Творение

Она ездила бесцельно, просто потому, что нигде не находила себе покоя. Природа была по-летнему великолепна. Она ехала мимо девственных полей, домиков с клочками земли, густых лесных опушек, мелькающих заливов с тихой водой. Когда она увидела море, оно лежало спокойное, похожее на глыбу слюды, ожидающее; оно как будто распростерло свои воды, готовясь встретить летнего бога; и ей уже виделось, как бог шагает по нему — достигающий небес, ленивый Дионис; видение длилось всего секунду и причинило боль, она сама не вполне поняла почему. Может быть, просто потому, что молодость ее прошла.

«Past my prime»,[14] — прозвучало у нее в голове, полной английских выражений из прочитанных книг.

The woman was clearly past her prime; yes, indeed.[15]

Она сняла дом у морского залива, чтобы отключиться, наконец избавиться от телефонных разговоров, обязанностей, лекций, стресса в себе самой и во всем, что ее окружало, бессонницы — избавиться от этого бесконечного хождения по кругу. И вот теперь она ехала, безучастно повторяя про себя: «Как красиво!», а между тем внутри у нее не переставала пульсировать какая-то тревога, как будто приглушенные колебания охранной сигнализации все время отдавались там; ее преследовала тоска, которую никак не удавалось призвать к ответу.

Она что-то искала среди этой зелени — не известную достопримечательность, но какой-нибудь укромный уголок, который бы принял ее к себе: давно не езженную дорогу, заброшенный дом или, может быть, позабытый сад, среди воспоминаний которого нашлось бы место и ее смутной печали.

Вовсе не декоративный крестьянский домик, музей под открытым небом искала она. Не гончарную лавку и не кафе с шелковыми цветами на окнах.

Узкая дорога уводила в глубь набухшего соком орешника. Изгородь сильно покосилась. Трава на обочине пробивалась сквозь гравий, поглощая его, словно медлительный, но прожорливый морской прилив. Очевидно, частное владение, но таблички нигде не было видно.

«Никто ничего мне не запретит», — подумала она угрюмо и свернула на ухабистую дорогу. Зелень должна принять меня, отдать, вернуть мне то, чем я владею по праву.

Сразу за поворотом она увидела лесную лужайку, на которой, между двух кустов, неподвижно возвышалось какое-то существо в серых разводах, украшенное рогами. Кто-то сделал на пригорке лося!

Медленно она подъехала ближе и увидела, что тут были и другие звери; очевидно, они были сделаны из цемента. Внутри у нее защекотало от какого-то детского, невольного предвкушения чуда. Она проехала мимо дома, который наполовину скрывала высокая живая изгородь из елей. Чуть подальше в лесу нашлось место для парковки. Затем она потихоньку вернулась по дороге обратно. Дом не подавал никаких признаков жизни. Должно быть, хозяев не было.

Она достигла небольшой отлогой лужайки, на которой раньше заметила лося, и уже скоро стояла в окружении зверей. Они и вправду оказались из цемента и, по всей видимости, когда-то были раскрашены, но теперь почти вся краска слезла. (The animals were clearly past their prime.)[16]

Лось был самым большим зверем. С негнущимися ногами, но по-своему величественный, он стоял там и охранял дорогу. Однако самое замечательное в нем было то, что он улыбался. И все звери улыбались: слегка покосившаяся лиса с треснувшей передней лапой и обнажившейся арматурой, настороженный заяц, нерешительный олень, готовящийся переступить через траву, — все улыбались одинаковой застывшей, но кроткой улыбкой. Архаичной улыбкой, подумала она, и это слово «архаичная» наполнило ее каким-то блаженством, и внутри у нее снова защекотало, будто при виде чего-то таинственного.

Но когда она взглянула еще раз, улыбка показалась ей уже другой. «В ней есть что-то тоскующее, запрятанное внутрь», — подумалось ей.

Она подошла к лосю ближе и всмотрелась в его глаз, который чудесно сохранился. Глаз был нарисован тщательно, видны были лучики радужной оболочки, в зрачке белел блик. Но было что-то особенное в этом глазе. У лосей не бывает таких глаз. Вдруг она поняла, что это глаз человека; может быть, создатель зверей смотрел на собственный глаз в зеркало.

«Как Лигабю», — подумала она и представила, как нищий художник топтался в кустах и на шее у него болталось зеркало; как он стоял под серым небом и разглядывал свою глотку, чтобы изобразить рычащих тигров и львов.

— Эй, там, на пригорке! — послышался снизу мужской голос, и она вздрогнула. Мужчина появился совсем незаметно.

— Добрый день! — откликнулась она, старясь придать голосу приветливость. — Я тут никого не нашла, чтобы поговорить.

Он стоял, уперев руки в бока.

— У вас что, мотор заглох в лесу?

Она спустилась вниз по отлогому склону и протянула ему руку — задолго до того, как он мог до нее дотянуться.

Он вытер свою руку о куртку и только потом нерешительно подал ей.

— Я копал картошку, — сообщил он, и его деревенский выговор показался ей наигранным, чем-то вроде насмешки над ней.

— Пиа Мелькерссон, — представилась она.

— Торе Стенссон, — ответил он, и ей показалось, что он лжет и его зовут иначе. — Так что с вашей машиной? — спросил он с напором. — Шина прокололась? Или мотор перегрелся?

— Я просто хотела посмотреть на скульптуры, — сказала она.

— Скульптуры? — Он усмехнулся. — Страшилища, вот это что. Вот когда они были раскрашены, то назывались «Творение», а сейчас они называются «Страшилища», так и никак иначе. Мне уж даже стыдно должно быть.

— Это вы их сделали? — спросила она с благоговением.

— Нет… я бы так не сказал. Я сделал каркасы, а остальное — Гретель. Жена.

«Женщина! — подумала она. — Так вот в чем дело! Вот почему они так улыбаются! Вот почему я приехала сюда!»

— Это же настоящие произведения искусства.

— Они уже доживают свое, — сказал он. — Так что с машиной?

— С машиной все в порядке, — сказала она и, почувствовав в своем голосе нетерпеливость, поспешила добавить: — Извините меня, я хочу сказать, я ведь вторглась к вам. Но никакой таблички не было.

— Ну что ж, теперь вы их посмотрели. — И он кивнул в сторону зверей.

— Так жалко, что у меня нет пленки в фотоаппарате.

Он бросил на нее косой взгляд. Было что-то недоверчивое и в то же время хитрое во взгляде Стенссона. Она даже немного боялась его.

— Если с машиной все в порядке, — сказал он, — то теперь вам можно ехать.

— Я занимаюсь историей искусств, — услышала она собственный голос. — Я профессор. Специализируюсь на народном искусстве.

— Она больна и лежит, — сказал он с враждебностью в голосе.

— Может быть, я вам позвоню, — сказала она. — Мне бы так хотелось сфотографировать…

— Все это болтовня, — отрезал он, и так бесцеремонно, что она почувствовала себя ребенком, которому дали оплеуху. В груди все вспыхнуло от злости, ей захотелось больно пнуть его по ноге. Привратник рая!

— Я бы предпочла позвонить вашей жене и поговорить с ней лично, настойчиво сказала она.

— Зачем это? Мы хотим жить спокойно, мы не хотим, чтобы вокруг нас сновали всякие личности. Вот так-то.

Онемев от злобы, она развернулась и зашагала вверх по дороге.

Оглянувшись через плечо, она увидела, что он стоит все так же, уперев руки в бока, с мрачным выражением на лице.

— Повесьте табличку! — крикнула она ему.

— Она умерла! — отозвался он. — Иначе бы ноги вашей здесь не было! Она умерла вчера! Наша собака! Но мы заведем другую, слышите! И тогда ей можно будет болеть спокойно!

Пиа добралась до машины, села за руль, хлопнула дверцей и поехала дальше в лес, потому что снова проезжать мимо владений Торе Стенссона ей не хотелось. Но через некоторое время лесная дорога закончилась. Пришлось разворачиваться. Что он, сказать не мог?

Брызгая гравием из-под колес, она проехала мимо дома и склона, на котором стояли звери. Краем глаза ей удалось увидеть широкие рога и тяжелую серую верхнюю губу лося. На повороте она чуть не попала в канаву.

Ему только этого и было нужно.

— Так что же у вас все-таки с машиной?

Что ж, возможно, его жена действительно серьезно больна. А может быть, он избил ее, запер.


* * *

Пиа подъехала к дому, который снимала, и уже через окно увидела чистые, белые листы бумаги, дожидавшиеся статьи о райской птице Сирин и райской птице Алконост в русском фольклоре (ведь надо же чем-нибудь заниматься, даже если ты в отпуске).

Она вошла внутрь, поставила вариться чашку кофе, а сама принялась листать местный телефонный справочник, пока не нашла Торе и Гретель Стенссонов. Она надеялась, что ей ответит женщина, но в ухе у нее засверлил раздраженный голос Торе Стенссона.

— В чем дело? — спросил он, потому что она ничего не смогла из себя выдавить. — Если это госпожа профессорша, то позвольте откланяться! — И с грохотом бросил трубку.

Пиа поставила еще кофе и попробовала успокоиться, но она могла думать только о зверях и о женщине, которая создала зверей; женщине, о которой она ничего не знала и потому думала, что знает все.

Как же связаться с ней? Через соседей? Но вряд ли у них есть соседи. Написать ей письмо? Тоже нет, Торе наверняка просматривает почту.

Приходилось признать, что сделать ничего нельзя. Есть тайны, к которым просто невозможно подступиться.

Ночью ей не спалось. Казалось, сон покинул ее навсегда, она слышала все звуки вокруг дома, крадущиеся шаги, слышала, как упала шишка, как взлетела птица. Она чувствовала себя очень одинокой, и из головы не выходила женщина, изваявшая зверей.

Она встала и подошла к окну: среди листвы висела большая луна карнавальная луна, словно взятая из Руссо. Ее свет ложился на стол, на чистые листы бумаги.


* * *

Скажи мне, кто ты; та ли ты, что поднимается раньше других, чтобы побыть одной ранними утренними часами, когда всему присуще спокойствие; боязливая невинность, которую земля вынашивает ночью в своих снах, в надежде на исцеление?

Таким ли утром ты услышала зов из леса, крик живого существа?

И ты не узнала его, ты не могла сказать, крик ли это птицы или четвероногого зверя.

Ты знала только, что беременна, но не понимала чем.

Как потом Звери пришли к тебе? Пустота ли луга позвала тебя: насели меня зверями?

Или, может быть, ты начала не на лугу, но с совсем маленьких зверей с кошки, которая и сейчас лежит на диване в гостиной, у тебя дома, в твоем неприступном форте. И тогда тебе открылось чудо нарисованного солнечного отражения, блика в зрачке; открылось, что он оживляет: кажется, у истукана есть что-то внутри — словно у него есть душа, отвечающая на твой взгляд. Ты почти испугалась, будто совершила кощунство. Ты долго сидела и только смотрела на сотворенное тобою. Как будто оно отделилось от тебя. Как будто загадочное тихое сердце пряталось теперь в материале. Взгляд из глубины нарисованного глаза, чей он?


* * *

Ты погрузилась в транс, посуда стояла немытая, пыль собиралась в углах.

Но все же он помогал тебе вначале, когда ты еще не овладела всеми этапами работы: арматурное железо, бумага, тряпье, металлическая сетка, какую натягивают вокруг курятника, цемент. Он думал: хорошо, что ты нашла себе хобби, хорошо, что ты нашла, чем заняться теперь, когда ваши дети разъехались. Он считал тебя способной.

Звери требовали твоих рук. Ты вылепила их одного за другим. Зайца, Лису, Оленя, Лося. Они получились такими благодарными. Они улыбались, тая в себе загадку и волнение. Из глубины леса вышли их души и завладели своими изображениями. Но только ты видела это. Только ты чувствовала перед ними благоговение, и только у тебя кружилась голова.

Одни говорили, что у тебя умелые руки, другие смеялись и отмечали неправильности в анатомии животных — в прикреплении мышц, длине ног и строении ноздрей. Они не видели чуда, ничего ошеломляющего.

Но ты сама была поглощена, просто одержима своими зверями.


* * *

Потом, ночью Дикие Звери пришли к тебе в пространных красочных снах. Ты видела, как зубы Леопарда погружаются в красное кровавое мясо, сладкое, как сок граната. Взгляд и детская черная ручка обезьяны доверчиво тянулись к тебе. Змеиное тело коварно извивалось в листве среди пятен тени и света. Ты видела зеленую, как водоросли, шерсть Ленивца, его опухший ото сна нос, кроткие глаза Жирафа в густой бахроме. Ты чувствовала дрожание Антилопы, готовой броситься прочь, и глинисто-серую, густую печаль Слона.

Тебе снилось, как ты населишь Зверями лес за домом; поляну с лисичками, тропинку между валунами, пустоту заброшенного жилища. Ты представляла себе, как удивится гуляющий по лесу человек, встретив среди елей антилопу или варана: рот у человека откроется, да так и останется открытым, как будто он повстречал ангела. Но из-за всего этого ты становилась беспокойной, и твоя кожа покрывалась холодным потом экстаза; сон и будничность дней исчезли для тебя, и вскоре ты уже не находила себе места, сердце непрестанно колотилось, и в глазах рябило от осаждавших тебя диких существ, каждое из которых хотело быть первым. Как тебе было предпочесть одного другому? Кого выбрать и как успокоить нетерпение тех, которым приходилось ждать?

Ты слегла в постель, горя в лихорадке, от которой воздух вокруг тебя делался влажным, словно в тропиках; а тем временем за стенами твоей комнаты надвигалась осень, становясь с каждым днем все более серой.

Он беспокоился за тебя, прислушивался к твоему горячечно-бредовому разговору с Ягуарами и Броненосцами, умолял тебя съесть немножко супа, принять пенициллин, который все равно не помогал, стать собой, вернуться к себе прежней, потому что скоро наступит зима — зима и Рождество, и дети с внуками придут к вам в гости; а он не умеет мариновать селедку, его дело заниматься ремонтом, привозить и колоть дрова, существовать в реальном мире. А не слушать женщину, которая бредит о том, что в грудной клетке у нее джунгли, зверинец, священный ковчег.


* * *

Потом ты поправилась. Зверям ты дала знать, чтобы они ждали, потому что ты будешь делать Человека.

Ты лепила ее внизу, в подвале; из-за сырого холода на тебе, одна поверх другой, было надето несколько кофт — она же была обнаженной и белой.

Ты взяла за образец картину, на ней была женщина: она полулежала, оперевшись на локоть, и улыбалась. Верхнюю половину туловища ты вылепила удивительно легко, но ноги никак не хотели становиться ногами. Ты боролась, ты почти плакала. Она выглядела так, как будто лежала в спальном мешке. Ты отступила на несколько шагов, в голове твоей шумело от усталости, ты молилась в темноту о разрешении загадки.

И тогда тебе открылось, кем она будет: Русалкой. Ты увидела ее перед собой такой, какой потом сделала — с черно-зелеными блестящими волосами, которые, как водоросли, обвивали белую плоть рук; о, эта прохладная крепкая плоть, эта дикая улыбка, бездонные глаза, сильный скользкий хвост с чешуей, отливающей зеленым и золотым!

Так появилась она и лежала там, будто выловленная из морской глубины. Ее еще только подманивали и ловили в сеть, а она уже тогда тосковала и хотела назад.

В доме как будто появился запах моря. Всю зиму пролежала она в подвале, и воздух дрожал от ее тоски. Стало холодно, и она лежала там внизу, как в леднике. Когда ветер рвался в голых ветвях деревьев, казалось, что это надвигается море, что оно идет к ней на помощь. Ты лежала в своей комнате и прислушивалась, исполненная очарования, ужаса и вины. Она была так одинока, совершенно одинока; белая обнаженная плоть, улыбка, все больше напоминающая гримасу; тяжеловесность и неуклюжесть, даже мучительная неловкость есть в том, кто оторван от своей стихии. Ты торжественно обещала ей взять ее к морю, когда придет лето. Если лето снова придет.


* * *

Твой муж сказал: «Почему бы тебе как-нибудь не использовать свой талант?» Он был так ласков, так хотел тебе помочь. Однажды он принес домой фотографию. На ней была беспородная собака, принадлежавшая одному из его клиентов. Теперь она умерла, и хозяин хотел иметь ее статую, памятник.

Твой муж сказал, что ты очень умелая. Ты вылепишь собаку точно такой, какой она была, или лучше. «Потом, — сказал он, — заказов у тебя будет все больше и больше, вся округа наполнится твоими памятниками, каждому захочется иметь такой».

— Ведь животные все время умирают, — пояснил он.

И тебе представились пастбища, на которых пасется множество цементных коров, задворки конюшен с разгуливающими цементными курами; целая страна, в которой все остановилось, как в сказке о Спящей Красавице. Цементная хозяйка у стола, накрытого к завтраку. На траве улыбаются цементные дети вместо тех, которые выросли и разъехались.

Эта мысль заняла тебя, но лишь на мгновение. Тебе не хотелось делать собаку, но ты подумала, что попробовать надо. «Наверняка у меня получится легко и быстро», — подумала ты. Но вышло иначе. Собака получалась безжизненной, чем дальше, тем больше она походила на какого-то урода, на барсука со странно выгнутой спиной и овечьей головой. В конце концов, после многих дней усилий ты сдалась и в знак протеста сделала ее еще хуже какое-то оскалившееся чудовище, ползущее вперед на брюхе. Внутри у тебя было немо и пусто, и ни одна мечта не рождалась там, в таинственной зелени.

— Я не могу, — сказала ты.

— Ты не хочешь, — возразил он. — Как только появляется практическая польза, так ты не хочешь.

И тогда ты заметила какой-то блеск в его взгляде, брошенном исподтишка, нечто испугавшее тебя, похожее на подозрение: с ней что-то не ладно, нужно за ней приглядывать.

Ты знала, что должна доказать: ты все еще здесь, на земле. На Рождество ты вела себя безупречно. Вы вместе навели порядок, встретили детей с семьями. Снег густо укрыл Зверей. Дверь в комнату Русалки была заперта. Ты играла с внуками, ты знала, что тебе нужно делать и говорить, и все так и делала. Но у тебя в глубине, в глубине загадочной зелени что-то выжидало своего часа. Тропинка уводила в темную листву, и тебе хотелось пойти по ней. Тебе требовалось все больше усилий, чтобы сдерживаться, чтобы оставаться на земле.

Они сказали, что ты выглядишь усталой. Они не знали, каков он, зов из зелени, из темноты, из морских глубин. Тебе все труднее было подбирать обычные слова.

Как только они уехали, ты ушла по тропинке в зеленую тьму и нашла там то, что хотело явиться через тебя на свет, быть претворенным тобою.


* * *

Находиться в подвале дольше было невозможно, холод был слишком сильным. Потихоньку ты освободила одну комнату под крышей, вынесла весь хлам, устроила освещение. Долго скрывать своих занятий ты не могла. Но тебе больше не нужна была его помощь, ты сама справлялась с каждым этапом работы, знала, что тебе нужно, и доставала это.

Он решил держаться в стороне. Он не переносил цементной пыли, звона арматурного железа, твоих растрескавшихся перепачканных рук, твоего вида, становившегося все более неряшливым. Он вел себя так, будто ты не существуешь. Вы не разговаривали друг с другом. Он не спрашивал, что ты делаешь с золотой краской. Молоко кисло в холодильнике — ему не было до этого дела, он ел где-то в другом месте. Молчал. Ты сама питалась овсяной кашей, хлебцами, кофе.

Наверху, в чердачной комнате сидели те, кто вышел из зелени. Они сидели там во всем своем блеске, два нагих создания, каждое на своем троне. Ты нашла их в Первом Саду, в самой глубине темноты, куда уводила тропинка. Там, где деревья изнемогали под тяжестью красно-золотистых плодов, где цветы были вечными, как звезды, где глаза Зверей были похожи на детские, где трава была мягкой, а земля и в тени теплой от солнца; там ты нашла их облик.

Ты вылепила их одновременно, переходя от одного к другому, так что ни одному из них не пришлось долго ждать.

Ее длинные волнистые волосы ты сделала из пушистой шерстяной пряжи, его — из овчины. Чтобы сделать волосы в паху, ты, охваченная волнением, изрезала меховой воротник, унаследованный от матери.

Их лица околдовали тебя. Такая невинность и такой голод, такой блеск в глазах, как будто это были два гигантских ребенка, стоящих перед зажженной рождественской елкой. При всей невинности в них было что-то опасное, подавляющее; как будто там внутри что-то томилось, вот-вот готовое вырваться наружу. Они смотрели на тебя широко раскрытыми глазами. Ты возложила на их головы короны, принесла жертву из зимних яблок.

Ты услышала на лестнице его шаги. К тому времени ты уже забыла о его существовании, забыла, как разговаривают, забыла, как просят. Одежда твоя была в пятнах, тело немытым.

Он вошел и увидел тебя при свете множества стеариновых свечей. Что он собирался сказать, ты так никогда и не узнала.

От удивления он раскрыл рот, а потом обошел кругом коронованных существ и осмотрел их, осмотрел со всех сторон. Затем он снова посмотрел на тебя, и в его взгляде было то самое испытующее выражение. Словно он смотрел на чужую собаку, не зная, чего от нее ждать. Или на старенькие мостки, переброшенные через черный сверкающий поток. Или на лесную прогалину с высокой травой, из которой, сквозь шелест ветра, доносится шипящее предвкушение жаркого дня.

— У тебя золото на щеке, — сказал он.

После этого все изменилось; он стал таким, каким был много лет назад, когда вы только встретились. Он желал тебя. И тебе это нравилось. Ты ничего не говорила, только смех охватывал тебя, он начинался у ступней и поднимался кверху.

Был вечер. Вы спустились в твою спальню. Он все время повторял: «Что мы делаем? Что мы делаем?» И в его глазу удивительно отражался свет. Как будто это ты придумала этот глаз, создала его своим воображением, как будто ты нарисовала в нем солнце.

Ты обнимала его тело так, как будто лепила его, как будто оно рождалось в твоих руках. Такими теперь были твои руки, и он забывал себя от наслаждения. Ты сама наслаждалась так, как никогда прежде, но вместе с тем делала это как бы мимоходом — так, как если бы тебе в пути повстречалось что-то красивое и ты с детским любопытством исследовала его, прежде чем отправиться дальше.


* * *

Потом, когда он заснул, перепачканный цементом и краской, ты встала с кровати.

Ты слышала его спокойное, удовлетворенное дыхание и сама радовалась тому, что произошло. Но это не успокаивало тебя так, как прежде. Не стало ничего, о чем бы тебе можно было думать и засыпать с надеждой.

Теперь-то я знаю, что произошло с тобой, в чем твоя болезнь: стало невозможно утешить тебя, убаюкать твой непокой.

Ты смотришь в окно: там только черная, как смоль, темнота и шелест леса, но ты знаешь, что там — целый мир: все сверкающие города, все морские глубины и живые существа — пространство, кишащее настоящим и прошедшим, существующим в реальности и в воображении.

«Пусть все и вся придет ко мне», — просишь ты. Ты просишь для себя всего Творения, Творения во всех его обликах готова ты просить себе в своей ненасытности: «Я хочу повелевать, хочу, чтобы ничто не миновало меня, совершая свой путь».

И когда ты смотришь в ночь, ты чувствуешь, что стоишь на носу корабля, и отчетливо слышишь, что корабль этот — время, человеческое время, которое невозмутимо держит курс через темноту, сердце твое колотится от беспомощности, от ненасытного голода.

И что бы ни случилось, ты должна сохранить в себе этот голод.


Перевод А. Зайцевой

Загрузка...