восседает в ящике со стеклянной стенкой на Говер-стрит, в самом центре Лондона. Также в ящике покоится и трость, которая получила свое собственное имя — «Дэппл». Если бы это тело можно было вернуть к жизни, оно незамедлительно дало бы ответ на загадку «Толстяка». И у него не было бы ни сомнений, ни мук совести. С точки зрения основателя утилитаризма, выбор правильного действия является самоочевидным.
Мерилом правильного и неправильного является наибольшее благо величайшего числа людей.
Он не был великим философом, но был великим реформатором в философии.
Иеремия бентам (1748–1832) в своем завещании потребовал, чтобы его тело после смерти было вскрыто для научных исследований. Он дружил со многими основателями Университетского колледжа, входящего в Лондонский университет, где все еще можно увидеть его «Автоикону», как он сам ее называл. Его скелет был сохранен. У тела, подвергшегося таксидермической обработке, восковая голова с пронзительными голубыми глазами, увенчанная изысканной длиннополой шляпой — настоящая голова, поскольку ее постоянно норовили ущипнуть шутники-студенты, сегодня хранится под замком. Легенда, согласно которой в прошлом Автоикону выкатывали на собрания колледжа, где ее записывали как «присутствует, но не голосует», оказалась, к сожалению, не соответствующей истине.
Странная посмертная жизнь Бентама вполне соответствует его эксцентричной реальной жизни. Его чудачества проявлялись в весьма специфическом языке. Например, он не просто шел на прогулку перед завтраком, а заявлял, что намеревается проделать «предзавтраковое округобращение» (antejentacular circumgyration). Он был предан стареющему коту, которого назвал Преподобным доктором Джоном Лангборном.
Несомненно, наиболее любопытная линия семейной преемственности в истории философии связана с тем, что у Иеремии Бентама был близкий друг Джеймс Милль, причем Бентам был покровителем его сына (который сам станет прославленным философом), а именно Джона Стюарта Милля. У последнего был крестный сын, Бертран Рассел, который также стал одним из наиболее значительных философов XX века. Милль сдержанно относился к философии Бентама, но все же называл его, полагая, что это комплимент, «главным мыслителем-революционером своей эпохи»[94]. Рассел также был фанатом Бентама. К его заслугам он относил многие из просвещенных реформ, которые были проведены в викторианской Англии. «Не может быть сомнений в том, что жизнь девяти десятых людей, живших в Англии во второй половине XIX столетия, была бы более счастливой, если бы Бентама никогда не было», — писал Рассел, добавляя при этом характерную шпильку: «Его философия была столь пустой, что он посчитал бы это оправданием своей деятельности. Но мы, в наш более просвещенный век, можем понять нелепость такого взгляда»[95].
Бентам полагал, что в том или ином действии значение имеет то, сколько удовольствия оно произвело и сколько боли позволило избежать. Он призывал нас всегда поступать так, чтобы максимизировать удовольствие и минимизировать боль. В своей наиболее влиятельной книге «Введение в принципы нравственности и законодательства» он даже разработал особый алгоритм, позволяющий все это рассчитывать. Он назвал его «исчислением счастья». Сколько удовольствия вы получите, если съедите шоколадный торт, который стоит перед вами, сколько продлится это удовольствие, и будет ли оно сопровождаться некими неприятными ощущениями (не почувствуете ли вы небольшую тошноту?). Собственно, Бентам выделил семь важных компонентов приятного действия: интенсивность удовольствия, его длительность, вероятность, близость (насколько быстро наступит удовольствие), плодотворность (произведет ли оно похожие ощущения), чистоту (могут ли за ним последовать болезненные ощущения) и охват (сколько людей оно затронет). Он считал людей своеобразными ящиками с эмоциями: они должны содержать минимум боли и быть под завязку набиты удовольствием.
Мерой всех вещей стало наибольшее счастье величайшего числа людей. Применяя это исчисление, утилитарист мог бы штамповать практические решения по самым разным местным и общенациональным вопросам, будь они политическими, общественными, административными или юридическими. В формуле Бентама заключалась чарующая простота и элегантность, поэтому утилитаризм быстро обзавелся многочисленными высокопоставленными поклонниками. Лорд-канцлер Генри Брум сказал: «эпоха законодательных реформ совпадает с эпохой Иеремии Бентама»[96].
Бентам считал утилитаризм своеобразной наукой, разрушающей иррациональные традиции и предрассудки прошлого (включая религиозные). Суверен или законодатель должен взять на себя роль механика, который возится с проводами и рукоятками, кнопками и трубками общества, налаживает их, чтобы максимизировать счастье. Утилитаризм был прогрессивным движением, обращенным в будущее и привлекавшим своим эгалитаризмом: удовольствие одного человека должно считаться не больше и не меньше удовольствия другого. Способом оценки закона или правительственного указа стало взвешивание его выгод и издержек в их сравнении с альтернативными предложениями. Говорили, что «он мечтал сделать для нравственности и законодательства то, что Ньютон и Лейбниц сделали для естественной науки и математики»[97].
Невозможно было бы попрекнуть Бентама его интеллектуальной честностью или последовательностью — это прекрасные качества, благодаря которым он выдвинул некоторые предложения, которые в те времена казались шокирующими. Поскольку значение имеет чувство, удовольствие и боль, мы должны заботиться о страдании животных не меньше, чем о человеческом страдании. «Вопрос не в том, могут ли они рассуждать, и не в том, могут ли они говорить, а в том, могут ли они страдать»[98]. Раз секс приносит удовольствие, значит, с точки зрения Бентама, не имеет значения, какой именно это секс — между мужчиной и женщиной, мужчиной и мужчиной, мужчиной и животным (Бентам, страстный кодификатор, приводит много других вариантов), поэтому следует провести либерализацию законодательства, чтобы оно отражало этот факт. Он выдвинул кучу других практических рекомендаций относительно того, как реформировать законы и усовершенствовать управление, — некоторые из них значительные, другие не очень, но все они руководствуются императивом максимизации счастья. Например, он считал, что хорошо бы создать общенациональный регистр рождений и смертей — в те времена такого регистра еще не было.
Задача философии, с точки зрения Бентама, состояла в том, чтобы изменить мир, и он стремился разнести утилитаристскую проповедь по всему миру. Но он столкнулся с препятствием, которое сам же себе и создал, а именно со стилистикой своих текстов. Писал он очень много, придумывал десятки прекрасных и ценных неологизмов (среди которых такие, как «интернациональный», «кодификация», «максимизировать» и «минимизировать»), однако даже самые страстные его обожатели не могли назвать его стиль ясным или блестящим, дабы еще больше подчеркнуть свое почтение. «Вымученный» — вот как его чаще называли. И с годами он становился только хуже. В рецензии одного современника на книгу Бентама «Обоснование судебных доказательств» мы встречаем такую претензию: «Даже дипломатические кабинеты едва ли когда-нибудь становились свидетелями столь успешного применения слов для маскировки мыслей, каковое мы видим в данном случае»[99].
Во многих отношениях утилитаризм был исключительно британским вероисповеданием, по крайней мере поначалу. В Британии быстро росло значение среднего класса, более материалистичного, больше склонного к ниспровержению авторитетов, менее связанного традицией. Бентам ускорил все эти процессы. Однако в остальной Европе Бентама в основном знали благодаря переводам его женевского издателя и распространителя Этьена Дюмона, который оказал Бентаму неоценимую услугу, переведя его не только с английского на французский, но также с громоздкого и запутанного на беглый и доступный.
Бентам тем временем занимался своей собственной пиар-кампанией, переписываясь с множеством государственных деятелей, и вскоре его влияние начало ощущаться как в Европе, так и в обеих Америках. Один историк отметил, что «члены колумбийского конгресса в середине 1820‑х годов цитировали друг другу Бентама так же часто, как англичане XVIII века, заседавшие в Палате общин, — классических авторов»[100]. Особую приязнь и интерес Бентам питал к США, и чувства были взаимными. Он переписывался с президентом Эндрю Джексоном, признаваясь ему в том, что в старости «чувствовал себя больше американцем, чем англичанином»[101]. Когда Джон Квинси Адамс, будущий президент, посетил Лондон, они вместе с Бентамом погуляли в парке.
Не то чтобы Бентам был сторонником американской системы правления. Декларацию независимости он обругал, назвав ее «нагромождением нелепостей и неопределенностей»[102]. Декларация прав человека была признана им «сплошной бессмыслицей»[103]. Бентам получил юридическое образование, и всю свою жизнь больше всего его раздражали примеры правового беззакония, непоследовательности и бессвязности, как он сам их интерпретировал. «Права» он считал бессмысленными. Более важно то, что он решительно отвергал идею «естественных прав», то есть универсальных прав, которые имеются у всех людей во все времена независимо от их частных законов, и называл такие права «ходульной бессмыслицей»[104]. Так что Иеремия Бентам вмиг разделался бы с любой апелляцией к правам толстяка.
Для Бентама значение имели числа. При прочих равных условиях всегда лучше спасти больше жизней, а не меньше. По этой причине он был непримиримым противником войны. Он полагал, что в большинстве войн многих заставляют «убивать друг друга для удовлетворения жадности или гордости меньшинства»[105]. Оправдание расходов войны какими бы то ни было выгодами представлялось ему почти что немыслимым. На аргумент, будто Британия добилась процветания в результате победы в Семилетней войне (1756–1763), он ответил так: «Довольно верно то, что человек, которому отрезали ногу, а потом благополучно приделали культю, вероятно, может прыгать на ней быстрее, чем мог бы идти тот, кто лежит в постели с обеими сломанными ногами. Так что вы можете доказать, что благодаря этой славной войне дела Британии обстоят лучше, чем если бы никакой войны не было, потому что у Франции дела совсем плохи»[106].
Бентам признавал то, что общепринятая мораль проводит различие между «намерением» и «предвидением» или, как сам он говорил, между «прямым намерением» и «косвенным намерением». Однако он отвергал какое-либо внутреннее моральное различие между ними. Поэтому он не стал бы задумываться и быстро решил бы задачу вагонетки. Предполагая, что все жизни имеют равную ценность, убийство одного человека, намеренное или нет, предпочтительнее допущения смерти пятерых. Только числа имеют значение. Неважно, являются ли смерти намеренными, и точно так же неважно то, результатом чего они являются — убийства людей или допущения их смерти. Мы должны игнорировать наши моральные интуиции: нельзя провести никакого этического различия между случаями «Тупик» и «Толстяк». Толстяка следует столкнуть.
Спустя два века после смерти Бентама его объемные труды все еще продолжают издаваться, а в исследованиях, ему посвященных, наблюдается некоторое оживление. Однако его достижения остаются недооцененными. Его взгляды почти всегда считают слишком грубыми, исчисление счастья — глупым, а сведение ценности жизни к «удовольствию» — пустым. Тот факт, что он мог бы без запинки дать недвусмысленный ответ на задачу с толстяком, составляет, с точки зрения большинства философов, фатальную оплошность, а не достижение.
Но Бентам был основателем философской школы, которая, хотя и не является в буквальном смысле модной, всегда имела приверженцев, которых можно встретить и в наши дни. Утилитаристом был Джон Стюарт Милль, и точно так же утилитаристские склонности имелись у Бертрана Рассела. Еще один гигант, кембриджский философ XIX века Генри Сиджвик тоже работал в рамках утилитаристской традиции. В XX веке утилитаризм на короткое время снова стал господствующим течением, а ключевой фигурой в его возрождении был оксфордский профессор Ричард Хэар. И сегодня такие важные философы, как Дерек Парфит и Питер Сингер, работают, оставаясь в тени Бентама, но ничуть не стесняются этого.
Конечно, после Бентама утилитаризм претерпел кое-какую корректировку, так что благодаря некоторым дополнениям в методе, которым утилитарист должен определить судьбу толстяка, возникли новые сложности и тонкости. На самом деле сегодня большинство студентов знакомятся с утилитаристской мыслью не через Бентама, а по работам сына его друга Джеймса Милля.
Бентам был вундеркиндом. В три года он уже читал, с четырех лет учил латынь с греческим, а в двенадцать поступил в Оксфордский университет. Однако в сравнении с Джоном Стюартом Миллем он мог бы показаться ребенком с замедленным развитием.
Отец Дж. С. Милля, Джеймс, был человеком строгим, неэмоциональным и властным. Он вырос в Шотландии и познакомился с Бентамом только после того, как переехал в Лондон. Милль-старший придумал свой собственный мысленный эксперимент. Он считал что при рождении разум представляет собой чистую доску. Вопрос в том, что можно запечатлеть на этой tabula rasa. Что случится, если подчинить ребенка самой что ни на есть строгой форме домашнего обучения, соединив в ней естественные науки с гуманитарными? Какой человек из него в результате вырастет? Какие таланты, умения и способности будут в нем взращены?
Мысленный эксперимент Джеймса Милля отличался от экспериментов вагонеткологии тем, что его можно было изучать на практике. Занявшись тем, что сегодняшние социальные службы, несомненно, сочли бы насилием над ребенком, Милль посадил своего сына на диету с повышенным содержанием знаний. В три года Джон Стюарт Милль учил греческий и арифметику[107]. Ползунка не стали пичкать латынью, отложив ее до восьмилетнего возраста. К четырнадцати годам Джон прошел серьезный курс логики и математики. Также он читал книги по специально составленному списку, в котором были работы из других дисциплин, в частности истории и экономической теории.
Вся эта информация успешно уместилась в разуме Джона, но не привела к психическому здоровью: в двадцать лет у него случился срыв. В том акценте, который он позже будет ставить на свободе и автономии, возможно, отражается его озлобленная реакция на собственное детство, когда он играл роль морской свинки. Тем не менее руководящим принципом его философии, по крайней мере если ограничиваться ее теоретической частью, была не свобода, а утилитаризм (для объяснения связи между ними в свое время извели море чернил). Милль говорил о своем попечителе, что его цель заключалась в том, чтобы «вести войну с абсурдом в практических делах»[108], и этот принцип Милль мог бы признать и своим собственным. Когда он прочитал перевод работы Бентама (на французский язык) и разобрался с принципом полезности, он сказал: «Мое видение вещей обрело единство. У меня появились мнения: вероучение, доктрина, философия; даже, в одном из лучших смыслов этого слова, религия, распространение и внедрение которой могло бы стать главной внешней целью жизни»[109].
У некоторых гениев одаренность проявляется в узкой сфере, но гений Милля заявил о себе сразу во многих. Он был логиком, экономистом и наиболее влиятельным англоязычным моральным философом и политическим теоретиком XIX века. Также он нашел время на то, чтобы попробовать себя в роли управленца, эссеиста, полемиста, успешного защитника прав женщин и члена парламента.
Всю свою жизнь Милль оставался должником Бентама и, как и Бентам, был консеквенциалистом, полагая, что значение в действии имеют его последствия. Однако его ни в коем случае нельзя считать некритичным последователем Бентама. Одна написанная Миллем статья нанесла долгосрочный урон интеллектуальному наследию и репутации Бентама. С точки зрения Бентама, все удовольствия и боли следовало взвешивать по одной шкале. Описывая детскую игру, он заявил, что, «если оставить предрассудки, игра в иголочки равноценна искусствам и наукам музыки и поэзии»[110]. Если иголочки могут дать больше удовольствия, чем поэзия, их следует считать более ценными.
Милль получил слишком элитарное образование, чтобы свыкнуться с этой идеей. Кроме того, после своего нервного срыва он начал запоем читать поэзию — искусство, которое было с блеском отвергнуто Бентамом как строчки, которые не дотягивают до полей. С точки зрения Милля, некоторые формы счастья имеют более высокое качество, чем другие. «Лучше быть недовольным человеком, чем довольной свиньей; недовольным Сократом, чем довольным глупцом»[111]. Милль доказывал, что можно выявить более высокое удовольствие, если посмотреть, что предпочтет человек, которому предложат оба удовольствия. У него была трогательно наивная уверенность в том, что большинство из тех, кто знаком как с «иголочками», так и с поэзией, выберут последнюю. Он стал больше внимания уделять воображению и эмоциям и, размышляя о своей прежней жизни, написал: «Я думаю, что столь часто приписываемая мне характеристика, согласно которой я являюсь последователем Бентама, то есть простой рассуждающей машиной, на протяжении двух или трех лет моей жизни была недалека от истины»[112].
В дополнение к различию между типами удовольствия Милль предложил еще одно усовершенствование бентамизма, более значимое для проблемы толстяка. Настоящей катастрофой было бы, если бы мы, когда нам надо совершить то или иное действие, должны были обдумывать его последствия. Во-первых, на это уходило бы слишком много времени; во-вторых, результатом могли бы стать волнения в обществе. Намного лучше иметь набор правил, которыми можно руководствоваться[113].
Так, может получиться, что для спасения пяти жизней судье надо подставить одного невинного человека, однако общество будет функционировать более гладко, если у судей не будет искушения извращать подобным образом правосудие. «Не осуждай невинного» — это, следовательно, разумное правило, которому должны следовать судьи, если мы хотим максимизировать всеобщее благосостояние или счастье. Если бы мы считали, что судьи готовы пренебречь этими малозначительными вопросами — виной и невиновностью — ради того, что, с их точки зрения, представляет собой большую ценность, наша вера в правовую структуру как таковую рухнула бы. Чтобы чувствовать себя в безопасности, нам нужны государственные институты, которые работают единообразно, не делая исключений под предлогом чрезвычайных нужд. Мы не желаем, чтобы судьи вообще раздумывали о возможности, когда подставляют невинного человека, поскольку даже обдумывание подобного варианта способствовало бы уничтожению доверия к системе правосудия.
Другие философы-утилитаристы развили эту мысль. Что мы должны сделать в знаменитом сценарии с часовой бомбой, который мы обсуждали ранее? Представим себе, что мы можем получить информацию, необходимую для обезвреживания бомбы, грозящей тысячам человек, только за счет пыток того человека, у которого есть такая информация. Генри Сиджвик (1838–1900) описал то, что сам он называл «эзотерической моралью»[114] и что британский философ XX века Бернард Уильямс высмеял, назвав «ведомственным утилитаризмом»[115]. Очевидно, мы желаем сохранить такое правило, как «не пытай», поскольку допущение исключений привело бы к ужасным злоупотреблениям. Но на практике, в необычных обстоятельствах, иногда можно признать правильным пытки того или иного человека, особенно если нарушение правила, запрещающего пытки, можно сохранить в тайне. Возможно также — и этот момент представляется «маккиавеллистским», а потому неприятным, — что только элите можно доверить принятие решений в соответствии с утилитаристскими принципами, тогда как широким «вульгарным» массам следует прививать общие максимы, поскольку вряд ли от них можно ожидать того, что они справятся с «неизбежной неопределенностью и сложностью» утилитаристских вычислений[116].
Следовательно, если придерживаться утилитаристских принципов, бывают случаи и особые обстоятельства, когда правильно делать и рекомендовать в частном порядке делать то, что нельзя было бы отстоять открыто; то есть, возможно, надо открыто учить один класс людей тому, чему нельзя учить других. Соответственно, можно представить себе, что правильно будет совершить такой поступок, который, будь он у всех на виду, был бы признан дурным, если только возможно сохранить его в какой-то мере в тайне[117].
В XX веке современник Филиппы Фут, Ричард Хаэр, выступил еще одним сторонником двухуровневого утилитаризма[118]. Жизнь сложна, а времени мало, так что нам нужно принять ряд общих приблизительных правил, которые в целом дадут наилучший совокупный результат. Легко понять, почему стоит иметь правило, запрещающее убивать посторонних — толстяков на мосту или здоровых посетителей медицинских центров. Даже если бы случилось так, что врачи могли бы убить человека с редкой группы крови и спасти жизнь пятерым умирающим пациентам, эти выгоды, если говорить на языке утилитаризма, были бы многократно перевешены паникой и тревогой как следствием подобной практики. Нам пришлось бы все время волноваться и думать о том, что, всякий раз, когда мы посещаем больного родственника в больнице, именно мы можем оказаться под скальпелем хирургов, готовых отнять у нас органы. Следовательно, мы должны придерживаться общих правил. Наши правила могут то и дело противоречить друг другу: мы можем следовать одному правилу, но лишь ценой нарушения другого. «Говори правду» и «не задевай чувства другого» — вот, к примеру, правила, которые могут вступить в конфликт, если кто-то спрашивает у вас мнение насчет его прически. По словам Хаэра, когда правила противоречат друг другу, вы должны прислушиваться к внутреннему утилитаристскому рефери и в соответствии с утилитаристским стандартом судить, какое правило в данном случае надо отбросить.
Утилитаристский специалист по вагонеткологии — это оксюморон. Само обоснование этого философского жанра, вагонеткологии, заключается в необходимости выявить различия между случаями, в которых умирает либо один, либо пять человек. Однако утилитарист отвергает саму идею о том, будто между ними есть внутренние различия — он не принимает всерьез разницу между намерением и предвидением, действием и бездействием, действием и допущением, между негативными и позитивными обязанностями. Конечно, у утилитариста есть элегантное объяснение того, почему мысль об убийстве толстяка или здорового посетителя больницы заставляет людей нервничать и почему, собственно, такое нервное отношение надо поощрять, раз в долгосрочной перспективе оно ведет к общему благу. Однако мысленные эксперименты — это мысленные эксперименты, и утилитаристы в конечном счете утверждают логику своей позиции: сценарии можно переработать так, чтобы ни один утилитарист не мог апеллировать к правилам[119].
Например, представим, что утилитаристский профессор философии стоит рядом с толстяком и знает, что его смерть можно будет выдать за несчастный случай. Никто никогда не узнает правды. Для общественной солидарности не возникнет никакой угрозы. Представим также, что этот профессор, будучи убежденным и ни в чем не сомневающимся утилитаристом, мог бы верно предсказать то, что он впоследствии не будет чувствовать угрызений совести из-за убийства толстяка. В таких обстоятельствах профессор пришел бы к выводу, что убийство толстяка — это именно то, что правильно сделать.
Те же, кто в подобных обстоятельствах отказались бы убивать толстяка, скорее всего, согласятся с Бернардом Уильямсом, британским философом, в том, что утилитаризм ущербен по самой своей природе. Еще в 1970‑е годы Уильямс предложил два собственных мысленных эксперимента, разработанных для того, чтобы показать, что утилитаризм не способен учитывать некоторые существенные аспекты нашей нравственной жизни.
В первом сценарии участвует Джордж, а во втором — Джим. Джордж — специалист по химии, однако он никак не может найти работу, причем на руках у него жена и маленькие дети. Один его коллега рассказывает ему о достойно оплачиваемом месте в лаборатории, которая занимается исследованием химического и биологического оружия. Джордж против таких исследований и говорит, что он не может согласиться работать в таком месте. Его коллега указывает, что, если Джордж не устроится на эту работу, она уйдет его ровеснику, который будет заниматься этими исследованиями с гораздо большим рвением. Что делать Джорджу?
Рассмотрим теперь обстоятельства Джима. Джим прибывает на центральную площадь в маленьком южноамериканском городе. К стене привязаны двадцать запуганных индейцев, перед которыми стоят вооруженные люди. Приходит командир вооруженной группы и заводит разговор с Джимом. Он объясняет, что отобрал двадцать этих человек случайно, после нескольких выступлений против правительства. Он убьет их для устрашения всех тех, кто готов протестовать и дальше. Однако поскольку Джим — почетный гость из другой страны, ему предоставляется привилегия убить одного из индейцев самостоятельно. Если Джим согласится, остальных индейцев освободят. Если нет, тогда убьют всех, то есть двадцать человек. Что делать Джиму?[120]
В сценарии с Джорджем Уильямс указывает на то, что утилитаризм не может принять в расчет моральную принципиальность. С утилитаристской точки зрения все говорит о том, что Джордж должен согласиться на эту работу. Она принесет ему доход, в котором он так нуждается, а кроме того, он сможет замедлить, а не ускорить, исследования биологического и химического оружия. Однако, по словам Уильямса, было бы «абсурдно» просто в силу утилитаристского подсчета ожидать от Джорджа того, что он откажется от своих глубочайших убеждений.
Затруднение Джима ближе к случаю «Толстяка». Уильямс полагал, что Джим, говоря в целом, должен убить индейца. Однако проблема утилитаризма в том, как именно он оценивает эту ситуацию, как взвешивает и уравновешивает основания для такого поступка. Утилитаристу очевидно, что именно так должен поступить Джим: одна жизнь против двадцати. Однако, как говорит Уильямс, этим упускается тот факт, что, если Джим возьмется за ружье, именно он совершит убийство. Утилитарист, если использовать технический жаргон философов, не принимает в расчет «агентность». Его интересует только то, что дает наилучший результат, а не то, кто его производит и как он достигается. Неважно, что является его причиной — действие Джима или, напротив, неспособность совершить действие. Мы столь же ответственны за то, что не можем сделать, как и за то, что действительно делаем. Но обычно мы смотрим на вещи иначе: если Джим не может заставить себя застрелить индейца, мы будем считать командира, а не Джима ответственным за смерть двадцати человек. Утилитаристы, с точки зрения Уильямса, допускают ошибку, полагая, что они могут судить действия «с точки зрения вселенной»[121].
Однако оценка результатов с высоты птичьего полета — это и есть то, к чему нас призывают твердолобые утилитаристы. Питер Сингер — наиболее известный из современных мыслителей-утилитаристов. Он считает, что правильно было бы толкнуть толстяка и что нет никакого релевантного различия между этим поступком и разворотом вагонетки в сценарии «Тупик».
Большинство философов считают, что этот вывод представляет собой утилитаризм, доведенный до абсурда. Он представляется им совершенно контринтуитивным, из чего проистекает два вопроса. Почему мы должны серьезно относиться к своим инстинктивным чувствам и реакциям на подобные предметы? И есть ли у философов особый авторитет или же какое-то особое понимание того, что правильно, а что — нет?
Чтобы ответить на эти вопросы, стены между философией и остальными дисциплинами надо было если и не снести совсем, то хотя бы сделать пониже.