Я могу рассчитать движение небесных тел, но не безумие людей.
Я ни в коей мере не вступлю в противоречие с разумом, если предпочту, чтобы весь мир был разрушен, тому, чтобы я поцарапал палец.
Человек становится наиболее щедрым после того, как ему оказан был какой-нибудь особенный почет или когда он немного поел.
Когда речь заходит о толстяке, философ желает знать ответ на моральный вопрос: должны ли мы столкнуть его вниз, в посмертное существование? Философа интересуют нормативные (или ценностные) вопросы, например вопрос о том, какой жизнью мы должны жить.
Может ли ему помочь ученый? Ученый здесь понимается в широком смысле — это может быть и психолог, и специалист по нейронаукам. В обычном случае ученый интересуется другими, не нормативными, вопросами. Почему мы даем именно те ответы, которые мы даем? Как мы приходим к нашим суждениям? Что влияет на наше поведение? Шотландский просвещенческий философ Давид Юм (1711–1776) был уверен в том, что между фактом и ценностью есть различие, так что никакое описание того, как мы выносим суждение, не сможет определить то, как мы должны судить. В конце концов если бы оказалось, что у всех нас есть предрасположенность к расизму (или по крайней мере к тому, чтобы членов собственной группы ценить больше чужаков), этим бы еще не подтверждалась приемлемость расизма. Однако с некоторых пор ученые начали исследовать проблему вагонетки и некоторые из них утверждают, что отдельные эмпирические открытия имеют нормативное значение.
Многие исследования по социальной психологии могут расстроить поклонников идеи, будто людьми управляет настоящая команда мечты — разум и благожелательность. Эксперименты, проведенные в 1960‑х годах в Йеле психологом Стэнли Милгрэмом, показали, что многие люди готовы забыть о совести, когда какая-нибудь авторитетная фигура приказывает им совершить дурной поступок — в данном случае они должны были нажимать переключатель, в результате чего другие испытуемые получали электрический разряд[151]. Эксперименты с тюрьмой, проведенные стэнфордским психологом Филипом Зимбардо, также показали, как дурно могут вести себя люди, когда им дана (условно) законная власть. В ролевой игре некоторые испытуемые взяли на себя роли охранников, тогда как другие — заключенных, а потом их поместили в имитацию темницы. Многие «охранники» в скором времени начали проявлять садистские склонности по отношению к «заключенным».
В другом часто цитируемом эксперименте богобоязненных студентов Принстонской теологической семинарии осведомили о том, что им надо сделать презентацию по притче о добром самаритянине[152]. Им надо было перейти через двор в другое здание, и некоторым сказали, что они уже на несколько минут опаздывают. Прежде чем достичь места назначения, они столкнулись с человеком, упавшим на дорожке — он кашлял и стонал от боли. Подавляющее большинство тех, кто думал, будто опаздывает, проигнорировали человека. Некоторые буквально перешагнули через него[153]. Результат поразил: можно было бы подумать, что люди, думающие о добром самаритянине, поймут, что помочь незнакомому человеку в общем порядке вещей намного важнее пунктуального посещения семинара.
И все же в их поведении можно найти некое рациональное зерно: невежливо заставлять людей ждать. Однако потом было проведено много исследований, показывающих, что наше этическое поведение, судя по всему, связано с бессчетным количеством иррациональных или нерациональных факторов. Например, до того как все стали пользоваться мобильными телефонами, в одном американском исследовании было показано, что, когда испытуемый выходил из общественной телефонной будки, он был намного больше готов помочь обронившему кипу бумаг прохожему, если ранее он нашел какую-нибудь мелкую монету в отсеке для возврата монет. Этот нанокусочек удачи, имеющий ничтожную финансовую величину, оказывал огромное влияние на поступки людей. А еще одно исследование доказало, что на наше поведение влияет запах. Мы добрее к другим, когда находимся рядом с булочной и вдыхаем ее восхитительный аромат. На то, как мы отвечаем на моральные вопросы, касающиеся, к примеру, преступления и наказания, может повлиять и то, на каком столе мы заполняем анкету — на чистом и прибранном или на заляпанном пятнами. Страшно сказать, но вероятность того, что судья вынесет решение об условно-досрочном освобождении заключенного, зависит от того, как давно этот судья поел[154].
Хотя нам нравится обманывать самих себя и думать, будто мы выбираем решения свободно, ориентируясь на взвешенные и разумные рассуждения, эксперименты все больше доказывают то, что разум часто оказывается в плену у бессознательных факторов. Можно достоверно сказать то, что наше поведение намного более «ситуационистское», то есть оно подвержено влиянию множества факторов в большей степени, чем мы думали ранее, причем исследования подрывают представление о том, что черты характера являются стабильными и гармоничными и что, например, смелый человек всегда будет смелым, придирчивый — придирчивым, а сострадательный — сострадательным. Подобные результаты имеют значение для управления и образовательной политики. Возможно, мы должны больше внимания уделять формированию условий, а не характера. Энтони Аппиа говорит об этом так: «Разве вам не хочется, чтобы люди были готовы прийти на помощь? Выяснилось, что, если с ними случится нечто незначительное, но хорошее, это намного больше повысит их склонность к оказанию помощи, чем если потратить кучу энергии на совершенствование их характеров»[155].
Сценарии с вагонетками дали психологам немало пищи для размышлений. Философы демонстрировали дилеммы с вагонетками в обычных классах, на бумаге или на экране. Однако читать текст на экране — это совсем не то же самое, что сталкиваться с реальными ситуациями.
В таком случае, как можно было бы спроектировать реалистические сценарии с вагонетками для испытуемых, которые не подозревают, что будут участвовать в подобном эксперименте? Тестирование реальной реакции на задачу с вагонеткой представляется далеко не таким простым делом, как проверка поведенческого результата запаха печеного хлеба или же изменений в условиях, которые могут повлиять на то, оказывают ли люди помощь постороннему человеку, попавшему в затруднительное положение.
Это, однако, не остановило изобретательных психологов-экспериментаторов. В одном исследовании, проведенном в 2011 году, испытуемых поместили в трехмерную виртуальную реальность. В одном из сценариев вагонетка двигалась к пятерым людям, и испытуемые могли повернуть ее, чтобы она врезалась в одного. В другом вагонетка в любом случае врезалась бы в одного, так что испытуемым не нужно было ничего делать, чтобы спасти пятерых от смерти (хотя у них была возможность повернуть вагонетку так, чтобы она врезалась в пятерых). В эксперименте, пытающемся воспроизвести некоторые черты реальной ситуации, использовались крики, раздававшиеся, когда поезд приближался к привязанным к рельсам людям. Это исследование спровоцировало ряд этических вопросов — некоторые люди были настолько потрясены экспериментом, что отказались в нем участвовать. В обоих сценариях большинство тех участников, которые все же остались в эксперименте, решили убить одного или позволить ему умереть, чтобы спасти пятерых. Однако когда для спасения пятерых требовалось реальное действие, испытуемые становились эмоционально более возбужденными, чем когда им не нужно было ничего делать для достижения того же результата[156].
Психологи меняли и другие переменные. В одном эксперименте испытуемые были разделены на две группы. Перед тем как первой группе предложили задачу вагонетки, им показали веселый пятиминутный клип из телешоу «Saturday Night Live». Второй группе пришлось просмотреть скучный документальный фильм про испанскую деревню. Те, кто просмотрели комедийный ролик, а потому, как предполагается, готовы были отнестись к вопросам жизни и смерти довольно беспечно, с большей вероятностью санкционировали убийство толстяка[157].
На наши реакции может влиять также имя, данное толстяку, что показано в другом исследовании. Испытуемым был дан выбор: столкнуть с моста «Тайрона Пэйтона» (стереотипное афроамериканское имя), чтобы спасти сотню членов Нью-Йоркского филармонического оркестра, или же столкнуть «Чипа Элсворта III» (имя, указывающее на старинное англосаксонское происхождение), чтобы спасти сотню членов Гарлемского джазового оркестра. Исследователи выяснили, что консерваторы не отдали заметного предпочтения ни одному из этих вариантов, тогда как аристократического Чипа, окажись он в руках либералов, ждала бы менее завидная судьба, чем Тайрона. Возможно, либералы слишком уж боятся быть расистами, а может быть «Чип Элсворт III» вызывает у них образ богатства и привилегий, тогда как ими движут эгалитарные соображения (или, что хуже, зависть).[158]
Интересно, что, хотя только 10% людей столкнули бы толстяка, у нас обычно проявляются гораздо более сильные утилитаристские инстинкты, когда фигурантами дилеммы оказываются животные, а не люди. Так, в одном исследовании испытуемых спрашивали, столкнули бы они с моста толстую обезьяну, чтобы спасти пять других обезьян. Ответ был положительным. Люди не прочь отнестись к животным как средствам для более важной цели. Наши типичные рефлексы в отношении животных являются не кантианскими, а бентамовскими[159].
Хотя существует бесконечное число факторов, которые способны повлиять на наше поведение и моральные суждения, в настоящее время складывается консенсус, утверждающий, что влияние оказывают два основных процесса. Спорным вопросом, однако, остается то, как именно их описать и какой между ними баланс. Однако сама эта дихотомия, обоснованная методами XXI века, напоминает гораздо более старое столкновение между двумя важными философами XVIII века — Давидом Юмом и Иммануилом Кантом. «Разум есть и должен быть лишь рабом аффектов», — писал Давид Юм[160]. Кант, напротив, считал, что нравственность должна руководствоваться разумом.
В таких новаторских работах, как «Эмоциональная собака и ее рациональный хвост» (Emotional Dog and its Rational Tail), психолог Джонатан Хайдт утверждает, что эмоции выполняют гораздо более важную функцию. Хайдт исследовал, в основном, те аспекты нашей моральности, которые служат основанием для реакций отвращения или реакций в стиле «тьфу». Рассмотрим воображаемый сценарий, благодаря которому, возможно, этот психолог особенно прославился. Джули и Марк — брат и сестра, путешествующие по Франции во время летних каникул. Однажды вечером они остаются вдвоем в хижине близ пляжа. Они принимают решение, что было бы интересно и забавно попробовать заняться любовью. По крайней мере, это был бы новый опыт для них обоих. Джули и так уже принимает противозачаточные таблетки, но Марк для пущей безопасности использует презерватив. Им обоим нравится этот сексуальный опыт, однако они решают больше никогда не повторять его. Эту вместе проведенную ночь они хранят в секрете, благодаря чему чувствуют себя еще ближе друг к другу[161].
Если вы не можете понять, почему секс Джули и Марка должен казаться отвратительным, значит можно сказать лишь то, что вы относитесь к очень незначительному меньшинству. Хайдт выяснил, что в той или иной степени почти все из его респондентов считают, что поведение брата и сестры является морально предосудительным. Однако, когда он стал спрашивать, что же в нем не так, испытуемые не могли четко объяснить свои чувства. Например, они могли сначала сказать, будто их беспокоит то, что потомство, рожденное от подобного полового акта, могло бы иметь генетические отклонения, но потом им напоминали, что никакого потомства не будет, поскольку использовались две формы контрацепции. В другом случае они могли высказать опасения по поводу долгосрочного психологического влияния, забыв о том, что для Джули и Марка опыт оказался совершенно позитивным.
Итак, у нас есть пример, в котором никому не причиняют вреда, однако люди все равно чувствуют, что совершается аморальный акт, хотя и не могут точно сказать, что же с ним не так. Раздосадованные, они видят, что им не хватает аргументов. Порой они комментировали ситуацию так: «Ну, я просто интуитивно чувствую, что это неправильно». Хайдт дал этому чувству специальное название, окрестив его «моральным ошеломлением»[162].
В одном эксперименте Хайдт с коллегой использовали гипноз, чтобы заставить людей чувствовать отвращение, когда произносилось какое-то произвольное слово. Таким словом было наречие «часто». Они выяснили, что, если предлагался сценарий с таким словом, загипнотизированные испытуемые с большей категоричностью говорили о том или ином моральном прегрешении. Еще больше поражает то, что заметное меньшинство находило нечто предосудительное даже в тех ситуациях, в которых явно ничего такого не было, например в следующей: «Дэн — представитель студенческого совета в своем учебном заведении. На этом семинаре он отвечает за составление расписания дискуссий по академическим проблемам. Он часто выбирает темы, которые интересны и преподавателям, и студентам, чтобы дискуссии были поживее». Когда испытуемых спрашивали, почему они считают, что Дэн сделал что-то плохое, они пытались найти хоть какой-нибудь ответ, и говорили, к примеру, так: «Просто кажется, что он что-то замышляет»[163].
В 1970‑х была известная шутка в «Morecambe and Wise», в те времена наиболее популярной в Британии комедийной телепрограмме. Эрик Морекамб и Эрни Вайз исполняли несколько номеров, а потом, в самом конце, на сцену в белом бальном платье торжественно выходила высокая женщина по имени Джанет, которая раньше в шоу никак не участвовала. Она отталкивала Эрика и Эрни и заявляла: «Хотела бы поблагодарить за то, что уделили внимание мне и моему маленькому шоу». Джонатан Хайдт считает, что разум ведет себя так же, как Джанет. Он выходит на сцену в последнюю минуту, хотя ничего и не делал, и забирает себе все лавры.
Однако, хотя Хайдт считает, что балом правят эмоции, другие не так уверены: они видят в столкновении разума и эмоции нечто вроде перетягивания каната.
У сердца свои доводы, не известные разуму.
Поступай так, чтобы максима твоего поступка могла стать всеобщим законом.
Вы обвиняетесь в убийстве толстяка. Что вы можете сказать в свою защиту?
— Виновен, милорд. Но мою вину смягчает то, что мой выбор и действия были определены моим мозгом, а не мной.
— Ваш мозг ничего не решает. Решаете вы. Приговариваю вас к заносчивости и десяти годам сложной философии.
В последнее десятилетие наблюдался настоящий бум исследований всех аспектов функционирования и строения мозга, обусловленный усовершенствованием технологии сканирования. МРТ (магнитно-резонансная томография) дала некоторые неожиданные результаты. Сканеры функционируют за счет выявления мельчайших изменений в кровотоке: когда определенная часть мозга начинает работать интенсивнее, чем в так называемом состоянии покоя, на снимке видно, что она, как говорят специалисты по нейронауке, «зажигается». Исследования находятся на стадии зарождения, однако все больше данных, неоспоримо подтверждающих то, что определенные участки мозга отвечают за определенные функции. Испытуемые ложатся внутрь больших и шумных резервуаров, а сканирование производится, когда они, к примеру, слушают музыку, используют язык, рассматривают карты, представляют, будто заняты той или иной физической деятельностью, наблюдают лица, произведения искусства либо такие неприятные создания и вещи, как тараканы или испражнения.
Исследуется также и то, что происходит в мозге, когда мы принимаем моральные решения, а поскольку дилеммы с вагонетками — источник для столь ожесточенной борьбы разных интуиций, они оказались в числе наиболее популярных исследовательских кейсов. Одна из наиболее известных звезд в этой области — гарвардский психолог и нейроученый Джошуа Грин.
Грин в школе был спорщиком, инстинктивно склоняющимся к утилитаризму. Когда спор вращался вокруг значения прав индивидов в сравнении с большим благом, он обычно занимал бентамовскую, а не кантианскую позицию. Последствия — вот что имеет значение. Однако он растерялся, когда впервые познакомился со сценарием трансплантации: конечно, нельзя убивать здорового молодого человека, чтобы воспользоваться его органами, даже если это спасет жизнь пятерым. Его утилитаристская вера пошатнулась.
Будучи студентом в Гарварде, он познакомился с задачей вагонетки, еще одной неприятной для человека с утилитаристскими убеждениями загадкой. Однако, по его словам, только тогда, когда ему довелось узнать о странном случае Финеаса П. Гейджа, его посетило озарение. Он гостил в Израиле по случаю бармицвы своей сестры и читал одну книгу в гостиничном номере.
Финеас Гейдж был двадцатипятилетним бригадиром-строителем, которому довелось стать реальной, а не гипотетической жертвой железных дорог. Его работа заключалась в руководстве группой рабочих, которые прокладывали железнодорожный путь по Вермонту. Чтобы проложить как можно более прямую дорогу, бригаде в одном месте надо было пробить туннель через скалу. В один летний денек случилось катастрофическое происшествие. Фитиль зажгли слишком рано. Произошел сильный взрыв, и прут, которым пользовались, чтобы утрамбовать взрывчатую смесь, ударил в щеку Гейджа, прошел через лобовую часть его мозга и вышел в верхней части головы.
Чудом было то, что Гейдж не умер на месте. Еще более странно то, что через пару месяцев он, казалось, почти вернулся к своему нормальному физическому состоянию. Его конечности функционировали, он мог видеть, чувствовать и говорить. Но то, что случилось потом, превратило его из простого медицинского курьеза в предмет академических исследований. Хотя физически он мог действовать примерно так же, как и раньше, стало ясно, что его характер изменился, причем в худшую сторону. Прежде он был ответственным и сдержанным, а теперь стал импульсивным, капризным и ненадежным. Сложно отделить миф от реальности, однако в одном отчете указывается, что его речь стала настолько вульгарной, что нежному полу настоятельно рекомендовали избегать его общества.
В своей книге «Ошибка Декарта» специалист по нейронаукам Антонио Дамасио говорит, что Гейдж мог знать, но не чувствовать[164]. «Вот в чем дело», — подумал Грин, сидя в своем номере. «Вот что происходит в сценариях с мостом и трансплантацией. Мы чувствуем, что не должны толкать толстяка. Но думаем, что лучше спасти жизнь пятерым, а не одному. Но мысль и чувство — это разные вещи».
Получив одновременно психологическое и философское образование, Грин стал первым, кто привлек нейронауки к изучению вагонеток. Он начал сканировать испытуемых в момент, когда им предъявляли задачи с вагонетками. Сканеры фиксировали соответствующие скачки в активно — сти мозга.
По описанию Грина, случаи с вагонетками провоцируют яростную схватку между подсчитывающими и эмоциональными участками мозга. И в этой борьбе у сторон гораздо более равные шансы, чем считает Хайдт. Когда предлагается дилемма «Толстяка» и убийство, которое бы вы совершили своими собственными руками, части мозга, находящиеся сразу за глазами и считающиеся ответственными за такие чувства, как сострадание (миндалевидное тело, кора задней части поясной извилины и префронтальная кора головного мозга), приходят в состояние крайнего возбуждения. Мысль о том, что надо толкнуть толстяка, «включает у вас в мозге эмоциональный сигнал опасности, который говорит: "нет, это неправильно"»[165]. Когда этого метафорического сигнала нет, мы включаем обычное утилитаристское исчисление: подсчитывающая часть мозга (дорсолатеральная префронтальная кора и нижняя теменная доля) оценивает издержки и прибыли разных типов, не только моральные. В случае «Тупика» уравнение несложное: ценой одной жизни мы можем спасти пять.
Фотоаппарат — основа для другой полезной метафоры Грина. У него есть автоматические настройки, например для съемки пейзажей. Это полезно, поскольку позволяет экономить время. Мы видим то, что хотим сфотографировать, и нажимаем на кнопку. Однако порой нам хочется сделать какой-то необычный снимок, попробовать что-то свежее, поиграть в искусство и авангард. Возможно, нам хочется, чтобы картинка в центре была размытой. Единственный способ достичь такого эффекта — переключиться на ручной (подсчитывающий) режим. «Эмоциональные ответы похожи на автоматическую съемку вашего фотоаппарата. Гибкое планирование действий — это ручной режим»[166].
Считается, что эмоциональные части мозга развились гораздо раньше тех его участков, которые отвечают за анализ и планирование. Поэтому в случае моральной дилеммы можно ожидать того, что эмоция придет к заключению быстрее разума. Исследования показали, что, когда людей торопят, они проявляют меньше склонности к утилитаризму[167].
Тот факт, что между двумя этими настройками идет борьба, убедительно подтверждается одним исследованием, в котором использовалась так называемая когнитивная нагрузка. Когда испытуемые думали над задачами с вагонетками, их когнитивные процессы были одновременно заняты другой задачей — в обычном случае им нужно было смотреть на числа, вспыхивающие на экране, или складывать их. В этих условиях испытуемые медленнее приходили к утилитаристскому ответу (убить одного, чтобы спасти пятерых в «Тупике», где задействованы когнитивные процессы), однако такая нагрузка не меняла ответы на дилемму «Толстяка», в которой в основном задействованы эмоции.
Эмоциональное отторжение, которое обычно возникает тогда, когда люди думают, что им нужно убить толстяка, состоит, по словам Грина, из двух компонент. Первая — эффект непосредственного участия: именно сам физический акт толчка, прямое воздействие человека за счет собственных мускулов — вот что заставляет нас отшатнуться. Данные указывают на то, что тот же самый принцип действует даже в том случае, когда толчок не требует прямого контакта руками, а достигается за счет длинного шеста, который, тем не менее, все равно требует мускульных усилий. Этот эффект можно проверить посредством сценария «Люк».
В этом сценарии мы можем остановить поезд и спасти жизни пятерым, переведя стрелку (как в «Тупике»). Эта стрелка открывает люк, на котором — так уж получилось — стоит толстяк. И хотя даже самый въедливый из юристов не смог бы обнаружить сколько — нибудь значимое моральное различие между убийством посредством стрелки и убийством посредством толчка, испытуемые, которых спрашивали об их решении, с большей готовностью приговаривали толстяка к смерти, когда для этого использовался первый метод, а не последний. И все же, какой бы способ ни использовался — стрелка или толчок, большинство все равно считают, что убить толстяка — хуже, чем перевести поезд на другой путь в «Тупике».
Это означает, что дело здесь еще в чем-то. Второй фактор, как объясняет Грин, напрямую соответствует учению о двойном последствии. Мы в меньшей степени готовы причинить кому-то вред намеренно, когда он является средством для желаемой цели, чем причинить вред, оказывающийся попросту побочным последствием. Два этих фактора — физический контакт и намерение причинить вред — «по отдельности не оказывают воздействия или же оказывают лишь небольшое воздействие, однако вместе они дают эффект, значительно превышающий сумму их отдельных эффектов. Это похоже на взаимодействие медицинских препаратов: когда вы принимаете препарат А, все нормально, и то же самое можно сказать о препарате B, но когда вы принимаете их вместе, происходит взрыв!»[168]. Толкнуть толстяка — это действие, в котором физический акт сочетается с намерением причинить вред, и результатом оказывается эмоциональный всплеск.
У Грина есть убедительное, хотя и спекулятивное, эволюционное объяснение того странного морального различия, которое люди подсознательно проводят между применением собственных мускулов и переводом стрелки. Мы испытываем особое отвращение к ущербу, который мог бы причиняться в той среде, к которой мы эволюционно приспособлены. Мы развивались в среде, в которой мы непосредственно взаимодействовали с другими людьми, то есть за счет силы, которую давали наши мускулы. Применение мускулатуры для того, чтобы столкнуть другого человека, — это явное указание на насилие, а по очевидным причинам насилия стремятся по возможности избегать.
Эти эксперименты сосредоточены на моральных суждениях, а не на поведении, не на том, как действительно поступают люди. Однако суждение и поведение связаны друг с другом. И независимо от того, принимаем ли мы эволюционное объяснение Грина, психология убийства имеет большее значение за пределами академической вагонеткологии. Небо над Пакистаном и Афганистаном сегодня постоянно бороздят беспилотные летательные аппараты США, дроны, которыми управляют сидящие за тысячи миль в Америке люди, обычно относительно молодые. По оценкам, к 2011 году в одном только Пакистане за семь лет американскими дронами было убито около 2680 человек[169]. Дроны являют собой будущее военного дела: в настоящее время некоторые из них используются для разведки, тогда как другие — для атак на людей и укрепления. Ответ на вопрос, как именно нам легче убивать — джойстиком или ударом штыка в горло, сам по себе был бы нейтральным в моральном смысле открытием. В конце концов, если мы воюем со смертельно опасным врагом, возможно, нашим солдатам, которым надо его уничтожить, хорошо бы испытывать поменьше угрызений совести. Но если верно то, что нам проще убивать, нажимая на кнопку, а не размахивая штыком, а это, судя по всему, и в самом деле так, тогда нам нужно знать об этом.
Этот спор выходит на более широкое обсуждение вопроса о том, насколько соответствует наша этическая оснастка, предоставленная эволюцией, современной эпохе. Философы, особенно утилитаристского направления, подчеркивали следующее явное противоречие. Если мы проходим мимо мелкого пруда, в котором замечаем тонущего ребенка, большинство из нас инстинктивно прыгнет в пруд, чтобы спасти его. Мы бы поступили так даже в том случае, если бы были одеты в дорогой костюм. И были бы возмущены, если бы какой-нибудь наблюдатель стоял у пруда и смотрел, как тонет ребенок, а потом бы объяснил, что он никак не мог нырнуть в пруд, поскольку на нем пиджак Версаче стоимостью в 500 долларов. Однако в то же время немногие из нас отвечают на письма благотворительных организаций, в которых говорится, что похожие суммы денег могли бы спасти жизнь людям на другом конце света.
Нет какого-то особого этического различия между спасением незнакомца, которого мы видим, и спасением незнакомца на другом конце света. Однако существует правдоподобное эволюционное объяснение этих наших разнящихся реакций. Современный человеческий мозг развивался тогда, когда люди были охотниками и собирателями, жившими небольшими группами в 100–150 человек. Преимущество (в смысле эволюции) давала забота о собственном потомстве и потомстве тех немногих людей, с которыми мы сотрудничали. Мы не желали знать, да нам это было и не нужно, о том, что происходит на другом конце горы, равнины или озера. Сегодня же технология обеспечивает нас мгновенными новостями о катастрофах в самых разных частях света. Поэтому вряд ли удивительно то, что мы столь неохотно отвечаем на подобные события, хотя в моральном плане это и нельзя оправдать. Питер Сингер приводит следующий пример, напоминающий сценарии с вагонетками:
Предположим, что мы на корабле, бушует шторм, и мы видим две опрокинувшиеся яхты. Мы можем либо спасти одного человека, цепляющегося за опрокинувшуюся яхту, либо пять человек, которых мы не можем видеть, но знаем, что они оказались внутри другой яхты. У нас есть время на то, чтобы прийти на помощь только одной яхте, поскольку потом они наскочат на скалы, и, скорее всего, любой, кто цепляется за яхту, которой мы не поможем, утонет. Мы можем опознать человека, который на яхте один, то есть мы знаем, как его зовут и как он выглядит, хотя ничего другого нам о нем не известно и мы с ним никак не связаны. О тех, что заперты в другой яхте, мы ничего не знаем, за исключением того, что их пятеро[170].
Бесчисленные исследования показывают, что наши моральные решения — например, размер пожертвований на благотворительные цели или то, насколько жестоким, по нашему мнению, должно быть наказание, — в значительной мере определяются тем, можем ли мы опознать человека или людей, на которых сказываются наши действия[171]. Однако Сингер в своем примере говорит о том, что мы, конечно, должны спасти пятерых, даже если эволюция, так сказать, подучила нас больше заботиться о той жертве, которую мы знаем. Из сценария Сингера мы должны сделать очевидный вывод: некоторые из наших моральных инстинктов не подходят нашей эпохе, когда люди живут большими анонимными группами в мире, в котором все со всем связано.
Силы эволюции определили форму наших моральных инстинктов и в другом смысле. Эволюция снабдила нас эвристиками, то есть практическими правилами, определяющими, как нам себя вести. Практические правила удобны, поскольку у нас нет бесконечного времени, денег или информации, чтобы выяснить, что делать в каждом из случаев. Они полезны для того, чтобы проложить путь в сложных ситуациях, а принятие решений — это обычно сложная задача. Однако, хотя в большинстве случаев эвристики срабатывают, они могут поставить нас в тупик. Например, как мы уже говорили[172], правила могут вступать в конфликт, так что нам требуется процедура для разрешения их противоречий. Правила «Спаси жизни» и «Не лги» вступят в противоречие, если нам надо солгать ради спасения жизней. Кроме того, иногда правило использует подсказку, сигнал или замещающий знак, и это может привести к ложноположительным и ложноотрицательным результатам. Рассмотрим эвристическое правило, запрещающее инцест: есть рациональные медицинские и биологические причины не воспроизводиться, вступая в половую связь с братом или сестрой. Похоже, что эволюция снабдила нас практическим правилом, которое отталкивает от инцеста: не считай сексуально привлекательным другого человека, с которым ты вырос. И это правило хорошо работало. Однако оно может стать проблемой в тех случаях, если братья и сестры были разлучены в детстве и находят друг друга привлекательными, когда в своей жизни встречаются позже. В то же время это правило привело к кризису в движении кибуцов в Израиле, в которых дети из разных семей воспитываются вместе и растут, не ощущая особого сексуального влечения друг к другу, что ведет к низкому уровню браков внутри сообщества кибуцов[173].
В определенном смысле вряд ли нас должно удивлять то, что ученый может помочь с решением дилеммы «Толстяка» в частности и с пониманием нравственности в целом. Конечно, между мозгом и моралью существует связь. Невозможно представить, как могло бы быть иначе. Наше поведение и мнения должны быть продуктом — в каком-то отношении — нашего нейронного устройства. Без мозга не было бы никаких мнений.
Однако новым является то, что мы все больше понимаем, как работает эта архитектура и это устройство, что именно делают те-то и те-то участки мозга и как они связаны друг с другом. Этот спор важен для влияния нейроэтики на область права. В будущем, вероятно, можно будет услышать такое, например, прошение о смягчении приговора: «это был не я, а мой мозг». Наша система правосудия опирается на представление о том, что люди свободны в своих поступках и своих действиях. И чем больше мы узнаем о мозге, чем больше мы можем объяснить и предсказать действие, тем меньше остается места для проявления свободной воли — по крайней мере, так нам сегодня кажется.
Однако «компатибилисты» утверждают, что свобода воли совместима с полным причинноследственным объяснением наших мыслей и действий. Даже если бы гигантский компьютер с программой в квадриллионы байт данных мог точно предсказать действия того или иного человека, из этого бы не следовало, по словам компатибилиста, что действия не являются свободными. Этот тезис представляется довольно странным, по крайней мере с моей точки зрения, хотя компатибилистская позиция по свободе воле является, вероятно, наиболее популярной среди философов, которые работают над этой темой. Но какую бы позицию в этом вечном споре ни занимать, в судах неизбежно будут все чаще звучать просьбы принять в расчет биологически обоснованные извинения и просьбы о смягчении наказания, основанные на сканах головного мозга и медицинских данных.
Рассмотрим пример одного человека, который в 2000 году неожиданно занялся сексуальными домогательствами. Американец средних лет долгое время жил в счастливом браке, не демонстрируя никаких необычных сексуальных склонностей. Но чуть ли не за один день в нем развился интерес к проституции и детской порнографии. Его жена заметила это, а когда он стал приставать к их приемной дочери, она известила власти. Мужа признали виновным в покушении на растление малолетних и приговорили к курсу реабилитации. Это нисколько его не смутило: он продолжал приставать к женщинам в центре, в котором проходил реабилитацию. Тюремный приговор казался неизбежным.
Некоторое время он страдал от головных болей, и теперь они стали сильнее. Буквально за несколько часов до приговора он пришел в больницу, где сканирование головного мозга показало наличие массивной опухоли. Как только ее удалили, его поведение вернулось к норме. Это могло бы быть концом истории, однако через шесть месяцев у него снова стало проявляться все то же совершенно невоздержанное поведение. Он снова пришел к врачам. Выяснилось, что во время первой операции небольшую часть опухоли не заметили. Была успешно проведена вторая операция, что сразу же устранило анормальные черты в сексуальности пациента. В итоге он избежал тюрьмы.
Опухоль — крайний пример. Немногие сочли бы человека ответственным за свои действия, если такое новообразование действительно столь существенно изменило принимаемые им решения. Однако в будущем нейроученые смогут указывать и на другие физические причины, которые мы в настоящее время не относим к таким категориям, как «болезнь», «расстройство» или «физический недостаток». Нейроученый мог бы сказать: «Магазинные кражи, которыми занимается Мэри, можно объяснить химическим составом и синапсами в ее мозге». И не совсем ясно, почему такое извинение было бы, по крайней мере теоретически, не таким убедительным как то, что отсылает к опухоли[174].
Один из важных инструментов, позволяющих специалистам по нейронаукам изучать отношение между мозгом и этикой, — это атипичные случаи, возникающие в результате случайных повреждений и болезни. Хотя нейроэтика — это ограниченная область, складывающаяся картина этики имеет сходства с той, что представляют специалисты по другим частям мозга (отвечающими за язык, чувства, распознание лиц), а также по отношению между мозгом и телом или же по сознанию. Мозг — сложная и хрупкая конструкция со множеством связей, пребывающая в неустойчивом равновесии, так что отсутствие или удаление определенной части из всего этого сооружения, как и ее неправильное подключение, могут привести к странным явлениям и любопытному поведению.
Прекрасной иллюстрацией является синдром Капгра. Это болезнь, при которой человек считает, что его жену, отца или близкого друга подменил некий самозванец. В прошлом подобные утверждения служили основанием для признания сумасшествия. Однако такие специалисты по нейронаукам, как Вилейанур Рамачандран, заинтригованные этими случаями, стали искать физиологическое объяснение и нашли его, причем достаточно простое. Большинство из нас прекрасно справляется с распознанием лиц и хранением информации о лицах: если нас спросить, мы, скорее всего, не сможем сформулировать, чем различаются лица двух братьев, однако нам не составит труда различить их, когда они перед нами. Этот жизненно важный навык зависит, судя по всему, от нормального функционирования определенной части в мозге, называющейся веретенообразной извилиной. Повреждение этой области может вести к прозопагнозии, то есть болезни, при которой пациенты не могут различать лица. По мысли Рамачандрана, пациенты с синдромом Капгра обладают нормально функционирующим распознанием лиц, однако у них есть определенная проблема с передачей в путях, которые связывают веретенообразную извилину с лимбической системой, играющей главную роль в нашей эмоциональной жизни. Отсутствие какого бы то ни было эмоционального отклика в момент, когда пациент с синдромом Капгра видит лицо своей матери, приводит его к выводу, что ее заменил какой-то двойник[175].
Типичная картина этики обычного человека опирается на баланс нейронных систем.
Джошуа Грин сначала считал, что борьба идет между эмоциями и расчетом, Хайдт — между эмоцией и разумом (а в более поздних работах — между автоматичностью или интуицией и разумом), Даниэль Канеман, психолог, получивший Нобелевскую премию, — между быстрой и медленной системами[176].
Эти дуальные системы не обязательно должны быть совершенно независимыми друг от друга. Так, даже если, как утверждает Хайдт, эмоция играет роль водителя в автомобиле, разум, возможно, сыграл еще более важную роль прежде — роль инструктора этого водителя. Например, в большинстве стран развитого мира гомосексуальность сегодня не отталкивает людей так, как раньше, то есть ее гораздо реже считают чем-то дурным. Однако можно предположить, что разум сыграл определенную роль в изменении социальной нормы, из-за которой гомосексуальность считалась отвратительной[177].
Многие из тех, кто работает над научным изучением нравственности, полагают, что их открытия имеют нормативное значение. Так, Хайдт говорит, что в его сценарии с инцестом люди должны преодолеть свою эмоциональную реакцию («тьфу!»): разум говорит нам, что нет ничего предосудительного в отношении двух добровольно соглашающихся на связь взрослых людей, если никому не причиняется вреда. Тогда как Грин доказывает, что наши автоматические реакции на определенные ситуации, хотя они и крайне полезны, могут дать осечку и что в моральных дилеммах первую скрипку должна играть наша подсчитывающая природа, то есть мы должны перейти на ручной режим. Мы должны толкнуть толстяка, несмотря на наше инстинктивное отвращение к этому решению. Питер Сингер согласен: если нежелание толкнуть толстяка управляется эмоциональными механизмами мозга, мы должны преодолеть нашу робость[178].
Некоторых людей не назовешь робкими. Сегодня исследуется и тот вопрос, почему некоторые люди — большие утилитаристы в сравнении с другими. Люди с хорошим зрительным воображением обладают более слабыми утилитаристскими инстинктами (возможно, образ убийства толстяка задевает их сильнее)[179]. Если испытуемых заставляют подумать о задаче подольше, их решение оказывается более утилитаристским, чем в том случае, когда они них требуют мгновенного ответа[180].
То, что эмоции связаны с лобной долей мозга, известно по меньшей мере со времен удивительного превращения Финеаса П. Гейджа, вызванного железным прутом. Мы можем предположить, как Финеас Гейдж после своей травмы среагировал бы на воображаемые железнодорожные катастрофы, описываемые в вагонеткологии. В последние годы были проведены исследования с людьми, имеющими повреждения в вентромедиальной префронтальной коре[181]. Такие пациенты смотрят на судьбу толстяка с большим безразличием. Пациенты с травмой примерно в два раза чаще обычных людей говорят, что допустимо столкнуть толстяка и тем самым убить его, чтобы спасти жизнь другим. Подобные данные обнаруживаются и тогда, когда их спрашивают о других леденящих кровь случаях, обсуждавшихся ранее, например о родителях, которые, скрываясь от нацистов, должны задушить своего ребенка, чтобы не обнаружили и не убили всю группу целиком. Пациенты с травмами в меньшей мере ощущают внутренний конфликт, чем здоровые испытуемые, то есть им представляется более очевидным то, что нужно задушить ребенка. У них пониженный эмоциональный отклик на причинение ущерба.
Также есть связанные с этими вопросами исследования психопатов. Психопаты и лица с психопатическими чертами обычно чаще одобряют причинение прямого ущерба в сценариях, похожих на случаи с вагонетками[182]. Некоторые психологи пригляделись своим натренированным взглядом к таким последовательным утилитаристам, как Иеремия Бентам, и в одной статье утверждается, что его взгляд на моральные предметы связан с синдромом Аспергера[183].
Не так-то просто вывести следствия из этих исследований нравственности. Если существует связь между определенным типом повреждения мозга и утилитаризмом, должны ли мы сделать вывод, что порой у пациентов с травмой мозга более ясный взгляд на мораль, чем у остальных? Или же мы, напротив, должны счесть такие данные доказательством того, что в утилитаризме не все гладко, так что те, кто считают, будто толстяка надо столкнуть, демонстрируют некую фундаментальную ущербность своего этического аппарата? Последнее представляется по крайней мере правдоподобным. Поскольку психопаты плохо справляются с определением необходимых действий в некоторых бесспорных случаях, разумно сделать вывод, что их суждение сомнительно и в сценариях с вагонетками. Другими словами, тот факт, что психопаты с большей готовностью одобряют убийство толстяка, выступает некоторым, пусть и достаточно слабым, подтверждением того, что убивать толстяка — плохо.
Нейронаука захватывает себе территории многих других дисциплин. Это новое направление, она воодушевляет и приносит захватывающие результаты. Однако у нее есть и яростные критики, особенно когда она утверждает, будто проясняет этику. Одно из направлений критики говорит о том, что нейронаука имеет методологические изъяны, то есть это плохая наука.
Сканирование мозга пока еще остается достаточно грубым методом с неточными измерениями. Тестирование реакций испытуемых, когда они лежат внутри длинного резервуара, вряд ли позволяет воспроизвести какую-либо дилемму из реальной жизни. Как бы глубоко пациенты ни погружались в дилемму, сколь бы успешно они ни представляли, что действительно столкнулись с ней, подавляя свою недоверчивость, вряд ли они почувствуют учащенный стук сердца, вспотевшие ладони, страх, панику и тревогу настоящей жизни. В этих экспериментах отсутствуют обычные звуки, запахи и виды. Нет шума, болтовни или грохота улицы на заднем фоне, нет дождя или света солнца[184].
Это не значит, что свет солнца должен влиять на наши решения. То, пожертвую я или нет жертвам наводнения на другом конце света, не должно зависеть от того, как на мое настроение повлияла погода. Однако в реальной жизни существует множество факторов, так что мы должны с осторожностью относиться к любым экстраполяциям выводов, полученных при сканировании, на реальную жизнь.
Однако есть и более фундаментальные возражения на заявления нейронауки. Суть обвинения состоит в том, что последняя допускает своеобразную категориальную ошибку. Британский философ XX века Гилберт Райл, который ввел понятие категориальной ошибки, иллюстрировал ее таким примером: американский турист приехал в Оксфорд и, осмотрев Шелдонский театр, Бодлейскую библиотеку, колледжи и дворики, задал невинный вопрос: «Но где же университет?», словно бы университет был некоей отдельной физической сущностью.
Примерно в том же смысле приписывать идеи, решения и мотивы, желания и предрассудки мозгу — это своего рода категориальная ошибка. На Райла повлиял Витгенштейн, а многие современные критики нейронауки сами витгенштейнианцы. Витгенштейновская критика нейронауки состоит в том, что психологические атрибуты нельзя приписать мозгу, они приписываются только людям. Сознание, утверждают они, не тождественно мозгу. Я могу быть смущенным или могу запутаться, не зная, стоит ли переводить вагонетку на другой путь. Но мой мозг не бывает смущенным. Меня может оттолкнуть мысль о том, что надо применить физическую силу, чтобы убить толстяка. Но подобный поворот событий не может испугать мой мозг. Я могу рассчитать, что лучше потерять одну жизнь, чем пять, но нет смысла говорить, что этот расчет производит мой мозг. Конечно, если бы мой мозг не работал, я бы тоже не функционировал, но это не значит, что я совпадаю со своим мозгом. Поезд не мог бы работать без двигателя, однако он не тождественен этому двигателю[185].
Но чаще всего нейроскептики бьют мимо цели. В целом когда специалисты по нейронаукам говорят о том, что мозг смущен или испугался, они используют эти выражения метафорически[186]. Затем нейроскептик предъявляет нейроученому еще одну ошибку. Он говорит, что поведение лучше всего можно понять, не заглядывая внутрь мозга, а рассматривая человека в его среде. Но это слишком слабый снаряд. Только самый тупой ученый стал бы утверждать, что активность мозга — единственное или самое лучшее объяснение поведения человека и сознательных состояний или что оно заменяет объяснения всех остальных типов. И в самом деле глупо говорить, что описание влюбленности или объяснение политической идеологии того или иного человека можно найти в определенной области мозга. Любовь и политику невозможно свести к какому-то химическому коловращению. Мозг расположен в теле. А люди принадлежат культурам и обществам. Ответ на вопрос о том, почему такой-то человек голосовал за демократов или республиканцев, невозможно ограничить описанием нейронной массы, функционирующей в промежутке между его ушами.
Тем не менее влюбленность и наличие определенной политической идеологии были бы невозможны без мозга, и сегодня нейроученые открывают удивительные связи между определенными поступками, убеждениями или чувствами и нейронной активностью, и этими данными нельзя пренебрегать. Как мы уже выяснили, повреждение вентромедиальной префронтальной коры может повлиять на моральные суждения. Также сегодня мы понимаем то, что префронтальная кора участвует в торможении, и если она разрушена, например при слабоумии, больные могут «совершать в магазинах кражи на глазах у менеджеров, прилюдно снимать с себя одежду, перебегать улицу на красный свет, запевать песни в самых неподходящих для этого местах, поедать пищевые отходы, выуженные из мусорных баков на улице…»[187]. Точно так же нейроученые все больше узнают о химических веществах, которые определяют ненормальное и деструктивное поведение, например пагубное пристрастие к еде, азартным играм, сексу или шопингу. Главным фактором в этом случае является допамин. Было немало трагических случаев, когда пациентов с болезнью Паркинсона лечили допаминэргическими препаратами, а потом они не могли контролировать свои импульсы, что стоило им денег, карьер, брака.
Это позволяет наметить одну интригующую возможность: что если мы сами начнем подстраивать собственный мозг, чтобы изменить наши моральные взгляды и, соответственно, наши суждения в сценариях с вагонетками…
Сомы грамм — и нету драм.
Лучший способ выяснить, можете ли вы кому-то доверять, — это ему довериться.
Если бы Иеремия Бентам правил миром, он поощрял бы людей к тому, чтобы они сталкивали толстяка с моста во всех тех случаях, когда это было бы необходимо для большего блага. Однако обычные люди не могут заставить себя толкнуть толстяка. Они не считают, что их главная обязанность — максимизировать счастье; они, напротив, считают, их поведение ограничено некоторыми принципами, такими как запрет на причинение вреда невинным людям. Даже если бы Иеремия Бентам убедил их и они бы столкнули толстяка, возможно, что потом бы их замучила совесть — они бы, к примеру, страдали от мрачных воспоминаний и кошмаров. Бентам, без сомнения, счел бы любую вину или сожаление иррациональными. Но люди не всегда способны управлять собственными эмоциями. Желание стать утилитаристами могло бы привести к обратному эффекту и сделать нас несчастными.
К счастью, теперь нам могут помочь лаборатории. Ученые все больше узнают о том, как работает память. Гиппокамп (участок размером с мизинец и названный так потому, что он слегка напоминает морского конька) — это область мозга, которая, как считается, закрепляет воспоминания, упорядочивает и раскладывает по полочкам наши убеждения и образы. Миндалевидное тело дает гиппокампу сигнал, указывающий, какие воспоминания важно сохранить. Чем сильнее эмоциональное возбуждение в миндалевидном теле, тем с большей вероятностью будет сохранено воспоминание.
Эволюцию, как обычно, можно поздравить с тем, что она придумала весьма прагматичное устройство. Мы забываем большинство вещей, которые случились с нами. Но если на улице на нас напал незнакомец, у нас должна быть гарантия, что нам запомнится этот неприятный эпизод: мы не хотим снова оказаться в столь же опасной ситуации. Иногда подобный эпизод вызывает избыточную реакцию: эмоциональный шок, полученный нами, настолько силен, что фитиль памяти от него буквально вспыхивает. Похоже, именно это происходит при посттравматическом стрессовом расстройстве (ПТСР), которое давно уже привлекает серьезное внимание военных. Больные ПТСР постоянно вспоминают о травматическом событии. Толчком к их воспоминаниям может быть, скажем, хлопок от спустившей шины (напоминающий взрыв снаряда), как и более произвольные вещи, ассоциирующиеся с травматическим эпизодом. Например, солдат, который стал свидетелем того, как его друга застрелили в траншее, может испытать паническую атаку, увидев изрытое поле.
Некоторые время назад исследователи выяснили, что, если в течение нескольких часов после травмирующего эпизода испытуемые принимали пропранолол, особый бетаблокатор, у них понижалась вероятность развития ПТСР. Дальнейшие исследования показали, что пропранолол может помочь даже тем, кто годами страдает от ПТСР. Специалисты по памяти используют следующую аналогию, объясняющую воздействие препарата. Предположим, что вы заказываете книгу в библиотеке. Книгу достают с полки. Если вы читаете ее возле открытого окна, из которого льется поток солнечного света, книга слегка выцветет. Когда вы вернете книгу в хранилище, в нем будет храниться чуть более блеклая копия. Пропранолол действует как сильный солнечный свет с подобным отбеливающим эффектом. Если у пациентов с ПТСР вызывали неприятные устойчивые воспоминания и при этом вводили препарат, эти воспоминания возвращались на склад в мозге в несколько ослабленном виде.
Так что в теории, даже если нам страшно толкнуть толстяка, препараты, возможно, скоро позволят нам стереть память о том, что мы сделали это. Но может быть и более прямой способ повлиять на наш подход к задаче вагонетки, — таблетка не для снятия стресса, а для изменения наших ценностей.
Наука вскоре предложит нам головокружительную палитру вариантов усовершенствования наших возможностей — физических и когнитивных, а также улучшения настроения. Некоторые препараты уже доступны. Десятилетиями жульничающие спортсмены использовали химические и биологические стимуляторы для того, чтобы увеличить свои физические возможности, причем подобные препараты и медицинские средства становятся все более точечными по своему действию и все более сложными. То же самое относится и к увеличению когнитивных способностей. Любители кофе давно знакомы с восстановительными свойствами кофеина. Однако поскольку ученые все больше узнают о том, как мы учим языки, читаем ноты, опознаем паттерны, фокусируемся на задачах, запоминаем факты и умножаем числа, неизбежно будут появляться таблетки, нацеленные на все более конкретные функции.
Сама идея таблеток, улучшающих настроение, возвращает нас к «Дивному новому миру». В футуристическом романе Олдоса Хаксли (опубликованном в 1932 году) сома поддерживает у всех людей состояние покорного довольства. Читатель ощущает, что галлюциноген является инструментом контроля, который делает жизнь тех, кто его потребляет, ненастоящей и оторванной от реальности. Однако любителям пива давно известно быстрое и весьма ощутимое воздействие лагера и эля на настроение, то есть торможение, вызываемое пивом, тогда как такие лекарства, как прозак, прописываемые от депрессии, в развитом мире применяются настолько широко, что в их употреблении уже не видят ничего предосудительного.
Если вы хотите узнать о пестиках и тычинках, полезно начать со степных полевок. Эти грызуны, с их плотными тельцами и волосатыми хвостами, — вряд ли самые привлекательные существа на свете, по крайней мере с точки зрения человека. Однако, к счастью для их вида и его выживания, самцы и самки степной полевки считают друг друга более заманчивыми. И действительно, как только они нашли партнера, они заключают с ним благословенный союз, в котором и хранят друг другу сексуальную верность на протяжении всей своей короткой жизни.
У степной полевки есть близкий родственник — серая полевка. Самец серой полевки отличается одной особенностью: он склонен к промискуитету и представляет собой настоящего сексуального бандита. Выяснилось, что когда степная полевка находит партнера, у нее выделяется гормон вазопрессин, а клетки, реагирующие на него, то есть рецепторы, расположены в областях мозга, отвечающих за удовольствие. Партнер степной полевки оказывается источником удовольствия, а потому пара образует крепкую связь. Тогда как у серых полевок рецепторы находятся в другой части мозга, так что спаривание не ведет к стимулированию формирования устойчивой пары. Однако за счет внедрения одного-единственного нового гена, который влияет на рецепторы вазопрессина, ученые смогли превратить самцов серой полевки в верных супругов.
В том, что касается любви и секса, у людей и полевок много общего. В одном исследовании шведских близнецов было обнаружено, что различия в связывании вазопрессина строго коррелировали с семейным положением каждого из братьев, оцениваемым по уровню неверности и разводов. Не так уже сложно представить себе, что однажды мы, возможно, попросим, чтобы наши партнеры проверились на такой гормон, а по прошествии какого-то времени мы могли бы даже использовать генную терапию, чтобы повысить верность половых партнеров друг другу.
Это что касается секса. Можем ли мы изменить установки, относящиеся к другому барьеру в обществе, с которым так сложно что-то сделать, а именно к расе? Пропранолол, упоминавшийся ранее бетаблокатор, оказывает ряд любопытных воздействий, не ограничивающихся влиянием на память. Существует тест, который может пройти каждый, — «Тест на неявную установку» (Implicit Attitude Test), в котором нужно ассоциировать некоторые приятные слова (такие как «мир», «смех», «удовольствие») и некоторые неприятные слова («зло», «провал», «боль») с черными и белыми лицами. Большинство людей хотели бы думать, что они не расисты, а потому результаты могут их расстроить. Тест на неявную установку показывает, что мы в той или иной мере несем в себе расовые предубеждения: обычно мы с большей готовностью ассоциируем неприятные слова с черными лицами, чем с белыми. Черные демонстрируют то же самое предубеждение. Но если перед тестом принять пропранолол, это предубеждение почти полностью исчезнет[188].
Изменение поведения людей в обществе и суждений при помощи химических препаратов — это возможность, которая уже не ограничивается миром научной фантастики. Реакции людей, принявших подобные препараты, на сценарии с вагонетками, стали полезным индикатором того, могут ли и как именно могут такие химические вещества менять наши моральные убеждения. Влияние пропранолола на суждения в сценариях с вагонетками пока еще не определено[189]. Однако экспериментаторам удалось изменить реакции за счет модификации различных гормонов: например, в одном исследовании были изменены уровни серотонина. Выяснилось, что при увеличении его уровня у людей меньше проявлялись утилитаристские склонности, так что они реже готовы столкнуть толстяка.
Однако проблема с вагонеткой — не единственный доступный ученым тест, когда надо определить, как можно модифицировать нашу мораль. В другом используется дележ пригоршни долларов.
Пульмановская забастовка в XIX веке в США является типичным примером забастовок. Она повлекла чрезвычайно большие расходы для Компании Пульмана и стала катастрофой для профсоюза и его членов. Одной только железной дороге забастовка обошлась примерно в 4,4 миллиона долларов потерянных доходов и еще в 700 тысяч долларов убытков. 100 тысяч бастующих потеряли свои заработки, общая сумма которых оценивается в 1,4 миллиона долларов.
Выражение «обоюдная выгода», пришедшее из теории игр, стало обиходным. Но не выражение «обоюдный проигрыш». Тогда как именно к этому сводился результат пульмановской забастовки, и точно таким же оказывается итог большинства других забастовок. Убытки несут и компании, и рабочие, как, естественно, и общество в целом. Можно было бы решить, что профсоюзы поступают иррационально, исповедуя подход, который только ухудшает их положение. Может это и так, по крайней мере если придерживаться одного конкретного определения рациональности. Однако в подобных вопросах люди не всегда рациональны, и это было доказано одним экспериментом в подвале на Квин-сквер в Лондонском университете.
Представьте себе картину. Перед вами два человека, которые явно испытывают жажду. Назовем их Гарри и Олли. Они никогда раньше не встречались. Им предлагается кувшин с водой, которую они должны поделить. Первый человек, Гарри, разливает воду на два стакана. В первый он наливает три четверти воды из кувшина, а в стакан Олли отмеряет оставшуюся четверть. Олли выглядит немного недовольным. Но у него есть выбор: он может выпить воду, предложенную ему Гарри, или же отвергнуть ее. Если он отвергает ее, тогда ни один из них ничего не выпьет.
Последние полчаса Олли провел под капельницей с физраствором — у него немного болит голова, рот пересох, и лучше получить хоть немного воды, чем вообще нисколько. Однако он смотрит на почти полный стакан Гарри, потом на свою скромную дозу, и качает головой: будь он проклят, если позволит Гарри забрать почти всю воду себе.
Гарри, как выясняется, это провокатор. Олли не знал о том, что проходил проверку особым тестом, который многими чертами напоминает задачу вагонетки, а именно игрой «Ультиматум»[190].
Карьера игры «Ультиматум» напоминала «Толстяка». Впервые она появилась в 1982 году, незадолго до «Толстяка». Она родилась в одной дисциплине (экономике) и анализировалась в идеализированной форме переговоров, первоначально в совершенно априорном виде, то есть как задачка, которую можно решить на бумаге посредством (относительно простого) математического аппарата. Затем «решение» стали проверять в реальном мире. После этого игра выпорхнула из гнезда родительской дисциплины и перебралась в другие исследовательские отрасли, включая эволюционную биологию, антропологию, социологию и нейронауку. Как и в случае «Толстяка», результаты игры «Ультиматум» стали приводить в качестве доказательства того, что моральные принципы встроены в само наше устройство, то есть являются врожденными. Как и «Толстяк», игра применяется для изучения того, как химические препараты могут изменить принимаемые решения. И точно так же, как и в случае «Толстяка», существуют яростные критики, осуждающие этот академический конструкт за то, что он является искусственным лабораторным экспериментом, который невозможно пересадить в реальный мир, получив от этого хоть какую-то пользу.
В стандартном «Ультиматуме» участвуют два игрока. На этот раз назовем их Томасом и Адамом. Томасу дают определенную сумму денег, скажем 100 фунтов. Он может выбрать произвольную часть этих 100 фунтов, чтобы отдать Адаму. У Адама есть возможность принять эту долю от 100 или отвергнуть ее, но если он отвергает ее, ни один из игроков ничего не получит. Если Томас предлагает Адаму всего лишь 1 фунт, тогда, вроде бы, у Адама есть резон принять его. Если он принимает эту часть, он получает 1 фунт. А один фунт лучше, чем ничего, а ведь он ничего и не получит, если отвергнет предложение. Поскольку у Адама есть резон принять любую сумму, какой бы малой она ни была, у Томаса есть основание предлагать наименьшую сумму из всех возможных.
Это результат, предсказываемый математической моделью, то есть именно так, по утверждениям некоторых экономистов, должен был бы реагировать Рациональный Экономический Человек. Однако, как выяснилось, реальные люди из плоти и крови реагируют не так. Когда тест начали проводить в США, возникло два неожиданных результата. Во-первых, испытуемые, играющие роль Томаса, обычно предлагали около 40% общей суммы, а некоторые даже половину. Во-вторых, испытуемые, играющие роль Адама, то есть стороны-получателя, обычно отвергали любое предложение, меньшее 25%. Они предпочитали сорвать сделку, чем принять то, что считали ничтожным и оскорбительным для них предложением.
Игра «Ультиматум» стала любимым экспериментом экономистов, который проводился множество раз. Как и в случае «Толстяка», экспериментаторы возились с разными переменными, проводили тесты с разными ставками, с людьми разных возрастов, разных полов, рас и групп, с близнецами, в разных местах и даже с животными (шимпанзе — вот рациональные максимизаторы, они принимают все, что им предложат!)[191]. Они сравнивали поведение в том случае, когда испытуемый выглядел плохо, и в том, когда он выглядел привлекательно. В другом сравнительном исследовании анализировалось то, что происходит, когда испытуемые знакомы или, напротив, не знают друг друга. «Ультиматум» проверяли на сильно уставших людях и, как в эксперименте с Гарри и Олли, на тех, кто испытывает жажду.
Чтобы игра казалась реальной, ставки тоже должны быть реальными. Однако фонды ограничены даже в университетах с завидным капиталом. Поэтому, в силу финансовых причин, игру приходилось проводить с небольшими суммами. Это, конечно, искажает результаты, поскольку, если достаточно обеспеченного человека раздражает бесстыдное предложение, он ничем не жертвует, отвергая его. Однако к сегодняшнему дню эксперименты с «Ультиматумом» провели более, чем в тридцати странах, в том числе там, где у доллара гораздо большая покупательная способность, чем в США. Самый необычный результат был получен в Индонезии. В игре со 100 долларами предложение в 30 или меньше долларов обычно отвергалось. И это было в 1995 году, когда 30 долларов равнялись там двухнедельной зарплате.
В чем же дело? Почему люди предлагают больше, чем нужно, и почему некоторые предложения отвергаются? Почему люди не хотят брать легкие деньги?
Есть ответы двух типов. Сторонники первого считают, что результаты ошибочны, поскольку они маскируют наш базовый эгоизм. Сторонники второго используют игру «Ультиматум» для доказательства того, что мы по крайней мере отчасти альтруистичны, так что мы рождаемся с некоей уже встроенной в нас верой в честность и со способностью к честности.
«Ультиматум» — относительно новая игра, однако она оказалась замешанной в споре с давней и весьма впечатляющей родословной, споре, грубо говоря, о том, какими рождаются люди — злыми или добрыми (или, возможно, они полностью определяются опытом). Иисус Христос, Джон Локк, Жан-Жак Руссо и романист Уильям Голдинг — все они в нем поучаствовали. Локк считал, что разум при рождении является tabula rasa, то есть чистой доской. Соответственно, наши мнения оформляются опытом. Однако другие — разделим их на гоббсианцев и смиттеанцев — подозревали, что ребенок выходит из утробы с некоторыми моральными наклонностями. Томас Гоббс (1588–1679) полагал, что человек является, по существу, эгоистическим созданием, так что, если не будет полиции или государства, люди забьют друг друга палками до смерти. Им будет страшно даже спать. Хотя сегодня шотландского экономиста и философа Адама Смита (1723–1790) часто изображают карикатурно, словно бы он разделял мрачный взгляд Гоббса на человеческую психологию, на самом деле он придерживался прямо противоположных позиций. Действительно, в «Богатстве народов» Смит пишет, что невидимая рука рынка хорошо работает тогда, когда люди стремятся к личной выгоде. «Не от благожелательности мясника, пивовара или булочника ожидаем мы получить свой обед, а от соблюдения ими своих собственных интересов»[192]. Однако в «Теории нравственных чувств» он открыто заявляет, что личная выгода — не единственная и не господствующая мотивация: «Какую бы степень эгоизма мы ни предположили в человеке, природе его, очевидно, свойственно участие к тому, что случается с другими, участие, вследствие которого счастье их необходимо для него, даже если бы оно состояло только в удовольствии быть его свидетелем»[193].
Обе стороны могут отсылать к игре «Ультиматум» для подтверждения своих аргументов. В одном эксперименте, в котором предлагающая сторона сохраняла полную анонимность, намного больше людей делали скудные предложения, так что, получается, людей мотивирует не альтруизм, а репутация. Очевидно, хорошая репутация, репутация человека честного и справедливого, облегчает трансакции и переговоры. (Многие исследования проводились со студентами, которым известно, что преподаватель заинтересован результатом, поэтому неудивительно, что они стремились представить себя в лучшем свете, делая щедрые предложения.)
Гоббсианский взгляд подтверждается межкультурными исследованиями. Хотя в Индонезии люди вели себя так же, как в Индиане, в других местах были получены некоторые странные результаты. В небольших обществах реже встречались щедрые предложения чужакам (возможно потому, что в подобных обществах в обычном случае нет нужды в торговле с чужаками). Кроме того, в одном-двух удаленных районах, особенно у народов ау и гнау в Меланезии, обнаружились случаи чрезвычайно щедрых предложений (превышающих 60%), и, что еще более странно, некоторые из таких предложений отвергались! Этот удивительный феномен исследователи объяснили меланезийской культурой повышения собственного статуса за счет предложения даров. Отказ от дара — это отказ подчиняться. Поэтому результаты согласуются с гоббсианским анализом, согласно которому мы на фундаментальном уровне всегда эгоистичны.
Но существует и значительный объем данных, подтверждающих позиции смиттеанцев, согласно которым мы рождаемся альтруистами, по крайней мере в определенной мере, так что именно наша биология, наш врожденный альтруизм или чувство справедливости — вот что заставляет нас делать щедрые предложения, тогда как врожденное чувство справедливости склоняет нас отвергать плохие предложения. Несомненно, есть некоторые данные, говорящие о том, что определенную роль играет биология. Шведское исследование, в котором однояйцевые близнецы сравнивались с разнояйцевыми, указывает на сильный генетический фактор: в отличие от разнояйцевых близнецов, однояйцевые предлагали и принимали похожие суммы.
Биологические факторы исследовались и другими способами. Когда испытывающим жажду участникам игры предлагалась незначительная доля воды, они часто принимали решение остаться вообще без воды, чем принять сделку. Также были проведены эксперименты с испытуемыми, которых лишали сна. Можно было бы подумать, что уставшие люди примут любое предложение, которое им сделают; то есть что некоторое ощущение дискомфорта снизит их внимание к тому, является ли предложение честным. Но на деле происходит, похоже, прямо противоположное. Когда людей лишают сна, и когда они слишком устали, чтобы тщательно обдумать предложение, верх берет эмоция: повышается вероятность того, что скудное предложение швырнут в лицо предложившему.
Те самые психологи и нейроученые, которые исследуют наши реакции на задачу вагонетки, используют также и игру «Ультиматум». Так, были проведены тесты «Ультиматум» и с психопатами, и с теми, у кого травмирована вентромедиальная префронтальная кора (которая связана с формированием социальных эмоций). Как мы уже говорили ранее (в главе 13), пациенты с повреждением ВМПК с большей готовностью толкают толстяка. А в игре «Ультиматум» такие пациенты с большей вероятностью отвергают нечестные предложения. Такие пациенты, если испытывают фрустрацию или если их спровоцировать, чаще демонстрируют гнев или раздражительность.
То, что происходит в мозге, когда делается обидное (или, наоборот, щедрое) предложение, стало предметом исследований специалистов по нейронаукам. Зоны поощрения в мозге (связанные, например, с поеданием плитки шоколада), активнее, когда получателю предлагается большая сумма, тогда как островок головного мозга, отвечающий за отвращение, активируется, когда людям предлагается мизерная доля.
Исследователи использовали задачи с вагонетками для оценки влияния на поведение таких гормонов, как серотонин, тестостерон и окситоцин, и ту же самую функцию выполняла и игра «Ультиматум».
Так, в одном эксперименте было показано, что люди с высоким уровнем серотонина чаще принимают предложения, которые другие считают нечестными. Если вам надо провести переговоры с лидерами профсоюза за пивом и сэндвичами, хорошо бы добавить к хлебу ломтики сыра, поскольку в сыре много серотонина. Рабочие, которые считают, что их управляющие забирают большую часть прибыли себе, обязательно подумают о том, как бы испортить свое собственное положение, если боссам от этого станет хуже. Другими словами, у них возникнет желание навредить самим себе, если это единственный способ наказать других. Однако серотонин снижает такое искушение. Что касается тестостерона, он снижает щедрость, и это, возможно, одна из причин, по которой женщины делают более щедрые предложения, чем мужчины, тогда как окситоцин оказывает противоположное воздействие.
Должны ли мы начать распылять окситоцин через системы вентиляции? Принцип предосторожности предписывает нам действовать с наименьшим риском. Во-первых, если начать вмешиваться в функционирование таких гормонов, как окситоцин, серотонин или тестостерон, результат всегда будет неоднозначным. Эти маленькие гормоны — настоящие стахановцы, они без устали трудятся в мозге, поддерживая связь друг с другом. Поэтому вмешательство, результат которого в целом можно считать положительным, способен привести и к негативным последствиям. Некоторые результаты могут оказаться не только вредными, но и необратимыми.
Кроме того, изменение, показавшееся благотворным в одном контексте, в другом может оказаться опасным. Люди, нюхнувшие окситоцина, становятся более доверчивыми, и общество в целом могло бы действовать лучше, если бы все мы доверяли друг другу чуть больше. С другой стороны, нет ничего хорошего в том, если молодая женщина выйдет в пятницу вечером из клуба с мужчиной, которого она только что встретила и которому она теперь полностью доверяет[194].
Следовательно, есть причины относиться к новым научным и технологическим возможностям с некоторой осторожностью. В целом эволюция оснастила нас неплохо. Мы не всегда доверяем людям, поскольку не каждый заслуживает нашего доверия. Однако не во всех частностях эволюция действительно права. Несомненно, было бы лучше, если бы нас больше беспокоило тяжелое положение далеких чужеземцев. Существуют хорошо известные исследования, которые показывают, что, если мы слышим о трагедии, случившейся с каким-то конкретным человеком, мы позаботимся о нем с большей вероятностью, чем если бы мы услышали в новостях о трагедии, жертвой которой стали тысячи. Это не рационально. И хотя нам нужно взвешивать риски любых действий, нацеленных на моральное самосовершенствование, в некоторых обстоятельствах улучшение наших моральных способностей может быть не только приемлемым, но и крайне важным.