Рано утром, когда Мария только встала и села завтракать, во двор въехала полицейская машина. Через окно кухни Мария видела, как из машины вышли двое полицейских: мужчина и женщина.
«Что за черт?» — подумала она.
В дверь постучали.
Проходя по прихожей, Мария заметила, что телефонная трубка плохо лежит; видимо, Джон задел ее. Мария поправила трубку.
Она открыла дверь.
Уже по выражению лиц полицейских Мария поняла, что случилось что-то серьезное. Первым желанием было захлопнуть дверь, пока полицейские не успели ничего сказать. Они хотят разрушить ее мирное утро.
Полицейские уточнили имя. Да, ее зовут именно так.
— Ваш муж уже встал? — спросили они.
— Он за границей.
(Значит, дело не в нем, значит…)
— Можно войти? — спрашивают полицейские.
И проходят в кухню, где Мария только что в прекрасном расположении духа слушала смешное, жалостливое, глупое пение синицы.
— Как вы, наверное, поняли, случилось несчастье, — говорят полицейские. — С вашей дочерью.
Пока они говорят, Мария машинально ставит перед ними кофейные чашки.
— Моя дочь всегда так осторожна, — говорит она. — Если она и совершила какую-то глупость, то, видимо, случайно.
Женщина-полицейский опускает глаза. Сейчас она похожа на женщину, которая, когда Мария была маленькой, нашла ее кошку, растерзанную лисицей.
— Хотите кофе? — предлагает Мария. — И прошу вас, говорите тише, наверху спит мой сын.
— Сколько лет вашему сыну? — шепотом спрашивает женщина.
— Восемь.
Мужчина-полицейский откашливается:
— Очень жаль, но мы вынуждены сообщить вам…
— Садитесь, — говорит Мария. — Хотите молока к кофе?
Он не садится. Наоборот, отворачивается к окну. Мария замечает, какая гладкая у него спина, как дверь. Словно черная гладкая дверь, полицейский закрыл собой весь свет из окна.
Он поворачивается к Марии.
— Ваша дочь, — повторяет он. — Примерно час назад. Мы пытались с вами связаться. Примерно час назад она выбежала на Овэген. Как мы поняли, из дома своего друга. И не слышала, что едет машина. Там очень сильный ветер. Он заглушил шум мотора. Она попала под машину.
Мария почувствовала на своих плечах руку женщины-полицейского; как она там оказалась?
— Она в больнице? — прошептала Мария.
— Она получила очень тяжелые травмы. Когда «скорая помощь» приехала, она…
Женщина-полицейский крепче обхватила плечи Марии.
— Ее не удалось спасти, — говорит полицейский. — Она скончалась, видимо, сразу же. В реанимации только констатировали…
— Мы не могли до вас дозвониться, — прерывает его женщина. — Но вы бы все равно… Было уже поздно. Ей не пришлось страдать. — Так говорят о животном.
Мария смотрит на нее, не сводя глаз.
На щеке женщины блестнула аккуратная слезинка, словно выдавленная из пипетки.
— Наверно, вам надо позвонить мужу, — беспомощно произносит полицейский.
Мария сидела, парализованная, ничего не понимая.
— Он на конференции. В Вене.
— Мы можем разыскать его, если хотите, — неожиданно проворно вставил полицейский. — Он же сразу приедет. Может быть, вы хотите, чтобы мы еще кому-нибудь сообщили? Врачу, священнику…
— Нет, — прошептала Мария.
— Обычно становится легче, — начала женщина.
Обычно? Обычно становится легче?
Мария вдруг почувствовала, что ненавидит их. Они врут. Они не имеют права здесь находиться.
— Вы, наверно, ошиблись, — сказала она резко.
— К сожалению, нет.
Мария услышала свой собственный крик — она кричала шепотом:
— Наверно, обычно так и говорят, да, так и говорят? Что вы, наверно, ошиблись?
Она выпроводила полицейских. Они оставили карточку с телефоном. Как только Мария услышала, что машина отъехала, ей страшно захотелось, чтобы они вернулись.
Она сидела за столом. Слез не было, только ощущение, что в живот через горло протащили пестик от ступы.
Так, значит, это случилось. Так вот, оказывается, что при этом чувствуешь. Вот как это происходит. Самое страшное. Вот что чувствуешь, когда это происходит с тобой. Ее выбрали. Кого-то должны были выбрать. И теперь выбрали ее.
Меньше всего это походило на правду. Правда не доходила до самого дна; старалась достучаться; как звуки будильника настойчиво теребят оцепенение спящего. Слышишь, слышишь, слышишь… твоя дочь… ей не пришлось страдать… сильный ветер…
Ей хотелось кричать или смеяться, делать что-то сумасшедшее. Ведь это неправда, неправда.
Синица все еще пела, зудя, как маленькие надоедливые часы. Бутерброд, который Мария намазала, когда еще светило солнце, в другой жизни, до этого страшного визита, лежал на столе. На стакане с соком виднелся отпечаток счастливых женских губ.
Одно мгновение может отличаться от другого. «Когда ваш муж приедет, вы должны решить, хотите ли вы на нее посмотреть, — сказали полицейские. Иногда кажется, что лучше этого не видеть. Но потом, многие обычно понимают, что это необходимо. Чтобы примириться».
Потом? Многие?
На втором этаже проснулся сын. Дай ему еще поспать, не дай ему спуститься.
Мария слышит его шаги. И запирается в ванной.
Она свернулась калачиком на ковре. Из горла вот-вот вырвется крик, очень больно, вся она сейчас — это только воспаленное горло. Крик готов уже вырваться, в ее тело словно впилась бормашина.
Но закричать нельзя. Надо выйти и что-то сказать. Она должна быть спокойной.
Скоро вернется муж. И сразу станет легче. Они будут вместе. Они будут умнее. Исчезнет чувство нереальности, ощущение, что ты смертельно отравлен или втянут в кошмарный сон.
Но не может же она сидеть здесь до его возвращения. Почему она не попросила полицейских остаться? Она может позвонить им. Но для этого ей надо выйти отсюда.
Сын уже спустился вниз.
— Мама? — зовет он. Он ищет ее. Идет на кухню.
Мария смотрит на себя в зеркало. Ради сына она должна успокоиться.
— Мам, где хлопья?! — кричит сын.
Мария выходит к нему. Ее тело кажется ей роботом, которого она шаг за шагом ведет в кухню.
Сын недовольно смотрит на нее.
— Где хлопья? — повторяет он.
— В шкафу, — говорит робот.
— А еще ты мне обещала починить велосипед, — напоминает мальчик.
Она не может ему сказать. Мария оперлась на дверной косяк. Он ничего не замечает?
Нет, она сама должна сказать.
— Твоя сестра, — говорит она. Она как будто не в состоянии произнести имя Ины. — В больнице.
Мальчик пугается.
— Что? — И сразу же спрашивает: — Мы поедем к ней?
— Пока нет. Она сейчас спит. А когда проснется, мы обязательно поедем.
— Что случилось? — спрашивает сын, заливая хлопья кефиром.
— Она попала под машину.
— О черт, — говорит мальчик, совсем как взрослый персонаж телесериала.
— У меня болит голова, я пойду немного посплю, — бормочет робот. Может, почитаешь… или еще что-нибудь поделаешь? Я пойду посплю.
Она видит, что мальчику страшно, его что-то пугает. Она пугает его. Она должна притянуть его к себе, сказать правду.
— Возьми в морозилке мороженое, — говорит она. — Возьми все, что хочешь. Почитай комиксы «Дональд Дак». Разбуди меня, если кто-то придет.
Мальчик не спорит. Он берет из холодильника мороженое и идет к себе.
Мария запирает входную дверь и отключает телефон. Иначе она сломается.
Она опять идет в ванную и достает снотворное. Глотает таблетки и идет в спальню.
Потом она не простит себе этого. Она многого себе не простит.
Перед тем как заснуть, она видит лесную тропинку — она идет по ней, и перед ней идет дочь.
Они что-то говорят про тебя, хочется ей крикнуть, но это неправда.
Дочь оборачивается и непонимающе смотрит. В этом воспоминании ей пять лет. Каждый волосок, каждая черточка в ее лице такие ясные.
Иди к маме.
Да, она идет.
На мгновение, всего лишь на секунду, боль, безумие и яд, которые ввели полицейские своими словами, исчезают.
Потом все вернулось.
С этой болью Мария и заснула, крепко сжав кулаки.
По этой черной воде можно пройти. От нее ждут этого. Ноги, которые пройдут по воде, — ее ноги; на них ее старые ботинки.
В своей обычной куртке, в обычных брюках на опустошенном, скорбном материнском теле, с будничными словами на устах, с запахом обычного мыла, с прежними заколками, с прежними родинками, с прежним именем и прежней походкой она пройдет по этой черной воде.
Все то же самое, все ее старое. Только глаза не ее. Они видят страшный мир. Каждая пылинка, каждая мельчайшая частица которого изначально ложна, порочна и немыслима. Это насмешка. В сутках столько же часов, как и прежде. На деревьях растут листья. Солнце поднимается и заходит.
Да, все двигается дальше, ничего не остановилось, время не остановилось. Все повседневные дела совершаются так, словно ничего из ряда вон выходящего не произошло. На черной воде стоял стол с завтраком. Звонил телефон. Люди с берега кричали самые странные вещи. Они все должны выслушать, он и она; жрец и жрица скорби.
Хотят ли они увидеть человека, который сбил их дочь? Он был в отчаянье. Поможет ли это им?
Нет. Какой смысл встречаться с человеком, которого можешь только ненавидеть?
Ах, вот оно что, он не мог ее видеть. Ах, вот оно что, на дороге было дерево и живая изгородь. И скорости он не превышал.
Нет уж, спасибо, мы предпочитаем все же ненавидеть его; нас можно понять?
Приходили их друзья и друзья дочери. Они всем им предлагали кофе. Во всех этих друзьях их не устраивало только одно, но существенное обстоятельство: никто из них не был их дочерью. Рука, стучавшая в дверь, не была рукою дочери. Подавить отравление не удавалось. Оно было в каждой клетке их тел, оно пропитывало весь мир.
Марию не отпускала мысль: как это могло случиться, кто допустил это.
Мальчик вошел в кухню. Держался он неуклюже, подростковый лоб блестел.
— Можно с вами поговорить? — спросил он.
— Да, конечно, — любезно ответила Мария. — Хочешь чего-нибудь?
— Нет, спасибо, я хотел только поговорить. — Он сел.
Оба молчали. Пела синица, та самая, которую ей хотелось пристрелить. Оба долго молчали. За окном ветер шебуршил густую листву каштана. Беззаботный игривый летний ветерок взъерошил волосы на голове у мальчика. Он пригладил их. Мальчик покусывал нижнюю губу. Зовут его Петер.
— Я не могу спать по ночам, — сказал он наконец.
Было бы странно, если б мог, подумала Мария; чего он ожидал? Бой-френд Ины. Мария недолюбливала его, и он избегал ее. Его родители тоже никак не давали о себе знать. Хотя они никогда в жизни не виделись. И тем не менее.
Сразу после похорон мальчик сбежал. С сухими глазами.
Похороны: сколько раз Марии пришлось повторить, до чего красивы похороны. Они и вправду были красивые. Красивая церковь, красивые цветы, красивые речи, двадцать три красивых одноклассника, в соответствующих одеждах, которые, конечно, им подобрали потрясенные мамаши, безмолвные от ужаса, но одновременно глубоко благодарные, что главным действующим лицом был не их ребенок. Двадцать три подростка, живых, с румянцем на щеках. Дочери и сыновья. Некоторые не плакали. Ей хотелось подойти к ним и выдавить слезы из глаз. Но этого Мария никому не сказала, даже мужу.
Красивые похороны, повторила она неоднократно. Один шаг на пути. Похороны хороши как возможность справиться с горем.
Я ненавижу этот мир. Я ненавижу Бога.
— Может, ты все же хочешь чего-нибудь? — любезно спросила она мальчика. Ему было восемнадцать. Он облился туалетной водой, словно собирался на танцы. Он боялся, очень боялся, он весь вспотел от страха, его молодое живое тело выделяло испарину. Ей надо было бы хорошо к нему относиться, он ведь любил ее дочь. Наверное. Они были вместе так недолго, а мальчик был не из доступных.
— Стакан воды, — пробормотал он.
Мария дала ему.
— Хорошо, что ты пришел, — сказала она.
Мальчик выпил воду одним глотком, словно это была рюмка водки.
— Вы знаете, как это случилось, — сказал он.
— Но не знаю, как это было для тебя, — сказала Мария.
Улыбка дрогнула у него на губах, потом на глаза навернулись слезы.
— Вы знаете, как это случилось, — повторил он. — Она выбежала, совсем не глядя по сторонам.
Марии больше нравилось, когда он плакал. Ей хотелось положить руку ему на голову, благословить его, как жрица, которой она сегодня стала.
Мальчик закрыл лицо руками.
— Наверное, это я виноват, — пробормотал он, и плечи его затряслись от рыданий.
Мария отвернулась — она и сама об этом думала. Кто-то был во всем виноват. И скорее он, чем она. Наверное, он был во всем виноват. Может, перед ней и сидел убийца, который выгнал Ину на дорогу; что же могло понадобиться Ине на улице в шесть часов утра? Мария с мужем снова и снова так или иначе задавались этим вопросом, в бесконечных разговорах днем и ночью о том, почему это случилось.
— Теперь вы меня ненавидите? — всхлипнул мальчик за ее спиной.
Мария аккуратно натянула маску Мудрой Женщины и бесконечно понимающая повернулась к нему.
— А ты считаешь, что я должна? — спросила она.
— В каком-то смысле так было бы лучше, — сказал мальчик.
Из носа полились сопли. «Проклятый подросток», — подумала Мария, сохраняя при этом самый любезный вид.
Мальчик смотрел в пол.
— Да, мы поссорились, — сказал он.
— Я так и думала.
— Когда это случилось, я спал, — заверил подросток.
— Я вовсе и не считала, что ты толкнул Ину под машину, — уверила мальчика Мария. Ее даже забавляло, что она может быть такой собранной. Холодный гнев помогал ей удерживать маску. Мария чувствовала к мальчику тайную злобу — ничего, пусть ему будет больно.
— Но если бы я встал, я бы мог остановить ее.
— Из-за чего вы поссорились? — спросила она спокойно, как ведущая какой-нибудь женской передачи.
— Да не из-за чего. Просто я себя чувствовал… ну… она как бы давила на меня. Чтобы я сказал, что я… что я люблю ее, вот. Через три недели!
— И ты не сказал?
— Но такое не говорят! — Мальчик снова заплакал. — Если я скажу такое — я не смогу дышать. — Он весь съежился. — Вы ненавидите меня? — повторил он.
Мария не ответила.
— Когда мы потом еще разговаривали… она тоже плакала. Она сказала, что ее никто не любит.
Удар, удар прямо в грудь. Удар, от которого Мария чуть не упала в обморок. Никто не любит? Ина, Ина… Разве мы не любили тебя? Ты так считала? Чувствовала?
«Но это неправда!» — хотелось ей крикнуть той, которой не было.
— Я не мог… — сказал мальчик. — Я не знал, что сказать. Я… не могу говорить то, что меня заставляют. Я как бы обнял ее. И заснул.
— И что? — заставила себя произнести Мария. — Ты считаешь, что она сознательно бросилась под машину?
— Нет! — Мальчик явно испугался. — Вовсе нет. Она очень любила одну лужайку за полем, очень милую. Я думаю, она шла туда. Посидеть и подумать. Ну, она вообще любила думать. Там был ручеек. То есть он, конечно, до сих пор там. Я хочу сказать, ручеек. — Он коротко нервно рассмеялся. — Но она совсем не смотрела по сторонам. Потому что ей было грустно и тяжело.
— Ты хочешь сказать, что если бы ты тогда сказал ей, что любишь, то этого бы не случилось? — Мария сама слышала, до чего холодно звучит ее голос.
— Думаю, да. — Мальчик встал и подошел к окну. — Самое ужасное, сказал он, обращаясь к каштану, — что мне кажется, я любил ее. Просто не мог сказать. Но я думал, она понимала.
— Так бывает со многими, — сказала Мудрая Женщина.
— Это я виноват? Вы считаете, что я виноват?
— Нет, — заставила себя произнести Мария.
Мальчик отвернулся от окна и благодарно посмотрел на нее. Отвратительно благодарно. Мудрая Женщина спасла его от бессонницы? Даровала ему прощение? Спасла его юное сердце и скоро он сможет снова полюбить?
— Спасибо, — прошептал он.
Они стояли молча.
— Наверно, мне пора, — сказал он и вышел.
Его шаги еще не утихли на гравиевой дорожке, а Мария подошла к телефону и позвонила мужу.
— Я просто хотела услышать твой голос, — сказала она. — Вечером я тебе расскажу кое-что.
И всю ночь они обсуждали невыносимое: Ина считала, что ее никто не любит. Они прокручивали в голове каждое воспоминание, каждый эпизод.
— Но в семнадцать лет часто так кажется, — утверждал муж. — Так кажется.
— Я не разрешила ей поехать летом в конноспортивный лагерь, — говорила Мария. — Я оставила ее как-то, когда она была маленькая. Может быть, она чувствовала себя лишней, когда родился Джон.
— Бедный Джон, — сказал муж.
Они долго не могли уснуть от осознания своей вины.
Вот твоя комната. Это священное место.
Ни к чему здесь нельзя притрагиваться.
Я могу здесь сидеть часами.
Я произведу тебя снова. Каждое воспоминание, каждое твое слово, каждую фотографию, все, что напоминает о тебе, я возложу на высокий пьедестал, и молния вселит в тебя жизнь.
Нельзя, чтоб ты исказилась. Я хочу войти в сознание всех знавших тебя и посмотреть, какая ты там. Ты не можешь защитить себя сама. Даже в моей памяти ты не та, какой была.
Я должна удержать тебя. Но я ничего не держу. Там ничего нет.
Я знаю, что ты умерла; я видела тебя в таком покое, который не укладывается у меня в голове.
Но все же где-то ты должна быть. Где-то ты есть.
Вернись, умоляю тебя. Хоть как-нибудь, в любом облике.
Однажды ты прошла через меня.
Вернись, умоляю тебя; я приму тебя в любом облике.
Сын сидел рядом на диване. Они смотрели телевизор. Мария поставила перед ним вазу с чипсами, но он не ел их. Он теперь всегда такой: стиснувший зубы, отважный и отсутствующий. Восьмилетний солдат.
— Как ты? — спрашивала она обычно.
— Все в порядке, — отвечал сын.
И когда кто-нибудь обнимал его, чувствовалось, что что-то в нем как будто застыло.
— Может, поговорим? — беспомощно спрашивала она.
— Нет, — отвечал он.
— Ты думаешь о сестре? — спрашивала она.
И тогда он сказал:
— Ненавижу людей, которые превышают скорость. Никогда не буду водить машину. Ненавижу машины. Я убью их.
У него были летние каникулы, но он не хотел играть с друзьями. Большую часть времени он проводил у себя в комнате.
Они только каждый день смотрели вместе телевизор — что показывали, им было не важно.
На этот раз была какая-то передача про диких гусей.
Вдруг он вышел из гостиной и пошел к себе.
Еще через минуту Мария услышала грохот. Рядом с домом что-то упало или разбилось. Она подбежала к окну и выглянула.
За окном лежал разбитый компьютер Джона. Рядом валялась коробка из-под паззла, содержимое которой разноцветным конфетти рассыпалось по гравию.
Она взбежала по лестнице и вошла в его комнату.
Джон стоял у окна. Он собрал все свои вещи и методично выкидывал их в окно.
— Прекрати! — закричала Мария. — Что ты делаешь?
— Я разожгу там костер, — сказал Джон и выбросил старого тряпичного кролика. — Я все сожгу. Это все равно никому не нужно.
Мария подошла к сыну. Побледнев и крепко стиснув зубы, он повернулся к ней.
— Я ничего не хочу! — сказал он. — Ничего мне не надо!
— Джон, — сказала Мария беспомощно.
— Я тоже никому не нужен, — сказал он.
Тут она слишком сильно захлопнула окно, на секунду ей показалось, что стекло сейчас треснет.
— Ты самое лучшее, что у нас есть, — сказала голосом Марии Мудрая Женщина.
И в его глазах она увидела действие лжи.
Обнять его Мария не решилась; как-то не могла.
Но они вместе спустились вниз, чтобы убрать разгром на гравиевой площадке.
Спасибо тебе, Мудрая Женщина.
Потому что на самом деле она никогда не любила сына так же сильно, как Ину. Это правда. Родители редко любят своих детей одинаково сильно. Раньше это не так ощущалось.
Теперь она должна это как-то изменить. Когда она выйдет из паралича. А пока надо это скрывать.
О Мудрая Женщина, помоги мне, сотвори во мне любовь, которой я не в силах породить, помоги мне.
Наступило время, когда Мария вообще перестала чувствовать.
Однажды, отправившись за покупками, она случайно увидела в витрине магазина перед коробкой с бананами свое отражение. На лице была идиотская ухмылка. Мария и не замечала, что ходит по улицам и улыбается. Люди, наверно, принимали ее за сумасшедшую. Ее лицо не было похоже на лицо женщины, которая потеряла дочь.
Вот ей же было любопытно, как ведет себя лицо человека, когда тело не покидает окоченение и боль, точь-в-точь как у нее сейчас.
Теперь она знала: лицо улыбается. Ей хотелось ударить его. Ей хотелось ударить по глазам, чтобы из них снова потекли слезы.
Она вернулась домой и спряталась. Шли каникулы, но все были дома.
Муж сидел в своей комнате вместе с Джоном. Они там болтали или, может, играли во что-нибудь. Конечно, она могла пойти к ним. Но с таким лицом идти нельзя.
Она была одна. На улице было в разгаре лето. За окном бушевала роскошная бесстыжая природа.
На кухне об оконное стекло бьется шмель. На кухне, которая уже никогда не станет снова обычной комнатой.
На белой стене висит бабушкино заляпанное зеркало. Над ним Мария повесила старую Инину соломенную шляпу. При виде шляпы она ничего не чувствует.
Инина шляпа. Инина шляпа на Ининой голове. Маленькая беленькая Ина бегает на солнце. Мне хочется плакать, но я ничего не чувствую. Я сделана из того же серого сухого материала, что и старое осиное гнездо. И у меня внутри тоже как будто кишат ядовитые насекомые.
Когда я куда-нибудь выхожу, люди смотрят на меня с уважением. Хочется высунуть язык или рассмеяться им в лицо неестественным безумным смехом.
Мой муж выглядит таким спокойным, почти безмятежным. Наверное, потому, что он не настоящий отец Ины. Где-то в глубине души он, может быть, чувствует облегчение.
О чем я думаю? Ко мне подступает безумие?
Хочется выдернуть один за другим из головы все волосы. Пройтись по улице с идиотской ухмылкой, приклеенной на лицо, безумно бормоча и безумно хохоча.
Я должна пройти по этой черной воде.
Можно скорбеть правильно. Я скорблю неправильно.
Предполагается, что я пройду по этой черной воде.
Они стоят на берегу и говорят, какая я молодец. Но не долго. У них не хватит терпения. Почему скорбь ее не облагораживает? Почему она вся пропитана ядом? Почему отец увозит сына на рыбалку? Почему она так улыбается?
Позвольте мне утонуть, позвольте мне не идти дальше. Одной, с приклеенной идиотской ухмылкой, как шрам через все лицо. Утопите меня, убейте меня.
Шмель бьется о стекло, жужжит. Она должна прекратить этот шум. Берет газету и хлопает по стеклу. Но она не убила шмеля, он падает на пол и лежит на спинке. У него дергаются ножки и трепыхаются крылышки.
Она смотрит на него, как он борется, как будто в этом есть какой-то смысл. С переломанными ножками и поломанными крылышком. Ее охватила злоба, сильная и мучительная.
Мария ударяет по нему снова. Она бьет и бьет и не может остановиться; бьет до тех пор, пока на глазах не выступают наконец слезы.
Кто-то ей сказал, что Господь проверяет людей, задает им сложные уроки. Во всем есть свой смысл.
Это было сказано в утешение, тот, кто сказал, сам потерял близкого человека.
Мария опустила голову, чтобы скрыть, что ее это не утешило. Она думала: «Можешь оставить себе своего Бога, Урсула. Своего Бога — школьного учителя».
Урсула сказала, что молилась за нее.
Мария заставила себя сказать «спасибо», потому что знала, что Урсула отдает ей все, что у нее есть; и что, по крайней мере, одной из причин, по которой она здесь сидела — такая нервная, с заплаканными глазами и одетая во все нарочито черное, — было желание поддержать Марию.
Но в эту ночь Мария не стала принимать снотворное, она лежала на кровати и размышляла.
Размышляла о том, что не может поверить, будто есть какой-то смысл и уроки.
Дует сильный ветер, думала она. Ветер должен дуть. В этом ветре нет никакой любви, он просто играет. Испытывает все новые комбинации. Поэтому люди должны быть смертны. Они были созданы, чтобы умереть, чтобы ветер мог неистовствовать, объезжать все новых лошадей.
Конечно, ветер создал людей по своему образу и подобию: ненасытные, любопытные, эгоистичные, производящие, одержимые идеей своего продолжения. Человека ведет ветер, ветер был и в ней, одновременно знакомый и непонятный, близкий и чуждый.
Но ветер не думал о человеке, он думал только о себе самом.
Урсула молится за меня, вопреки этому ветру. О чем она просит своего Бога для меня?
Господи Боже, дай Марии понять смысл жизни и смысл смерти?
Но Мария не хочет ничего понимать. В смерти ее ребенка не может быть никакого смысла.
И все же уже на следующее утро Мария послала открытку с цветочками: «Дорогая Урсула, спасибо за участие и поддержку в нашем горе».
— Оставь это, тебе будет только хуже, — сказал ее муж.
Он так говорил уже много раз с тех пор, как Мария достала с чердака коробку.
Это была большая коричневая картонная коробка, в которой лежали все Инины старые вещи.
Сначала Мария их только перестирала и погладила. Все должно быть тщательно выглажено, каждая складка и каждый уголок воротничка. Если вдруг обнаруживалась какая-нибудь дырочка, ее надо было залатать.
Огромные кучи одежды — все было сохранено. Одежда пропитана воспоминаниями, образами. Мария часами сидела, обложив себя со всех сторон этими вещами.
— Разве это может помочь тебе? — сказал муж. — Ты только мучаешь себя.
Мария покачала головой.
По ночам она тоже подолгу рассматривала содержимое коробки. Устанавливала разное освещение, изучала цветастые узоры, фасоны, смотрела на одежду, словно это был кто-то живой.
Она вспоминала старое лоскутное одеяло своей бабушки; как эти мягкие разной формы лоскутки были для нее целым царством. Волшебная сказка, в которую можно было соскользнуть взглядом, когда чувствуешь себя пустым и покинутым.
Теперь таким же взглядом Мария смотрела на ткани, которые покрывали тело Ины, и они неожиданно оказались удивительно красивыми, они сияли.
Что-то случилось с ее зрением. Она видела обнаженную, отточенную красоту во всем. Стоило ей взглянуть на какую-нибудь вещь — она загоралась. Она часто дышала, словно влюбленная. Она испытывала острое наслаждение, священное, но вместе с тем почти сексуальное; за это она немного упрекала себя.
Потом уже, крепкая задним умом, Мария подумала, что это, наверное, чувство пытается таким образом смягчить боль. То же самое она чувствовала, когда умерла мать, но в тот раз это наступило быстрее. Она тогда долго смотрела на цветы, и случилось то же самое: сила их света стала вдруг такой пронзительной, что она всем телом почувствовала сладострастную дрожь. На могиле собственной матери.
Все это появляется внутри нас, чтобы у нас были силы жить дальше, подумала она.
Мы переполнены, нас раздирает на части то, что заставляет жить дальше, и то, что заставляет нас умереть. Удивительно, что мы еще не сошли с ума. Хотя, с другой стороны, мы как раз сошли с ума.
Была ночь, и она сидела, обложенная одеждой.
Теперь она знала, что надо делать. Это имело смысл; хоть что-то имело смысл. Она сошьет из одежды лоскутное одеяло памяти Ины. Это будет самое красивое лоскутное одеяло на свете; раскаленное одеяло. Теперь это будет ее уроком.
Она потянулась за ножницами и за самым красивым платьем.
Осень — пора скорбящих; осень ни над кем не глумится.
Всей своей листвой деревья кричат о скорой смерти. Если что-то и ликует, то ликование это окрашено горестью.
Небо слишком высоко. Угрожающе красиво оно ширится в ожидании мороза.
Скоро все будет устлано белым покровом. Лед схватит сначала самые спокойные берега; потом первый ледок треснет, разобьется на мелкие кусочки и снова соединится глубоким течением, и будет слышно мучительное чириканье, словно в этой замерзающей воде замкнуты птицы. Это звук для тех, кто скорбит.
Грачи будут кружить и кричать над полями, под заснеженно тяжелым небом; все будет скорбеть. Пусть придет зима, оглушающая зима.
Великий ветер гонит вперед времена года. Хищный ветер гонит вперед лето, как наивную, набитую хлорофиллом скотину к смерти и гниению. Так развлекается ветер, питающийся падалью, и ничто не может ему противостоять.
Но постойте! Кто-то очень одухотворенно говорит о маленьких семенах в земле. Так всегда кто-нибудь говорит. При виде увядшей астры священник не может совладать с собой. Весной она снова взойдет!
«Это буду не я! — из последних сил стонет астра и против своего желания роняет семена. — Это буду уже не я, это будет другая!»
Так оно и есть. Позвольте нам не выслушивать россказни об этой проклятой земле и проклятых семенах.
Я уже не имею ничего против того, чтобы умереть. Но это не значит, что на меня такое впечатление произвела мысль о семенах.
Так думала Мария в ту осень, слушая радиопроповедь.
Одеяло пылало от ярких цветов. Это было самое красивое одеяло на свете. Дни и ночи напролет сидела она над ним, как маленькая портниха в заточении из какой-нибудь сказки. Она почти ничего не ела. Андерс и Джон порой заглядывали к ней в комнату и спрашивали, не хочет ли она поиграть с ними во что-нибудь.
— Я только доделаю этот шов, — говорила она и продолжала. Лоскуток из красного бархата рядом с ситцевым лоскутком от младенческого платья в цветочек. Это тебе, Ина. Это то, что я должна была сказать тебе. Это то, чего я никогда не смогу тебе сказать. Это мое слово.
Поначалу все рассматривали одеяло. Золовка сказала, что это замечательный способ преодолеть горе; то же самое делали в Америке друзья умерших от СПИДа. Их одеяла стали настоящими произведениями искусства, такие изысканные, совсем как это. Их выставили в музее, добавила она.
Хотя Мария и сама видела, что одеяло очень красивое, от комментариев и похвал ее тошнило. Все как будто говорили: «Как хорошо, что тебе удалось создать что-то красивое из горя, удалось его использовать, и теперь жизнь продолжается, как легко все закончилось!»
Мария перестала показывать одеяло и жила одним рукоделием, погружаясь в него, как в чудесный сон.
Наконец единственное, что ей оставалось доделать, — это вышить на самом красивом лоскутке надпись «Ине». Подшивать одеяло ватой Мария не хотела, это бы значило, что его собираются использовать.
Но нет, она все же не может перестать заниматься одеялом. Она подумала, что могла бы вышить воспоминания на лоскутках. Знаки, напоминающие о каких-то эпизодах из жизни Ины.
Она была занята этим всю зиму. В конце февраля она поняла, что одеяло готово. Тонкое светящееся одеяло, сверкающий флаг.
В субботу, пока муж и сын еще не проснулись, Мария села в машину и уехала. Она ехала к утесу Хов, к суровому, скалистому берегу.
Она оставила машину над низкой полосой можжевеловых зарослей, достала одеяло и длинный колышек и стала спускаться к воде.
От всего этого места отдавало пустотой, скорбью и безжалостной зимой. Вокруг стоят разъеденные и ноющие скалы, покрытые трещинами, испещренные рубцами.
Ветер старательно обдувал лицо, словно хотел приморозить его черты. Какое-то торжество колотилось в ее груди, из глаз текли слезы. Она спускалась к воде.
Низкое серо-голубое небо накрыло море. Восходящее солнце было побеждено.
Мария нашла на берегу место, где скалы тесно прижались друг к другу, как будто обороняясь от атаки моря.
На нее попадали брызги воды, такой соленой и холодной, что казалось, они ее разъедали. Внизу у самой воды скалы были скользкими как стекло из-за ледяной корки.
Здесь между глыбами скал устойчиво становился колышек.
Мария развернула одеяло.
Ветер подул с такой силой, как будто море только что увидело раскаленный флаг и его охватила ненависть или любовь к нему.
Ветер врывался в ткань, безрассудно трясся, шумел, как крылья большой стаи птиц.
Хищный ветер.
Мария открыла рот. Ветер врывается в рот, словно хочет заткнуть его.
Но она кричит. Она кричит и ревет на ветер, прямо через море.
Ее маленькое дыхание против большого дыхания ветра.
Она кричит до тех пор, пока не начинают болеть горло и легкие.
Потом Мария прячет одеяло в расселине и тщательно закладывает его камнями.
Ее лицо онемело от слез и холода, но внутри у нее все пылает.
Когда Мария входит в дом, Джон сидит на корточках на полу и читает, прижавшись спиной к холодной изразцовой печи. Вид у него жалостливый.
— Привет, Джон, — говорит она.
— Привет, — отвечает Джон, не поднимая глаз.
— Ты позавтракал?
— Нет.
— Папа встал?
— Нет.
— Что же ты не разбудил его, чтобы вы вместе позавтракали? И развели огонь?
— У нас нет дров.
— В сарае есть.
Джон смотрит на нее.
— Я не хотел будить папу, — говорит он с мучительно недетской мудростью. — Мне кажется, ему надо поспать.
Он встает. Неожиданно она увидела, что его плечи похудели. Он ссутулился. И что случилось с его ртом? Раньше у него были красные губы, маленький мальчишеский рот. Сейчас рот похож на стариковский, тонкий и серый.
«Обними его», — думает Мария. Но он этого не хочет.
— Ты замерз? — спрашивает она.
— Да.
— Здесь холодно. Пойдем со мной, принесем дрова и разведем огонь.
Он делает несколько шагов по направлению к ней, и она смотрит ему в глаза.
Из его глаз вдруг исчезли тусклость, потерянность. Может быть, в ее голосе было что-то такое.
«Иди, — зовет Мария. — Иди, иди, обратно ко мне».
Через эту черную воду.
Перевод А. Поливановой